Мальтийский жезл. Еремей Парнов

Страница 1
Страница 2
Страница 3
Страница 4

Глава двадцать пятая
Любовница Арамиса

Березовский просыпался теперь по утрам с давно забытым ощущением жадного и радостного нетерпения. Так бывало в далеком детстве, когда каждый новый день манил продолжением увлекательной и вечно новой игры.

Он жил в самом доподлинном замке-дворце, среди теней, в которых узнавал черты им же самим выдуманных героев. Заманчиво было выискивать в тусклой дымке старинных зеркал персонажей грядущих романов, которые, скорее всего, останутся промелькнувшим видением. Разбирая собранные в библиотеке письма и документы, Юрий Анатольевич с веселым удивлением следил за конкурентной борьбой, которую вели безмолвные тени. В счастливые мгновения полного сосредоточения ему начинало казаться, что сам он почти не причастен к мелькающим в воображении сценам.

Алхимика Мельхиора, теряющего рассудок под колокольный звон, сменяла очаровательная негодяйка-маркиза, которой в роковую минуту предательства давал пинка безымянный пока пражский студент, повстречавший в переулках Юзефова глиняного истукана. В сокровищницах, которые открывались перед Березовским, словно по волшебству, хранился материал для книг, которые можно было бы сочинять до скончания века. От подобной перспективы становилось как-то не по себе.

С рассветом он отправлялся к форелевому ручью, где за каких-нибудь полчасика выхватывал несколько радужно сверкающих крапчатых рыбин. Форель не брала приманку в прозрачной воде, поэтому перед каждым забросом приходилось бросать в стремнину лопату-другую песку, заботливо припасенного здешним егерем. Именно ему и сдавал Юрий Анатольевич ежедневный улов, боясь нарушить навязанный врачами режим. Но те дни, тогда он позволял себе немного полакомиться, оставляли в памяти неувядаемый след. В этом мнилось что-то влекуще запретное. Нечто подобное переживал, наверное, крестьянский парень, украдкой пробравшийся в охотничьи угодья сеньора. По феодальному праву за самовольную ловлю форели можно было угодить в колодки.

Отдохнув за чашкой чаю на веранде ресторанчика, где так упоительно пахло сосновой доской, Березовский возвращался в свою комнату. Там уже вовсю пылали в камине дрова, а в фаянсовом кувшине для умывания ждала свежая колодезная вода. Лишь электрическая лампа — ему так хотелось почитать вечерком при свече — мешала полному слиянию с этими стенами и потолками, где, многократно отражаясь, еще не совсем замерло эхо минувших дней.

К двенадцати, когда открывались ворота музея, Юрий Анатольевич спускался во внутренний двор. Сплошь оплетенная лозами стена, легкие портики и гербы на фронтоне палаццо всякий раз напоминали ему об Аквитании. Смутно мерещившийся строителям замка идеал нашел здесь предельно полное воплощение, несмотря на эклектическое смешение стилей и вопиющее небрежение элементарными законами архитектуры. Победа духа всегда достигается ломкой форм.

Поднимаясь по скрипучей винтовой лестнице и отыскивая в причудливых резных узорах знакомые элементы пятиугольника, Березовский лишний раз убеждался в том, что кто-то постарался взрастить на чужбине альбигойскую розу. Прожив несколько упоительных дней в доме, где таинственно скрещивались мировые линии эпох и судеб, он успел изучить и бывших его хозяев. Он постигал их характеры и вкусы по писанным живописной кистью портретам, по любовным письмам, что хранились в фамильных шкатулках, по мелочам интимного быта и книгам, в которых с точностью до крейцера записывались расходы. Но чего-то постоянно недоставало. Словно минувшее и впрямь было запечатано тайным знаком на камне и дереве, понятным лишь посвященному.

Последние обитатели замка, владевшие родовым поместьем вплоть до 1945 года, оставили после себя великое множество фотографий, рассованных по пухлым альбомам, переплетенным в сафьян, а то и вовсе без разбору сваленных в ящики столов.

Перебирая визитные карточки с коронками титулованных особ, поздравительные открытки и послания соболезнования с черной каймой, Юрий Анатольевич все чаще думал о том, насколько случаен или, напротив, исторически закономерен был выбор пэра Франции, решившегося навсегда поселиться в чужой, доселе ему неизвестной стране.

Шарль Аллен Габриель, принц де Роган, сбежавший от якобинского террора в коронные владения кайзера Леопольда Второго, выстроил свою новую резиденцию в Северной Богемии, неподалеку от старинного города Турнова. Место было выбрано со знанием дела. Наивно полагая, что все красоты земли сосредоточены только во Франции, принц испытал приятное разочарование. Изобилующие дичью густые леса, окаймляющие причудливые нагромождения скал, произвели на него неизгладимое впечатление. Видно, недаром прозывались турновские окрестности «Чешским раем». Еще с тринадцатого века, когда под впечатлением крестовых походов вся рыцарская Европа пришла в движение, этот исконно славянский край начали прибирать к рукам немецкие феодалы.

Шарль Роган попал, таким образом, не в дикое поле, чего он втайне опасался, а на давным-давно обжитые места, с многовековыми традициями культуры. Здесь все было привычно для слуха и зрения. Господа в атласных камзолах и париках разгуливали среди прямоугольно подстриженных деревьев, болтали по-французски, ездили в удобных каретах с лакеями на запятках, проигрывали состояния, понимали толк в хорошей охоте. Одно казалось непостижимым: странное пристрастие к пиву, хотя не ощущалось недостатка ни в шампанских, ни в бургундских винах. На худой конец могло сгодиться венгерские, особенно из виноградников Бадачони. Женщины — кто может сравниться с француженками? — тоже оставляли желать лучшего. Не тот темперамент.

Пустить сразу корни принц поостерегся: все выжидал, как развернутся события на милой родине. Брошенные в корзину головы Людовика и Марии Антуанетты так и стояли у него перед глазами, равно как и окровавленный нож гильотины. Ведь это была его родная кровь! Связанный родственными узами чуть ли не со всеми царствующими династиями Европы, он все еще лелеял надежду на реставрацию Бурбонов. Но императорский венец, который корсиканский разбойник чуть ли не вырвал из рук его святейшества, лишил беглеца последних упований, а битва под Аустерлицем — ведь это так близко! — повергла прямо-таки в ужас. Троны шатались под задами коронованных родичей, и Франция была потеряна навсегда.

Следовало поскорее на что-то решаться. Выбор напрашивался сам собой. Если в Россию, где деньги валялись чуть ли не под ногами, бежали преимущественно обедневшие аристократы, сумевшие унести в придачу к голове лишь смену белья, то скуповатый Хофбург облюбовали люди достаточно состоятельные. Принц Шарль — теперь его все чаще именовали Карлом, — которому удалось тайно вывезти из страны большую часть фамильных сокровищ, знал, где вернее укрыться от бурь истории. Потомок кардиналов, герцогов и великих магистров, более знатный, чем злосчастный французский король, он решил присягнуть венским Габсбургам, рьяным блюстителям незыблемости феодальных устоев и самого махрового католицизма.

Кто-то из рогановских предков сказанул однажды в припадке непомерной гордыни: «Королем я быть не могу, герцогом — не желаю, я — Роган!»

Как человек трезвомыслящий и достаточно умный, принц здраво смотрел на свое незавидное положение эмигранта. Получив 27 ноября 1808 года княжеский диплом из рук кайзера, который был всего лишь австрийским эрцгерцогом и королем какой-то Богемии, он рассыпался в верноподданнических заверениях. Отныне и навсегда княжеская фамилия Роган-Жомини унд Рошфор была внесена в «Распорядок рангов» императорско-королевского двора.

Бывший пэр Франции переборол себя и примирился с участью второразрядного фюрста.[30] Ведь в этом «Распорядке рангов» на самом переднем месте стояли князья, такие, как герцог Аремберг, Лобковицы или Салм-Салмы, чьи даты введения относились к шестнадцатому, семнадцатому векам. Вместе со столпами империи Ойерспергами и Шварценбергами они составляли элиту, отмеченную литерой «А». Хоть и зачисленные в тот же разряд, Роганы-Жомини все ж должны были довольствоваться его низшей подгруппой немедиатизированных и коренных князей. Тот факт, что в ней находились фамилии, правившие некогда Польшей, — Понятовские, Кинские, — служил для Рогана слабым утешением. Ему они не ровня. Его род вошел в анналы истории еще в одиннадцатом веке. Много раньше самих Габсбургов!

Но стоит ли сетовать на судьбу, если гроссмейстер суверенного ордена Иоанна попал в тот же самый разряд? И это не кто-нибудь, а глава первого в христианском мире духовно-рыцарского ордена, основанного самоотверженными французскими паладинами. Когда-то надменные освободители гроба господня кичливо именовались «преимущественными величествами». Ныне и для магистра-иоаннита нашлось подобающее по немецкому ранжиру местечко. Шарль не без удовольствия прочитал сделанную мельчайшим, но безукоризненно каллиграфическим почерком приписку: «Ранг кардинала…» Вот тебе и «преимущественное величество»! Впрочем, красная митра куда дороже королевской короны, если та падает вместе с головой. Воистину невзгоды ближних помогают нам переносить собственные.

Когда свершилась долгожданная реставрация, фюрст Карл фон Роган был уже слишком в летах, чтобы вновь пускаться во все тяжкие. Да и «Сто дней» Бонапарта его достаточно остерегли, и вообще режим короля Шарля Десятого не казался ему прочным.

В 1820 году Роган купил превосходное поместье Сыхров близ Турнова и, расчетливо перестроив усадьбу, зажил в сельском уединении. Его честолюбие было в какой-то мере удовлетворено пожалованием высочайшего ордена Золотого Руна, проценты на выгодно вложенные капиталы росли, и можно было посвятить остаток лет охоте и геральдическим изысканиям.

Княжеские конюхи холили норовистых скакунов, егеря подкармливали кабаньи выводки и оленей, науськивали на подранков еще неуклюжих борзых щенков. Последние знатоки соколиной охоты вывозили в луга птиц, нетерпеливо когтящих рукавицу. Пока надстраивалось восточное крыло, благодаря чему замок приобрел некоторые черты классицизма, местные садовники завершили переделку парка. Вопреки первоначальному намерению владельца сделать все, как в Версале, возобладал более естественный английский стиль. Князь, которому всегда было чуждо тупое упрямство, примирился и выписал из разных стран образцы редкостной флоры. Как ни странно, но многие из них прижились, обогатив парковый ансамбль роскошеством форм и красок.

Когда все эти, в общем, приятные хлопоты пребывали в самом зародыше, во Франции произошло прозорливо угаданное Роганом потрясение. Бурбоны, которые, как известно, «ничего не забыли и ничему не научились», были окончательно и бесповоротно изгнаны, и кузен Шарль, потеряв трон, с такими трудами добытый для него монархами-победителями, поспешил укрыться все под тем же габсбургским крылом, в радушной и милой Богемии. Ему суждено было стать первым именитым гостем в реконструированном замке Сыхров. В память об этом историческом событии лучшая зала была украшена королевскими лилиями и знаменами дома Бурбонов, которые в отличие от габсбургских «апостолических величеств» звались «христианнейшими королями».

Через год после визита августейшего тезки, изгнанного своим народом, Шарль де Роган почил в бозе на семьдесят первом году жизни, не успев завершить составление развернутых списков кавалеров Золотого Руна. Поэтому в отличие от более знаменитых предков, среди которых были прославленные писатели, военачальники, дипломаты, он не оставил после себя ничего. Его обошла стороной не только подлинная слава Генриха Второго Рогана, победоносного полководца, хитроумного политика и одаренного литератора, но даже скандальная известность герцога-кардинала Людовика, замешанного в громком деле о бриллиантовом ожерелье — афере, по сей день до конца не разгаданной, чьими героями были граф Калиостро, прожженная авантюристка де ла Мотт, Мария-Антуанетта и король Франции. Надо признать, что эта дурно пахнущая история порядком подстегнула набиравший силу революционный процесс и в конце концов привела Людовика Шестнадцатого на гильотину.

Как знать, быть может, родоначальник новой, австрийской ветви Роганов вытащил не худший билетик. По крайней мере, его наследник на целых десять лет перекрыл рекорд отца, оставившего с носом всех прежних Роганов. Не изведав тяжелых болезней и сердечных ран, князь Камил счастливо избег военных походов и поединков. Лишенный честолюбивых комплексов, он умел наслаждаться дарами судьбы и, не пренебрегая светскими увеселениями, целиком посвятил себя рачительному хозяйствованию.

Самым грандиозным его предприятием явилась коренная переделка замка, продолжавшаяся без малого тридцать лет. Именно при нем поместье обрело нынешние свои очертания. Камил совершил почти невозможное. Несмотря на средневековый колорит и всякого рода мрачные аксессуары, дворец стал выглядеть необыкновенно роскошно и, главное, был исключительно удобен для житья. Резные лестничные пролеты, потолочные балки, стрельчатые витражные окна и соответствующим образом декорированная мебель самым естественным образом сочетались с нарядными фаянсовыми калориферами, китайскими и мейссенскими вазами, витыми люстрами, сверкающими позолотой и хрусталем. Всюду свет, много воздуха, музыки и цветов. Особенно солнечной и просторной казалась комната с роялем, в которой гостил по приглашению хозяйского управляющего композитор Дворжак.

Лишь одно помещение было выдержано в подчеркнуто сумрачных тонах. В исторической зале, где принц Шарль принимал свергнутого монарха, наследник не разрешил передвинуть ни единого стула. Переделке подвергся только потолок, украсившийся глубокими готическими кессонами, да были заменены на новые штофные обои и витражи. Благодаря столь легкой косметической операции по соседству с королевскими лилиями появился увенчанный княжеской короной щит Роганов, разделенный вертикально на два поля: на левом, червленом, красовались девять золотых ромбов, справа же пестрел непорочный мех горностая. Под знаком этого милого зверька прославил себя в какой-то давным-давно позабытой баталии один юный виконт, чье геральдическое наследие благодаря династическому браку стало непременным достоянием дома Роганов. Как бы там ни было, но ромбы и горностаевы хвостики назойливо лезли в глаза повсюду. Их сложный орнамент угадывался в драгоценном наборном паркете, в оконных переплетах, карнизах, книжных шкафах. Сам виконт был изображен на одном из витражных портретов, украшающих столовую. В тяжелом доспехе и верхом на коне, также защищенном железом. На других окнах красовались другие всадники-предки, кто в берете, кто в шляпе с пером, а кто в плаще с мальтийским крестом. Специальная надпись, выполненная готическим шрифтом, увековечивала их славные деяния. Судя по всему, скандал, случившийся с герцогом-кардиналом Луи, явился досадным исключением. Роганы более поздних эпох были увековечены на живописных полотнах, развешенных вдоль лестницы и во внутренних покоях, не предназначенных для чужих глаз. Порой их несколько унылый строй чередовался с портретами августейших кузенов вроде «короля-солнца» Луи Четырнадцатого или Филиппа Пятого Анжу. Родственные представительницы прекрасного пола сгруппировались в спальне княгини, удачно дополнив капризные извивы рококо и багетное сияние, обрамлявшее тонкие пейзажи Франческо Кановы. Дамы не столь значительные нашли успокоение в так называемом дамском салоне, заставленном легкомысленными козетками и всевозможными пуфами, где общество наслаждалось иногда игрой заезжего скрипача-виртуоза. Королевские любовницы и матери кардиналов, жены академиков и маршалов Франции, они, как и при жизни, продолжали смотреться в бездонный омут венецианских зеркал.

Невзрачное сумеречное стекло, с помощью которого кудесник Лев показал императору Рудольфу тени его родителей, молодой князь никогда не выставлял на глаза. Купленное Шарлем в Вене за триста серебряных гульденов, оно пылилось в потаенной каморке, куда нельзя было войти, не зная секрета. Лишь для единственной женщины было сделано исключение — для прекрасной Шевретты — герцогини де Роган де Шеврез.

Ловкая политическая интриганка и заговорщица, посмевшая бросить вызов всесильному кардиналу Ришелье, взирала на худосочные выродившиеся поколения со снисходительной улыбкой. Подруга Анны Австрийской, столь пылко воспетой Дюма-отцом, и возлюбленная таинственного мушкетера, ставшего потом генералом иезуитского ордена, она умела прощать людские слабости. Кстати, это тоже было фамильной чертой.

Когда из зарубежной командировки вернулся директор музея доктор Индржих Врана, для Березовского не осталось в Сыхрове никаких тайн. За исключением мальтийского жезла, что, естественно, особенно волновало, и магических зеркал кабалиста Лева. Поскольку никто из персонала ничего об этих предметах не слыхал, Юрий Анатольевич с нетерпением дожидался приезда Враны, широко известного своими многочисленными публикациями о всякого рода музейных редкостях.

Директорский кабинет находился в покоях, которые еще в начале века занимал комиссар сыхровских имений и друг гениального Дворжака Антон Гебль. Переступив высокий порог, Березовский испытал некоторое разочарование, обнаружив сугубо современную деловую обстановку с телефонами, цветным телевизором и баром, искусно замаскированным среди книжных полок.

Доктор Врана оказался симпатичным пожилым человеком в строгом черном костюме, который очень шел к его румяному лицу и совершенно серебряным волосам.

— Как у вас говорят, за знакомство по маленькой, — предложил он на вполне сносном русском языке. — Что вы желаете: коньяк или рум?

— Троху рум просим, — улыбнулся Березовский, исчерпав запас чешских слов. — Если, конечно, за этим не последуют пиво, сливянка, «контушовка» и «черт».

— Швейк? У нас есть специалисты, знающие его наизусть, до последняя… писмена, до буквы.

— Когда-то я тоже помнил целые страницы. Настольная книга.

— Но сами вы пишете в другом стиле.

— Вы читали? — Березовский приятно удивился.

— Я читал, и мне понравилось. Я понимаю, что вас привело в Сыхров… Ваше здоровье. — Врана наполнил узкие рюмочки темным, как кофе, ромом местного производства.

— За вас, за ваш замечательный музей. — Юрий Анатольевич вежливо пригубил. — Я жил здесь, как в сказке. Не хочется уезжать.

— Оставайтесь еще, мы славно поработаем вместе.

— Рад бы, да дела ждут. Еще пару деньков и…

— В Турнове уже были, местные достопримечательности видели?

— Еще бы! Эти замки над Изерой прямо с ума меня свели.

— О, чего-чего, а всяких замков и крепостей у нас в стране хватает! Около тридцати тысяч.

— И каждый град набит историческими сокровищами.

— Не каждый, но музеев, вы правы, много. У нас давний опыт музейного дела.

— Кстати, о замках. Это не ваши предки владели Врановом?

— Мой отец был потомственным настройщиком органов. Таких специалистов, каким был мой покойный отец, теперь нет… Мои коллеги сообщили мне, что у вас есть какие-то вопросы насчет Роганов?

— Всего два, но боюсь, что они не из легких.

— Тогда, пожалуйста.

— Прежде всего, мне бы хотелось узнать насчет зеркала Лева. В книге расходов я нашел запись, что оно было куплено…

— Да, за триста гульденов, я знаю. Еще живы старики, которые видели его, но сам я не видел. В годы нацистской оккупации за ним специально из Праги приезжали эсэсовцы. По личному заданию Эйхмана. С тех пор его никто не видел и никто не знает, где оно теперь.

— Жаль.

— Много исчезло невосполнимых ценностей в те страшные годы. Но о мученически погибших людях я сожалею больше, чем о вещах.

— И что говорят об этом зеркале очевидцы?

— Я однажды беседовал с Роганом на эту тему. Он сказал, что это было зеркало с секретом. С одной стороны сквозь него было видно, если смотреть в темноту. Это и позволяло делать всякие фокусы.

— Вы знали Рогана? Последнего владельца?

— Он остался работать у нас в качестве экскурсовода. — Врана усмехнулся и помотал головой. — «Раньше вся эта роскошь принадлежала паразитам, — было его излюбленной присказкой, — теперь это ваше»… Уговоры на него не действовали. Характер!

— И чем все кончилось?

— А ничем. Дали доработать до пенсии.

— Других наследников не осталось?

— Где-то живут побочные потомки. В Брно, я знаю, работает на почтамте такой Зденек Роган, но это уже настоящий чех. Тем паче жена его — пани Роганова. Совсем по-нашему звучит, правда?

— Волшебная сказка с современной концовкой, — меланхолично заметил Юрий Анатольевич. — Так и должно быть. Однако в истории с мальтийским жезлом я, честно говоря, предпочел бы более романтическую развязку… Это вторая моя проблема, соудруг Врана. В вашем замечательном музее я знаменитого скипетра не нашел. Разве что на портрете великого магистра Рене де Рогана.

— Ну и как, согласуется он с вашими описаниями?

— Не очень, что меня не так уж сильно волнует. Хуже другое — он существенно отличается от павловского оригинала.

— Жезл, который находится сейчас в Павловске, был сделан в 1798 году в Риме по специальному заказу графа Литта.

— Где же подлинник?

— Говорят, что был здесь, у нас.

— Говорят? — с ноткой недоумения переспросил Березовский.

— Именно. К сожалению, никто не потрудился должным образом оформить показания немногих живых свидетелей. Сейчас эта история настолько обросла легендой, что уже не отличить правду от выдумки. Согласно наиболее распространенной версии жезл достался нацистскому протектору Гейдриху. Только такой ценой Рогану удалось спасти от верной смерти шестнадцать заложников.

— И он пошел на это!

— Как говорят, не колеблясь… Кое-кто считает, что среди арестованных находилась женщина, которую он безумно любил. Последняя любовь! Это очень много значит в жизни мужчины, но вам этого пока не понять.

— А куда жезл девался потом?

— Тут начинается цепь всевозможных россказней. Принято считать, что вдова кровавого палача продала реликвию американцам. Не исключено, что она действительно находится в частной коллекции какого-нибудь миллиардера. Очень может быть.

— Но мне не удалось обнаружить даже сколько-нибудь примечательных документов.

— Кое-какие документы сохранились. Я их вам покажу. Но вообще-то вы совершенно правы. Мальтийский диплом, письма и прочие важные документы исчезли вместе с жезлом.

— Неужели не осталось никаких следов? — Березовский не сдержал горестного восклицания. — Хотя бы карточки в каталоге?

— О каком каталоге может идти речь, если тут находилось приватное владение? Музей создали уже после войны, при народной власти.

— Конечно-конечно, я совершенно забыл… Значит, ничего-ничего не сохранилось?

— Легенда — это уже нечто. У вас в романе, например, жезл служит ключом к ларцу с альбигойскими реликвиями. Недурно придумано. Но ведь возможен и другой вариант?

— Какой, если не секрет? — Березовский нетерпеливо подался вперед.

— В том-то и дело, что секрет! — доктор Врана удовлетворенно потер руки. — Есть сведения, что в анналах ордена, хранящихся в его суверенных владениях в Риме, содержится упоминание о рецепте какого-то сильнодействующего снадобья, передаваемом от гроссмейстера к гроссмейстеру. Этот рецепт, должным образом зашифрованный, хранился в потайном отделении жезла. Добраться до него мог только посвященный в тайну.

— Подобные игры были в стиле эпохи! — заинтересованно покачал головой Березовский. — А что за рецепт, не знаете?

— Точно не знаю. Но смею предполагать, что речь могла идти о чем-то вроде продления жизни.

— Именно поэтому Литта и решился подменить жезл! Но это значит, что он не желал долгого правления Павла?

— Очень возможно. Боюсь, что эту загадку нам уже никогда не разрешить.

— Однако я знаю человека, который дальше других продвинулся в этом направлении. Я даже держал в руках рукописи, которые разыскал в библиотеке монастыря Тепла.

— Вы имеете в виду профессора Солитова? — обрадовался Врана. — Обаятельная личность! Он гостил у нас этой зимой и всех совершенно очаровал.

Юрий Анатольевич ничего не сказал в ответ, но первоначально показавшаяся дикой мысль о том, что Солитов мог решиться на отчаянный опыт, все настойчивее ласкала его воображение.

Заснуть на самом взлете жизни с надеждой проснуться через двадцать четыре года! Чем долее он думал, тем больший смысл находил во всем этом.

Глава двадцать шестая
Тайны замка Тиффож
Авентира V

Мечом, изготовленным по всем канонам магического искусства, Корнелиус из города Брюгге очертил широкий круг. Описав внутри него окружность немного поменьше, он расположил по странам света четыре имени бога-отца, чередуя их спасительным знаком тулузского креста.

Тот же символ был выгравирован и на эфесе меча рядом с могучим заклинанием TEVDLS.[31] Мало того, для защиты от недобрых влияний на груди и запястьях теурга висели кожаные мешочки с зашитыми в них охранительными пентаклями, изготовленными по чертежам кабалистов Кордовы.

Корнелиус был человеком набожным и называл свое опасное ремесло «белым», ибо ни разу имя нечистого духа не осквернило его уст. Уповая на помощь одних только ангелов небесных, он возмечтал в эту трижды благословенную ночь святого Жана добиться желаемого: узнать, где зарыты сокровища, увезенные из Тампля сто одиннадцать лет назад. К этому Корнелиуса давно склонял благородный рыцарь де Ре, приютивший гонимого нуждой и страхом костра ученого в своем роскошном дворце.

Корнелиус вписал во внутренний круг пентаграмму, расставил по вершинам ее масляные плошки и зажег фитили. Пять огоньков озарили опушку леса, мириадами искр вспыхнули сонные травы, залитые обильной росой. Привлеченные неодолимой силой, слетались на свет ночные бабочки. Примолкший было лягушачий хор с новой силой принялся выводить урчащие рулады. Мигали сдуваемые теплым ветерком светлячки. Бесшумные совы кружили над камышовыми зарослями. Всякая тварь на свой лад славила всевышнего. Близился вожделенный час.

Ровно в полночь, когда раскрываются тайны земли, Корнелиус надеялся обнаружить тайное место и отблагодарить своего доброго барона за крышу над головой, огонь в очаге и котелок с бараньей похлебкой.

Войдя в самый центр звезды, он поднял над головой меч и уже собрался было произнести заклинание, как небеса полыхнули ослепительной вспышкой, за которой последовал оглушительный раскат грома и почти в ту же минуту хлынул ливень, погасивший огни. Корнелиус счел это недобрым знамением. Очевидно, золото грешников-тамплиеров стерегли злые демоны. Своими действиями он мог вызвать их из царства теней, витающих над провалами ада.

Так оно и случилось.

В ту же ночь, когда из распоротого молниями небесного чрева хлестали ледяные потоки, в ворота замка Тиффож постучался промокший до нитки путник. Стуча зубами от холода, он смиренно просил о ночлеге.

На сей раз злой дух, принужденный являть себя лишь в человеческом облике, избрал жалкую оболочку бродячего некроманта. Он так прямо и отрекомендовал себя мажордому и был впущен, потому что таких, как он, радушно привечали в замках сьера де Ре.

В отличие от твердого в вере Корнелиуса редкий астролог, а уж тем более алхимик не попробовал себя на сомнительном поприще черной магии. И немудрено. Дабы не только чтобы прожить, но зачастую и выжить, герметическим мастерам постоянно приходилось демонстрировать свою мощь. Эликсир Розенкрейца и порох были уделом избранных, остальным оставались мошеннические проделки с золотом да наводящие ужас манипуляции с расчлененными трупами.

Именно к числу подобных алхимиков-некромантов, добывающих свой попахивающий костром хлеб с помощью шарлатанских трюков, принадлежал итальянец Франческо Прелати, всюду и везде хваставший своим домашним, ручным можно сказать, демоном по кличке Баррон. Часто попадавшийся на воровстве и разных мошеннических проделках, он удивительным образом всякий раз выходил сухим из воды. Ради денег изворотливый итальянец мог пойти не только на обман, но и на более тяжкие преступления. Этого человека и приютил маршал Франции Жиль де Лаваль барон де Ре. Приютил на свою беду и в назидание потомству, ибо разыгравшиеся вскоре события не имели себе равных за всю прошлую и последующую историю инквизиции и ведовства.

Что же касается простака Корнелиуса, то коварный конкурент выжил его из замка уже на другую неделю. «Белое» колдовство не могло угнаться за «черным» ни по части добывания золота, ни в заманчивых видах на долголетие. К тому же удаления фламандца потребовал лично Баррон, которого он, по словам Прелати, раздражал своими невежественными заклинаниями. В отместку Корнелиус пустил слух, что по наущению наглого некроманта барон де Ре погубил молодую жену, а за ней и следующую. Так родилась клеветническая легенда.

На самом же деле тот, кого прозвали впоследствии Синей бородой, не убивал своих жен. У него вообще была лишь одна верная подруга жизни — Екатерина де Туар, которую он нежно любил, хотя и не упускал случая прижать где-нибудь в укромном углу молоденькую крестьянку. Здоровяк рыцарь действительно носил бороду, причем большую и золотисто-русую, которую домашний цирюльник бережно расчесывал по утрам черепаховым гребнем. Судьба ничем не обделила Жиля де Ре. Его родовитые предки Краоны и Монморански оставили ему славнейший во Франции герб и тучные нивы, расположенные в самых плодородных, изобилующих виноградом и дичью частях Бретани. Потеряв в одиннадцатилетнем возрасте отца, он оказался на попечении слабодушного, во всем ему потакавшего деда и зажил вольготной, ничем и никем не ограниченной жизнью. Выпестованный лучшими учителями, молодой сеньор изучил древние языки, разбирался в искусствах, умел наслаждаться тонкой беседой, изысканными яствами, благородными упражнениями в охоте с линялым[32] соколом и фехтовании. Он знал толк и в лошадях, и в добром вине, и в старинном оружии. Страстный библиофил, Жиль де Ре тратил баснословные суммы на приобретение редких книг, которые тут же переплетались в дорогие шагреневые переплеты, украшенные фамильным крестом на золотом поле. Славный герб и необыкновенно славный юноша — книгочей, которого ожидал маршальский жезл. Он получил его в день коронации Карла Седьмого, которому отвоевал трон, сражаясь бок о бок с самой Девой, призванной благим небом спасти Францию от англичан. Ничтожный, неблагодарный королек бросил Жанну на произвол судьбы. Жиль попытался было отбить ее у пособников врага, но опоздал, обманутый предателем, указавшим не ту дорогу. Он подступил со своим войском к Руану, когда все было кончено.

— Я не верю в то, что ее сожгли! — сказал он, узнав о казни. — Она бессмертна.

Очевидно, у него были основания так говорить. Уже находясь при дворе, ему довелось встретиться с мадемуазель д’Армуаз, в которой он признал свою Жанну. Разочаровавшись в придворных забавах, ничего не дававших ни уму, ни сердцу, Ре удалился в свои поместья, где с головой окунулся в алхимические трактаты. Не прошло и нескольких лет, как этот антипод благороднейшего Дон-Кихота стал законченным безумцем. Возжаждав волшебной власти над миром, он с присущей ему необузданностью промотал приданое жены и принялся расточать наследственные богатства. Театральные представления с роскошными костюмами и декорациями, пиры и охоты, на которые съезжалось все окрестное дворянство, словно призваны были затмить своим великолепием королевские празднества. Но затмили они лишь и без того помрачненное воображение бретонского барона. Злые языки обвиняли Ре в противоестественном влечении к мальчикам, которые якобы стали таинственным образом пропадать то здесь, то там. Поползли мрачные слухи о том, что в боттеге,[33] которую он оборудовал для заезжего чернокнижника, изготовляются снадобья из человеческой крови. Как бы там ни было, но маршал действительно изменился. Он сделался нетерпимым и вспыльчивым. К безумным прожектам и экстравагантным выходкам добавились бесконечные тяжбы, которые вконец опустошили фамильные сундуки. И если раньше пристрастие к герметическим сочинениям лишь тешило воображение тщеславного барона, то теперь мечта о философском камне обрела характерные черты болезненной мании. Grand oeuvre[34] представлялось ему единственным средством, способным не только поправить подорванное хозяйство, но и обрести наконец сверхчеловеческое могущество.

Но, к собственному немалому огорчению, Жиль не ощущал в себе призвания к алхимическим подвигам. Он был слишком хорошо образован, чтобы не сознавать свою полнейшую непригодность к постижению таинств. Слова Фламеля о «двух змеях, которые взаимно убивают одна другую и задыхаются в собственном яде» заставляли учащенно биться доверчивое сердце, но ничего не говорили уму. Выход, однако, скоро нашелся, ибо на рынке чудес предложение всегда опережает спрос.

Прознав о причудах знатного барона, в его замке проложили тропу всякие некроманты-кудесники, стремившиеся перещеголять друг друга заманчивыми фокусами и обещаниями.

Башни Тиффожа спешно стали переоборудоваться под лаборатории. Усердно раздуваемое мехами, хищно запылало пламя в алхимических горнах. Над замком, о котором из-за пропадающих мальчиков и без того шла худая слава, заклубился вонючий устрашающий дым.

В разгар таких лихорадочных исканий сие родовое поместье почтил посещением августейший гость — дофин Людовик, нагрянувший в сопровождения многочисленной свиты. Чтобы как следует принять именитого гостя, Жилю пришлось вновь обратиться за ссудой к ростовщикам. Впрочем, это его не слишком озаботило, потому что великое деяние обещало с лихвой покрыть любые долги. Жаль было лишь гасить печи, где созревало несметное богатство. Но ничего не поделаешь: тайные грехи, которые все труднее становилось скрывать, научили Ре осторожности. Вход в лабораторию спешно замуровали, а пролаз-алхимиков разместили по вассальным мызам.

Тряхнув стариной, прожженный гуляка пустился во все тяжкие. Едва проводив ублаготворенного принца и его алчную свору, он велел распечатать заветную дверь и вернуть разжиревших на дармовых хлебах шарлатанов.

Видимо, именно в этот период и произошло первое столкновение между мессером Прелати и хозяином замка, потребовавшим показать наконец знаменитого Баррона. Изворотливый и наглый итальянец, два года водивший доверчивого барона за нос, предпочел не обострять отношения.

— Сию минуточку, ваша милость. — Приложив палец к губам, он на цыпочках отправился разведать обстановку. Затворившись у себя в башне и промучив Жиля долгим ожиданием, возвратился с победной улыбкой на лукавых устах, чтобы поздравить сеньора с успехом. Оказывается, упрямый Баррон в конце концов смилостивился и завалил помещение грудами червонного золота. Ре пришел в совершенный восторг и выразил намерение полюбоваться долгожданным сокровищем хотя бы через щелку. Против ожидания Прелани не стал отговариваться и повел сгоравшего от любопытства хозяина в келью, увешанную скелетами и чучелами крокодилов. Но, едва приоткрыв дверь, он тут же захлопнул ее с испуганным криком:

— Козни дьявола! Козни дьявола!

С трудом оправившись от потрясения, некромант сообщил, что произошла какая-то непредвиденная ошибка: золотую кучу стережет жуткого вида зеленый змей.

— Ах, змей! — вскричал отважный рыцарь, вообразивший себя святым Георгием. — Сейчас мы ему покажем!

Вооружившись мечом и распятием, в котором, согласно преданию, хранилась частица подлинного голгофского креста, он вознамерился взглянуть на чудовище и забрать богатство. Последнее было совсем нелишним, ибо почти все земли уже находились в закладе.

— Остановись, несчастный! — Прелати упал на колени, вновь обнаружив испуг, на сей раз непритворный. — Заклинаю тебя именем, которое не смею произнести! — Он молитвенно сложил ладони и загородил собою дверь. Сражаться с демоном, да еще силой креста господнего, было, по его словам, последней глупостью. Ре, воспитанному лучшими риторами и схоластами Франции, подобный довод показался достаточно веским, и он согласился вернуть семейную реликвию обратно в капеллу.

Этим промедлением и воспользовался злокозненный Баррон, обратив золото в какой-то красный, весьма подозрительный порошок. Пришлось, разумеется при посредстве Прелати, вступить с демоном в длительные переговоры. Сеньор Тиффожа был согласен на все. Собственноручно составив формальный договор, в котором уступал свою бессмертную душу за всеведение, богатство и могущество, он покорно скрепил его кровью. Казалось бы, чего больше? Но коварный василиск настаивал на все новых и новых доказательствах преданности. Сначала это был совершенный пустяк: курица, которую требовалось принести на алтарь по всем правилам сатанизма. Затем враг человеческий потребовал, устами Прелати, свое излюбленное блюдо — неокрещенного младенца.

Вольному барону, безраздельному властителю жизни и смерти своих крестьян, и такое оказалось под силу. Истребив в угоду извращенным страстям сто сорок отроков — так впоследствии значилось в документах процесса, — Ре мог позволить себе потешить дьявола этой единственной жертвой. Знал ли он, что на весах церковного суда она перетянет все остальные, вместе с бессчетными сотнями, приписанными молвой? Не мог не знать, ибо повсюду свирепствовала инквизиция, да не допускал и мысли о каком бы то ни было суде над собой.

Убийства на почве распутства или по иным, не связанным с отправлением культа мотивам были вне компетенции епископа, а светского суда барон де Ре мог не опасаться. В своих землях он был полновластным хозяином. Жаль только, что они были заложены, вернее, проданы с правом выкупа бретонскому герцогу Жану Пятому и его людям — канцлеру и епископу нантскому Малеструа, казначею Жофруа Феррону. У Жиля просто недостало воображения сопоставить столь важное обстоятельство с крохотной жертвой, принесенной на сатанинский алтарь. Зато заимодавцы сразу связали концы с, концами. Благо сам Ре дал им заманчивую возможность предотвратить нежелательный выкуп и навечно закрепить за своим гербом доходнейшие поместья.

Нужно было лишь дождаться удобного случая, чтобы вытащить на белый свет всю дьявольскую подноготную: маниакальные изуверства, черную магию, некромантию, сатанизм. Неукротимый барон сам привел в действие приготовленную для него мышеловку. Поссорившись с братом герцогского казначея Феррона, поселившимся в одном из отданных под заклад замков, Жиль собрал под свое знамя с полсотни вооруженных вассалов и пошел войной на собственные владения. Не посчитавшись с духовным саном недруга, которого обнаружил коленопреклоненным у алтаря, Ре выволок его из капеллы, велел заковать в цепи и отправил в подземную тюрьму. Скорый на расправу, барон даже не задумался над тем, на кого поднял руку. Ему и в голову не пришло, что его владения сосредоточены, по сути, в одних руках, ибо канцлер и казначей могли быть подставными лицами в финансовых операциях своего феодального сеньора.

Пока епископ разрабатывал дело об оскорблении церкви и исподволь вел расследование ритуального жертвоприношения, герцог потребовал немедленно освободить пленника и очистить отданный в залог замок, грозя наложить крупную пеню. Окончательно утратив ощущение реальности, Жиль не только отказался подчиниться приказу, но даже набросился на герцогского посланника с кулаками. В ответ на столь недвусмысленное оскорбление герцог незамедлительно осадил Тиффож и принудил буяна к сдаче.

Казначеев братец вернулся на прежнее место и принялся составлять жалобу, столь необходимую в задуманной нантским епископом интриге. Отрезвев от пережитого унижения, Жиль де Ре пораскинул мозгами и решил помириться с герцогом. Предварительно посоветовавшись с Прелати и получив на то благосклонное согласие домашнего демона, он отправился в Нант. Хитроумный герцог принял раскаявшегося грешника с нарочитым благодушием, что явилось в глазах безумца лишним доказательством могущества Баррона. Вернувшись домой, Ре с удвоенным рвением принялся за алхимические проказы. В полную силу заработали мехи, небо над Тиффожем вновь заволокло разноцветными дымами. Под их зловещей завесой опять поползли слухи о том, что хозяин принялся за старое и губит на потребу дьяволу невинных детей. Светские и духовные власти узнали о том с поразительной быстротой. Герцог, однако, только что примирившийся со строптивым вассалом, предпочел временно остаться в тени, предоставив действовать епископу.

Публично обвинив Ре в ереси и непотребстве, Малеструа потребовал созыва церковного суда, на котором представил восемь свидетелей. В основном это были женщины, чьи дети исчезли самым таинственным образом. Никакими доказательствами против Жиля свидетели не располагали, но заслуженная им мрачная известность заставляла предполагать самое худшее. Епископ, конечно, сознавал легковесность подобных обвинений, но, придав огласке совершенные или якобы совершенные бароном де Ре злодеяния, он надеялся на то, что объявятся и развяжут языки действительные очевидцы творимых в Тиффоже мерзостей. Однако вопреки ожиданиям таких оказалось всего двое, причем их показания были ничуть не лучше прежних. Прямых улик против маршала-колдуна не было, и добыть их без помощи «доктора Ой-ой» не представлялось возможным. Однако отдать пэра Франции в объятия палача было не так-то просто. Путь к дыбе лежал через судебную процедуру.

13 сентября 1440 года епископ Малеструа направил Ре судебный вызов, в котором скрупулезно перечислялись все его действительные и мнимые грехи. Маршал явился на суд с гордо поднятой головой, в полной уверенности в том, что сумеет приструнить не в меру резвых обвинителей. Не сомневаясь в конечном успехе, епископ решил действовать напролом и отдал приказ взять под стражу всех приспешников и слуг хозяина замка, а землю вокруг перекопать. Последнее было проще сказать, нежели сделать, но сама весть о том, что ищут останки убиенных детей, произвела на людей сильное впечатление. В виновности Жиля уже никто не сомневался. Дело принимало для него дурной оборот. Вместо того чтобы заявить через адвоката о своей неподсудности нантскому епископу, маршал Франции попался в ловко расставленную ловушку и в пылу полемики дал согласие прибыть через десять дней на специально назначенное разбирательство, в котором, кроме Малеструа и прокурора, должен был принять участие вице-инкивизитор Жан Блонен.

Обвинение не теряло времени зря. Пока самоуверенный барон ожидал назначенного дня, слухи о том, что виновность его уже доказана, распространились по всей Бретани. В резиденцию епископа приходили осмелевшие крестьяне и ремесленники, требуя покарать душегуба. Жиля обложили по всем правилам волчьей охоты.

Все новые безутешные матери громогласно обвиняли его в убийстве пропавших без вести сыновей. Добровольных свидетелей собралось так много, что судьи никак не укладывались в ими же отведенный срок. Пришлось отодвинуть сессию на 8 октября. Это ничуть не огорчило Малеструа, который прекрасно понимал, что каждый лишний день теперь льет воду на его мельницу.

Судебное заседание началось при шумном скоплении негодующих толп. Рыдания и вопли безутешных родителей перекрывались проклятиями в адрес злодея и благословениями, обращенными к его обвинителям. И некому было обратить внимание суда на одно досадное упущение: ни в одном из показаний не прозвучало конкретное имя исчезнувшего ребенка, словно безутешные матери начисто позабыли, как звали их незабвенных детей! На фоне общей экзальтации остался совершенно незамеченным и даже не вошел в протокол и запоздалый протест Жиля, сославшегося на неподсудность. Поздно! Божьему суду подвластны не только владетельные сеньоры, но даже венценосные короли, а судьям в Нанте удалось создать атмосферу именно божьего суда, довести наэлектризованность до высшего предела и свести на нет любые возражения. Жиль де Ре был обречен, хотя понял это лишь в объятиях палача, который с садистским сладострастием принялся выворачивать ему суставы.

Но пока до крайностей не дошло, он держался с присущей ему самоуверенностью и презрительным молчанием отвечал на обращенные к нему вопросы. Однако это не лишило прокурора уверенности, когда он перечислял инкриминируемые обвиняемому деяния, тщательно распределенные по сорока девяти пунктам. Здесь было богохульство и колдовство, оскорбление святынь и священнического сана, сношение с дьяволом и злокозненная ересь. Зато о детоубийстве, которому придавали такое значение до начала процесса, упоминалось теперь как-то вскользь, причем в самом конце обвинительного акта, где перечислялись порочные черты обвиняемого, склонного к противоестественным влечениям, пьянству и кутежам. Получалось, что Жиля де Ре судили совсем не за то, в чем он действительно был как будто виновен. Сто сорок детских жизней легли в одну строку с винопитием!

Напрасно Жиль обзывал судей лжецами и злодеями, напрасно вновь и вновь твердил о своей неподсудности. Вице-инквизитор, перед которым за долгие годы прошли толпы ни в чем, в отличие от сеньора Тиффожа, не повинных людей, видел и не таких героев, и все они в конечном итоге получали свое. Он вообще не обращал внимания на возражения и протесты.

Когда после утомительного для всех перечисления обвинительных пунктов подсудимого спросили, признает ли он себя виновным, а тот разразился в ответ негодующей тирадой, епископ благосклонно кивнул и торжественно произнес формулу, отлучающую прислужника дьявола от церкви.

Жиль сначала не поверил своим ушам, а затем, придя в неистовство, принялся кричать, что не признает юрисдикции церковного суда, ибо вменяемые ему злодеяния являются уголовными, и он требует свидания с королевским прокурором. Перемолотый инквизиционными жерновами, он даже не заметил, что как раз об уголовщине, которая камнем лежала у него на сердце, почти не было речи. Судьи хорошо знали свое дело, введя разбирательство в привычное инквизиционное русло. Они решительно отвергли протест Жиля де Ре как неосновательный и дали ему сорок восемь часов, чтобы приготовиться к защите. Разобрав пункты обвинения, прокурор вынес соответствующее заключение о подсудности. Бесчинства в капелле, оскорбление святыни и противоестественные наклонности подлежали суду епископа; все остальное: ересь, алхимия, вызывание дьявола и служение ему — проходило по ведомству инквизиции. Насчет погубленных детей уже никто и не заикался. Да и рыдающие матери куда-то вдруг подевались, и негодующие толпы больше не осаждали тюрьму. Напротив, народ как будто даже сочувствовал попавшему в беду барону, которого знали за доброго и отзывчивого господина.

Когда слушание дела возобновилось, перед судьями предстал совсем другой человек. Стеная и плача, вчерашний надменный пэр рухнул на колени, умоляя снять отлучение. Он покорился суду и просил прощения за проявленную строптивость, изъявляя готовность произнести требуемую присягу. Добровольно признаваясь в совершенных убийствах — сто сорок! — он демонстративно шел навстречу церковному трибуналу. Писец зарегистрировал показание, но суд на нем своего высокого внимания не задержал. Жилю было предложено объясниться по пунктам, относящимся к служению дьяволу.

На какой-то миг в нем пробудился прежний гонор:

— Пусть меня сожгут живым, если кто-нибудь докажет, что я призывал дьявола, заключал с ним договор или приносил ему жертвы!

Инквизитор распорядился огласить показания свидетелей, полученные на закрытом допросе, куда не был допущен даже сам обвиняемый.

Само собой разумеется, показания были составлены по всей форме и полностью уличали Жиля в дьяволопоклонстве. Особенно впечатляюще выглядели обличения приближенных слуг, не поскупившихся на сочные подробности. Судя по очевидным даже для инквизиционного суда нелепостям, бедняги явно переусердствовали в очернении своего господина. Впрочем, главное место на процессе отводилось не показаниям челяди, а признаниям одиозного некроманта Прелати и ведьмы Меффрэ, которая якобы поставляла сеньору младенцев для инфернальных экспериментов. Прелати, в частности, представил суду почти протокольную запись проделанных им вместе с обвиняемым магических действий. Можно лишь удивляться тому, что подобный некромант и чернокнижник, сумевший к тому же обзавестись персональным демоном, вышел из когтей инквизиции живым и здоровым. Судьи не хотели отплатить черной неблагодарностью человеку, который помог им сокрушить основного врага. Как только был оглашен приговор по делу сеньора Тиффожа, столь неосмотрительно заложившего свои владения, как Прелати, а вместе с ним и Меффрэ были выпущены на свободу.

На Жиля показания свидетелей произвели гнетущее впечатление. Он окончательно пал духом и не стал отказываться от возведенных на него чудовищных обвинений. Даже Баррона, которого так и не удостоился лицезреть, принял на себя поверженный титан.

Казалось бы, суд, а вместе с ним и пребывающий за кулисами герцог могли трубить победу. Подсудимый целиком и полностью изобличен, и нет препятствий для вынесения ему смертного приговора. Но инквизиционный суд — особый суд. При разборе дел, связанных с пособничеством сатане, у судей всегда остается подозрение, что обвиняемый признался не до конца, что он еще таит в себе нечто исключительно важное, предвкушая скорую смерть как долгожданное избавление.

Именно о таком случае говорится в «Молоте ведьм»,[35] в разделе, красноречиво озаглавленном «Двадцать второй вопрос о том, каков третий способ произнесения приговора, в частности, против лица, о котором идет худая молва и которое подлежит допросу под пытками».

Этот раздел настолько подходит к делу Жиля де Ре и с такой полнотой вскрывает чудовищно извращенное мышление инквизиторов, что заслуживает пристального внимания.

«Случается, что обвиняемый не может быть уличен ввиду отсутствия или собственного признания, или очевидности преступления, или доказательности показаний свидетелей, или вескости улик. Возложить на него клятвенное отречение от ереси не представляется возможным. Но показания обвиняемого противоречивы… При таких обстоятельствах возможно решиться на допрос обвиняемого под пытками. Сообразно с этим решением произносится приговор, который и объявляется обвиняемому. При этом указывается, что приговор скоро будет приведен в исполнение. Однако судья не должен с этим торопиться… Если все остальные средства воздействия остались бесплодными, то следует приступить к допросу, применяя умеренные пытки без кровопролития. Но судья знает, что цель пыток зачастую не бывает достигнута. Одни из пытаемых обладают столь слабым характером, что они подтверждают все, что им говорят, и даже ложные сведения подтверждаются ими. Другие же столь упорны, что они, несмотря ни на какие пытки, ни в чем не хотят сознаться. Те, которые уже раньше были пытаемы, выносят пытки лучше, так как они (при поднятии на дыбах) тотчас же вытягивают руки, а потом подгибают их. Хотя есть среди подобных пытаемых и такие, которые оказываются менее выносливыми. Есть и такие, которые с помощью чар выдерживают стойко все пытки. Во время пыток они представляются как бы нечувствительными. Они скорее умрут, чем сознаются. Ввиду этого при пытках надо действовать с величайшим умением и обращать очень много внимания на свойства пытаемого… Если пытка не принудила обвиняемого к признаниям, то судья тут же назначает продолжение пытки на второй или на третий день».

Руководствуясь инструкциями вроде тех, что так подробно разработал потом Инститорис, подгоняемые садистским усердием судьи предложили отдать Жиля де Ре палачам. Напрасно выжатый, как губка, утративший волю человек заверял их в своей готовности признать любые обвинения и принести покаяние. Они не верили или, вернее, делали вид, что не верят в его искренность.

— Разве я не возвел на себя таких преступлений, которых хватило бы, чтобы осудить на смерть две тысячи человек! — воскликнул в отчаянии Жиль. Рыдая и прося молиться за упокой своей пропащей души, проследовал он к виселице. Над городом плыли молитвенные песнопения и похоронный звон.

Когда согласно приговору мертвое уже тело швырнули в огонь, прежде столь усердно проклинавшие грешника горожане пролили сочувственную слезу.

Растрогался и герцог, заметно округливший свой майорат. Еще не закончилось расследование, как он поспешил передать владения барона Ре своему сыну, хотя у Жиля был младший брат Рене, которому король разрешил произвести раздел до того, как родовые имения оказались в закладе. Напрасно некоторые историки, а вслед за ними и романисты утверждают, что Жиль де Ре пал жертвой не столько жадности соседей, сколько алчности и вероломства друзей. Жизнь не мозаика, ее нельзя разъять на четко ограниченные фрагменты. Все в ней переплетено в тугие узлы, которые опасно рубить мечом. Ведь после не разберешься в обрывках нитей.

Глава двадцать седьмая
Озеро Синедь

Тело Солитова было обнаружено в частоколе ржавых труб, служивших некогда опорами для лодочной пристани. После реконструкции шлюзовой системы прокатный пункт передвинули в другое место, в результате чего на торчащих над водой железных концах появилась доска, предупреждающая пловцов об опасности. Это было сделано скорее для очистки совести, потому что едва ли кому-нибудь взбрело бы на ум здесь искупаться. Деревянная лесенка, которая раньше выводила прямо к мосткам, была давным-давно разобрана, и спуститься с отвесной кручи стало куда как затруднительно. В довершение всего подводные течения, особенно усиливающиеся с сезонным подъемом шлюзов, сгоняли в этот застойный заливчик всякий мусор. На общем индиговом фоне здешняя вода выделялась расплывчатым бурым пятном. Лишь в самом начале лета, и то если стояла сухая погода, муть немного рассеивалась.

Трудно сказать, что заставило водолазов еще раз как следует пошарить в этом далеко небезопасном местечке, где в сваях запутался топляк, а на илистом дне валялись битые бутылки, искалеченная детская коляска и покореженные части автомобильного кузова. Длительное пребывание в воде сделало свое дело.

— Опознать будет трудненько, — поспешно закуривая, заметил Гуров.

— Сделаем это с помощью рентгена, — возразил Люсин. — Думаю, этого будет вполне достаточно. А вообще-то я не сомневаюсь, что Эю он… И плащ его, судя по описанию.

— Конечно, он, — уверенно кивнул Гуров. — Кто же еще? Ведь других сигналов как будто не поступало?

— Тот еще натюрморт! Нарочно не придумаешь. — Присоединился к остальным Крелин, закончив работу. — Дайте закурить! — попросил он, пряча за спиной руки.

— Вы же вроде бросить хотели? — Гуров сунул ему в рот зажженную сигарету.

— Человек должен быть хозяином своего слова, а не рабом. — Крелин несколько раз с торопливой жадностью затянулся и выплюнул окурок.

— Он сам или?.. — спросил Гуров.

— Всяко возможно. — Крелин с сомнением дернул щекой. — Ни денег, ни сберкнижки, во всяком случае, нет. К тому же одна пуговица вырвана чуть ли не с мясом, хотя это еще ни о чем не говорит. Поживем — увидим.

— А что врач? — Гуров кивнул на лысого толстяка, по-детски присевшего на корточки возле тела.

— Так он и скажет до экспертизы! Как же! Если человек попал в воду живым, то в легких должны обнаружиться микроводоросли. Но свалиться тоже можно по-разному. Одно дело — случайно поскользнулся и упал, и совсем другое…

— Ладно! — раздраженно оборвал Люсин. — Нечего переливать из пустого в порожнее. Что дальше будем делать, Борис Платонович? Криминалисты и медик, я вижу, свою задачу выполнили.

— За Солдатенковой надо бы послать.

— Здесь, в такой обстановке?.. Не слишком ли для нее?

— В морге, полагаете, будет выглядеть лучше? — Гуров с сомнением пожевал губами, но, взглянув на угрюмо-сосредоточенное лицо Люсина, махнул рукой. — Ладно, пусть увозят…

— В карманах больше ничего? — Люсин обернулся к Крелину.

— Насколько можно судить, ничего, кроме ключей и мелочи. Господи! — Всеми помыслами уйдя в осмотр, где любая соринка могла впоследствии сыграть первостепенную роль, криминалист только теперь обрел способность нормально мыслить. — Ключи!

— А браслет куда-то подевался, — пробормотал Владимир Константинович, думая о своем.

— Какой браслет?

— Неважно… А ключики мы проверим. Причем незамедлительно.

Санитары задвинули носилки в машину, затарахтели моторы, а в студеном прозрачном воздухе разлился запах отработанного бензина.

Озеро блестело под безоблачным небом невозмутимой синевой летних дней, хотя леса вокруг, тронутые последними пламенеющими мазками, сквозили пустотой. Изредка посверкивающий то здесь, то там гребешок пены лишь подчеркивал безмятежную чистоту горизонта. Природа не замечала неуклонно стягивающейся петли, и не было у нее памяти о человеке…

Сад ведьмовских зелий, куда вошли Люсин с Крелиным, отворив жалобно скрипнувшую калитку, являл печальное зрелище. Травы на куртинах и грядках увяли, давно облетевшие розы топорщились колючими прутьями, и лишь чертополох в глухом углу стойко противостоял иссушающим ночным заморозкам. В слегка подрагивающей паутине запутались семена, живо напомнившие Люсину спущенный носок Пети-Кадыка. Сумрачный дом больше, чем когда бы то ни было раньше, напоминал запечатанный склеп. Окна были скрыты за тяжелыми черными ставнями, дверь заперта, и никто не откликнулся на стук.

— Может, отлучилась куда? — подумал вслух Крелин.

— А ставни?

— Значит, уехала ненадолго.

— Откуда это видно, что ненадолго?

— Так, подумалось почему-то…

— Делать нечего. — Люсин подкинул на ладони ключи. — Придется сходить за понятыми.

— Не терпится попробовать? — понимающе улыбнулся Крелин.

— Не только это.

— Можно пригласить тех, что были тогда.

— Так мы и сделаем. Особенно того старичка в очках, закрученных проволочкой. Уж он-то должен знать, куда запропастилась Аглая Степановна.

— Ты чего, огорчился? Небось надеялся, что опять угостят вкусной похлебочкой?

— Тебе, я вижу, весело, а мне, представь, не очень.

— Мировая скорбь? Я тебя уже предупреждал однажды, что нельзя поддаваться настроению. Если бы все полицейские и врачи переживали каждую смерть так трагически, то в мире давным-давно не осталось бы ни врачей, ни полиции. Не укорачивай себе жизнь, Люсин. Да что там жизнь? Раньше или позже, как говорится, все там будем. Болезнь — вот чего надо по-настоящему опасаться. Побереги нервы, Володя. С них все и начинается. Медицинский факт.

— Вовсе не в том дело. — Люсин надулся, словно застигнутый на месте преступления дошкольник, и отвел глаза. — Просто мне немного не по себе. Может, погода, может, давление подскочило.

— Знаю я эту погоду! Постарайся усвоить одно: на нас, в первую очередь я подразумеваю тебя, нет и тени моральной ответственности. Ты понял? Солитов был убит, то есть я полагаю, что он был убит, задолго до того, как тебе поручили дело. Так какого, прости меня, черта? Делай свою работу и радуйся жизни, которая нам тоже дана не на век… Сколько ему было? Я позабыл.

— Семьдесят три.

— Нам бы с тобой дожить! Ей-богу, Володя, ты мне ужасно не нравишься. Так нельзя. При нашей службе смерть нужно воспринимать с минимальной затратой эмоций. Иначе попадешь в реанимацию или, хуже того, — в психбольницу.

— Так ведь смотря чью смерть! Ты представить себе не можешь, что это был за человек. Даже ты! За эти месяцы он, как бы тебе объяснить, стал для меня очень близким, живым, что ли. Да, я упорно искал все это время его труп и вроде бы даже знал, что найду, но в глубине души на чудо надеялся. Готов был ухватиться за любую соломинку. Так бывает, ты сам это знаешь. Мы ведь не заблуждаемся насчет собственного конца, все распрекрасно знаем, даже разряд, по которому похоронят. И все же…

— И все же? — вопросительно повторил Крелин, облизав пересохшие губы.

— Всегда рады поверить, что с нами, как бы это точнее выразиться, все случится немножко не так.

— А как, ты случайно не знаешь?

— Брось иронизировать. Ведь ты прекрасно понимаешь, что именно я пытаюсь сказать.

— Допустим, но какое это отношение имеет к…

— О, самое прямое! Когда Юрка позвонил среди ночи из неведомого мне Турнова и принялся молоть несусветную чушь про какой-то там эликсир Розенкрейца, про сон на двадцать четыре года и вообще… я в первую секунду чуть не запрыгал от счастья. Не то чтобы поверил всей этой ахинее — ты ведь знаешь, чего способен нагородить Березовский, когда его несет над землей, — но на какое-то мгновение заколебался. Чем черт не шутит! А вдруг?.. И вот теперь уже не может быть никаких «вдруг». Только что я распрощался с прекрасным человеком, чей образ собрал по крупицам, к которому привык и прикипел сердцем. Не знаю, понятно ли я говорю? Юрка бы понял. Ведь он писатель и, наверное, давно догадался, что нет лучшего материала для лепки, чем собственное воображение.

— С такими воплощениями легче расставаться, Володя. Они не оставляют после себя трупов.

— Похоже, ты все-таки усек, — кивнул Люсин, присаживаясь у крыльца. — А сейчас не сочти за труд — приведи понятых. А я пока посижу, погреюсь на последнем солнышке. Устал чего-то, ноги не держат.

Когда Крелин привел живущего по соседству старичка Караулкина и юную почтальоншу Таню, Люсин, превозмогая охватившую его дремотную слабость, отомкнул оба замка, демонстративно распахнул и, словно прощаясь, медленно притворил обитую искусственной кожей дверь.

— Что и требовалось доказать, товарищи, — заметил он с наигранной беспечностью. — Ключи принадлежали Солитову.

Понятые, осведомленные Крелиным насчет тонкостей предстоящей процедуры, понимающе закивали.

— Жалко Георгия Мартыновича. — Караулкин прослезился. — Редкого душевного совершенства был человек! Да будет земля ему пухом. А вам спасибо, хоть похоронят теперь достойно. Рядом с хозяйкой, с Анной Васильевной. Я знаю могилку, могу показать, если надо.

— А Аглая Степановна разве не знает? — усилием воли Люсин прогнал дремоту. — Кстати, где она сейчас?

— Степановна? Уехала от нас, голубушка, совсем уехала.

— Так скоропалительно? Ни с того ни с сего?

— Значит, была причина, — насупился старичок Караулкин. — Тут Игорь Александрович на днях приезжал, беседу имел с ней серьезную. Только нас это не касается, товарищ начальник, ни с какой стороны. Последнее дело — соваться в семейные дела.

— Но ведь Солитов завещал дом именно ей!

— Эх, легко сказать… Скоро улита едет! Не стала Степановна ждать суда. Собрала свой чемодан деревянный, понавязала узлов и отбыла в родимые края. Тянет нас, стариков, к отчим могилкам. Только, боюсь, что не больно ей там обрадуются.

— Адрес не оставила?

— Писать обещалась. Как, значит, обоснуется, так и сообщит. Травку свою раздала по соседям. Каждому наказала, как и чего пить. Мне тоже оставила. Против давления и от радикулита.

— А не сказала вам, на чем они порешили с Игорем Александровичем? — без особой надежды спросил Люсин.

— Сказала, не сказала — какая разница? Уехала — вот что важно. А куда уехала? В белый свет! Лично у меня большого доверия к ее сродственникам нету. Хоть она и прикопила кое-чего на черный день, но человеку, кроме корки хлеба, внимание требуется, ласка. Сильно сомневаюсь я на сей счет. Ужиться с ней трудненько будет. Охо-хо! Недаром, знать, ведьмой кличут. Только какая она ведьма? Праведница!

— И когда она уехала?

— Третьего дня, аккурат через неделю после наезда Игоря. Он и ко мне заходил, за домом просил приглядывать, за участком. Сами они с Люсей, с Людмилой Георгиевной, значит, обратно за рубеж собираются, к месту службы. Пока, говорит, пусть все как есть остается, а там они решат, что делать, когда окончательно возвернутся. Я так понял, что в нынешнем виде садик его решительно не устраивает. И то правда: на кой ему эти дикие сорняки? Может, фруктовых деревьев побольше насадит? Кто его знает, чего он там себе думает… Люсю бы надо предупредить, что отца-то нашли.

Решив, что не стоит заходить в покинутый дом, Владимир Константинович присел на ступеньку, набросал коротенький протокол и, дав понятым подписаться, торопливо поднялся. Ему захотелось как можно скорее уехать отсюда, чтобы не видеть ни этого уподобившегося заброшенному погосту вертограда, ни возвышающегося над ним траурного мавзолея с плотно пригнанными слепыми ставнями.

— Может, дадите знать, когда Георгия Мартыновича хоронить будут? — семеня вслед, попросил Караулкин.

— Обязательно, — пообещал Люсин, обернувшись на ходу. — А с Людмилой Георгиевной я сам свяжусь, вы не беспокойтесь.

Глава двадцать восьмая
Темная набережная

Вечер выдался на редкость безветренный. После мимолетного дождика, ласкового, как в мае, стало еще теплее и явственно запахло робким цветением.

Преображенные дождем улицы были прекрасны. Призывно и нежно вспыхивали в их таинственных мокрых глубинах разноцветные огни, дрожали и множились золотистые змейки.

Не зная, чем себя занять, Люсин вышел на улицу. Оставаться в четырех стенах было невмочь. Еще издали примечая каждую телефонную будку, он влился в подхвативший его поток и, безотчетно ускорив шаг, понесся по направлению к Садовому кольцу. Остановился лишь на Смоленской площади, возле киоска с пепси-колой. Щекочущая пена приятно охладила гортань, но он оставил бутылочку недопитой. Мешало волнение, беспокойно теснившее грудь.

Потерпев поражение в борьбе с самим собой, а может быть, одержав победу, решился наконец позвонить Наташе.

— Простите, но это я, — торопливо выпалил он, точно боялся, что она сразу же повесит трубку. — Больше вам не придется пугаться меня, ожидая плохого. Оно случилось, Наташа, и, как мне ни горько, я хочу, чтобы вы узнали все от меня. — И умолк, слыша, как отдается дыхание в настороженной пустоте. Слова были продуманные и заряженные внутренней энергией.

— Где вы сейчас? — отчетливо прозвучал ее голос, соединив разделенные бездной материки.

— В двух шагах от вашего дома.

— Тогда заходите. Сейчас я объясню вам, как нас скорее найти.

— Может, лучше на улице? Если вы, конечно, не против!

— Ладно, — с вялым безразличием согласилась она.

— Тогда жду вас на том же месте! — задохнулся он от невыразимого облегчения. — Я буду там через две с половиной минуты.

— Надо же, какая точность…

Обменявшись молчаливым рукопожатием, они, не сговариваясь, направились в сторону Ленинских гор. Люсину казалось, что с ним уже однажды было такое: темная набережная, тени встречных прохожих, одиноко сгущающиеся у фонарных столбов, плавное течение без всяких переходов и поворотов. Люсин молчал, благодарно ощущая, как тает горечь одиночества. Ему даже казалось, что слова могут лишь помешать столь неожиданно установившемуся совершенно удивительному общению душ, которое если и бывает между людьми, то только во сне.

— Расскажите, как это случилось, — мягко напомнила Наташа, напрочь развеяв иллюзию.

— Да-да, — вздрогнув, очнулся Люсин и, опуская натуралистические детали, коротко изложил основные события вчерашнего дня.

Наташа выслушала, ни разу не перебив. Незаметно сжившись с гнетущим ожиданием беды, она, в сущности, не узнала теперь ничего нового. Запоздавшая на два с лишним месяца весть оказалась даже в чем-то успокоительной для переболевшего сердца. В ней была та определенность, перед которой в конце концов смиряется человеческий разум.

— Ужасно, — уронила под конец Наталья Андриановна, коря себя за бесчувственность. — Как вы считаете, когда можно будет организовать похороны? — Ей стоило усилия переключиться на мысль о предстоящих хлопотах. — Нужно же как следует подготовиться.

— Если позволите, мы решим организационные вопросы с вашим начальством. С Людмилой Георгиевной я уже говорил. — Собравшись с духом, он взял ее под руку.

— Но вам-то зачем? — искренне удивилась Наташа.

— По ряду причин. Так уж получилось, что Георгий Мартынович стал мне не безразличен, — Люсин ответил ей виноватой улыбкой. — И Степановна — тоже, — добавил он как бы вскользь, умалчивая об остальном. — Я обязательно дам ей знать о дне похорон.

— Спасибо. — Наташа на мгновение прижала к себе бережно поддерживающую ее руку. — Как непрочно все в этом мире! Ушел человек, и в одночасье начинает распадаться с такими трудами сложенное им строение. Цепная реакция падающих на голову кирпичей. Наша кафедра уже совсем не та, что прежде. А ведь это только начало! У Георгия Мартыновича есть… была, словом, осталась древнекитайская «Книга перемен». Там говорится, что перемены являются основным законом жизни природы, общества и человека. Нравится нам это или не очень, но приходится принимать миропорядок таким, каков он есть. Ничего не поделаешь.

— Ничего, — глухо повторил Люсин.

— Поговорим о чем-нибудь еще. — Наташа осторожно высвободилась и подошла к парапету.

От реки несло сыростью и немножечко тиной. По железнодорожному мосту грохотал бесконечный товарный состав. Над Лужниками клубился туман.

— Боюсь, что от меня будет мало толку. — Люсин свесился над непроглядной водой. — Я ведь прекрасно знаю, что мое поведение самоубийственно, но ничего не могу с собой поделать.

— Не понимаю, о чем вы.

— Мне казалось, что вы все понимаете.

— Нет, я сознательно разучилась понимать недосказанное. Так спокойнее. Чувствуешь себя более уверенной, защищенной.

— Вы давно разошлись с мужем?.. Ничего, что я об этом спрашиваю?

— Двенадцать лет.

— А Теме уже четырнадцать?

— Скоро будет. Ждет не дождется. Готовится вступить в комсомол. Хочет поскорее сделаться взрослым, глупышка.

— Взрослому легче. В детстве все переживается гораздо острее. Любая безделица. О мировых вопросах я уж и не говорю. Байрон, Лермонтов, Леопарди! Мне казалось, что они писали специально ради меня, что лишь я, единственный, сумел постичь безмерную глубину людского страдания.

— А кто такой Леопарди?

— Как, вы не знаете Леопарди? Значит, вас никогда не мучила мировая скорбь. Очевидно, это удел мужчин.

— Причем болезненно переживающих свое раннее созревание.

— Это вы о великих?

— Нет, о таких, как вы, перескочивших на палубу с подножки трамвая.

— Запомнили, однако. — Люсин был благодарен ей даже за этот пустяк. Но Наталья Андриановна инстинктивно отвечала иронией на каждое проявление чувства.

— Лучше сформулируем так: не забыли, — непринужденно парировала она. — Надеюсь, в мореходке основательно повыбили из вас байронизм?

— Скорее, напротив, загнали вглубь.

— По крайней мере, вы научились драить медяшку, чистить картошку и мыть на кухне полы.

— В камбузе. — Люсин напустил на себя обиженный вид. — Не терзайте слух моряка, гражданочка.

— Вот таким вы мне нравитесь гораздо больше.

— Отныне я всегда буду только таким.

— Скоро надоест.

— Придется обучиться секрету вечной новизны. С кем вы предпочитаете иметь дело сегодня?

— Оставайтесь лучше самим собой. — Наташа видела, что внешняя непринужденность дается ему с немалым трудом. Ей и самой было куда как муторно. Намереваясь вежливо распрощаться и повернуть к дому, она тем не менее почему-то медлила, через силу поддерживая готовую увянуть беседу.

— Боюсь, что в качестве сыщика я покажусь вам уж совершенно неинтересным, — сказал Люсин. Его губы дрогнули в мимолетной, чуточку горькой улыбке. — Как жаль, что вы так скоро добрались до истинной сущности. На сем реквизит исчерпывается. Небогатый, приходится признать, реквизит…

— Зачем вы так? — Наташа ощутила себя слегка уязвленной, но тут же устыдилась и, доверительно приблизив лицо, спросила с участием: — Вам, наверное, очень трудно?

— Не то слово, — почти вынужденно признался Владимир Константинович. — Нет ни малейшего намека на личность убийцы, хоть на какие-нибудь его приметы. Даже крохотной песчинки с места преступления, за которую можно было бы зацепиться! На таких условиях мне еще не приходилось начинать дело. Лавров ждать, увы, никак не приходится.

Стремясь поделиться тревогами и сомнениями, которые слишком долго носил в себе, Люсин ударился в воспоминания. Но едва он начал рассказывать о зверском убийстве одной старой актрисы, как что-то заставило его остановиться на полуслове. Не только то давнее дело, связанное с кражей бриллиантов и оставшееся нераскрытым, но и нынешние терзания растворились в жарком, внезапно накатившем забытьи. Ему словно было даровано ощутить невозвратимое очарование текущего мига. Не прошлое, с его перепутанными воспоминаниями, не туманные и, как правило, несбыточные надежды на будущее, но лишь это неуловимое, вечно ускользающее мгновение обладало самодовлеющей ценностью.

Совершилось неподвластное времени преображение. Покинул свой пост и куда-то к чертовой матери запропастился стерегущий каждое слово внутренний страж. Если и не впервые в жизни, то впервые за много-много лет Люсин перестал видеть и слышать себя со стороны. Поле его зрения, только что обнимавшее чуть ли не весь противоположный берег, сузилось почти до точки, а вернее всего, возвысясь над трехмерностью пространства, обрело какую-то иную, высшую геометрию.

«Наташа!» — хотел он позвать, но губы не повиновались.

Аромат ее духов, тонкий и скрытный, властно перехватил дыхание. Темной влагой блеснули глаза и уверенные губы. Как лунатик, он потянулся к подсвеченному хрупкой фосфорической голубизной неузнаваемому лицу.

— Я думала, что ты никогда не решишься, — шепнула она.

По всей Москве надрывались телефоны, передавая из уст в уста скорбную весть. Прикидки насчет оставленного Георгием Мартыновичем наследства, которые не переставали делаться чуть ли не с первых дней, получили теперь полное правомочие. Сослуживцев, естественно, больше всего интересовал вопрос, кого сделают заведующим кафедрой. Уже назывались кандидатуры, создавались и рушились непрочные коалиции, распространялись самые невероятные слухи. Как и во все времена, люди вели себя так ожесточенно и мелочно, словно в запасе у них была как минимум еще одна жизнь. С сочувственной улыбкой всеведения взирала извечная победительница живого на суетное мельтешение и мелочные свары…

Набережную, где у чугунной ограды неподвижно застыли двое, заливала беспокойным сиянием выкатившаяся в зенит, безупречно полная луна. Они так боялись своей любви, так суеверно ей не верили и так доверчиво тянулись друг к другу. На весах провидения их неутоленная жажда была способна перевесить все взятые вместе препятствия, реальные и измышленные страхом.

Но они не знали об этом и были готовы расстаться.

Глава двадцать девятая
Иезуитские козни
Авентира VI

Причудливый путь избирают знамения.

На Санкт-Петербургском монетном дворе отштамповали новую партию серебряных рублевиков. Дело, казалось бы, вполне обыденное. Однако на размышления, притом самого серьезного толка, наводил реверс. «Не нам, не нам, а имени твоему», — недвусмысленно возвещала чеканка. Священное слово, конечно, везде и всюду останется таковым, но, беря тамплиерский девиз, молодой государь возлагал на себя роковое бремя. Его готические фантазии и ставшие повсеместной притчей во языцех романтические склонности грозили далеко завести издерганную произволом Россию, которой обрыдли как чужеземцы-временщики, так и окруженные фаворитами бабы, въезжавшие в тронную залу на штыках гвардии.

Лучшие люди страны связывали с именем Павла надежды на просвещенное правление и всяческие реформы. Вместо этого начинался мрачнейшего свойства рыцарский балаган, маскарад, от которого изрядно попахивало католической контрреформацией. Все теперь выстраивалось в единую линию: вояж по Европе, совершенный под именем графа Норда, встречи с мартинистами, иллюминатами и прочими искателями чудес, беспокоившая еще покойницу Екатерину возня вольных каменщиков. И каменщики, проникшие во дворец в обличье учителей, и их соперники — иезуиты зорко следили за созреванием наследника, чьи прекраснодушные порывы к грядущему переустройству мира теперь, после якобинского террора, могли вызвать лишь грустную улыбку. И хотя впоследствии Павел, с присущим ему шараханием из крайности в крайность, резко отшатнулся от всякого рода секретных лож, вырастивших бунтовщиков и цареубийц, тяга к запредельной мечте, очевидно, осталась. Иначе никак нельзя было объяснить таинственное эхо, долетевшее из тьмы веков. Но стоит ли сожалеть о невольных промахах юности?

Особливо о тех, что имели место в то достопамятное путешествие, когда карету с графской короной на дверце трясло по разбитым дорогам. «Графиня Норд», будущая государыня Мария Федоровна, целиком и полностью разделяла искания и надежды супруга. Да и могло ли быть иначе? Урожденная София-Доротея-Августа-Луиза, воспитанная отцом, герцогом Вюртембергским, в лучшем духе немецких семейств, она всем своим видом являла образец послушания. В ее девичьем альбоме красовалось аккуратно переписанное стихотворение: «Нехорошо по многим причинам, чтобы женщина приобретала слишком обширные познания. Воспитывать в добрых нравах детей, вести хозяйство, наблюдать за прислугой, блюсти в расходах бережливость — вот в чем должно состоять ее учение и философия». Не ей, нареченной Софией-Мудростью, было уберечь цесаревича от ошибок. А их было допущено предостаточно, в том числе и сугубо дипломатических. В Стокгольме он позировал придворному живописцу, будучи облаченным в запон-передник мастера обряда «строгого послушания», в Сикстинской капелле Ватикана доверчиво раскрыл сердце римскому папе. А сколько вертелось вокруг него всякого рода шарлатанов, которые на поверку оказывались либо шпионами, либо отъявленными мошенниками? Духовидцы, делатели золота, адепты животного магнетизма — все они прямо из кожи вон лезли, добиваясь внимания путешествующей четы. Все жило, все дышало тогда ощущением невероятного, предчувствием удивительных перемен. А чем закончилось? Окровавленной корзиной, куда полетели головы Людовика и Марии-Антуанетты, милых, сердечных людей, окруживших гостей из далекой империи изысканной предупредительностью и утонченным европейским комфортом.

Безумным заблуждением было начинать царствование под тамплиерским девизом. Павел не мог не знать о страшных словах гроссмейстера Жака де Моле, проклявшего род французских королей до тринадцатого колена. Именно так оценила выпуск новой монеты роялистская эмиграция. Зато русское общество даже не всколыхнулось. Эка невидаль: серебро! Генерал-прокурор Куракин, прозванный завистниками «алмазным князем», счет вел только на золото, притом десятками тысяч, а Кутайсов, возведенный в графское достоинство турчонок, чистивший царевы сапоги, вообще не был силен в грамоте. Кому было судить? Безбородко, сорвавшему миллионный куш и княжеское звание с титулом «светлость»? Полицмейстеру Буксгеведену?

Те, кто единственно имели высокое право на суд, безмолвствовали в неведении. Закрепощенных мужиков, которым Павел в бытность цесаревичем намеревался якобы даровать свободу, мало трогали благородные порывы и рыцарские мечты царя. Для крестьянина рубль — целое состояние. Многие из них даже в глаза его не видели. Однако чутким к малейшим указаниям на изменение политического курса дипломатам и всякого рода секретным агентам новенькие серебряные кружочки послужили важным знаком. Слухи насчет иезуитов, якобы набиравших все больше влияние, сразу обрели недвусмысленное подтверждение. Сами иезуиты, обычно крайне осторожные и скрытные, даже не сочли нужным их опровергнуть.

Граф Литта, папский нунций при русском дворе, за каждый новехонький рублевик заплатил полновесным золотом. Они были поспешно отправлены с фельдъегерем в Ватикан. Но прежде чем престарелый Пий Шестой сумел по достоинству оценить нумизматическую новинку, все нужные выводы сделал «черный папа» — генерал иезуитского ордена.

Под натиском победных наполеоновских армий шатались не только троны. Первыми дуновение грядущего века ощутили иезуиты, которых ветер революции погнал, как перекати-поле, из страны в страну. Падали полосатые пограничные шлагбаумы, заколачивались окна монастырей, отмеченных эмблемой пылающего сердца. Европа брезгливо стряхивала с себя липкую паутину наушничества, доносов и злостных интриг, чьи поразительные хитросплетения часто лежали за гранью здравого смысла. Но возведенное еще Игнатием Лойолой величественное строение не могло быть разрушено в результате нескольких подземных толчков, пусть даже большой силы. Слишком глубок и прочен оказался фундамент невидимого храма. Генерал внял знамению. Именно сейчас, когда в политике первого консула, обнаружившего явное стремление к авторитарной власти, проявились благоприятные тенденции, судьба давала «Обществу Иисуса» новый шанс поправить дела. В нынешних условиях русский монарх мог пойти значительно дальше Екатерины, приютившей вместе с обломками роялистской знати тайных миссионеров. Любой ценой следовало окружить Павла своими людьми и, искусно играя на тайных струнах его мятущейся души, осторожно повернуть русскую политику в нужную сторону.

«Латинская», как ее называли, партия, представленная при дворе Илинским, Потоцким, Чарторижским и Радзивиллом, приложила все старания, чтобы изобразить римскую иерархию в качестве наилучшего олицетворения монархического принципа.

На первых порах эти откровенно иезуитские происки остались без ответа. Воспитанник московского митрополита Платона, Павел стойко придерживался православия. Он исправно говел во все четыре поста, исповедовался и причащался. Паркет перед иконостасом в спаленке Гатчинского дворца был вдоль и поперек исполосован его коленами.

Впрочем, прагматично настроенные политики отнюдь не намеревались отвратить всероссийского самодержца от православия. Речь могла идти лишь о некоторой перестановке акцентов.

О том, что такое вполне достижимо, свидетельствовала хотя бы упомянутая встреча в Ватикане. Из доверительной беседы с римским первосвященником Павел вынес самое отрадное впечатление, которое не могло не сказаться на его отношении к католичеству вообще. Не составляло секрета и то, что представитель латинской церкви в России — архиепископ Сестренцевич — пользовался особым расположением наследника. Став императором, Павел недвусмысленно дал понять, что эти его привязанности, не в пример прочим, отличаются завидным постоянством. Осыпанный знаками монаршего благоволения, Сестренцевич был возведен в митрополиты. Наконец, можно было сделать определенную ставку и на сочувствие к изгнанной французской династии. Роялистская эмиграция составляла внушительную силу еще при Екатерине, хотя государыня не терпела вмешательства в свои внутренние дела. По крайней мере явного, потому что тайное шло полным ходом. Ставка делалась на грядущие поколения. Нахлынувшие в Россию эмигранты-иезуиты обосновались в домах знати, сделавшись наставниками юношества.

И все же положение ордена было довольно неопределенным. Император не высказывал по отношению к нему ни расположения, ни неприязни.

Внешне словно бы соперничая с иезуитами, а на самом деле дуя в одну дуду, не уставали домогаться монарших милостей и мальтийские рыцари, также осевшие в России при матушке Екатерине. Великая мастерица отыскивать нужных именно в данную минуту союзников, царица вошла в тайные переговоры с тогдашним великим магистром Роганом и заручилась его поддержкой против общего врага — Оттоманской империи. С началом активных военных действий на суше и на морях принц де Роган направил рыцарский флот на соединение с русской эскадрой.

Лишь под давлением Людовика Пятнадцатого, пригрозившего конфисковать орденское имущество на всех подвластных Франции территориях, великий магистр был вынужден отказаться от активных акций. Зато он передал русскому правительству все карты и планы, которые были заготовлены для восточных походов.

Питая к ордену политические симпатии, Екатерина передала их сыну, чьей настольной книгой стало сочинение аббата Ферто, повествующее о славной истории первейшего в христианском мире военно-духовного братства.

Воспитанный на восторженном поклонении перед рыцарской верностью и честью, Павел, такой непостоянный в своих пристрастиях, до конца жизни остался верен этой романтической страсти.

Не успел он взойти на престол, как байли мальтийского ордена граф Литта, брат обосновавшегося в Петербурге папского нунция, поспешил нанести поздравительный визит. В Северной Пальмире граф чувствовал себя как дома, ибо уже состоял ранее на русской службе, удостоившись контр-адмиральского чина. При дворе к нему обращались по-свойски: Юлий Помпеевич. За полную неспособность к морскому делу, а также незнание русского языка, что, конечно, затрудняло успешное командование галерным флотом, его пришлось уволить в отставку.

Однако то было в прошлое царствование.

Ныне наступали совсем иные времена.

Посол мальтийского ордена Джулио Помпео Литта имел торжественный въезд в Петербург 27 ноября 1797 года[36] от Калинкиных ворот. Кортеж состоял из четырех придворных карет и тридцати шести экипажей прочего сорта, забитых нахлынувшими в Россию мальтийцами. Литта успел уже освоиться с морозами, от которых было отвык, поскольку провел несколько недель в Гатчине, где имел встречи с государем. Обсуждались финансовые дела великого приорства Волынского, учрежденного при Екатерине.

В черной мантии с белым восьмиконечным крестом мужественный паладин выглядел необычайно импозантно. Рядом с ним на парчовых подушках сидели первые сановники империи. Все были преисполнены сознанием исключительной важности переживаемого момента.

Момент и впрямь был весьма деликатный. Католический орден — весть о том разнеслась повсеместно — искал защиты у православного государя, готовясь вступить чуть ли не в вассальную зависимость. Даже иностранные послы, не говоря уже о русских попах и вельможах старого закала, отказывались верить своим глазам.

Дребезжащие по гранитным мостовым экипажи везли правнуков мучеников-тамплиеров, которым наследовали волею судеб.

«Не нам, не нам…» А кому?

Многое из того, что представляется неожиданным, внезапным и даже таинственным, проистекает из подспудных течений исторического процесса, питаемых сугубо прагматическими ключами.

Тяготение Павла к мальтийцам, помимо личной склонности государя к готическим ритуалам, тоже во многом было продиктовано политическими причинами. Французская революция, изгнавшая орден из страны, вновь сделала его естественным союзником самодержавия. На сей раз против врагов внутренних. Иерархическая дисциплина феодального братства и его очевидный консерватизм не могли не привлечь монарха, мечтавшего о рыцарской верности подданных.

Действия Павла теряют мистичность и становятся до предела понятными лишь в общеполитическом контексте.

Конвент конфискует мальтийские владения во Франции? Царь, защищая возвышенные идеи рыцарства от якобинства, тотчас же подписывает Конвенцию об учреждении в России ордена Иоанна, в которой, в частности, «подтверждает и ратифицирует за себя и преемников своих на вечные времена, во всем пространстве и торжественнейшим образом заведение помянутого ордена в своих владениях».

Великому приорству Волынскому государственная казна предоставила годовой доход в размере трехсот тысяч злотых. С чисто иезуитской сметкой мальтийцы поспешили воспользоваться благоприятной конъюнктурой. Павлу был поднесен странноватый для России титул «протектора религии мальтийских рыцарей», и православный государь с готовностью принял его. На состоявшейся в Зимнем дворце церемонии Литта приблизился к подножию трона и поднес дары, хранившиеся доселе в сокровищнице: крест знаменитого гроссмейстера Ла-Валетта и мощи святого Иоанна.

После этого Павел, уже в качестве протектора, сам возложил ордена на принца Конде, посвященного в великие приоры, на Куракина с Безбородко, нареченных почетными байли, и на командоров: Чарторижского, Радзивилла, Сен-При и прочих — либо роялистских эмигрантов, либо польских магнатов.

Обойденные придворные завидовали и начинали интриговать. Глухо роптало духовенство.

Братья Литта спешили развить успех. По своим каналам, а также через русского посла в Риме Лизакевича им удалось, склонить Пия Седьмого к беспрецедентному решению. Под давлением обстоятельств новый папа соглашался передать славнейших из католических орденов гроссмейстеру иного вероисповедания. Право, католик Буонапарте пугал его куда больше, чем Павел Романов.

Когда все было надлежащим образом согласовано, в гостеприимно распахнутые ворота Гатчинского дворца въехала нарочито запыленная карета с гербом мальтийского приорства. Та же печать дальних странствий лежала на сопровождающих ее экипажах и всадниках. Лошади выглядели измученными. По крайней мере, им надлежало казаться таковыми.

Преклонив у подъезда колени, печальные кавалеры в черных иоаннитских плащах смиренно обратились к вышедшему навстречу шталмейстеру.

— Кто живет в этом замке? — спросил Юлий Помпеевич, разыгрывая этакого странствующего рыцаря, увидевшего среди раскаленных песков чью-то зубчатую башню.

— Его величество Павел, самодержец всея Руси и защитник религии мальтийских рыцарей, — последовал бесстрастный ответ.

— Благоволите, мессер, передать, что мы повергаем к стопам его величества нашу смиренную просьбу о приюте.

— Пустить их! — последовал приказ, когда просьба была передана через флигель-адъютанта.

«Владелец замка», превосходно осведомленный обо всех тонкостях ритуала, повелел препроводить депутацию в парадные покои и благосклонно выслушал несусветную чушь, которую нес Юлий Помпеевич.

— Вы видите перед собой скромных рыцарей святого Иоанна Иерусалимского, сир, — томно играя очами, распространялся Литта. — Странствуя по Аравийской пустыне и увидя замок, мы узнали, кто тут живет…

Эта речь и вся сцена, словно заимствованная из рыцарского романа, закончились официальным предложением.

Приятно взволнованный император, всласть поигравший в молодости в эзотерические тайны, растрогался и принял поднесенный ему почти опереточный титул.

— Русский Дон-Кихот! — воскликнул Наполеон, узнав, кто стал великим магистром.

Поддержав гонимых, буквально подвешенных в воздухе рыцарей, Павел и вправду продемонстрировал классический донкихотский комплекс. Благородно, трогательно, но ведь и смешно.

Есть основания полагать, что меткое замечание первого консула явилось реакцией на весть отнюдь не неожиданную, а, напротив, страстно лелеемую. Более того, операция с Мальтой была частью интриги, задуманной Талейраном лишь для того, чтобы поссорить Россию с Англией. Высадившись на острове, Наполеон едва ли надеялся удержать его надолго. Англичане, чей перевес на море был очевиден, вскоре отвоевали Мальту, бросив тем самым вызов новоиспеченному гроссмейстеру. Антифранцузская коалиция в итоге окончательно распалась.

Непомерная плата за средневековые побрякушки: мальтийскую корону, жезл, орденскую печать и рыцарский меч! Действо коронования тем не менее было совершено с подобающей пышностью в тронной зале Зимнего дворца, где собрались Сенат, Синод и вся придворная камарилья. Мальтийский крест осенил двуглавого имперского орла, а к длинному перечню царских званий, заканчивающемуся словами «и прочая», добавился еще один титул.

Бывший дворец графа Воронцова на Садовой, где разместился капитул, переименовали в замок, на Каменном острове построили странноприимный дом с церковью Иоанна Крестителя, где всеми цветами радуги заблистали торжественные одеяния католического духовенства. Не было выше и лестнее знака, чем мальтийский крестик. Зато лишение звания мальтийского кавалера означало полнейшую опалу. Юлий Помпеевич стал ближайшим советником царя. Он получил чин вице-адмирала, хотя мог похвастаться лишь проигранным сражением на море, и командорство в десять тысяч рублей ежегодного дохода, а главное — стал наместником великого магистра. В таком звании он мог оказывать серьезное влияние на ход государственных дел.

Скользим мы бездны на краю,
В которую стремглав свалимся…

— с чуткостью художника отреагировал Державин, уловив дух тревожного ожидания роковой развязки. Он, кстати, присутствовал на «мальтийской» коронации, о коей сложил и поднес к стопам самодержца надлежащую оду.

Тлетворный воздух занемогшей в гнетущем ожидании столицы дышал истерией. Вместе с торжественной мессой, вместе с одеждами эпохи крестовых походов и паладинами, бодро месящими чухонскую грязь, распространился магический флюид.

В изысканном Павловске, на туманных полянах бессонного парка, взвились вдруг девять мальтийских костров! Исконное чародейство Европы вырвалось на просторы колдовской иоанновой ночи.

Ах, эти томительные часы летнего солнцестояния, эти огни великого шабаша, зажженные, однако, не ради ведьм. Павел, которому оставалось менее двух лет жизни, предчувствуя, как сожмется роковое кольцо заговоров, вдруг истово поверил, что ритуальное пламя защитит от измены и злонамеренных умыслов. Он слепо бил наотмашь, сражался с духами, не отличая преданности от измены, и верил, верил в огни, на которых крестоносцы сжигали во дни оны свои окровавленные бинты.

Нет необходимости вспоминать о последних его годах. После смерти «от апоплексического удара… в висок», как остроумно была препарирована официальная версия, существование ордена в России стало бесперспективным. Александр Первый наотрез отказался от мальтийских регалий, оставив за собой лишь титул протектора, а в 1817 году орден и вовсе объявили несуществующим в пределах Российской империи.

Не в пример рыцарям, затеявшим шумный карнавал, иезуиты действовали в глубоком молчании. Руководствуясь девизом «Поспешай медленно!» — они неуклонно шли к цели. Конспиративное братство, привыкшее мыслить в масштабах эпох, продолжало терпеливо плести свои сети. Долгожданный случай приблизиться к престолу вскоре представился.

Подверженный разносторонним влияниям и легко внушаемый император вдруг обнаружил намерение возвратиться после коронации не прямой дорогой, а через Белоруссию. В Орше, приняв парад семеновцев и преображенцев, Павел, как всегда неожиданно, решил осмотреть местные достопримечательности. Ему подсунули иезуитский коллегиум.

Архиепископ Сестренцевич едва успел выскочить из кареты и, сбросив на руки служки плащ, кинулся вдогонку. Выказав себя отменным бегуном, он удостоился чести первым встретить государя у ворот, осененных лучезарным треугольником небесных властей. Саркастически улыбнувшись, Павел дал знак отметить ревностное усердие служителя церкви в походном журнале.

Бедный Сестренцевич! Он почитал себя на вершине успеха, не подозревая, что этот день 8 мая[37]1797 года станет началом его падения. Римско-католический прелат решительно не устраивал иезуитскую верхушку, ибо заботился лишь о собственных нуждах, пренебрегая вселенскими.

Незаинтересованно скользнув по мощенному гранитом двору и унылым стенам коллегиума, прорезанным реденькими оконцами, Павел направился к церкви. На почтительном отдалении следовали великие князья Александр и Константин.

— Кто такие? — неожиданно спросил Павел, указуя на монахов в отличном от прочих одеянии.

— Бернардины, ваше величество, — почтительно доложил провинциал и ректор коллегии Вихерт.

— Бернардины? — русский государь обнаружил неожиданную осведомленность по части католических орденов. — Но у них совсем другие цвета!

Иезуитские начальники выказали мгновенную растерянность.

— Совершенно справедливо, ваше величество, — на выручку поспешил отец Грубер. — Так, причем совершенно неправильно, прозывают францисканцев, потому что первая основанная здесь церковь носила имя святого Бернарда. — Дав исчерпывающее объяснение, он, словно испытывая необоримую робость, спрятался за спинами старших братьев.

— Кто таков? — обернулся за разъяснением Павел, изучающе оглядев сутулого монаха с грубым тяжеловесным лицом.

— Отец Грубер, государь, — сказал Сестренцевич, выдвигая тем самым на авансцену своего будущего врага.

Имя запомнилось и, когда пришел срок, это малозначительное обстоятельство сыграло назначенную роль.

Не прошло и двух лет, как Гавриил Грубер, тайно двигавший всеми пружинами своего ордена, объявился в столице. Уроженец Вены, он вступил в «Общество Иисуса» пятнадцатилетним отроком, посвятив себя религии, философии и изучению мертвых языков. Затем он успешно штудировал в Лейбахе механику и гидравлику, а также, как некогда Фауст, занимался исправлением русел и осушкой болот. Когда в Австрии было обнародовано бреве папы Климента Четырнадцатого о роспуске ордена, Грубер, сколько мог, сохранял верность обету. Узнав, что русская государыня предоставила приют рассеянным по миру мытарям, Грубер переселился в Полоцк. Пустив корни в тамошнем коллегиуме, он вскоре зарекомендовал себя замечательным педагогом. Читая положенные по штату механику и архитектуру, он не пренебрегал и физикой, обогатив тамошний физический кабинет приборами собственного изготовления. Не было, в сущности, такой дисциплины, которой Грубер не отдал щедрую дань. Математика, история, химия — его эрудиция не знала пределов. Обогатив прежний лингвистический багаж, он добавил к французскому и родному немецкому итальянский, польский, а затем легко выучил и русский язык.

По примеру знаменитых мужей Возрождения, Грубер выказал дарования и в сфере искусств. Церковная музыка, а также перспективная живопись, где его успехи были блистательны, снискали ему благодарных ценителей и учеников. Если добавить сюда незаурядные гастрономические познания, особенно по части приготовления шоколада, всегда составлявшего гордость иезуитских коллегиумов, то в мире не останется области, не охваченной этим достойным мужем.

Невольно вспоминался Сен-Жермен, метеором промчавшийся в грозовом небе предреволюционной Европы.

Но все способности и таланты Гавриила Грубера были подчинены единственной цели — возрождению ордена. До мозга костей преданный его основополагающим заветам, он почти буквально следовал лозунгу «Цель оправдывает средства». Скончавшийся вскоре после высочайшего представления генеральный викарий Ленкевич и заступивший на его место Франциск Каро буквально раболепствовали перед этим гениальным фанатиком, замыслившим перевернуть мир.

Впрочем, истинных своих целей Грубер, ставший своего рода неофициальным генералом братства, не открывал никому. В Петербурге, где его хорошо знали в ученых кругах, он появился под весьма благовидным предлогом ознакомить членов императорской академии с успехами их скромных коллег из белорусских губерний.

На выставке, которая с большой помпой была развернута в академических залах, были представлены всевозможные насосы, ножницы для стрижки сукна и скульптуры религиозного содержания, изваянные питомцами коллегиумов.

Но это была лишь ширма. Все свои незаурядные дарования, равно как и поразительное упорство, отец Грубер сфокусировал в одну точку. Любой ценой он должен приблизиться к императору, завоевать его доверие. После свидания в Орше ни о чем ином он просто не мог думать. К его услугам была тайная помощь собратьев и миллионы одного сомнительного негоцианта, завоевавшего доверие царя весьма немудреным манером. Это был некто Мануччи, то ли итальянец, то ли поляк, чей отец сделал себе состояние на службе у Потемкина. Узнав, что Павлу ненавистно все, что хоть как-то связано с именем князя Таврического, Мануччи передал ему секретную переписку батюшки. Обнаружив пикантные места, оскорбительные для памяти светлейшего, Павел пришел в восторг.

Безродный купец продавал отца, самодержец мстил нелюбимой матери — какая, в сущности, разница?

Во всяком случае, на деньги Мануччи иезуитский агент мог покупать высокопоставленных осведомителей. Его жгуче интересовали любые новости, так или иначе касавшиеся венценосных особ. Понемногу прикапливая сведения, Грубер терпеливо ждал подходящего случая приблизиться к императору. И такой случай не замедлил представиться. Судьба сама поспешает навстречу тому, кто по-настоящему умеет ждать. Грубер умел.

Когда до него дошла весть о том, что царица страдает неутолимой зубной болью, он решил действовать точно и размеренно, как пружина часового механизма.

Досконально вызнав подробности — придворные врачи, испробовав все доступные им средства, признали свое бессилие, — Грубер начал исподволь подсылать всяческих кликуш и мошенников. Исстрадавшаяся царица готова была ухватиться за любую соломинку. Она покорно позволила заговаривать себе зубы. Самое сомнительное лекарство, любой бредовый совет воспринимались с готовностью и надеждой. Личность целителя и его происхождение во внимание больше не принимались. Было не до того.

Издерганный стонами и жалобами, Павел, обычно подозрительный и строптивый, примирился с постоянными нарушениями регламента. Возвышенные фантазии увлекали его к сияющим вершинам, а жалкая жизненная проза приковывала к земле. В пропахшей настойками будуар Марии Федоровны не хотелось даже входить. Сразу портилось настроение. Как не ко времени были эти свалившиеся на голову хлопоты! Государь переживал период необычайной активности и подъема. Это отражалось на всех сторонах замкнутого дворцового мирка, заставлявшего глухо откликаться бескрайние полуночные пространства великой империи. Количество дел, обращающихся в тот год в тайной канцелярии, раз в десять превзошло высший екатерининский показатель. Указов издавалось до двадцати пяти в месяц. И ведь за каждой бумагой стояли люди, иногда многие сотни людей, судеб, перетасовка истрепанной дворцовой колоды, когда одни фигуры падают на пол рубашкой вверх, а другие возносятся на ключевые места пасьянса.

Закатилась звезда канцлера Безбородко, зато в большую силу вошел Растопчин. Опале подвергся целый конногвардейский полк. Командир и шесть старших офицеров за «безрассудные их поступки во время маневров» были посажены под арест, а сам полк отправлен в Царское Село. Поскольку, перемежая команды ругательствами, царь несколько раз выкрикнул любимое слово «Сибирь», случилось досадное недоразумение. Приготовившиеся к дальней дороге конногвардейцы только на месте узнали, где им назначено отбывать ссылку. Есть все же разница между царскосельскими казармами и сибирским острогом. Недаром недремлющие острословы-крамольники тут же сочинили злой анекдот: «Полк, в Сибирь шагом марш!»

Перестановка отдельных карт внушала обманчивую иллюзию отрадных спасительных перемен, ничего, в сущности, не меняя.

В конце концов расставшись не без боли и слез с Катей Нелидовой, многолетней пассией, Павел избрал другую даму сердца, окружив ее рыцарским почитанием. Ни в чем не зная меры, он был поистине трогателен в восторженном преклонении перед новой владычицей своих грез. К тому же все происходило на фоне мальтийских приключений, в наэлектризованной атмосфере оживших легенд, когда невозможное представляется достижимым, и захватывает дух от сладкой мечты, и вдохновенно кружится голова.

Почти каждый день двор выезжал на строительную площадку, где на месте снесенного Летнего дворца вырастали могучие стены Михайловского замка. Он был спланирован по образцу средневекового в соответствии с собственноручными набросками Павла. Строительство протекало с соблюдением древних рыцарских церемоний. Во внимание принималось решительно все: состав связующего, фазы Луны и, конечно, цвет. Поцеловав перчатку Анны Лопухиной-Гагариной, Павел продемонстрировал свой фетиш художнику. Задание дано. Дело остается за малым. Смешав в бочонках нужные краски, маляры в точности воспроизвели малейшие капризы оттенка. И как нарочно, в разгар всех этих увлечений досадная зубная канитель!

Прошение Грубера, адресованное на имя царицы, пришлось как нельзя более кстати. Предлагая себя в качестве дантиста, ученый иезуит действовал наверняка. Дуры-ворожеи умастили ему дорогу.

Мария Федоровна незамедлительно показала каллиграфически написанное письмо Павлу.

«Это какой же Грубер? — призадумался император. — Надо на него посмотреть. Знакомая фамилия».

На следующей неделе иезуит получил предписание явиться в Зимний дворец.

— Вы действительно беретесь излечить заболевание? — строго спросил Павел, разочарованный неудачами прежних целителей. — Разве когда-нибудь прежде вы занимались медициной?

— Наш древний орден владеет множеством старинных рецептов, — бестрепетно ответил патер. — С божьей помощью я надеюсь прекратить течение болезни. Для этого мне придется некоторое время пробыть во дворце, чтобы иметь возможность своевременно оказать необходимую помощь. Поэтому покорнейше осмелюсь просить ваше величество позволить мне поместиться где-нибудь поблизости от кабинета государыни.

— Быть посему, — согласился Павел. — Но имейте в виду, что я лично буду наблюдать за ходом лечения!.. Пусть в кабинете поставят для меня канапе и ширмы, — отдал он распоряжение присутствовавшему при разговоре Кутайсову.

Эликсиры, срочно затребованные Грубером из монастырских аптек, вскоре привели к желаемым результатам. Царица перестала стонать по ночам, а первоначальная настороженность Павла сменилась полнейшим доверием. Он готов был осыпать самозваного лекаря всяческими милостями и уже собрался возложить на него орден Андрея Первозванного, но проницательный иезуит с горделивым смирением уклонился.

— Устав нашего общества не позволяет нам носить какие-либо знаки светских отличий. Если мы и служим монархам, а также подданным их, то единственно к вящей славе господней.

Павел пришел в восторг. Подобное бескорыстие не часто встречается при дворе, где погоне за богатством и почестями подчинены все думы и помыслы.

С той минуты двери царского кабинета были открыты для Грубера. Ему разрешено было входить без доклада. Привилегия почти немыслимая!

— К вящей славе господней, — шутливо приветствовал иезуитским девизом нового лейб-медика царь.

Их встречи становились все более частыми, беседы — продолжительными и откровенными. Выходя за рамки медицины и как-то привязанных к ней восточных таинств, Грубер осторожно касался вопросов политики. При помощи нунция Литты он вовлек императора в ватиканские интриги и даже заручился обещанием содействовать формальному возобновлению ордена.

Явившись однажды к утреннему приему, Грубер застал государя за чашкой шоколада.

— А я только что вспоминал вас! — посетовал Павел. — Мой кондитер совершенно не умеет варить шоколад. Сколько я ни требую, никак не могу добиться, чтобы сделали как следует. Самый вкусный напиток мне довелось отведать в одном из ваших монастырей, где мы случайно остановились, путешествуя по Италии.

— Это действительно наша тайна, государь, вроде ликера братьев бенедиктинцев. Мне известен самый лучший испанский рецепт. Если вашему величеству будет угодно, я берусь приготовить по-своему.

Влияние Грубера, перескочившего из лейб-медиков в государевы шоколадники, росло со сказочной быстротой. Никогда и ничего не прося для себя лично, он шутя потеснил и Лопухина, папеньку фаворитки, и самого Кутайсова, постоянно готового схватить любой кусок.

Скоропалительная переменчивость к явлениям и лицам не могла не сказаться и на внешней политике, пересмотр которой наметился к концу уходящего в Лету восемнадцатого столетия. Грубер чутко уловил едва заметные изменения в отношении Павла к Наполеону и постарался незаметно подстегнуть этот желательный для иезуитов процесс.

Когда-то камер-фрейлина Нелидова упрекнула наследника за решительный поворот во взглядах на просвещение и просветителей.

— Вы вправе сердиться на меня, Катя, все это правда, — с грустью признал Павел. — Но правда также и то, что с течением времени человек становится слабее и снисходительнее. Вспомните Людовика Шестнадцатого! Он начал уступать и кончил эшафотом.

Зная о стойком отвращении Павла к революционной Франции, едва ли можно было вообразить, что он не только пойдет на союз со вчерашними цареубийцами, но и решится изгнать из пределов империи Людовика Восемнадцатого со всем его семейством. Однако такое произошло.

Симпатии Павла качнулись в сторону первого консула, чей военный гений снискал восхищение даже в стане врагов. Тем более что Наполеон выгодно проявил себя и на поприще государственного устройства, укротив разбушевавшуюся чернь, а вместе с ней и революционную стихию.

К тому же глупость и легкомыслие Бурбонов, пригретых матушкой Екатериной, довели Павла до крайней степени раздражения. Русская знать, достаточно натерпевшаяся от засилья немцев, с трудом сносила французскую спесь. Тем более что в свите двора — в изгнании, как нарочно, подобрались почти одни вертопрахи, ловцы чинов и богатых невест. Отличаясь крайней невоздержанностью, они частенько болтали лишнее, что сейчас же становилось известно Павлу. Это был не тот человек, чтобы долго сносить подковырки.

В Париже вскоре стало известно о назревающем перевороте симпатий и чувств. Возможности возникали обширнейшие. Проинформированный Талейраном, Наполеон сразу же сделал ставку на Грубера, в кратчайшие сроки ставшего одним из наиболее доверенных лиц русского императора. В своих письмах к скромному труженику науки первый консул заклинает его во имя конечного торжества религии сделать все возможное для установления доброго согласия между Францией и Россией.

Когда таковое стало свершившимся фактом и петербургские газеты, как по команде, начали взахлеб расхваливать все французское и поносить все английское, Грубер, пользуясь правом входить без доклада, проскользнул в императорский кабинет.

— Что нового? — спросил Павел, неохотно отрываясь от письма Лизакевича, сообщавшего о согласии папы посетить Петербург. — О чем говорят в городе?

— Смеются над последним указом вашего величества, — с присущей ему смелостью ответил Грубер, намекая на передачу церкви святой Екатерины иезуитскому духовенству.

Стрела угодила точно по назначению. Смех подданных вернее всего мог привести импульсивного монарха в состояние, близкое к невменяемости.

— Кто посмел?! — вскрикнул он, багровея.

— Извольте, ваше величество, — иезуит преспокойно развернул заранее заготовленный список, в котором перечислялось двадцать семь имен. Среди других неугодных ордену представителей духовенства был назван и митрополит Сестренцевич.

— Арестовать! — распорядился Павел, едва пробежав глазами. — Выслать! — И велел срочно сыскать фон дер Палена.

Приказ петербургский генерал-губернатор, понятное дело, выполнил, но, зная крутой нрав самодержца, не стал допытываться, кого сажать, а кого лишь препроводить в родовые имения. Просто взял и выслал из столицы всех скопом — одних раньше, других, более именитых, позднее.

Среди лиц, внесенных Грубером в список, был скромный ювелирных дел мастер Янкелевич из Белостока. Вся его вина состояла лишь в том, что он изготовил по приложенному к заказу рисунку золотую разъемную палочку с крестом и всякими финтифлюшками. Заказчик на расходы не поскупился, хоть и пожелал остаться анонимным, на что имел полное право.

Белостокскому кустарю было невдомек, что его палочка, похожая на указку для чтения свитка, в качестве священной регалии фигурировала на мальтийской коронации самого царя.

Шоколадник пережил своего государя и уже под конец жизни достиг той вершины, к которой стремился. При Александре папа специальным бреве восстановил орден, и Гавриил Грубер был избран его генералом. Он погиб в 1805 году в Петербурге при пожаре, охватившем коллегиум.

Глава тридцатая
Гностическая гемма

Директора гастронома Вячеслава Кузьмича Протасова арестовали в ту самую минуту, когда он небрежным движением бросил в ящик рабочего стола сберкнижку на предъявителя. Обозначенная в ней довольно крупная сумма, хотя в масштабах Протасова ее скорее можно было счесть пустяковой, была его долей за реализацию дефицитных деликатесов: осетровой икры, лососины и прочих вкусных вещей, не столь уж часто появляющихся даже в столах заказов.

Все случилось настолько скоропалительно, что Вячеслав Кузьмич не сразу сообразил, откуда и, главное, для какой такой надобности возникли у него в кабинете трое энергичных молодых людей. Один из них, не говоря ни слова, воспрепятствовал попытке захлопнуть злополучный ящик, другой столь же бесцеремонно сдавил Вячеславу Кузьмичу руки, а третий, еще шире распахнув дверь, поторопил понятых. Мелькнувшая в глубине приемной зареванная мордашка секретарши оказалась для Протасова новым чувствительным ударом. Операция, судя по всему, была тщательно подготовлена и рассчитана на полную внезапность. Когда же выяснилось, причем очень скоро, что номер счета, а заодно и сберкассы, где он был открыт, записан на заранее припасенном листочке, отпала последняя надежда. И все же свыкнуться с тем, что с ним, избранником судьбы, вознесенным над прочими смертными, перед которым заискивали иные могущественные начальники, может приключиться такое, оказалось далеко не просто.

За четверть века он не только убедился в полнейшей безнаказанности, усвоив железные законы корпоративной взаимовыручки, но чуть ли не уверовал в общественную необходимость тайных махинаций, которыми занимался большую часть жизни. Начав с рядового продавца, он прошел все ступеньки служебной лестницы, добравшись до ответственного поста замначальника торга. И всюду ему приходилось прибегать к действиям, прямо подпадавшим под соответствующие статьи Уголовного кодекса. Когда же три года назад случилось досадное недоразумение и какие-то безответственные, явно склонные к авантюрам субъекты попытались дать этим статьям должное применение, Вячеслава Кузьмича, а с ним вместе и подчиненных ему директоров магазинов, достаточно ловко вывели из-под огня. Враждебной стороне не помогли даже наскоки в печати. Протасов лишний раз смог убедиться в могуществе системы. Пронизанная питательными сосудами самых разносторонних и очень далеко простирающихся связей, она вознаграждала за преданность более чем по-царски. Ведь такого образа жизни и такой непотопляемости при всем желании не мог бы гарантировать даже самый снисходительный конституционный монарх.

Когда же несколько слабонервных дурачков, схваченных за руку на самом примитивном воровстве, начали топить друг друга и называть такие имена, что даже следователям становилось не по себе, кое-кем пришлось, конечно, пожертвовать, кое-кого переместить на менее заметные должности. Разумеется, временно. Все, кому положено, знали, что, едва минет непосредственная угроза, положение восстановится. Так происходило почти всегда, и не было основания опасаться, что на сей раз сложится как-то иначе.

По крайней мере, Вячеслав Кузьмич ничуть не испугался, когда ему по причине упомянутого недоразумения пришлось оставить торг и, вновь возвратясь на круги своя, взять гастроном. Стоило запастись терпением. Протасову не пришлось пожертвовать ничем, даже самой малостью. Он по-прежнему крупно играл на бегах и просаживал сумасшедшие деньги в пульку. Не ради выигрыша или там щекочущего нервы азарта. Исключительно для препровождения времени. Так было принято в их кругу. Вячеслав Кузьмич умел и брать, и давать, хотя не одобрял любителей крайностей. Ему одинаково претили дешевка вроде полетов к морю на один день и купеческий шик, когда под банкет откупался целый ресторан. Именно на таком и сгорали. Оргии в финских банях, скупка валюты, погоня за каратами — на это он взирал с легкой брезгливостью. С подлинно достойным мыслящей личности жизненным стандартом вся эта кичливая блажь не имела ничего общего. Иное дело мерседес с радиотелефоном и престижным номером или добротная, современно обставленная квартира, где под японским телевизором стояли видеомагнитофон с соответствующим набором кассет и последней модели стереофоническая система с беспроволочным управлением. Без этих милых удобств Протасову было бы не так интересно жить. Скрашивая существование, они были неотъемлемой составной частью общей атмосферы. Подобно фирменной одежде, смирновской водке или сигаретам «Данхилл». Любой из этих мелочей можно было безболезненно пожертвовать, но все вместе они составляли именно тот продуманный микромир, тот тщательно отмеренный уровень, ради поддержания которого столь неустанно трудился на своей ниве Вячеслав Кузьмич. И странное дело: при этом он отнюдь не пренебрегал такими вещами, как грошовая — опять же в его исчислении — премия или благодарность в приказе. Даже, напротив, яростно сражался за десятирублевую прибавку к зарплате, за лишний день, причисленный к отпуску. Во имя сохранения целого нельзя было пожертвовать ни единой пылинкой. В противном случае мог возникнуть чреватый опасностью дисбаланс. Ведь одно не только дополняло, но как бы легализовало другое. Протасов не без основания считал себя цельным человеком. Он жил открыто, не тая нажитого. И любые служебные привилегии, сколь бы мизерны они ни были, входили в общий ценз. Билет на торжественный вечер актива, оттиснутый, судя по затейливой сеточке, не иначе как на Гознаке, столь же приятно тешил самолюбие, как и золоченая зажигалка на пьезокристаллах. На чужое Вячеслав Кузьмич никогда не посягал, но все так или иначе относящееся к собственной личности, что полагалось ему официально и полуофициально, умел отстоять. Многое, впрочем, совершалось почти автоматически и не стоило ему ни единой копейки. Даже энергию не нужно было расходовать. Не приходилось, например, выцарапывать путевку в Дом творчества, приглашение на премьеру, дефицитную книгу. Напротив, все это чуть ли не навязывалось в обмен на праздничные заказы и прочие виды услуг, служа лишним доказательством общественной незыблемости.

Доступный и снисходительный, Протасов привык видеть вокруг заискивающие улыбки и почти искренне считал себя всеобщим благодетелем.

И, несмотря на то что через его руки прошли сотни и сотни тысяч, в сущности, краденых денег, он вполне искренне относил себя к числу честных тружеников, к людям благонамеренным и достойным. Он научился вести себя так, что месяцами не вспоминал о действительном происхождении исправно прибывающих казначейских билетов. Единственное, что заботило его в этой связи, была извечная проблема аккумуляции капитала.

Потратить его разумным образом было не на что, сберкасса, по понятным соображениям, исключалась, скупка золота и прочих активов — тоже. Дальнейшее накопление в столь неестественных условиях представлялось бессмысленным, но игра, в которую так легко и бездумно дал вовлечь себя Вячеслав Кузьмич, обратного хода не предусматривала. Приходилось дуть до горы, хотя забота об уже имеющихся тайниках и без того порядком отравляла существование.

Начав было скупать картины, он вскоре поостыл, так как ничего в живописи не смыслил, да и свободных стен в квартире для подобного предприятия явно недоставало. К тому же признанные шедевры появлялись в продаже достаточно редко, а в перспективность доморощенных авангардистов Протасов не верил. Платить же четырехзначные суммы за надпись: «Неизвестный художник» — он побаивался. Не лучше обстояли и его упражнения со старинными часами и бронзой. Наполнив дом позолоченными уродцами в стиле «второго рококо», Вячеслав Кузьмич признал свое поражение и на этом фронте.

Даже для того чтобы только суметь увидеть стоящую вещицу, требовался особый талант. По крайней мере, знания. Ни супруга Протасова, Мария Васильевна, ни он сам вместе со своими приятельницами этим свойством никак не обладали. Прежняя, с которой Протасову удалось сохранить чисто дружеские отношения, — еще туда-сюда, а уж новая — косметичка Альбинка — была абсолютной пустышкой. Все, сколько ни дай, могла выбросить на цветные камни. При этом ни бельмеса в них не смыслила. С ума сходила по фианитам и авантюрину, который называла почему-то «коварство и любовь», и, уж конечно, не могла отличить природный самоцвет от выращенного.

Нет, кто-кто, а одноклеточная Альбинка была ему не помощница.

Оставалось испробовать себя на букинистическом фронте. Особой мудрости, как почему-то казалось Вячеславу Кузьмичу, это дело не требовало, а цены на книги росли год от года, быстрее даже, чем на золото. Уважая во всем основательность, он приобрел четыре застекленных полированных шкафа, разжился недоступными простому любителю ценниками и горячо взялся за дело. Вскоре новоявленного библиофила знали чуть ли не во всех букинистических магазинах Москвы. Его стиль отличался смелостью и простотой. Короче говоря, Протасов предпочитал брать что подороже. Ему безумно импонировали толстые дореволюционные тома с золотым обрезом, благородно потертая кожа и узорное тиснение. Хватая все, что попадалось под руки, он обзавелся помпезными собраниями Пушкина, Байрона, Шиллера, торжественно водрузил на полки Элизе Реклю, «Мужчину и женщину», «Всемирную историю», «Живописную Россию».

Это было не столь уж и глупо, хотя подлинные редкости, конечно же, прошли мимо его совершенно дилетантского ока. Войдя во вкус, Вячеслав Кузьмич вскоре решился расширить ассортимент закупок и стал, невзирая на иностранные названия (языками он не владел), чохом приобретать альбомы по искусству. Это дело понравилось ему даже пуще прежнего. Книги хоть и стоили триста, а то и четыреста рублей, зато выглядели как новенькие. С ними промаха никак не предвиделось. Сверкая глянцем суперов, пахучие и гладкие, словно пачки обандероленных ассигнаций, они ласкали глаз завидным товарным видом.

Но и на этой стадии директор щедрого гастрономического оазиса даже не подозревал, что существуют издания, стоимость которых превосходит самые смелые устремления. И немудрено. В закупочных ценниках они не упоминались, а на прилавках если и возникали, то, по-видимому, не чаще чем раз в десять лет. Таким образом, Протасов хоть и сумел обзавестись в рекордно короткие сроки роскошной, невзирая на некоторую односторонность, библиотекой, но главной своей проблемы никак не решил. К моменту ареста в его тайниках хранилось еще столько хрустящих вещественных доказательств, что ни на какое снисхождение суда рассчитывать не приходилось. Если, конечно, сумеют их отыскать.

Вся обстановка ареста произвела на Вячеслава Кузьмича удручающее впечатление. Однако его вера во всемогущество корпорации и личную, чуть ли не от бога данную неуязвимость существенного урона не понесла. «Выручат, не дадут пропасть, не позволят, — вертелось в голове, когда его, словно напоказ, вели под руки к машине. — Не мне одному полная катушка грозит, за мной такое потянется!.. Даже подумать страшно. На это никто не пойдет. Значит, все отрицать, ни в чем не признаваться».

О том, что почти в одно время с ним были арестованы многие из тех, кому адресовались теперь его упования, он, конечно, не знал. Не знал и об обыске, хотя такое не столь уж и трудно было вообразить, у себя на квартире. Вячеслав Кузьмич еще находился в кабинете, когда белая как полотно Мария Васильевна впустила в прихожую людей в форме. Больше того, в тот же заранее назначенный час были обысканы и квартиры обеих приятельниц Протасова, «пассий», как именовала их Мария Васильевна.

И то обстоятельство, что в отличие от жены, сохранившей пристрастие к старомодным выражениям, сам Протасов предпочитал более невинное слово «подруга», ничего здесь не меняло. Для тех, кто долго и тщательно готовили операцию, эта часть жизни Вячеслава Кузьмича не составляла тайны, как, впрочем, и для самой Марии Васильевны. Она вполне достаточно знала и про первую «подругу» Стеллу Борисовну, прежде заведовавшую столом заказов, и про новейшую Альбинку. Первая была моложе обожаемого супруга на восемнадцать лет, вторая — на все тридцать. Но приходилось делать вид, что ничего особенного не происходит.

У следствия были все основания подозревать, что директор гастронома захочет припрятать у своих «подруг» кое-что, как говорится, на черный день. Тем более что обе не раз участвовали в разного рода развлекательных мероприятиях и хорошо знали клиентуру Протасова. Едва ли, например, можно было посчитать простым совпадением, что Стелла Борисовна уволилась с работы за какой-нибудь месяц до падения замначальника торга. Причем по собственному желанию! Понимающие люди лишь обменивались на сей счет многозначительными улыбками. Кто-то ловко упрятал концы, а умница Стелла получила вскоре новое, не менее хлебное местечко.

Речь, однако, далее пойдет не о ней, а о более молодой и счастливой сопернице, сумевшей околдовать вероломного Вячеслава Кузьмича. Так распорядилась судьба, слепо разбросав свои покрытые кабалистическими знаками карты. В шкатулке, где Альбина хранила всевозможные браслеты и кольца, была найдена гемма, похожая на солитовскую, подробно описанную в ориентировке. На вопрос следователя, каким путем к ней попала столь необычная вещица, она назвала некоего Алексея, с которым познакомилась в конце лета. Знакомство завязалось на веселой пирушке, которую Протасов устроил по случаю постройки садового домика в товариществе «Московский композитор».

В том, что, по сути, совершенно посторонний человек мог сделать ей такой подарок, сама Альбина не находила ничего странного. Признав не без наигранного смущения, что, действительно, случайное знакомство очень скоро вылилось в более тесные отношения, она не смогла, а может, и не захотела дать об Алексее более подробные сведения. Поскольку ожидаемого тайника с деньгами не обнаружилось, а других претензий к Альбине не было, ее оставили в покое.

На другой день гемма вместе с протоколом об изъятии уже лежала у Люсина в сейфе.

— Я пригласил вас для очень серьезного разговора, Альбина Викторовна. Надеюсь, вы не откажетесь нам помочь? — начал несколько издалека Владимир Константинович, исподволь разглядывая сидевшую перед ним женщину. Ее смуглое, тонко очерченное личико олицетворяло полнейшую безмятежность. Лишь бисеринки пота на лбу и чуточку оттененной пушком верхней губе свидетельствовали о некотором напряжении.

— Пожалуйста. — Она поправила затейливую прическу, заставив легонько звякнуть крупные серьги с серебристыми висюльками.

— Вот и превосходно! — приветливо просиял Люсин и энергично потер руки. Он и в самом деле находился в приподнятом настроении, потому что в деле, которое рисовалось абсолютно безнадежным, неожиданно обозначился перспективный след. — Меня, Альбина Викторовна, интересует все, что связано с этим камешком. — Лучась доброжелательностью, он убрал бумажную салфетку, скрывавшую гемму. — Узнаете, надеюсь?

— Конечно, — Альбина закинула ногу на ногу. — Все, что могла, я уже рассказала товарищам, которые… которые у меня были.

— У нас несколько разные задачи, так что не сочтите за труд повторить.

— Как вам будет угодно. — Альбина с видом оскорбленной добродетели вскинула голову. — Вас, конечно, интересуют интимные подробности?

— Все без исключения, вплоть до самых мельчайших!

— Не знаю даже, с чего начать… Может, вам лучше спрашивать?

— Можно, если вам так больше нравится. — Люсин привстал захлопнуть форточку, откуда била морозная тугая струя. — Начнем с пикничка. Кстати, какого числа это было?

— Двадцать шестого августа. Я этот день очень даже хорошо запомнила.

— Почему, не скажете?

— С самого утра голова разболелась. Я вообще и ехать сперва не хотела, но Протасов уговорил: «Будешь хозяйкой! Единственная леди!» — передразнила Альбина. — Он это умеет! — В ее голосе промелькнуло накипевшее раздражение. — Ну, делать нечего, пришлось собираться. Набили полный багажник: коньяк «Наполеон», ящик чешского пива, шампанское… Любил пыль людям в глаза пустить!

— Эка вы о нем в прошедшем времени.

— А для меня он и есть в прошедшем! — Альбина негодующе повысила голос. Исполненная праведного гнева, она как-то сразу подурнела, ее казавшиеся одухотворенными черты опростились, огрубели. — Да я представить себе не могла, что он ворует у государства!

— В самом деле? — Люсин снисходительно улыбнулся. — А мерседес цвета белой ночи, заморские вина, широкие кутежи? Вы полагали, что все это с неба падало?

— Мало ли. — Дрогнув плечиком, она опасливо сбавила тон. — Все же начальник. Может, им положено так…

— Не положено. — Не переставая улыбаться, Люсин медленно покачал головой. — Очень жаль, что вас вовремя не насторожили дорогостоящие подарки, финская сантехника, мебельные гарнитуры…

— Лично я никаких подарков от него не видала! — незамедлительно отреагировала Альбина. — Он все больше пустяками отделывался: ну там духи на Восьмое марта, цветочки… Что же касается украшений, то я сама себе все покупала. И мебель тоже моя! Вы не думайте, я вполне достаточно получаю. Некоторые клиенты даже очень благодарят за обслуживание. И на зарплату не жалуюсь.

— Конечно, конечно, — не стал спорить Владимир Константинович. — Мы знаем, Альбина Викторовна, что вы женщина самостоятельная. Лично я на ваши драгоценности нисколько не покушаюсь.

— Скажете тоже, драгоценности! Пара колечек — смотреть не на что. Вы небось и не видали настоящих-то драгоценностей, которые у людей бывают.

— О, вот тут вы коренным образом заблуждаетесь, милая Альбина Викторовна. Именно мы и знаем настоящий толк в таких делах, уж поверьте на слово… Однако не будем отвлекаться от темы. Итак, утречком двадцать шестого августа вы с Вячеславом Кузьмичем выехали на дачу. На том самом мерседесе, если не ошибаюсь?

— Очень ему надо! Чтобы сидеть и зубами щелкать, когда другие поддают?.. Николай Аверкиевич, шофер его, на своей «Волге» заехал.

— У Протасова есть еще и частный шофер? — на всякий случай решил уточнить Люсин. — Очевидно, для подобного рода оказий?

— Я же говорю: вы не видели, как люди живут! Взять хоть Гурама Васильевича с Комсомольского проспекта. Наш Славик ему и в подметки не годится. Он, когда дочь замуж выдавал, целый рейс закупил для гостей. Только свои в самолете были. — При воспоминании о золотых денечках Альбина невольно вздохнула. — Его что, тоже вчера арестовали? — поинтересовалась она с тревожным любопытством.

— Вполне может быть, — Люсин незаинтересованно пожал плечами. — Кто еще сел с вами в машину?

— Больше никого не было. Остальные своим ходом прибыли.

— Перечислите, пожалуйста, всех.

— Ну, Зуйков Геннадий Андреевич, который, значит, строил, еще районный архитектор Петров, потом шабашники, двое их было… И все, и больше, кажется, никого… Ах нет, еще композитор зашел — Витя Фролов. Он уже с утра был теплый…

— А этот ваш Алексей?

— Так ему и приезжать не надо было! — Альбина удивленно заморгала подмазанными ресницами. — Он чуть не все лето в доме прожил заместо сторожа.

— И откуда же он такой взялся?

— Мало ли их увивалось всяких вокруг Протасова!

— И в самом деле… Только сдается, он немножечко из другого теста. Вам не кажется? Мне так определенно нравится этот сторож, направо и налево раздаривающий античные геммы! У него их что, куры не клюют?

— Я-то почем знаю?.. Она правда такая старинная?

— Правда, Альбина Викторовна. Полторы тысячи лет.

— Дорогая, должно быть, вещица! — Альбина не могла отвести взгляда от геммы. — Мне ее вернут, как считаете?.. Когда все закончится?

— Сомневаюсь, Альбина Викторовна. — Люсин устремил на нее долгий испытующий взгляд. — Судите сами: камешек, которым вас столь щедро одарил, по сути, первый встречный, имеет самое непосредственное отношение к убийству.

— Вы шутите! — Альбина испуганно вскрикнула.

— Ничуть. Такими вещами вообще не шутят. Гемма принадлежала человеку, который был убит и ограблен поблизости от места вашей веселой пирушки. Она была вправлена в браслет, но кто-то — не исключено, что убийца, — счел нужным ее выковырять. Зачем? Надеюсь, у нас будет возможность задать такой вопрос непосредственному виновнику. Пока же я вынужден вновь спросить, Альбина Викторовна, как это очутилось у вас дома? Дело, как вы теперь могли убедиться, исключительно серьезное.

— Но я же вам и так все рассказала!

— Положим, не все, но я не сомневаюсь в вашей добросовестности. Однако ваши ответы необходимо соответствующим образом отразить в протоколе. — Люсин принялся неторопливо заполнять бланк. — Здесь, кстати, содержится предупреждение об ответственности за дачу ложных показаний. Советую вам отнестись к этому со всей серьезностью.

— Вот уж не было печали! — Альбина с неподдельным отчаянием всплеснула руками. — Я-то тут при чем?

— Сочувствую и понимаю, но ничего изменить не могу. Что сделано, то сделано. Ваш Алексей оказал вам очень дурную услугу, просто-напросто подвел, я бы даже сказал, подставил вас… Будем выходить из положения вместе, Альбина Викторовна, я помогу. — Люсин демонстративно пощелкал по сеточке микрофона. — Итак, попробуем восстановить обстановку, в которой протекало застолье, так сказать антураж…

Альбина не нуждалась ни в чьей помощи. Все и так стояло перед глазами. Осязаемое, прилипчивое, будоражащее памятью запахов и прикосновений.

…Когда стало смеркаться, она зажгла керосиновую лампу — дом еще не успели подключить к линии — и к смолистой свежести сосновых плачущих досок примешался тягучий привкус угара. Все вдруг заторопились и стали прощаться, неохотно отрываясь от струганых лавок и тяжело нависая над разоренным, загаженным окурками столом. Их покачивающиеся тени, изломанные на стыках брусьев, напоминали нечистую силу из мультипликационных фильмов. Вооруженные трезубцами хищные лапы еще тянулись к мокнущим в рассоле кружочкам огурца и опрокидывали последние рюмки в широко разверстые пасти. По крайней мере, так ей казалось тогда, уставшей от хлопот и сальных шуток, наломавшейся возле печки-камина, пожиравшей дрова, как солому.

Сначала, предварительно спровадив ублаготворенных шабашников, отбыл строитель, осуществлявший прорабский надзор. Он был единственный, кто крепко стоял на ногах, и у него хватило ума прихватить с собой осоловевшего архитектора, задним числом утвердившего отступления от установленных норм и ограничений. Затем, пообещав вернуться к утру, распрощался трезвый как стеклышко Николай Аверкиевич, которому предстояло доставить до дому композитора Витю, сохранившего благородную молчаливость даже после обильных возлияний. Его удалось усадить в машину ценой немалых усилий, вернее, запихнуть, потому что он упорно сопротивлялся, силясь вернуться назад. Альбине даже пришлось дать ему напоследок хорошего тумака. Лишь после этого композитор удовлетворенно затих, разметавшись на заднем сиденье.

Потом незаметно исчез Алеша, сославшись на какое-то дело в хозблоке, который в ударном порядке переоборудовался под сауну. Альбина накапала хозяину дома лекарства и помогла взобраться по винтовой лестнице на верхний этаж, присела у запотевшего окошка, залитого непроглядной вечерней синькой. Погрустив в одиночестве, она с неохотой принялась собирать со стола. А вот что случилось потом, ей никак не удавалось вспомнить. Вернее, не что, а где, ибо она мысленно путалась в расположении дачных комнат. Кажется, это произошло возле лестницы в коридоре, куда она зачем-то заглянула по дороге в кухню. Даже половица не скрипнула, когда Алексей бесшумной тенью вынырнул у нее из-за спины, намертво сомкнув свои ручищи под самой грудью. Она враз ослабла и покорно дала себя увести. Уж очень боялась наделать лишнего шума. На все, кажется, была готова, чтобы только не разбудить ненароком Вячеслава Кузьмича. А вот в какой момент Алексей вложил ей в кулачок свой камешек и какие глупости при этом нашептывал, она позабыла. Вроде обещал чего-то, как бывает спьяну у мужиков, жаловался на то, что должен спешно куда-то уехать, и вообще на всю свою вконец загубленную жизнь. Врал, как ей сперва показалось, потому что грозился вернуться и жениться на ней, если, конечно, она его не забудет. Альбина, понятное дело, обещалась помнить до гробовой доски.

Вот, собственно, и все, что она могла сообщить.

— Если, как вы говорите, Алексей жил в хозблоке почти все лето, исполняя роль сторожа, то шабашники, а возможно, и композитор Фролов могли с ним как-то общаться? Так ведь?

— Почему нет? Свободно могли.

— А уж о Протасове и говорить не приходится! Верно? Уж он-то должен знать всю подноготную этого типчика?

— Так вы спросите у Вячеслава Кузьмича. — Альбина обнажила крупные, идеально прилегающие один к другому зубы и процедила с какой-то мстительной радостью: — Уж это он от вас, надо думать, не утаит.

— Мне тоже почему-то так кажется, — согласился Люсин.

Глава тридцать первая
Виток спирали

Всю первую половину дня Люсин провел, не отрываясь от телефонной трубки. Правое ухо припухло и горело, словно после хорошего удара боксерской перчаткой.

Как это часто случается, выход на финишную прямую оказался сопряженным с неожиданно возникшими препятствиями. Следователь, которому было поручено вести дело Протасова, заупрямился и своего согласия на немедленный допрос не давал.

— Вы небось привыкли у себя в розыске к мотоциклетным гонкам, — уколол он, когда разговор достиг критической фазы. — Пиф-паф — и привет семье!.. Разве это работа? Нет, к допросу, особенно первому, необходимо подходить с полной ответственностью. Мы его еще и сами не допрашивали, к вашему сведению.

— Это ваша проблема, — вспылил было Люсин, но тут же опомнился и сделал попытку разрядить обстановку. — Мне ведь недолго, каких-нибудь пять минуточек.

— Обычно так говорят, когда лезут без очереди к врачу. — Следователь не упустил возможности съязвить. — Мало ли кому чего надо? Мы не можем ставить под угрозу важнейшую операцию ради чьего-то каприза.

— Каприза? — Люсин едва сдерживался. — Речь идет о розыске человека, подозреваемого в убийстве! Не более и не менее. Или, быть может, я недостаточно ясно выразился?

— Нет, почему же. Я вас понял. Но постарайтесь и вы понять, что не все решается с кондачка. Толку от вашего допроса будет чуть. Уверяю! Протасов сейчас не в том состоянии. Он почти невменяем. Шутка ли — в его-то положении очутиться вдруг в камере! Пусть немного придет в себя, пообвыкнет, задумается над тем, как дальше жить. А тогда поглядим.

— И все это время неразысканный убийца будет гулять на свободе. — Люсин сознавал, что доводы следователя не лишены резона, и решил поэтому поднажать на эмоции. — Судя по почерку, преступник матерый. Ему отсрочка куда как на руку. Он много чего успеет наработать.

— Вы меня на испуг не берите. У каждого из нас свои проблемы. Вы ведь и сами так считаете… Вашей ориентировочке мы, как видите, дали «зеленую улицу», но больше ничем на данном этапе помочь не сможем. Своих забот полон рот.

— За камешек благодарю от всего сердца. — Люсин попытался переменить тактику. — Без вашей помощи мы бы продолжали топтаться на месте. Но сказавши «а», нужно говорить и «б». Нам необходимо установить личность убийцы. При этом я вовсе не настаиваю на участии в допросе! — заторопился он, изо всех сил стараясь сохранить дверь открытой. — Допросите сами. Ведь все, в сущности, сводится к одному-единственному вопросу. Неужели мы не сможем договориться по такому пустяку?

— Это не пустяк. У нас есть собственная тактическая схема. И уверяю вас, что заготовленные нами вопросы не менее важны. И тоже не терпят отлагательства. Но ничего не поделаешь: приходится ждать, обстоятельства часто бывают сильнее наших желаний.

— Я на сто процентов уверен, что Протасову незачем выгораживать этого Алексея. Он только рад будет кинуть такую кость.

— Стопроцентной гарантии вы дать, конечно, не можете, но, даже если бы и могли, я на такое не пойду. Выиграть в одном — значит проиграть в другом. Закон природы. Не будем мы жертвовать собственными интересами ради дяди. Этот субчик чуть не миллион наворовал. Моя задача — спросить с него все до копеечки, и, уверяю вас, я добьюсь своего, чего бы это ни стоило. Мне он все скажет.

— Ну что ж, желаю удачи! — вздохнул Люсин, признавая свое поражение. — И поверьте, что это искренне… Опись имущества не подошлете?

— Зачем вам? — насторожился следователь.

— На всякий случай. Вдруг что-нибудь еще обнаружится, связанное с убийством.

Закончив разговор, Владимир Константинович сразу же перезвонил Кравцову.

— Сами виноваты, — не замедлил попрекнуть полковник, выслушав доклад. — Проморгали вы свой звездный час, Люсин, и пеняйте теперь на себя. Я ведь предупреждал: не тяните, давайте скорее результат, пока вами интересуются. Не моя вина, что начальство устало ждать.

— И не моя, — сухо ответил Люсин. — Делали, что могли.

— Верно. С оперативной стороны к вам нет никаких претензий. Могу лишь вновь поздравить с заслуженным успехом. Но одно другому не мешает. О вас успели забыть. На ваших делах свет клином не сошелся. Есть и поважнее. Каждый день подбрасывает что-нибудь оригинальное. Поэтому на орден можете не рассчитывать.

— Я и не рассчитываю.

— Это я в фигуральном смысле. Я статус наибольшего благоприятствования имею в виду. Слышали такое дипломатическое выражение?

— Имел удовольствие.

— Так вот этого самого статуса, к которому вы успели привыкнуть, я в данной ситуации обещать не могу. Попытайтесь договориться на своем уровне.

— На моем уровне я благополучно зашел в тупик. Без вашей помощи никак не обойтись, товарищ полковник. Не можем же мы плестись в хвосте у других. — Люсин попытался сыграть на самолюбии.

— Позвоните мне в конце дня, — распорядился Кравцов после долгой и, как почему-то показалось Люсину, брезгливой паузы.

Чтобы малость поостыть, Владимир Константинович зашел в туалет. Освежив лицо, он долго полоскал рот, нагнувшись над раковиной, затем тщательно причесался и включил сушилку. Что там ни говори, но профессиональный опыт помогал не только в борьбе с преступностью. Иногда и у начальства удавалось отыскать безотказную струнку.

До Наташи, на удивление, удалось дозвониться с первого же захода. На кафедре начинался какой-то коллоквиум, и она долго говорить не могла.

— Я только голос услышать! — бодро объяснил он.

— И как, полегчало чуть-чуть?

— Не то слово!

В это время секретарша принесла ксерокопию описи, составленной на сорока восьми листах. Автоматически пропуская строки, перечислявшие мебель, технику и прочее недвижимое имущество, Люсин нацелил внимание на мелочи. И не ошибся. В перечне книг он сразу натолкнулся на травник, изданный в 1609 году в Праге.

Мутная личность Пети Корнилова вновь замаячила в непосредственной связи с убийством. По-видимому, не случайно, потому что он так и ушел от вопроса, в чьи руки попала книга. Во всяком случае, ни имени, ни адреса не назвал, а по данному им нарочито путаному описанию лишь с трудом можно было узнать портрет злополучного директора гастронома. Выходит, темнил тогда: и правды не сказал, и солгать побоялся.

— Корнилов? — Прижав раскаленную трубку плечом, Люсин машинально записал Петину фамилию на страничке перекидного календаря. Она была порядком исчеркана, так что день получался довольно-таки напряженный. — Мне некогда посылать вам повестку, Корнилов, поэтому приезжайте ко мне прямо сейчас. Учтите, что это в ваших же интересах. Пропуск я закажу.

Петя-Кадык не заставил себя долго ждать. Причем на сей раз его приход не сопровождался никакими вызывающими демонстрациями.

— В чем, собственно, дело? — только и спросил он, усаживаясь на кончик стула и с беспокойством озираясь. — Или чего не так?

— Да все у вас не так, как надо. — Люсин не дал ему даже опомниться. — Я ведь предупреждал насчет серьезности вашего положения, но вы не вняли. Теперь придется держать ответ.

— Ничегошеньки не понимаю. — Петя заерзал. — Или опять чего хотите пришить?

— Вы в каких отношениях находились с бывшим директором гастронома Протасовым? — незаинтересованно и как-то устало спросил Люсин. Он и в самом деле порядком вымотался за эти дни. — Я говорю «бывшим», потому что он освобожден от должности и находится в настоящее время под следствием… Кстати, специально для вашего сведения, у его сожительницы была обнаружена при обыске вещь, принадлежавшая Георгию Мартыновичу Солитову. Теперь сами судите, как обстоят ваши дела.

Эффект был полный. Корнилов, словно раздавленный непомерной тяжестью, вжался в спинку стула и, казалось, потерял дар речи, хватая воздух искривленным дрожащим ртом. Люсину даже жалко его стало немного.

— Уяснили, вижу, Корнилов?

— Это какое-то роковое недоразумение, — чуть не по складам произнес Петя. — Стечение обстоятельств.

— В чем вы видите недоразумение? Я ведь вам факты изложил. Документально подтвержденные факты.

— Это я понимаю, но только я тут при чем?

— Вы ни при чем? — Люсин удивленно раскрыл глаза, словно Петино заявление явилось для него полнейшей неожиданностью. — Ах, да! — Он досадливо взъерошил волосы. — Извините! Я забыл сообщить вам, что у Протасова нашли тот самый пражский травник, который вы, по вашим словам, предназначали для покойного Георгия Мартыновича. Вот, полюбуйтесь. — Небрежно брошенная опись перелетела через стол, но Петя был начеку. — Страница семнадцатая, позиция пятьсот шестьдесят семь… Или вы опять станете утверждать, что тут имеет место недоразумение?

— Ну конечно!

— Надо ли это понимать так, что у Протасова оказалась не ваша книга, а только похожая? — опасаясь, что Корнилов может ухватиться даже за такой сомнительный, но чреватый хлопотами вариант, Владимир Константинович вложил в свои слова все запасы уничижительной иронии. — Если вы скажете, что никогда не видели его в глаза, мне не останется ничего другого, как только принести вам свои извинения.

Петя молчал, натужно гримасничая и вращая белками. Все-таки с психикой у него явно были какие-то нелады.

— Я жду, Корнилов, — напомнил Люсин.

— Ну, продал я ему травник, и что с того?

— Запоздалое признание. Вы должны были сделать его еще в прошлый раз. Теперь оно работает против вас, укрепляя подозрения насчет вашей причастности к смерти Георгия Мартыновича.

Люсин не очень верил в такую возможность, но ему во что бы то ни стало была нужна правда. Особенно сейчас, когда отпала надежда прямиком выйти на этого Алексея.

— Я ни в чем не виноват! — закричал вдруг Петя и принялся подскакивать, хлопая себя по коленям. — Ни в чем! Ни в чем.

— Прекратите истерику. — Люсин налил в стакан немного газированной воды из сифона. — Выпейте и успокойтесь.

— Вы хотите меня погубить, — пожаловался Петя, стуча прокуренными зубами о стеклянный край. — Что я вам сделал?

— Позвольте не отвечать на дурацкий вопрос, — устало зажмурился Люсин.

— Вы думаете, что я убил? Ограбил? — Блуждающий взгляд Корнилова наполнился неизбывной тоской. — Бред какой-то. Но ничего не докажешь: выхода нет.

— А вы попробуйте.

— Что именно? Доказать, что я не убивал? Но это бессмысленно. Вам ничего не докажешь.

— Вы видите в моем лице смертельного врага? — Люсин участливо наклонился. — Вздор, Корнилов, ей-богу, вздор. Даже стыдно.

— Но ведь вы сами…

— Что я сам? Я лишь пытаюсь подать вам руку помощи. И в прошлый раз, и теперь. Скрывая правду, вы вредите только себе. Не лгите, не изворачивайтесь, и все обойдется, если, конечно, вы действительно ни с какого боку не причастны к убийству.

— Слово чести! Лучше бы я сжег эту чертову книгу! Волей-неволей поверишь в дьявольские козни…

— Откуда вы знаете Протасова?

— Возле буки случайно разговорились, на горке.

— Где-где?

— На горке, у памятника первопечатнику. Там возле букинистического народ обычно толчется.

— Давно с ним дело имеете?

— Да этим летом и познакомились.

— Действительно знает толк в книгах?

— Как свинья в апельсинах, — зло передернулся Петя. — Я бы давил таких.

— Как говорится, благими намерениями… И какие же сделки вам удалось совершить?

— Да всего ничего. Первый раз «Историю искусств» отдал, потом эту… проклятую.

— Сколько взяли? — спросил Люсин, отыскав в списке собрание Гнедича.

— «История» за пятьсот пошла, эта — тысячу двести.

— Чего ж так скромно? С честного труженика полторы, а обожравшемуся мафиози скидка? Где логика? Протасов, говорят, за ценой не стоял.

— Это ежели цена твердая. А так торговался до седьмого поту, выжига!.. Я ведь сначала две с него спросил. Только вы не пишите.

— Эти подробности меня не волнуют. — Люсин небрежно смахнул лежащие на столе бумаги в ящик и даже выключил магнитофон. — Тем более что с Протасовым, сами понимаете, я тоже кое о чем побеседую… Почему вы именно ему предложили травник?

— Я и другим предлагал. Не потянули.

— Кому, например, указать можете?

— Да тому же Бариновичу, который про алхимию написал. Не читали?

— Верно, — Люсин благосклонно кивнул. — Был у нас такой разговор с Гордеем Леоновичем.

— Выходит, знаете уже? — Корнилов разочарованно повел плечом. — Для чего тогда спрашивать?

— С одной-единственной целью: помочь вам выпутаться. Прошу прощения. — Люсин сделал знак, что должен прерваться, и взял трубку телефона селекторной связи.

— Завтра в одиннадцать встретитесь с Протасовым, — ответил на его краткое приветствие Кравцов и добавил чуть ли не зловеще: — Не задерживайтесь там.

Глава тридцать вторая
Анатомия мгновения

Он ушел в глубокий омут, залег в тину и не подавал признаков жизни. От матерых людей знал, что нужно продержаться хотя бы полгода, а там привычная текучка возьмет свое. Новые заботы принудят ослабить хватку. Не на нем одном клином сошлось. Что же касается «чистых» документов, то он соображал, как делаются подобные вещи, и примерно догадывался, куда следует обратиться по такой надобности. Так, на всякий случай, ибо не верилось до конца, что легавые все-таки выйдут на его след. Себя-то он ни с какой стороны не обозначил: ни когда отсиживался на хлебах у Протасова, таясь всякого постороннего глаза, ни там, среди колючих сосенок, под глухой завесой дождя. Вышло, конечно, не совсем ладно. Не стоило мараться на всю жизнь за полтора куска. Тревоги и хлопоты обойдутся дороже, это уж как пить дать. Только прислушиваться к горестным нашептываниям было б последнее дело. Прошлого, как известно, не воротишь. Что было, то сплыло. Уж он-то всякого нагляделся за свои молодые годики и твердо усвоил немудреное правило: жить надлежало только сегодняшним. Завтра — штука обманчивая. Оно никому не гарантировано.

В первый раз Алексей попал за колючую проволоку, когда ему едва исполнилось восемнадцать. По-глупому, по-пустому. За пьяную драку, в которой кто-то кому-то проломил череп обрезком водопроводной трубы. Не до смерти, но вполне квалифицированно. И хотя на той железке не осталось никаких отпечатков, как-то так выстроилось, что судья припаял это дело ему и соответственно отмотал на всю катушку.

С той переломной поры и началось его переучивание. Вернее, волчье натаскивание, потому что школьные годы не оставили в душе почти никакого следа. Случайно застрявшие в памяти осколки прописных истин, конечно же, в счет не шли. Грош цена вызубренной премудрости, если так и не сформировалось то главное, определяющее, без чего нет человека как мыслящей личности.

Нельзя сказать, что у Алеши, вполне нормального мальчика и среднеуспевающего ученика, вступившего по достижении четырнадцати лет в комсомол, не было принципов и убеждений. Такое вообще едва ли возможно в человеческом обществе, сложенном из самых разнообразных ячеек, эдаких социально-биологических ниш, где у каждого индивидуума обязательно найдутся друзья по интересам. Но это были дурно усвоенные убеждения и безжалостно обкорнанные принципы, большей частью противопоставлявшие узкогрупповые интересы общественным. Даже не столько противопоставлявшее, сколько бездумно игнорировавшие их, словно, кроме кучки избранных — в рамках подъезда, двора, школьного класса, — ничего вокруг не существовало. Примерно по такой схеме определял свое место в мире первобытный человек, для которого все многообразие бытия сводилось к жесткой полярности: «свои» и «чужие». Среди «своих» царила гармония с законами и строго упорядоченной иерархией, с «чужими» дозволялось абсолютно все. Они были «добычей» — эти чужие, подчас легкой, но большей частью опасной. В этом случае разумнее было обойти их стороной. Держать данное слово, быть великодушным и щедрым, защищать слабого — все эти прекрасные порывы как бы заранее предназначались только для внутреннего употребления. И такие понятия, как «вина», «грех», — тоже. Обмануть хитроумным коварством врага почиталось доблестью.

Умонастроения спаянной компашки, в которой Алексей благодаря незаурядной физической силе и дерзости вскоре занял ведущее положение, разумеется, не укладывались в столь примитивный кодекс, хотя в основе своей вполне ему соответствовали. Учителя ли проглядели или родители (отец пил и временами надолго исчезал из дому), но к десятому классу Алексей сформировался законченным лицемером. Это и была та невидимая демаркационная линия, которая, как ему казалось, защитила его внутреннее «я» от непрошеных посягательств взрослых. Уверившись в том, что и сами они постоянно прибегают к двоедушию и строят свое существование на сплошной лжи, он научился сравнительно безболезненно сосуществовать с океаном хаоса, со всех сторон обступившим его крохотный первобытный островок. «Первобытный» в смысле этической праосновы, потому что в остальном Алексей и соучастники его молодецких забав были болезненно привержены к последним веяниям ультрамодерна. Не в изобразительном искусстве или архитектуре, к которым были вполне равнодушны, а скорее в специфической сфере быта. Шарф с цветами любимой команды, часы с миниатюрным калькулятором, грохот и мигающие огни дискотеки, безусловно, составляли зримые приметы современности. Но было бы абсурдом свести к этим немногим признакам безмерную сложность века, стремительно меняющего внешние формы, обремененного, кроме всего прочего, непомерной ответственностью за бесценное историческое наследство — такое уязвимое, хрупкое перед лицом затаившейся смерти. А вот ограничить оказалось возможно. Кинофильмами и книгами, главный герой которых шпион, преуспевающий, упоенный вседозволенностью, уже по самой природе своего ремесла вынужденный быть оборотнем. Усвоенные манеры и стиль находили проверку в шашлычной, если у кого-то завелась четвертная, в «междусобойчиках» на «хате», когда удавалось сплавить родителей. Тотемные значки пресловутой «массовой культуры», тесно соседствующей с «контркультурой», превратились чуть ли не в самоцель, сделавшись объектами массовой погони. Охота за расчлененным тремя полосами трилистником «Adidas» на кармане куртки или фирменной этикеткой «Levis» на ягодице стереотипно соединилась с наркотическим пристрастием — чисто снобистским — к автомобилям, желательно иномарочным.

И как своеобразный итог понятие «модно», ощущаемое как «жизненно необходимо», оказалось незаметно перенесенным с фирменных вещей на фирменных подруг, чьи ноги, глаза, плечи, волосы предстали непреложными эталонами поточной линии блистательных совершенств. Отклонение воспринималось как брак, не подлежащий переделке, но требующий замены.

Первая модель менялась на третью, восьмая — на особо престижную тринадцатую. Алексей, наметивший для себя карьеру механика автосервиса, воспринимал естественное для человека стремление к совершенству как непрерывную смену этикеток, сверкающий парад ярлыков.

В колонии строгого режима у него оказалось достаточно времени, чтобы произвести хотя бы некоторую переоценку ценностей. Но, избавившись от кое-каких инфантильных иллюзий, он так и остался на прежних позициях. Поэтому, сблизившись с уголовной шпаной, работавшей под «воров в законе», скоро проникся ее романтической гнильцой и покорно дал изукрасить себя подобающей татуировкой. Выбившись таким манером в лагерную аристократию, Алексей с удовлетворением ощутил, что жить можно даже за проволокой. Вновь появилось безликое и глубоко безразличное ему большинство, в котором легко можно было выискать подходящего на роль жертвы слабака. Богатый, хотя и односторонний песенный фольклор, равно как и будоражащие душу рассказы, в большинстве своем высосанные из пальца, вновь создали в его воображении образ супермена, которому дано прыгать поверх барьеров и загребать пачки денег. Тот факт, что герои воровских саг сидели бок о бок с ним на грубо сколоченных нарах, почему-то Алексея не вразумил. Решив перехитрить всех и вся, он дал себе зарок соглашаться только на «верные» дела, словно такие существовали в природе. По-видимому, какая-то глубоко затаенная опаска подсказывала ему, что полулегальные заработки в автосервисе все же предпочтительнее откровенного криминала. На худой конец, профессия механика могла послужить надежным прикрытием. Активность в сфере сантехники или, допустим, в шабашке он почитал не вполне респектабельной.

Неудивительно, что, выйдя на свободу, Алексей пошел на поводу у новых друзей и вновь очутился на скамье подсудимых.

На сей раз его судили за кражу музейных ценностей. Видно, что-то оказалось не так в тщательно отработанной схеме, хотя и дело рисовалось верным — наводка была, и дружки подобрались надежнее не бывает, один к одному. В итоге еще восемь лет, клеймо рецидивиста и мрачная перспектива заделаться лагерным завсегдатаем — Алексей встретил одного такого в пересыльной тюрьме. Из своих тридцати семи нескладно прожитых лет он пробыл на воле только шестнадцать. Было от чего загрустить.

Именно в этот период душевных распутий набрел Алексей на Максима Артуровича, человека совершенно иной касты, птицу полета высокого. Он хоть и не впервые садился, но надолго не задерживался, следуя некой таинственной, выводящей за лагерные ворота стезе. По всему было видно, что Максим Артурович не чета прочим.

И начальство к нему относилось немного иначе, чем к остальным, и посылки он получал особенные, и, куда ни ткни, всюду встречал послабления. Короче говоря, умел поставить себя на должную высоту, пользовался авторитетом.

И надо же случиться такому, что в тяжелую пору, когда прокладывали трассу через сплошную болотную топь, Алексей сумел уберечь столь предусмотрительную персону от глупой промашки, чреватой, однако, всякими осложнениями. Максим Артурович услуги не забыл и, присмотревшись, приблизил к себе смышленого паренька, стал учить его уму-разуму.

— Считай, что в рубашке родился, — заметил по этому поводу Алешкин сосед по нарам. — Это знаешь какой делец? Нам с тобой и не снилось, что он проворачивает. Истинно туз! Будешь как сыр в масле кататься. Только не оплошай ненароком. Ведь одно дело — понравиться, другое — фарт удержать, а это нашему брату особенно нелегко, сорваться можно…

Алексей не сорвался, став для Максима Артуровича телохранителем и офицером связи одновременно. Последнее тароватый на выдумки туз сам придумал. Алеше понравилось: звучит! И существование его в сравнении с прежним облегчилось, хотя срок вопреки жарким нашептываниям всемогущего покровителя не скостили ни на денечек. Весь восьмерик пришлось отпахать от звонка до звонка, когда Максима Артуровича и след простыл.

На прощание патрон — так он наказал себя величать — оставил лишь меховой жилетик, который так сподручно оказалось надевать под ватник, и бумажку с телефоном. Поддевочку, правда, отобрали при первом же шмоне — не положено, но бумажка сохранилась.

Добравшись до ближайшего переговорного пункта, Алексей позвонил Максиму Артуровичу по междугородному. Но то ли патрону было не до него, то ли трудности какие встретились, только свидеться с солагерником он почему-то не пожелал. Вместо торжественной встречи за ресторанным столиком, ломящимся от напитков и яств, как рисовалось в голодном воображении, переадресовал Алешу к директору гастронома Протасову, с которым имел дела.

Первая встреча состоялась на станции Синедь, где у Вячеслава Кузьмича строилась дача из ядреного соснового бруса, способного противостоять даже сибирским морозам и вечной мерзлоте.

— Что же мне делать с тобой? — озаботился Протасов, придирчиво изучив документы. — В Москве проживать тебе, сам знаешь, запрещено, а вне столицы, уж извини, ты мне просто не нужен… Ну да ладно, что-нибудь для тебя придумаем. Поживи пока тут. Заодно и домик постережешь, чтоб не спалили ненароком, — рассыпался он мелким натужным смешком. — Это я так, шучу! Но за материалом смотри в оба. Народец тут ой-ой! Глазом не успеешь моргнуть, как все разворуют. Потом тебе же и продадут втридорога, деятели мирового кино.

— А че мне тут делать? — по-глупому спросил Алексей, озирая пахучий сруб и уже готовый золотистый от олифы хозблок с банькой.

— Жить и радоваться, что на свободе, дурья башка! — Вячеслав Кузьмич добродушно похлопал его по широкой спине. — И ожидать перемен. Они не замедлят воспоследовать, если, конечно, хорошо себя зарекомендуешь. За мной не заржавеет. Будь спок.

Новый патрон оказался не слишком щедрым. Денег давал только-только на прокормление, но, когда сам приезжал или с гостями, пиры закатывал по первое число. Алеше долго потом оставалось чем полакомиться. Жаль, холодильника не было из-за отсутствия тока. Впрочем, новоиспеченный сторож вскоре приспособился, соорудив в бетонированном подвальчике погреб.

Сначала он прятался от чужих глаз, хотя особых причин к тому не было, отсыпаясь днем и выходя на двор только ночью. Но постепенно осмелел и даже начал помогать ближайшим соседям. Благо силой бог не обидел, а топориком за свои тридцать с небольшим годков намахался вдоволь. Со всех сторон посыпались поллитровки и трешки, а там и десятки пошли, когда обнаружилось, что лучше Алексея мало кто может приладить на место тяжеленный обтесанный ствол. Даже переманивать его стали на свои участки, суля неслыханный гонорар. Шабашники тоже готовы были взять к себе в долю.

Надеясь на решительную перемену в судьбе, он с ленивой небрежностью отклонял предложение за предложением. Новый патрон был, по всему видать, дельцом первостатейным, не хуже прежнего, и Алексей со дня на день ждал от него чуть ли не манны небесной. Ведь все признаки процветания были налицо!

Вокруг Вячеслава Кузьмича увивалось всяческое начальство, строители, архитекторы, ловкие доставалы. И всем он был нужен, все набивались к нему в друзья. Наезжал всегда шумно, с набитым снедью багажником, вино и пиво таскал ящиками — чего же больше? И девку возил разодетую, как картинка, втрое моложе себя. Умел жить человек.

Только последний кретин мог вильнуть от такого на сторону. Ведь одно дело — слегка подхалтурить, другое — предпринять определенный жизненный шаг, после которого уже никто за тебя не в ответе: Алексей интуитивно понимал разницу. Если уж наказано ждать, так, будь добр, наберись терпения. Тем более что после зоны житуха в Синеди была чуть ли не раем. Только скука временами заедала такая, что волком выть хотелось. Не о таком будущем мечтал Алексей. Совсем иначе рисовалась ему сладостная свобода.

Между тем ожидаемая перемена все не наступала. Вячеслав Кузьмич даже не заговаривал про нее. Лично его вполне устраивало нынешнее положение. Дача строилась медленно, а в должности сторожа и подручного ловкий, смышленый парень оказался на высоте. Чего же еще желать?

Особенно муторно стало Алеше, когда зарядили дожди. Прислушиваясь к заунывному шелесту струй, монотонно долбящих свеже-уложенный шифер, он, как когда-то в детстве, рисовал картины экзотических стран, воображая себя в роли одетого с иголочки отчаянного разведчика или скучающего с бокалом в руке путешественника, наблюдающего за искрометным танцем волооких красавиц.

Но ветер, швыряя холодную россыпь в затуманенное окно, упорно возвращал к реальности. Алексей был одинок перед наступающей осенью и никому не нужен. Мать умерла, отец, окончательно одурев от беспробудного пьянства, куда-то запропастился, а друзей он не нажил. Что же касается необыкновенных приключений и роскошеств, которые показывали в картинах из заграничной жизни, то все это были пустые бредни. Протасов давал наглядный пример, как следует организовать и украсить свой быт. Эти композиторы и всякие там деятели культуры с пышными титулами на визитных карточках, отпечатанных не только по-русски, но и по-иностранному, вились вокруг него, как мошкара. Он только благодушно отмахивался, привечая лишь избранных, чем-то ему особенно нужных.

Но чтобы жить с таким размахом, требовалось многое. Прежде всего, соответствующее положение, затем, не в последнюю очередь, деньги. На мало-мальски солидную должность рассчитывать Алексею, прямо скажем, не приходилось, а заработанного в колонии могло хватить разве что на несколько месяцев, и то при весьма умеренных запросах. О сотне-другой, что перепали ему здесь, и думать не приходилось. Он намеревался спустить левый заработок при первом удобном случае, чтобы достойно отметить освобождение.

Однажды утром, не обнаружив в доме ни единой запечатанной поллитровки — все было выпито в долгие ночи дождя и тоски, — Алексей решил предпринять вылазку в местный торговый центр.

Облачившись в старую плащ-палатку, он бодро потопал по лужам, увязая в липучей глине. Видимость была неважнецкая. Сквозь завесу дождя лес рисовался расплывчатой серо-зеленой массой, а в придорожном кустарнике путался клочковатый туман. Поход оказался неудачным: на дверях продовольственного магазина висел угрюмого вида амбарный замок, над которым была пришпилена записочка с магической формулой: «Ушла на базу».

Алексей коротко выругался и даже лягнул дверь каблуком, прочертив на ней скользкую глинистую полоску. Очень уж не хотелось возвращаться с пустыми руками. Но выбирать не приходилось. Дом быта, куда можно было войти, его ничуть не волновал, а киоск «Соки-воды» так ни разу и не открылся со дня его приемки комиссией. А дождь все падал стеной металлических шариков, которые, упруго подскакивая, разбегались по залитому пеной асфальту.

Лишь зеленая вывеска сберкассы вызвала в душе Алексея целенаправленный импульс. Вспомнив про лотерейный билет, зачем-то подаренный хозяйской подругой Альбиной, он решил, от нечего делать, проверить таблицу. С этим намерением и взялся за железную ручку, толкнул тяжелую дверь. Но то, что он увидел внутри, заставило его тихонько просунуть носок сапога и настороженно прильнуть к образовавшейся щели. Он проделал все это почти инстинктивно, не имея никаких определенных намерений, и так же автоматически принялся подсчитывать мелькавшие в руках кассирши пятидесятирублевки. С его наблюдательного пункта их хорошо было видно. «Двадцать один, — насчитал он и тут же подумал о том, сколько их уже прошелестело до того, как он открыл свой непрошеный счет. — Уж верно, не меньше…»

Только после того, как деньги оказались внутри серой книжицы, а сама эта книжица просунулась в полукруглый вырез в стекле с золотыми буквами, Алексей перевел дух и обратил внимание на тщедушного старичка, облокотившегося о стойку. Скучая, а может, о чем-то думая, он глядел в потолок, а с его черного плащика и сложенного зонта стекали на пол юркие струйки. Деньги старичок, не считая, засунул в боковой карман и, поклонившись кассирше, чего-то залопотал. Слов Алексей не расслышал, потому что отпрянул от двери и выскочил наружу. Что станет делать дальше, он тогда опять же еще не знал, не задумывался, просто затаился в сторонке, как остановленная магнитом чуткая стрелка.

И так же нецеленаправленно, но по-звериному зорко он проводил взглядом просеменившего мимо белоголового человечка, укрывшегося под колоколом зонта. И потянулся за ним, приотстав на дистанцию видимости, неслышно ступая чуть ли не след в след. Следов-то, конечно, на асфальтированной, залитой водой дорожке не оставалось. Ни следов, ни листьев, ни сосновых иголок, все смывали дождевые ручьи. Куда ни глянь — повсюду шипело и пенилось, и хлюпанье шагов не достигало ушей. Только размытая, как сквозь матовое стекло, фигурка старика смутно маячила впереди.

Когда вокруг сомкнулась колючая хвоя лесопосадок, Алексей стал понемногу нагонять торопливо подскакивающую тень. Если к тому моменту у него и вызрел определенный план, то он еще не осознавал его в законченной полноте. Словно подстегнутый изнутри внезапным ударом, метнулся на боковую дорожку и кинулся в обход, слепо продираясь сквозь упругие ветви и тяжело увязая в набухшем песке.

Что сказал он и что потом сделал, встретив спешащего человечка лицом к лицу, напрочь вылетело из головы. Будто это не он, а кто-то, непрошено вселившийся в его телесную оболочку, привел в движение мышцы рук и лица, почти насильно заставив повиноваться приказу. Какому именно? Этого он не понял ни тогда, ни после. Крайностей он, во всяком случае, никаких не хотел. И если бы в то мгновение безумного забытья старичок не проявил неожиданную строптивость и не кинулся на слегка ошарашенного Алексея с раскрытым зонтом, все, наверное, разрешилось бы немного иначе…

Придя в себя, Алексей непонимающе уставился на затоптанный песок, который медленно расправлялся под белой пряжей очистительного дождя. Пусто было на берегу, и внизу под обрывом катились взбаламученные валы.

Он машинально отер расцарапанную острием зонта щеку, зализал ссадину на костяшках сведенных судорогой пальцев. Удивленно уставился на кожаный бумажник с крокодильими пупырышками, неведомо как очутившийся в чугуном налитых руках, осуждающе покачал головой.

«Это не я!» — встрепенулся в нем перепуганный голосок, но оборвался на лопнувшей, как струна, полу ноте.

Затравленно оглянувшись, он спрятал бумажник, подобрал сломанный зонт и зачем-то принялся уминать взрыхленный песок, не понимая еще, что вода и так разгладит предательские борозды. Заметив откатившийся к деревцу браслет, он, не глядя, сунул его в карман.

Ознобным ветром продуло лесок. Слегка ослабевший ливень припустил с новой силой. На обратном пути в поселок Алексей не встретил ни единого человека.

Затворившись на все засовы, он торопливо разжег печурку и собрался было порубить топором зонтик, но вспомнил про металлический каркас. Пошвыряв в огонь сорванные клочья ткани, скрутил стержень и смял спицы, решив закинуть уродливое сплетение металла в озеро. Конечно, не в том месте, не там, а где-нибудь подальше. Бумажник, сберкнижку и паспорт, в который даже не заглянул, он протолкнул кочергой в самый жар топки. Оставался браслет, сделанный из незнакомого серебристо-зеленого сплава, с красным камнем. По рассказам бывалых зеков Алексей знал, что обычно заваливаются именно на таких мелочах. Но камня с незнакомыми буквами — вроде бы русскими и нерусскими одновременно — стало жалко, хотя он и не знал, куда и как его можно приспособить. Поковыряв кухонным ножом, ловко выцарапал драгоценную гемму, слегка выщербив край, и одним ударом расплющил чешуйчатого гада, полурыбу-полузмею.

Алексей думал, что надо было окончательно рехнуться, чтоб вляпаться в мокрое из-за полутора тысяч, разом порушить надежды на какую-то новую жизнь. Следовало затаиться и выждать развития событий. Если все действительно прошло вчистую, то у него есть шанс благополучно выскочить.

Дабы не привлекать к дому излишнего внимания, он плеснул воды из кружки и разворошил дымящиеся уголья. Затем, крадучись, выбрался на улицу запереть ставни. Начинался новый период дневной спячки, сумеречной змеиной активности. За целую неделю его так никто и не потревожил. Работы вокруг почти прекратились. За кольчужной завесой осадков, давным-давно перекрывших всю годовую норму, канули в небытие последние следики. Уже никто на мог прочитать забытые на песке письмена, и сама память о бывшем заволоклась белым паром.

Алексей не умел долго размышлять об одном и том же. Даже рисуя планы на будущее, ленился продумывать их до конца. Его мысли были коротки и неглубоки. Поэтому они легко забывались, когда он хотел о чем-то забыть. Так было проще. Промучившись в первую ночь, он хорошо отоспался после полудня и затем уже исправно укладывался на боковую с каждым новым рассветом. Его не терзали непрошеные сновидения, дыхание было безмятежным и ровным.

А в следующую пятницу нагрянул патрон с Альбинкой и прочими, среди которых Алексей знал лишь композитора и зава ремстройконторы. Вкусных вещей понавезли видимо-невидимо: и ветчину, и горячего копчения осетрину с янтарным жирком, и огурчики, и грибочки — чего только там не было. Потчуя дорогих гостей, Протасов разрезал пополам подогретые на печке калачи и густо намазывал их паюсной, блестящей шевровым лоском икоркой.

За едой говорили мало — и все о вещах для Алексея не интересных: о каких-то распрях в правлении насчет света и газа, о дороге, сожравшей десятки тысяч, но так и не достроенной, и, конечно, о новой даче, стоять которой предрекали сто лет.

За дачу, понятно, больше всего пили. При этом «Двин» и лимонную водку, перемежали пльзенским пивом, отчего вскоре, по меткому замечанию Альбины, выпали в осадок.

Она-то как раз пила меньше всех, лишь пригубливала, устремив поверх рюмки тягуче-медлительный взгляд. Встретившись с ней глазами, Алексей вдруг понял что-то такое, от чего ему сделалось душно и беспокойно. Горячая волна перехватила дыхание, и уши стали гореть, как в огне. Перехватив еще один такой же взгляд, он поторопился уйти, сославшись на какую-то там работу.

Назад возвратился часа через два, когда все разъехались по домам, а его точно током ударило, пронзив насквозь до малейшей жилочки. Из того, что случилось потом, он запомнил тепло ее тела под смятым шелком и дрожь своих натруженных рук.

Какие глупости он нашептывал, какие обещания и уговоры твердил, вспоминать было и вовсе не к чему. Зря, наверное, он раскукарекался про Тюмень, которую и в глаза не видал, про трубы большого диаметра и заработок в шестьсот рублей. И девку с собой звать было совершенно ни к чему, тем более что он туда и не собирался. Она только подхихикнула в ответ умудренным, все понимающим смехом и разнеженно нашептывала:

— Глупыш, глупыш…

Правду сказала: глупыш и есть! Дарить ей ту каменную печатку никак не стоило. Дураку и то ясно. Хотя, конечно, какая-то память должна быть. Все должно завершаться красиво.

Скорого завершения Алексей, впрочем, не ожидал, воображая картины на будущее — одну слаще другой. Как-никак в его заточение Альбина внесла приятное разнообразие.

Однако уже на следующий день, ближе к вечеру, он был разбужен треском подкатившего к самому резному крыльцу мотоцикла. Перебегая на цыпочках от одного занавешенного окна к другому, ему удалось рассмотреть сквозь щели милицейского лейтенанта в шлеме и сидевшего в коляске Архипа Ивановича, коменданта поселка.

Лейтенант постучал затянутым в кожаную перчатку кулаком сначала в дверь, а затем и по ставням, но Алексей, само собой, не подал признаков жизни. Насколько он сумел разобрать, разговор у мента с Архипом Ивановичем вертелся вокруг его, Алеши, скромной персоны. Лейтенант все больше интересовался, что он за птица, откуда пришел и где может обретаться в данный отрезок времени. Но ни на один из вопросов комендант так и не смог ответить, потому что не знал о протасовском стороже практически ничего.

Видел разок-другой, как тот тюкал топориком, а так чтобы накоротке сойтись, ему без надобности. Лейтенант не стал спорить, и по тому, как он, резко включив зажигание, рванул с места, Алексей догадался, что его положение хоть и трудное, но не пиковое. Пока!

Поиск шел, что называется, вслепую. Искали не его, раба божьего, персонально, а на всякий случай проверяли всех и каждого. «Очевидно, обнаружили труп», — рассудил Алексей.

Как бы там ни складывалось, но не прислушаться к такому звоночку было нельзя.

Дождавшись темноты, Алексей пехом рванул в сторону Калинина. Полоса сплошных ливней прошла, и он без осложнений дотопал до четвертой от Синеди станции. Только там решился сесть в электричку. И то выскочив из кустов в самый последний момент.

Освещенная редкими фонарями платформа отсвечивала ледяной пустотой: ни милиции, ни пассажиров. В облачных прорывах купалась промытая до блеска половинка луны. Тревожно гудели медные провода.

Когда сомкнулись резиновые прокладки дверей, он облегченно перевел дух. В пустом вагоне дремал, полураскрыв рот, усталый железнодорожник.

Глава тридцать третья
Абракадабра

По возвращении в Москву Березовский пригласил Люсина провести выходной день в подмосковном Доме творчества.

— Нам нужно обстоятельно потолковать, — объяснил Юра. — Только где? При одной лишь мысли о ресторанах мои истерзанные суставы пронзает дрожь. Ляля же, как назло, затеяла ремонт, что в наше время приравнивается к стихийному бедствию. Так что сам видишь, старик, деваться некуда.

Люсин, недолго думая, согласился. Город купался в промозглом тумане, и непрошено возникшая перед внутренним взором картина погруженного в сон голого леса показалась необыкновенно прельстительной.

Действительность, как и положено, не замедлила внести свою отрезвляющую поправку. Основательно прореженный лесной массивчик оказался малоприспособленным для элегических блужданий. На раскисших дорожках угрюмо блестела вода, местами подернутая ледяной пленкой. Пришлось отправиться на прогулку по асфальтированному шоссе, опасливо сторонясь пролетавших автомобилей, с шипением выплескивавших мутные лужи. Пахло прелью с легким привкусом бензина и болотной неизбывной сыростью. В непроглядном небе то и дело прокатывался гул взлетающих самолетов.

— Зато к обеду будут пирожки с капустой, — попытался подсластить пилюлю Березовский, то и дело вырываясь вперед и угодливо оборачиваясь. — Вку-усные до невозможности!

Люсин удовлетворенно кивнул. Он все равно не жалел, что вырвался на природу. Наташа готовила Тему к химической олимпиаде, и перспектива провести долгий день наедине с собственной персоной отнюдь не вдохновляла. К тому же в доме, по обыкновению, не было ни крошки. А так, по крайней мере, обеспечен обед, к тому же с вкусными пирожками.

— Как съездил, старик? — спросил Люсин и, подобрав кем-то брошенный прутик, со свистом рассек воздух. — По твоим восторженным междометиям я понял, что грандиозно.

— Лучше не бывает! Однако твой несколько пренебрежительный скепсис подействовал на меня, как ушат ледяной воды. Судя по всему, я безнадежно опоздал, и мои герметические разыскания тебе уже никак не нужны. Ты и без них все доподлинно знаешь. Верно?

— Это как взглянуть, Юра. С сугубо оперативной точки зрения, твоя готическая жуть может лишь помешать мне. К чему задуривать себе голову, так ведь? Но есть еще один аспект — нравственный, который неизбежно выходит на передний план. Ты понимаешь меня? Солитов принадлежал к числу людей, чьи дела надолго переживают бренную, как ты говоришь, оболочку. Когда преступник будет задержан, справедливость восторжествует и все такое прочее, встанет вопрос о творческом наследии. Тогда и выяснится истинная цена твоих архивных находок. Вернее, настанет пора для таких вещей.

— Сейчас они тебя не слишком волнуют? — обидчиво помрачнел Березовский, изнывавший от желания поделиться впечатлениями.

— Ты меня просто не понял, Юрок, — поспешно поправился Люсин, словно вспомнив о чем-то важном. — Или же я плохо тебе объяснил. — Он достал сложенную вчетверо, изрядно помятую бумажку. — Это я специально для твоего архива захватил… Может, еще одну книжку сделаешь, чем черт не шутит?

Березовский заинтересованно развернул листок с тусклой фотографией и жирно набранным текстом. «Обезвредить преступника!» — так и хлестнули в глаза красные литеры заголовка.

— С виду даже не скажешь, что преступник, — покачал головой Березовский. — Гажельников Алексей Николаевич, — прочитал он вслух. — Год рождения тысяча девятьсот пятьдесят второй, рост сто восемьдесят четыре… Всесоюзный розыск?

— Да, сегодня четвертый день… Теперь ты понимаешь, как я воспринимаю всякие домыслы вроде снотворного зелья? В ту ночь, когда ты поднял меня с постели…

— Я звонил тебе целый день! — Березовский поспешно подхватил товарища под руку. — Каждые полчаса.

— И не мог дозвониться, — понимающе кивнул Люсин, — потому что именно тогда водолазы обнаружили тело. Я вернулся домой часов в одиннадцать и сразу же завалился спать. Словно одурь какая-то накатила. Даже не знаю, как передать. Такого со мной давно не было. Все внутри содрогается, бьется, а прорваться сквозь оцепенение не могу.

— А тут я со своим звонком! Ты уж прости, старик, ладно?

— Да я не в упрек, Юрик. Просто хочу набросать обстановочку, чтобы ты понял.

— Почему ты на меня тогда наорал, я и без того понял.

— Больно уж некстати ты вылез со своей гипотезой. «Напиток императора Рудольфа», «Тайна мальтийских гроссмейстеров» — все это, конечно, очень мило и завлекательно, но, как говорится, в более подходящий момент.

— Ты целиком и полностью прав. Но я же хотел, как лучше… Постарайся и ты меня понять, отец-благодетель, понять мое состояние. Я тоже как в лихорадке горел. Тем более что, как и ты, шел по следам Георгия Мартыновича. Причем в самом буквальном смысле слова. Твоя идея поднять источники, которыми он пользовался, оказалась поистине гениальной. Мне понадобилось всего шесть дней, чтобы раскрыть реконструированную им рецептуру. Нет, я должен все тебе рассказать! Причем немедленно, не сходя с места! Иначе лопну к чертовой бабушке, и роман, на который ты намекаешь, останется ненаписанным. Тебя устраивает подобная перспектива?

— Нет, — чистосердечно признался Люсин. — Тем более что широкая общественность никогда мне этого не простит. Поэтому я готов смиренно выслушать любую абракадабру. — Он сокрушенно махнул рукой. — Я так и не удосужился узнать, что это значит, хотя и беседовал с весьма компетентными людьми…

— Именно в ней весь секрет, в этой самой абракадабре! — Березовский решительно увлек Люсина на какой-то пустырь. — Погляди на такую штуку. — Очистив ребром ботинка клочок вязкой, как пластилин, земли, он подхватил осколок стекла и принялся вычерчивать букву за буквой, пока не обозначился прямоугольный треугольник:

А
Б
Р
А
К
А
Д
А
Б
Р
А
А
Б
Р
А
К
А
Д
А
Б
Р

А
Б
Р
А
К
А
Д
А
Б


А
Б
Р
А
К
А
Д
А



А
Б
Р
А
К
А
Д




А
Б
Р
А
К
А





А
Б
Р
А
К






А
Б
Р
А







А
Б
Р








А
Б









А










— И что бы это значило? — спросил Люсин.

— Ага! — азартно восторжествовал Юра. — Значит, задело все-таки за живое!

— Задело, не задело — не в том суть. — Люсин действительно почувствовал, как пробуждается остывший, перегоревший, казалось, дотла интерес. — Смысла пока не вижу в подобных упражнениях.

— Чтобы видеть, Владимир Константинович, надо, как минимум, знать. Ну что ты, среднестатистический гражданин, знаешь об этом магическом слове? Для тебя оно не более чем синоним абсолютной бессмыслицы. Я правильно понимаю? Чепуха, белиберда, чеховская реникса?

— А на самом деле?

— В действительности же это одна из сокровеннейших формул алхимии.

— Я так слышал, что заклинание в честь Абраксакса?

— Ого, майор, вы делаете успехи!.. А Абраксакс, по-твоему, чего? — Березовский лукаво прищурился. — Ну-ка!

— Сирийский или еще какой-то идол, — не слишком уверенно ответствовал Люсин. — Или нет?

— Идол! Эх, ты… Глаза б мои на тебя не глядели. А основополагающий принцип философии Василия Валентина не желаешь? Эон! Андрогин! — принялся вдруг выкрикивать Березовский с неистовой страстностью. — Тебе хоть что-нибудь такие слова говорят, недоучка?

— Сам-то давно таким умным заделался? — невольно улыбнулся Люсин. — Чего орешь? Писательские мысли распугиваешь? — Он кивнул на двух осанистых мужчин, заинтересованно наблюдавших за не в меру резвым Юрием Анатольевичем, неистово скакавшим над кабалистическим чертежом.

— Пошли отсюда, — сразу же заторопился Березовский, затирая магический треугольник тяжелой от налипшей грязи подошвой. — Почвенная стихия.

— Чего? — не понял Люсин.

— Ладно, не стану тебя больше мучить, — явил нежданное снисхождение Березовский. — Сейчас я тебе такое покажу, что ты ахнешь! Только давай присядем. — Он махнул рукой на бетонированное основание водокачки, маячившей в самом конце пустыря. — Там, надеюсь, нам не будут мешать.

В полном молчании они пересекли поросшее пожухлым бурьяном поле, изобильно усеянное битым кирпичом, и устроились возле сварной металлической вышки, окрашенной в ядовито-зеленый цвет.

— Под сенью змия, — загадочно провозгласил Юрий, вытаскивая неразлучный блокнот. — Ознакомься, пожалуйста, с сей сигнатурой.

Люсин непонимающе уставился на выписанные двумя аккуратными столбиками названия:

Adonis vemalis
Адонис
Berberis vulgaris
Барбарис
Rosa gallica
Роза
Aloe arborescens
Алоэ
Calendula officinalis
Календула
Althaea officinalis
Алтей
Datura stramonium
Дурман
Artemisia absinthim
Артемизия
Betonica officinalis
Буквица
Ruta graveolens
Рута
Acorus calamus
Аир
— Чуешь, чем пахнет?

— Аптекой, — неудачно сострил Люсин. — Сушеной травой.

— Сам ты треска сушеная! — вскипел Березовский. — Прочти, как акростих, бич мурманский.

— Абракадабра?

— Она самая! — Березовский торжествующе вырвал блокнот. — Хошь по-латыни, хошь кириллицей. Полное совпадение!

— Ну-ка! — Владимир Константинович попытался вернуть сокровенный список. — Чего же удивляться, если все названия переводные?

— Переводные? — Березовский ответил негодующим смехом. — А дурман? А буквица? Разуй очи, штурман! Аир тоже, по-твоему, переводное?

— М-да, в самом деле. — Люсин тыльной стороной ладони отер увлажненное лицо. — Интересная пропись.

— Ты хотя бы отдаленно догадываешься, что это за штукенция?

— Если привычка мыслить логически мне не изменяет, то мы имеем дело с эликсиром Розенкрейца. Правильно?

— И ты говоришь об этом так спокойно? — Березовский разочарованно пожал плечами. — Ну, знаешь, тебе ничем не угодишь!

— Почему? Я же сразу сказал, что интересно… Дозировку тебе не удалось размотать? В порядке исторического интереса?

— Полной уверенности еще нет, но мне кажется, что я на верном пути. — Березовский увлеченно вооружился шариковой ручкой и вновь нарисовал буквенный треугольник. — Обрати внимание на первый столбец, составленный из одиннадцати букв «А». Понимаешь?

— Не очень… Уж больно спешишь.

— Одиннадцать «А» видишь?

— Вижу.

— Следующую колонку из десяти «Б»?

— Естественно.

— Какое название стоит в списке первым?

— Адонис.

— А за ним?

— Барбарис.

— Вывод не напрашивается? — Березовский обласкал Люсина взглядом. — А ведь, кажется, кто-то хвастал умением логически мыслить!

— Ладно, сдаюсь, — покорно признал свое поражение Люсин. — Объясни.

— Между тем ларчик, как и положено, открывается просто. — Березовский торжествующе вскинул руки и, словно хирург перед операцией, нетерпеливо пошевелил пальцами. — Более чем! Берем одиннадцать драхм или там гран адониса, десять барбариса, девять розовых лепестков и так далее, вплоть до ирного корня, сиречь аира, коего отвешиваем в количестве одной драхмы. Идея ясна?

— Остроумно. Ты это сам придумал или были какие-то отправные точки?

— Пока это только гипотеза, — со сдержанной гордостью признался Березовский. — Творение чистого разума, но чем дальше, тем больше она мне нравится.

— От скромности ты не умрешь.

— Фи! Какая унылая пошлость… В самом деле, я абсолютно не вижу противоречий. Все великолепнейшим образом укладывается в схему. И главное, полностью в стиле эпохи! Вспомни всякие магические квадраты и прочие герметические забавы!

— Поздравляю, Юрок, идея действительно конструктивная. И очень привлекательная с чисто эстетической стороны.

— Пол Дирак, предсказавший позитрон, говорил, что выведенное им математическое уравнение слишком красиво, чтобы не быть верным. И что ты думаешь? Вскоре этот самый позитрон обнаружили в космических лучах. Красота дается нам, чтобы мы могли не только умом, но и сердцем постигать гармонию мира.

— Великолепно сказано. Откуда это?

— Тебя интересует автор цитаты? Он перед вами, — с показным смирением потупился Березовский, но, не справившись с ролью, прыснул. — Учись, салага, пока я жив!

— Живи вечно, цезарь! — Люсин с упоением вдохнул студеную сырость.

Тусклый, размытый туманом горизонт с едва проглядывающей щетиной леса странно преобразился, пронизанный свечением необозримых далей. Казалось, что и вовне и внутри спадали тяжелые пропыленные шторы и, соединяя внешнее с внутренним, готов был хлынуть невиданный свет. И мучило ощущение немоты, невозможности определить при помощи слов этот всеохватный космический процесс, когда отовсюду распахивалась и властно звала беспредельность, освобождая от мельтешения и сиюминутных забот.

— Тебе не интересно? — с участием и затаенной тревогой спросил Березовский.

— Я просто не умею сказать, как мне интересно! — Люсин запрокинул голову и закрыл глаза. — Я уже не верил, что оно еще когда-нибудь вернется к нам.

— Оно вернулось, — Березовский понял его с полуслова. — А вместе с ним и чертовски волнующее предчувствие тайны, и печаль о несбыточном. Наверное, мы опять не дойдем до конца, и золотая манящая нить, соединившая материки и эпохи, скроется с глаз в тот самый момент, когда в ушах уже будут звучать победные марши. Что с того, старичок? Мы ведь тоже не вечные. Так возблагодарим богов за то, что они вновь наполнили нашу жизнь манящим блеском. Ввяжемся, как говаривал Наполеон, а там посмотрим, что из этого выйдет. Может, эта игра и вовсе лишена смысла, а может, смысл в ней самой.

— Ты становишься мудрым.

— Я становлюсь старым, что значительно хуже. И ты, между прочим, тоже, отец. Пусть все у нас будет, как прежде, и мы будем просыпаться по утрам с радостным предчувствием близкого чуда.

— Ничего такого уже не будет. Мы меняемся не только потому, что стареем. Беднеет наш мир, когда из него уходят близкие люди.

— Ты прав! Ты безмерно прав! — порывисто вскочил Березовский. — Пустоту нечем, некем, вернее, заполнить. И все же, — запрокинув голову, соединил он пальцы у себя на затылке, — жизнь великолепна… Смотри-ка, солнце уже проглядывает! — закончил вполне буднично.

— Великолепна, — согласно вздохнул Люсин, — хотя дважды нельзя вступить в одну и ту же реку. Прошлое невозвратимо.

— Вздор, старичок! Никогда не повторяй прописных истин. Когда я переходил по Карлову мосту через Влтаву, то всякий раз ловил себя на мысли, что прошлое не исчезает. Оно ждет, словно мир духов у Гете, куда всегда открыта дверь. Стоит лишь по-настоящему захотеть, душевно настроиться. Деревья помнят о минувшем, небо, вода. И камни помнят. Я гладил шершавый, черный от времени известняк статуй и, хочешь верь, хочешь не верь, ощущал биение пульса.

— Фантазер! — Люсин растроганно рассмеялся. — Может быть, ты и прав. По крайней мере, ты сам не меняешься совершенно. Седина и неряшливые, совершенно неприличнейшие усы, конечно, не в счет. Это мелочь… Вернемся, однако, к нашим драконам.

— Ты, я вижу, подпал под обаяние Бариновича, — с затаенной ревностью заметил Березовский.

— Допустим, ты верно разгадал эту абракадабру, и нам полностью известен состав, но что дальше? Рецепт приготовления мы едва ли сумеем восстановить.

— Лично я и не ставил себе подобной задачи. И вообще не знаю, кому она по плечу. Солитов, возможно, и разгрыз бы сей твердый орешек, а так… — Березовский безнадежно махнул рукой. — Считай, что к электрическим батареям Вавилова и греческому огню прибавился еще один исторический курьез. А ведь соблазнительная приманка: заснуть на излете жизни, с тем чтобы восстать средь новых поколений. Их «преимущественные величества» знали, что прятать в гроссмейстерском жезле!

— Развей, пожалуйста, эту темку. Тогда, по телефону, я, извини, почти ничего не понял.

— Потому что слушать надо было старика Березовского, а не беситься! Ну да ладно, чего с тебя взять?.. Главное, что прицел был взят верный. Тут целиком и полностью твоя заслуга, вернее, Георгия Мартыновича. Он совершенно правильно расчихвостил мои измышления насчет жезла, наши с тобой измышления, Люсин! Слова «жезл императора мальтийский хранит содружество ключа» мы действительно поняли тогда слишком буквально. Тем более что жезл у императора, сиречь Павла Петровича, был уже не тот. Подлинный скипетр великого магистра Гомпеша с секретной запиской внутри граф Литта куда-то припрятал. Копию всучил, хитрющий иезуит. Видимо, у него были для этого достаточные основания. Павел, таким образом, стал первым из магистров, которого обделили священной прерогативой.

— Значит, раньше каждый новый магистр получал вместе с регалиями и саном своего рода эликсир бессмертия, продления жизни, я имею в виду?

— Совершенно справедливо. Отсюда, возможно, и титул «преимущественное величество». Преимущество, как видим, немалое. Оно позволяло главе ордена как бы продолжить свое попечение за соблюдением устава. Согласно тайной регламентации выборы нового великого магистра могли быть отсрочены единогласным решением капитула на двадцать четыре года. Чуешь, откуда ветер дует?.. Это свидетельствует о том, что уснувший под действием эликсира владыка продолжал оставаться формальным главой ордена. Вот уж власть так власть! Ни императорам, ни папам, ни даже генералам иезуитского ордена такая и не снилась.

— Преимущество и в самом деле заманчивое, — с некоторой долей сомнения заметил Люсин. Стараясь не подпасть под обаяние вдохновенного творческого порыва, он оставался настороже. Березовский умел сочинять на лету. — И кто-нибудь им воспользовался? Из этих, гроссмейстеров?

— Насколько мне удалось установить, никто. Одни собирались, но не успели — опередила смерть, другие не решались, третьим помешали роковые стечения обстоятельств… Интересно, осмелился бы Солитов на такой опыт?..

— С какого примерно времени известен рецепт?

— С начала четырнадцатого века, когда Филипп Четвертый Красивый, обвинив орден храмовников в богохульстве и непотребстве, истребил всю его верхушку вместе с великим магистром Жаком де Моле. Хотя король Франции и сумел в конце концов прибрать к рукам несметные богатства ордена, кое-что отошло к братьям-иоаннитам, которых объявили формальными наследниками. Филиппа прежде всего волновал голый чистоган, поэтому на всякого рода регалии, священные реликвии и прочую дребедень он смотрел сквозь пальцы. Лишь по этой причине рецепт избежал огня, безжалостно пожравшего все орденские архивы, и сохранился для поколений. Тайну свято берегли, но, несмотря на самую строгую конспирацию, кое-что все же просочилось. В замке Рогана в Сыхрове мне удалось узнать, как это произошло. Но это так, замечание по ходу…

— Нет уж, рассказывай! — потребовал Люсин, убаюканный сладкоголосым пением. Годы, разочарования, опыт — все оказалось бессильным. Стоило Березовскому дать волю фантазии, помноженной, однако, на строгую логику исторической достоверности, как он терял бдительность и совершенно незаметно оказывался в плену знаменитых Юриных реконструкций. Так случилось и на сей раз.

— Я знал, что тебя заинтересует этот момент, — мимоходом заметил Березовский, ничем не выказав тайного торжества. — Мне стоило немалых трудов докопаться до истины. Спасибо чешским товарищам, которые ксерокопировали и перевели все нужные мне документы. Так что у чешской милиции я по уши в долгу.

— Интересно, кто тебя туда направил? Чье ведомство?

— Ты, — с достоинством признал Березовский. — Твой уголовный розыск.

— То-то… Ты не у чехов, ты у нас в долгу, метр Березовский. Расплатишься новым романом. Не иначе.

— Ты хорошо помнишь «Три мушкетера»? — согласно кивнув, спросил Березовский.

— Перечитывал раз сто.

— Кто, по-твоему, был из них самый умный, из мушкетеров?

— Лично мне более всех импонировал Атос, невзирая на его явное пристрастие к выпивке, а скорее всего, именно по этой причине.

— Не паясничай, — бегло улыбнулся Березовский. — А как насчет Арамиса?

— Этого мне всегда было жалко. Слишком уж он принимал к сердцу превратности любви.

— Отсюда и его постоянное влечение к духовному сану! — поднял палец Березовский.

— …Которому он в итоге последовал, став генералом иезуитов, — тут же подхватил эстафету Люсин.

— Не кажется ли тебе, что из всех четверых он единственный, кому действительно посчастливилось сделать карьеру?

— Стал ли он от этого счастливее — вот в чем вопрос.

— Это другой разговор, — запротестовал Березовский. — Нас он сейчас интересует как личность, этот верховный иезуит, которому удалось проникнуть в святая святых мальтийского ордена.

— Ты шутишь! Разве это не выдумка? Я Арамиса имею в виду.

— «Записки шевалье д’Артаньяна» тоже, по-твоему, выдумка? Нет, шалишь, братец! Хоть великий Дюма и говорил, что для него история только гвоздь, на который можно навесить любые одежды, вколачивал он свои гвоздики намертво, не подкопаешься. Для настоящей фантазии необходима достоверная стартовая площадка. Мушкетер, избравший себе псевдоним Арамис, и его высокородная любовница герцогиня де Шеврез де Роган, чей портрет я собственными глазами созерцал в Сыхрове, — реальные исторические фигуры. Их богатое эпистолярное наследие, полное недомолвок, иносказаний и пропусков, помогло мне выйти на правильный путь. Усилиями бывшего мушкетера иезуиты уже при Людовике Четырнадцатом прибрали мальтийцев к рукам, а незадолго до Великой французской революции окончательно подчинили их своему влиянию. — Березовский торжественно склонил голову, словно закончивший выступление виртуоз. Пикантная подробность! — плутовски подмигнул он. — Арамис, кажется, не устоял перед соблазном попробовать средство… Но это уже совсем другая история. Вариации на темы романа «Десять лет спустя».

— Поразительно! — Люсин не скрывал своего восхищения. — Ты бесподобен.

— Мерси боку. Вопросы будут?

— Еще сколько! — Люсин на секунду задумался. — Скажи мне, пожалуйста, почему действие средства ограничивалось столь точно фиксируемым сроком? Не двадцать, не тридцать, а именно двадцать четыре? Это не кажется тебе странным?

— Нисколько. Именно на такой период Мефистофель заключил договор с Фаустом и с композитором Леверкюном из «Доктора Фаустуса» Томаса Манна.

— Опять художественная литература, — разочарованно поморщился Люсин.

— Интересно, чем она тебя не устраивает? Гениальнейшие творения, подобные «Фаусту», вобрали в себя концентрированный опыт минувших эпох: исторический, художественный, духовный, научный — какой угодно! Я уж не говорю о том, что почти вся утечка информации о деятельности всякого рода тайных обществ осуществлялась через литературу. Сознательно или же бессознательно — это другой вопрос. Примером тому знаменитые «Розенкрейцерские рукописи», «Божественная комедия», «Граф Габалис», «Рукопись, найденная в Сарагосе» и, конечно же, «Фауст». Так что будь поосторожней… «Средство Макропулоса» Карела Чапека смотрел? «Ромео и Джульетту» Шекспира помнишь?

— При чем здесь «Ромео и Джульетта»? — удивился Люсин.

— А склянка с сонным зельем, которую вручил Джульетте монах Лоренцо? Про сон, что неотличим от смерти, забыл? — Березовский решительно двинулся в наступление.

— Но ведь они уснули не на двадцать четыре года? — сделал робкую попытку защиты Люсин.

— Во-первых, они уснули навсегда, а во-вторых, Шекспиру, величайшему из мировых гениев, было, извини, плевать на реалии. Любую действительность он подчинял главному — решению творческой задачи.

— И все же почему именно двадцать четыре?.. Ты извини, но как-то врезалось в голову, и совершенно нельзя отвязаться.

— Это хорошо, что врезалось. Это, брат, лучшее доказательство правоты. Ведь у каждой легенды есть своя реальная подоплека. — Березовский с наигранной медлительностью и неохотой вновь полез за блокнотом. — Проделаем нехитрые вычисления. Двадцать четыре мы можем записать как восемь, умноженное на три, но три плюс восемь будет одиннадцать. А что такое одиннадцать? Священное число тамплиеров, которых король и папа обвиняли в поклонении трехглавому дьяволу Бафомету, принимающему обличья белобородого старца и омерзительной кошки. Двадцать четыре — тайное число ада. Вот тебе одно из объяснений.

— Конечно, если опять вмешивается потусторонняя сила, все разумные объяснения отпадают сами собой.

— Мне тоже так кажется.

— Обратимся тогда к более животрепещущим темам, — предложил Люсин. — Где же все-таки хранятся сокровища? Катарские, тамплиерские, мальтийские? Я вполне допускаю, что большая их часть досталась королям и папской инквизиции, но что-то должно было уцелеть? Хотя бы самая малость?

— На весах современности она, эта малость, перевесит груз разграбленных золотых слитков, потому что коронованные хищники в первую голову охотились за звонкой монетой. Поэтому если и были у мучеников церкви какие-то тайные святыни, то именно они надежно схоронены в укромных местах.

— Будем рассуждать последовательно, — предложил Люсин, — начиная с катаров.

— Я почти уверен, что альбигойские святыни по сей день пребывают где-то в скальных галереях Монсепора. — Березовский спрятал блокнот, очевидно внушавший ему сомнения своей миниатюрностью, и провел по земле отчетливую черту. — Итак, Монсепор. — Он обвел неровный прямоугольник. — Затем палач и грабитель Монфор. Что-то, конечно, удалось схоронить графам Раймундам, какая-то толика досталась тамплиерам. Согласен?

— Логично. Теперь давай этих самых тамплиеров.

— Жак де Моле сгорел на костре, орден распущен, его имущество, уже разделенное между королями и папой, лицемерно передается на попечение иоаннитам. Конечно, братья-соперники по крестовым походам могли кое-что и сберечь. Но, скорее всего, рыцари храма сами позаботились о наиболее ценном имуществе. На то есть определенные указания. Операцию «Тампль» Филипп Четвертый начал, как ты знаешь, 22 сентября 1307 года, когда королевский совет принял решение об аресте всех тамплиеров, находящихся на территории Франции. Бальи, ведавшие судом и полицией, получили соответствующие приказы, которые были доставлены в запечатанных конвертах. Вскрыть надлежало в пятницу утром 13 октября — в «черную пятницу».

— Совпадение?

— Едва ли. Я думаю, Филипп специально выбрал именно этот дурной для доброго католика день. Ведь он намеревался обвинить рыцарей в сатанизме и, наверное, надеялся, что в памяти народа «черная пятница» и «черный культ» удачно дополнят друг друга.

— Современного мышления был человечек.

— О, Филипп — это штучка!.. Таким образом, арест тамплиеров прошел без сучка без задоринки, но трудно поверить в то, что столь широкомасштабная акция могла протекать с абсолютной точностью. Наверняка где-то что-то не сработало. Во всяком случае, рыцарь Жан де Шалон показал на допросе, что видел накануне ареста, как из парижского Тампля выехали три наспех прикрытых соломой повозки. В то время в устье Сены стоял тамплиерский флот из восемнадцати кораблей, и казалось вполне логичным, что именно туда и направится необычный обоз. Но телеги до пристани так и не доехали. Сгинули где-то в пути. Современные исследователи — тамплиерское наследство не дает спокойно спать уже почти семь столетий! — считают, что сокровища были схоронены в Нормандии, в подземной часовне замка Жисор. Запечатанный вход в эту секретную тамплиерскую крипту все еще ищут. Без особого успеха, надо признать.

— Остаются иоанниты, — напомнил Люсин.

— Иоанниты, они же мальтийские братья. Им достались разрозненные останки альбигойской и тамплиерской славы. Судя по тому, что орден, существующий по сей день, хранит на сей счет подозрительное молчание, им действительно кое-что перепало. На острове Родос, в подземельях Мальты, которые стерегут мегалиты, не менее древние, чем Стоунхендж, едва ли что уцелело. В России, мы с тобой это знаем лучше других, остались лишь жалкие крохи, в основном регалии эпохи Павла. Тайники Рогана предоставим искать чешским друзьям — герцог Шарль Аллен ухитрился вывезти из Франции семьдесят восемь сундуков. Конечно, многое просочилось сквозь пальцы, было продано или безвозвратно погибло. Нацистские гауляйтеры Гейдрих и Франк тоже нагрели руки будь здоров! Но я не могу поверить, что исчезло все без остатка… Смешно уповать на чудо. Священные предметы, среди которых были и золото египетских гробниц, и награбленные крестоносцами храмовые сосуды, возможно, давным-давно переплавлены в тиглях. И все же мне кажется, что тайники не обманут грядущих исследователей. Я почти уверен в том, что многие исторические загадки получат совершенно неожиданное объяснение. Легенды, эту молву веков, никак нельзя игнорировать. В истоке почти всегда скрывается утечка информации. Думаешь, в тайных обществах не было своих болтунов? Сколько угодно! И среди крестоносцев тоже водились отчаянные трепачи. Недаром получила такое распространение поговорка: «Пьет, как тамплиер!» За кубком мальвазии или кипрского орденского вина эти парни в плащах, наверное, выбалтывали поразительные вещи! Про допросы под пыткой и наветы всяческих ренегатов я уж и не говорю. Хотелось бы посидеть в какой-нибудь средиземноморской кантине четырнадцатого века! Скоротать вечерок…

— Тебе достаточно представить себе обстановку, — скрывая улыбку, посоветовал Люсин. — Остальное приложится.

— Знаменитые чудотворцы тоже внесли свою лепту, — продолжал развивать тему Березовский. — И немалую! Как метеоры, проносились они сквозь века, влача за собой шлейф тайны. Господи, сколько же их было! Мани и Аполлоний Тианский, Симон-маг и вовсе загадочный Розенкрейц, Сен-Жермен, Калиостро… А знаменитые лекари? Паре? Киприот Макропулос?

— Да, картина впечатляющая, — сказал Люсин. — Однако есть существенный изъян. Ты не учел тайника, который погрузился в пучины моря.

— Сейчас я не уверен, что в той истории с ларцом мы были правы. Работая с древними картами, всякий раз рискуешь впасть в ошибку. Там, в Чехии, я, например, совершенно случайно узнал, что вверху, где у нас находится север, средневековые картографы чаще помещали юг, а то и вовсе запад. По-моему, мы тогда неверно определили координаты.

— Меня это уже не волнует. — Люсин с безразличным видом достал из бумажника газетную вырезку. — Тебе не попадалось такое сообщение?

По следам сражения при Абукире
КАИР, 20 мая 1984 года. Любопытную экспедицию готовит группа египетских и французских археологов-подводников. Они намерены поднять со дна Средиземного моря остатки наполеоновского флота, потопленного английской эскадрой в районе залива Абукир (недалеко от египетского города Александрия). В ходе предыдущих экспедиций удалось определить местоположение почти всех затонувших кораблей.

В сражении при Абукире в августе 1798 года английский адмирал Нельсон наголову разгромил армаду Наполеона, обеспечивавшую французское вторжение в Египет. Флагманский корабль французов «Орьян» буквально разнесло взрывом порохового погреба, куда угодило ядро.

Интерес к экспедиции подогревается и тем, что согласно распространенному мнению на борту «Орьяна» находились сокровища ордена иоаннитов, захваченные Наполеоном на острове Мальта, а также три миллиона золотых ливров — жалованье французским войскам в Египте.

Как пишет газета «Аль-Арам», подводные работы обещают быть трудными. Дно залива занесено илом, толщина которого достигает 11 метров. Однако благодаря этому «покрывалу» корабли хорошо сохранились.

— О, вещие звезды! — Березовский торжественно воздел длани. — Я много и часто ошибался, даже, наверное, слишком часто для серьезного ученого, но сколь многое я сумел угадать! Ты только подумай, Люсин! Ведь это я заставил Наполеона Бонапарта охотиться за сокровищами мальтийцев! И вот смотри: чистейшая выдумка обернулась реальностью. Он таки присвоил себе имущество крестоносцев, хоть проку в том было чуть. Как поразительно я это предугадал…

— Историческая логика, — напомнил другу его любимое словосочетание Люсин.

Печально вскрикнув, вдали отстучала колесами электричка.

— И все возвращается на круги своя, — печально откликнулся на ее улетающий зов Березовский. — Описав немыслимую траекторию, тайна вновь вернулась в Александрию.

— На морское дно, — напомнил Люсин. — Вот что важно! Ты действительно очень многое предвосхитил…

Глава тридцать четвертая
Операция «Монсалват»
Авентира VII

Отто Ран с детства увлекался загадками древних цивилизаций. Подобно Шлиману, который, следуя рассыпанным в Илиаде указаниям, обнаружил легендарную Трою, он мечтал найти королевство Грааля. «Сказание о Нибелунгах», «Эдда», романы о рыцарях Круглого Стола сделались его настольными книгами. Подземные галереи и спрятанные в них неведомые святыни снились ему по ночам. Подобные умонастроения вполне отвечали духу времени. Немецкие оккультные группы, и прежде всего влиятельное полузакрытое общество Туле, искавшее арийскую прародину чуть ли не в Северном Ледовитом океане, разработали целую систему «нордической мифологии». Особое значение в ней придавалось гностическим учениям, с их вечным противоборством полярных сил. Коль скоро фюреры быстро набиравшего силу национал-социалистического движения тяготели к мрачному романтизму и яростно пропагандировали расистские бредни, исканиями Рана заинтересовались. Слух о несметных сокровищах Монсепора докатился до Альфреда Розенберга. Автор «Мифа двадцатого века», теоретик и расовый эксперт партии дал псевдоисторическим разработкам Рана нужное идеологическое направление. В «нордической» интерпретации Монсепор приравнивался к бретонскому Монсалвату — горе Спасения, где находился Священный Грааль рыцарей короля Артура. Погромщикам в коричневых рубашках штурмовиков, рвавшимся к власти, безумно хотелось быть похожими на рыцарей. Генрих Гиммлер, лично отбиравший кандидатов в отряды СС, тщился придать своей банде убийц внешний декорум средневекового ордена. Прельстительно рисовался и двойной символизм Грааля — сосуда чистой крови и чаши мистического озарения.

Фантастические построения Рана грядущие сверхчеловеки встретили с просвещенным участием культуртрегеров. Его первая поездка в Монсепор и дилетантски проведенная разведка местности получили широкое отражение в пронацистской прессе.

В 1933 году, уже после поджога рейхстага и захвата власти Гитлером, вышла в свет книга Рана «Крестовый поход против Грааля», полная псевдонаучных спекуляций. Желая польстить Розенбергу, сделавшемуся к тому времени рейхслейтером, новоявленный Шлиман внес в свою первоначальную схему некоторые коррективы, смешав символику Грааля с Ноевым ковчегом.[38] Христианские идеалы были не в фаворе, и версию с божественной кровью пришлось благоразумно обойти.

Новых хозяев интересовала совсем иная кровь. Ноев ковчег — другое дело. Это понравилось. Решено было даже снарядить альпинистскую группу на Арарат.

Пытаясь соблюсти хотя бы видимость научной объективности, Ран попробовал было заикнуться насчет александрийской школы и богомилов, но его тут же направили в нужное русло. Александрия и восточноевропейское славянство решительно не устраивали германскую науку. В нацистской интерпретации Грааль обрел облик эдакой чаши Нибелунгов, нордической святыни, а сами катары были объявлены выходцами из Франконии, почти германцами.

Гремела музыка Вагнера, маршировали «персивали» в черных мундирах, на все лады воспевался культ «чистоты крови». Кровь между тем уже обильно лилась в корзины с опилками, куда падали срубленные на средневековый манер головы лучших сынов Германии. Биологические, географические, исторические и всякие иные спекуляции стали нормой, а оккультизм — хорошим тоном.

В 1937 году «Аненербе» — институт по изучению родового наследия, который патронировал сам рейхсфюрер СС Гиммлер, предоставил профессору Рану стипендию для организации археологических раскопок на Монсепорском холме.

Не желая осложнений с рейхом, где полным ходом шла подготовка к реваншу, правительство Французской Республики без всяких проволочек выдало все необходимые лицензии.

Второе посещение Отто Раном монсепорских лабиринтов увенчалось долгожданным успехом. Пробившись сквозь многометровый завал, рабочие проложили узкий лаз в пещеру, которую сопровождавший немецкого исследователя археолог Кранц сперва принял за погребальную камеру.

Всего насчитали одиннадцать высохших мумий, причем исключительно мужских, лежавших в хаотическом беспорядке и покрытых пушистым налетом вековой слежавшейся пыли.

— Это скорее напоминает поле брани, — радостно улыбнулся Ран, поднимая тяжелый двуручный меч. — Смотрите! Почти нет следов ржавчины.

В мертвенном озарении карбидных фонарей стальное лезвие блеснуло угрюмой чернью.

— Умели делать! — почтительно заметил Кранц, имевший в корпусе СС звание обер-штурмфюрера. — Кажется, тут какое-то клеймо… «INOOMINE»,[39] — прочитал он, водя пальцем. — Черт его знает… Может, имя владельца?

Всего было обнаружено семь мечей (один из них оказался сломан), шесть копий и пять кинжалов. В защищенной от доступа воздуха пещере великолепно сохранились не только кольчужные доспехи, но и одежды. Однако стоило кому-то из рабочих неосторожно потянуть за край покрывала, как оно расползлось в руках.

— И обратишься во прах, — прокомментировал Ран. — Это ведь настоящие крестоносцы, доктор Кранц!

— Так точно, господин профессор! Самые доподлинные тамплиеры — духовные наставники доблестных тевтонских рыцарей, наших предков. Обратите внимание на рисунок креста. Хотя краски значительно потускнели, мне кажется, он был пурпурным.

— А не черным? Впрочем, при таком свете не разберешь.

— К сожалению, нам не удастся вынести ткань на дневную поверхность. Рассыпается в пыль, как золото ведьм.

— Снимки! — спохватился Отто Ран. — Пока не поздно, нужно произвести фотосъемку.

Фотограф экспедиции Мансфельд, как и Кранц, прикомандированный от института родового наследия и тоже имевший соответствующий эсэсовский чин, с готовностью выдвинулся на передний план. Затмевая голубоватое ацетиленовое пламя, вспыхнул подожженный магний.

— Вы были правы, господин профессор. — Кранц наклонился над мумией, обряженной в некое подобие монашеской сутаны. — Тут действительно кипела жаркая битва. Посмотрите, как изрублен этот монах! Живого места не осталось… Я почему подумал о погребальной камере? Наших древних герцогов, как вы знаете, частенько отправляли на вечный покой в сопровождении свиты, но этот скромный священнослужитель никак не похож на вождя. Из этого я делаю заключение…

— Он вовсе не монах, доктор Кранц! — нетерпеливо прервал Ран. — Это катар, чистейшей воды катарский Совершенный.

— Прошу прощения, господа. — Фотограф поспешно запечатлел искалеченные останки. — А вон и другой такой же! — обрадовано вскрикнул он, чиркнув машинкой для магния. — Там, у самой стены.

— Да это просто мешок с костями, — заметил Кранц, брезгливо отряхивая руки. — Неужели эти двое смогли противостоять столь превосходящим силам противника?

— Как видите, — пожал плечами Ран, жадно вглядываясь в оскаленный череп, обтянутый коричневым пергаментом кожи. — Хотел бы я знать, какие тайны хранила эта бедная голова, — вздохнул он, поднимаясь с колен.

— Эти двое прекрасно использовали особенности местности, — со знанием дела заметил фотограф Мансфельд. — Видите, какой тут узкий проход?

— Быть может, они прикрывали отступление своих собратьев? — предположил Ран. — Тех самых, которые, если верить документам святейшей инквизиции, унесли накануне последнего штурма золотой ковчег?

— Вы думаете?.. — озабоченно нахмурился Кранц.

— Почти уверен. Обратите внимание хотя бы на этот знак. — Он провел локтем по высеченному в стене пятиугольнику, окруженному комбинацией точек и черточек. — Определенно какой-то шифр.

— И есть надежда его прочитать?

— Не раньше чем удастся свести воедино всю информацию о катарской пиктографии, хаотично рассыпанную по замкам, библиотекам, музеям. Это задача на десятилетия. К сожалению, у нас нет доступа к частным коллекциям и семейным архивам.

— Вам достаточно составить соответствующий список, господин профессор. Уверен, что в Берлине изыщут возможность помочь.

— Как? — Ран саркастически ухмыльнулся. — С большевистской Россией и с той же Чехословакией мы находимся не в лучших отношениях, не правда ли, доктор Кранц?.. Между тем в Гатчине, в Павловске и в родовой усадьбе Роганов под Сыхровом хранятся прелюбопытные вещи.

— Наберитесь терпения, господин профессор. Настанет день и все двери гостеприимно распахнутся для вас… Надеюсь, вы внимательно читали «Мою борьбу»?

— Книга фюрера постоянно находится на моем рабочем столе! — внутренне подобравшись, ответил Ран. Неотвязная боязнь провокаций заставляла его держаться настороже.

— Тогда вы знаете все о дальнейшей судьбе восточных земель. Это наше жизненное пространство.

— Фюрер изложил в своем труде все задачи движения, — присоединился к разговору Мансфельд. — Вырождающаяся латинская раса тоже не избегнет организующего начала. Уверен, господа, что исконно германские земли, в том числе Франкония, Бургундия и Лангедок, будут присоединены к тысячелетнему рейху. Тогда вы сможете беспрепятственно перекопать всю эту гору, господин профессор.

— Хорошо бы! — Ран натянуто рассмеялся. — Во Франции у меня имеются особые интересы. Вы, наверное, знаете про наследников монсепорских видамов, доктор Кранц? Я давно мечтаю ознакомиться с их эпистолярным наследием.

— Вот как? — археолог обратился в слух. — Вам что-нибудь известно об этих людях?

— Пока немногое, но я слышал, что где-то в Нормандии обретается одна весьма примечательная личность, некто Савиньи, выпускник Сорбонны и знаток восточных языков. Если бы удалось разыскать этого господина…

— Откуда вы узнали про Савиньи?! — настороженно осведомился Кранц, отбросив в сторону обломанную рукоятку меча. Разговор приобретал опасный характер: Савиньи был агентом СД и выполнял секретную миссию.

— О, у меня свои источники информации, — самодовольно ухмыльнулся Ран. — Каждый, кто проявляет интерес к наследству катаров, рано или поздно оказывается в моей картотеке. Кстати, этот Савиньи русский, по крайней мере наполовину.

Не исключено, что это были последние слова Отто Рана. После широко разрекламированной поездки по Лангедоку, закончившейся сенсационными находками в пещерах, профессор неожиданно исчез. Из Франции отбыл, а в Германию не вернулся.

Выпущенная перед самым отъездом его вторая книга «Люциферов двор Европы» привлекла всеобщее внимание хотя бы своим заголовком. Возможно, именно это и не понравилось фашистским главарям, усмотревшим здесь прозрачный намек. Однако, скорее всего сам автор допустил неизвестную нам промашку. Во всяком случае, с ним произошло то, что в те годы именовали «странной историей», хотя ничего особенно «странного» в ней не было, скорее, наоборот.

В печати об исчезновении незадачливого вояжера сообщили как-то вскользь. Хоть и прошел слух о том, что автор «Люциферова двора Европы» сидит в концлагере. Немцам, а французам тем паче было не до него, надвигались куда более значительные события.

Уже после войны некто Сен-Лоу, написавший брошюру «Новые катары Монсепора», справился насчет Рана у властей ФРГ и получил любопытный ответ:

— Согласно документации СС Ран покончил жизнь самоубийством, приняв соединение циана.

— Причина? — спросил Сен-Лоу.

— «На политико-мистической почве», — процитировал эсэсовский диагноз чиновник юстиции.

История монсепорских спекуляций в третьем рейхе, однако, с исчезновением Рана не закончилась.

В июне 1943 года, когда, казалось бы, «нибелунгам» следовало думать совсем о других вещах, в Монсегюр прибыла комплексная научная экспедиция, в которую входили известные немецкие историки, этнологи, геологи, специалисты по исследованию пещер.

Под охраной подобострастной вишийской милиции «союзники» разбили палаточный лагерь и приступили к раскопкам. Работы продолжались вплоть до весны 1944 года, когда пришлось спешно уносить ноги. Но в самом рейхе разговоры об «арийском Граале» не утихали вплоть до окончательной развязки. Так, уже в марте 1945 года Розенберг, разъяснив гросс-адмиралу Деницу значение катарских сокровищ для национал-социализма, заикнулся о какой-то секретной экспедиции и просил выделить для этой цели специальную подводную лодку.

Одним словом, ошарашивающая свой шизоидной настырностью возня нацистов продолжалась вплоть до последнего часа, пока Советская Армия не отняла у них самое возможность решать что бы то ни было, пусть даже на бумаге.

Глава тридцать пятая
Тайная сила

Удостоверенный должным образом факт смерти Георгия Мартыновича Солитова привел в действие неторопливый юридический механизм, как бы стоящий своей веками выверенной четкостью над бренностью представителей рода людского.

Вопреки предусмотрительным советам сослуживцев и кое-каким собственным горестным наблюдениям Люсин решил во что бы то ни стало разыскать Аглаю Степановну, с которой виделся последний раз на поминках. Насколько он мог понять, жизнь ее на шатурских болотах не сладилась, и она собиралась перебраться в другое место.

Человека, если он, конечно, не прячет следы, найти не трудно. После нескольких телефонных звонков Владимир Константинович удостоверился, не без легкого удивления, что гражданка Солдатенкова проживает ныне в том самом городке, который чуть было не спутал ему все карты.

Сначала Владимир Константинович собрался поехать туда вместе с Наташей, но в последний момент передумал, побоявшись что-то такое нарушить в их отношениях, где все еще было столь ненадежно и хрупко. Так, в одно прекрасное утро — оно действительно было прекрасным из-за свежевыпавшего снега — он оказался в Волжанске, где московский поезд стоит всего лишь какую-нибудь минуту.

«Случай в Волжанске», как с легкой руки популярного журналиста стала именоваться история со «скорой помощью», наделал немало шума. Виновные — как медики, так и сотрудники местного уголовного розыска — получили кто выговор, кто предупреждение, а кое-кому пришлось и вовсе уйти. Словом, каждому досталось по заслугам, кроме прокурора, который, невзирая на общественный резонанс, а также весьма язвительную аттестацию Гурова, остался, как говорится, при своих. Ему было всего лишь «указано».

Упомянуть об этом заставляет естественное стремление к завершенности. Живущая в сердцах людей почти генетическая убежденность в том, что справедливость обязана восторжествовать, постоянно нуждается в вещественных подкреплениях. И когда для этого появляется подобающий случай, его непозволительно упускать.

Люсина привела в Волжанск чисто человеческая потребность еще раз увидеться с Аглаей Степановной, никоим образом не связанная со служебными надобностями.

Так уж случилось, что ей пришлось поселиться в этом самом городе, таком зеленом и тихом, утопавшем сейчас в первозданных сугробах.

Возле дома, где Аглае Степановне выделили комнатку, рдели гроздья рябины, сочные, пронзительно яркие, опушенные снежком. «Рябина, она оберег, — вспомнились поучения старой ведуньи. — Если посадить у самого порога, ничье зло тебя не коснется, никакая темная сила».

— Вот, значит, где ты теперь живешь? — принужденно улыбнулся Владимир Константинович, озирая ее аскетическую жилплощадь.

Он опустил на белый, больничного вида табурет туго набитые сетки с апельсинами и длинными парниковыми огурцами, затем, найдя на двери подходящий гвоздь, повесил тяжелое кожаное пальто.

— Чего приехал-то? — растроганно заворчала она. — Али делать нечего?

— Вот именно, Степановна, нечего… Кто ж это тебе апартаменты такие выделил барские? — Люсин глянул на высокий лепной потолок, так не соответствовавший сиротской стерильности свеже-побеленных стен.

— Известно: больница.

— Работаешь?

— А то.

— Медсестрой?

— Санитаркой.

— Это при твоем-то опыте? Да будь моя воля, я бы тебя в главврачи определил.

— Эка хватил! — Степановна польщено порозовела и принялась вытирать клеенку на раздвижном столике.

— Ты не хлопочи, мать, я ненадолго.

— Торопишься все. Как же тебя занесло в нашу-то глухомань?

— Самым обыкновенным манером: по железной дороге. Тобой, Степановна, нотариусы интересуются. Когда сможешь приехать?

— Это какие такие нотариусы? — спросила она, недовольно фыркнув, хотя вполне понимала, о чем идет речь.

— С наследством вопрос решать надо, — терпеливо объяснил Люсин. — Мы ведь уже имели с тобой беседу по этому поводу. Или забыла? Теперь самая пора и приспела. Если хочешь, можем вместе поехать.

— Как в тот раз, так и теперь скажу одно: не желаю. — Она обиженно поджала губы. — Не терзай мне душу, Константиныч, не рви. На том и кончим с тобой.

— Как знаешь, мать, — вздохнул Люсин, предвидя такую ее реакцию. — Зарабатываешь-то хоть прилично?

— Дак я чего в санитарки-то пошла? Полное жалованье положили да еще полставки какие-то, да мой пенсион при мне. Чем не жизнь? Мне дак хватает и про черный день остается.

— Это хорошо, но квартирку получше бы надо тебе выхлопотать. Я помогу.

— И в голове не держи! — с непонятной для Люсина веселостью запротестовала она. — На кой мне твои хоромы? Все, чего надо, есть: газовая плитка, батарея теплая, свет. У меня тут соседка добрая. Люсей зовут. Заботится обо мне, помогает. Студентка-заочница. Ты не думай, я славно живу. Да и сколько там мне осталось?

— Травками больше не пользуешь? — Люсин принюхался, но не смог поймать той щемящей бальзамической сладости, которая временами грустно вспоминалась ему. — Зарыла талант в землю?

— Иде они, те травы?

— Весна не за горами, Степановна. Небось опять подашься в родные края? Да и тут, я слыхал, окрестности не бедные. Одно загляденье.

— Много ты понимаешь. Нет, голубь, чего было, то безвозвратно утекло. Уж как-нибудь обойдусь. Буду свой век доживать.

— Зачем же так? Людям помогать надо, Степановна. Ты это лучше меня понимаешь. Опыт передавать опять же. Неужто хочешь с собой унести? Ты хоть бабу Грушу свою вспомни. Может, то, что ты в себе хоронишь, так и исчезнет с тобой. Допустимо ли? Ведь и без того сколько забылось, растратилось, быльем поросло…

— Скажешь тоже.

— И скажу! Да ради памяти одной Георгия Мартыновича ты обязана жить полнокровной жизнью. И знание свое передать в надежные руки. Оно не только тебе принадлежит. Это, если хочешь, всенародное достояние.

— Блаженный ты какой-то, Константиныч, ей-богу! — Степановна устало провела рукой по лицу. — Кому я теперь нужна? Ну подумай сам, если чего есть в лобе.

— Во лбу, — зачем-то поправил Люсин. — Во лбу, Степановна… А насчет нужна — не нужна ты зубы не заговаривай. Сделают так, что всем и каждому окажется до тебя интерес. Думаешь, если Георгия Мартыновича нет, то и делу его сразу конец? — Он невольно подстраивался под строй ее речи. — Ничего подобного!

— Дак разорили, сказывают, лабораторию.

— Еще не вечер, Степановна. Слыхала, поди, такое выражение? Кстати, у меня вопросик к тебе. — Люсин вспомнил настоятельную просьбу Березовского. — Как ты отнесешься к такому рецепту? — Он показал ей вывезенную из Теплы пропись.

— Ну-ка. — Она степенно надела очки. — Может, оно кому и на пользу, понимаешь, только ядовито больно, ненароком и отравиться можно, — вынесла после долгого размышления свой вердикт. — Откуда это у тебя? Или кто прописал? Дак ты не пей.

— Помнишь, когда Георгий Мартынович ездил последний раз в Карловы Вары?

— Болел он после той поездки. Сначала ему полегчало, а после опять прихватило от ихних солей. Уж я отпаивала его, отпаивала.

— Я про другое толкую. Этот рецепт или примерно такой он привез из Чехословакии. В старинных книгах нашел. Ты по этому поводу ничего не слыхала? Может, опыты ставил какие?..

— Опыты, как же… Терпеть не люблю колдунов этих черных! — Аглая Степановна сердито сплюнула. — У них и сборы не такие, и заваривают они по-своему. Я, бывало, Егору сколько раз про то говорила. И грех, и толку никакого. Заваривать уметь надо!

— И настаивать? — улыбнулся Люсин, припомнив прежние уроки.

— И настаивать, — одобрительно кивнула Аглая Степановна. — Не поймал еще того нелюдя?

— Ищут его, будь уверена, по всем городам и селам. Все приметы известны, вплоть до наколок. Никуда он не денется.

— Как же, видела я его портрет — чистый изверг!

— Не скажи, Степановна, с виду вполне благообразно выглядит.

— Ничегошеньки ты не смыслишь, вот чего я скажу! Одно обличье в нем человеческое, а души нет, мертвая в нем душа. Такой родную мать убьет — не поморщится… Как же это его до сих пор не схватили? Ведь прямо на морде написано!

— Всяко бывает… Жизнь вообще хитрая штука. Ведь почти все, если вдуматься, на случае построено. Однако даже самые малые вероятности умножаются, растут и рано или поздно…

— А так бывает, чтоб вообще никогда не споймали?

— Бывает, — вынужденно признал Люсин. — Не часто, но бывает, и примириться с этим нельзя.

— Вот и не примиряйся.

— Будь спокойна. Этого я добуду из-под земли.

— Я тебе верю. — Она понимающе опустила изборожденные малиновыми жилками веки. — Чаек-то мой пьешь? Помогает?

— Спасибо тебе за все, замечательный чай. Только им и спасаюсь, — не сморгнув глазом, поблагодарил Люсин, хотя так и не удосужился испробовать целительного зелья, всякий раз откладывая до более благоприятной поры.

— Врешь, поди… И чего вертишься, как на шиле? — Аглая Степановна одарила его умудренной улыбкой, в которой была тихая печаль всепрощения. — Никак бежать уже навострился?

— Пора, через сорок минут мой поезд.

— Ну, дак ступай, коли не терпится…

Проводив гостя, Аглая Степановна собралась на старую базарную площадь возле пассажа, где по воскресеньям устраивались народные гулянья. Как прежде на ярмарках, прямо под открытым небом торговали горячими бубликами, рыбными пирогами. Кипели ведерные самовары, не давая остыть заварке в окутанных паром расписных чайниках. И чего только не было на тех самобраных столах! И сбитень в высоких графинах, и поджаренная в сухариках бычья печенка, и, конечно, крутые яйца, проваренные до резиновой синевы.

Подвязавшись штопаным оренбургским платком, старая женщина смахнула повисшую на реснице слезинку, запахнула плюшевый жакетик и поспешила на улицу. Показалось нестерпимо горько остаться сейчас одной в необжитой комнатенке, которую она еще не привыкла считать своим домом. Среди людей, хоть они и проходили мимо, не задержав взгляда, ей становилось как-то спокойнее, оседала едкая тревога, отпускало неутешное ожидание.

Она подкормила крошками ранних, умилительно попискивающих синичек, полюбовалась рыжей кошкой, воровато огибавшей углы, и тихонько двинулась к площади, где гремели уличные репродукторы. Обстановка в городе была почти праздничная. Все чаще попадались раскрасневшиеся на морозе молодые папаши, тащившие спеленутые елочки, покачивались запутавшиеся в проводах разноцветные воздушные шарики.

Долгий звук отходящего поезда, едва различимый за медью оркестра, отозвался благодарным порывом. Ее так и потянуло торопливо вбежать в вагон, занять свое место и долго-долго куда-то ехать, глядя в затуманенное морозцем окно. Но некуда было ей ехать. Она так и не поняла, зачем приезжал Люсин. Неужели только из-за наследства? Но то, что он все-таки нашел ее и даже привез гостинцы, было необыкновенно трогательно. Жизнь не очень-то баловала ее подобным вниманием.

Заметив в подворотне бабу с мешком семечек, Степановна нерешительно потянулась за истрепанным кошельком.

— Почем? — спросила она, зачерпнув на пробу.

— Тридцать копеек.

— Ишь ты! Чего так дорого?

— А попробуй вырасти! — крикливо отозвалась торговка.

— Дак каждую весну в огороде сажаю, — возразила Степановна и вдруг осеклась. Грядкам и клумбам, а может, и веснам — кто знает? — пришел конец. Она покорно вручила мелочь и, оттопырив кармашек, дала пересыпать туда пыльный граненый стакан. Пусть все идет, как идет. По крайней мере, будет чем порадовать оголодавших синиц, которым приелось, поди, сухое крошево да терпкая горечь рябины.

Не осознавала еще Аглая Степановна, что это распрямляется понемногу ее зажатая в тисках душа. Пусть звал за собой затухающий стук колес и с новой болью вспоминалось все то, чему нигде и никогда не дано повториться, уже тянулись робкие корешочки в необжитую пустоту.

Музыка разливалась все громче, и с каждым шагом отчетливее различался бодрящий площадной гомон. В самом конце улицы блеснул расходящийся клин проветренной синевы. Над булыжником мостовой веселыми змейками завивалась поземка. А там и каменные ступени открылись взгляду, и пузатые колонны пассажа, где в темных нишах оживленно сновал народ. Только флагов и кумачовых транспарантов недоставало до полного праздника. А так — ликующее зимнее благолепие: белые халатики продавщиц, надетые поверх пальто и шубеек, убеленные скаты крыши и алебастровая колокольня с золотым ослепительным шишаком.

Голову в меховой шапке, возвышавшуюся поверх других, Аглая Степановна увидела издали, а узнала еще до того, как устремила прицельно сузившиеся глаза. Ее словно толкнуло что-то, заставив съежиться, как от внезапной рези. Краснолицый парень в распахнутом полушубке, присев на балюстраду рядом с накрытым столом, неторопливо переливал в глотку вино. Стакан он держал двумя пальцами, помахивая в такт глотанию надкусанным пирожком.

Она угадала безошибочно: тот самый. И медленно направилась к нему, не выпуская из поля зрения и боясь спугнуть пристальным взглядом. Всем существом своим, потрясенным до самых глубин, всей прожитой жизнью знала, что ему не устоять перед ней. Не скрытая сила, о которой судачили деревенские кумушки, но абсолютная убежденность, поработившая душу и тело, несла Аглаю Степановну на кромке кипящей волны. Сбросив годы и немощи, даже как будто бы потеряв вес, летела она над площадью, не касаясь заледенелой земли.

Никто не видел этого стремительного полета. И она, проносясь сквозь расступавшуюся толпу, не замечала других. Словно вокруг была заснеженная пустыня, утопавшая в дымной полумгле.

То единственное лицо, чьи самые мелкие черточки различались с удивительной четкостью, лишь отдаленно напоминало фотографию в милицейской листовке, но ошибки быть не могло: она настигла врага. И знала, что сможет сделать с ним все, что захочет, и сделает это, превратив в безвольный манекен.

Все силы, которые, еще оставались в ней, слила она в единый порыв.

Примечания

  1. «Основы фармакологии».
  2. «Наука о жизни».
  3. «Сущность целебного».
  4. Научно-технический отдел.
  5. Старческие.
  6. Герметические дисциплины — закрытые, тайные.
  7. Почему бы и нет? (англ.)
  8. Алхимическое искусство.
  9. Ну, все в порядке.
    Прежде всего, спокойствие! (нем.)
  10. В чем дело?! (нем.)
  11. Так точно (нем.).
  12. Приключение, предприятие, связанное с опасностью, рыцарский подвиг. Лат. adventura, франц. aventure, нем. Aventiure — непременный компонент рыцарского романа.
  13. От греческого «чистый».
  14. Доминик Гусман считается основателем ордена доминиканцев.
  15. Аминь! Во имя Иисуса — господа всемогущего (лат).
  16. Укрепление перед воротами замка.
  17. Песня, написанная в сатирическом, обличительном жанре.
  18. Специалист по средним векам.
  19. Имеются в виду римские и византийские императоры.
  20. Герметический сосуд
  21. Росконес (roscones — исп.) — крендель.
  22. «New broom». Издается в Оклахоме.
  23. Писатель (чешек.).
  24. Обычная в то время ученая степень.
  25. Моя госпожа (um.), сокращенное от «mia donna».
  26. Утреннее богослужение.
  27. Правитель города в средневековой Италии.
  28. Торговля церковными должностями.
  29. Сукно, вырабатываемое в горах Романьи.
  30. Князь (нем.).
  31. Ter veri dei laus — слава трижды истинного бога (лат. аббревиатура).
  32. Особо ценимый годовалый сокол.
  33. Кабинет врача вместе с аптекой.
  34. Великое деяние (фр.).
  35. Законченная в 1487 году инквизитором Генрихом Инститорисом в содружестве с Якобом Шпренгером, эта самая мрачная книга средневековья вобрала в себя весь предшествующий опыт инквизиционных судов.
  36. По старому стилю.
  37. По старому стилю.
  38. Кроме церковной чаши — потира и сосуда со священной кровью, в Граале, которому посвящено множество литературных памятников европейского средневековья, видели и рог изобилия, и магический камень алхимиков. Олицетворяя некое рыцарское начало, Грааль стал эмблемой мировой христианской империи, о которой мечтали идеологи тамплиерства. Нацисты трансформировали ее на свой лад.
  39. Анаграмма (лат.). In nomine omnipotentis in nomine — «Во имя всемогущего во имя». Характерное клеймо на мечах двенадцатого — тринадцатого веков.
Данинград