Мастерская мадам Пике. Лидия Чарская

К двум часам дня начинается обычный съезд у большого серого дома, между этажами которого висит черная вывеска с золотыми буквами. На вывеске крупным шрифтом значится: «Модная мастерская мадам Пике».

В модной мастерской в два часа ежедневно, кроме праздников, начинается обычная сутолока. Сама мадам Пике, очень полная, низкорослая особа, в неизменном черном шелковом платье, с подозрительно темными волосами и напудренным лицом, плавно выступает из рабочей в примерочную, широко распахивает смежную дверь с гостиной и на чистейшем французском языке приветливо обращается к собравшимся там дамам: «Пожалуйте, сударыни», – с приветливым жестом пухлой руки, унизанной перстнями.

Дамы не без волнения по очереди переступают порог примерочной.

Все они чуть-чуть побаиваются этой на вид такой любезной мадам Пике.

Но боже сохрани начать спорить с хозяйкой модной мастерской. Мадам Пике не выносит противоречий, не выносит никакого постороннего мнения, кроме своего собственного или мнения своей старшей закройщицы. Она не терпит, чтобы ее заказчицы придумывали что-либо «от себя» для своих нарядов. Они должны вполне полагаться на ее вкус, мадам Пике, в деле выбора цвета, фасона, гарнитуры костюмов, в противном же случае мадам отказывается работать на слишком самостоятельную клиентку. А этого отказа заказчицы боятся больше всего. Гораздо больше боятся, нежели неподходящего цвета для своего костюма или не идущего им фасона, навязанного им мадам Пике. Еще бы! Модная мастерская мадам имеет такую почтенную репутацию! У нее шьют самые выдающиеся в столице, с громкими именами и видным положением, клиентки.

В два часа дня в ее примерочной, застланной дорогим ковром, с двумя огромными трюмо, одно против другого, можно встретить и титулованных барынь и барышень, и жен и дочерей консулов, и миллионерш-коммерсанток, и знаменитых актрис.

Все они покорно ждут своей очереди и с одинаково любезной улыбкой по адресу мадам переступают порог примерочной. Каждая из этих важных дам с особенной гордостью называет себя клиенткой мадам Пике.

Кому-нибудь и на кого-нибудь Пике шить не будет. Для этого существуют другие, «обыкновенные» фирмы, как говорит она сама, и при этом кривит рот в презрительную улыбку. А у нее все ее клиентки «не кто-нибудь», а люди с именами, люди, известные всей России кто своим богатством, кто положением мужа или отца, а кто и собственным талантом. Попадают они с выбором в модную мастерскую мадам Пике и считают честью для себя заказывать в модной мастерской свои наряды. На мастерскую мадам Пике установлена такая же мода, как на оперу с участием Шаляпина, как на новый род спорта «скетинг-ринг», как на вычурные, эксцентричные прически.

И немудрено поэтому, что около двух часов ежедневно у подъезда серого дома, где весь бельэтаж отдается под мастерскую и прилегающую к ней квартиру мадам Пике, останавливаются самые щегольские экипажи, кареты, автомобили и сани.

Расфранченные, в дорогих мехах и нарядных шляпах, дамы и барышни при помощи выездного лакея и швейцара спешно выходят из экипажей, поднимаются по широкой, устланной ковром, лестнице и исчезают в гостеприимно раскрытой перед ними двери модной мастерской.

Там приходится ждать в гостиной, если явишься не первою, совсем как в приемной известного врача-профессора, пока плотно прикрытая дверь в примерочную не раскроется и не выпустит более раннюю клиентку, а то иногда и целый десяток таковых.

В примерочной, кроме мадам Пике, которая сама ничего не примеряет, а, сидя в удобном кресле, лишь величественно отдает приказания, где подколоть, где ушить, где срезать, где припустить, – находится еще высокая, худая, белобрысая с изжелта-бледным некрасивым лицом и маленькими, сердито бегающими глазками главная закройщица Роза Федоровна. Эти глазки одновременно следят и за заказчицей, и за примеряемым ею нарядом, и за двумя мастерицами, ползающими вокруг клиентки по полу с булавками во рту, и за девочками-ученицами, подающими булавки.

И успевает, о, как много успевает она сделать в одно и то же время! Успевает и заколоть лишний шов на лифе заказчицы, и выбранить за ошибку мастерицу, и ущипнуть самым незаметным образом зазевавшуюся девочку-ученицу, так, разумеется, чтобы заказчица не заметила этого.

Роза Федоровна – чудовище. Это злой гений мастерской мадам Пике, по мнению мастериц и девочек-учениц. Если «сама» вспыльчива и накричит под злую руку, а то и ударит девочку, не взрослую швею, конечно, своей пухлой, унизанной драгоценными кольцами рукой, то это переносится как-то легче. «Сама» справедлива и зря не обидит никого. Но зато Роза Федоровна! Эта зла, даже жестока, и, как кажется ее подчиненным, ей доставляет огромное удовольствие чинить суд и расправу над провинившимися жертвами. Мастериц, впрочем, она притеснять не смеет, и вся ее немилость по отношению к ним заключается во взимании штрафов, на которые она не скупится ни в каком случае. Но зато ей нечего стесняться с девочками-ученицами. Последние с детского возраста были отданы бедными родителями «в ученье». Все они из нищенски-нуждающихся семей. Таких учениц у мадам Пике четыре.

Рыхлая, с нездоровым желтым лицом Степа Дурнина, апатичная, болезненная девочка; живая, бойкая черноглазая Танюша Морозкина, любимица Розы Федоровны, острая на язык девочка, но которой сторонятся ее сверстницы именно за это ее чрезмерное уменье угождать «Розке», как называют за глаза в мастерской старшую закройщицу; Анютка, отчаянная девочка, проделывающая невероятные вещи (в смысле шалостей и проказ) и подвергающаяся не менее невероятным наказаниям со стороны «Розки»; и, наконец, Ганя, тихая двенадцатилетняя девчурка с испуганными, как бы раз навсегда остановившимися от страха серыми глазенками и с мелкими, как бисер, веснушками на миловидном детском лице.

Была тут еще недавно пятая девочка, но она умерла три месяца тому назад и о ее смерти среди младших членов модной мастерской бродят еще и до сих пор какие-то странные, жуткие и таинственные слухи.

* * *

Третий час на исходе, но ноябрьский день короток, и уже ранние сумерки окутывают улицы Петербурга. В модной мастерской мадам Пике весело-весело светят электрические рожки и лампы. В примерочной идет обычная бесшумная суета. Между двумя высокими трюмо стоит худощавая женщина в почти законченном платье. Она высока и очень стройна, несмотря на слишком худощавую фигуру. Нельзя определить, молода она или нет, но при первом же взгляде на это усталое лицо с заметными морщинами вокруг глаз и с темными, как бы вовнутрь себя смотрящими глазами, нельзя не сказать, что она прекрасна. И не красотой прекрасна, а тем тихим светом, который сияет в ее печальных глазах и в этой задумчивой улыбке, которая чуть заметно трогает ее губы.

Это Ольга Бецкая, известная драматическая актриса, сумевшая благодаря своему крупному таланту завоевать симпатии холодной и не особенно щедрой на выражения своего восторга петербургской публики. Она два года как приехала сюда из провинции, где играла с огромным успехом, и теперь пожинала лавры в одном из видных частных предприятий столицы. Своей декадентской фигурой, своим нежным, удивительно подвижным и одухотворенным лицом, своим чарующим низким голосом, а главное своей душой кристально чистой и сердцем, отзывчивым на всякие людские нужды и запросы, Ольга Бецкая представляла собою тот пленительный, полный обаяния облик, который не может не притягивать к себе людей.

И Ольга Бецкая покоряла не только зрителей, публику, товарищей и подруг по театру, не только близких людей, но и чужих.

Даже в мастерской мадам Пике все – от величественной «самой» до апатичной болезненной Степы, вечно страдающей отеком ног, – все были очарованы этой женщиной. Даже на каменном лице никогда не улыбающейся Розы Федоровны мелькало некоторое подобие улыбки, когда Ольга Бецкая обращалась к ней с самой незначительной фразой, относящейся к примерке платья.

А о «самой» и говорить нечего. Если madam Пике и считалась с чьим-либо мнением из своих клиенток, то, безусловно, только с мнением Ольги Бецкой, обладающей огромным вкусом во всех отраслях искусств.

С Ольгой Бецкой «сама» никогда не решалась спорить ни по поводу фасона, ни цвета, ни наряда, мнение артистки оставалось всегда решающим. Еще бы! Она была единственною клиенткой, которою справедливо гордилась madam Пике. Ведь вся столица съезжалась смотреть Бецкую, поклонялась ей, ее таланту, любовалась ею, и в это время на ней были платья, вышедшие из модной мастерской мадам Пике!

Но если кто-либо готов был отдать самым бескорыстным образом жизнь за Ольгу Бецкую, так это была маленькая Ганя, или Глафира Архипова, девочка-ученица модной мастерской madam Пике.

С той минуты, когда Ганя, два года тому назад приведенная сюда в ученье уличной торговкой теткою Секлетеей, заменившей ей покойную мать и кое-как воспитавшей девочку на свои скудные нищенские гроши, увидела Бецкую, сердце бедной худенькой Гани дрогнуло от восторга.

Это было как раз в день ее поступления к мадам. Ганя как сейчас помнит все до мельчайших подробностей. Некоторые из швей насмешливо поглядывали на нее, Ганю, «неотесанную» девочку с улицы, посмеиваясь над ее неумением держать себя, над пугливостью, дикостью и нескладной речью.

Бойкие Анютка и Танюша приняли ее с откровенными насмешками и недоброжелательством. Первая откровенно заявила, что «не терпит тихонь», потому-де в тихом омуте черти водятся, а вторая, ни слова не говоря, пребольно ущипнула Ганю, когда сидела за обедом рядом с нею на кухне, и хихикнула ей в спину, мигая плутоватыми глазами.

– Это по обычаю. Обычай у нас такой! – с невинным видом объявила она, избегая укоризненного взгляда Гани.

«Сама» с места в карьер в первый же день накричала на новенькую, не успевшую ей подать чего-то, а Роза Федоровна пребольно выдрала за ухо Ганю, не смогшую распороть какого-то бесконечно длинного рубца.

И только Бецкая, примерявшая между двумя и тремя часами в этот день какое-то сложное платье для сцены, заметя новое, не виданное еще ею здесь личико ребенка с испуганными заплаканными глазенками, удивленно остановила на ней свои прекрасные глаза и спросила по-французски хозяйку:

– Что это, у вас новенькая, мадам Пике?

Все лицо француженки расплылось в улыбке. Все ее черные локоны, обильно снабжавшие вычурную прическу, казалось, пришли в движение при этом вопросе.

– Да-да, сударыня! Новенькая! Новенькая, но ужасно бестолковая, к сожалению.

– Но она еще так мала… Совсем крошка, – и Бецкая (и это помнит до мельчайших подробностей Ганя) приподняла за подбородок ее худенькое заплаканное лицо своими тонкими душистыми (ах, какими душистыми!) пальцами и наградила ее ласковым взглядом своих больших черных глаз, таких печальных и прекрасных. С минуту этот взгляд покоился на лице Гани, как бы изучая ее детскую рожицу со вздернутым носиком и покрытыми мелким бисером веснушек щеками.

И потом Бецкая проговорила, заставляя каждым звуком своего голоса таять ту ледяную глыбу отчаяния, ужаса и тоски, которая навалилась на маленькую душу девочки с минуты ее водворения в модную мастерскую:

– Не надо плакать, девочка, слезами горю не поможешь. Ты не отчаивайся: первое время трудно бывает работать среди чужих, на чужом месте… И мне было трудно, – добавила она с очаровательной улыбкой, которая мгновенно преображала ее усталое, нервное и как будто немолодое лицо, делая его молодым и прекрасным, – я вот привыкла, и ты привыкнешь, уверяю тебя, крошка!

Уезжая с примерки, уже одетая в черное котиковое манто, отороченное соболями, Бецкая вынула из своей собольей же гигантских размеров муфты плитку шоколада с изображением на ней летящего ангелочка и передала ее смущенной Гане.

– На, девочка, скушай за мое здоровье, авось послаще будет на душе! – и, потрепав по заалевшей от конфуза щечке Ганю, исчезла из мастерской, нарядная, благоухающая и прекрасная, как мечта или сказка.

Плитку у Гани в тот же час отняли Танюша с Анюткой и съели, хихикая и гримасничая у нее за спиною, но картинку с ангелочком девочке удалось спасти от них каким-то чудом; она спрятала ее подальше, как какую-нибудь драгоценность, и только иногда, когда никого не было подле, со всякими предосторожностями доставала свое сокровище, любовалась им и целовала картинку.

Разумеется, этот детский восторг, эти нежные ласки бедной девочки и ее порывы предназначались самой Бецкой, которая сумела зажечь горячее чувство к себе в сердце одинокого ребенка, отдавшегося ей с первой же встречи раз навсегда.

С тех пор прошло почти два года, а Ганино сердце вздрагивает всякий раз от счастья, когда в примерочную входит Бецкая. А когда артистка обращается с какой-либо незначительной фразой к девочке, Ганя считает этот день счастливейшим днем…

Сегодня особенно удачно сложились обстоятельства для маленькой Гани. Ольга Бецкая должна пробыть у них в мастерской не менее часа, по крайней мере. Ей шьют четыре платья сразу, и каждое требует особой тщательной примерки.

Говорят, эти платья шьются к новой пьесе, в которой Бецкая будет играть главную роль.

Маленькая ученица знает заранее, что ее кумир сыграет отлично и что платья выйдут удачно, и что Бецкая будет в них «ангелом» и «прелестью», каким никто не может и не смеет быть, кроме нее одной.

О театре Ганя имеет смутное понятие. Как-то раз, в далеком детстве, тетка Секлетея водила девочку в цирк «на верхи», но Ганя ровно ничего не вынесла от циркового представления, потому что барьер дешевых мест доходил ей как раз по самые брови, и она не могла видеть ничего происходившего на арене. Шум же, крики и пощечины клоунов, равно как и их шутки, скорее пугали, нежели потешали ее. И если бы не яблоко, предупредительно сунутое ей в ручонку теткой Секлетеей, она расхныкалась бы, наверное, среди их самого оживленного юмора.

Но театр, по мнению Гани, – совсем другое дело. Их мастерицы рассказывали не раз о театре, где бывали изредка в дешевых местах, а иногда и в даровых, когда участвовала Бецкая, предлагавшая иногда билеты-контрамарки молодым девушкам.

Ганя с завистью смотрела на счастливиц. Как ей было не завидовать им! Они видели Бецкую, ее добрую волшебницу, ее «ангелочка-душоночка» на сцене! А когда на следующий день после таких посещений театра мастерицы оживленно рассказывали про спектакль, Ганя жадно ловила каждое слово, относящееся к ее кумиру. Сердце ее дрожало от восторга, когда девушки хвалили Бецкую, восхищались ее игрою, красотой, голосом и рассказывали об овациях, сделанных ей публикой.

И когда Ольга Бецкая приезжала в мастерскую, Гане она казалась каким-то неземным существом, каким-то светлым волшебным видением, какие бывают разве только в сказках. Да, только в одних сказках бывают такие! И Ольга Бецкая являлась чарующей дивной сказкой для маленькой Гани.

* * *

– Ну, милочки, работы вам всем немало над моими платьями! Небось по ночам сидели, признайтесь? – своим милым задушевным голоском обратилась Бецкая к окружающим ее мастерицам и девочкам.

Она стояла теперь в почти законченном платье из серебристого газа, покрывавшего нежно-голубой чехол. Воздушный легкий наряд как нельзя более подходил к ее высокой хрупкой фигурке и бледному, тонкому, одухотворенному лицу.

Мастерицы улыбнулись радостно и смущенно от этого обращения к ним общей любимицы, а девочки Ганя и Анютка вспыхнули до ушей.

– Полно, Ольга Леонидовна, какая там работа! Работать должны. Нет работы, и есть будет нечего! – пробурчала Роза Федоровна, которая была сегодня не в духе благодаря флюсу, натянувшему щеку.

– Ну, нет, не скажите. Работы много, и сидят они, верно, по ночам над моими платьями, так как надо сшить их спешно, не правда ли? – снова прозвучал нежный, в самую душу вливающийся голос Бецкой.

Мастерицы молчали, боясь высказаться при «самой», а главное при «страшилище Розке», что действительно над платьями Бецкой они сидят поздно за полночь благодаря необходимости сдать работу в срок. Но и сама хозяйка, и Роза Федоровна строго-настрого запретили своим работницам говорить клиентам о том, что они частенько работают ночью. Это делалось с тою целью, чтобы укрепить за хозяйкой модной мастерской мнение как о гуманной и заботливой представительнице фирмы, не мучающей бессонными ночами своих помощниц.

Пока Ольга Бецкая своим милым голосом обращалась к мастерицам и девочкам, Роза Федоровна, придерживая рукою завязанную черной шелковой косынкой раздутую флюсом щеку, метала на них беспокойный, угрожающий и предостерегающий в одно и то же время взгляд.

– Попробуйте! Попробуйте пожаловаться у меня только! – говорили этим красноречивым взглядом ее бесцветные маленькие, но злобно светящиеся глазки.

А мадам в это время рассыпалась в комплиментах перед Бецкой. О, для нее, для очаровательной мадам Бецкой, для такой великолепной артистки, они готовы, все без исключения, работать, забыв остальных заказчиц, с утра до ночи и с ночи до утра. Только бы угодить мадам Бецкой! Только бы угодить.

– Значит, они все-таки работали по ночам? Неужели никто не скажет мне правду? – вырвалось таким печальным возгласом из груди Бецкой, и такое грустное выражение затуманило на миг ее прекрасные глаза, что Ганино сердце замерло от боли.

Сама не сознавая, что делается с нею, девочка метнулась вперед с широко раскрытыми глазами и, роняя хрустальное блюдечко с булавками, которое держала во время всей примерки в своей крошечной руке, произнесла, захлебываясь, помимо собственной воли:

– Работали! Правда, работали, Ольга Леонидовна! Только до двенадцати часов! Недолго!

Ганя хотела еще что-то прибавить, но гримаса боли исказила ее лицо. А крик замер на детских губках. В ту же минуту Роза Федоровна отдернула руку от локтя девочки, тогда как каменное, бесстрастное лицо ее с некоторым подобием улыбки обратилось к Бецкой:

– Чепуху она порет… Не слушайте ее, Ольга Леонидовна. Такая несуразная девчонка! – и она смущенно смолкла, потому что милые глаза Бецкой внимательно поглядели на нее.

– Нет, Роза Федоровна, девочка говорит правду! – спокойно произнесла артистка. – И напрасно вы обидели ее.

Роза Федоровна побагровела. Она никак не думала, что Бецкая заметила тот щипок, которым она наградила «несуразную девчонку». К тому же «несуразная девчонка» заливалась сейчас в три ручья, ползая у ног заказчицы и подбирая рассыпанные булавки.

– Перестань реветь, слышишь, а не то… – прошипела закройщица, незаметно наклоняясь к плачущей Гане. Та испуганно вскинула на нее свои затуманенные глаза и с трудом удержала льющиеся из них слезы. В тот же миг легкая, воздушная фигура Бецкой склонилась над нею, а две пахучие нежные руки обвили ее плечи и поставили перед собой.

– Спасибо, что ты сказала мне правду, девочка, надо всегда и всем говорить правду, – своим глубоким голосом произнесла Бецкая и, прежде чем Ганя успела опомниться, мягкие нежные губы ее кумира прижались к ее лбу.

Все как-то разом порозовело в глазах девочки от этого неожиданного счастья; обида, щипок и угрозы «страшной Розки» были забыты сразу под впечатлением этого поцелуя. Сама Бецкая! Сам «ангел» и «добрая волшебница» поцеловала ее, коснулась ее лица, приласкала ее, бедную маленькую Ганю!

Она едва сознавала, что происходило кругом, что говорила Бецкая в эту минуту, обращаясь к хозяйке мастерской.

– Пожалуйста, мадам Пике, – умышленно на русском языке, между тем, говорила хозяйке Бецкая, – вы уж не заставляйте сидеть до полуночи молодежь. Сон – это главное для юности… это ее законная потребность. А вы, друзья мои, полу́чите все от меня немного лакомств за ваше чрезмерное усердие. Пришлю сегодня же, – обратилась она ко все еще ползавшим вокруг нее трем мастерицам. Потом снова остановила свой ласковый взгляд на Гане:

– Напомни мне, девочка, передать тебе кое-что, когда выйдешь провожать меня в переднюю.

Этого уже Ганя совсем не ожидала. Уже давно присвоила она себе право надевать высокие теплые ботики на точеные, щегольски обутые ножки артистки и подавать ей ее нарядное котиковое манто. Дрожа от радости, Ганя бежала исполнить эту приятную для нее обязанность каждое посещение Бецкой. Но она никак не думала, что артистка замечала, кто подает ей шубу и надевает на ее ноги теплую обувь. А между тем Ольга Леонидовна, очевидно, запомнила Ганю, и это наполняло горячим восторгом любящее сердце одинокой девочки. Она плохо сознавала, как продолжалась примерка, как, наконец, было покончено закалывание последнего лифа, как переоделась в свое суконное платье Бецкая и вышла из примерочной.

Не помня себя от предчувствия чего-то радостного и светлого, что должно было неминуемо случиться сейчас, сию минуту, Ганя робко последовала за ней в переднюю.

– Я знаю, как ты любишь меня, девочка, – произнес над нею знакомый милый голос, пока Ганя застегивала сложную застежку на высоких меховых ботиках артистки, – и думаю, что ты будешь довольна получить от меня вот эти билеты. Не правда ли, тебе приятно будет видеть твою Ольгу Леонидовну на сцене, приятно посмотреть, как она играет? – и тонкая надушенная ручка, затянутая в длинную, до локтя, лайковую перчатку, протянула Гане два светлых театральных билетика.

Ганя, ожидавшая чего угодно, кроме этого, так растерялась, что не могла даже поблагодарить артистку. Опомнилась она лишь тогда, когда стройная, высокая, закутанная в дорогие меха фигура Бецкой исчезла за дверью.

В ту же минуту откуда-то из-за угла выскочила Анютка. Ее подвижная острая рожица вся вытянулась от любопытства. Разгоревшиеся глаза так и впились в лицо Гани.

– Билеты дала? Билеты в театр? Два билета? – зашептала она в неописуемом волнении. – Ганюшка, миленькая, золотенькая, возьми ты меня с собою, ради Господа, возьми! Никому не давай другому билетика-то. Мне подари, Ганюша! Таньке не стоит, Танька все Розке переносит, фискалка она, заносчица, а Степе все едино – идти или не идти. Больная она, сырая, Ганечка. А уж я-то тебе сослужу за это! Миленькая, пригоженькая, вот увидишь, сослужу.

Говоря это, Анютка одной рукой обнимала опешевшую, растерявшуюся Ганю, другою старалась выхватить один из билетов у нее из рук. Впрочем, особых усилий ей в данном случае и не пришлось прикладывать. Все еще находившаяся в своем восторженном оцепенении Ганя беспрекословно исполнила просьбу подруги.

Один из билетов она передала девочке, другой спрятала у себя на груди, как когда-то спрятала и заветную карточку с плитки шоколада, подаренной ей Бецкой.

* * *

Девочки сговорились идти после ужина просить Розу Федоровну отпустить их на завтра в театр.

Завтрашний день был воскресный, а работы в мастерской мадам Пике не бывало по праздничным и воскресным дням. Состав взрослых работниц был приходящий. Мастерицы и их помощницы жили у себя на квартирах с родными; девочки же, ученицы, брались мадам Пике в мастерскую на постоянное житье.

Кроме обязанности помогать взрослым работницам в шитье и в примерке, бегать по магазинам для закупки менее сложного материала и разноски заказов по клиентам в обязанности девочек входило еще помогать кухарке мыть посуду, убирать комнаты и мастерскую, бегать в лавочку по утрам по поручению кухарки и чистить одежду и сапоги самой мадам и Розы Федоровны, которая жила тут же при мастерской.

Кормили девочек неважно, одевали их плохо; а в широком темном коридоре ученицы стлали себе убогие постели на стоявших здесь в изобилии «мадаминых» сундуках.

Девочки-ученицы освобождались только к одиннадцати вечера, прибрав после хозяйского ужина посуду, вычистив «мадамины» и Розы Федоровны сапоги и платья, с тем чтобы в шесть часов быть уже снова на ногах, успеть поставить самовар, сбегать в лавочку двоим из четверых девочек и всем уже сообща, вместе убрать большую мастерскую и прилегавшую к ней квартиру.

Так было установлено у мадам Пике раз и навсегда, и ничто и никто не мог изменять этих установившихся порядков. Девочки-ученицы большей частью были сироты или дети совершенно бедных родителей, которые не могли брать их к себе по праздничным дням. Так что и праздничные дни проводились детьми в той же обычной будничной обстановке, и если они не шили и не бегали по гостиному двору за покупками приклада, то им все же выпадало немало работы и в праздник, так как по воскресеньям у «мадамы» обыкновенно собирались гости, обедали знакомые и до поздней ночи играли в лото. Приходилось, таким образом, бодрствовать и девочкам-ученицам. Гости расходились под утро, и маленькие труженицы ложились около четырех часов в такие ночи, чтобы подняться в обычное раннее время и снова начать свой будничный трудовой день.

Но если у девочек выпадало когда свободное время, так это были субботние вечера. По субботам мадам Пике в сообществе Розы Федоровны неизменно отправлялась во французский театр и возвращалась только к двенадцати часам, взяв предварительно ключ от квартиры с собою.

В эти вечера девочки как можно скоро убирали послеобеденную посуду и, поужинав наспех, отправлялись в свой коридор. Здесь, собравшись на одном из сундуков, заменявших им кровати, они вели долгие и оживленные беседы. Кухарка Софья громко храпела у себя в каморке за кухней, а кроме нее и учениц, не было в доме никого, и девочки могли спокойно проводить в беседе эти их излюбленные вечера.

Говорилось здесь без умолку. Бедные, запуганные дети могли без страха поверять свои огорчения и печали друг другу. Даже любимица Розы Федоровны Таня, которая, по мнению девочек, частенько доносила на своих подруг, и эта в такие вечера целиком отдавалась детской потребности облегчить свою душу дружеской беседой с такими же обездоленными сиротами-детьми.

Здесь под неумолкаемый храп Софьи говорилось о полученных от «самой» и Розы Федоровны обидах, о «собачьей» жизни, о печальном житье-бытье. Строились бесчисленные планы на более счастливое будущее, когда все они сделаются мастерицами и когда будут жить самостоятельно у себя «на квартире». Вспоминались и разные случаи их недавнего прошлого. Особенно часто говорилось о Зине.

Зина была пятою девочкой у мадам и слыла какою-то неудачницею с первого дня своего поступления в мастерскую. Все, что попадало в руки Зины, имело печальную судьбу. «Косолапая Зина», как ее называли в мастерской, ломала все, что подлежало ломке, била бьющееся, рвала и портила – нечаянно, конечно, – все то, что могло только портиться и рваться. Она раскалывала вдребезги посуду, когда мыла или перетирала тарелки, разрезала «живое место» на материи, когда распарывала швы, – словом, непроизвольно портила все, что ни попадало ей в руки. За это Зине попадало немилосердно. Ее жестоко наказывали, она не выходила из синяков, ее били безо всякого сожаления. Роза Федоровна, собственноручно расправлявшаяся с провинившимися девочками, не жалея рук, наказывала злосчастную Зину. Но это не помогало нисколько. Однажды, убирая комнаты, Зина умудрилась разбить огромное трюмо в примерочной. На этот раз не одна Роза Федоровна, но и сама мадам Пике пришла в ярость. Это несчастие произошло как раз в воскресенье. У мадам собрались родные и знакомые, и наказанье провинившейся девочки решили отложить до утра. Пока же сидели гости, Роза Федоровна наградила под шумок Зину несколькими увесистыми пощечинами и щипками и заперла ее в холодный чулан, где был сложен кокс для топки камина и где было холодно, как на улице.

Вышло так, что игра в лото и приятные разговоры с гостями отвлекли мысли Розы Федоровны от Зины, томившейся в чулане. Забыла о ней и Софья, захлопотавшаяся с ужином. А когда под утро старшая закройщица заглянула в чулан, Зина лежала вся синяя, свернувшись в клубок на голом полу, и что-то болтала несуразное закоченевшим от холода языком.

Само собою, о наказании не было и речи, и испуганная не на шутку Роза Федоровна, кликнув Софью, перенесла при ее помощи бесчувственную девочку в комнату кухарки, где бедная Зина, пролежав три дня, умерла, так и не придя в себя, от жесточайшей простуды.

Эта смерть поразила не только девочек, но и самою хозяйку и ее помощницу. Некоторое время они ходили как потерянные. И сама мадам, и Роза Федоровна то и дело ездили куда-то и хлопотали. Приезжали в мастерскую какие-то военные, расспрашивали девочек и Софью о причине смерти Зины. Очевидно, дошли слухи о дурном обращении с детьми в мастерской мадам Пике. Но девочкам было строго-настрого заказано говорить всем и каждому о том, что Зина давно перемогалась от простуды, но не позволяла везти себя в больницу. О холодном же чулане никто не смел заикнуться.

У мадам Пике были влиятельные клиентки, которые и поспешили, по усиленным просьбам мадам, замять всю эту неблагоприятную для нее историю.

Некоторое время после ужасного события Роза Федоровна особенно снисходительно и мягко обращалась с ученицами, не била, не наказывала их, смотря сквозь пальцы на их маленькие погрешности. Но прошел месяц, другой, и девочки снова стали ходить с заплаканными глазами и со следами щипков на руках и плечах.

История с бедной Зиной, казалось, забылась хозяйкой и ее помощницей. И только четыре девочки да добрая ворчунья Софья не могли забыть Зину. И страшный чулан являлся теперь местом всяких ужасов для девочек-учениц.

Среди них жила наивная уверенность в том, что в холодном чулане по ночам мается душа покойной Зины и что рано или поздно она потребует к ответу своих мучительниц.

Это и была любимая и животрепещущая тема для разговоров в субботние вечера.

Но в нынешнюю субботу говорили совсем о другом. Всем в мастерской стал сразу известен поступок Бецкой.

О театральных билетах, подаренных ею Гане, в один миг узнали и мастерицы, и работницы, и девочки. И когда сияющие от радости Ганя и Анют-ка вернулись от Розы Федоровны в коридор, шепотом сообщая ожидавшим их Степе и Тане о том, что их отпустили на завтра в театр, обе девочки с захватывающим волнением приняли это известие.

Театр являлся целым событием в серой, будничной и лишенной каких бы то ни было развлечений жизни бедных маленьких тружениц.

И вот они с жаром принялись обсуждать предстоящее двум счастливицам завтрашнее развлечение. Даже болезненная, апатичная Степа вышла на этот раз из своего обычного флегматичного состояния. Ее пухлые желтые щеки окрасились румянцем, а глаза потеряли их тусклое выражение.

Таня, та с нескрываемой завистью поглядывала на счастливых обладательниц билетов.

О театре говорилось как о чем-то сверхъестественно-прекрасном. Анютка, бывшая когда-то в балаганах, захлебываясь, рассказывала теперь о том, что видела там.

– И вот, девоньки, пришел к старому богачу дьявол в его смертный час, – шепотом, с расширенными зрачками, повествовала девочка, – весь в красном, словно в огне, а рожа у него, девоньки, страшенная, а на голове рога… И говорит богачу дьявол: ты, говорит, старик, жил всю свою жизнь скопидомом, никому не помогал, ни с кем не делился, приготовляйся, говорит, за это пойдешь ты со мною в ад на всяческие муки и терзания. Да как схватит старика за руку, да как потащит. А тот-то ну плакать, ну молить: отпусти, мол, чертушка, дай грехи замолить! Куда тут! Тащит да тащит, и слушать ничего не хочет. И вдруг, девоньки, это, является добрая волшебница. Волосы до колена распущены, в волосах звезда золотая, в руках посох так и сверкает, а сама такая-то красавица, что ни в сказке сказать, ни пером описать. Как увидал ее дьявол, так весь и затрясся. Уходи, говорит, подобру-поздорову, нет, говорит, тебе здесь места, ты, говорит, фея добрая, значит, а здесь, говорит, одно зло всегда было, потому как, говорит, старик этот больно ко злу привержен и доброго ничегошеньки не сделал за всю свою жизнь.

А волшебница-красавица как зачала спорить, как зачала: помилуй, говорит, этот старик ребенка с улицы взял и стал воспитывать, человеком, говорит, сделал, а ты его в ад тащить хочешь.

Да как взмахнет своей золотой палочкой. Тут искры огненные посыпались и дьявола опалили. Завизжал он не своим голосом и сквозь землю провалился.

А на его место добрая волшебница встала, наклонилась над умирающим и палочкой его своей тронула. Он сразу выздоровел и на колени упал, стал благодарить волшебницу и обещал ей все свое богатство отдать бедным. Тут, это, хлопнула она в ладоши, и отколь ни возьмись выскочили дети, бабочками одетые, и стали под музыку кружиться и плясать…

Словно во сне, слышится этот Анюткин рассказ Гане… Сердце ее то стучит в груди, то сладко замирает… Целый рой мыслей… Все о Бецкой, которую она, Ганя, увидит завтра непременно такою же доброй волшебницей со звездой в волосах, с золотым посохом.

И снова замирает от счастья сердце в груди девочки.

«Милая, милая! Волшебница добрая! Ангел Божий! – мысленно обращается к Бецкой Ганя. – Завтра увижу вас, золотце ненаглядное, красавинька моя; лишь бы только дожить до завтра! Лишь бы дожить!»

* * *

Нечего о том и говорить, что Ганя дожила до завтра и с Анюткой торопливыми шагами ровно в семь она подходила к зданию N-ского театра.

Около театра, где не было еще зажжено электрического шара у подъезда, девочек встретили довольно негостеприимно.

– Куда вы в рань такую? А? Лучше бы уж с утра пришли, – обратился к ним сторож на подъезде, – у нас в половине девятого начало только. А вы вон в какую рань, проказницы, собрались. Раньше восьми у нас и электричества не зажигают! Ступайте прогуляйтесь с часок да назад возвращайтесь к восьми, не раньше… Ишь ты, театралки какие, тоже! – и он шутя выпроводил за дверь оторопевших девочек.

Перспектива провести целый час на улице в порядочный мороз, одетыми в ветхие, холодные пальтишки, далеко не улыбалась девочкам. Они красноречиво переглянулись друг с другом, и Анютка, как более решительная и смелая, вступила со сторожем в переговоры:

– Дяденька, миленький, пустите нас хоть в переднюю погреться. Страсть холодно по улицам гулять, а до дому далеко. А мы тихонько да смирненько сидеть будем, никто нас и не увидит; покамест время не придет, и с места не сдвинемся. Пустите, дяденька, – молила она умильным тоненьким голоском.

Сторож смягчился благодаря этому почтительно молящему голосу Анютки, но еще более благодаря покрасневшим носишкам обеих девочек, наглядным жертвам крепкого мороза.

– Ну, уж ладно, входите, коли пришли, да смирно у меня сидеть, не то живым манером за дверь выставлю! – и он подтолкнул обеих девочек в просторный вестибюль театра, освещенный одним лишь огарком, вставленным в фонарь, висевший на стене.

Здесь было много теплее, чем на улице, и озябшие девочки с удовольствием примостились на деревянной скамейке в углу огромной комнаты с бесчисленными отделениями для вешалок.

Все их занимало здесь. И самые вешалки с висящими на них номерками, и большие зеркала, и камин с резными украшениями, только что кончивший топиться, и вспыхивающие предсмертным пламенем догорающие в нем угольки.

Не смея разговаривать громко, они шепотом делились впечатлениями.

Между тем время шло, и в вестибюле театра стала понемногу проявляться жизнь.

Медленно собирались сюда сторожа и капельдинеры со всех сторон большого города. Зажгли электричество, и сразу видоизменилась огромная комната, в ней стало уютно и светло.

Понемногу начали приходить и артисты. Мимо притаившихся девочек прошло несколько шикарно одетых господ и барынь в дорогих шубах и шляпах. Пробежали и менее богато одетые люди в стареньких пальто, пожимающиеся от холода.

С замиранием сердца смотрела Ганя, не отрываясь, на входную дверь. Ей все казалось, что вот-вот она увидит Бецкую.

Но входили все незнакомые, чужие люди, а Ольга Леонидовна и не думала приезжать.

Вдруг послышался шум подкатившегося к подъезду автомобиля, и два капельдинера со всех ног кинулись за порог вестибюля, в то время как сторож, тот самый, что впустил девочек, широко распахнул входную дверь и низко поклонился входящей даме.

– Она! – екнуло сердце Гани, и она впилась глазами в знакомую милую фигуру.

Да, это была она, Ольга Леонидовна, одетая в свою роскошную из котикового меха шубу с собольим воротником, которую так часто можно было видеть в передней модной мастерской мадам Пике. Но вместо красивой шляпы со страусовыми плерезами на маленькой головке артистки был надет не менее красивый белый капор, обшитый темным мехом.

– Это она… она… Ольга Леонидовна наша! – волнуясь, зашептала и Анютка, хватая за руку Ганю.

«Пройдет мимо, нас не заметит! – выстукивало в это время встревоженно сердечко Гани. – Ах, если бы она заметила нас…»

И как будто сама судьба подслушала это горячее желание замирающей в волнении девочки. Проходя мимо скамейки, Бецкая машинально скользнула по ней глазами и увидела детей. Увидела и узнала тотчас.

– А, пришли, девочки! – произнесла она своим мелодичным голосом, – очень рада, очень рада вас видеть. Веселитесь хорошенько! – и, говоря это, она потрепала по щечке вспыхнувшую от восторга Ганю, улыбнулась своей очаровательной улыбкой Анютке и смешными, легкими шагами прошла в свою уборную в сопровождении двух капельдинеров, несших сундук с ее гардеробом, и молоденькой вертлявой горничной Катюши, хорошо знакомой девочкам, со шляпною картонкой в руках.

* * *

Не чуя ног под собою от радостной встречи с ее кумиром, десятью минутами позже Ганя поднималась следом за Анюткой по широкой лестнице театра на балкон, где у них были места.

Театр уже был освещен. Публика собиралась понемногу. Девочки прошмыгнули следом за капельдинером в форменном фраке на переднюю скамейку и заняли указанные им места. Перед ними висел тяжелый занавес, под ними внизу зияла большая площадь партера, уставленная креслами и стульями, разделенными проходами между собой. Направо, налево, внизу и вверху разбегались ложи с обитыми алым бархатом верхами барьерами, с мягкими стульями, с лепными украшениями по стенам. С потолка театра опускалась роскошная люстра с хрустальными подвесками. Около самой сцены, по бокам ее, находились нарядные ложи для членов императорской фамилии и для дирекции театра. Потолок был украшен красивыми изображениями муз древнего классического мира, совершенно непонятными ни Анютке, ни Гане, но тем не менее возбуждающими их искренний восторг.

Девочки были, казалось, совсем подавлены роскошной, никогда не виданной ими обстановкой театра, который представлялся им каким-то волшебным дворцом.

«Да, театр – волшебный дворец, а Ольга Леонидовна его хозяйка, добрая волшебница, фея!» – мысленно решила Ганя, которой выход Бецкой представлялся не иначе, как в виде той доброй волшебницы с распущенными до колен волосами, со звездой на голове и с золотым посохом в руке, о которой рассказывала им всем накануне Анютка.

Да, иною Бецкую Ганя и представить себе не могла!

Между тем театр совсем наполнился нарядною и веселой публикой. В ложах замелькали нарядные декольтированные светлые платья дам, изящные фраки и блестящие мундиры военных. В партере запестрели те же изысканные наряды и костюмы. Смутный гул тысячи голосов, точно пчелиное жужжание вокруг ульев, наполнял театр.

Но вот неожиданно грянул оркестр, и говор и шум прекратились сразу. Ганя как во сне видела музыкантов, там внизу, около самой сцены, и высокого тонкого человека, размахивающего руками в такт музыке…

Слышала и не слышала полную блеска и красоты мелодию, выводимую скрипками, флейтами, виолончелью и арфой, и вся ее маленькая душа, смятая, раздавленная массою новых впечатлений, ждала, волнуясь и замирая, одного – выхода Бецкой.

Наконец замерли последние звуки оркестра. Соскочил со своего возвышения дирижер. И занавес поднялся.

С первой же минуты начала представления Ганя, не ожидавшая ничего подобного, замерла от изумления и даже как будто разочарованья.

Вместо предполагаемой ею в мечтах сказочно-волшебной обстановки она увидела совершенно обыкновенную комнату, не богаче и не беднее квартиры их мадам. В этой комнате разговаривали между собой самые обыкновенные люди. Здесь не было ни доброй волшебницы, ни чертей, ни пляшущих живых мотыльков, о которых рассказывала Анютка. Какой-то господин доказывал какой-то даме о необходимости взять себе в дом богатую сироту, которую он должен опекать до ее совершеннолетия. Появилась и богатая сирота, барышня лет семнадцати с розовым личиком и добрыми невинными глазками, говорящая совсем детским, нежным-нежным и тоненьким голоском.

Первое действие кончилось, а Ольга Бецкая все еще не появлялась на сцене. Ганя испуганными, растерянными глазами поглядывала на Анюту, боясь разговаривать даже в антрактах в этом роскошном театре, где так чудесно играет музыка и где такие нарядные господа и дамы.

Отыграл оркестр, и снова поднялся занавес. Действие пьесы развертывалось понемногу и захватывало публику. Это было заметно по тому, как внимательно следила она из лож, партера и верхних мест за игрой артистов.

Захватило оно и Анютку с Ганей. Затаив дыхание, боясь пропустить хоть единое слово, произнесенное на сцене, обе девочки обратились в зрение и слух. Теперь печальная повесть бедной сироты, попавшей в руки бессердечных и жадных людей, не казалась уже больше Гане обыкновенной.

Горе молоденькой одинокой девушки, деньги которой бессовестно тратились семьей ее опекуна, и дурное, грубое обращение с нею до слез трогали Ганю. Когда же молоденькая девушка, горячо любившая своего друга детства, хочет выйти за него замуж и опекун с его женою, ввиду собственных интересов, боясь выпустить свою жертву из рук, отказывают ей в этом, Ганя готова была броситься туда, на сцену, и обличить перед всеми этого дурного, гадкого человека, так ужасно вредящего бедной одинокой сироте…

И вот в самый разгар интриги, в то время, когда действие доходит до самого захватывающего интереса, на сцене появляется молодая тетка героини пьесы, сестра ее родного отца.

Ганя тихо, беззвучно вскрикивает и конвульсивно сжимает пальцы своей соседки Анютки.

– Чего ты? – не совсем приветливым тоном спрашивает та.

– Гляди! Гляди! Ольга Леонидовна! – задыхаясь, лепечет Ганя, не отрывая глаз от сцены.

На сцене действительно стоит Бецкая… Из тысячи других узнает ее Ганя! Ничего, что она не в волшебном наряде феи, а в обыкновенном платье, сшитом в модной мастерской мадам Пике… И волосы ее не распущены вдоль спины, как у доброй феи из Анюткиного рассказа, и безо всяких украшений уложены в виде коронки на голове.

Ганя чувствует и знает отлично, что она, Бецкая, все-таки добрая волшебница-фея, которая пришла в этот мир невидимо и тихо творить добро. И когда губы Бецкой раскрылись и горячая обличительная речь понеслась красивыми, мощными перекатами по всему театру, а огромные черные глаза загорелись огнем негодования и гнева, Ганино сердечко затрепетало, как подстреленная птица, в груди…

Но вот стих гнев, замолкла обличительная речь Бецкой. Теперь голос ее нежен и мелодичен, а глаза теплятся лаской и любовью. У нее сцена с племянницей. Она обещает молодой девушке свою защиту и покровительство. Занавес тихо опускается с последними звуками этого чарующего голоса, вливающегося прямо в души восхищенных зрителей.

Публика аплодирует неистово. Бецкую вызывают дружно, всем театром. Ее имя переходит из уст в уста. Ею шумно восторгаются, ее хвалят.

Ганя притаилась как мышка на своем месте. Говорить она не в силах, не может. Ее душа полна. Если она найдет в себе возможность произнести слово, поделиться впечатлением со своей соседкой, слезы польются в два ручья из ее широко раскрытых, восторженных глаз. Нет-нет, ей все равно не произнести ни звука! Надо молчать и думать о Бецкой, о милой, дорогой, желанненькой Ольге Леонидовне, к которой тянется вся душа Гани, все ее маленькое существо!

Снова заиграл оркестр. Снова взвился занавес. И опять перед глазами Гани знакомая хрупкая, высокая фигура и чудное, выразительное, полное затаенной грусти дорогое лицо.

Жизнь так странно складывается у этой молодой женщины, которую играет Бецкая. Ирина, как зовут ее по пьесе, всего четырьмя-пятью годами старше племянницы и любит того же друга детства своего и Любы, которого любит ее племянница.

Но она решила отказаться в пользу Любы от своего счастья. Она расхваливает молодому человеку душевные достоинства Любы, восторгается ее умом и добротою и берется устроить его брак с нею вопреки желанию злого опекуна.

В четвертом и последнем действии Люба, измученная придирками, угрозами и чуть ли не побоями опекуна и его жены, бежит к тетке, которая дает ей приют и защиту, а затем устраивает и ее свадьбу с человеком, которого беззаветно любит с давних пор.

Этим и заканчивается пьеса. Занавес опускается после блестящего монолога Бецкой о том, что она счастлива чужим счастьем и что благополучие ее Любы ей дороже своего собственного.

Под оглушительный гром аплодисментов и восторженные крики публики Бецкая выходит раскланиваться на сцену. Ганя и Анютка, забывшись, аплодируют до исступления, увлеченные одним общим порывом со всею публикой.

Словно во сне выходят девочки с балкона, протискиваются к вешалке, надевают свои ветхие пальтишки, обвязывают платками головы и проскальзывают на подъезд.

Мороз покрепчал к ночи. Усилился резкий ветер. Но они не чувствуют ни мороза, ни ветра.

В душах обеих точно сад благоухает, целый сад роскошных пестрых цветов. В нем жаркое светит солнце и поют птицы на разные мелодичные голоса.

Особенно звонко и мелодично голоса эти звучат в душе Гани.

Анютка, как менее впечатлительная, приходит в себя скорее подруги. Похлопывая зазябшими руками и приплясывая от стужи на панели, она изрекает многозначительно и веско, первая прерывая молчание:

– Н-да, это тебе не балаган, а почище будет. То-то! А наша-то, наша Ольга Леонидовна! Получше той волшебницы во сто крат! А, Ганька? Слышь, тебе говорю!

Но Ганя говорить не может. В душе Гани все еще благоухает чудный сад и поет незримый чудесный хор райских птичек. И когда она к двенадцати ночи попадает, наконец, на свое убогое ложе в коридоре, сладкие грезы сплетают над ее головкой свой пленительно-яркий венец.

* * *

В следующие дни Ганя бродит как во сне, ничего не понимая. Вечер, проведенный в театре, не выходит у нее из головы. Она переживает бесчисленное число раз каждую сцену, каждый момент пьесы, каждую фразу Бецкой.

И Ольга Леонидовна, несмотря на обычный вид свой, на далеко не фантастически театральную внешность, в которой предполагала ее сначала увидеть Ганя, произвела именно этой своей реальностью образа и простотою огромное впечатление на чуткую, восприимчивую душу Гани.

Сидя за большим рабочим столом в мастерской или быстрой походкой перебегая Невский по направлению Гостиного двора, куда ее посылали за прикладом, или же разбирая его на прилавке магазина, Ганя неотступно думает о спектакле вообще и о Бецкой в частности.

Одухотворенный образ артистки с ее нежным, вдохновенным лицом и в самую душу проникающим голосом стоит как живой перед нею.

А в мастерской идет предрождественская обычная спешка. Не разгибая спины шьют мастерицы и их помощницы, сметывают, подрубают, сшивают, накалывают кружева, ленты, фурнитуру.

Целые волны шелка, газа, шифона и тюля разбросаны на длинном столе. Снуют между ними девочки, помогая то одной, то другой швее снимать наметку, распарывать неудачно стачанные машиной швы, нашивать пуговицы или крючки с петлями. Роза Федоровна нынче, как некий злой гений, носится между работающими, покрикивая на нерадивых, шипя и придираясь каждую минуту то к той, то к другой из швей. Щедро мимоходом снабжая пинками и колотушками зазевавшуюся или неповоротливую девочку-ученицу, она проносится дальше, зоркими глазами впиваясь в работающих мастериц. Даже миловидная любимица старшей закройщицы Танюша, угождавшая ей в иное время своими доносами на ту или другую работницу, ходит все это время с заплаканными глазами и вспухшими веками, то и дело потирая плечо, на котором под белой коленкоровой пелеринкой красуются огромные синяки.

А о других девочках нечего уже и говорить. Попадало им нынче без разбора – и правым и виноватым – в эти сумасшедшие по спешке дни.

Еще в прошлом месяце толстая, вся увешанная драгоценностями купчиха Мыткина, настоящая «миллионщица», как о ней с подобострастным восторгом и завистью говорили в мастерской, приехала заказывать приданое своей пучеглазой, розовой и глуповато-наивной дочке, выходившей замуж за какого-то очень богатого финансиста. До рождественского поста оставалось немного времени, а свадьбу решено было сыграть в начале ноября. И мастерицы, и их помощницы, и сама мадам Пике – все они с ног сбились, стараясь закончить заказы к назначенному сроку.

Все легкие платья барышни Мыткиной были уже готовы, с подвенечным включительно. Оставалось дошить только три каждодневные и визитное. Это визитное было скроено из какой-то заграничной материи, которую крестный невесты привез откуда-то издалека, чуть ли не из Индии, и которое являлось чудом дороговизны и красоты. Сама по себе материя представляла целое сокровище своею ценностью и почти не требовала никаких отделок. Но зато мадам Пике и Роза Федоровна больше чем со всем остальным гардеробом невесты, вместе взятым, носились с этим сокровищем-платьем.

– Вы мне его так сделайте, штобы как влитое сидело! – картавила «сама», наклоняясь над роскошным материалом и приводя этой фразой своею в трепет весь состав работниц и мастериц. У старшей мастерицы Нюши, молодой особы с вычурной прической в виде вороньего гнезда, уже рябило в глазах и мутилось в голове – и от долгого сидения над работой, и от бессонных ночей, и от трепета за «индийское» платье, как его называли в мастерской.

Расходились теперь позднее, и девочки-ученицы уставали больше прежнего. От систематического недосыпания и недоедания более слабые чуть двигались и ходили, как сонные, едва понимая, что им говорят.

Устала, переутомилась и Ганя. Более хрупкая, нежели ее подруги, она поддалась бы еще сильнее усталости, нежели они, но восторженно-приподнятое настроение, вынесенное ею из спектакля, поддерживало девочку. Она жила образами пережитого впечатления, и тяжелый труд не казался ей прежним тяжелым непосильным трудом.

* * *

«Сегодня приедет моя голубонька! Ольга Леонидовна приедет к примерке нынче!» – с радостным сознанием предстоящего счастья мысленно говорила сама себе Ганя, снимая белую ровную наметку на каком-то нежном газовом платье, через неделю после вечера, проведенного в театре.

Все складывалось особенно благоприятно в сегодняшний день. Она, Ганя, нынче дежурная в передней; ее обязанности как дежурной впускать и выпускать клиенток-заказчиц мадам Пике. Стало быть, она впустит и душеньку Ольгу Леонидовну, как она мысленно называла Бецкую, снимет с нее шубу и теплые серые ботики и, снимая, услышит, может быть, от своего кумира несколько ласково обращенных к ней слов.

Сердце Гани прыгает от одного этого предположения. Она не видит и не слышит окружающих. Ей нет дела до того, что «страшная Розка» ушла куда-то и что в мастерской поднялся обычный в такие кратковременные отлучки старшей закройщицы веселый говор, споры, шутки и смех. Распрямились усталые спины, замученные в работе руки на минуту расправились, отбросив в сторону шитье, оживились молодые затуманенные усталостью глаза, и тихий, сдержанный, осторожный говорок наполнил мастерскую.

Больше всех тараторила рябая Саша, «помощница» мастериц. Она отвозила накануне половину заказа Мыткиной и восторженным голосом передавала теперь о виденных ею чудесах в квартире миллионерши.

– Как вошла я, это, девицы, так и рот разинула! Не квартира, а дворец царский! Истинно, как перед Богом, говорю – дворец! На полу-то ковры повсюду во всю комнату, а на стенах не то золото, не то бронза… А картин-то, картин, видимо-невидимо. А мебель, девицы, лазоревая, вот вам провалиться сейчас – лазоревая, как небо… И так и блестит, отливает серебром. А посреди зала люстра, как в соборе… И собачоночки такие махонькие-махонькие бегают, а при них собачья гувернантка.

– Ну и завралась! Где это видно, чтоб гувернантка у собак! – презрительно усмехнулась Нюша-мастерица.

– Поди, француженка? – сощурилась на рассказчицу бойкая немочка Августа.

Саша вспыхнула до ушей и ожесточенно заспорила:

– Вот-то глупые! Не верят тоже! Да у миллионщиков не только у собак гувернантки, да… – и, не зная, что ей подобрать для ответа, она неожиданно обрушилась на попавшуюся ей под локоть Танюшу:

– Таня, нитку вдень! Чего без дела тычешься… Нет того, чтобы старшим потрафить! – и легонько смазала рукой по голове девочки.

Та захныкала.

– Что за мода такая, Лександра Иванна, чтобы за каждую малость драться! И безвинно даже… Я ужо Розе Федоровне скажу.

– Нехорошо жаловаться, Таня, любить не станут! – с укором глянув на девочку, повысила слабый голос вторая мастерица, немолодая, сохнувшая в чахотке Марья Петровна, вдова с тремя малолетними детьми, которых она оставляла на попечении глухой старухи-матери, уходя на работу.

– Уж дождешься ты когда-нибудь, Танька, что я тебе за твое фискальство действительно уши нарву! – строго произнесла Нюша, награждая Розкину любимицу уничтожающим взглядом.

Таня снова было захныкала с обиженным видом, но Саша громко цыкнула на нее и снова завела разговор о неисчерпаемых богатствах купчихи Мыткиной.

– А свадьба-то, свадьба у них будет, девицы, говорят, царская, – затянула снова она. – Еще бы, и сами миллионщики, и у жениха свои заводы в Москве. Говорила мне камерюнфера невестина, на двести человек обед готовят. Свои два повара, да еще пригласят из рестрана.

– Ресторана! – поправила рассказчицу белокуренькая Августа.

– Ну, из ресторана. Вы уж, Авочка, всегда так. Без замечаниев не можете. Я в пансионе не обучалась, как некоторые, а за меру картошки в деревне учена! – язвила Саша хорошенькую немочку, которая действительно была отдана в прогимназию и исключена оттуда в очень непродолжительном времени за нерадение и явную лень. Но Авочка любила «отличаться» своими знаниями перед подругами и ни к селу ни к городу выставлять свою ученость.

Впрочем, на этот раз они недолго пререкались с Сашей. Желание узнать поближе о житье-бытье важной купчихи миллионщицы так захватило работниц мастерской, что спорить не было времени.

Одна только Ганя казалась ничуть не заинтересованной общей беседой. Худенькие руки девочки быстро и ловко спарывали наметку, а в голове радостно трепетала, как сказочная птица радужными крыльями, празднично-счастливая мысль:

«Скоро два пробьет… Примерка назначена к трем, она завсегда приезжает в два, голубонька, душечка, ясочка моя, ласковая, добрая!»

* * *

Впечатлительная, наголодавшаяся без любви и участия душа бедной одинокой девочки от малейшей и выраженной ей ласки запылала самоотверженной любовью к Бецкой. За одно ласковое слово захолодевшая без ласки, но смутно жаждавшая ее постоянно Ганя готова была отдать всю свою душу артистке. И об этом хотелось выразить нынче девочке если не словами, то одними своими красноречиво-любящими глазами, одним взглядом, полным обожания к ней, к Бецкой.

«Два часа! Два часа! Когда-то еще два часа будет», – нетерпеливо копошились в русой головенке беспокойные мысли, в то время как рука проворно выполняет привычную ей работу.

– Розка идет! – пронесся испуганный шепот по мастерской, и в один миг распрямившиеся было над столом фигуры швеек снова согнулись за шитьем.

Вошла Роза Федоровна с покрасневшим от мороза лицом и пунцовым кончиком носа.

– Матреша, – обратилась она к одной из помощниц мастериц, низенькой, с маленькими серыми глазками девушке, – вы возьмете сейчас кружевную блузку Бецкой и отвезете ее ей на дом… Сейчас у подъезда встретила ее горничную. Больна Ольга Леонидовна, сегодня не может быть на примерке.

Что-то словно со всего размаха ударило в грудь Ганю… Сначала в грудь, потом в голову. Больно заныла грудь и сильно закружилась голова от этого удара.

– Больна Ольга Леонидовна, сегодня не может быть на примерке! – на десяток ладов зазвенела в ушах девочки ужасная, полная для нее страшного значения и трагизма фраза.

Голубонька Ольга Леонидовна больна! Она ее не увидит сегодня! Может быть, долго не увидит ее! О Господи! Господи! За что ты наказываешь Ганю? И за минуту до этого розовый, весь сплетенный из кружевных грез туман заменился непроницаемой, полной мрака и безысходной тоски пеленою страданий в душе бедной девочки.

Несколько раз пришлось потрясти за руку Ганю ее соседке Анютке, прежде чем та пришла в себя.

– Ганя, а Ганя, – шептала разбитная девочка, – уступи мне твое дежурство в передней – нынче графиня Нольден приедет. Всякий раз, сама знаешь, как калоши ей надевать, полтинник отваливает. Полтинником поделюсь… Тебе же все равно, Ганя, ежели не приедет Ольга Леонидовна, больна ежели!

Конечно, Гане было теперь безразлично, дежурить ли в передней или прислуживать в примерочной во время примерки. Там, пожалуй, будет легче справиться со своим горем. Придется подавать булавки, застегивать платья на заказчицах. В суете, в сутолоке, под страхом навлечь на себя недовольство Розы Федоровны и «самой» как-то легче будет прожить до вечера… А вечером, когда уйдут мастерицы и их помощницы и кончится рабочий, трудовой день, она, Ганя, сможет вполне отдаться своему горю, поплакать и потосковать всласть в коридоре на своем жестком сундуке.

И так как ожидавшая ее ответа Анютка умильно и настойчиво смотрела ей в глаза, Ганя грустным, подавленным голосом ответила подруге:

– Ладно… Дежурь ты… а денег мне не надо…

Оставь у себя полтинник. Чего уж тут!

Действительно, чего уж тут, когда больна Ольга Леонидовна!

Пробило два часа на больших часах в мастерской. Зажгли электричество в примерочной. Затрещали звонки в прихожей. Зашелестели шелковые юбки заказчиц, и мастерская мадам Пике снова огласилась оживленными, веселыми голосами ее клиенток. Приехала высокая, сухая, долгоносая графиня Нольден, муж которой занимал важный пост в голландском посольстве; приехала маленькая кудрявая жена русского сановника. Появилась почтенная сенаторша с тремя дочерьми-девицами и, наконец, миллионерша Мыткина с дочерью-невестой.

На Люсеньку Мыткину примеряли нынче ее последнее платье, то самое визитное из индийской ткани, над которым так старались и сама мадам Пике с Розой Федоровной, и четыре мастерицы, и их шесть помощниц.

Но или толстенькая, как булка, румяная Люсенька пополнела в последние дни, или платье не было пригнано по талии, но прелестный шелковый лиф ей не сходился на добрые три пальца.

Мадам Пике сердито взглянула на Розу Федоровну, Роза Федоровна – на Нюшу и Марью Петровну, добросовестно ползавших на коленях вокруг молодой Мыткиной. Потом перевела взгляд на стоящую тут же с блюдечком булавок Ганю.

– Девочка, – голосом, не терпящим возражений, произнесла она по адресу ученицы, – ты возьмешь сейчас же этот лиф, когда кончится примерка, и осторожно, – слышишь? – как можно осторожнее распорешь старый шов. Вы не беспокойтесь, m-lle, завтра платье будет готово, и мы вам пришлем его, – успокаивающим голосом продолжала она, обращаясь к пухлой Люсеньке Мыткиной.

Следом за «индийским» платьем мадам Пике пришлось примерять целую массу нарядов другим клиенткам.

Но вот на больших стенных часах пробило шесть. И двери мастерской захлопнулись за последней заказчицей, и девочки поспешили на кухню за горячими блюдами для ужина мастериц и швей. В полутемной, теперь, впрочем, освещенной электричеством, холодной и сыроватой столовой все работницы одновременно ужинали за длинным столом. Роза Федоровна кушала у «самой», в ее небольшой и уютной столовой. Подавала им Ганя сегодня.

В ту минуту, когда девочка ставила перед старшей закройщицей тарелку с аппетитным куском ростбифа, последняя внимательным взглядом посмотрела на Ганю и произнесла предостерегающе:

– Ты смотри, девочка, распарывай шов осторожно на платье Мыткиной. Помни, случится что, не приведи господь, со света сживу. Одного этого платья вы все вместе взятые не стоите. Так старайся, помни!

– Буду помнить, Роза Федоровна! – дрогнувшим голоском отвечала Ганя, боявшаяся больше остальных учениц старшую закройщицу.

Убрав посуду и наскоро похватав простывшего картофеля с селедкой на кухне у Софьи, Ганя прошла в мастерскую. Там уже вновь собравшиеся после ужина швеи оживленно беседовали между собою, пользуясь отсутствием Розы Федоровны в мастерской.

Бледная, худенькая Марья Петровна поманила к себе Ганю:

– Вот, Ганюшка, лиф Мыткиной, садись и распарывай, да гляди, осторожнее, девонька, не нажить бы беды какой!

И слабая улыбка ободрения и ласки тронула тонкие губы мастерицы, когда она передавала Гане роскошный «индийский» лиф.

Ганя больше всех в мастерской любила эту всегда печальную, озабоченную и худенькую Марью Петровну. В то время как другие мастерицы и их помощницы покрикивали на безответных девочек-учениц, а иной раз под сердитую руку награждали их, по примеру Розы Федоровны, щипками да тумаками, болезненная и всегда озабоченно-грустная Марья Петровна никогда не обидела ни одной из них. Ласково и добро относилась она к девочкам. Горькая судьба этой больной, преждевременно увядшей женщины, отягощенной сиротами-детьми, единственной работницы и кормилицы в семье, делала ее чуткой к чужому горю.

Марья Петровна и сама когда-то была девочкой-ученицей и отлично понимала всю тяжесть жизни этих маленьких тружениц. Что-то материнское проскальзывало в ее отношении к младшим работницам модной мастерской мадам Пике.

И дети платили ей тем же. Не говоря уже о тихой и чуткой Гане, которая особенно крепко привязалась к мастерице, даже апатичная, ко всему миру равнодушная Степа, даже не в меру шустрые, бойкие проказницы Танюша и Анютка – и те невольно оказывали предпочтение Марье Петровне перед прочими швеями и мастерицами. Ей старались они при раскладке кушаний положить лучший кусок на тарелку, ей озабоченно советовали одеться теплее, когда она под вечер уходила из мастерской, и неумело обвязывали ее голову большим вязаным, много раз чиненым, платком. Для нее же с особенным рвением сметывали, распарывали или разглаживали работу; словом, оказывали ей множество тех мелких услуг, которые едва заметны для непосвященного в дело глаза постороннего и в то же время глубоко ценятся тем, для кого они предназначаются. И нынче, получив из рук второй мастерицы лиф для распорки шва, Ганя с особенным рвением принялась за работу.

* * *

– Скучно что-то нынче, девицы. А оттого, что красное солнышко наша, Ольга Леонидовна, на примерке не была! – произнесла, позевывая во весь рот, помощница Саша. При этих словах вся кровь бросилась в голову Гани и бледное личико ее, склоненное над работой, залило горячим румянцем.

– Действительно, только на ней и глаз отведешь, – вставила свое слово Августа, – как стоит она перед трюмо, словно королева какая, так даже приятно глядеть, девицы, не то что Мыткина толстуха или эта посланница-жердь барочная! Смотреть противно!

– Посмотрите и на жердь, Авочка… – съехидничала Саша, – больна наша Бецкая. Еще неизвестно, повидаем ли мы ее когда!

– То есть как это не повидаем? – испуганно вырвалось у Нюши, старшей мастерицы.

– Не померла бы, девицы, любимица наша?

– А-а-а! – пронеслось не то стоном, не то криком по комнате, и, конвульсивно зажав в пальцах ножницы, Ганя поднялась со своего места, бледная как смерть.

– Ганюшка! Что ты? Рехнулась совсем девчурка! – заговорили и засуетились вокруг нее швеи. – Ганя, Ганька! Да что это, на ней лица нет, девицы! Водой ее спрыснуть, что ли, – заволновались они.

Но Ганю не пришлось спрыскивать водою. Она опомнилась в ту же минуту и опустилась, словно обессиленная, на свое место.

– За свой предмет, за душеньку свою испугалась девчонка! – усмехнулась Августа, поправляя свою пышную, модную прическу и, внезапно бросив внимательный взгляд на Ганю и на ее работу, сама побледнела и, заметно меняясь в лице, прошептала чуть слышным шепотом:

– Да что ж это такое, девицы? Господи боже! Лиф-то индийский! Глядите, глядите, несчастье какое, – и, не будучи в состоянии прибавить что-либо от волнения, она, перегнувшись через стол, вырвала из рук Гани шелковый, из заграничной ткани лиф Мыткиной и растянула его между руками.

От распоротого наполовину бокового шва на лифе шел огромный прорез, сделанный ножницами на самом видном месте.

Дружное, исполненное бессловесного ужаса «ах» вырвалось у всех присутствующих в мастерской работниц.

От испуга ли при известии об опасности, грозившей жизни Бецкой, от волнения ли, сопряженного с этой вестью, дрогнула вооруженная ножницами рука Гани, но факт порчи лифа говорил сам за себя. Ужасное несчастье было налицо: огромный прорез «по живому месту» (означающему крепкую материю на языке швей) шел на самой груди лифа.

Случай являлся настолько чудовищным, что пораженные и уничтоженные вконец работницы в первую минуту не нашли в себе возможности произнести ни одного слова.

Жуткое молчание воцарилось в мастерской. Оно длилось с минуту, по крайней мере, потом заговорила первая Нюша быстрым и тихим шепотом, чтобы не быть услышанной в соседней комнате «страшной Розкой»:

– Ганюшка! Бедная! И как же это угораздило тебя! Бесталанная ты девонька! Ну, что «они» теперь сделают с тобою! Лучше бы тебе и на свет божий не родиться! Ах ты господи, эк ты беду на себя накликала, девочка!

– Да уж, попадет ей здорово, бедняжке! – и белокурая Августа покачала сочувственно своей хорошенькой головкой.

Что и говорить! – вмешалась Саша. – Коли Зину помните, из-за трюмо собственного на тот свет отправила, так из-за индийского лифа миллионщицы забьет она до смерти наверняка нашу Ганьку.

– Уж это беспременно, как пить дать, забьет, – сокрушенно вторила подругам черненькая, как мушка, Катя Семенова.

– Господи! Господи! И что-то будет теперь! – вздыхала рыженькая Матреша.

Все глаза обратились на Ганю. Та стояла, как к смерти приговоренная, без кровинки в лице, с испуганными, уставившимися в одну точку глазами и, казалось, мало сознавала, что говорилось и делалось вокруг нее.

Неожиданно чья-то желтоватая, худая рука с указательным пальцем, истыканным иглою, легла ей на плечо, а надтреснутый слабый голос проговорил под самым ухом девочки:

– Да полно вам запугивать-то раньше времени беднягу, видите сами, и так сама не в себе с перепугу девчурка. Полно вам. Лучше давайте-ка лиф мне этот злосчастный. Попробую зачинить прорез. Авочка, шелк мне передайте лиловый скорее! А ты, Ганя, не бойся! Бог не без милости и поможет нам.

– На бога надейся, а сам не плошай! – процедила сквозь зубы хорошенькая Августа, но, не осмелясь противоречить всеми уважаемой мастерице, протянула ей требуемую катушку с шелком.

– А ты, Таня, – строго произнесла последняя, окинув строгим взглядом юлившую подле нее Танюшу, – берегись передавать про несчастье наше Розе Федоровне. Смотри! Не бери греха на душу! Подведешь под наказание Ганюшку – век тебе этого не прощу!

– А я так и за ушеньки оттреплю, что искры посыплятся, сфискаль мне только, – пригрозила и Нюша и строго свела свои темные брови, сверкнув сердитым взглядом в сторону Тани.

– Да что вы, Анна Михайловна, и вы, Марья Петровна, за что обижаете зря, – захныкала Танюша, – да нешто я доносчица далась вам какая!

– Цыц ты! – прикрикнула на нее Матреша. – Еще Роза Федоровна услышит, не хнычь! Чините скорее прорез, Марья Петровна… Лишь бы страшилище наше не увидала. А там можно и повиниться самой заказчице… Попросить ее не выдавать… Все чистосердечно рассказать Мыткиной, невесте самой. Небось, смилостивится. С ее-то деньгами небось сто таких платьев можно справить. Ведь миллионщица! Чего уж тут! Чините вы только поискуснее, Марья Петровна, чтобы Роза Федоровна не увидала до времени, – спеша и волнуясь, говорила девушка, и вдруг замерла от неожиданности и испуга с раскрытым ртом.

Замерли и все остальные швеи, все до единой. На пороге мастерской стояла сама Роза Федоровна и обводила сидящих за столом работниц подозрительным, зорким и тревожно нащупывающим взглядом.

* * *

– О чем это, чтобы не узнала Роза Федоровна? – совершенно, по-видимому, спокойным голосом произнесла старшая закройщица, в то время как маленькие глазки ее останавливались то на том, то на другом лице. – Что надо скрыть от Розы Федоровны, девицы? – задала она вопрос и мгновенно замерла на месте, как каменное изваяние.

Ее глаза увидели то, что так старательно прятали от нее работницы-девушки: увидели кусок пестрого индийского лифа там, где ему вовсе не полагалось быть.

Индийский лиф в руках Марьи Петровны… О, это что-нибудь да значит!

Смутная догадка мелькнула тотчас же в голове старшей закройщицы. Она прищурила и без того маленькие глазки, еще раз обежала взглядом растерянные лица швей и сразу поняла все.

– Ты прорезала, кажется, лиф, Глафира? – не повышая голоса, но с мгновенно изменившимся лицом бросила она Гане.

Если до этой минуты Ганя мало думала о происшедшем по ее вине несчастье с «индийским» лифом и все мысли ее находились подле больной Ольги Леонидовны, то сейчас первые же звуки, произнесенные «страшной Розкой», вернули ее к ужасной действительности.

Перед нею, в двух шагах от нее, находилось бледное, по-видимому, спокойное лицо старшей закройщицы с плотно сомкнутыми губами, с маленькими, нестерпимо пронизывающими ее острым взглядом, глазами.

– Глафира! – еще раз прозвучал над дрогнувшей Ганей слишком хорошо знакомый всем и каждой в мастерской голос. – Говори сейчас же: ты прорезала лиф?

И быстрые цепкие пальцы старшей закройщицы почти вырвали из рук не менее потерявшейся и бледной, нежели Ганя, Марьи Петровны, лиф Мыткиной, а ее бегающие маленькие глазки сразу отыскали злополучный прорез.

– Ага! – пропустила она не то испуганно, не то с угрозой сквозь зубы и, неожиданно схватив за руку не чувствующую ног под собою от страха Ганю, протянула раздельно, отчеканивая каждое слово: – А знаешь ли ты, что такой материи не найдешь здесь ни за какие деньги?

И так как испуганная девочка молчала и, тяжело дыша, стояла, потупив глаза в землю, старшая закройщица больно дернула ее за руку и задыхающимся голосом крикнула ей в лицо:

– Знаешь ли ты, миленькая, что нет такой материи во всем Петербурге и купить невозможно, а стало быть, и лиф, и все платье Мыткиной пропало из-за тебя! Отвечай, знаешь?

Снова жуткая, мучительная тишина воцарилась в рабочей комнате. Даже на лицах хорошенькой ветреной Августы и равнодушно-флегматичной физиономии Степы теперь отразилось сильное волнение. Что же касается до других работниц, то они с явным сочувствием и страхом смотрели на стоявшую с опущенной головой Ганю.

Красные пятна выступили на бледных щеках Розы Федоровны. Ее худая, цепкая рука сильнее сжала тонкую кисть бессильной детской Ганиной ручонки.

– Да знаешь ли ты, негодная девчонка, – прошипела, наклоняясь к самому лицу ее, Роза Федоровна, – что такого убытка никогда еще не приносила ни одна работница в нашей мастерской? Отвечай: понимаешь ты это?

И так как Ганя все молчала, боясь поднять глаза в яростное лицо разгневанной женщины, и только трепетала от страха всем своим хрупким, маленьким телом, Роза Федоровна пришла в неописуемое бешенство.

– Вон пошла отсюда, гадина, – зашипела она, еще больнее стискивая беспомощную ручонку девочки, – я тебя выучу, как дорогие вещи портить и от хозяйки заказчиц хороших отваживать из-за твоей глупости!

И она сильно толкнула девочку по направлению дверей.

– Роза Федоровна, – прозвучал слабый, ломкий голос чахоточной мастерицы, и Марья Петровна неожиданно поднялась со своего места с взволнованным, бледным лицом. – Роза Федоровна… Не наказывайте Ганю… Она не виновата, она нечаянно… Все мы видели, что нечаянно она разрезала платье… Да скажите же вы, наконец, что нечаянно, ведь вы видали? – неожиданно до крика повысила голос мастерица, призывным взглядом окидывая сидевших за столом работниц, как бы прося у них поддержки и помощи. – Да скажите вы ей, что я правду говорю, что не виновата Глафира! – закончила она визгливым, сорвавшимся на высокой ноте голосом, и сильно закашлялась от волнения, схватившись рукою за впалую грудь.

– Не виновата… Не виновата Ганя! – загудели, как шмели, мастерицы и их помощницы, – нечаянно она, Роза Федоровна… Нельзя спрашивать с нее! Известное дело – ребенок.

На минуту лицо старшей закройщицы вспыхнуло гневом. Маленькие глазки запрыгали от злости… Рот скосился злой, негодующей усмешкой… Но она живо поборола в себе этот прилив ярости, зная по опыту, что ей далеко не выгодно враждовать с работницами в такое горячее время, когда нужна каждая пара рук в мастерской и весьма возможно, что если раздражить девушек, те побросают работу и уйдут. А этого нельзя было допускать ни в коем случае. Особенно дорожили они с хозяйкой Марьей Петровной, считавшейся самой трудолюбивой и ценной из мастериц, и ссориться с которой и подавно не входило в расчеты Розы Федоровны.

Поэтому старшая закройщица поборола прилив хлынувшего ей в душу гнева и, сдерживая бешенство, проговорила спокойным, почти ласковым голосом, делая невероятное усилие над собой:

– Да что вы, девицы, напали на меня, бедную! Будто я изверг или палач какой, будто хочу мучить Глафиру! Я к мадам ее свела бы только для ответа. Должна же она ответ дать хозяйке своей. Как по-вашему? Должна или нет?

– Не виновата Ганя… С каждой могло случиться! – произнесла снова, с трудом поборов приступ кашля, Марья Петровна.

– Не виновата, – вторили за ней и остальные.

– Ну конечно, не виновата, – согласилась и Роза Федоровна и вызвала даже некоторое подобие улыбки на свои тонкие, недобро сложившиеся губы, – но перед madam-то повиниться должна она или нет?

Хорошенькая Августа при этих словах тряхнула своей завитой головкой:

– Да что ж, по-вашему, Роза Федоровна, легче вам с хозяйкой от этого будет, повинится Ганя или нет. Ведь лиф-то все едино – ау – пропал, и поминай его как звали. Лучше завтра к Мыткиным ее пошлите извиниться пораньше. Авось они добрее будут, простят порчу лифа бедняге Гане.

– И то правда, Авочка, все по-вашему будет! – как-то уж очень быстро согласилась с хорошенькой немочкой Роза Федоровна и, бросив на Ганю не поддающийся описанию взгляд, процедила с деланным спокойствием в ее адрес:

– Садись и работай. А я, так и быть, пойду за тебя ответ держать перед хозяйкой! – и своей неслышной, крадущейся походкой скрылась за дверью мастерской.

* * *

Тихо, без обычных шуток и разговоров разошлись около девяти часов мастерицы и их помощницы. Мастерская опустела. Девочки-ученицы безмолвно убирали посуду на кухне, помогая выбившейся из сил стряпухе Софье, смертельно уставшей за день. Точно черная туча повисла над маленькими труженицами. Правда, Роза Федоровна пообещала не взыскивать с Гани и оправдать ее перед «самою», но этим далеко еще не исчерпывался инцидент с прорезанным лифом. Что еще скажут завтра у Мыткиных, каков-то будет приговор миллионщиц. Да и сама «страшная Розка», как-то странно сдержанная и притихшая, не внушала особого доверия всем своим необычайным поведением взволнованным девочкам.

И красноречивые взгляды, бросаемые старшею закройщицей на безмолвно двигающуюся с поникшей головой по комнатам Ганю, говорили, что далеко не прощена эта без вины виноватая бедная девочка.

Так же тихо, без обычных разговоров и сборищ, собрались на убогой постели у одной из товарок по окончании своего трудового дня девочки, изредка перекидываясь незначительными фразами между собой. Все они присмирели, словно в ожидании надвигающейся грозы. И самая снисходительность Розы Федоровны внушала невольные подозрения. Положим, до завтрашнего утра, пока не выяснится вопрос с испорченным лифом самою Мыткиной и ее дочерью, нечего было опасаться за Ганю, а все же сердца девочек как-то тревожно бились, и, укладываясь в этот злополучный вечер, они то и дело подбадривали Ганю словами и шутками, желая успокоить девочку.

Скоро улеглись в этот вечер в коридоре маленькие работницы.

Щелкнул выключатель, и электричество потухло. Только тонкая полоса света выбивалась из-под двери хозяйкиной спальни и узкой желтой дорожкой тянулась по коридору.

Гане не спалось. Уже громко похрапывала на своем сундуке Степа, и ровно дышала свернувшаяся клубочком Танюша. Широко разметав руки, спала Анютка. Было слышно, как тикали стенные часы в приемной… Ночь медленно подкрадывалась с ее тихими шорохами к изголовьям заснувших маленьких тружениц.

Мысли Гани как-то странно путались и мешались… То перед внутренним взором девочки представал нежный и милый образ Бецкой… Виделось, как наяву, усталое, выразительное, грустное лицо артистки, и жгуче-тоскливое чувство охватывало Ганю при одной мысли о том, что предположения мастерицы могут оправдаться и Ольга Леонидовна не поправится уже и не увидит ее никогда больше во всю свою жизнь Ганя…

Что-то сжимало судорожно, до боли горло девочки, что-то давило его… Какой-то клубок вырастал в груди и своей чудовищною силой грозил задушить Ганю…

Снова путались мысли, и в наступившем хаосе их выступали иные образы и картины: испорченный лиф… прорезанная материя… исковерканное яростью лицо «страшной Розки» и тотчас же вслед за этим ее деланно спокойный вид, но еще более страшный в силу этого своего деланного спокойствия.

И опять приходили новые впечатления на смену старым. Как-то неожиданно и странно вспомнилось раннее детство. Маленькая, покривившаяся от старости избушка… Хмурый, надсадившийся в непосильной работе болезненный отец… Целая куча голодных ребят в грязных рубашонках и она, Ганя, вечно тихая и неслышная, забивавшаяся в уголок с самодельной куклой в руках.

Матери она не помнит; мать у нее умерла давно. Тетка Секлетея домовничала в избе до самой смерти отца. Умер он, это хорошо помнит Ганя, в крещенские морозы, шибко простудившись в стужу.

Тетка Секлетея раздала ребят по чужим людям, а Ганю, свою любимицу, оставила у себя. Уехали они в тот же год из деревни в Питер. С теткой стали ходить торговать гостинцами по улицам – тетка и Ганю брала с собой, – а через некоторое время отдала ее в школу.

Недолгое, однако, время пришлось учиться в ней Гане. Уличная теткина торговля пошла не-шибко, и решила она, чем держать впроголодь племянницу, отвести ее в одно прекрасное утро в модную мастерскую к мадаме и умолить Христом-Богом хозяйку не оставить сироту, принять ее в ученье.

Таким образом попала в девочки-ученицы модной мастерской маленькая сиротка Ганя.

Об этом своем поступлении в мастерскую почему-то сегодня особенно ясно и подробно вспоминается ей. Пинки, щипки, колотушки, грубая брань «страшной Розки», равнодушно-надменное обращение «самой», покрикивания мастериц, жизнь в вечном страхе перед наказаньем, заслуженным и незаслуженным, все едино, и вдруг светлый образ Бецкой, такой праздничный и прекрасный на сером фоне безотрадной и лишенной радости жизни. Неужели же исчезнет и он?

Взор широко раскрытых глаз девочки пронизывает темноту, как бы требуя от нее ответа.

– Неужели опасно больна Ольга Леонидовна? Неужели не суждено поправиться ей, и она… она…

Мысль закружилась, заметалась с бешеной быстротою. Пот выступает на лбу у Гани… Сердце заколотилось так шибко, что груди становится больно от его неудержимого биения.

И Ганя с отчаянием, затопившим ей душу, погружается в какую-то темноту.

* * *

– Встань и иди за мною!

Кто сказал это повелительным голосом, не допускающим возражений?

Широко раскрылись глаза Гани, и крик испуга замер у нее на губах. Перед нею стояла высокая тонкая фигура в чем-то белом. Смутно белелось во мраке лицо. Цепкие пальцы протягиваются к Гане и крепко захватывают руку девочки.

– Встань сейчас, одевайся скорее и ступай в кухню. Я тебя буду ждать.

Теперь Ганя узнает голос. Это Роза Федоровна. Это ее тяжелые, скрипучие нотки, так хорошо знакомые всей мастерской.

Белая фигура медленно удаляется в дальний конец коридора… Вот приоткрывает дверь… Вот блеснула на мгновенье яркая полоса света из кухни, и старшая закройщица скрылась за ее порогом. Дрожа как в лихорадке, Ганя поднялась с постели… Трясущимися руками накинула на себя юбчонку, платье… Натянула белые нитяные чулки и стоптанные дешевые сапожки и тихо, на цыпочках, с сильно бьющимся сердцем направилась в кухню.

Роза Федоровна уже ждала ее там. Старшая закройщица сидела у стола на табурете в нижней пестрой юбке и белой ночной кофточке и куталась в байковый платок.

Ее жидкие, без обычной фальшивой накладки волосы были кое-как заплетены в узенькую, тонкую, напоминающую крысиный хвост, косицу. На всегда бледном лице теперь проступили багровые пятна румянца раздражения, те багровые пятна, которых так боялись не только девочки-ученицы, но и взрослые работницы, так как они предшествовали обыкновенно сильному взрыву бешенства со стороны старшей закройщицы.

При появлении Гани маленькие глазки Розы Федоровны так и впились в нее:

– Подойди сюда поближе, миленькая! – прозвучал ее хриплый от волнения голос.

И этот голос, и это обращение «миленькая» тоже не предвещали ничего доброго. По опыту знала Ганя, что чем сильнее бывала ярость старшей закройщицы, тем тише и обходительнее становилась она на первых порах в отношении своей жертвы.

Едва переступая подкашивающимися на ходу ногами, Ганя подошла к ней.

– Что же, по-твоему, миленькая, – начала пониженным, срывающимся от затаенной ярости на каждом слове шепотом ее мучительница, – что же, по-твоему, прорезала материю, которой цены нет, испортила вещь до негодности и уверена, что все это вздор и пустяки и что все это тебе простится и с рук сойдет? А? Что ты на это скажешь, миленькая?

Что могла сказать Ганя? Ее зубы стучали, как в ознобе, ее худенькое тело трепетало, и каждая черточка выражала ужас и отчаяние в ее побелевшем, как известь, лице. Это молчание, это беззащитное состояние девочки, а более всего ее широко раскрытые страхом, невинные, полные мольбы и ужаса глазенки, казалось, еще сильнее подняли ярость в душе старшей закройщицы. Маленькие глазки Розы Федоровны сверкнули недобрым огоньком. Она подняла руку и изо всей силы ущипнула Ганю за шею.

Девочка не выдержала и громко вскрикнула от боли.

В этот же миг костлявые пальцы ее мучительницы до боли сильно зажали ей рот, в то время как другая рука подтолкнула девочку по направлению маленькой дверцы, находившейся в узком коридорчике подле кухни.

– Ага! Ты еще кричать! – зашипел ей в ухо зловещий шепот. – Скажите на милость – недотрога какая! Материю драгоценную искромсала да еще хочет, чтобы ее по головке за это гладили. Как бы не так!

При этих словах она втолкнула Ганю в небольшую каморку вроде кладовой, где по стенам шли полки для провизии, а на полу лежали большие мешки с коксом для топки камина.

«Здесь заболела Зина! В этой каморке началось то „страшное“, которое закончилось смертью одной из учениц!» – вихрем пронеслась страшная мысль в голове Гани, и она с ужасом вскинула глаза на приблизившуюся к ней закройщицу.

– Ну, миленькая, здесь ори сколько вздумается, – ехидно заметила последняя, – здесь тебя не только в коридоре, но и Софья в своей комнате не услышит!

И с этими словами она изо всей силы толкнула Ганю на один из близлежащих мешков. В ту же минуту бог весть откуда появившийся кожаный ремень с пряжкой взмахнул в воздухе и больно ударил по спине девочку.

Ганя не успела ни крикнуть, ни защититься. Теперь удары сыпались на нее один за другим, один за другим без числа и счета. С бешеной злобой, с выкатившимися от ярости глазами ее мучительница приговаривала вслед за каждым ударом своим жутким шипящим голосом:

– Вот тебе, вот тебе… Будешь знать, как дорогие платья портить! Будешь помнить, как надо добро чужое беречь!

Костлявая рука, вооруженная ремнем, то поднималась, то опускалась с лихорадочной поспешностью. Удары ложились на трепещущее от боли извивающееся тело девочки. Громкие стоны Гани наполнили каморку и сени. Наконец прекратились и они… Тогда старшая закройщица швырнула в угол ремень и, грубо схватив за плечи свою жертву, поставила ее перед собой:

– Знай, – шипела она перед самым лицом девочки, – знай, не простят тебе Мыткины испорченного лифа, каждый день тебя такая же трепка ожидает… Я вас выучу, недотепы скверные, как с дорогими вещами обходиться! Я вас выучу, будете помнить меня!

И она шагнула к двери, тяжело дыша и потирая свои костлявые руки, уставшие от наносимых ими побоев.

Ганя осталась одна перед открытой в коридор дверью с мучительно ноющей болью во всем теле.

Избитая, измученная, обиженная и уничтоженная, стояла девочка посреди холодной каморки, между мешками с коксом, в той самой каморке, где четыре месяца тому назад погибла другая, такая же маленькая, никому не нужная девочка, благодаря жестокости той же «страшной Розки».

В отуманенной голове Гани было только сознание горечи от перенесенной обиды.

«За что? За что так поступили со мною? – выстукивала мысль в затуманенной детской головке. – Да разве нарочно я разрезала лиф? Разве с умыслом? Господи! Господи! Так испугалась я, когда услышала о возможной смерти моей бесценной Ольги Леонидовны… Рука дрогнула от волнения, и ножницы прорезали материю на живом месте. Разве я виновата в этом? А Роза Федоровна? Зачем она так жестоко обошлась со мной, когда обещала мастерицам простить меня и испросить даже прощение у „самой“? Зачем же она согласилась? Разве можно жить после всего этого на белом свете, когда столько неправды, несправедливости и лжи на земле! И хорошо сделала, что умерла Зина! Бедная Зина! Что она пережила здесь, прежде чем умереть?»

Ганя широко раскрытыми глазами оглядела узкие стены каморки… Ничего страшного… А их глупые девочки боятся ходить сюда. Уверяют, что здесь плачет и стонет по ночам душа Зины, не находящая себе покоя.

А что если и она, Ганя, простудится здесь и умрет? Вот славно было бы! Умрет, как Зина, и не будет слышать уже брани «страшной Розки», не чувствовать ни ее щипков и колотушек, ни ударов ее кожаного ремня. Что если она останется здесь добровольно, до самого утра пробудет в этом холодном чулане, пока не закоченеет от холода, как Зина?

Ведь тогда не придется ей идти униженно просить прощения за испорченное платье у купчихи Мыткиной и ее дочери. Да и простят ли они?

Ганя мысленно воспроизвела перед своими глазами образ толстой, сытой миллионерши. Перед ней встало как живое ее лоснящееся самодовольное лицо и жесткая складка у губ… Нечего и говорить, что у такой-то трудно ожидать снисхождения. А ее дочь?

Румяная, тщеславная, себялюбивая Люсенька, презрительно поглядывавшая на всех, кто был ниже ее по положению, едва ли найдет снисхождение в своем сердце!

А если они не простят ее, Ганю, то снова побои, щипки, крики и брань ожидают ее. Нет-нет, лучше смерть в таком случае!

И девочка, твердо решив повторить своим поступком участь покойной Зины, повалилась как сноп на жесткие мешки с углем.

* * *

– Это еще что такое? Нечего здесь прохлаждаться зря, ступай в коридор и сейчас ложиться спать у меня. Слышишь?

Белая фигура снова предстала на миг перед Га-ней, и костлявые, но сильные и цепкие руки Розы Федоровны вытолкали ее из чулана.

– Сейчас же спать ложиться! Марш! – еще раз приказала она, толкая Ганю по направлению к ее убогой постели в коридоре.

Нечего было делать, и девочка подчинилась поневоле; укладываясь на своем жестком ложе, она слышала, как закрывала на ключ дверь, ведущую в сени, ее мучительница, очевидно, догадавшаяся о наивных замыслах Гани.

Слышала еще Ганя, как Роза Федоровна разбудила Софью, отличавшуюся исключительной способностью спать как убитая во всякое время, и передала ей ключ.

Последняя надежда на скорое избавление от тяжелой безысходной доли исчезала с этим поступком закройщицы из сердца девочки, и она тяжело вздохнула. Впереди предстояли бесконечные дни страданий и горя. И эти ужасные наказания в чулане, от которых все тело ноет и болит…

Как избавиться от них, где найти спасение?

Слезы хлынули из сухих до этой минуты глаз девочки и закапали на подушку.

Что делать ей теперь? Что делать? Она решительно не может продолжать свое жалкое существование в этой страшной для нее сейчас мастерской. И умереть-то нет возможности, да и жить так больше нельзя.

Рыдания, скопившиеся в груди Гани, рвались теперь наружу, надрывая ее худенькую, истерзанную непосильным страданием грудь. Не будучи в состоянии больше сдерживать слезы, она глубоко уткнулась головой в подушку и тихо, беззвучно плакала тяжелыми, ненасытными слезами, надрывавшими все ее существо…

– Ганя! Ганюшка! Чего ты? Ревешь, говорю, чего? Аль приснилось что? А? Тебе говорят, слышь, Ганюшка?

И щелкая от холода зубами, в одной рубашонке, босая, только что проснувшаяся Анютка стояла, переминаясь с ноги на ногу, перед плачущей Ганюшей.

И так как девочка все еще рыдала в подушку, Анютка энергично прыгнула к ней на сундук, залезла под убогое одеялишко и энергично принялась за плачущую Ганю.

Она с трудом оторвала от подушки ее залитое слезами лицо и, обняв одной рукой худенькие плечи плачущей девочки, силой повернула ее к себе и зашептала ей на ухо быстрым, прерывистым шепотом:

– Ну, чего ты? Ну, скажи, ради господа! Чего рекой разливаешься? Да не реви ты, дай срок, толком говори! Хошь, воды принесу из кухни, Ганька? Выпьешь, может, малость? А?

Голос Анютки звучал участливо. И трудно было сейчас признать в этой озабоченной чужим горем девочке четырнадцатилетнюю «пройду» Анютку, как ее называли в мастерской, таскавшую обрезки шелковых материй у мастериц, а то и куски сахара из буфета, и постоянно до слез дразнившую апатичную Степу и насмешничавшую над ней.

Теперь в самом шепоте Анютки Ганя уже почуяла сочувствие к ее горькой доле. Это сочувствие и неожиданная ласка так мягко отозвались в сердце избитой девочки, что она тут же, плача и всхлипывая, прижалась к плечу Анютки и рассказала ей все.

– Ах она дрянь этакая! – возмутилась Анют-ка. – Да как же это она бить тебя решилась, когда нашим мастерицам обещала простить? Ах негодная! Да я бы ее!..

Тут Анютка неожиданно обвила своими тонкими руками голову Гани, прижала ее к своей детской груди и зашептала изменившимся голосом:

– Ганюшка ты моя, Ганюшка! Бесталанная ты моя! Нет тебе здесь доли, Ганюшка! Да будь я бы на твоем месте, да я бы отсюда давным-давно ушла!

– Куда бы ты ушла, Анюта? Некуда нам уйти с тобою! – вырвался тихий, полный отчаяния шепот у Гани.

– Как некуда? А к Ольге Леонидовне-то! Неужто, думаешь, я бы к ней не убегла, ежели бы она меня так же отличала, как тебя?

– Что ты! Что ты выдумала, Анюта? Да нешто отличает меня Ольга Леонидовна чем! – протестовала Ганя, в то время как в измученное сердечко ее скользнул слабый луч надежды, совсем маленький, слабый луч.

– А то нет, скажешь? А билеты тебе не давала она? А конфеты не привозила? А как глядит-то всегда ласково на тебя! Словно мать родная!

– Правда? Ты говоришь правду, Анюточка? – сильнее взволновалась Ганя.

– А то вру? Завтра же ступай к Бецкой на квартиру, проси, моли ее, в ножки кланяйся в прислугах оставить у себя… Хошь в подгорничных, што ли! Только бы при ней! Чтобы не прогнала никуда от себя!

– Господи! Да ведь это ж такое счастье, такое, что и подумать-то жутко становится! – зашептала Ганя проникновенным, счастливым шепотом. И вдруг сразу оборвался этот шепот.

– А-а-ню-та! – протянула она упавшим голосом, – да ведь больна Ольга Леонидовна-то… При смерти, вон Саша сказывала, больна!

– Ну уж и при смерти! Сашка соврет – недорого возьмет! – снова возмутилась Анютка. – А коли больна, так ты, стало быть, еще нужнее там будешь… При больном-то каждая лишняя рука – клад: и тебе за доктором, и тебе в аптеку сбегать. Да я бы на твоем месте, Ганька!..

Девочки замолкли на минуту. Обе обдумывали что-то. Вдруг Ганя заговорила снова:

– Я убегу… И то… к Ольге Леонидовне утром… Как Софья встанет, дверь откроет в сени, так и убегу. Ты только молчи, не сказывай никому! – возбужденно роняла девочка.

– А то скажу?… – рассердилась было Анют-ка. – И глупа же ты, Ганька, как колода дубовая, ежели думаешь такое про меня! Что я тебе, Танюшка далась, что ли? Одной Марье Петровне скажу… Побожиться велю, чтобы не скандалила из-за тебя с Розкой, а все расскажу как есть, и как была она у тебя, и куда ты побегла… Марья Петровна добрая! Она для нас во-расшибется – не выдаст ни за что!

– Не выдаст! – убежденно отозвалась Ганя и погрузилась в новые, теперь уже сладкие и такие несбыточные, как ей теперь казалось, мечты.

* * *

Было около половины седьмого утра, когда маленькая, тщедушная фигурка выскользнула из двери черного входа модной мастерской мадам Пике и, спустившись по лестнице, прошмыгнула во двор.

Пробежать до ворот и выйти на улицу было для Гани делом одной минуты.

На улице горели фонари и было холодно колючим утренним холодом, который бывает в начале зимы. Ганя крепче закуталась в свой байковый платок, который заменял ей ее подбитую ветром драповую кофточку, оставленную у мадам. Никто, кроме Анютки, не знал об ее уходе. Выбежала она сразу после того, как ее сообщница Анютка побежала в булочную, так что никто ее не заметил. С этой стороны все было благополучно. Ганя боялась другого… Ну, как она нежданно-негаданно придет в чужой дом и станет просить приютить себя Ольгу Леонидовну? И что если Ольга Леонидовна больна настолько, что к ней не пустят Ганю? Ганя несколько раз была в уютной и нарядно обставленной квартире артистки. Она бегала туда с заказами по поручению madam Пике или Розы Федоровны. Хорошо знала она и молоденькую франтоватую горничную Ольги Леонидовны Катюшу и степенную, важную кухарку «за повара» Анисью Васильевну. Они обе частенько угощали Ганю чаем, когда та прибегала с поручениями из мастерской. И дорогу туда Ганя знала прекрасно. Не позднее как через полчаса она уже поднималась по черной лестнице, ведущей к задней половине квартиры, занимаемой Бецкой, и остановилась перед закрытой дверью черного входа.

«Спят, поди, еще все, и прислуга тоже. Анисья Васильевна к восьми только поднимается и идет на рынок, – вспомнила девочка, – а Катюша-то и до девяти часов иной раз прохлаждается в постели. Торопиться ей некуда, Ольга Леонидовна раньше одиннадцати никогда не встает. Надо подождать на лестнице, пока они сами дверь откроют», – решила она и тут же, присев на приступку, стала подробно обдумывать все то, что она решила сказать Ольге Леонидовне, как просить и молить о милости добрую артистку.

«Буду Христом-Богом заклинать ее взять меня хоть на самую что ни на есть черную работу – полы мыть, на посылках бегать, грязь убирать на кухне. Все едино, что ни придется, работать буду, только бы она, голубушка, не погнала меня от себя! Только бы при себе держала!» – решила девочка. Уже самая мысль о том, что, может быть, ей, Гане, предстоит от нынешнего дня ежедневно видеть ее «голубоньку Ольгу Леонидовну», жить под одной кровлей с нею, так воодушевила девочку, такую радость влила ей в сердце, что мигом были забыты и перенесенные ею накануне жестокие побои, и обиды, и угрозы «страшной Розки». Милый образ Бецкой заслонил собою все, и Ганя сладко замечталась теперь о предстоящем ей райском житье вблизи Бецкой, и эти мечты закружили в сладком вихре горячую головку ребенка…

– Никак Ганюшка? Что ж это ты тут примостилась, девочка, и на кухню не идешь?

И небольшая дородная фигурка кухарки Анисьи Васильевны предстала перед Ганей.

– Ты от мадамы, что ли? – спросила ее женщина.

Вся кровь бросилась в лицо Гани. Она замялась и, смущенно теребя пальцами бахрому платка, прошептала робко:

– Да… нет… я, Анисья Васильевна, к Ольге Леонидовне… по своему делу я… – и умолкла, жестоко краснея в тот же миг.

– Эвона! Когда хватилась! – громко воскликнула кухарка, ударяя себя полными руками по бедрам. – Да Ольга Леонидовна еще вчера утром за границу укатила. На всю зиму, на все лето, осенью, сказывала, вернется только. На год, почитай. Так это ее болезнь скрутила сразу, сердешную, что доктора сейчас, это, ее и погнали из здешней слякоти в теплые края. Потому что здесь она беспременно пуще расхворалась бы, ежели бы хоть неделю осталась, а там-то и погода, и страна другая… Солнце, говорят, море теплое и всяких таких удовольствий вдоволь. Ну вот, она живым манером собралась и покатила. В два дня, никак. С театром своим контракт нарушила, неустойку в несколько тыщ заплатила… Что ей? Она богатая… Так-то, милая, не увидишь ты до самой до будущей, значит, осени, своей заказчицы! А мы с Катей, так и вовсе не увидим, пожалуй. Потому на другие места поступаем. И квартиру передаем. И билетики у ворот уж наклеены. Как сдадим, так, значит, мебель в склад, а сами на другое место. Вот какие дела у нас нынче пошли, девонька! – заключила тяжелым вздохом свою речь словоохотливая стряпуха.

Отворилась дверь и из нее выглянула заспанная физиономия Катюши.

– Анисья Васильевна, кофей готов… Пить ступайте… А, Ганя! Вот кстати-то… Ступай и ты, с нами побалуешься горячим кофейком! Да что это, ровно лица на тебе нет, девочка? Больна ты, или обидел кто? – тревожно присовокупила она, взглянув на белое как снег личико Гани.

С первых же слов Анисьи Васильевны об отъезде Бецкой какой-то темный туман поднялся перед глазами девочки и понемногу окутал и говорившую с ней словоохотливую стряпуху, и дверь, и лестницу. Все гуще и гуще делался этот туман с каждой секундой, в то время как все тело Гани стало вдруг странно тяжелеть, словно наливаться свинцом. Шум, звон, какие-то несуществующие крики зазвучали в ее ушах, и внезапно поплыло перед ней и добродушное лицо дородной кухарки, и лестница, и дверь, и выглянувшее в последнюю минуту сознания лицо Катюши…

Как-то странно взмахнула обеими руками, точно птица крыльями, Ганя и, зашатавшись, упала на руки подоспевших к ней Анисьи Васильевны и Катюши.

Пережитые за истекшие сутки волнения, перенесенное жестокое наказание и последний, самый сильный удар – неожиданный отъезд Бецкой возымели свое действие. Не выдержал потрясений хрупкий организм ребенка, и девочка лишилась чувств.

* * *

Уже третий день лежит без признаков сознания Ганя в чистенькой, скромной по убранству комнате горничной Катюши. И Катюша, и Анисья Васильевна приняли горячее участие в заболевшей девочке.

Из своих скудных средств обе они лечили ребенка. Был позван доктор, куплено лекарство. Поили всякими микстурами и кормили порошками не приходившую в сознание Ганю, но ничего не помогало. Состояние больной ухудшалось с каждым часом. Девочка бредила и металась в жару по постели. Из отрывистых фраз ее обнаружилась пережитая маленькой сиротой тяжелая драма. Разрезанный ненароком дорогой лиф… Жестокое наказание… Угрозы «страшной Розки»… И опять предстоящие наказания в случае если не простит ее, Ганю, Мыткина – все это срывалось в одном общем хаосе криков и стонов с запекшихся губ девочки.

– Изверги! Злодеи! Мучители! До чего довели ребенка! – утирая передником слезы, говорила сердобольная Анисья Васильевна, прислушиваясь к этим отчаянным крикам.

– В больницу бы ее надо, сердешную, не померла бы у нас! – первая заикнулась Катюша. – Да и мадаме, хозяйке ейной, дать знать надо! Еще скажет, укрыли мы беглую девочку у себя.

– Как бы не так! Смеет она сказать это! – разразилась негодующая стряпуха. – Да ее самоё, подлую, с живодеркой Розкой этой в полицию предоставить надо за истязания ребенка… Да я ее! – тут негодующая речь обрывалась, и добродушная толстуха неслась, насколько ей только позволяло ее дородство, к мечущейся в жару Гане.

– Болезная ты моя! Бедняжка ты моя! И нет у тебя родителев, которые бы поплакали над тобою! – причитала она, склонясь над пышущей жаром Ганей.

Приглашенный во второй раз врач посоветовал Ганиным случайным благодетельницам отправить девочку в больницу.

– Там и уход лучше, и доктора, и лекарства под рукою, следовательно, и больше причин ожидать выздоровления, – убеждал он запротестовавших было женщин.

В тот же день закутанную в теплую шубку Катюши Ганю Анисья Васильевна вместе с горничной отвезла в ближайшую больницу. А вечером обе они были уже в мастерской мадам Пике.

О чем говорили с хозяйкой и с ее помощницей обе женщины, не слышал никто из мастериц. Но по возбужденным красным и взволнованным лицам всех четверых, когда они вышли из комнаты, было видно, что объяснение это носило далеко не мирный характер. Уходя, Анисья Васильевна суровым голосом упрекала в чем-то «саму» и старшую закройщицу, упоминала покойную Зину и как будто грозила даже. А «сама» и Роза Федоровна отвечали ей дрожащими голосами, в чем-то убеждали, в чем-то оправдывались – как, по крайней мере, шепотом передавали друг другу находившиеся в мастерской работницы.

Едва только закрылась входная дверь за неожиданными и далеко не приятными для хозяйки мастерской посетительницами, как со своего обычного места за рабочим столом поднялась мастерица Марья Петровна и торопливой походкой прошла в помещение хозяйки. А через минут пять до насторожившихся девушек долетел повышенный голос «самой», скрипучие ноты Розки и ломкий, прерываемый кашлем, высокий говор Марьи Петровны.

Разумеется, о работе нечего было и думать. И мастерицы, и их помощницы, и даже девочки побросали работу и жадно прислушивались к тому, что происходило за дверью.

Но вот внезапно стихли голоса, и на пороге мастерской появилась бледная, с горящими глазами, с резкими пятнами чахоточного румянца, выступившими на лице, Марья Петровна.

– Прощайте, девицы, – заговорила она своим слабым, высоким голосом, – не поминайте лихом, ухожу я отсюда, к другой хозяйке поступаю. И сама ухожу, и Ганю к себе возьму, если суждено ей выздороветь только. Авось, там, где пятеро человек сыты, и шестая прокормится, Бог поможет сироте! – и горячо распростившись со всеми работницами, Марья Петровна, не дожидаясь часа окончания работы, быстро покинула мастерскую.

Бог действительно помог сироте, и Ганя выздоровела. Тот день, когда она, впервые почувствовав заветное облегчение, открыла сознательные глаза, первое лицо, замеченное ею у постели, было лицо Марьи Петровны. Девочка сердечно обрадовалась приходу мастерицы, а когда та объявила ей радостную весть о том, что берет ее к себе на помощь старухе-матери для надзора за ее детьми и ведения несложного хозяйства, Ганя бросилась на шею к доброй женщине и разрыдалась счастливыми, облегчившими ее настрадавшуюся душу слезами.

С этой минуты заметно пошло на поправку здоровье девочки. Через неделю она уже разгуливала по больничной палате в сером халатике выздоравливающей, а еще через месяц уже хлопотала в крошечной квартирке Марьи Петровны среди ее четверых детишек и старухи-матери, очень ласково относившихся к любому члену семьи.

Должно быть, доброе дело, совершенное Марьей Петровной, не прошло втуне. С той минуты, как поселила добрая мастерица у себя Ганю, приятная новость в виде полученного Марьей Петровной прекрасного, хорошо оплачиваемого места заставила облегченно вздохнуть бедную труженицу.

Прибавился доход – облегчилась жизнь. Теперь увеличившаяся семья мастерицы могла себе позволить некоторую роскошь даже в виде поездки на дачу, в деревню. Сняли недорогую избу и поселились в ней. Марья Петровна даже взяла отпуск на месяц у своей новой хозяйки, особенно дорожившей знающей и трудолюбивой мастерицей, и занялась самым энергичным образом своим лечением.

Ганя вполне оправилась и поздоровела на чудном деревенском воздухе. После тяжелой жизни у мадам Пике ее пребывание в семье Марьи Петровны среди двух ласковых, добрых женщин и обожавших ее ребятишек казалось ей настоящим раем. И когда осенью она снова вернулась в город, забежавшая как-то к ней мимоходом по дороге в Гостиный двор Анютка едва узнала в загоревшей и на диво поправившейся девочке свою прежнюю слабую и болезненную подругу.

Между прочим, Анютка рассказывала удивительные вещи Гане. С самого дня побега Гани из мастерской как-то странно и резко изменились отношения «самой» и Розки к ее работницам и ученицам. Прежние крики и брань затихли. О побоях и щипках и говорить уже нечего – они совершенно исчезли из обихода старшей закройщицы и хозяйки. Сама «страшная Розка» круто изменилась и притихла. «Говорят, им от полиции вышло какое-то предостережение, чтобы, значит, не мучить нашу сестру, а не то прикроют мастерскую ейную», – захлебываясь горячим кофе, гостеприимно предложенным ей бабушкой, матерью Марьи Петровны, рассказывала Анютка.

И рассказывала, кстати сказать, совершенную правду. Испугалась ли хозяйка со своей помощницей могущих снова возникнуть недоразумений со дня побега и болезни Гани или же действительно получила предостережение от администрации, но только с этого дня заметно улучшилась жизнь бедных маленьких тружениц модной мастерской мадам Пике.