- Глава XI Я вступаю в товарищество с Рипстоном и Моульди
- Глава XII Я становлюсь вором. Для моего утешения Моульди объясняет разницу между словами: «украсть» и «взять»
- Глава XIII Я живу базарным воришкой. Неприятная воскресная ночь. Я заболеваю
- Глава XIV Я прощаюсь с моими товарищами и с «Арками» и отправляюсь в работный дом лечиться от горячки
- Глава XV С помощью доктора Флиндерса мне удается остаться в живых. Я ухожу из работного дома
- Глава XVI Я еще раз направляюсь к улице Тёрнмилл
- Глава XVII Я знакомлюсь с двумя джентльменами, которые обирают меня бессовестнейшим образом
- Глава XVIII Убыток, причиненный мне мистерами Берни и Айком. Мое последнее появление в Ковент-Гардене. Я делаюсь уличным певцом. Старый друг
- Глава XIX Старый друг угощает и одевает меня. Из меня хотят сделать трубочиста
- Глава XX Я знакомлюсь с мистером и миссис Бельчер, с Сэмом и Пауком
Страница 1
Страница 2
Страница 3
Глава XI
Я вступаю в товарищество с Рипстоном и Моульди
Я еще спал крепким сном, когда «подушка» вывернулась из-под меня, и голова моя ударилась о дно телеги. Я протер глаза и заметил, что Моульди уже встал. Кругом было полутемно, мне казалось, что полицейский осветил нас фонарем всего минут пять тому назад. Я чувствовал себя усталым и измученным, как будто совсем не спал, и потому без дальних рассуждений опять свернулся в углу, подложив себе руку под голову.
— Чего же ты, Смитфилд! — вскричал Рипстон, — поворачивайся! Разве ты намерен целый день сидеть здесь?
— Да теперь еще не день, — проворчал я, — какой же день, когда так темно!
— Глупости ты мелешь! Вставай и смотри, как светло! Солнце уже взошло, полезай сюда, так сам увидишь!
С этими словами Рипстон взлез на стенку телеги, где уже сидел Моульди, и я тоже взобрался к ним.
Кругом нас все было темно; но там, куда указывал Рипстон, видно было что-то, с первого взгляда похожее на блестящий серебряный шар. Присмотревшись поближе, можно было заметить, что это просто круглое отверстие, в которое врываются солнечные лучи. Через это светлое отверстие видна была вода реки, подернутая мелкой рябью и сверкавшая под лучами солнца; виден был клочок голубого неба и нагруженная сеном барка, медленно двигавшаяся по течению.
— Пойдем, — сказал я, перекидывая ногу за стенку фуры, — пойдем туда, где светит солнце, чего нам сидеть здесь в темноте!
— Всякий идет, куда ему дорога, — ворчливо отвечал Моульди, — иди туда, коли хочешь!
— А вы с Рипстоном разве не пойдете?
— Мы пойдем туда, куда всегда ходим, в Ковент-Гарден. Что там делать около реки?
— Может быть, он идет собирать кости, — заметил Рипстон.
— Хорошее дело! Получать по фартингу за фунт, да еще когда наберешь-то фунт? А барочники приколотят: они думают, что всякий идет на берег воровать уголья. Ты за костями, что ли, Смитфилд?
— Нет, я этого дела не знаю.
— Так что же ты думаешь делать?
— Мне все равно. Мне надо только чем-нибудь заработать себе хлеб. Я думал взяться за лаянье, ведь это хорошо, а?
Оба мальчика переглянулись и засмеялись.
— С чего это ты вздумал? — спросил Моульди; — разве ты уж у кого-нибудь лаял?
— Нет, я так только пробовал, учился, помните, вчера на рынке.
— В самом деле? Э, да у тебя славный голос! — сказал Моульди.
Мне было очень приятно слышать эту похвалу.
— Значит, ты думаешь, — спросил я Моульди, — мне удастся найти себе хозяина и заработать этим хлеб?
— Хозяина ты, может быть, найдешь, — отвечал Моульди, — а уж на счет хлеба… — он сделал выразительный жест рукой. — Мы попробовали это дело, да и многие знакомые нам мальчики пробовали, ничего в нем нет хорошего, правда, Рип?
— Еще бы, — подтвердил Рипстон — Что за жизнь! Встанешь поутру, еще совсем темно, должен везти тележку на рынок, потом присматривать за тележкой, пока хозяин закупает разные разности; коли он торгует овощами, надо их мыть и раскладывать, а потом шляться целый день и кричать по улицам.
— Вечером, — подхватил Моульди, — весь товар сложат в одну корзинку, и опять надо бегать с ним да орать, пока не погаснут огни во всех домах, И за все это что получишь? Только что покормят.
— И покормят-то не всегда, — прибавил Рипстон.
Это было далеко неутешительно. Я надеялся сделаться лаятелем, и эта надежда заставила меня бросить отцовский дом и потом идти за Рипстоном и Моульди к Ковент-Гардену. А вот теперь оказывается, что двое мальчиков уже пробовали заниматься лаяньем и бросили это дело, как невыгодное.
— Чем же выто добываете себе хлеб? — спросил я у своих товарищей.
— Чем добываем? Разными разностями, — отвечал Моульди.
В это время мы все трое шли по тому узкому проходу, через который вошли вчера ночью.
— Мы глядим в оба, и что попало, то и хватаем, — пояснил Рипстон.
— Значит, у вас ничего нет определенного?
— Э, нам нельзя быть разборчивыми! — сказал Моульди. — Иной раз так хорошо, что сидим себе да подъедаем жареную свинину, а другой раз куска хлеба не достанем: все дело счастья.
— А всего лучше то, что никогда не знаем, когда подвернется счастье. Вот хоть, например, вчера вечером. Целый день мы не добыли ничего. Не завтракали, не обедали, не ели ни куска хлеба! Нашли в сорной куче несколько кочерыжек капусты, вот тебе и вся еда! Моульди уж и рукой махнул, говорит: пойдем под «Арки» спать, что тут шляться! А я говорю: «попробуем еще немного, коли ничего не будет, мы и пойдем». Только — что я это сказал, вдруг слышим кто-то кричит! «Эй!» видим, стоит какой-то джентльмен, хочет нанять карету. Моульди побежал, привел ему карету, джентльмен дал ему шесть пенсов, да извозчик один пенс. Вот мы и разбогатели: пять пенсов проели, а за два сходили в театр. Мы часто бываем в театре. А ты когда-нибудь видал представление, Смитфилд?
— Я видал только в балагане.
— О, это совсем не то! Мы ходим в настоящий театр, где дают славные пьесы: «Капитан вампир», «Пират пустыни» и разные такие.
В это время мы вышли на набережную; там было очень тихо, на церковных часах только — что пробило пять.
Моульди остановил нас.
— Слушай, — сказал он мне: — прежде чем идти дальше, ты должен решить, пойдешь ты вниз по реке, или в Ковент-Гарден со мной и Рипстоном?
— Да я бы лучше с вами пошел, кабы вы позволили.
— Чего тут позволять! Всякий может идти, куда хочет! Ты, главное, придумай, за какую работу ты возьмешься.
— Я не знаю никакой работы, я совсем один, я не знаю, за что взяться? — отвечал я: — я бы хотел идти с вами, чтобы вы меня научили!
— Да ты как хочешь? — спросил Рипстон: работать сам по себе или идти с нами в долю?
— Я бы лучше хотел идти к вам в долю! — с радостью ухватился я за это выгодное предложение.
— Ну, хорошо, так ты и во всем должен быть с нами в доле, — сказал Рипстон, — с нами и работать, и есть, и жить.
— Конечно.
— Значит, ты пойдешь с нами и будешь делать то же, что мы, — подтвердил Моульди.
— Все, что найдешь, все, что получишь, все будешь отдавать нам, ничего не истратишь без нас?
— Никогда, я знаю, что это нехорошо.
— И если тебя поймает полиция, ты не выдашь нас, чтобы самому вывернуться из беды?
— Согласен.
Я на все соглашался, хотя не вполне понимал, чего от меня требовали.
— Ты будешь нам верным товарищем, не струсишь, не изменишь?
— Никогда.
— Ну, так и по рукам. Мы товарищи. Пойдем, примемся сейчас же за работу.
Судьба моя была решена. Пробыв целый день и целую ночь вне дома, я не смел и думать о возвращении туда. Кроме того жизнь, которую вели мои новые товарищи, казалась мне гораздо приятнее моей домашней жизни: их никто не бил, они делали, что хотели, ели иногда свинину, чего мне никогда не доставалось от миссис Бёрк, и даже ходили в театр.
Эти мысли занимали меня, пока мы дошли до Ковент-Гардена. Мы не вошли в крытую часть базара, а стали ходить по окраинам, где нагружались тележки и тачки. Мы долго ходили таким образом, и я уж хотел спросить, когда же начнется наша работа, как вдруг Рипстон отбежал от нас и кинулся к человеку, стоявшему с поднятым пальцем подле груды салата.
— Куда он пошел? — спросил я.
— На работу, — объяснил мне Моульди. — Ты видел того человека, что стоял с поднятым пальцем? Это значит — ему нужен был мальчик. Кабы он поднял два пальца, значит — работа для взрослого. Рипстонова работа даст нам кофе. Если мы с тобой что-нибудь добудем, мы купим булок, а то без булки кофе плохой завтрак.
— Ты смотри в оба, Смитфилд!
Я смотрел во все стороны, но никто не поднимал пальца. Моульди также не высмотрел для себя никакой работы.
Минут через двадцать мы подошли к кофейной, недалеко от базара; туда же пришел и Рипстон. Он заработал полтора пенса, и мы решили, не ожидая пока добудем себе на хлеб, тотчас же напиться кофе. В кофейной нам дали по чашке слабого, но очень горячего кофе; выпив его, мы почувствовали себя гораздо бодрее и пошли опять искать работы.
Наши поиски и на этот раз оказались неудачными. Мы исходили овощной рынок вдоль и поперек, мы побывали во всех закоулках фруктового базара, но работы себе не нашли никакой. Я не унывал, видя, что Рипстон и Моульди спокойно и весело прохаживаются взад и вперед, ни мало не огорчаясь нашим несчастием. Часов в десять утра мы оставили базар и пошли глухими улицами и задворками к Друри-лейн.
— Ну что, Смитфилд, — спросил у меня Моульди, — нравится тебе быть с нами в доле?
— Нравится, — отвечал я, — только жалко, что нам было так мало удачи сегодня.
— Ну, не особенно мало, — заметил Рипстон. — Тебе, кажется, Смитфилд, было даже очень хорошо?
Я принял это за шутку и отвечал смеясь:
— Конечно, мне везде хорошо! Также как и вам! Весело и беззаботно шли мы по Друри-Лейну до входа в какой-то грязный переулок. Здесь товарищи мои остановились.
— Ну, Смитфилд, — сказал Моульди, — выкладывай!
— Что такое выкладывать? — с удивлением спросил я.
— Э, да все, что у тебя есть! — вскричал Рипстон, — тот старик, с которым мы ведем дела, живет здесь.
Я решительно не понимал, чего хотели от меня мои товарищи. Моульди принялся обыскивать меня и обшарил все мои карманы. Когда он убедился, что они пусты, лицо его выразило сильнейшую ярость.
— Вот-то у нас товарищ! — вскричал он, обращаясь к Рипстону, — славный товарищ, нечего сказать!
— Да в чем дело? — спросил Рипстон.
— Да в том, что у него нет ничего, решительно ничего, хоть бы какая дрянная луковица!
— И это ты называешь быть нашим товарищем? — с укором спросил у меня Рипстон, — хорош гусь, нечего сказать!
— Да что же мне было делать, — оправдывался я. — коли я нигде не мог найти работы? Ведь вы знали, что денег у меня нет, да если бы и были, я скорей бы купил себе хлеба, чем луку?
Я никогда в жизни не видал лица сердитее того, с каким обратился ко мне Моульди, выслушав мои объяснения. Гнев его был так силен, что он не мог произнести ни слова.
Рипстон рассмеялся.
— Ну, не злись так, Моульди, — сказал он. — Смитфилд еще глуп. Смотри сюда, Смитфилд!
С этими словами он вынул из кармана своей куртки семь отличных яблок, затем показал мне карманы своих панталон. Они были полны орехов.
— Зачем же это ты купил столько яблок и орехов? — спросил я.
— Зачем? Чтобы перепродать их, я ведь торгую ими.
— Да когда же ты покупал? Я не видал…
— И тот торговец, у которого я покупал, также не видал, он в это время занимался с другими покупателями, и я не хотел отрывать его от дела, понимаешь?
Я начинал понимать, и мне становилось страшно. Я боялся даже высказать свои предположения, чтобы не вышло какого-нибудь недоразумения.
— Э, чего с ним толковать! — вскричал Моульди, — он не понимает твоих намеков. Смотри сюда, Смитфилд! Видишь эти яблоки и орехи, которые добыл Рипстон? Ну, он стащил, украл их! Понимаешь? Теперь смотри сюда! Вот это украл я, и очень жалею, что мне не удалось стащить побольше! Теперь мы идем в этот переулок продавать украденное нами, потом на эти деньги купим себе съестного.
Грубое признание Моульди поразило меня.
— Ну, чего же хныкать, — насмешливо вскричал он. Неужели ты воображал, что мы умненькие, благочестивые мальчики.
— У тебя есть семья, — заметил Рипстон, — ты можешь вернуться домой, когда хочешь. Ты ведь не обязан есть тот пудинг, который мы себе купим! Иди, добывай себе хлеб, как знаешь!
С этими словами они отвернулись от меня и вошли в переулок, оставив меня одного на улице.
Глава XII
Я становлюсь вором. Для моего утешения Моульди объясняет разницу между словами: «украсть» и «взять»
Я стоял на улице и должен был, как сказал Рипстон, добывать сам себе хлеб. Я мог убежать домой. Правда, я не знал туда дороги, но я мог расспросить у прохожих. Вполне честный мальчик не остановился бы ни перед какими трудностями, А разве я не был честен? Я ночевал, я провел все утро, я завтракал вместе с ворами, но это мучило меня, краска бросалась мне в лицо при одной мысли об этом. Отчего же я стоял, отчего же я не шел домой, чего я ждал? Это может спросить только тот, кто не испытал, что такое голод, страшный голод мальчика, мало евшего накануне и с утра проглотившего всего одну чашку жидкого кофе без булки, — страшный голод, от которого по всем членам распространяется дрожь и конечности цепенеют. Мысль, что Моульди и Рипстон воры, была ужасна, но мой голод был не менее ужасен. Рипстон сказал, что я могу не есть их пудинга, если не хочу, значит, если я захочу, они дадут мне его. И какой это должно быть чудный пудинг! Я его знаю, он продается во всех лавках для бедняков. Его делают из муки, из почечного сала и из чего-то еще необыкновенно сытного; он такой горячий, что греет руки, пока не положишь в рот последнего куска; его обыкновенно режут большими-большими кусками, величиной с четверть кирпича. Картина такого огромного, горячего, вкусного куска пудинга носилась перед глазами моими, когда я увидел, что Рипстон и Моульди возвращаются из переулка. Я спрятался за телегу с мешками муки и следил за ними глазами. Они казались очень веселыми, и Моульди подбрасывал и ловил на лету четыре или пять пенсовых монет. Они искали меня глазами, и Рипстон даже свистнул, чтобы дать мне знак. Но я прижался плотно к колесу, и они прошли, не заметив меня. Я перешел дорогу и стал следить за ними. Моульди вошел в пудинговую лавку и через несколько секунд вышел оттуда, неся на капустном листе целую кучу того самого пудинга, о котором я мечтал. При виде густого, душистого пара, распространявшегося от него, у меня сперло дыхание, и я еще сильнее прежнего почувствовал и голод, и холод.
Я перешел на их сторону улицы и пошел за ними поодаль, однако на таком расстоянии, что мог ясно видеть, как Рипстон взял один из больших ломтей, поднес его ко рту и выкусил из него кусок, ах, какой большой кусок! Я подходил к ним все ближе и ближе, наконец подошел так близко, что мог слышать, как они едят, Я слышал, как Рипстон втягивал и выпускал дыханье, чтобы студить забранный в рот кусок; когда он поворачивал голову, я даже видел удовольствие, блиставшее в глазах его.
Когда они начали есть, на капустном листе было всего пять ломтей; теперь каждый из них уже доедал по второму.
— Люблю я пуддинги Блинкинса, — сказал Рипстон, — в них так много сала!
— Это правда, — отвечал, облизываясь, Моульди, — они все равно что с мясом.
— Мне уж, пожалуй, и довольно, — заметил Рипстон, — пудинг такой сытный!
— Конечно, не ешь насильно! — засмеялся Моульди, — я и один справлюсь с последним куском.
Я не мог выдержать.
— Моульди! — вскричал я, положив руку на его плечо: — дайте мне кусочек!
— А, это ты? — вскричал Моульди, увидев меня, — что, верно бегал домой посмотреть, не примут ли назад, да тебя выгнали?
— Или ты, может быть, ходил на базар и выдал нас? — спросил Рипстон.
— Никуда я не ходил, я все шел следом за вами, дайте мне кусочек, будьте так добры! Если бы вы знали, как и голоден.
— А разве ты не знаешь, что сказано в молитве: не укради? — подсмеивался безжалостный Моульди, засовывая в рот последний кусок своего второго ломтя; как же хочешь, чтобы я кормил тебя ворованным? Еще ты, пожалуй, подавишься.
— А мы же решили, что всем будем делиться, — сказал я, видя что, мне не разжалобить Моульди.
— Да, конечно, я и теперь не прочь от этого, — возразил он, — но ты хочешь есть с нами пудинг, а не хочешь с нами воровать; так нельзя, не правда ли, Рип?
— Да он просто, может быть, не понял в чем дело, — заметил Рипстон, который был гораздо добрее своего товарища; — если бы ему хорошенько все объяснить, он, может быть, и не сплошал бы. Правда, Смитфилд?
С этими словами Рипстон дал мне последний оставшийся у него кусочек пудинга. Что это был за кусочек! Никогда в жизни не едал я ничего подобного! Такой теплый, вкусный! А на ладони Моульди лежал па капустном листе дымящийся ломоть, из которого могло выйти по меньшей мере десять таких кусочков!
— Так как же Смитфилд?
Моульди уже подносил ко рту последний ломоть. Рипстон знаком остановил его. Кто съест этот ломоть? Все зависело от моего ответа. А я со вчерашнего завтрака ничего не ел, кроме скудного ужина.
— Конечно, — смело отвечал я, — я бы не сплошал.
— Значит, теперь, когда ты знаешь в чем дело, ты не станешь плошать?
— Не стану.
— Ну, и отлично; дай ему этот кусок пудинга, Моульди, он, кажется, ужасно голоден.
— Нет, постой, — возразил Моульди. — Я не буду есть этого ломтя, — он спрятал его в карман куртки, — но пусть Смитфилд прежде заработает его и докажет, что говорит правду. Пойдем.
Мы пошли назад в Ковент-Гарден. Я держался поближе к тому карману Моульди, где лежал пудинг, и не отставал от товарищей.
Когда мы подошли к рынку, Моульди огляделся кругом.
— Видишь первую лавочку между столбами, где стоит человек в синем переднике? — спросил он меня. — Там расставлены корзины с орехами.
— Вижу.
— В первой корзине лежат миндальные орехи. Иди туда, мы подождем тебя здесь.
Я понял, что нужно было Моульди. Он хотел, чтобы я пошел и наворовал орехов из корзины. Я уде решил, что приобрету ломоть пудинга, и не колебался, хотя сердце мое сильно билось, пока я подходил к лавочке.
С этой стороны лавочка была завалена грудами цветной капусты и зелени; подойдя ближе, я увидел, что мне нужно обойти кругом и подойти к орехам из-за цветной капусты. Я притаился за грудой капусты и увидел, что продавец орехов разговаривает с покупателем, повернувшись ко мне спиной. Женщина, торговавшая капустой, также сидела ко мне задом и в эту минуту ела, держа свой обед на коленях; корзина была доверху наполнена орехами. Я запустил туда руку раз, другой, третий, насыпал себе полный карман и затем, выскочив из узкого прохода, в котором стоял, пошел к Моульди и Рипстону, выглядывавшим из-за столба.
— Славно, Смитфилд; — вскричал Моульди — я все видел, ты напрасно уверяешь, что не знаешь дела! Молодец! Вот тебе твой пудинг!
— Я не сумел бы и в половину так чисто сработать, — заметил Рипстон.
— Ты! — с презрением вскричал Моульди — да если ты воображаешь, что можешь своровать хоть в четверть так хорошо, как Смитфилд, так ты ужасный хвастун. Я бы сам не сумел стащить орехи так ловко, как он; а конечно, в других вещах ему со мной не сравняться, — прибавил он, вероятно, боясь, чтобы я слишком не возгордился; а я и не подозревал, что показал особенное искусство, пока товарищи не начали хвалить меня.
Все шло хорошо, пока было светло, но когда наступила ночь, и я снова очутился в темном фургоне, я начал чувствовать сильнейшие угрызения совести. На этот раз Моульди был подушкой, и мне предоставили лучшее место; я лежал головой на груди его, но, несмотря на это, я не мог заснуть. Я сделался вором! Я украл миндальные орехи, я убежал с ними, продал их и истратил вырученные деньги! Все мои жилы напрягались и бились, беспрестанно повторяя мне ужасное слово «вор». Вор, вор, вор, твердило мне сердце, и я ни на минуту не находил себе покоя.
— Вор! — прошептал я наконец.
Моульди еще не спал.
— Кто вор? — спросил он.
— Я вор, Моульди, — отвечал я.
— Ну, а кто же тебе говорит, что ты не вор? — насмешливо спросил Моульди.
— Но ведь я никогда прежде не был вором, — серьезно сказал я, — уверяю вас никогда, оттого-то мне так и грустно теперь.
— Ты врешь, — произнес Рипстон, также еще не спавший.
— Нет, право, — уверял я, — умри я на этом месте, если неправда.
— Ну, что же, — заметил Моульди, — ты точно также и теперь можешь сказать: умри я на этом месте, если я вор.
— Нет, этого я не скажу, а то, пожалуй, и в самом деле умру, теперь ведь я вор.
— Пустяки! какой ты вор, — вскричал Моульди, — разве то, что ты сегодня сделал, можно назвать воровством? Это совсем не воровство.
— А что же это такое? Мне всегда говорили, что брать чужое, значит воровать.
— Это говорят люди, которые сами не пробовали и потому не понимают, — сказал Моульди, приподнимаясь на локоть чтобы удобнее обсудить интересный вопрос. Вот видишь: если какой-нибудь мальчик войдет в лавку на Ковент-Гарденском базаре, да запустит руку в ящик с деньгами, его поймают, это будет воровство; если он полезет в карман к богатой леди или джентльмену, пока они там что-нибудь покупают — это также воровство. За это отдадут под суд, и судья также скажет, что это воровство. Ну, а если какой-нибудь маленький мальчишечка старается честным образом заработать себе полпени, да его поймают с чужими орехами или с чужими яблоками, разве, ты думаешь, его будут судить? Никогда! Просто торговец даст ему подзатыльника, и самое большое, если позовет сторожа; тот поколотит его палкой, да и отпустит, а разве бы сторожу позволили самому расправляться с настоящими ворами? Ни за что.
Моульди говорил, конечно, то, что сам думал; если же нет, то его желание облегчить мои страдания было очень великодушно. Однако, сколько ни старался и он, и Рипстон утешить меня, тяжесть продолжала лежать на моей совести.
— Если брать орехи и другие вещи не называется воровать, так как же это называется? — спросил я у Моульди.
— Мало ли как! Называется смазурить, стащить, стянуть, стибрить, да не все ли равно, как назвать!
— Ну, а если бы я спросил у полицейского, как бы он это назвал?
— Вот выдумал! Кто же станет спрашивать у полицейских; известно, какие они лгуны! — возразил Рипстон.
— Признайся, Смитфилд, что ты просто трусишь? — сказал Моульди.
— Нет, я не трушу. Я только думал, что это воровство, а если не воровство, так и прекрасно.
— Тото же, — сказал Моульди. — Я, когда был маленький и жил дома, так слышал, как отец читал матери газеты; ты не можешь себе представить, судейские на что хитрые люди, а и те должны быть осторожны, должны называть вещи, как следует. Если кто не пойман на настоящем воровстве, они не смеют назвать его вором. Они говорят, что он сделал «хищение» или «мелкое мошенничество». А хищение не беда. Вон Рипстон стащил раз молочник, так его засадили в тюрьму на две недели. Правда, Рипстон?
— Нечего тыкать мне этим глаза, — сердито отвечал Рипстон. Я знаю ребят, которым доставалось побольше двух недель, да еще и розги не в счет, я только не болтаю всего.
Намек этот видимо относился к Моульди, который обиделся и назвал Рипстона бродягой; впрочем, они скоро помирились, поболтали еще несколько времени о том, о сем, и оба спокойно заснули.
Но я опять, как и в прошлую ночь, долго мучился прежде, чем успел заснуть. Рассуждения моих товарищей не убедили меня. Кроме того, я понимал, что двухнедельное заключение в тюрьме и розги не достаются мальчикам, которые не делают нечего дурного. Может быть, похищение орехов не называется воровством, но во всяком случае я не хотел заниматься ничем подобным. Я собирался завтра же утром объявить Моульди и Рипстону, что буду совсем честным мальчиком и стану просто работать на рынке; если они не хотят оставаться моими товарищами, то я уйду от них. Приняв это решение, я заснул.
Проснувшись на следующее утро, я почувствовал себя ужасно несчастным. Мне было страшно холодно, зубы у меня стучали, вся внутренность как-то дрожала, я готов был отдать всю свою одежду за глоток горячего кофе.
У Моульди были деньги на кофе. Вчера вечером он подержал лошадь одному господину, зашедшему в ресторан поесть устриц, и получил шесть пенсов. Четыре пенса мы истратили на ужин, а два оставили себе на завтрак.
Мы вышли на улицу, дрожа от холода. Шел дождь, хотя не сильный, но очень частый; на мостовой было мокро и грязно. Мы не успели еще дойти до кофейной, как я почувствовал, что моя рубашка и панталоны промокли насквозь и прилипли к телу. Я не забыл своего вчерашнего решения и все собирался с духом, чтобы высказать его; но как я мог собраться с духом? Я был голоден, я промок до костей, я чувствовал, что буду совсем одиноким и беспомощным, если поссорюсь с моими теперешними товарищами.
— Пожалуйте нам три чашки кофе на два пенса, — потребовал Моульди у буфетчика.
Все было кончено. Если бы этот кофе принадлежал кому-нибудь другому, я, пожалуй, высказал бы свое решение, но я не мог, принимая угощение Моульди, попрекать его промыслом.
Прежде чем мы допили кофе, Моульди сказал:
— Ну, не прохлаждайтесь! Сегодня нам будет много дела. Знаешь, Смитфилд, в хорошую погоду всякий сам бегает по своим делам, а в дурную все норовят как бы кого-нибудь нанять за себя.
Это оказалось верным. Дождь лил все утро, и работы у нас было вдоволь. Я заработал одиннадцать пенсов, Рипстон шиллинг и полтора пенса, а Моульди девять с половиной пенсов. Меня очень радовало, что я добыл больше Моульди. Хотя я промок до костей и больно порезал себе палец на ноге, наступив на разбитую бутылку, но я чувствовал себя необыкновенно счастливым, посматривая па свои деньги, добытые честным трудом. Рипстон и Моульди, заработав себе достаточно на пропитание, также не стащили ни одного яблочка на рынке.
— Вот, можно сказать, честно поработали утро, — сказал, принимая от нас деньги, Моульди, который всегда был нашим казначеем.
— Это лучше, чем добывать разные вещи дурным манером, да продавать их, — осмелился заметить я.
— Еще бы, конечно, так больше добудешь!
— Мне бы хотелось, чтобы меня заставляли работать, а не… другое делать, — сказал я.
— Кто же тебя заставляет? Дело в том, что нельзя всегда одним заниматься, иногда так плохо придется, что этак и с голоду умрешь. По-моему, надо браться за все, что попадает под руку.
Рипстон был совершенно согласен с мнением своего товарища. Мы пошли в кухмистерскую, очень весело пообедали, отложили себе денег на ужин, и у нас еще осталось шесть пенсов. На эти шесть пенсов товарищи решили купить мне сапоги; мы пошли в лоскутный ряд и купили мне несколько широкую, но очень порядочную обувь.
Глава XIII
Я живу базарным воришкой. Неприятная воскресная ночь. Я заболеваю
Не стану утомлять читателя, рассказывая ему изо дня в день ту жизнь, которую я повел в обществе Рипстона и Моульди. Жизнь эта была в сущности довольно однообразна. С понедельника до субботы мы вставали с рассветом, ходили по одним и тем же улицам и проулкам, отыскивая и исполняя одни и те же работы. Когда работ этих не хватало для нашего пропитания, мы воровали разную мелочь из одних и тех же корзин и продавали ее одному и тому же старику, а затем обедали сообразно с количеством наших денег. Иногда, как говорил Моульди, мы угощались свининой, а иногда целый день должны были питаться куском черного хлеба; иногда находили в своем фургоне солому, иногда должны были спать на голых досках.
При начале моей бродяжнической жизни у меня было немного одежды; всего пара панталон, одна рубашка и оборванная старая куртка. Теперь рубашка и панталоны у меня были новые, а место куртки заменило нечто вроде сюртучка. Шестипенсовые сапоги мои очень скоро развалились, и я по-прежнему ходил босиком, так как у нас не хватало средств для покупки мне новой пары обуви.
Я познакомился с Рипстоном и Моульди в половине мая, а теперь была уже половина октября. За это время я раз семь или восемь побывал в театре, и это доставило мне величайшее удовольствие. Раз мне пришлось провести ночь в части по подозрению в краже одной маленькой собачки, которую я и не думал красть. Она сама пристала ко мне раз вечером, когда мы возвращались домой под «Арки», нам жаль стало выгнать ее, мы покормили ее и приютили в нашем фургоне. Ночью полицейские нашли ее у пас, разузнали, кто привел ее, и взяли меня в часть. Мне вероятно, пришлось бы попасть в тюрьму, если бы Рипстон не спас меня. Он расспросил, чья это собачка, прямо отправился в дом к хозяевам её, — большой великолепный дом на богатой улице, — и рассказал им все дело до конца. Они поверили ему, освободили меня, и богатая леди, которой принадлежала собачка, подарила мне даже целых пять шиллингов. Пять шиллингов! Это было такое богатство, которого наша маленькая компания никогда еще не получала сразу. Решено было вдоволь насладиться им. Мы пообедали в хорошей кухмистерской, выпили за столом по кружке пива и с непривычки к этому напитку развеселились до того, что решили ехать в театр в омнибусе, платя по два пенса за место; при этом Рипстону и Моульди сделалось так дурно, что нас вывели из театра в половине пьесы, и мы должны были вернуться домой пешком по дождю, не имея ни пенса в кармане.
Один раз утром, недель через пять после моего побега из дома, я встретил на базаре одного нашего соседа, хорошего знакомого отца. Он хотел броситься и схватить меня, но мне удалось увернуться от него. После этого я стал внимательнее прежнего посматривать по сторонам, боясь встретить отца, и товарищи, которым я подробно описал наружность его, усердно помогали мне. На следующее утро, часов в семь, Моульди указал мне на двух мужчин, шедших из фруктового ряда. Я тотчас узнал того человека, который чуть не поймал меня вчера, и отца. Отец был очень бледен, видимо сильно взволнован, а в руках держал большой кнут, который вероятно достал у кого-нибудь для этого случая. При одном взгляде па него, колени мои затряслись и губы задрожали.
— Рип, голубчик, спаси меня, — проговорил я, прячась за спину товарища, — видишь, какой он сердитый и какой у него кнут.
Рипстон попятился назад, подвел меня таким образом к груде пустых корзин и запрятал в средину их, а сам сел на опрокинутое лукошко и принялся, как ни в чем не бывало, чистить и есть морковину. Через несколько секунд подошел отец.
— Слушай-ка ты, малый! — обратился он к Рипстону, — не видал ли ты тут на базаре мальчика в старой курточке и панталонах, росту он будет вот этакий?
Я видел сквозь щели корзины, как отец указал мой рост.
— А как его зовут? — спросил Рипстон, продолжая жевать морковь.
— Джим.
— Джима я знаю. — Он такой толстый, сильный, славно дерется на кулачках, любого мужика свалит.
— Эх ты! — нетерпеливо отозвался отец, — я спрашиваю тебя о маленьком мальчике, лет этак восьми.
— Восьми… — медленно повторил Рипстон, — а его точно Джим зовут?
— Да, конечно! Его зовут Джим Бализет.
— Джим Бализет! — вскричал Рипстон, точно вдруг вспомнил, — знаю, знаю, мы его прозывали Раузер, оттого я и не мог вдруг вспомнить. Он жил где-то около Кау-Кросса и отец у него, кажется, разносчик?
— Ну, он и есть, где же он?
— Отец еще злой такой? Часто стегал Джима кожаным ремнем?
— Он это рассказывал? Экий неблагодарный мальчишка!
— И у него есть еще мачеха, эдакая гадина, ябедничает на него, пьет водку, как воду…
— Где он? — заревел отец, бросаясь на Рипстона и тряся его за шиворот так сильно и так близко к корзинам, что они ежеминутно могли рассыпаться.
— Пустите, так скажу, а то не скажу! — вскричал Рипстон, и по тону его голоса мне показалось, что он меня в самом деле хочет выдать.
— Ну, говори! — сказал отец.
— Сказать вам правду, так он пошел в нагрузчики.
— Когда, куда?
— Этого я не знаю, — угрюмо отвечал Рипстон, — а только вчера вечером один мой знакомый встретил его на Вестминстерском мосту, да и спрашивает: «Ты что здесь делаешь, Раузер, разве на базаре нет работы»? А Раузер и говорит: «Нет, уж, говорит, я на базары больше не стану ходить, там меня выследил отец, а я пойду к одному своему знакомому барочнику на Уенсвортской дороге, да и поступлю к нему в нагрузчики». Вот, больше я ничего не знаю.
— Проклятый мальчишка! — вскричал отец. — А не говорил он, когда он думает воротиться?
— Не знаю, да вряд ли он вернется! Он все говорил, что хочет в море уплыть, — отвечал Рипстон, — попадет теперь на реку, увидит там корабли и все такое, и поминай его, как звали.
— Это верно, — сердито сказал отец. — Пойдем, Джек, — обратился он к своему знакомому, — чего нам гоняться за этим негодяем! Пусть себе возится с грузом! Пусть он потонет в море, мерзкий бродяга!
И, засунув кнут под мышку, отец ушел вместе с своим приятелем, а бесстыдный лгун Рипстон помог мне выбраться из моего убежища.
После этого мне ни разу не случалось встречать ни отца, ни кого из своих прежних знакомых.
В последнее воскресенье октября того года, когда я познакомился с Рипстоном и Моульди, я захворал.
Хотя я держался на ногах и не жаловался, но я уже давно чувствовал себя не совсем здоровым. И это неудивительно. Осень стояла очень дождливая, платье мое оставалось мокрым по несколько дней кряду, и я не мог не только просушить его, но даже снять на ночь. Несколько раз у меня делалась сильная боль в горле и в спине между плечами. Целых две недели меня мучили зубы. Это было ужасно. Я не мог съесть куска хлеба, не размочив его сперва в воде, я не мог питаться репой и кочерыжками, составлявшими нашу единственную пищу в дни невзгоды, и принужден был голодать, пока какой-нибудь счастливый случай не давал мне возможности купить себе мягкой пищи в булочной или съестной. Я целые ночи просиживал без сна в уголку фургона, покачиваясь из стороны в сторону и не смыкая глаз от боли, к досаде моих товарищей. Они не были безжалостны к больным людям, но им казалось удивительным, что можно мучиться из-за какого-нибудь ничтожного зуба. Наконец, один старый скрипач, ночевавший под арками, сжалился надо мной: он обвязал мой больной зуб струной и вырвал его.
В то октябрьское воскресенье, о котором я начал говорить, меня мучили не зубы, не боль в горле и не ломота в плечах. Наши дела в последнее время шли все хуже и хуже в Ковент-Гардене. Нас там заприметили, и это было очень невыгодно. Мы не могли добыть себе никакой работы, и чуть не каждый день который-нибудь из нас получал побои от сторожа и от торговцев. Раз один разносчик так ударил Моульди тяжелым кованым сапогом, что бедняга три дня с трудом волочил ноги. Все на нас страшно злились — и сторожа, и лавочники, и разносчики. Они не ждали пока поймают нас на чем-нибудь дурном; как только мы попадались им на глаза, они гнали и били нас. Мы голодали до того, что с голоду готовы были решиться на все. Рипстону удалось открыть погреб, где хранилась на зиму морковь: мы забрались туда и целую неделю питались одной морковью. Сначала мы сочли это за большое счастье для себя, но скоро увидели, что есть одну морковь очень вредно. Вероятно она и была отчасти причиной моей болезни.
Обыкновенно по воскресеньям под Арками собиралось более многочисленное общество, чем в будни; общество это состояло частью из бедняков, которым негде было преклонить голову, частью из разных мошенников и воров, которые кричали, бранились и обижали остальных. И я, и товарищи мои старались держаться подальше от этих дурных людей. Обыкновенно мы в воскресенье, если погода не была особенно дурна, долго гуляли по берегу реки, а потом ложились в свой фургон (зеленщик, которому он принадлежал, позволял нам пользоваться им) и рассказывали друг другу разные истории. В тот день, когда я заболел, Рипстон и Моульди пошли гулять, а я остался в фургоне. У них от вчерашнего дня сохранилось несколько пенсов, и они пообедали хлебом с патокой, я же ничего не ел с обеда субботы. Я весь горел и дрожал; язык у меня пересох, глаза болели, голову ломило, точно кто-нибудь бил ее колотушками. На мое счастье в фургоне было немножко соломы, и товарищи предоставили ее всю в мое распоряжение. Но я никак не мог улечься, как следует: сколько я ни встряхивал свою соломенную подушку, она все казалась слишком низкой для моей отяжелевшей головы. К ночи мне сделалось еще хуже. Я должен был на этот раз служить подушкой, но Рипстон великодушно занял мое место, а Моульди позволил мне лечь на его туловище, хотя право выбирать место принадлежало ему, так как он был подушкой накануне. Они даже легли спать раньше обыкновенного, чтобы я мог скорее улечься, как следует. Но все заботы их были напрасны. Скоро Рипстон заметил, что голова моя жжет его через куртку. Моульди, вообще мальчик кроткий, был ужасно зол спросонья. Он вдруг, ничего не говоря, ударил Рипстона по коленке.
— Ты чего это? — с досадой спросил Рипстон.
— А ты что не лежишь смирно? Дрыгает себе ногами, точно танец отплясывает!
— Да разве это я! — вскричал Рипстон — это Смитфилд.
— Ты чего трясешься, Смит?
— Да мне ужасно холодно, Моульди, я просто как лед холодный.
— Хорош лед! От него пышет, как от печки, пощупай-ка Моульди, — сказал Рипстон.
Моульди приложил руку к моей щеке.
— Вот тебе! Не смей лгать! — вскричал он и дал мне сильную пощечину. — А расплачешься, другую закачу!
Я старался превозмочь себя и не плакать, но это было выше моих сил. Целый вечер удерживался я от слез, но эта жестокость Моульди прорвала плотину. Рыданья почти задушили меня, и слезы полились из глаз моих так быстро, что я не успевал отирать их. Я как будто переполнился горем, которому непременно надо было излиться. В этом горе не было ничего крикливого: я плакал тихо, припав ко дну фургона, и товарищи могли заметить мои слезы только по судорожным рыданьям, вырывавшимся у меня иногда. С того дня, как я увидел отца с кнутом на Ковент-Гарденском рынке и как я решил никогда не возвращаться домой и даже не вспоминать ни о маленькой Полли, ни о домашней жизни, сердце мое замерло и очерствело. Теперь я почувствовал, что оно как будто оттаивает, становится мягче, и в то же время на него ложится тяжесть, которую я не в силах выносить.
У Моульди, должно быть, также не хватило сил выносить мой плач. Исполняя свое обещание, он размахнулся еще раз и дал мне пощечину сильнее прежней.
— Экий ты разбойник! — набросился на него Рипстон — бьет бедного мальчика, который меньше его, да к тому же болен! Встань-ка, голубчик Смитфилд! Помоги мне, мы ему зададим!
Ч не ожидая моей помощи, Рипстон засучил рукава и принялся, бить Моульди. Мне не хотелось драться, я старался помирить их, уверяя, что мне совсем не больно, что я плачу не от пощечины, а от болезни.
Как только Моульди совсем очнулся, он выказал полнейшее раскаяние и сознался, что поступил, как негодяй и, в виде удовлетворения, предложил мне ударить его со всех сил по носу, причем он будет держать руки назад; Рипстон убеждал меня принять это предложение, но я отказался, и тогда Моульди заставил меня взять по крайней мере его шапку под голову и укрыться его курткой. Рипстон также охотно отдал бы мне свою одежду, но у него была всего одна синяя фуфайка, заменявшая ему и рубашку, и куртку, а шапку он потерял накануне, убегая от рыночного сторожа.
Хотя товарищи всеми силами старались уложить меня поспокойнее и укрыть потеплее, мне не становилось лучше. Я по-прежнему весь горел, и в то же время дрожал от холода; язык мой был сух, а дыханье прерывисто и тяжело. Впрочем, после слез мне стало как-то легче, я готов был лежать спокойно и покоряться всему, что со мной сделают.
Глава XIV
Я прощаюсь с моими товарищами и с «Арками» и отправляюсь в работный дом лечиться от горячки
Моя болезнь сильно тревожила товарищей. Укрыв меня курткой и уложив как можно спокойнее, они сами не легли, а сели в дальний угол фургона и начали перешептываться.
— Это, должно быть, простуда, — шептал Рипстон: — беда, коли на человека нападет простуда. Ведь это простуда, правда, Моульди?
— Должно быть, что-нибудь такое, — еще более тихим шопотом отвечал Моульди.
— Хорошо бы горчичники поставить, я помню, мне ставили, когда я был маленький… Как ты думаешь, Моульди, не сходить ли за горчицей?
— Чего ходить! Ведь сегодня воскресенье, все лавки заперты, одни аптеки открыты.
— В аптеке можно бы купить пилюль, — предложил Рипстон: — одна беда, у этих пилюль такие трудные названия, не знаешь, как спросить.
— Да так и спроси: — пилюль на пенни.
— А аптекарь спросит: — каких вам?
— Сказать: слабительных. Они, кажется, все слабительные, — равнодушно отвечал Моульди. — Он вообще вел разговор неохотно и, казалось, думал о чем-то совсем другом.
— Значит, решено, Моульди, — опять заговорил Рипстон — наш первый пенни завтра пойдет на пилюли для Смитфилда?
Моульди ничего не отвечал, и оба мальчика на минуту смолкли. Я также лежал тихо, чтобы вслушаться в их шепот. Разговор их не беспокоил, даже почти не интересовал меня, мне просто приятно было слушать их, и я слушал.
Сдержанность Моульди возбудила подозрение Рипстона.
— Моульди, — спросил он, — если это не простуда, так что же это делается со Смитфилдом?
— Почем я знаю! — неохотно отвечал Моульди.
— Да ведь ты же был в больнице, ты видал там многих больных, может, с кем-нибудь было то же, что с ним?
— Тише, — заметил Моульди, — он, пожалуй, не спит.
— Спит; слышишь, как он ровно дышит?
— Да; а слышишь, как под ним солома шуршит, должно быть, опять озноб сделался.
Затем он прибавил еще более тихим шопотом:
— Жалко мне, что я отдал ему свою куртку, Рип; шапка не беда, а куртку жаль!
— Экая ты жадная скотина! — выбранился Рипстон — он бы наверное отдал тебе свою куртку, кабы тебе понадобилось!
— Ну, пусть себе пропадает, все равно! — вздохнул Моульди.
— Отчего же пропадает? Ты же ведь завтра возьмешь ее?
— Ну, нет, с ней вместе можно захватить такую вещь, которой бы мне не хотелось.
— Да что такое? — говори толком!
— Тише, тише! — Коли он услышит, так перепугается.
Они тихонько приподнялись и высунули головы из фургона, но я все-таки слышал все, что они говорили.
— У тебя привита оспа, Рип? — спросил Моульди.
— Привита, и свидетельство есть.
— Ну, отлично, значит тебе и бояться нечего. А у меня не привита, ко мне горячка как раз пристанет!
— Разве у него горячка? — испуганным голосом спросил Рипстон, — значит, он умрет, Моульди?
— Почти наверно.
— Вдруг, Моульди? — так вдруг и умрет?
— Нет, не вдруг, — прошептал Моульди. — С ними там еще прежде разные штуки делают, головы им бреют и все такое.
— Это зачем же, Моульди? — с сильнейшим страхом спросил Рипстон.
— Да они совсем как сумасшедшие делаются; коли их не обрить, они себе все волосы вырвут, — отвечал Моульди.
— Ах, какая беда! — Так это бедный Смитфилд умрет! — Бедняга Смитфилд!
И Рипстон заплакал. Я едва верил глазам своим, но эта была правда, он плакал.
Я не испугался и даже не удивился тому, что у меня, по словам Моульди, была горячка. Горячка была самая худшая болезнь, какую я знал, а я чувствовал себя очень и очень худо. Я знал кроме того, что горячка смертельна, но даже это не пугало меня. Мне хотелось одного, чтобы меня оставили в покое, чтобы никто не трогал меня, не говорил со мной. Рипстон и Моульди продолжали шептаться в другом углу фургона; я слышал и их шепот, и разговоры, смех и ругательства мальчиков, игравших в карты, и топанье ног, и всякие другие звуки. Понемногу все стихло, только товарищи мои продолжали разговаривать. Я рад был, что они не спят; мне ужасно хотелось пить, и я попросил Моульди достать мне глоток воды.
Товарищи всполошились.
— Полно, дружище, — уговаривал меня Моульди ласковым голосом: — как же я тебе достану воды, ведь ты знаешь, что у меня нет никакой посуды, потерпи, полежи спокойно до пяти часов, тогда придут перевозчики, и ты можешь пить, сколько хочешь.
— Ах, я не могу ждать до пяти часов! Моульди, право не могу, я с ума сойду! Не говори мне, чтобы я ждал до пяти!
— Ну, хорошо, я не буду говорить, только ведь это правда, оттого я и сказал.
— А который теперь час?
— Должно быть около часу.
Меня мучила страшная жажда, а волны реки беспрестанно ударялись о нижнюю часть стены, около которой стоял наш фургон. Это был очаровательный звук. Я представлял себе реку такой, какой я видел ее утром после первой ночи; проведенной под Арками, когда река эта искрилась в солнечных лучах, и по ней тихо плыла барка с сеном. Мной овладело непреодолимое желание сойти вниз к берегу и напиться. Мне не нужно было посуды, я мог просто свесить голову вниз и пить прямо из реки. Я поднялся и стал перелезать через стенку фургона. Было так темно, что товарищи не могли видеть меня, но они услышали мои движения, и едва я успел перекинуть одну ногу за край телеги, как Рипстон крепко схватил меня за другую.
— Что ты, Смитфилд? — вскричал он испуганным голосом и чуть не со слезами. — Куда это ты, голубчик?
— Да я за водой.
— Да ведь нет воды. Моульди, иди, помоги мне! — с отчаяньем вскричал бедный Рипстон. — Нет воды, Смитти.
— Вода есть, — говорил я, — я пойду к реке и там напьюсь.
— Нет, ты идешь не пить, ты верно хочешь топиться, ты ведь теперь все равно, что сумасшедший! — с отчаяньем кричал Рипстон. — Моульди, да полно тебе трусить, хватай его хоть через мою фуфайку да помоги удержать.
Но Моульди не решался подойти: он боялся отчасти того, что у него не привита оспа, отчасти того, что в бешенстве я могу укусить его. Он начал со мной переговоры, не выходя из своего угла фургона.
— Чего это ты вскочил, Смит? — говорил он успокоительным голосом — ведь ты этак разбудишь все Арки. Ляг спокойно, я сейчас добуду тебе воды!
У Рипстона явилось подозрение против Моульди.
— Ты ведь это врешь, что принесешь воды, — сказал он, — ты просто хочешь удрать и оставить меня одного с ним!
Я вполне разделял мнение Рипстона, но оказалось, что мы были несправедливы к Моульди.
Он взял свою шапку из под моей головы, вылез из фургона и через несколько минут возвратился, наполнив шапку эту свежей, речной водой. До реки и днем было довольно далеко, теперь же в темноте, когда весь узкий проход был заставлен телегами и разными другими вещами, идти туда было просто небезопасно. Моульди, однако, посчастливилось совершить свое путешествие благополучно. Шапка его, хотя и старая, была крепка, а материя её засалена до того, что совсем не пропускала воду. Я опорожнил ее пятью большими глотками, и это питье доставило мне несказанное наслаждение. Могу сказать, что в эту ночь мои маленькие товарищи-оборвыши положительно спасли мне жизнь. Если бы они пустили меня на берег, резкий, холодный ветер с реки, пахнув на меня в то время, когда я горел в лихорадочном жару, наверное убил бы меня. Кроме того, пробираясь в темноте, я легко мог поскользнуться и упасть в реку; а вода в этом месте была настолько глубока, что потопила бы даже взрослого человека, не только такого маленького мальчишку, как я.
Утолив свою жажду, я лег и заснул; мне все снились какие-то отрывки странных и неприятных снов, нока Рипстон не потряс меня за плечо, говоря, что пора вылезать из фургона, что фургонщик уже пошел за лошадьми. Я попробовал привстать, но не мог. Я мог сидеть, но когда поднимался на ноги, колени мои дрожали, и я падал.
— Ну, ребята, — сказал фургонщик, подходя к телеге, — вываливайте, мне некогда возиться с вами.
— Да вот у нас тут один мальчик не может вывалиться, — сказал Моульди, уже выскочивший из фургона.
— Что ты такое говоришь? — как это не может вывалиться?
— Вывалиться-то, пожалуй, он и может, только ему не вылезть; он говорит, что у него ноги отнялись, не потрудитесь ли вы сами высадить его?
— Я его высажу так, что он у меня долго этого не забудет!
С этими словами сердитый фургонщик быстро прыгнул в телегу с фонарем в руках.
— Пошел вон, лентяй! — закричал он на меня. Но в эту минуту свет от его фонаря упал на мое лицо, и он сразу переменил тон:
— Господи! Бедный мальчуган! — вскричал он: — давно ли это с ним?
— Со вчерашнего вечера, — отвечал Рипстон, — да мы не знали, что ему так плохо.
— Где же он живет? Надо свезти его домой, — сказал фургонщик.
Мне вспомнилось сердитое лицо отца, когда я видел его в последний раз сквозь щели корзин на базаре. Я боялся его кнута, когда был здоров, а вернуться к нему теперь казалось мне совсем невозможным.
— Мальчик, где ты живешь, где твой дом? — спрашивал меня фургонщик.
Я ничего не отвечал, притворившись, что не слышу.
— Да вы, ребята, не знаете ли, где он живет? — обратился он к моим товарищам.
Они это очень хорошо знали, но мы поклялись друг другу никому не открывать, где наши дома, и они не выдали меня.
— У него нет никакого дома, он здесь живет, — сказал Моульди.
— И отца с матерью нет, он сирота, — прибавил Рипстон.
— Экий бедняжка! — сострадательно заметил фургонщик — если оставить его здесь, он наверное умрет, надобно свезти его хоть в работный дом. Хочешь в работный дом, мальчик?
Мне было все равно, только бы не домой, не в переулок Фрайнгпен. Я был так слаб, что не мог говорить; на вопрос фургонщика я только утвердительно кивнул головой. Добрый человек заботливо обернул меня попоной своей лошади и, взяв лошадей под уздцы, вывез фуру из под Арок; Рипстон все время сидел рядом со мной в фургоне.
Моульди, несмотря на свою боязнь горячки, не мог расстаться со мной не попрощавшись. Я услышал, что он цепляется руками за задок фургона и, взглянув в ту сторону, увидел его грязное лицо, с состраданием обращенное ко мне.
— Прощай, Смитфилд! — сказал он мне и затем обратился к фургонщику: — На нем лежит моя куртка, так вы, пожалуйста, скажите в работном доме, пусть ее спрячут и отдадут ему, коли он выздоровеет. Ну, прощай, голубчик Смит! Не скучай! — и он исчез.
Рипстон остался в фургоне, пока мы не выехали; затем он крепко пожал мою горячую руку, с любовью посмотрел на меня, плотнее завернул меня в попону, перескочил через задок фургона, и, не говоря ни слова, ушел прочь.
Глава XV
С помощью доктора Флиндерса мне удается остаться в живых. Я ухожу из работного дома
Добрый фургонщик привез меня в работный дом. Там меня раздели, обмыли и уложили в постель. Все говорили что мне очень плохо, однако, странное дело, я не чувствовал себя особенно дурно. Я лежал очень спокойно и удобно у меня ничего не болело. Если бы кто-нибудь спросил меня, что лучше: быть здоровым под темными арками или лежать здесь в горячке я бы, не задумавшись, выбрал последнее. Да и чего было задумываться, горячка не причиняла мне никакой боли. Я не испытывал и двадцатой доли тех страданий, какие перенес от зубной боли в фургоне. Постель у меня была чистая и мягкая, лекарство не особенно противное, а бульон, которым меня кормили, превосходный. И однако все, даже доктор, смотрели на меня как то серьезно, все подходили к моей постели осторожно и говорили со мной тихим, мягким голосом, точно думали, что я ужасно как мучаюсь. Не раз приходило мне в голову, что я, может быть, попал сюда по ошибке, что у меня совсем не та страшная болезнь, которую называют горячкой, что, как только ошибка откроется, меня тотчас же выгонят прочь.
Не знаю сколько времени пролежал я таким образом, но помню, что раз утром я проснулся как то больше похожим на себя, на такого самого себя, каким я был до болезни. Все с удивлением глядели на меня. Сиделка, подавая мне завтрак, чуть не разлила его, начав что-то рассуждать о людях, которые спасаются от гроба; надзирательница остановилась подле моей постели и сказала:
— Ну, его, кажется, не скоро придется хоронить!
Больше всех удивлялся доктор.
— Ай да молодец! — вскричал он — вот уж не ожидал, что он так ловко вывернется!
— Да, сэр, — заметила сиделка, — он можно сказать, обманул червей.
— Вот это верно, — засмеялся доктор, — он вправду обманул их! Вчера ночью жизнь его висела просто на волоске, а теперь каким молодцом он глядит! Он наверно поправится! Мы поставим его на ноги, прежде чем ему придется еще раз стричь волосы.
Я не совсем понимал весь этот разговор, по последние слова доктора удивили меня. В первый же день поступления в работный дом меня обрили так, что голова моя была совсем гладкая, волосы мои долго не нужно будет стричь, неужели же я не выздоровею раньше этого времени? Должно быть, доктор ошибается.
Действительно, доктор ошибся, но худо было то, что и я также ошибся. Волосы мои росли очень медленно, весь ноябрь и часть декабря прошли, прежде чем можно было стричь их, по выздоровление мое шло еще медленнее. Можно сказать даже, что настоящие страдания мои начались именно около того времени, когда, по мнению доктора, я должен был бы бодро стоять на ногах. На ногах я, правда, стоял, т. е. меня принуждали вставать, одеваться и ходить по палате. Но я не чувствовал себя ни бодрым, ни веселым. Аппетит у меня был хорош, даже слишком хорош, так что я без труда мог съедать втрое больше скудных больничных порций. Но мне было гораздо приятнее лежать в горячке, когда все за мной ухаживали, и я мог сколько хотел нежиться в постели, чем не то лежать, не то сидеть и слоняться из угла в угол, попадаясь всем под ноги и беспрестанно натыкаясь больными костями на края кроватей и на жесткую мебель. Одну неделю у меня сделалась опухоль в ногах, так что я не мог надеть башмаков, потом у меня заболели уши, потом глаза, так что я должен был ходить с большим зеленым зонтиком. И все это время я ужасно скучал, чувствовал себя и несчастным, и сердитым, каждый скрип двери раздражал меня, работный дом опротивел мне, и я стал от души желать скорее выздороветь, чтобы мне отдали мое платье и отпустили меня.
Я был вполне уверен, что ничего другого со мной не сделают. Мне хотелось одного только, чтобы к моему костюму прибавили рубашку, шапку и, пожалуй, сапоги; я думал, что могу, когда захочу, сказать:
«Благодарю вас, что вы вылечили меня, теперь я уйду», и передо мной тотчас же отворятся все двери, и мне можно будет идти на все четыре стороны. Куда идти, об этом я также не задумывался. Я, конечно, возвращусь под темные арки к Рипстону и Моульди, которые очень обрадуются мне. Хотя я пользовался в работном доме и хорошей пищей, и хорошим помещением, но я без всякого страха думал возвратиться к прежней жизни маленького бродяги. Мне вспоминалось, как мы свободно расхаживали по улицам города, добывая и растрачивая деньги на что хотели, мне вспоминались все наши веселые проказы, и я от души хотел поскорей увидеться с Моульди и Рипстоном. В целом мире о них одних думал я с любовью. Фрайнгпенский переулок как будто не существовал для меня.
В одной палате со мной были другие мальчики, давно уже жившие в работном доме, но я не сближался с ним; они казались мне какими-то глупыми, и я боялся рассказывать им что-нибудь о своих делах, чтобы они не выдали меня. В работном доме все со слов фургонщика считали меня сиротой, у которого нет ни дома, ни друга, ни покровителя.
Наконец я выздоровел. Это было уже в феврале месяце, и снег толстым слоем покрывал землю, когда доктор, обходя палату, приказал на завтра выписать из больницы меня и другого мальчика, Байльса, лечившего от скарлатины.
Когда доктор ушел, Байльс спросил меня:
— Слушай, Смитфилд, — ты сирота?
— Сирота. — отвечал я.
— Ну, так тебе морские роботы.
— Как так? С какой стати?
— А так, что всех сирот отправляют в Стратфорд, и тебя туда отправят: разве ты не знал? Ужасно больно секут в Страфорде и в черную яму сажают. Я знал одного мальчика сироту, как ты, так его там убили.
— За что же убили?
— А его поймали, как он хотел бежать, перелезал через высокую стену, утыканную гвоздями. Его схватили, бросили вниз, заперли в темную яму, и с тех пор ни слуху ни духу о нем не было; все говорят, что его убили!
— Какой же он был дурак, что поехал в Стратфорд, — заметил я.
— Да разве он сам поехал? его повезли, вот как и тебя повезут, — отвечал Байльс.
— Нет, меня не повезут, — решительным голосом объявил я. — Когда начальник будет проходить по нашей палате, я попрошу, чтобы он отдал мне платье и пустил меня идти, куда я хочу.
— Вот это отлично! — засмеялся Байльс — попроси его, он тебя наверно пустит, да еще, пожалуй, даст тебе денег на извозчика!
Я не обратил внимания на слова Байльса: я всегда думал, что он глуп, а теперь вполне убедился в этом. Какая охота удерживать меня в работном доме? Напротив, все будут очень рады отделаться от меня.
Начальник каждый вечер обходил палаты, чтобы посмотреть, все ли в постелях. Когда он подошел ко мне, я позвал его. Все в палате подняли головы с подушек и посмотрели на меня с удивлением. Я и не подозревал, что делаю дерзость.
— Ты меня позвал, мальчик? — спросил у меня начальник, как будто не доверяя ушам своим.
— Да, сэр, я хотел просить вас, велите отдать мне мое старое платье и положить его сюда на стул. Я надену его завтра утром, так как я хочу уйти отсюда.
В глазах начальника блеснул гнев. Затем он спокойно обратился к надзирательнице.
— Что этот мальчик в своем уме, миссис Браунгонтер? — спросил он.
— В своем, сэр, если у этого маленького, дерзкого негодяя есть ум, — отвечала надзирательница.
— Очень хорошо, — сказал начальник, вынимая карандаш и записную книжку, — он ведь из той партии, которая уходит завтра? Какой его №?
— 127-й, сэр, — отвечала надзирательница.
— Благодарю. — Ну, № 127-й, тебе придется вспомнить сегодняшний вечер. И, взглянув на меня еще раз, он пошел своей дорогой.
Я был поражен. Я закрыл голову одеялом и долго не мог опомниться. Неужели это правда? Я не смею выйти из работного дома, когда захочу! Я здесь пленник, завтра меня увезут в то ужасное место, о котором рассказывал Байльс, и там, конечно, сразу засадят в черную яму за дерзость начальнику!
Что мне делать? Как избавиться от ужасной участи, грозившей мне? Если бы даже мне удалось вырваться из работного дома, я не могу бежать в этом платье. Я должен сознаться, что не постыдился бы унести с собой одежду, данную мне работным домом, но одежда эта была какая-то странная: коротенькая курточка, панталоны, доходившие только до колен и соединявшиеся с синими шерстяными чулками, на которые надеты были башмаки с медными пряжками. Как я мог бежать в таком наряде? Всякий за версту узнал бы меня. А впрочем, от работного дома до арок недалеко; если бы мне только удалось добраться туда, Моульди и Рипстон, конечно, выручили бы меня. Главный вопрос был в том, как улизнуть из работного дома, и я долго не мог уснуть, раздумывая об этом. Наконец, я составил план, план очень рискованный, но другого я не мог придумать. У нас в палате была одна добрая женщина, помощница сиделок, которая очень часто получала от кого-то письма. Письма эти привратник оставлял у себя, а она обыкновенно или сама сходила вниз за ними, или посылала кого-нибудь из нас, мальчиков. За то, что привратник сберегал её письма, она часто давала ему денег на табак. Я решился воспользоваться всеми этими обстоятельствами, и хотя для осуществления моего намерения мне приходилось много и бессовестно лгать, но я не останавливался перед этим: Стратфорд казался мне слишком страшным.
Наступило утро. Мы завтракали в половине восьмого, а письма Джен приходили с восьмичасовой почтой. Когда я проснулся, моя решимость несколько поколебалась, но во врем завтрака мальчики осыпали меня насмешками и все толковали о том, как мне зададут в Страдфорде. Это окончательно разрушило все мои колебания.
В четверть девятого я ухитрился, спрятав шапку под верхнюю часть панталон, незаметно выбраться из палаты и спуститься с лестницы. Внизу этой лестницы шел длинный коридор до самого двора, на дальнем конце которого находились ворота и привратник. Окно больничной палаты выходило во двор, и взглянув наверх, я увидел, что Джен смотрит на меня и, как будто удивляется, с какой стати я очутился во дворе утром в такое время. Я не обратил на нее внимания и храбро подошел к каморке привратника.
— Нет писем, — сказал он, увидев меня.
— Я знаю-с, — отвечал я, — но Джен просит чтобы вы мне позволили сбегать за угол, купить ей почтовой бумаги; она говорит…
— Вот выдумала! — сердито вскричал привратник, — разве я могу позволить это! Скажи вашей Джен, что она уж зазналась; просить такие глупости!
С этими словами он взглянул вверх в окно, а в окне Джен делала самые отчаянные знаки.
— Ладно! Нечего знаки-то делать! Пусти я его, а меня за это, пожалуй, с места сгонят.
— Позвольте, — перебил я поспешно, видя как моя надежда исчезает, — Джен еще велела мне купить вам осьмушку табаку.
— Гм, это хорошо… — он опять взглянул в окно больничной палаты, где все еще стояла Джен, сильно раскрасневшаяся, вероятно от зародившегося в ней подозрения и отчаянно мотавшая головой. — Да только нечего вашей Джен задабривать меня табаком. — Ну, давай мне деньги, а сам беги скорей, да смотри, не копайся, не то тебе достанется!
Дать ему деньги и бежать! Он меня отпускает, дорога открыта, и вдруг все дело должно погибнуть из-за того, что у меня нет каких-нибудь двух пенсов! Я прибегнул к новой лжи.
— У меня нет мелочи, — сказал я, — Джен велела мне купить вам табаку из тех шести пенсов, что дала мне на бумагу.
Я стал искать в кармане панталон воображаемую шестипенсовую монету.
— Ну иди скорей! Чем тут стоять да болтать, ты бы уж и вернуться успел!
Он отодвинул засов маленькой калитки, и я был свободен! Мне хотелось тотчас же пуститься бежать, но я боялся, не подстерегает ли меня кто-нибудь, и потому сначала просто пошел скорым шагом. Зато, дойдя до первого угла, я бросился бежать во весь опор. Было пасмурное холодное утро, я чувствовал себя необыкновенно легким и бодрым. Местность была мне знакома, я знал самую близкую дорогу и минут через десять добежал до того прохода на набережную, который вел вниз, в темные арки.
Глава XVI
Я еще раз направляюсь к улице Тёрнмилл
Тогда я повернул в проход, который вел к аркам, на церковных часах пробило половина девятого. Это заставило меня остановиться. Моульди и Рипстон не могли быть дома, они наверно давно уже па работе и не вернутся раньше сумерек. Надобно провести весь день, не видавшись с ними. Это значительно уменьшило радость, которую я испытывал, вырвавшись так благополучно из работного дома. Я мог, конечно, разыскать друзей своих на базаре, но явиться туда в моем костюме было немыслимо. Я решился пробраться под арки и там ждать возвращения их. Странно, то место, где обыкновенно стоял наш фургон, совсем не показалось мне таким родным, как я ожидал. Оно выглядело необыкновенно темным, мрачным, запустелым и унылым. Шаги мои звонко отдавались среди сырых стен; камни были скользки, как стекла, а слабый свет давал мне возможность заметить ледяные сосульки, блиставшие среди зеленых кирпичей.
Я стал искать какой-нибудь телеги, в которой мог бы засесть на несколько часов. Но я ничего не нашел, кроме телеги водовоза, на которой стоял четырехугольный ящик с отверстием наверху. Ящик этот служил вероятно для возки воды и я влез в него, радуясь, что нашел себе уютный уголок. Скоро однако оказалось, что убежище это не так удобно, как я воображал; внутри ящика осталось много воды, она замерзла и сначала была совершенно твердой, но когда я сел на лед, он стал оттаивать и вода просачивалась сквозь мои панталоны. Я вылез из ящика и прилег за козлами водовоза, чтобы укрыться от ветра. Но ветер был такой резкий, пронзительный, что укрыться от него не было возможности. Он с полной силой врывался сквозь узкий проход и приносил с берега реки частицы обледенелого снега. Каждое дуновение его прохватывало меня до костей, он щипал меня за уши, пробирался за воротник моей куртки, а когда я приподнимал голову, он дул мне прямо в рот. Я должен был держать шапку обеими руками до того, что пальцы у меня заболели от холоду, точно обожженные. Я не мог больше получаса переносить этой пытки. Я соскочил с телеги, засунул руки в карман панталон и принялся бегать взад и вперед, стуча ногами по скользким камням, чтобы как-нибудь разогреть окоченелые ноги.
О, как мне было холодно, как я дрожал, какой голод мучил меня, каким несчастным я себя чувствовал! Я решительно не знал, что делать, чтобы как-нибудь спастись от страшного холода. То я влезал в телегу, то вылезал из неё, то прыгал кругом неё, то перескакивал через её оглобли, то выбегал на берег реки и бросал камешки в воду — ничто не согревало меня.
Наконец холод до того измучил меня, что я решился попробовать развести огонь. На берегу можно было подобрать много щепок и куски угля, одна беда, у меня не было спички. На реке стояло много барок, на них работали люди, и многие из них курили. Они конечно, дали бы мне спичку, если бы я попросил у них, но как подойти к ним в моем костюме? Они наверно станут расспрашивать меня, станут рассказывать обо мне своим знакомым, и кончится тем, что меня поймают. Оставалось одно: снять ту часть одежды, которая могла уличить меня, и вымазать лицо и руки грязью, чтобы быть похожим на одного из мальчиков костяников, роющихся в речном иле. Это было дело не трудное, но мне оно показалось в то время страшно тяжелым: я еще не совсем оправился после болезни, я ужасно прозяб, а мне пришлось снять чулки, башмаки, шапку и куртку, так как костяники не носят ничего подобного. Кроме того, их ноги, руки и лицо вечно выпачканы грязью. Чтобы вымазаться таким же образом, я должен был пройтись голыми ногами по речному илу, покрытому сверху слоем льда, окунуть в этот ил руки и вытереть ими лицо. Костяники носят с собой всегда или мешок, или какую-нибудь посудину, в которую собирают все, что найдут. На мое счастье, я увидел под кормой одной барки старую кастрюлю, лежавшую в иле. Я взял ее в руки и подошел к одному из барочников, прося у него одолжить мне спичечку. Вместо ответа, он поднял какой-то осколок и пустил им в меня, прицелившись прямо в ту руку, которой я держал кастрюлю. Осколок ударил меня по пальцам, и я выронил свою ношу. Это рассмешило других барочников, они начали хохотать и бросать в меня кусками угля, так что я принужден был бежать, завязая в мягкой грязи. Я спрятался за кормой одной барки, но старик, работавший на ней, увидел меня, схватил свой багор, подбежал к краю барки и начал грозить мне. К счастью багор был слишком короток, и он не мог достать до меня.
— Пошел прочь, скверный воришка, — закричал он, — только что из тюрьмы выбрался и опять за прежнее берется!
— Я совсем не был в тюрьме, — со слезами отвечал я, — я никогда не был в тюрьме.
— Не был в тюрьме, гадкий лгунишка! Да ты посмотри на свою голову, разве это не тюремная стрижка!
— Нет я был в работном доме, и меня там обрили, потому что у меня была горячка: я убежал из работного дома; я просил у тех людей спичку, чтобы развести огонь, а они начали швырять в меня. Вон, посмотрите!
И я показал ему свои пальцы, разбитые в кровь. Старик свесил седую голову через край барки и пытливо посмотрел на мое грязное, залитое слезами, лицо. Он, должно быть, убедился, что я говорю правду, потому что сказал гораздо более ласковым голосом:
— Ну, коли тебе нужна только спичка, так возьми себе хоть две, да иди своей дорогой.
Он воткнул спички в расщелину багра и передал мне их таким образом. Но, ах! все труды мои оказались напрасны! Я до половины разделся, и весь вымазался, я перенес грубость работников, и все это не принесло мне пользы. У меня были и щепки, и уголья, и клочок бумаги, но все это было до того сыро, что обе спички мои истлели и ничего не могли зажечь. Я посмотрел на берег: старика, давшего мне их, не было на барке, пришлось обойтись без огня. Я опять сошел к реке, смыл грязь с рук, с ног и с лица, дал им просохнуть на ветре, так как у меня не было полотенца, потом надел опять чулки, башмаки, куртку и шапку и принялся расхаживать взад и вперед под арками.
Часа в два пошел сильный, крупный снег; это не огорчило, а напротив, обрадовало меня: я думал, что по дурной погоде Рипстон и Моульди скорей вернутся домой. Я уселся у последней ступеньки той лестницы, по которой они обыкновенно спускались под арки, и стал ждать. Час проходил за часом, я продрог до костей, а их все не было. Другие ночлежники арок начали собираться, некоторых из них я знал в лицо, другие были мне незнакомы, но я притаился в темном углу и не показывался никому: мне не хотелось собирать вокруг себя толпу и отвечать на вопросы о том, как я выбрался из работного дома.
Я сидел и ждал, пока совсем стемнело. На церковных часах пробило семь, но ни один из друзей моих не являлся. Я был страшно измучен и голодом, и холодом, и напрасным ожиданием, и ужасной мыслью, что будет со мной, если они совсем не придут? До сих пор меня поддерживала надежда увидеться с друзьями, теперь, когда эта надежда исчезла, я чувствовал себя совершенно одиноким и беспомощным. Все, что я сделал, все, что я выстрадал в этот день, оказывалось напрасным. Куда мне теперь деться, за что приняться? Уж не вернуться ли, пожалуй, домой?
Когда эта мысль в первый раз пришла мне в голову, я прогнал ее, как совершенно нелепую. Но чем больше времени проходило, чем больше исчезала для меня надежда увидеться с моими единственными друзьями, тем чаще и настойчивее возвращалась она. Наконец, я уже не мог думать ни о чем другом. Да в сущности, чего же мне так бояться возвращения домой? Я уже больше девяти месяцев не видал никого из своих, может быть, они обрадуются мне, может быть, в худшем случае, дело ограничится тем, что отец прочтет мне хорошую нотацию. Теперь я уже не такой маленький мальчик, каким был, когда бежал из дома, я знал, как искать работы, за какую работу взяться, так что я не буду в тягость своему семейству.
Однако прежде чем идти в переулок Фрайнгпен, я побродил несколько времени около арок, затем добежал до рынка, посмотрел не там ли Рипстон и Моульди, и, только не найдя их нигде, решился направиться к Тернмилльской улице. Я шел бодро, нигде не останавливаясь и ни на кого не обращая внимания. Но когда я дошел до Смитфилда, шаги мои стали замедляться, а подходя к переулку Фрайнгпен, я и совсем остановился: Не опасно ли так прямо подойти к отцу? в это время дня он обыкновенно бывает в трактире; подождать разве пока он выйдет оттуда? Он всегда добрее, когда немножко выпьет. Я остановился против переулка и стал поджидать отца. Он всегда возвращался домой в одиннадцатом часу, а теперь был только десять. Я ждал терпеливо, и мысль о том, как меня встретит отец, что он мне скажет, мешала мне даже чувствовать голод и холод. Но время шло, а отца все не было. Я решился, наконец, дойти до трактира, куда всегда заходил отец, и посмотреть, там ли он? Осторожно подкравшись, я стал смотреть в щели трактирной двери. Я мог видеть очень немногое, но за то услышал страшный шум. Несколько голосов кричали, бранились, хохотали, и я различал голос мистера Пигота, хозяина заведения, и какой-то ирландки. Вдруг раздался сильный вопль и топот ног около самой двери; едва успел я посторониться, как дверь распахнулась и из неё вытолкали женщину. Платье этой женщины было все изорвано и испачкано, рыжие волосы всклочены, губы разбиты, а на руках она держала ребенка, завернутого в какие-то грязные тряпицы. Я тотчас же узнал ее: это была миссис Бёрк, с моей бедной маленькой сестрицей Полли. Миссис Бёрк была видимо сильно пьяна, она чуть не упала, когда ее вытолкали из распивочной, но, оправившись несколько, опять бросилась к дверям и принялась колотить их кулаком, браниться и кричать. Мужчина, вытолкнувший ее за дверь, появился на пороге и замахнулся, чтобы снова ударить ее, но его руку удержал хозяин заведения.
— Полно вам дурить, Джим Бализет, — сказал мистер Пигот, — я не позволю вам бесчинствовать, можете бить ее дома, коли хотите, а не здесь!
Джим Бализет! он назвал этого пьяного, грязного человека Джим Бализет, неужели же это отец мой? Я привык всегда видеть отца одетым опрятно, даже щеголевато; бывало, возвращаясь с работы, он всегда тщательно умывался и не выходил из дома иначе, как в чистой рубашке, в крепкой фланелевой куртке и в шелковой косынке на шее. А тот кого мистер Пигот назвал Джимом Бализетом, был человек с немытым, опухшим лицом, с заплывшими глазами, с небритой, щетинистой бородой, с волосами, давно не видавшими гребенки. На нем была надета страшно грязная рубашка и старая, совсем изломанная, шляпа. Так стоял он среди улицы, браня самыми гадкими словами миссис Бёрк и грозя ей кулаком. Он, вероятно, до полусмерти избил бы ее, если бы его не удерживал мистер Пигот и несколько человек, выскочивших из распивочной. Им удалось, наконец, частью насильно, частью убеждениями увести его назад в распивочную. Миссис Бёрк нисколько не угомонилась, а продолжала бросаться к дверям выкрикивая разные ругательства на отца. Наконец подошел полицейский; он бесцеремонно протолкал ее в Фрайнгпенский переулок и втолкнул в дверь нашего дома.
Что мне было делать? Идти за миссис Бёрк было, конечно, глупо. Я никогда не рассчитывал на ласковый прием с её стороны, а соваться ей на глаза, когда она находилась в таком положении, было уж совсем нелепо. Я очень жалел малютку Полли, но меня утешило то, что она по крайней мере жива и не изуродована по моей милости. Подойти к отцу?
Я часто прежде видал его пьяным, но никогда не был он до такой степени пьян и свиреп. Однако куда же мне деться? Я умирал от голода, я не смел возвратиться в работный дом, в арках мне нечего было делать без моих друзей Рипстона и Моульди. Я был совершенно одинок в целом мире. А может быть, — подумал я, — отец сжалится надо мной? Прежде миссис Бёрк восстановляла его против меня, теперь, когда он с ней поссорился, он, может быть, примет меня на зло ей. С этими малоутешительными мыслями я опять пробрался к распивочной. Там драка кончилась, и шло пенье песен. Я слышал, как запел отец, я узнал его голос, и мне показалось, что он поет с большим чувством. Дождавшись конца песни, я робко вошел в комнату. Там было много народу, и я сразу не увидал отца. Только оглядевшись хорошенько, я заметил, что он сидит, положив обе руки на стол и склонив на них голову.
— Эй ты, работный дом, чего тебе? — спросил у меня слуга.
— Я пришел сюда к отцу, он вон там! — отвечал я, указывая на отца.
— А как зовут твоего отца, мальчик?
— Джим Бализет!
— А, я так и думал, а его сразу узнал, — вскричал скорняк, живший в нашем переулке. Джим, проснись-ка, смотри твой мальчик воротился! — обратился он к отцу, слегка расталкивая его.
— Врешь, не тронь меня! — проворчал отец, не поднимая головы.
— Поговори с ним, маленький Джим, он узнает твой голос.
— Это я, отец, — проговорил я, дотрагиваясь до его локтя своей дрожащей рукой, — я пришел назад.
Отец медленно поднял голову и устремил на меня такой свирепый взгляд, что я отступил на два шага. Он несколько минут смотрел на меня таким образом, и я уже начинал надеяться, что гнев его исчезнет, как вдруг он, не говоря ни слова, бросился на меня, схватил меня за ворот рубашки и куртки так, что кулак его сильно сдавил мне горло, и опрокинул меня на скамейку.
— А, попался мне негодяй! Попался мне! — проговорил он, отстегивая другой рукой страшный ременный пояс.
— Что вы с ним делаете, Джим? Джим, ведь вы его задавите! оставьте его, Джим! Можно ли так обращаться с ребенком! — вступились за меня присутствовавшие.
— Мой сын, что хочу, то с ним и делаю! — закричал отец.
Он остановился на минуту, должно быть, соображая, как удобнее положить меня для сеченья; затем приподнял меня за шиворот и бросил на стол лицом вниз. Тут он, должно быть, в первый раз заметил странность моего костюма.
— Это что у тебя за наряд такой? — спросил он, захватив в руку мои панталоны.
— Это, должно быть, тюремное платье, — заметил кто-то, — и стрижка тюремная.
— Нет, это не тюрьма, — сказал слуга, — это работный дом!
— Да, это работный дом, — подхватил я, — мне дали это платье, когда я заболел горячкой и попал в работный дом!
Я думал этими словами смягчить несколько отца, но вышло наоборот. Он отскочил от стола с отвращением и, обращаясь к окружающим, проговорил слезливым голосом:
— Вот, вы говорите, чтобы я отпустил его, а знаете ли вы что сделал этот мальчишка? Он бежал из дому, чуть не убив моего другого ребенка, он нищенствовал, он опозорил меня, он был в работном доме, слышите ли вы? В работном доме! И чтобы я его пустил! Да ни за что на свете! Я его до смерти изобью!
— Только, пожалуйста, не в моем доме! — вскричал мистер Пигот, хватая на лету ремень, который отец уже поднял надо мной. Он хотел выхватить и весь ремень, но другой конец его был крепко обмотан вокруг руки отца. Между ними завязалась драка и, воспользовавшись этим, я незаметно соскользнул со стола на пол.
— Зовите полицию! — кричал хозяин.
— Зовите, кого хотите! Никто ни помешает мне расправиться с этим негодяем!
Дверь распивочной приотворилась, в нее высунулось с полдюжины голов любопытных прохожих, привлеченных шумом. Я запрятался под стол и едва смел выглядывать оттуда. Добродушный слуга наклонился и протащил меня к двери. Все присутствовавшие были до того заняты дракой отца с мистером Пиготом, что не обращали на меня внимания.
— Беги скорей домой и радуйся, что так дешево отделался! — сказал слуга, выталкивая меня на улицу и запирая за мной дверь.
Глава XVII
Я знакомлюсь с двумя джентльменами, которые обирают меня бессовестнейшим образом
«Радуйся, что так дешево отделался!» — сказал мне спасший меня слуга. Радоваться чему? Хотел бы я знать! Я был самый несчастный мальчик на свете: я не имел ни угла, ни друга, ни куска хлеба, чтобы утолить свой голод, ни даже одежды, так как платье, надетое на мне, не принадлежало мне и страшно стесняло мою свободу. Все мои надежды и планы разрушились. Я спасся от опасности, но это вовсе не утешало меня. Я чувствовал такое уныние, что не мог даже бежать. Мне было так худо, что если бы я услышал, как отец догоняет меня, размахивая ременным поясом, я не прибавил бы шагу.
Было уже около одиннадцати часов, все лавки запирались. Я шел, куда попало, не обращая внимания на дорогу, наудачу поворачивая то в ту, то в другую сторону, как какая-нибудь бездомная собака.
Так я бродил с четверть часа, пока не очутился в небольшой улице, ведущей в кожаный ряд. Улица эта была не длинная и вся состояла из лавок. Лавки были заперты, за исключением одной булочной, в которой ставень еще оставался не закрытым. Я подошел к этому светлому окну и глазам моим представилась целая груда булочек разных форм и величин. Я остановился неподвижно, точно у меня вдруг отнялись ноги. Не напрасно бродил я взад и вперед, я нашел наконец то, что мне нужно. Ах, если бы мне дали одну из этих чудных, румяных булочек! Сколько бы штук мог я съесть? Которую бы я выбрал? Нижнюю, она поджаристее, и еще вот ту что ближе к окну.
З-з… закрылся последний ставень. Исчез и свет, и прекрасный хлеб, булочная сделалась таким же темным пятном, как и все остальные лавки. С утра я не чувствовал потребности в пище, я даже не думал о еде, но теперь желудок мой как будто проснулся и стал требовать пищи. Мучительный голод как-то оживил меня, я вдруг почувствовал себя необыкновенно бодрым. Во что бы то ни стало, необходимо достать себе пищу. Но каким образом? Просить милостыню? Но у кого? Улицы, по которым я шел, редко посещались богатыми людьми, и теперь там не видно было ни человека. Да и как мне просить милостыню в платье из работного дома? Кто даст мне пени и не станет расспрашивать меня, зачем я ночью шляюсь по улицам и не иду домой? Кроме того, просить милостыню поздно: пока я выпрошу пени, все лавки уже закроют. Украсть разве что-нибудь? Но где? На всей улице открыта одна только распивочная, а из пешеходов виден один полицейский. Впрочем, я не мог разглядеть ничего вдали, так как снег валил густыми хлопьями. Вдруг я услышал шаги и веселый смех, а через минуту увидел двух молодых джентльменов с сигарами и тростями в руках. Украсть у них что-нибудь мне и в голову не приходило, но я надеялся, что они сжалятся над моим несчастным положением и дадут мне какую-нибудь монетку. Они были очень веселы и, должно быть, очень богаты, так как у каждого из них надето было по перстню с большим блестящим камнем На мое счастье один из них остановился закурить сигару совсем подле меня.
— Будьте так добры, — сказал я, — подайте мне что-нибудь.
— А вот попроси у моего приятеля, — отозвался он — Берни, дайте шиллинг бедному мальчику.
С сердцем, бьющимся от ожидания, обратился я к его приятелю.
— Протяни руку — сказал он.
Я протянул, а он — плюнул мне на руку, говоря:
— Вот какие шиллинги даю я попрошайкам.
— Ха, ха, ха! — засмеялся другой джентльмен.
На минуту я почувствовал такой припадок бешенства, что готов был вцепиться в нос мистеру Берни, но голод заглушил во мне гнев. Я обтер руку о стену и снова протянул ее веселым господам.
— Теперь, надеюсь, вы мне дадите хоть пени, хоть полпени, — вежливо проговорил я — я умираю с голоду.
— Что ты лжешь, негодяй! — закричал мистер Берни — толкует о голоде, а одет так отлично! Разве в таких сапогах просят милостыню? Надобно просто свести его к полицейскому, Айк!
Эти слова навели меня на новый ряд мыслей. Действительно, сапоги у меня были крепкие, хорошие, слишком хорошие для нищего. Я могу продать их. Лучше ходить без сапог, чем терпеть такой страшный голод. Мальчики, ночевавшие под Арками, часто рассказывали, что на Фильд-лейн есть много еврейских лавок, которые торгуют до поздней ночи и покупают все, что угодно, без разбору, не расспрашивая, откуда взят товар. До Фильд-Лейн было недалеко. Я нагнулся и начал развязывать сапоги.
— Ты что это делаешь? — спросил мистер Берни.
— Да вот, спасибо, вы мне напомнили, какие на мне сапоги, теперь уж я не стану просить у вас денег. Держите при себе и свои пени, и свои плевки, не то вам может достаться кирпичом по голове.
— Пойдем, Айк, — сказал Берни — если он осмелится тронуть нас, мы позовем полицейского.
— Нет, постой, — остановил Айк. — Ты что же это хочешь делать со своими сапогами, мальчик?
— Продать их.
— Куда же ты их понесешь ночью? Хочешь продавать, так покажи их сюда! Пойдем к фонарю.
Я снял чулки и засунул их в сапоги, а сапоги связал шнурками и перекинул через плечо.
Мистер Айк подвел меня к фонарю, взял в руки один сапог и принялся разглядывать и ощупывать его с самым деловым видом.
— Сколько ты за них хочешь? — спросил он.
— Полно вам шутить надо мной! — вскричал я: — зачем вам знать, сколько я за них хочу?
— Да разве же я шучу, мальчик? — с серьезным видом сказал мистер Айк. — Я хочу дело сладить. Назначай цену, я куплю сапоги.
— Какую назначить цену — я решительно не знал. Тут я вспомнил, что мать отдала раз два шиллинга девять пенсов за пару сапог вдвое хуже этих. Эти сапоги были такие теплые, удобные! Стоя на камнях, на холодном снегу, босыми ногами, я вполне ценил их.
— Я хочу за них восемнадцать пенсов, — сказал я.
Мистер Айк посмотрел на мистера Берни, и затем оба молодые человека принялись хохотать, точно будто я им сказал какую-то необыкновенно забавную шутку.
— Ну, хорошо, хорошо! — заговорил мистер Айк: — шутка шуткой, а только мы никогда не сделаем дела, если ты не станешь говорить серьезно. Сколько дать тебе за них?
— Восемнадцать пенсов! Ничего меньше, я знаю им цену.
— А хочешь шесть?
— Нет, восемнадцать, не то давайте их назад, давайте, я не хочу продавать вам!
— Ну, нечего с тобой делать! — со вздохом произнес мистер Айк, — на тебе деньги и убирайся скорей, чтобы я не раздумал!
Он положил мне в руки семь пенсов, взял под руку мистера Берни и пошел прочь. Я ухватился за его пальто.
— Мне надо еще одиннадцать пенсов! — кричал я: — не то отдайте мне чулки и сапоги!
— Да ты с ума сошел! — вскричал мистер Берни: — мы можем купить новые сапоги гораздо дешевле!
— Да тут еще чулки.
— А! чулок я и не заметил. Посмотрим, какие такие чулки!
Мистер Берни вытащил чулки из сапог, внимательно осмотрел их и затем сказал:
— Ну, нечего делать, ты, кажется, мальчик хороший, мы тебе прибавим цену, дадим шиллинг за все.
— Нет, я не хочу, мне надо восемнадцать пенсов. Я бы и этого не взял, кабы не был так страшно голоден!
В эту минуту мы подошли к маленькой, грязной мелочной лавочке. Она еще не была заперта, и на окне её лежало несколько больших хлебов и кусок холодного вареного сала.
— Это ты врешь, что голоден, — сказал мистер Айк, — кабы ты вправду есть хотел, так ты бы обрадовался шиллингу! Ведь за четыре пенса можно купить огромный кусок хлеба с этим салом!
Ужасно соблазнительно было глядеть на это чудное сало в окне лавки. Я был так голоден, что, кажется, мог бы съесть весь кусок до последней крошки. Однако отдать сапоги за такую неподходящую цену мне не хотелось.
— Мне надо восемнадцать пенсов, — повторил я.
— Экий ты какой. Ну, уж если тебе так нужны эти деньги, так поищи нет ли у тебя еще чего продажного: носового платка, ножичка или чего-нибудь такого, посмотри-ка в кармане!
— Нечего мне смотреть, у меня только то и есть, что на мне надето.
— Ну, что же? Мы все покупаем, — сказал мистер Берни, — мы можем дать тебе за платье не восемнадцать пенсов, а восемнадцать шиллингов. Продавай!
Неужели они в самом деле дадут мне за мое платье восемнадцать шиллингов? Да я рад был продать его и за половину этой цены, оно ведь только стесняло меня.
— Как же я буду продавать платье здесь на улице? — заметил я.
— Зачем на улице? Поведем его к себе, Берни, — предложил мистер Айк.
С этими словами молодые джентльмены, держа в руках мои сапоги и чулки, быстро пошли к Сафрон-Гиллю, а я не отставал от них. Дойдя до самой грязной части Гилля, они остановились перед одним домом, ключ от дверей которого был в кармане мистера Айка, и мы все трое, пройдя темный коридор, поднялись по скрипучей лестнице во второй этаж и вошли в комнату. Мистер Берни зажег маленькую оловянную лампу, прибитую к стене, и при свете её я мог рассмотреть жилище евреев. Оно походило на лавку тряпичника. В одном углу навалена была такая огромная куча шляп, что верхушка изломанного, потертого цилиндра касалась потолка; в другом углу свалено было множество старых башмаков и чулок всех сортов и величин; на гвоздях, вбитых во все четыре стены, навешаны были различные части женского и мужского костюма; кроме того, груда старого платья лежала на длинном столе, прислоненном к одной из стен.
В этой лавочке видимо жили люди: на складном стуле перед камином стоял чайный поднос с грязными чашками и кофейником; тут же лежал на капустном листе кусок масла и початая булка. Из-под широкой скамейки, служившей вероятно кроватью, выглядывал узел с подушками и постельным бельем, на скамейке лежала гребенка, банка с помадой и грязная манишка, а над скамейкой висело на стене маленькое зеркальце. Всего более привлек мое внимание кусок булки, лежавший на подносе.
— Можно съесть? — спросил я, и, не дожидаясь ответа, откусил большой кусок.
Мистер Берни ударил меня по руке медной спичечницей так, что булка полетела на пол. Я хотел поднять ее, но мистер Айк схватил ее.
— Полно, мальчик, ты не воровать сюда пришел! — заметил оно строго.
— Вот что, мальчик, — сказал мистер Берни ласково, — я вижу, что ты очень голоден, мне жаль тебя, возьми этот хлеб в придачу к шиллингу за свои сапоги и не приставай к нам больше!
Если бы я не пробовал хлеб, а я, может быть, продолжал бы настаивать на своей цене, но теперь я не мог: я положил в карман шиллинг, который мистер Берни протянул мне вместе с хлебом, и жадно вцепился зубами в булку.
— Ну, а теперь проваливай, — проговорил мистер Айк, отворяя передо мной дверь, — дело слажено, и тебе нечего у нас делать.
— А как же вы хотели купить все мое платье, — напомнили я, — еще говорили, что дадите восемнадцать шиллингов.
— Восемнадцать шиллингов? Мистер Айк пощупал пальцами материю на моей курточке. — Восемнадцать шиллингов не дорого, я бы дал и больше, ну да коли ты столько просишь, так вот тебе твоя цена! Он протянул мне восемнадцать пенсов.
— Это восемнадцать пенсов, — вскричал я, — а мне надо восемнадцать шиллингов!
— Не восемнадцать ли гиней еще? Эх, ты дурачина! Да кто же даст столько за эту дрянь?
— А на что же мне восемнадцать пенсов? Ведь я должен купить себе другое платье вместо этого.
Берни притянул меня к себе и еще раз внимательно осмотрел всю мою одежду.
— Знаешь что, Айк, — сказал он добродушным голосом, — сделаем доброе дело, дадим бедному мальчику другое платье, в этом ему неудобно.
— Делать добро хорошо, — возразил мистер Айк, — только ты и меня-то пожалей, ведь мне придется нести половину убытка.
— Полно, приятель, от доброго дела нельзя разориться.
С этими словами он порылся в куче старого платья и вытащил оттуда пару больших бумазейных панталон, очень гадких с виду, покрытых заплатами спереди и сзади и совсем грязных.
— Они разорваны! — заметил я, указывая на большую дыру.
— Ну, конечно, это вещь поношенная, — отвечал мистер Берни, — не новое же платье тебе давать.
— Да они будут мне и длинны, и широки.
— Пустяки, теперь носят широкие панталоны, а если окажутся длинны, мы подрежем. Примерь-ка.
Мое платье было сшито так, что для примерки панталон я должен был снять с себя все, кроме рубашки. Мистер Айк тотчас же подхватил мои вещи и запрятал их куда-то. Бумазейные панталоны оказались мне совсем не впору: они были так широки, что нигде не прикасались к телу, и все перевязи были совершенно бесполезны; пояс приходился у меня под мышками, а снизу они волочились по полу.
— Видите, я говорил: не впору, — заметил я.
— Как не впору! Точно нарочно для тебя сшито! — вскричал Берни.
— Да они ужасно неудобны? Смотрите, эта пуговица должна быть спереди, а она приходится под мышкой.
— Ему неловко оттого, что он скомкал всю рубашку около пояса, — заметил мистер Айк, — снимите с него рубашку, Берни, мы ему дадим другую, потоньше. Мистер Берни быстро сдернул с меня рубашку.
— Ну, вот теперь отлично! — сказал он. — Эту пуговицу мы застегнем на эту дырку, а ту на ту! превосходно! и как они высоко приходятся, жилета совсем не надо! славная штука! найдем ли мы тебе такую же хорошую куртку?
— Да вот дайте ему эту куртку, — проговорил мистер Айк, подавая какую-то куртку; — она совсем почти новая, да не беда, жаль мальчика.
Они натянули на меня куртку, правда, крепкую но всю перепачканную масляной краской.
— Славно тебе будет, и тепло, и удобно! — сказал Берни: — бери свою шапку и отправляйся.
— Как, а рубашку-то? ведь вы мне не дали рубашки!
— Рубашку? Это еще кроме панталон и куртки? Да ты, кажется, с ума сошел, любезный!
— По крайней мере дайте мне хоть немножко денег, ведь мое платье стоило гораздо дороже этого!
— Каково это, Айк? — вскричал Берни обиженным голосом. — Мы ему сделали добро, а он еще больше требует. Бессовестный, неблагодарный мальчишка! Пошел вон!
Они вытолкали меня из своей комнаты, столкнули с лестницы, выгнали на улицу и заперли за мной дверь.
Глава XVIII
Убыток, причиненный мне мистерами Берни и Айком. Мое последнее появление в Ковент-Гардене. Я делаюсь уличным певцом. Старый друг
На церковных часах пробило полночь в ту минуту, когда дверь дома закрылась за мной, и я пошел шагать по мягкому, холодному снегу улицы. Я не мог сразу сообразить, выгодную ли сделку устроил я с господами Берни и Айк. Мне казалось, что вся выгода была на их стороне, а между тем они обвиняли меня в бессовестности и неблагодарности. Неужели я в самом деле не оценил по достоинству их услуги? Что они для меня сделали? Прежде у меня была пара теплых чулок и крепких сапог, у меня был полный костюм, не исключая рубашки, теперь у меня не было ни обуви, ни рубашки, и костюм мой состоял из одной куртки да из панталон. Зато теперь я не так сильно страдал от голода, как прежде, я избавился от одежды, в которой днем мне нельзя было никому показаться, и у меня явился целый шиллинг денег. А где же он, этот шиллинг? Если бы мостовая разверзлась под моими ногами, я не остановился бы с большим испугом. Я стал обшаривать карманы своих новых панталон, карманы были глубокие, и мне пришлось нагибаться до самой земли, чтобы достать до дна их, но напрасно шарил я во всех углах, шиллинга не было. В ужасе я запустил руки в карманы куртки, и там все пусто, осталось только несколько хлебных крошек от маляра. О, несчастие! Куда же делся этот шиллинг? тут только я вспомнил, что оставил его в доме джентльменов: получив за сапоги и чулки шиллинг и кусок хлеба я сунул шиллинг в карман моих панталон, а когда я снял их, чтобы примерить бумазейные панталоны, я забыл вынуть деньги. Ясно вспомнив все это, я почувствовал некоторое облегчение. До дома евреев было не далеко, и я пустился со всех ног бежал к Сафрон-Гиллю. Найти Сафрон-Гилль и ту часть его, где жили джентельмены, было нетрудно, но, прибежав в их улицу, я остановился в недоумении. Я не заметил номер их дома, а с виду все дома были совершенно одинаковы. Я шел, внимательно оглядываясь по сторонам, но не мог заметить ни одного признака, который отличал бы один дом от другого, и кроме того везде огни уже были потушены; вдруг я заметил свет в одном окне второго этажа.
Я подпрыгнул к молотку и постучался, мне не отвечали, тогда я постучал второй раз сильнее прежнего. Окно, в котором светился огонь, отворилось и из него высунулась голова старика в колпаке.
— Извините, сэр, — сказал я, — в этом доме живут мистер Берни и мистер Айк, мне бы нужно…
— Какие там еще Берни! — Выдумал стучаться по ночам! Лень мне только сойти, а то я бы задал тебе!
С этими нелюбезными словами он захлопнул окно. Что мне было делать? стучаться во все дома было неудобно, уйти — значило бросить шиллинг. Конечно я один виноват в потере моих денег, и они, рассердившиеся на мою неблагодарность, поспешат возвратить мне их, как только узнают, в чем дело. Всего лучше подождать здесь до утра и подстеречь молодых джентльменов, когда они выйдут на улицу.
К счастью, прямо против того дома, где, как я думал, жили мистер Берни и мистер Айк, была довольна глубокая подворотня и я устроился в ней, как можно удобнее. Я провел всю ночь то засыпая на несколько минут, то опять просыпаясь, пока в семь часов утра лавочник, во владениях которого я расположился, не отворил свою дверь и не прогнал меня.
Я однако держался тут же поблизости и часов в девять увидел, что из дома, замеченного мной, вышло двое молодых людей с черными мешками в руках. Они были одеты совсем не так щегольски, как вчерашние джентльмены; их длиннополые сюртуки казались очень поношенными, а фуражки сильно засаленными. Тем не менее я сразу узнал в них мистера Берни и мистера Айка.
— Извините, сэр, — сказал я, обращаясь к первому из них, я оставил свой шиллинг в кармане тех панталон… Отдайте мне его пожалуйста.
— Что такое? Какой шиллинг? Какие панталоны?
— Да те, что я вам вчера продал вместе с курткой и всем остальным. Вернитесь домой, посмотрите!
— Что он такое болтает? — с изумлением спросил мистер Берни. — Вы знаете этого мальчика, Уилкинс? — обратился он к своему товарищу.
— В первый раз вижу.
— Вы ошиблись, голубчик, — ласково сказал мне Берни. — Как зовут того господина, которого вы ищете?
— Одного звали Берни, другого Айк. Разве же это не мистер Айк.
— Нет, дружок, меня зовут не Айк, и Уильям Уилкинс, — отвечал мистер Айк. — Неужели же вы скажете, что не вы купили у меня платье из работного дома, что не вы живете в этом доме, в комнате, набитой старым платьем? — с отчаяньем вскричал я.
— Конечно не мы, чего ты к нам привязался!
— Неправда, вы, постойте, вон идет полицейский, я сейчас позову его.
Увидев полицейского, знакомые мои видимо смутились и двинулись вперед быстрыми шагами.
— Отдайте мне мой шиллинг! — кричал я, догоняя их, — отдайте, не то я закричу, что вы воры.
— Экий гадкий попрошайка! — побледнев от гнева, вскричал мистер Айк; — на тебе два пенса и убирайся прочь!
— Я не уберусь, вы мне дайте весь мой шиллинг, не то я пожалуюсь полиции, — отвечал я.
— На что же ты пожалуешься? — спросил Берни.
— А на то, что вы взяли у меня деньги, когда покупали мое платье из работного дома!
— Из работного дома? Молодец! Так это ты бежал из работного дома и продал свое платье? Хорошо! Теперь я сам сведу тебя в полицию за такие проделки!
С этими словами он схватил меня за ворот куртки и потащил на встречу к полицейскому. Положение мое было отчаянное. Я сделал усилие, вырвался из рук Берни (он держал меня некрепко) и пустился со всех ног бежать прочь. Бегство стоило мне моей шапки. Когда я вырвался из рук Берни, она свалилась на землю, и, торопливо оглянувшись, чтобы посмотреть, не гонятся ли за мной, я увидел, как бессовестный еврей поднял ее и спрятал в свой мешок.
Я отбежал далеко от Сафрон-Гилля и, убедившись, что никто не преследует меня, остановился обдумать свое положение. Трудно представить себе мальчика несчастнее меня в эту минуту. Всего два пенса в кармане, да на два пенса лохмотьев вместо платья и — ничего больше! Ни одного друга, никого в целом мире, кто позаботился бы обо мне, помог бы мне! Впрочем, это полное одиночество было отчасти полезно мне. Я чувствовал, что обо мне некому подумать, что я должен заботиться сам о себе, и это поддерживало мое мужество. Пробираясь самой ближайшей дорогой, я вышел к Ковент-Гардену. Там на свои два пенса я выпил кофе с булкой в знакомой кофейне и затем отправился на базар. Меня все еще не оставляла надежда найти прежних товарищей, кроме того я искал себе работы. Но напрасно ходил я взад и вперед между лавками, ни Рипстона, ни Моульди нигде не было видно. Встретившиеся мне знакомые мальчики сказали, что они уж с самого Рождества не ходят на базар, и что никто не знает, куда они делись. Найти работу мне также не посчастливилось. Хотя я сильно вырос во время болезни и был одет не так, как прежде, все продавцы сразу узнавали меня:
— Опять ты явился, мазурик! Проваливай, проваливай дальше! — говорили они, завидев меня — убирайся прочь со своей тюремной стрижкой.
Все попрекали меня моей стриженой головой, и так как у меня не было шапки, то она всем бросалась в глаза. Мне не удалось заработать ни полпенни. Снегу в этот день не было, но зато был сильный мороз и ветер.
С утра я решился не заниматься воровством, даже тем невинным воровством, которым промышляли мои прежние товарищи. Решение это было принято за чашкой горячего кофе, но когда я прослонялся по рынку целый день, ничего не евши, оно значительно поколебалось. Наконец совсем стемнело, лавочники начали зажигать огни, голод заставил замолкнуть мою совесть: я решил еще раз обойти базар и не вернуться с пустыми руками.
Две минуты спустя я бежал к Друри-лейн с великолепным ананасом в кармане. Ананасы в то время были очень дороги. Я слышал, как лавочник, которому принадлежал плод, похищенный мной, говорил одному покупателю, указывая на него и на полдюжины других; «Эти все по полгинеи штука, сэр!» Такой цены мне, конечно, никто не даст; по правде сказать, если бы я не слышал слов лавочника, я бы оценил свой ананас в два, много в четыре пенса, теперь же я решился не уступить дешевле двух шиллингов. По дороге к старому Баджи Симмонсу, всегда покупавшему краденые вещи у меня и у товарищей, я уже решил, как истрачу десять пенсов: на шесть поужинаю, а за четыре пристроюсь куда-нибудь на ночь. Намучившись в прошлую ночь, я чувствовал почти такую же потребность в хорошей постели, как и в еде.
Баджи Симмонс занимал комнату в квартире одного сапожника; пускавшего проходить к нему через свою лавку. Подойдя ближе, я с радостью заметил, что в лавке сапожника светится огонь, и что поверх желтой занавесочки окна виднеется его рука, продергивающая дратву! Сапожник хорошо знал меня, и потому я смело постучался. Он отворил мне дверь; я сразу заметил, что он узнал меня, и меня удивило, что он говорит со мной точно с незнакомым.
— Что тебе нужно, мальчик? — спросил он.
— Да ничего, позвольте только пройти к Баджи.
— Баджи Симмонс не живет здесь. Да и тебе лучше убираться подальше, а то опять станет ходить сюда полиция. Я уж думал, что никого из вашей шайки не увижу.
— Куда же это переехал Баджи? — с беспокойством спросил я — пожалуйста, скажите, мне нужно его видеть!
— Никуда он не переехал, он просто в тюрьме, — отвечал сапожник, тревожно оглядываясь по сторонам. — Иди, иди прочь! — прибавил он, выталкивая меня за дверь — за мной следят, смотрят, с кем я знакомство вожу, иди.
— Да вы посмотрите, может быть, и вы купите вместо Баджи, — просил я, начиная вытаскивать ананас им кармана — я вам уступлю дешево, за шиллинг, за девять пенсов!
— Оставь, оставь, положи его назад! — закричал сапожник, дрожа от волнения и своими грязными руками втискивая ананас обратно в мой карман. — Уйди, говорят тебе, не то я сейчас перережу тебе горло.
С этими словами он схватил со своей скамьи острый, блестящий нож и бросился на меня с таким гневом, что я, боясь за свою жизнь, убежал со всех ног подальше от него.
Все было против меня! Кроме Баджи Симмонса, я не помнил адреса ни одного из знакомых мне покупщиков. Что мне теперь делать с этим противным ананасом? Лучше бы вместо него я стащил две-три груши или два-три апельсина: я мог бы продать их прохожим, а с ананасом куда мне сунуться? Начни я его предлагать всем встречным, так, пожалуй, придется посидеть там же, где теперь Баджи Симмонс. Что же мне делать? Остается одно: самому съесть ананас. Я никогда не едал этого фрукта и теперь охотно променял бы его на добрый кусок черного хлеба, но мне не оставалось выбора и потому я, дойдя до Бедфорда, остановился на площади, загроможденной разными экипажами и телегами, влез в одну телегу и, притаившись там, съел весь ананас до самого стержня. Последствия этого дорогого ужина оказались самые неприятные. У меня так сильно разболелся живот, что я просто не мог шевельнуться. Я просидел в телеге до половины ночи, но тут руки и ноги мои до того разболелись от холода, что я должен был вылезть вон и начать растирать их. К счастью, я заметил в углу площади кучу навоза, от которого валил густой пар. Я тотчас направился туда и очень удобно провел в теплом навозе все время до рассвета.
Как я жил весь следующий день, мне трудно рассказать. Помню только что я без цели бродил по разным улицам, голод не мучил меня, но я чувствовал какое-то странное онемение, так что мне даже не было охоты сделать что-нибудь для облегчения своего положения. Вечером я заметил, что на одной стороне улицы собралась кучка народа. Я подошел ближе и увидел, что все слушают пение мальчика. Я также стал слушать. Песня была мне знакома, это была одна из ирландских песен, которым я выучился у миссис Бёрк; мальчик пел недурно, только голос его как-то совсем не подходил к смыслу слов. Однако пение его понравилось, и по окончании песни в шапку его посыпалось столько полупенсовых монет, что я в удивлении вытаращил глаза.
«Что если бы и мне приняться за то же, мелькнуло у меня в голове. Ведь это во всяком случае честное средство добывать пропитание, это лучше и воровства, и нищенства. Мне немного нужно, если хоть один из десяти, даже из двадцати прохожих даст мне полпени, то с меня и довольно!»
Я сделал несколько шагов, стараясь припомнить слова и мотив песни, затем остановился и запел. Странное дело! я был вовсе не робкий мальчик, для своего удовольствия я мог во все горло весело петь и кричать на улице, но тут на меня вдруг напала удивительная застенчивость, Меня как будто пугал звук собственного голоса, и когда две маленькие девочки остановились послушать меня, я сделал вид, что шалю, перестал петь, начал прыгать и смеяться, точно мальчик, вышедший на улицу просто позабавиться. Но мне стало стыдно своей слабости. Я призвал на помощь все свое мужество и решил, как только девочки уйдут, тотчас же приняться за дело. Я твердо стал перед дверями кабака на углу улицы и затянул песню. Через несколько минут около меня остановился мальчик, потом старик и женщина, потом служанка с кружкой пива.
— Ну, эту послали за делом, — подумал я, увидев ее, — а она стоит и слушает, значит недурно!
Это ободрило меня и я стал петь с большей уверенностью. Мало помалу толпа вокруг меня все прибывала, и когда я кончил песню, ко мне протянулись три-четыре руки с пени и полупенни. Особенно сильное впечатление произвело мое пение на одного полупьяного ирландца.
— Вот песня, так песня! — вскричал он, крепко схватив меня за руку, — этакое пение не всякий день удается услышать! А вы еще скупитесь своими медными деньгами, скаредные вы люди! Пропой еще раз, голубчик, а как кончишь, я сам пойду собирать для тебя!
— Пой, пой еще, мальчик! — закричало несколько голосов вокруг меня.
Я охотно повторил еще раз свою песню, и она видимо понравилась всем слушателям. По окончании её ирландец обошел всех с шапкой в руках и вручил мне большую пригоршню медных монет. Только что я успел спрятать в карман свое богатство и начал потихоньку выбираться из толпы, как чья-то рука дотронулась до плеча моего, и я услышал женский голос:
— Как, это ты, маленький Джимми? Бедный мальчик! Чем это ты выдумал заниматься?
Я боялся одной только женщины на всем свете, но это был не её голос. Это был добрый, знакомый голос Марты, той племянницы миссис Уинкшип, о которой я упоминал в начале моего рассказа.
Глава XIX
Старый друг угощает и одевает меня. Из меня хотят сделать трубочиста
После миссис Уинкшип не было на свете человека, которого я любил бы и уважал больше её племянницы Марты. Она была такая добродушная женщина, что и все наши соседи также любили ее. Это однако не мешало всем, и взрослым, и детям, называть ее «кривулей», намекая на её несчастный недостаток. Одна только миссис Уинкшип не говорила ей иначе, как «Марта», и из всех мальчиков я один называл ее настоящим именем. Может быть именно поэтому она показывала мне особенное расположение; у неё всегда было для меня доброе слово, и много-много раз кормила и поила меня добрая Марта, когда я умирал с голоду по милости мачехи.
— Бедный, бедный мальчик! — повторяла она, выбравшись вместе со мной из толпы. — До чего ты дошел! Пойдем со мной, несчастный малютка, расскажи мне все что с тобой было!
— Мне нечего рассказывать, Марта, — отвечал я; замечая, что она меня тащит по направлению к переулку Фрайнгпен, — я не пойду с вами, с меня довольно и того, что было в запрошлую ночь!
— Знаю, знаю все, бедняжка, и тетка знает, — отвечала добрая молодая женщина — уж как она тебя жалеет! Говорит: кабы я могла ходить, как другие женщины, я бы сама пошла отыскивать этого несчастного ребенка! А вот теперь я и нашла тебя, да и в каком виде!
Марта отерла себе глаза передником.
— Я ужасно голоден, Марта, — проговорив я: — я умираю с голоду!
Я заплакал, и мы оба стояли среди улицы и плакали.
— Пойдем, — вскричала вдруг Марта, — пойдем в наш переулок; тетка говорила, что рада будет, если ты найдешься, вот ты и нашелся.
— Нет; я не пойду домой, ни за что не пойду!
— Полно, не бойся, я проведу тебя к нам так, что никто не увидит. Да тебя и узнать-то теперь трудно! — прибавила она, с состраданием оглядывая мою тощую фигуру — я сама узнала тебя только по голосу.
После некоторого колебания я наконец согласился идти с Мартой. Когда мы дошли до нашего переулка, она оставила меня в темном углу улицы Тёрнмилл, а сама пошла посмотреть, безопасно ли мне будет идти, и потом предупредить миссис Уинкшип о моем приходе. Прошло несколько минут, мне показалось очень много, а она не возвращалась. Я уже начал думать, что миссис Уинкшип вероятно не хочет принять меня, и, от нечего делать, вздумал пересчитать свои деньги. Их оказалось четырнадцать пенсов. Какое богатство! И это заработано меньше чем в полчаса! Положим, мне много помог добрый ирландец, но если я буду приобретать без него хоть вдвое, хоть вчетверо меньше, это все-таки выйдет три с половиной пенса в полчаса, семь пенсов в час, шиллинг и девять пенсов в три часа! Чудесно! Я начал желать, чтобы Марта не возвращалась. Но нет, она вернулась, неся что-то под платком, и объявила мне, что в переулке никого нет, и что миссис Уинкшип ждет меня.
— А все же я лучше не пойду, — сказал я — пожалуй, мачеха выйдет из дома, пока мы здесь говорим. Благодарю вас, Марта, я уже лучше уйду подальше отсюда.
— Нет, нет! — вскричала она, загораживая мне путь: — ты и так довольно ходил, я не пущу тебя больше, пойдем со мной, будь умница! Я тебя так одену, что никто тебя не узнает! С этими словами она вытащила из-под платка какую-то старую тальму и женскую шляпу, быстро надела их на меня и, взяв меня под руку, направилась к переулку Фрайнгпен с решимостью, которой я не мог сопротивляться.
Мы вошли к миссис Уинкшип в ту минуту, когда она спокойно наслаждалась своей порцией рома с горячей водой перед ярким огнем камина.
— Вот он, тетушка! — сказала Марта, снимая с меня тальму и шляпу.
— Это он! — вскричала миссис Уинкшип, устремляя на меня удивленный, почти испуганный взгляд. — Это веселый, маленький мальчуган, вылитый портрет своей покойной матери! Господи, в каком он виде! И все это по милости той рыжей пьяницы! Ну, уж попадись она мне в эту минуту, я бы своими руками исколотила ее! Посмотри-ка, Марта, на нем даже нет рубашки! Они врали, что он одет в теплое и удобное платье из работного дома, он…
Как кончила свою речь миссис Уинкшип, я не помню. Попав в теплую комнату и подойдя к огню я вдруг почувствовал звон в ушах и головокружение; ноги мои задрожали, и я упал на пол. Обморок мой, вероятно, продолжался довольно долго, потому что во время него в положении моем произошли значительные перемены. Я очнулся на диване, стоявшем в задней комнате миссис Уинкшип. Вместо моей куртки и фланелевых панталон, на мне надеты были: фланелевая фуфайка, длинные, широкие панталоны, вероятно принадлежавшие когда-то мистеру Уинкшипу, и какое-то огромное полотняное одеяние с гофрированными манжетами, закрывавшее меня всего с ногами и, вероятно, служившее ночной рубашкой самой миссис Уинкшип. Я все еще чувствовал некоторое головокружение, однако мог приподняться и оглядеться кругом. Миссис Уинкшип стояла перед печкой и мешала что-то в небольшом соуснике, а Марта вошла в комнату и поставила на стол блюдо с тремя великолепными бараньими котлетами. При виде этого чудного кушанья я чуть не соскочил с дивана, но длинное одеяние, опутывавшее мне ноги, помешало моему намерению. Миссис Уинкшип заметила это движение.
— Ну, что, молодец, ожил? — ласково, веселым голосом вскричала она. — Ну, полно, голубчик, ободрись, чего это ты вдруг раскис?
Под этим она подразумевала: чего это я вдруг расплакался? В моих слезах она сама была виновата. Она поцеловала меня в лоб, а со смерти матери меня еще никто ни разу не целовал, и при этом материнском поцелуе доброй женщины я почувствовал что-то такое странное и не мог удержаться от слез. Миссис Уинкшип дала мне вволю наплакаться, занявшись между тем приготовлением ужина. Через несколько времени из блестящей голландской печки, занимавшей один угол комнаты, распространился необыкновенно приятный запах.
— Ну, что, готов ты, Джимми?
— Готов-с, благодарю вас.
— У меня к обеду сварен был цыпленок, — сказала ласковым голосом миссис Уинкшип, взяв меня на руки и усадив в большое кресло перед столом, — остатки его я положила тебе в суп. Кушай голубчик да смотри, не оставляй ни кусочка, а в это время и котлеты подоспеют.
Много угощать меня было напрасно. Суп с цыпленком казался мне кушаньем хотя очень вкусным, но далеко неспособным утолить мой волчий голод. Я напал на него, как на врага, которого следовало истребить как можно скорее, и пожирал его с такой быстротой, что миссис Уинкшип от изумления сдерживала дыхание.
— Вот до чего он дошел! — воскликнула она с глубоким вздохом, когда мисочка с супом оказалась пустой, — это все равно, что глоток воды!
И действительно, все, что я съедал, казалось мне не более, как глотком воды, но я не сказал этого миссис Уинкшип. Моя деликатность дошла до того, что когда она у меня спросила, съем ли я еще баранью котлетку? Я отвечал: «пожалуй, только не целую, а маленький кусочек», хотя мысленно пожирал в это время не только все котлеты, стоявшие в голландской печи, но и толстый кусок хлеба, которым я собирался снять весь жир с блюда. Впрочем, глаза мои оказались жаднее желудка; съев одну котлету и несколько картофелин, я почувствовал себя совершенно сытым.
— А теперь, — сказала миссис Уинкшип, когда Марта убрала ужин, и мы все трое спокойно уселись на диване перед камином, — расскажи нам, Джимми, по порядку все, что с тобой было в это время.
Я охотно исполнил желание миссис Уинкшип. Я подробно рассказал ей всю свою жизнь с самой той минуты, как бежал из родительского дома, укусив палец миссис Бёрк. Когда я стал говорить о своих товарищах Рипстоне и Моульди, и о том, как я принимал участие в их базарных похождениях, миссис Уинкшип разразилась бранью против моей мачехи, которая своей жестокостью чуть не довела меня до тюрьмы.
— Да ведь за кражу на базаре не сажают в тюрьму, — объяснил я ей, — за это сторож сам расправляется. Мне так Моульди говорил.
— Ну, твой Моульди просто дрянной лгунишка, ты бы сам скоро узнал это. Хорошо еще, что с тобой сделалась горячка, Джимми, и что она положила конец твоему воровству. Ведь ты больше уже не воровал?
— Нет, никогда! — отвечал я, решившись умолчать об ананасе.
Рассказ о моем побеге из работного дома сильно насмешил миссис Уинкшип, а описание бесчестной проделки со мной «джентльменов» привело ее в ярость.
— Экие подлецы — восклицала она — кабы я была мужчиной, я бы подкараулила их, да задала им такую трепку, что чудо!
— Хорошо, что хуже ничего не было, — произнесла она со вздохом облегчения, когда рассказ мой был кончен. — Конечно, и то худо, что сын моей милой Полли сделался нищим, но могло быть и еще хуже!
— Как нищим? Я не просил милостыни! — когда Марта встретила меня, я пел.
— Ну, это все равно, я в этом разницы никакой не вижу, — решительным голосом отвечала миссис Уинкшип.
— Я не знал, что это все равно, — проговорил я смущенным голосом, — я не хочу жить нищенством, я готов, пожалуй, бросить те четырнадцать пенсов, которые мне подали. — Где они?
— Ты уж лучше и не спрашивай, где они, тебе таких денег не нужно, Джимми. Они сделают добро тому бедняге, которому посланы, тебе не след тратить их на себя. Что она сказала о грязных тряпках, которые ты ей снесла, Марта, вместе, с деньгами?
— Она очень обрадовалась. Не знала просто, как и благодарить! Она сейчас же села выкраивать панталончики своему маленькому Билли.
Про какие это грязные тряпки они говорили? Неужели про мою куртку и мои панталоны? Пускай себе маленький Билли пользуется и ими, и моими четырнадцатью пенсами! Должно быть, моя благодетельница намерена позаботиться о моей одежде. Тот костюм, в который она нарядила меня теперь, был очень тепел и очень удобен, однако я не мог показаться в нем на улице. Но, может быть, я ошибаюсь, может быть, они толкуют совсем не о моих вещах. Надобно было поскорее рассеять своп сомнения. Я подумал несколько минут, как бы деликатнее начать разговор, и наконец, заметив на камине большую пуговицу, спросил:
— Нужна вам на что-нибудь эта пуговица?
— Нет, а что?
— Да не худо бы пришить ее к моей куртке, там не было верхней пуговицы с тех пор, как я ее надел.
— Ну, чего ее вспоминать, эту грязную ветошь! ты никогда больше не увидишь её, Джимми.
— Никогда не увижу? — с притворным испугом воскликнул я. — Как же это можно? Куртка была хоть и не важная, а все же лучше чем совсем остаться без куртки.
— Не беспокойся об этом, — сказала добрая женщина, гладя меня по голове: — у тебя будет куртка. Хорошо, кабы не было дела труднее твоей куртки.
— А что же такое труднее, — спросил я с любопытством — разве панталоны труднее?
Вопрос мой сильно рассмешил старуху.
— Нет, и панталоны не беда, Джимми, — сказала она, вдоволь нахохотавшись. — Главная трудность в том, что я буду с тобой делать? Оставить мне тебя у себя нельзя; ты сам знаешь, какая поднимется суматоха, если тебя найдут здесь!
— Конечно, я не могу здесь остаться, я сам этого боюсь, — поспешил я ответить.
— Хорошо бы отдать его к кому-нибудь в ученье, — спокойно произнесла Марта, продолжая свою работу, штопанье чулок.
— Хорошо-то хорошо! да кому отдать-то?
— Да вот я думала… только вы скажете: какое же это ремесло…
— Что такое?
— Да отдать бы его в трубочисты к братцу Бельчеру, он ведь держит мальчиков!
— Превосходно! — с восторгом воскликнула миссис Уинкшип: — вот это дело, так дело! Правда, Джимми?
Я из вежливости ответил:
— Да-с, конечно!
Но на самом деле вовсе не разделял восхищения миссис Уинкшип. Конечно, если бы мне предложили сделаться трубочистом в прошлую ночь, когда я, голодный и прозябший, лежал на навозной куче, я, может быть, с радостью согласился бы на это; но для мальчика, сытно поужинавшего, сидевшего на мягком диване и одетого в мягкую фланель, лазанье по трубам вовсе не представлялось приятным занятием.
— Как я рада, что эта мысль пришла тебе в голову, душа моя, — продолжала восхищаться миссис Уинкшип: — лучше этого ничего и выдумать нельзя. Во-первых, это ремесло, которому научиться легко и которым можно заработать себе деньги, и очень порядочные деньги. Дик Бельчер прежде был такой же бедный мальчик, как Джимми; во-вторых, он живет далеко отсюда и, главное, занятие трубами так меняет человека, что родной отец не узнает его, хоть встретится с ним носом к носу. Ну, это дело улажено; завтра же утром, Марта, поезжай в карете в Кемберуэль и привези с собой Бельчера.
Глава XX
Я знакомлюсь с мистером и миссис Бельчер, с Сэмом и Пауком
Благодаря миссис Уинкшип, я мог бы спать в эту ночь очень удобно на мягком диване, под чистой простыней и теплым одеялом. Но на самом деле я долго, очень долго не мог уснуть. Я все думал о той судьбе, какая мне готовилась, и чем больше я думал, тем меньше хотелось мне поступать в ученики к трубочисту. Я знал одного трубочиста который жил в переулке Фрайнгпен; у него было двое учеников, и жизнь их представлялась нам всем, мальчикам, настоящим мучением.
Во-первых, ученики эти жили у мистера Пайка, — так звали нашего трубочиста, — очень не долго, они беспрестанно менялись и ни один из них не прожил у него года. Обыкновенно они или умирали, или убегали от него. На вид они все казались похожими друг на друга: все были грязные, черные, оборванные, со слабыми глазами, мигавшими и щурившими при солнечном свете. У нас, мальчишек Фрайнгпенского переулка, ходили самые ужасные слухи о жестокости мистера Пайка. Мы были уверены, что он приучает своих учеников влезать в трубы двумя способами: во-первых, один конец веревки он привязывает к языку ученика, другой держит в руках, стоя на крыше, и если ученик лезет не довольно ловко или проворно, дергает со всех сил за этот конец. Во-вторых, он зажигает горсть стружек, пересыпанных перцем, в той печке, в трубе которой замешкается мальчик. Раз он послал одного из своих учеников в трубу, и ученик не возвратился к нему вниз; мы были вполне убеждены, что мистер Пайк зажег слишком много стружек и зажарил мальчика живьем, хотя многие видали его недели две спустя в Шордиче и говорили, что он просто напросто убежал.
Представляя себе все эти ужасы, я лежал без сна, пока на часах пробило двенадцать, потом час, потом два. Наконец я заснул и проспал до десяти часов. Миссис Уинкшип и Марта, вероятно, встали по своему обыкновению очень рано, они успели не только позавтракать, но и сходить в какую-то лавку готового платья.
Доказательство того, что они побывали в такой лавке, лежало у меня перед глазами: на стуле подле моей кровати разложены были: чистая рубашка, носки, крепкая суконная куртка и красивые, полосатые панталоны, под стулом стояла пара сапог, несравненно лучше тех, какие выманил у меня мистер Берни, а на спинке стула висела фуражка. Я нисколько не сомневался в том, что все эти прекрасные вещи предназначались мне и потому поспешил одеться и поздороваться с миссис Уинкшип. Добрая старушка очень обрадовалась, увидев меня в приличном наряде. Она принесла теплой воды вымыть мне руки и лицо, сама причесала меня своей собственной щеткой и напомадила мне волосы своей собственной помадой.
— Поглядись-ка теперь в зеркало, Джимми, — сказала она весело: — видишь, какой ты молодец, просто чудо!
— Это платье не очень похоже на то, которое носят трубочисты, — заметил я с гордостью, осматриваясь кругом и втайне надеясь, что она придумала для меня другое занятие — мне не хотелось бы в такой одежде лезть в трубу!
— Еще бы! — отвечала миссис Уинкшип: — эту одежду ты можешь носить по праздникам, а для работы Бельчер даст тебе какие-нибудь лохмотья. Марта поехала в Кемеруэл и должно быть скоро вернется с самим Бельчером.
Марта, действительно, приехала вскоре после моего завтрака, но одна: у мистера Бельчера была работа на целый день и он хотел приехать вечером в тележке на своей собственной лошади. Известие о тележке и лошади несколько успокоило меня: значит, мистер Бельчер во всяком случае не такой бедняк, как мистер Пайк.
Для безопасности я целый день пробыл в комнате. В сумерках приехал Бельчер. Он нисколько с виду не походил на трубочиста; он был белый, а не черный, одет в коричневое пальто и щегольскую шляпу. Лицо его было такое же бледное, как у Марты, и рябое, желтые зубы его верхней челюсти покрывали нижние и все были на виду. Вообще он мне не понравился. Марта не говорила ему, зачем он нужен, и теперь, когда миссис Уинкшип сообщила ему, в чем дело, он видимо остался не очень доволен.
— Сколько лет мальчику? — спросил он, оглядывая меня.
— Девять лет десятый; не слишком ли он мал?
— Напротив, велик. Нашему ремеслу всего лучше учиться пока кости гибки. Какой он чистенький мальчик; жалко делать из него трубочиста!
— Что же делать? Кроме этого мы ничего не можем для него придумать. Возьмешь ты его, Дик?
— Дела-то у меня идут плохо, — неохотно отвечал мистер Бельчер, — да и не знаю, довольно ли он тонок для фабричных труб…
Он вынул из кармана линейку и смерил мне плечи.
— Туго ему придется, он малый не жирный, похудеть больше не может, а я должен буду так его содержать, чтобы он не нажил себе лишнего кусочка мяса, не то беда, он завязнет где-нибудь в трубе. Этакий случай был недавно на лесопильном заводе по дороге в Бермондси. Труба там будет вышиной в девяносто восемь футов, а малый-то застрял ровно на половине, так он там и остался, пока…
— Полно вам врать пустяки, Дик, — сердито прервала миссис Уинкшип. — Небось, когда вы приходили просить у меня одолжения, я не охала да не выдумывала разных отговорок!
Этот намек на какое-то одолжение тотчас заставил мистера Бельчера переменить тон.
— Разве я говорю, что не возьму его, — оправдывался он, — я говорю только, что у меня работы теперь не много, да и мальчики мне не больно нужны, когда я могу работать машиной. А пусть он живет у меня, я его все-таки выучу нашему делу.
Таким образом судьба моя была решена. Я буду трубочистом, мне грозит опасность завязнуть в какой-нибудь трубе, этот гадкий рябой человек будет моим хозяином! Я чувствовал себя невыразимо несчастным.
— Когда же мне его взять? — спросил мистер Бельчер.
— Да хоть сейчас; он готов, а мне бы очень хотелось, чтобы вы его увезли сегодня же ночью.
— Пожалуй, мне все равно, сейчас, так сейчас. Бери шапку, мальчик.
Мне стало ужасно досадно на миссис Уинкшип за то, что она как будто хочет поскорей отделаться от меня, и я очень холодно отвечал на её ласковое прощанье. Лошадь и тележка мистера Бельчера ожидали нас в конце переулка и были отданы под присмотр какого-то мальчика. Когда мы подошли ближе, я увидел, что мальчик этот был не кто другой как Джерри Пеп. Сердце мое сильно забилось, но, к счастью, Джерри был так занят мыслью о полпенни, обещанном ему мистером Бельчером за держанье лошади, что не обратил на меня никакого внимания, и мы благополучно уехали.
Когда мы доехали до Кемберуэля и до того места, где жил мистер Бельчер, было уже поздно. Место это была маленькая, грязная улица возле канала. Все дома на ней показались мне самыми убогими, один только дом мистера Бельчера отличался от всех их и величиной, и красотой. К дверям его был привешен медный молоток; номер его был выкован большими медными буквами; на дверях стояла надпись: «Бельчер трубочист», а под блестящим медным звонком приколочена была дощечка со словами: «колокольчик трубочиста», между окнами висела вывеска, изображавшая целую картину: Букингемский дворец, из трубы которого вылетал столб огня, в окне дворца королева Виктория с короной на голове и растрепанными волосами простирает руки к трубочисту бегущему во дворец с метелкой и веревкой в руках. На шапке трубочиста написано было крупными буквами: «Бельчер». Часовой у ворот дворца кричал слова, написанные на ленточке вившейся вокруг его носа: «Бельчер, мы думали, что вы не придете! Принц Уэльский ездил за вами и сказал, что вы ушли на другую работу.»
— Это правда, — отвечает Бельчер (также с помощью ленточки), — я работал у герцога Веллингтона, но, услыша призыв королевы, я бросил там все в огне, и теперь я здесь.
Мальчик моих лет, такой же черный и оборванный, как ученики Пайка, услышав шум колес нашей тележки, выбежал из-за угла дома и взял лошадь под уздцы. Мистер Бельчер вышел из тележки, оставив меня в ней.
— Позвольте, я вам помогу, сэр, — вежливо обратился ко мне маленький трубочист; — а, впрочем, пусть лучше хозяин вынет вас, а то я, пожалуй, перепачкаю своими руками ваше платье.
— Какой же это джентельмен! — рассмеялся мистер Бельчер: — простофиля ты этакий! Это просто новый ученик.
— Новый ученик? Что ты, с ума сошел, что ли, Дик, для чего это тебе понадобился новый ученик?
Слова эти были произнесены толстой неопрятной женщиной, вышедшей из дверей дома. На её растрепанной голове надет был чепчик с пестрыми лентами, серьги в ушах её блестели, но, несмотря на это, я тотчас по лицу узнал, что она сестра миссис Уинкшип.
— Понадобился? Нисколько он мне не понадобился, — проговорил мистер Бельчер — я должен был взять его, чтобы не обидеть твою сестрицу. Войдем в комнату, я тебе все расскажу порядком.
Затем, обращаясь к мальчику, он сказал ему, указывая на меня.
— Возьми его с собой в кухню, Сэм, я позову его, когда мне будет нужно.
Сэм взял лошадь под уздцы и провел ее кругом дома на большой двор, на одной стороне которого находился длинный, черноватый сарай с двумя дверями.
— Ну-ка, вылезай! — грубым голосом сказал мне Сэм, останавливаясь против одной из этих дверей — вот тут кухня. Смотри, не шуми, как войдешь туда, а то, коли разбудишь малого, чтоб там спит, так сам не рад будешь. Я сейчас к тебе приду, только уберу лошадь. Не стучись в дверь, она не заперта, толкни, так и отворится.
Я слегка толкнул грязную черную дверь, она в самом деле отворилась, и я вошел в кухню. Это была очень темная комната, слегка освещенная огнем нескольких угольков, горевших под небольшим котелком. Сначала я ничего не мог в ней разглядеть, но понемногу глаза мои привыкли к темноте, и я различил возле огня с одной стороны стол и два стула, а с другой — какую-то черную кучу, из которой слышалось храпенье. Я ступил несколько шагов вперед, стараясь не делать ни малейшего шума, как вдруг из черной кучи раздался лай, и на меня бросилась маленькая собачка.
— Что ты ее дразнишь, Сэм, — послышался сердитый голос из той же кучи: — ведь она тебе ничего не делает. Да запирай дверь, гадкий бродяга, и без того мучит ревматизм, а тут еще ветром дует. Затворяй же дверь, проклятый мальчишка!
Приглядываясь пристальнее, я заметил, что из кучи приподнялась на колени какая-то фигура величиной с взрослого человека. Когда фигура возвысила голос, то и собаченка залаяла громче прежнего. Я струсил.
— Это не Сэм, — проговорил я робким голосом: — это я.
— Да запирай же дверь!
При этих словах что-то вроде тяжелого сапога пролетело мимо моего лица и стукнулось в стену позади меня.
Я побоялся запереть дверь изнутри и остаться вдвоем с таким страшным товарищем. Я вышел из кухни и хотел припереть ее снаружи, когда явился Сэм, освещая фонарем свое веселое лицо.
— Чего же ты не шел в кухню? — обратился он ко мне — я же тебе сказал: толкни дверь.
Я рассказал Сэму, какой прием нашел в кухне.
— Пойдем, — смеясь, сказал он, и взял меня за руку своей черной рукой. — Паука нечего бояться, пока он успеет сползти со своих мешков, ты можешь убежать из города.
— Да я не собаки испугался, а того мужчины, который лежит на мешках около огня.
— Ну, это и есть «Паук». Какой он мужчина! Пойдем же, ведь хозяин велел тебе быть в кухне!
Сэм отворил дверь и вошел а я вслед за ним, стараясь ступать как можно тише, чтобы опять не раздразнить фигуру на мешках.
— Кто это был здесь сейчас? — жалобным голосом спросил «Паук». — Настучал, нашумел, напустил такого холода, что просто смерть! Видел ты его, Сэм?
— Кто был? Был один важный джентльмен, сын лорда Флеффема, приезжал узнать о твоем здоровье и привез тебе мази от ревматизма. А ты взял да и запустил в него сапогом! Достанется тебе когда-нибудь за эту глупую привычку, право достанется, Паук.
— Ох, Господи, я право не виноват, — застонал Паук — у меня так болят все кости, а тут отворяют двери, да ветру на меня напускают. Неужели я его ушиб, Сэм?
— Не очень больно, он малый не обидчивый, вот он и сам.
Сэм поднял фонарь так, что калека мог ясно видеть меня. Я также рассмотрел бедняка. По росту это был мальчик лет шестнадцати. Он был одет в черные лохмотья и сидел, съежившись, на корточках, опираясь одной рукой на груду мешков, служившую ему постелью, а другой откидывая с глаз волосы.
— Простите меня, пожалуйста, сэр, — обратился он ко мне смиренным голосом — я от боли иной раз сам себя не помню. Надеюсь, я вас не зашиб?
Прежде, чем я мог ответить, Сэм разразился громким хохотом.
— Чудесно, великолепно! — воскликнул он. — Он и меня надул, только, конечно, не так хорошо! Дурачина ты! Совсем он не «сэр» и не сын лорда. Он просто никто, мальчик, которого отдали сюда в ученье.
— В ученье? — с удивлением переспросил Паук. — Вот-то штука!
— Что же тут удивительного, — вмешался я — отчего же я не могу учиться и сделаться трубочистом.
— Да чему же ты будешь учиться, когда у хозяина нет никакой работы, и он совсем не чистит труб?
— Мне все равно, — беззаботно отвечал я — я буду делать то же, что другие мальчики! У вас у двоих какая работа?
— Паук совсем ничего не делает, — пояснил Сэм — хозяин давно бы отослал его, да нельзя: он взят по контракту на семь лет; а я по утрам хожу иногда с хозяином и с Недом Перксом на машинную работу, только это совсем пустячное дело. Все заведение держится ночной работой по деревням. Я езжу с хозяином и с Недом, присматриваю за тележкой.
— Что же это за работа по деревням? — полюбопытствовал я. — Надо там лазать по фабричным трубам?
— Не знаю, куда там надо лазать, я думаю — никуда, — отвечал Сэм.
— И сажи они домой не привозят! Не понимаю, что это за поездки! — сказал Паук, снова морщясь от боли.
Он лег на постель и начал охать и стонать. Прежде чем боль его сколько-нибудь стихла и мы могли продолжать интересный для меня разговор, раздался голос мистера Бельчера, звавшего меня к себе. С помощью Сэма я нашел дорогу к задней двери дома, и оттуда мой новый хозяин провел меня в гостиную.
Там сидела толстая, смуглая женщина, которую я справедливо принял за миссис Бельчер, а на столе расставлен был хлеб, масло и лук. Миссис Бельчер встретила меня не очень дружелюбно.
— Эй ты, мальчик, как тебя зовут?
— Джим-с.
— На, поужинай, коли хочешь. Это не какие-нибудь куропатки с яблочным соусом, которыми тебя, может быть, потчевали другие, но у нас лучшего не жди!
— Благодарю, — отвечал я примирительным голосом — я очень люблю хлеб с маслом и с луком.
— Еще бы! Я думаю, всякую еду любишь! Мало нам было, что одна праздная собака ела наш хлеб! Еще этого шалопая…
— Ну, полно, перестань! — остановил свою жену мистер Бельчер, — Ведь она не знала наших дел. Кабы все шло по старому, нам бы нипочем взять к себе мальчика. А тебе, пожалуй, хотелось, чтобы я ей все рассказал.
— Вот выдумал! — вскричала миссис Бельчер — да по мне лучше с голоду умереть, чем рассказать ей!
— А ты больше болтай при мальчике, который только что приехал в дом! — с усмешкой проговорил мистер Бельчер. — ешь себе, Джим, — прибавил он, обращаясь ко мне. — Хозяйка сегодня немножко не в духе, ей пора спать, она устала.
Я понял намек и поспешил скорее покончить с большим куском хлеба с маслом, отпущенным мне на ужин.
— Ну, теперь иди спать, — сказал мне мистер Бельчер, когда я объявил ему, что готов. — Ты найдешь дорогу назад в кухню, там у меня спят все мальчики, там тепло и хорошо. Устрой себе отдельную постель, спать вдвоем нездорово, а мешков хватит на всех вас. Прощай, утром можешь не вставать, пока тебя не позовут.
— Ты дал ему рабочее платье? — спросила миссис Бельчер.
— Ах, я и забыл! Вот оно, — сказал хозяин, подавая мне из угла черную связку. — Рубашку и сапоги оставь свои, а остальное платье сверни хорошенько и принеси мне завтра утром.
Я взял связку, пожелал хозяевам покойной ночи и отправился назад в кухню.