Лунная долина Джек Лондон

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
ПРИМЕЧАНИЯ

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

Оглавление часть 2
Глава первая
Глава вторая
Глава третья
Глава четвертая
Глава пятая
Глава шестая
Глава седьмая
Глава восьмая
Глава девятая
Глава десятая
Глава одиннадцатая
Глава двенадцатая
Глава тринадцатая
Глава четырнадцатая
Глава пятнадцатая
Глава шестнадцатая
Глава семнадцатая
Глава восемнадцатая
Глава девятнадцатая
ПРИМЕЧАНИЯ

ГЛАВА ПЕРВАЯ

Вечером, на другой день после свадьбы, когда Билл, возвращаясь домой, поднялся на крыльцо, Саксон встретила его в дверях. Поцеловавшись, они пошли рука об руку через гостиную в кухню, и Билл, остановившись на полдороге, с удовольствием потянул носом.

— Послушай, Саксон, у нас в доме ужасно хорошо пахнет! Это не только запах кофе, хотя я различаю и его. Пахнет во всех комнатах, пахнет… ну я не знаю чем, просто хорошо пахнет!

Пока он мылся над раковиной, она поставила на плиту сковородку. Вытирая руки и наблюдая за женой, он издал одобрительное восклицание, когда она положила на сковородку бифштекс.

— Где это ты научилась жарить бифштекс на раскаленной сковородке без масла? Это лучший способ, но почему-то женщины его не признают.

Когда она сняла крышку со второй сковородки, чтобы помешать кухонным ножом какое-то аппетитное кушанье, он подошел к Саксон сзади, просунул руки под ее опущенные локти, обхватил грудь и склонил голову ей на плечо, так что его щека коснулась ее щеки.

— М-м-м!.. Жареная картошка с луком, как, бывало, готовила моя мать. Чудесная штука! И до чего хорошо пахнет!

Он отпустил жену, и его щека ласково скользнула вдоль ее щеки. Но затем он снова обнял ее; она почувствовала его губы на своих волосах и слышала, как он вдыхает их запах.

— М-м-м!.. А как хорошо пахнет от тебя самой! Я раньше никак не мог понять, когда говорили про женщину, что она упоительная. А теперь понимаю. Но такой упоительной, как ты, я еще не встречал.

Он был несказанно счастлив. Причесавшись в спальне, он сел против нее за маленький столик и, уже взяв в руки нож и вилку, сказал:

— Знаешь, быть женатым очень приятно, а послушаешь всех этих женатых людей… Даю слово, Саксон, мы могли бы их кое-чему научить. Мы можем дать им много очков вперед и все-таки выиграть. Одним только я недоволен.

Мгновенно вспыхнувший в ее глазах испуг заставил его рассмеяться.

— Тем, что мы не поженились раньше. Подумай, сколько дней я потерял!

Ее глаза засияли счастьем и благодарностью, и она поклялась себе, что так будет в течение всей их супружеской жизни.

Они кончили ужинать, она убрала со стола и принялась мыть над раковиной посуду. Когда он сделал попытку перетирать ее, Саксон схватила его за полу пиджака и толкнула обратно на стул.

— Сиди и радуйся, что можешь отдохнуть. Нет, нет, изволь слушаться! Выкури сигару. Нечего следить за тем, что я делаю. Вот тебе сегодняшняя газета. И если ты не очень спешишь прочесть ее, ты оглянуться не успеешь, как я кончу с посудой.

Пока он курил и читал газету, она то и дело украдкой на него поглядывала. Еще одного не хватает для полного уюта — туфель.

Через несколько минут Билл со вздохом отодвинул от себя газету.

— Бесполезно, — сказал он. — Я все равно не могу читать.

— Почему? — лукаво спросила она. — Глаза болят?

— Да нет. Что-то застилает их; это пройдет, если я буду смотреть на тебя.

— Сейчас, мой мальчик. Я освобожусь через минутку.

Прополоскав кухонное полотенце и вычистив раковину, она сняла с себя фартук, подошла к Биллу и поцеловала его сначала в один глаз, потом в другой.

— Ну, теперь лучше?

— Немножко получше.

Она повторила свое лечение.

— А теперь?

— Еще лучше.

— А теперь?

— Совсем хорошо.

Однако, подумав, он заявил, что правый глаз еще немного болит.

Во время лечения этого глаза она вдруг вскрикнула, словно от боли.

— Что с тобой? Тебе больно?

— Глаза. Они тоже ужасно заболели.

Тут они поменялись ролями, и Билл стал врачом, а она пациенткой. Когда оба вылечились, она повела его в гостиную, где они ухитрились усесться вдвоем в большом мягком кресле, стоявшем у открытого окна. Это была самая дорогая вещь в доме. Кресло стоило семь с половиной долларов, и Саксон, даже не мечтавшая о таком великолепии, ощущала в течение всего дня легкие уколы совести.

В комнату лился свежий соленый запах моря, который по вечерам так радует жителей приморских городов. На железнодорожных путях пыхтели паровозы и слышался грохот поездов, замедлявших ход между молом и Оклендским вокзалом; доносились крики детей, обычно игравших на улице в летние вечера, и негромкие голоса хозяек из соседнего дома, вышедших посидеть на крылечке и посудачить.

— Что может быть лучше этого? — прошептал Билл. — Как вспомню о своей меблированной комнатенке за шесть долларов, так даже грустно становится! Сколько времени я зря потерял. Одно только меня утешает: если бы я оттуда съехал раньше, я бы не встретил тебя. Ведь я еще месяц назад даже не подозревал, что ты живешь на свете.

Его рука скользнула вверх по ее обнаженной руке и пробралась под рукав.

— Какая у тебя свежая кожа, — сказал он. — Не холодная, а именно свежая. Так приятно ее касаться.

— Ты скоро сделаешь из меня холодильник! — засмеялась она.

— И голос у тебя какой-то свежий, — продолжал он. — Когда я слышу его, у меня такое чувство, будто ты кладешь мне руку на лоб. Очень странно. Я не знаю, как объяснить, но твой голос словно проходит через всего меня — чистый и свежий. Как ветерок — такой приятный, знаешь, когда он подует с моря после — жаркого, душного дня. А если ты говоришь тихо, твой голос звучит мягко и певуче, точно виолончель в оркестре театра Макдоноу. И никогда у тебя он не доходит до высоких нот, никогда не бывает резким, визгливым, не дерет слух, как голоса иных женщин, если они сердятся или возбуждены; они напоминают мне заигранную граммофонную пластинку. А твой голос так и льется в душу, я даже дрожать начинаю, будто от свежести. Просто наслажденье. Мне кажется, у ангелов, если только они существуют, должен быть такой голос.

Несколько минут прошло в молчании; она чувствовала такое невыразимое счастье, что только провела рукой по его волосам и без слов прижалась к нему. Затем Билл продолжал:

— Хочешь знать, кого ты мне напоминаешь? Видела ты когда-нибудь молодую породистую кобылу с блестящей атласной шерстью и до того нежной кожей, что на ней остается след от малейшего прикосновения хлыста? Она такая чуткая, нервная, а может превзойти выносливостью самую крепкую необъезженную лошадь, — и в один миг разорвать себе сухожилия или простудиться насмерть, если проведет ночь без попоны. Такие лошади — самые прекрасные создания на свете; они стройные, сильные, неясные, и обращаться с ними нужно очень бережно. Знаешь, как со стеклянной посудой: «Осторожно, бьется, не переворачивать, не бросать наземь!» Ты напоминаешь мне такую лошадку. И мое дело присмотреть, чтобы обращение с тобой было самое аккуратное. Ты так же не похожа на других женщин, как породистая кобыла на рабочих кляч. Знаешь, ты кто? Ты чистокровка. Ты и стройна по-особому и порывиста… А уж сложена… Знаешь, какая у тебя фигура? Да, да, куда до тебя Анетте Келлерман. Она австралийка, ты американка. Но разве американки такие?.. Ты особенная. Ты — первый класс… Нет, я не знаю, как объяснить… Остальные женщины сложены не так. Ты будто из другой страны. Прямо француженка. И сложением и тем, как ты ходишь, садишься, встаешь, просто ничего не делаешь, — всем ты напоминаешь француженку, и даже лучше…

Билл, никогда не выезжавший из Калифорнии и не ночевавший ни одной ночи вдали от своего родного Окленда, не ошибся. Саксон была прекрасным цветком на англосаксонском дереве; необычайно маленькие руки и ноги, узкие кости, пластичность тела и движений — все в ней напоминало одну из тех женщин давнего прошлого, которые произошли от смешения французов-норманнов с крепким племенем саксов.

— А как на тебе сидит платье! Ты точно срослась с ним. Оно такая же часть тебя, как свежесть твоего голоса и твоей кожи. И всегда ты так хорошо одета, что, кажется, лучше и быть не может. А ведь ты знаешь: мужчине очень приятно показываться с женщиной, когда она одета, как картинка, и слышать, как другие парни говорят: «С кем это сегодня Билл? Правда, прелесть? И я бы от такой не отказался!» Ну, и все в таком роде.

И Саксон, прижавшись к его щеке, чувствовала, что она вполне вознаграждена за долгие часы ночного бдения, когда после мучительного трудового дня ее голова невольно клонилась над шитьем: она старалась восстановить в памяти и украдкой перенять фасоны тех нарядных вещей, которые каждый день разглаживала.

— Знаешь, Саксон? Я придумал тебе новое имя. Ты мой Эликсир Жизни. Вот ты кто!

— И я тебе никогда не надоем? — спросила она.

— Надоешь? Да мы же созданы друг для друга!

— Разве не удивительно, что мы встретились. Билли?

Ведь мы могли никогда и не встретиться. Это чистая случайность…

— Значит, такие уж мы счастливцы! — воскликнул он. — Так нам было на роду написано!

— А может, наша встреча больше, чем счастливая случайность, — задумчиво проговорила она.

— Наверняка. Мы должны были встретиться. Мы не могли не найти друг друга.

Они замолчали и сидели в тишине, не замечая времени, отдавшись любви, невыразимой словами. Затем она почувствовала, как он привлек ее ближе, и его губы прошептали у самого ее уха:

— А не пойти ли нам спать? Много вечеров провели они так вдвоем; а случалось, они вносили в них некоторое разнообразие — ходили на танцы, в кинематограф, в театр Орфей или театр Белла, либо на музыку, которая играла вечером по пятницам в городском парке. Порой по воскресеньям Саксон брала с собой завтрак, и они уезжали в горы в коляске, запряженной Принцем и Королем, которых хозяин по-прежнему охотно давал Биллу для проездки.

Каждое утро Саксон просыпалась от звонка будильника. В первый день их совместной жизни Билл настоял на том, чтобы встать вместе с ней и развести огонь в плите. В этот раз Саксон уступила ему, но затем стала накладывать дрова с вечера, так что утром оставалось только поднести к ним спичку. И она убедила его, что можно еще подремать в постели, пока завтрак не будет готов. Первое время она готовила ему завтрак, затем с неделю он ходил домой обедать. А потом был принужден брать что-нибудь с собой. Все зависело от того, в какой части города он работал.

— Ты неправильно себя поставила с мужем, — заявила ей однажды Мери. — Ты так ухаживаешь за ним, что окончательно его избалуешь. Это ему за тобой ухаживать надо, а не тебе за ним…

— Да ведь зарабатывает он, — возразила Саксон. — Его труд гораздо тяжелее моего, а у меня свободного времени хоть отбавляй. И потом — мне хочется ухаживать за ним, потому что я его люблю… Ну и… просто… мне хочется.

ГЛАВА ВТОРАЯ

Несмотря на то, что Саксон вела хозяйство крайне тщательно, вскоре, когда она распределила все свои ежедневные обязанности, оказалось, что у нее остается много свободного времени. Особенно в те дни, когда Билл брал с собой завтрак и ей не нужно было готовить полдник, Саксон имела в своем распоряжении несколько свободных часов. Привыкнув годами работать на фабрике или в прачечной, она тяготилась этой неожиданной праздностью. Ей было трудно сидеть без дела, но и ходить в гости к своим проясним подругам она не могла, — те были весь день на работе. С соседками же она еще не успела свести знакомство, кроме одной старухи, которая жила рядом; с этой женщиной они иногда перекидывались несколькими словами через забор, разделявший их дворы.

Одним из любимейших ее занятий стало купанье, и она имела возможность наслаждаться этим неограниченно. В приюте и у Сары она привыкла брать ванну только раз в неделю. Когда она подросла, ей захотелось мыться чаще. Но такое желание вызвало сначала насмешки со стороны Сары, а затем и ее гнев. Сама Сара выросла в те годы, когда было в обычае купаться только по субботам, и в поползновении Саксон мыться больше чем раз в неделю она усматривала нечто высокомерное и оскорбительное для своей личной чистоплотности. По ее мнению, это значило попусту переводить дрова и прибавлять к семейной стирке лишние полотенца. Но теперь у Саксон была собственная плита, ванна, полотенца и мыло, и никто не мог ничего ей запретить, — поэтому она ежедневно наслаждалась купаньем. Правда, ванной ей служил просто большой бак для стирки, она ставила его в кухне на пол и наливала воду ведром, но все же это была роскошь, и возможность пользоваться ею она получила только в двадцать четыре года. Старуха соседка открыла ей в случайном разговоре главную прелесть такого купания: оказывается, совсем простая штука — нужно влить в воду несколько капель нашатырного спирта. Саксон никогда раньше об этом не слышала.

Ей вообще было суждено узнать от этой странной женщины еще очень многое. Они познакомились ближе, когда Саксон однажды развешивала во дворе свои выстиранные лифчики и несколько штук самого тонкого белья. Старуха стояла, облокотившись на перила своего крыльца, и, поймав взгляд молодой женщины, кивнула ей, причем Саксон показалось, что этот кивок предназначается не столько ей самой, сколько ее развешанному белью.

— Вы только что замуж вышли? Верно? — спросила женщина. — Меня зовут миссис Хиггинс. Но я предпочитаю, чтобы меня звали по имени — Мерседес.

— Меня зовут миссис Роберте, — ответила Саксон, испытывая радостное волнение оттого, что может называться этой новой фамилией. — А имя мое Саксон.

— Странное имя для янки, — заметила собеседница.

— О, я не янки, я из Калифорнии, — воскликнула Саксон.

— О-ля-ля! — засмеялась миссис Хиггинс. — Я забыла, что мы в Америке. В других странах всех американцев зовут янки. Значит, вы недавно вышли замуж?

Саксон кивнула с радостным вздохом. Мерседес тоже вздохнула.

— Ах вы, счастливое, нежное молодое создание!.. Я готова вам бешено завидовать! Перед вами вся жизнь, и вы можете любого мужчину обернуть вокруг своего хорошенького пальчика. Но вы даже не понимаете своего счастья. Ни одна женщина его не понимает, а потом уже слишком поздно.

Саксон была смущена и удивлена этим заявлением, однако ответила с готовностью:

— О, я знаю, что я счастливая. Мой муж лучше всех на свете.

Мерседес Хиггинс снова вздохнула и перевела разговор на другое. Она кивком указала на белье.

— Вы, я вижу, любите красивые вещи. Очень похвально, молодой женщине так и следует. Это прекрасная приманка для мужчин, — от тряпок зависит половина дела. Такими вещами их завоевывают, а потом удерживают… Вы ведь хотите удержать своего мужа, чтобы он был с вами всегда-всегда?

— Конечно. И я сделаю так, что он будет всегда-всегда любить меня.

Саксон умолкла, смущенная своей неожиданной откровенностью с этой чужой женщиной.

— Странная штука — любовь мужчины, — продолжала Мерседес. — И ошибка всех женщин в том, что они воображают, будто мужчина для них — открытая книга. Именно по незнанию мужчин большинство женщин и становятся несчастными, но все-таки продолжают верить, что они мужчин прекрасно понимают. Ах, дурочки, дурочки! Значит, вы, маленькая женщина, надеетесь, что заставите мужа всю жизнь любить вас? Так все говорят, думая, что знают и причуды мужского сердца и их самих. Но, уверяю вас, легче получить главный выигрыш в лотерее «Литтл Луизиана», чем достигнуть этого, и бедные молодые женщины всегда слишком поздно убеждаются в своей ошибке. Хотя вы — вы начали хорошо. Следите за собой и носите изящное белье. Чем вы мужа покорили — тем и удержите. Но это далеко не все. Когда-нибудь мы поговорим с вами, и я расскажу вам то, что, к сожалению, очень немногие женщины хотят знать, а узнают только исключения. Саксон! Какое энергичное и красивое имя. Но оно к вам не подходит. Не думайте, я наблюдала за вами, вы скорее француженка. Да, в вас есть что-то французское, несомненно. Передайте мистеру Робертсу, что я поздравляю его с таким удачным выбором. — Она замолчала и взялась за ручку кухонной двери. — Заходите ко мне как-нибудь. Не пожалеете. Я многому могу вас научить. Приходите вечерком. Мой муж служит ночным сторожем на вокзале и днем отсыпается. Вот и сейчас он спит.

Саксон вернулась к себе задумчивая и заинтригованная. Эта худая смуглая женщина, с лицом поблекшим и словно опаленным зноем, с большими черными глазами, сверкающими и горящими каким-то неугасимым внутренним пламенем, казалась ей необыкновенной. Она, конечно, стара — так между пятым и седьмым десятком. В ее волосах, когда-то черных, как вороново крыло, уже белеет немало седых прядей. Особенно удивила Саксон чистота ее речи. Язык Мерседес был гораздо лучше того, к какому Саксон привыкла. Однако Мерседес не американка. С другой стороны, она говорит без всякого акцента. И налет чего-то иностранного в ее речи настолько неуловим, что трудно определить его.

— Ага, — отозвался Билл, когда она рассказала ему вечером о своем знакомстве. — Так вот она какая — миссис Хиггинс! Да, ее муж — ночной сторож. У него нет руки. Оба они — занятная парочка! Есть такие, что даже боятся ее. Некоторые старушки ирландки и даго считают ее колдуньей и не хотят иметь с ней никакого дела. Берт рассказывал мне. Есть и такие, что твердо верят, будто, если она разозлится или ей не понравится чья-нибудь физиономия или еще что-нибудь, достаточно ей посмотреть на того человека, и он — хлоп наземь и умер. Один из наших конюхов — да ты видала его, Гендерсон, он живет тут за углом на Пятой,

— уверяет, что у нее не все дома.

— Не знаю, право, — отозвалась Саксон, желая вступиться за свою новую знакомую. — Может быть, она и сумасшедшая, но говорит она то же самое, что и ты: будто я похожа на француженку, а не на американку.

— В таком случае я начинаю уважать ее, — ответил Билл. — Значит, котелок у нее варит.

— И она говорит на таком правильном английском языке. Билли, прямо как учитель в школе… мне кажется, так говорила моя мама. Она образованная.

— Уж, наверное, она не сумасшедшая, раз так тебе понравилась.

— Она велела поздравить тебя, что ты выбрал меня. «У вашего мужа хороший вкус», говорит… — засмеялась Саксон.

— Да? Тогда передай ей от меня сердечный привет; она, как видно, умеет ценить хорошее, и ей следовало бы собственно поздравить и тебя с выбором хорошего мужа!

Несколько дней спустя Саксон опять встретилась с соседкой, и Мерседес Хиггинс снова кивнула головой не то молодой женщине, не то белью, которое та развешивала для просушки.

— Я смотрю, как вы стираете, маленькая женщина, — приветствовала ее старуха. — Смотрю и огорчаюсь.

— Что вы! Я четыре года работала в прачечной, — поспешно ответила Саксон.

Мерседес презрительно засмеялась:

— Паровая прачечная? Подумаешь, стирка!.. Дурацкая работа. В паровую прачечную должно было бы попадать только самое обыкновенное белье, — на то оно и обыкновенное. Но изящные вещи, кружевные, легкие

— о-ля-ля, милочка, они требуют особой стирки, это целое искусство! Тут нужен ум, талант, осторожность и такое же деликатное обращение, как деликатны сами эти вещицы. Я вам дам рецепт домашнего мыла. Оно не портит ткани, оно придает ей мягкость, белизну и оживляет ее. Вы будете носить такие вещи очень долго, ведь белое никогда не надоедает. Да, стирка — дело тонкое, настоящее искусство! Стирать нужно так, как рисуют картину или пишут стихотворение, — с любовью, благоговейно; это своего рода священнодействие.

Я научу вас, милочка, всяким занятным штукам, о каких янки и понятия не имеют. Я научу вас новой красоте! — Она опять кивнула на белье. — Вы вяжете кружева? Я знаю все виды кружев: бельгийские, мальтийские, мехельнские — все, все сорта кружев, самых восхитительных! И я научу вас плести те, которые попроще, чтобы вы могли делать их сами и ваш милый муж любил вас всегда, всегда.

В первое свое посещение старухи Хиггинс молодая женщина получила от нее рецепт, как изготовлять домашнее мыло, и самые подробные наставления относительно стирки тонкого белья. Кроме того, Саксон была потрясена и взволнована всеми странностями и причудами, таившимися в этой увядшей женщине, от рассказов которой веяло дыханием далеких стран и чуждых морей.

— Вы испанка? — решилась спросить Саксон.

— И да и нет, как говорится — ни то ни се. Мой отец — ирландец, моя мать — испанка из Перу. На нее я походка лицом и цветом кожи, но похожа чем-то и на отца — голубоглазого мечтательного кельта с песней на устах, неутомимыми ногами и роковой страстью к путешествиям, — она и погубила его. Эта страсть передалась и мне и увела меня в такие же дали, как увлекла когда-то и его.

Саксон вспомнила школьную географию, и ей смутно представилась географическая карта с материками и изломанной линией их берегов.

— О! — воскликнула она. — Значит, вы из Южной Америки!

Мерседес пожала плечами.

— Человеку надо где-то родиться. У моей матери было огромное ранчо. Весь Окленд поместился бы на самом маленьком из ее пастбищ.

Старуха, улыбаясь, вздохнула и на некоторое время погрузилась в свои воспоминания. Саксон очень хотелось узнать как можно больше об этой женщине, которая, вероятно, прожила свою юность так, как жили когда-то в испанской Калифорнии.

— Вы, должно быть, получили хорошее образование? — начала Саксон вопросительно. — Вы так безукоризненно говорите по-английски.

— Ах, английский — ему я научилась потом, не в школе. Да, я получила хорошее образование и знала многое, только не знала главного

— мужчин. Это тоже пришло потом. Моей матери, конечно, никогда и не снилось, — она была страшно богатой леди, тем, что вы называете «королевой пастбищ», — ей, конечно, и не снилось, что я, несмотря на свое образование, окажусь в конце концов женой ночного сторожа. — Она засмеялась над нелепостью этого предположения. — У нас дома были сотни, даже тысячи ночных сторожей и рабочих, и все они нам служили. Были и пеоны — это, по здешним понятиям, почти что рабы — и ковбои, которым приходилось делать двести миль верхом, чтобы проехать ранчо из конца в конец. А уж слуг в доме нельзя было и сосчитать. Да, да, у моей матери их были десятки.

Мерседес Хиггинс, болтливая, как гречанка, продолжала делиться с Саксон своими воспоминаниями.

— Но все они были ужасно грязные и ленивые. Вот китайцы, как правило, — превосходные слуги. Японцы тоже, если попадутся надежные; хотя китайцы все-таки лучше. Служанки-японки — хорошенькие и веселые, но в любую минуту могут все бросить и уйти от вас. Индусы слабосильны, но очень послушны. Их сагибы и мэмсагибы для них прямо какие-то божества! Я была для них мэмсагиб, потому что я женщина. У меня был однажды повар, русский, — так он всегда плевал в плиту — «на счастье». Очень смешно. Но мы мирились с этим. Таков обычай.

— Вы, наверно, много путешествовали, раз у вас были такие странные слуги? — спросила Саксон, чтобы старуха продолжала свой рассказ.

Мерседес засмеялась и кивнула.

— Но чуднее всего — это черные рабы в Океании: маленькие, курчавые, с костяными украшениями, продетыми через нос. Когда они лодырничали или крали, их привязывали к стволу кокосовой пальмы за оградой и стегали кнутами из кожи носорога. Они были с острова людоедов и охотников за головами и никогда не издали ни одного стона. Этого требовала их гордость. Я помню маленького Виби — ему было всего двенадцать лет, — он прислуживал мне; и когда ему исполосовали всю спину и я плакала над ним, он только смеялся и говорил: «Подожди еще чуточку, и я отрежу голову большому белому хозяину». Он имел в виду Брюса Анстея, англичанина, который его избил. Но маленькому Виби так и не досталась голова хозяина. Он убежал, и дикари ему самому отрезали голову и съели его начисто.

У Саксон пробежал мороз по коже, лицо ее потемнело, а Мерседес Хиггинс продолжала трещать:

— Ах, какие это были веселые, бурные и дикие времена! Вы не поверите, дорогая, эти англичане с плантаций выпили за три года целое море шампанского и шотландского виски и истратили тридцать тысяч фунтов. Заметьте, не долларов, а фунтов, а это составляет сто пятьдесят тысяч долларов. Но пока было что тратить, они жили, как короли. Это была великолепная, сказочная и безумная, совершенно безумная жизнь.

Чтобы уехать, мне пришлось продать в Новой Зеландии половину моих замечательных драгоценностей. В конце концов Брюс Анстей застрелился. Роджер поступил штурманом на торговое судно с черной командой, за восемь фунтов в месяц. А Джэк Гилбрайт был самый чудной из всех. Он происходил из богатой и знатной семьи. Вернувшись в Англию, он стал торговать мясом для кошек в окрестностях своего родового замка и делал это до тех пор, пока родственники не дали ему денег на покупку каучуковой плантации, и он уехал не то в Индию, не то на Суматру, а может быть на Новую Гвинею… Не помню.

Вернувшись домой и стряпая в кухне обед для Билла, Саксон долго думала о том, какие неистовые желания и страсти заставили эту старуху с обожженным солнцем лицом совершить весь огромный путь — от роскошного перуанского ранчо до Окленда и — до Барри Хиггинса. Старик Хиггинс не принадлежал к числу тех, кто выбросил бы деньги на шампанское, да у него, вероятно, и случая такого не было. В своих рассказах она упоминала имена других мужчин, но не его.

Еще не раз Мерседес пускалась в воспоминания; о многом она говорила лишь отрывочно, намеками. Не было, кажется, ни одной страны, ни одного большого города в Старом и Новом Свете, где бы она не побывала. Она посетила десять лет тому назад даже Клондайк и несколькими яркими штрихами обрисовала своей слушательнице закутанных в меха и обутых в мокасины золотоискателей, которые сорили в барах золотым песком, стоившим не одну тысячу долларов. Казалось, миссис Хиггинс всегда имела дело только с такими мужчинами, для которых деньги — все равно что вода.

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

Саксон, занятая тем, как удержать любовь Билла, сохранить свежесть их взаимного чувства и никогда не спускаться с тех вершин, которых они сейчас достигли, охотно встречалась с миссис Хиггинс и слушала ее рассказы. Ведь та знала, должна была знать, секрет вечного счастья. Недаром Мерседес сама не раз делала намеки на то, что ей ведомо больше, чем заурядным женщинам.

В течение ближайших недель молодая женщина часто бывала у нее, но старуха говорила о чем угодно, только не об интересовавших Саксон предметах. Она учила ее плести кружева, стирать тонкое белье и закупать провизию. Однажды Саксон нашла Мерседес более оживленной, чем обычно. Журчащая речь старухи лилась особенно торопливо. Глаза пылали, пылали и щеки. И слова жгли, точно пламя. В комнате пахло спиртом, и Саксон поняла, что Мерседес напилась. Испуганная и оробевшая, Саксон все же уселась рядом с ней и, подрубая носовой платок для Билла, стала слушать ее беспорядочную, отрывистую речь.

— Так вот, милочка. Я вам расскажу про мужчин. Не будьте такой глупой, как другие, которые считают, что я сумасшедшая, колдунья, что у меня дурной глаз. Ха-ха! Как вспомню эту дурочку Мэгги Донэхью, — она всегда закрывает платком своего ребенка, когда мы встречаемся на улице, — а мне просто смешно. Да, я была колдуньей, но я околдовывала мужчин. О, я мудра, очень, очень мудра, дорогая моя! Я расскажу вам, как женщины любят мужчин и как мужчины любят женщин — все равно: и хорошие мужчины и дурные. О том, какое животное сидит в каждом мужчине, и о некоторых их странностях, разбивающих сердца женщинам, которые не понимают того, что нужно понимать, — ибо все женщины дуры. Но я не дура. Да, да, послушайте.

Я сейчас старуха; как женщина, я не скажу вам, сколько мне лет, — но я и до сих пор сохранила власть над мужчинами. И я могла бы ее сохранить, будь я даже столетней и беззубой. Не над молодыми, конечно,

— те были моими рабами в мои молодые годы, — нет, над старыми, как и подобает моему возрасту. И хорошо, что я обладаю этой властью. У меня нет ни денег, ни родных, никого в целом мире, — у меня есть только моя мудрость и мои воспоминания; один пепел, но пепел царственный и драгоценный. Такие старухи, как я, обычно или нищенствуют и умирают с голоду, или идут в богадельню, но не я. Я добыла себе мужа. Правда, это только Барри Хиггинс… старик Барри, грузный, как бык; но, дорогая моя, он все же мужчина, и притом со странностями, как и все они. Правда, у него одна рука, — Она пожала плечами. — Зато он не может меня бить, а ведь старые косточки становятся особенно чувствительными, когда мясо на них высыхает и теряет свою упругость.

Но я вспоминаю моих молодых любовников, безумцев, одержимых безумием юности… Да, я жила. С меня хватит! И я ни о чем не жалею. А со стариком Барри мне спокойно, — я знаю, что у меня есть кусок хлеба, кров и угол у огня. А почему? Да потому, что я умею обходиться с мужчинами и никогда не разучусь. Такое знание и горько и сладостно, — нет, скорее сладостно. Ах, мужчины, мужчины! Конечно, не тупицы, не жирные свиньи-дельцы, а мужчины с темпераментом, с огнем, — может быть, безумцы, но особое, стоящее вне закона племя безумцев.

Маленькая женщина, я хочу вас научить мудрости! Разнообразие — вот в чем тайна этой магии, вот ее золотой ключ, вот игрушка, которая забавляет мужчин. Если муж этого не найдет в жене, он будет вести себя, как турок; а если найдет — он ее раб, верный раб. Жена должна воплощать в себе многих женщин. И если вы хотите, чтобы ваш муж: вас любил, вы должны воплотить в себе всех женщин на свете. Будьте всегда новой, иной. Пусть на вас всегда сверкает утренняя роса новизны, будьте ярким цветком, который никогда не раскрывается вполне и поэтому никогда не вянет. Будьте целым садом, полным всегда новых, всегда свежих, всегда неожиданных цветов, и пусть мужчина не воображает, что в этом саду он сорвал последний.

Слушайте меня, маленькая женщина! В саду любви живет змея. Имя ей

— пошлость. Наступите ей на голову, иначе она погубит ваш сад. Запомните это слово: пошлость. Никогда слишком не откровенничайте. Мужчины только кажутся грубыми. На самом деле женщины гораздо грубее… Нет, милочка, не спорьте; вы еще девочка. Женщины менее деликатны, чем мужчины. Неужели я не знаю? Они рассказывают друг другу самые интимные вещи о своих отношениях с мужьями; мужчины же о женах никогда не рассказывают. Чем объяснить такую откровенность? По-моему, только одним: во всем, что касается любви, женщины менее деликатны, чем мужчины. В этом и состоит их ошибка. Тут-то и кроется начало всякой пошлости. Пошлость — отвратительный слизняк, который оскверняет и разрушает любовь.

Будьте деликатны, маленькая женщина. Будьте всегда под покрывалом, под многими покрывалами. Закутывайтесь в тысячи радужных сверкающих оболочек, в прекрасные ткани, украшенные драгоценными камнями. И никогда не давайте сорвать с себя последнего покрывала. Каждый раз набрасывайте на себя все новые, и так — без конца. Но не давайте мужу это заметить. Пусть жаждущий вас возлюбленный будет уверен, что вас отделяет от него только одно, последнее, покрывало, что каждый раз именно его-то он и срывает. Пусть он будет в этом уверен. На самом деле должно быть иначе: пусть наутро он убедится, что последний покров все же ускользнул у него из рук, — и тогда он не узнает пресыщения.

Помните, каждое покрывало должно казаться последним и единственным. Пусть он всегда думает, что вы оставили последнее в его руках; новое приберегите на завтра; и на все будущие завтра оставляйте больше того, что вы открыли. Тогда вы каждый день будете казаться мужу новой и неожиданной, и он станет искать эту новизну не у других женщин, а у вас. Ведь и к вам вашего мужа привлекли свежесть и новизна вашей красоты, ваша тайна. Когда мужчина сорвал цветок и вдохнул всю сладость его аромата, он ищет других цветов. В этом его особенность. Вы всегда должны оставаться для него цветком, который почти сорван и все же не дается в руки, источником сладости, который так и останется неизведанным до конца.

Глупы те женщины, — впрочем, они все глупы, — которые воображают, будто, завоевав мужчину, они достигли окончательной победы. А потом успокаиваются, жиреют, вянут, киснут и становятся несчастными. Увы, они, к сожалению, слишком глупы. Но вы, маленькая женщина, пусть ваша первая победа в любви превратится в бесконечный ряд побед. Каждый день вы должны заново покорять своего мужа. А когда вы выиграете последнюю битву и увидите, что завоевывать уже нечего, — любовь умрет. Конец настанет неизбежно, — но пока его нет, пусть ваш муж бродит по волшебным садам. Запомните, что любовь должна оставаться ненасытной. Пусть она возбуждает голод, острый, как лезвие ножа, он никогда не должен быть утолен вполне. Следует хорошо кормить своего возлюбленного; насыщайте, насыщайте его, но отпускайте несытым, — и он вернется к вам еще более голодным.

Миссис Хиггинс внезапно встала и вышла из комнаты. Саксон не могла не заметить, какая легкость и грация были в ее исхудавшем, увядшем теле.

Когда старуха вернулась, молодая женщина еще раз проверила свое впечатление: нет, грация и легкость ей не померещились.

— Я вам показала только первые буквы в азбуке любви, — сказала та, снова усаживаясь.

Она держала в руках небольшой музыкальный инструмент из на диво отполированного драгоценного дерева, напоминавший четырехструнную гитару. Мерседес стала ритмически перебирать струны и запела тонким, но приятным голосом какую-то мелодию, какую-то странную песнь на чужом языке, состоявшую только из чередования гласных, звучавших с особой тягучей и страстной мягкостью. И в голосе и в звуках аккомпанемента слышалась трепетная дрожь; они то нарастали в каком-то чувственном порыве, то гасли, переходя в ласкающий шепот, и словно замирали в сладостном изнеможении, затем вновь поднимались до воплей бешеного, всепокоряющего желания, и опять нежные жалобы сплетались с безумным лепетом, обещавшим любовь. Это пение настолько захватило Саксон, что она скоро почувствовала себя самое каким-то напряженно и страстно звучащим инструментом. Ей казалось, что все это сон; и когда Мерседес кончила, голова у нее кружилась.

— Если муж к вам охладеет и все в вас покажется ему давно известным, как старый знакомый рассказ, спойте ему эту песню, как я спела, и его объятия снова для вас раскроются и в глазах вспыхнет прежнее безумие. Видите, в чем тут дело, дорогая? Понимаете?

Саксон только молча кивнула головой. Ее губы пересохли, она не могла произнести ни слова.

— Это золотое коа, король лесов, — задумчиво бормотала Мерседес, склоняясь над инструментом. — Укулеле — как этот инструмент называют на Гавайе, что означает: «прыгающая блоха». У гавайцев золотистая кожа; это племя любовников, покорное чарам теплых и освежающих тропических ночей, насыщенных дыханием муссонов.

И снова она ударила по струнам и запела на другом языке. Саксон решила, что это по-французски. То была лукавая, задорная, жгучая песенка. Большие глаза Мерседес расширялись и начинали сверкать, затем сужались, как у хищника, и становились коварными. Кончив, она обернулась к Саксон, ожидая ее одобрения.

— Мне эта песня нравится меньше, — отозвалась Саксон.

Мерседес пожала плечами.

— Каждая из них по-своему хороша, маленькая женщина, — вам еще многому надо научиться. Иногда мужчин покоряют вином, а иногда их можно привлечь хмельной песней. Вот они какие чудные. Да, да, способов много, очень много. Тут действуют и наша наружность и наши наряды. Это волшебная сеть. Ни один рыбак так успешно не ловит рыбу в море своими сетями, как мы — мужчин всеми этими нашими финтифлюшками. Вы на верной дороге. Я видела мужчин, плененных вот такими же лифчиками, как ваши,

— там, на веревке, — они не были ни роскошнее, ни изящнее.

Я назвала стирку тонкого белья — искусством, но важно оно не само по себе. Высшее искусство в мире — это искусство покорять мужчин. Любовь — конечная цель всех искусств, и она же их первооснова.

Слушайте: во все века и времена живали великие мудрые женщины. Им незачем было быть красивыми, — их мудрость была выше всякой красоты. Принцы и монархи склонялись перед ними, из-за них сражались народы, гибли целые государства, ради них основывались религии. Афродита, Астарта — владычица ночи… Слушайте, маленькая женщина, о великих женщинах, покорявших мужчин целых стран.

И тогда Саксон, потрясенная, услышала какую-то невероятную смесь всяких историй, в которой отдельные фразы, казалось, были полны сокровенного значения. Перед нею мелькали просветы каких-то невообразимых и непостижимых бездн, таивших в себе ужасы и преступления. Речь этой женщины текла, как лава, все сжигая и испепеляя на своем пути. Щеки, лоб и шея Саксон были залиты румянцем, пылавшим все жарче. Она трепетала от страха, минутами подступала тошнота, ей казалось, что она сейчас потеряет сознание, — такой вихрь подхватил и перепутал все ее мысли. Однако она не могла оторваться от этих рассказов и слушала, слушала, уронив на колени забытое шитье и вперяясь внутренним взором в мелькавшие перед нею чудовищные картины, превосходившие всякое воображение. И когда ей уже казалось, что она больше не выдержит, и она, облизывая сухие губы, хотела крикнуть, чтобы Мерседес замолчала, та вдруг действительно умолкла.

— На этом я кончаю первый урок, — сказала она хрипло, затем рассмеялась каким-то вызывающим сатанинским смехом. — Что с вами? Вы шокированы?

— Мне страшно, — пробормотала Саксон прерывающимся голосом и судорожно всхлипнула. — Вы меня напугали. Я такая глупая, ничего не знаю, я даже вообразить не могла… что это… бывает…

Мерседес кивнула.

— Да, можно действительно испугаться, — сказала она. — Это чудовищно, это величественно, это великолепно!

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

Саксон не привыкла закрывать глаза на жизнь, хотя ее кругозор и был крайне ограниченным. С детства, проведенного у трактирщика Кэди и его добродушной, хотя не слишком добродетельной супруги, она многое видела, наблюдала за отношениями между мужчиной и женщиной и в более зрелые годы сделала из всего этого соответствующие выводы. Лишь немногие женщины, к какому бы сословию они ни принадлежали, задумывались с такой серьезностью над тем, как удержать любовь мужа после первой брачной ночи, и лишь немногие девушки из рабочего класса придавали такое значение выбору подходящего мужа.

Саксон создала себе свою, очень разумную, философию любви. Ее — и сознательно и инстинктивно — тянуло ко всему утонченному, она избегала всякой пошлости и банальности. Она прекрасно понимала, что, роняя себя, она роняет любовь. За все эти месяцы их брака Билл ни разу не видел ее безвкусно одетой, раздражительной, вялой. Она распространила и на весь дом присущую ей самой атмосферу свежести, спокойствия и сдержанности. Она понимала также значение маленьких неожиданностей, сюрпризов и очаровательных мелочей. У нее было живое воображение и деятельный ум. Она знала, что Билл — находка; она ценила его пылкость любовника и гордилась ею. Его щедрость, его желание, чтобы у них было все самое лучшее, его чистоплотность и привычка к опрятности ставили его в ее глазах значительно выше большинства мужчин. Он никогда не позволял себе быть грубым, на деликатность он отвечал деликатностью, — хотя она понимала, что почин исходит от нее и должен всегда от нее исходить. Билл действовал чаще всего бессознательно, сам не зная, отчего и почему. Зато она ясно и трезво судила обо всем — и считала его идеальным мужем.

Разговоры с Мерседес Хиггинс заставили Саксон не только осознать до конца, что ее главная задача — удержать любовь. Билла, они не только обогатили ее знаниями и опытом, но и значительно расширили ее жизненный кругозор. Старуха помогла Саксон проверить ее собственные выводы, пробудила в ней новые мысли, прояснила прежние, подчеркнула трагическую важность всей проблемы брака в целом. Многое из ее безумных речей Саксон запомнила, многое она и прежде угадывала и чувствовала, а многое так и осталось за пределами ее понимания. Однако смысл всех этих покрывал и цветов и правило о том, что, одаряя, надо всегда что-то утаивать, она очень хорошо усвоила, и ей казалось, что более глубокой и мудрой философии любви и быть не может. Все предстало перед ней в новом свете. Саксон перебрала в памяти все браки, какие знала, и увидела совершенно отчетливо, как и почему они оказались неудачными.

С удвоенным жаром отдалась Саксон хозяйству, нарядам, заботам о своей наружности. Провизию она покупала самую лучшую, хотя никогда не забывала о необходимости экономить. Из воскресных приложений и женских журналов в ближайшей читальне она почерпнула много полезного относительно того, как ухаживать за собой. Она систематически занималась гимнастикой, а также массажем, чтобы сохранить силу и упругость мышц, свежий, здоровый цвет кожи. Билл ни о чем не догадывался. Да и незачем ему было все это знать. Его касались только результаты. В библиотеке Карнеги она доставала книги по физиологии и гигиене и узнала множество таких вещей о самой себе и о здоровье женщины, о которых ей не говорили ни Сара, ни приютские воспитательницы, ни миссис Кэди.

После долгих обсуждений Саксон, наконец, подписалась на женский журнал, выкройки и советы которого больше всего отвечали ее вкусам и средствам. Другие журналы получала читальня, и Саксон унесла с собой оттуда не один тщательно срисованный узор кружева или вышивки. Подолгу простаивая перед витринами магазинов льняных изделий, она изучала выставленные в них образцы, а делая мелкие покупки, не могла удержаться от того, чтобы не полюбоваться какими-нибудь модными вышивками в отделе дамского белья. Она даже соблазнилась как-то чайным сервизом, разрисованным от руки, но пришлось отказаться от мысли его купить, так как он стоил слишком дорого.

Постепенно она заменила свое простенькое девичье белье новым, хотя и скромным, но отделанным прекрасной французской вышивкой, складочками и ажуром. Она обвязала кружевами дешевенькое трикотажное белье, которое носила зимой. Сделала себе лифчики и рубашки из тонкого, хоть и недорогого полотна, а ее ночные сорочки благодаря вышитым на них цветам и искусной стирке выглядели всегда свежими и нарядными. В одном журнале она прочитала, что в Париже только что начали носить за утренним завтраком очаровательные ночные чепчики с гофрированными оборками. Ее нисколько не смущало то, что ей в ее положении приходится сначала самой приготовлять этот завтрак. Тотчас же был куплен ярд швейцарского батиста, вышитого белым горошком, и Саксон погрузилась в выбор фасона для чепчика и в пересмотр всяких кружевных обрезков, годных для отделки. Сшитый ею прелестный чепчик заслужил живейшее одобрение Мерседес Хиггинс.

Для дома она сшила себе простенькие капоты из хорошенького ситца, с отложным воротом, открывавшим ее свежую точеную шейку. Она навязала целые ярды кружев для белья и нашила массу салфеточек и дорожек для обеденного стола и шифоньерки. Особенно радовался Билл приобретению афганского покрывала на постель. Саксон даже отважилась расстелить перед кроватью ковер из лоскутков, так как вычитала в женских журналах, что такие ковры стали опять входить в моду. Кроме того, она приобрела все столовое и постельное белье из самого лучшего полотна, какое им позволяли их средства, и отделала его ажурной строчкой.

В эти счастливые месяцы их супружеской жизни она ни одной минуты не сидела сложа руки. Не забывала она и о Билле. С наступлением зимы связала ему напульсники, и он каждое утро, выходя из дому, благоговейно натягивал их, а затем, дойдя до угла, клал в карман. Два свитера ее изделия удостоились лучшей участи, так же как и туфли, которые она заставляла Билла надевать по вечерам, если они оставались дома.

Мерседес Хиггинс с ее трезвым практическим умом оказывала ей огромную помощь, и Саксон усердно старалась раздобывать все самое лучшее и вместе с тем откладывать деньги. И тут ей пришлось столкнуться с современной экономической и финансовой проблемой ведения хозяйства при таком социальном строе, когда цены растут быстрее, чем заработная плата. Однако Мерседес научила ее, где и как закупать провизию, чтобы та обходилась ей вдвое дешевле, чем соседкам.

По субботам Билл неизменно высыпал ей в передник весь свой недельный заработок. Он ни разу не потребовал у нее отчета в ее тратах и постоянно уверял, что никогда так хорошо не питался. Еще не притронувшись к деньгам, она обычно просила его оставить себе столько, сколько ему понадобится на этой неделе. И не только это: она требовала, чтобы он в любое время брал сверх того, сколько ему захочется, на экстренные расходы. Пусть он даже не объясняет ей, для чего ему нужна эта сумма.

— Ты ведь привык всегда при себе иметь деньги, — говорила она. — Почему же ты, женившись, должен стеснять себя? Нет, нет, а то я пожалею, что вышла за тебя. Разве я не знаю: когда мужчины бывают вместе, они любят угощать друг друга. Сначала один, потом другой… и тут нужны деньги. Если ты не сможешь тратить так же свободно, как они,

— я ведь знаю тебя, — ты будешь держаться в стороне. А это совсем не годится, как мне кажется. Я хочу, чтобы у тебя были товарищи, — мужчине нужно иметь товарищей.

Тогда Билл сжимал ее в объятиях и клялся, что она самая замечательная маленькая женщина, какая когда-либо существовала на свете.

— Подумай! — радостно восклицал он, — Я не только лучше ем, живу с большим комфортом и могу угощать приятелей, я теперь даже откладываю деньги — вернее, ты! И за мебель выплачиваю аккуратно, и женушка у меня такая, что я по ней с ума схожу, и в довершение всего — даже есть деньги в сберегательной кассе. Сколько у нас теперь?

— Шестьдесят два доллара, — заявила она. — Не так плохо на черный день! Ты можешь заболеть, расшибиться, мало ли что…

Однажды, в середине зимы, Билл, явно смущенный, заговорил о деньгах. Его старинный друг Билл Мэрфи схватил грипп, а один из его мальчиков, играя на улице, попал под экипаж, и его здорово помяло. Билл Мэрфи еще не оправился после двух недель лежания в постели, и он просил Робертса одолжить ему пятьдесят долларов.

— Тут мы ничем не рискуем, он отдаст, — уверял Билл. — Я знаю его с детства, вместе в школу ходили. Он парень надежный.

— Дело совсем не в том, — отозвалась Саксон, — ведь если бы ты был холост, ты бы ему сейчас же одолжил эти деньги, верно?

Билл кивнул.

— Ну и ничего не изменилось оттого, что ты женат. Деньги-то ведь твои, Билл.

— Вовсе нет, черт возьми! — воскликнул он. — Не только мои. Наши! Я бы никому на свете их не одолжил, не поговорив с тобой.

— Надеюсь, ты ему этого не сказал? — озабоченно спросила Саксон.

— Да нет, — рассмеялся Билл. — Я ведь знаю, что ты бы рассердилась. Я сказал ему, что постараюсь раздобыть. В душе я ведь был уверен, что ты согласишься, раз деньги есть.

— О, Билли, — прошептала она голосом, трепещущим от любви. — Ты, может быть, не знаешь, но это самое приятное, что ты мне сказал за все время нашего брака.

Чем чаще Саксон виделась с Мерседес Хиггинс, тем меньше ее понимала. Что старуха ужасно скупа, молодая женщина заметила очень скоро, и эта черта никак не вязалась с рассказами Мерседес о своей былой расточительности. С другой стороны, Саксон поражало, что для себя Мерседес ничего не жалеет. Ее белье — конечно, с ручной вышивкой

— стоило очень дорого. Мужа она кормила хорошо, но сама питалась несравненно лучше. Ели они вместе, но если Барри довольствовался куском бифштекса, она кушала самое нежное белое мясо, и если на тарелке Барри лежал огромный кусок баранины, то Мерседес ожидали деликатные отбивные котлеты. Даже чай и кофе заваривались для каждого отдельно: Барри пил из огромной тяжелой кружки двадцатипятицентовый чай, а Мерседес тянула душистый трехдолларовый напиток из маленькой бледно-розовой фарфоровой чашечки, хрупкой, точно яичная скорлупа. Так же и с кофе: двадцатипятицентовый с молоком готовился для Барри, а турецкий, в восемьдесят центов, со сливками, — для Мерседес.

— Старик и так доволен, — говорила она Саксон. — Он все равно ничего лучшего не видел, и было бы просто грешно тратить на него такое добро.

Между женщинами началось нечто вроде меновой торговли. Научив Саксон игре на укулеле, старуха заявила, что ей уже не по возрасту столь игривый инструмент и не обменяет ли его Саксон на тот чепчик, который вышел у нее так удачно.

— Укулеле все же стоит несколько долларов. Я за него заплатила двадцать, правда, давно. Но уж чепчика-то он стоит. Играть на укулеле

— это легкомыслие.

— А разве чепчик — не легкомыслие? — спросила Саксон, очень, однако, довольная предложением соседки.

— Он не для моих седых волос, — откровенно призналась Мерседес. — Я его продам. Очень многое из того, что я делаю, когда ревматизм не терзает мне пальцев, я продаю. Неужели вы, моя дорогая, воображаете, что пятидесяти долларов моего старика хватало бы на мои потребности и нужды? Недостающую сумму подрабатываю я. Старикам нужно гораздо больше, чем молодежи. Когда-нибудь вы это испытаете на себе.

— Я очень довольна вашим предложением, — сказала Саксон. — А как только накоплю денег на материал, сделаю себе новый чепчик.

— Знаете что, сделайте несколько, — посоветовала Мерседес. — Я их продам, — разумеется, я оставлю себе небольшой процент за комиссию. А вам я могу дать по шести долларов за штуку. Выберем вместе фасоны. И у вас будет оставаться денег больше, чем надо, на материал для ваших собственных чепчиков.

ГЛАВА ПЯТАЯ

За эту зиму произошли четыре события: Берт и Мери поженились и сняли домик по соседству. Биллу, как и всем возчикам в Окленде, сбавили зарплату; Билл начал бриться безопасной бритвой; и, наконец, сбылось предсказание Сары, а Саксон ошиблась в своих планах на будущее.

Она сообщила мужу великую новость только тогда, когда сомнений уже быть не могло. Вначале, при первой шевельнувшейся в ней догадке, ее сердце мучительно сжалось и ее охватил страх перед тем, что было для нее так ново и неведомо. К тому же ее пугали неизбежные расходы. Но прошло время, и когда она окончательно убедилась в своих предположениях, волна горячей радости поглотила все страхи. «Мой и Билли — наш! — беспрестанно повторяла она про себя, и каждый раз эта мысль отдавалась у нее в груди каким-то почти физически ощутимым сладостным толчком.

В тот вечер, когда она сказала об этом Биллу, он скрыл от нее свою новость относительно заработной платы и только порадовался вместе с нею, что у них будет малыш.

— Как нам отпраздновать такое событие? Пойти в театр? — спросил он, разжимая объятия, чтобы дать ей возможность говорить. — Или просто посидим дома вдвоем, нет… втроем?

— Лучше посидим, — решила она. — Я хочу только одного: чтобы ты вот так держал меня, держал всегда.

— Мне тоже хотелось остаться дома, но я думал, что ты и так весь день была дома и, может быть, тебе приятнее пройтись.

На улице морозило. Билл принес кресло в кухню и поставил его к самому огню. Саксон свернулась комочком в его объятиях и положила голову к нему на плечо, так что ее волосы щекотали его щеку.

— Мы правильно сделали, что поженились сразу же после недавнего знакомства, — размышлял он вслух. — Ведь я и теперь еще на тебя не нагляжусь, точно жених на невесту. А потом твоя новость! Боже мой, Саксон, все это так хорошо, что просто не верится. Только подумай! Собственный! И нас будет трое! Держу пари, что родится мальчик. Ты увидишь, как быстро я научу его действовать кулачками и защищаться. И плавать тоже. Я не я, если к шести годам он не выучится…

— А если он будет девочка?

— Нет, она будет мальчиком, — возразил Билл, подхватывая ее шутку.

И они стали целоваться, смеясь и вздыхая от счастья.

— Но теперь я сделаюсь скупердяем, — объявил он вдруг, помолчав. — Больше никаких выпивок с приятелями! Перехожу на воду. Затем надо подсократить курение. Гм! А почему бы мне самому не свертывать себе папиросы? Это выйдет в десять раз дешевле, чем покупать готовые. Потом я могу отпустить себе бороду. На то, что с нас дерут за год парикмахеры, можно прокормить ребенка.

— Если вы себе отпустите бороду, мистер Роберте, я с вами разведусь, — пригрозила Саксон. — Ты так красив и молод без бороды! Я слишком люблю твое лицо, чтобы ты закрыл его бородой. Ах, Билли, милый, милый! Я понятия не имела, что такое счастье, пока не вышла за тебя!

— И я тоже.

— И так будет всегда?

— Уверен, — отвечал он.

— Правда, мне почему-то всегда казалось, что я буду счастлива в браке, — продолжала она. — Но никогда и не снилось, что будет так хорошо.

Она повернула голову и поцеловала его в щеку.

— Билли, это даже нельзя назвать счастьем, это блаженство.

И Билл дал себе слово пока не говорить об урезке заработной платы. И только через две недели, когда постановление стало фактом и ему пришлось высыпать ей в передник меньше, чем обычно, он сказал. На другой день к обеду пришли Берт и Мери, которые были женаты уже целый месяц, и разговор зашел об этом больном для всех вопросе. Берт смотрел на дело особенно пессимистически и намекал на забастовку, ожидавшуюся в железнодорожных мастерских.

— Если бы вы все помалкивали, лучше было бы, — заметила Мери. — Это профсоюзные агитаторы мутят. Я прямо из себя выхожу, когда вижу, как они во все встревают и подзуживают рабочих. Будь я хозяином, я бы каждому, кто их слушает, сбавляла зарплату.

— Но ведь и ты состояла в союзе прачек, — мягко возразила Саксон.

— Потому что иначе я бы не получила работы. А что он мне дал, твой союз?

— Ну вот, посмотри на Билла, — возразил Берт. — Возчики сидели смирно, рта не раскрывали, ни в чем не участвовали, и вдруг — раз! Нате вам, пожалуйста! Как обухом по голове! Десять процентов сбавки. То ли еще будет! В этой стране, которую создали своими руками наши отцы и матери, на нашу долю не осталось ничего. Нам остались только рожки да ножки. И скоро нам совсем будет крышка, нам — потомкам тех людей, которые бросили Англию, вывезли тут весь навоз, освободили рабов, сражались с индейцами, создали Запад! Всякий дурак видит, куда мы идем!

— А что же нам делать? — с тревогой спросила Саксон.

— Бороться! Только одно! Страна в руках шайки разбойников! Возьмите хотя бы Южную Тихоокеанскую дорогу: разве она не управляет Калифорнией?

— Глупости, Берт, — прервал его Билл. — Ты просто несешь чепуху. Железная дорога не может управлять Калифорнией.

— Эх ты, простофиля! — насмешливо воскликнул Берт. — Подожди, придет время — и все вы, дуралеи, окажетесь перед совершившимся фактом, да будет поздно! Все прогнило насквозь! Воняет! Помилуй, нет ни одного человека, который мог бы попасть в законодательное собрание, если он не съездит в Сан-Франциско да не побывает в главном управлении Южной Тихоокеанской дороги и там не поклонится тому, кому следует. Почему в губернаторы Калифорнии попадают всегда только бывшие директора дороги? Так повелось, когда нас с тобой еще на свете не было. Да, нам крышка! Мы побиты. Но сердце мое взыграло бы в груди, если бы мне удалось перед смертью вздернуть хоть кого-нибудь из этих гнусных воров. Ты знаешь — кто мы? Те — что бились на полях сражений, и вспахали землю, и создали все, что вокруг нас. Мы — последние могикане.

— Я его до смерти боюсь, он прямо себя не помнит, — сказала Мери, и в ее тоне чувствовалась враждебность. — Если он, наконец, не заткнет свою глотку, его наверняка выставят из мастерских. А что мы тогда будем делать? Обо мне он не думает. Но одно я вам скажу: в прачечную я не вернусь! — Она подняла руку и произнесла торжественно, словно клятву: — Никогда и ни за что на свете!

— Знаю я, куда ты метишь, — возразил Берт гневно. — Все равно, сдохну я или буду жив, попаду в переделку или нет, — если ты захочешь идти по дурной дорожке, ты пойдешь; со мной или без меня — не важно.

— Кажется, я вела себя вполне прилично до встречи с тобой, — возразила Мери, закинув головку, — да и сейчас никто не скажет про меня плохого.

Берт хотел ей ответить какой-то резкостью, но вмешалась Саксон и восстановила мир. Она очень тревожилась за их брачную жизнь. Оба вспыльчивые, несдержанные, раздражительные, и их постоянные стычки не сулят ничего хорошего.

Покупка безопасной бритвы была для Саксон серьезным шагом. Сначала она посоветовалась со знакомым приказчиком из магазина Пирса и уже тогда решилась на это приобретение. В одно воскресное утро, после завтрака, когда Билл собирался в парикмахерскую, Саксон позвала его в спальню и, приподняв полотенце, показала ему приготовленные бритвенные ножи, мыло, кисточку и все необходимое для бритья. Билл, удивленный, попятился, потом снова подошел и принялся рассматривать покупку. Огорченно уставился он на безопасную бритву.

— Ну, это не для мужчины!

— И такая бритва сделает свое дело, — сказала Саксон. — Сотни людей бреются ею каждый день.

Но Билл отрицательно покачал головой.

— Ты же ходишь к парикмахеру три раза в неделю, и бритье стоит тебе каждый раз сорок пять центов. Считай — полдоллара, а в году пятьдесят две недели. Двадцать шесть долларов в год на бритье! Не возмущайся, милый, попробуй. Сколько мужчин бреются таким способом!

Он опять покачал непокорной головой, и туманные глубины его глаз еще больше потемнели. Она так любила в нем эту хмурость, которая делала его по-мальчишески красивым. Саксон, смеясь, обняла его, толкнула на стул, сняла с него пиджак, расстегнула воротник верхней и нижней рубашки и подвернула их.

— Если ты будешь ругаться, — сказала она, покрывая его щеки мыльной пеной, — то получишь в рот вот это.

— Подожди минутку, — удержала она его, когда он хотел взяться за бритву. — Я видела, как орудуют парикмахеры. Они начинают брить, когда пена впитается.

И она стала втирать ему в кожу мыльную пену.

— Вот, — сказала она, вторично намыливая ему щеки. — Теперь можешь начинать. Только помни, что я не всегда буду это делать вместо тебя. Только пока ты учишься.

Всячески подчеркивая свое шутливое негодование, Билл попытался несколько раз провести бритвой по лицу, потом схватился за щеку и сердито воскликнул:

— Ах, черт проклятый! Он стал разглядывать в зеркало свое лицо и увидел полоску крови, алевшую среди мыльной пены.

— Порезался! Безопасной бритвой! Черт! Наверно, мужчины клянут эти бритвы. И правы! Порезался! Хороша безопасность!

— Да подожди минутку, — уговаривала его Саксон. — Нужно сначала ее наладить. Приказчик мне говорил… Вот посмотри, тут маленькие винтики. Они… Поверни их… вот так…

Билл снова принялся за бритье. Через несколько минут он внимательно поглядел на себя в зеркало, ухмыльнулся и продолжал свою операцию. Легко и быстро соскреб он с лица всю пену. Саксон захлопала в ладоши.

— Здорово! — сказал Билл. — Великолепно! Дай лапку. Посмотри, как хорошо получилось.

Он продолжал тереть ее руку о свою щеку. Вдруг Саксон издала легкое восклицание, притянула его к себе и стала огорченно рассматривать его лицо.

— Да она совсем не бреет.

— В общем, надувательство! Твоя бритва режет кожу, но не волос. Я все-таки предпочитаю парикмахера.

Но Саксон стояла на своем:

— Ты еще недостаточно приспособился. Ты ее слишком подвинтил. Дай я попробую. Вот так! Не очень сильно и не очень слабо. Теперь намылься еще раз, и попробуем.

На этот раз было слышно, как бритва соскабливает волос.

— Ну как? — спросила она с тревогой.

— Рвет… ой! рвет… волосы, — рычал Билл, делая гримасы. — Да… рвет… тянет, ой!.. Как черт!

— Ну, ну, продолжай, — подбадривала его Саксон. — Не сдавайся! Будь смел, как охотник за скальпами, как последний могикан… Помнишь, что сказал Берт?

Через четверть часа он вымыл и вытер лицо и облегченно вздохнул.

— Конечно, так можно в конце концов побриться, но я не очень стою за этот способ. Он всю душу из меня вымотал.

Вдруг он застонал, сделав новое открытие.

— Что еще стряслось? — спросила она.

— А затылок-то? Ну как же я буду брить затылок? Уж за этим-то придется идти к парикмахеру.

На лице Саксон появилось огорченное выражение, но лишь на миг. Она взяла в руки кисточку.

— Сядь, Билли!

— Как? Ты хочешь сама? — спросил он возмущенно.

— Ну да! Если это может сделать парикмахер, то могу и я.

Билл ворчал и охал, он чувствовал себя униженным, но все же ему пришлось уступить.

— Видишь, как чисто, — сказала она. — Ничего нет легче. А кроме того, двадцать шесть долларов в год останутся в кармане. Ты на них купишь и колыбель, и коляску, и пеленки, и кучу всяких мелочей. А теперь потерпи еще немного. — Она обмыла и вытерла ему затылок, затем припудрила. — Теперь ты чист и мил, как настоящий младенец, мальчик Билли!

Несмотря на его недовольство, долгий поцелуй в шею, которым она неожиданно наградила его, был ему очень приятен.

Хотя Билл и клялся, что он больше в руки не возьмет этой чертовой бритвы, через два дня он все же разрешил Саксон помогать ему и еще раз попробовал.

На этот раз дело пошло гораздо лучше.

— В общем, не так уж плохо, — снисходительно заметил он. — Я начинаю привыкать. Все дело в том, как ее отрегулировать. Тогда можно сбривать волосы дочиста и все-таки не порезаться. У парикмахера это не выходит, он нет-нет да и порежет меня.

Третий сеанс удался на славу, и оба были на верху блаженства, когда Саксон поднесла ему бутылку квасцов. Он стал убежденным сторонником безопасных бритв, не мог дождаться прихода Берта, сам понес ему показывать приобретение своей жены и продемонстрировал способ употребления.

— Ведь надо же быть такими дураками — бегать по парикмахерским, транжирить деньги, — заявил он. — Посмотри на эту штуку! Как берет! И легко, точно по гладкому месту. Смотри — шесть минут по часам! Каково? Когда я набью себе руку, то обойдусь и тремя! Этими ножами можно бриться и в темноте и под водой. Хотел бы зарезаться, да не можешь! И потом — сбережешь двадцать шесть долларов в год. Это придумала Саксон. Ты знаешь — она прямо гений!

ГЛАВА ШЕСТАЯ

Торговля между Саксон и Мерседес продолжала развиваться. Мерседес тотчас же сбывала все те изящные вещицы, которые делала Саксон, а Саксон занималась работой с увлечением. Будущий ребенок и сокращение заработной платы заставляли ее относиться к материальной стороне жизни серьезнее, чем когда-либо. В сберегательную кассу было в сущности отложено очень мало, Саксон теперь частенько корила себя за то, что расходует деньги на всякие пустяки для себя и для дома. Впервые тратила она чужой заработок, — ведь она привыкла с самых юных лет жить только на свои средства; к счастью, благодаря Мерседес теперь Саксон получила снова возможность зарабатывать и с тем большим удовольствием расходовала деньги на покупку нового, более дорогого белья.

Мерседес делала ей указания, а Саксон следовала им, иногда привнося кое-что от себя, и изготовляла всевозможные легкие красивые кружевные вещицы: гофрированные батистовые рубашки с ажурной строчкой и французской вышивкой на плечах и груди, нарядные комбинации из тонкого полотна, обшитые ирландским кружевом, похожие на паутинки ночные сорочки. По указаниям Мерседес она сделала восхитительный чепчик, и та заплатила ей, за вычетом комиссионных, двенадцать долларов.

Саксон с радостью отдавала этой работе каждую свободную минуту, не забывая притом и о приданом для ребенка.

Единственное, что она купила, были три нарядные вязаные фуфаечки. Все остальное, до самых мелочей, она сделала сама: вышитые елочкой пеленки, вязанные крючком кофточку и капор, варежки, вышитые чепчики, крошечные пинетки, длинные крестильные платьица, рубашечки на крошечных бретельках, кажется годные только для куклы, расшитые шелком белые фланелевые юбочки, чулочки и вязаные сапожки, которые она видела уже на брыкающихся розовых ножках с пухлыми пальчиками и толстенькими икрами, множество мягких полотняных простынок. Однако венцом всего явилось маленькое вышитое пальтецо из белого шелка. И в каждую вещицу, в каждый стежок Саксон вкладывала свою любовь. Но когда она отдавала себе отчет в характере этой постоянно наполнявшей ее любви, то не могла не признаться, что любовь эта скорее относится к Биллу, чем к тому туманному и неопределенному живому комочку, которого, при всей своей неясности к нему, она еще не могла себе представить.

— Гм… — сказал Билл, пересмотрев весь этот маленький гардероб и возвращаясь к фуфаечкам. — Из всех твоих смешных финтифлюшек вот это больше всего помогает мне представить себе нашего малыша. Я прямо вижу его в этих настоящих мужских фуфаечках.

И Саксон, охваченная внезапным порывом счастья, от которого у нее на глазах выступили слезы, поднесла одну из фуфаечек к его губам. Он торжественно поцеловал ее, не сводя глаз с жены.

— Это и мальчику, но больше всего тебе.

Однако заработок Саксон вдруг прекратился самым неожиданным и трагическим образом. Однажды, узнав о дешевой распродаже, она переправилась на пароме в Сан-Франциско. Проходя по Сатер-стрит, она обратила внимание на выставку в витрине небольшого магазинчика. Сначала она глазам своим не поверила — там на почетном месте красовался тот самый восхитительный утренний чепчик, за который Мерседес ей заплатила двенадцать долларов и на котором теперь стояла цена: двадцать восемь. Саксон вошла в магазин и обратилась к хозяйке, худой пожилой женщине с проницательными глазами, по-видимому иностранке.

— Нет, я ничего покупать не собираюсь, — сказала Саксон. — Я сама делаю такие же вещи, какие у вас тут продаются, и хотела бы только знать, сколько вы платите за них, ну хотя бы вон за тот выставленный в витрине чепчик?

Женщина бросила пристальный взгляд на руку Саксон, большой и указательный пальцы которой носили на себе бесчисленные следы уколов, затем осмотрела ее с головы до ног.

— А вы умеете делать такие вещи? Саксон кивнула головой?

— Я заплатила за него женщине, которая его сделала, двадцать долларов.

Саксон подавила невольный возглас изумления и с минуту помолчала, размышляя. Мерседес заплатила ей всего двенадцать — значит, восемь она положила себе в карман ни за что ни про что, тогда как Саксон затратила и свой материал и свой труд!

— Будьте добры, покажите мне другие вещи ручной работы — сорочки и вообще белье и скажите, сколько вы за них дали?

— Так, значит, вы умеете делать такие вещи?

— Умею.

— И согласны мне их продавать?

— Конечно, — сказала Саксон. — Я затем сюда и вошла.

— Мы набавляем при продаже очень немного, — продолжала женщина. — Но вы понимаете — плата за помещение, электричество и прочее, да надо же немного и подработать. Без этой прибавки мы не могли бы торговать.

— Ну ясно, — кивнула Саксон.

Разглядывая восхитительное белье, Саксон нашла еще ночную рубашку и комбинацию своего изделия. За первую она получила от Мерседес восемь долларов, — здесь она продавалась за восемнадцать, а хозяйка за нее заплатила четырнадцать; за вторую Саксон получила шесть, цена на ней стояла — пятнадцать, а хозяйке она обошлась в одиннадцать.

— Благодарю вас, — сказала Саксон, надевая перчатки. — Я с удовольствием принесу вам свою работу по этим ценам.

— А я с удовольствием куплю… если вещи будут так же хорошо сделаны. — Хозяйка строго на нее посмотрела. — Не забудьте, что качество должно быть не хуже. Я часто получаю специальные заказы, и если я буду довольна вашей работой, то дело для вас найдется.

Мерседес и бровью не повела, когда Саксон обрушилась на нее с упреками:

— Вы же говорили, что берете только за комиссию!

— Говорила. Так я и делала.

— Но ведь я покупала весь материал и я работала, а вы получали львиную долю платы.

— А почему бы мне ее и не получать, милочка? Я же была посредницей. Посредникам обычно достается львиная доля. Так уж заведено.

— А по-моему, это очень несправедливо, — сказала Саксон скорее печально, чем сердито.

— Ну, уж это вы на жизнь обижайтесь, а не на меня, — возразила Мерседес язвительно, однако тон ее внезапно смягчился, — настроения у нее быстро менялись. — Но зачем нам, милочка, ссориться? Я ведь вас так люблю. Все это пустяки при вашей молодости и здоровье да еще с таким сильным молодым мужем. А я старуха, и мой старик тоже может сделать для меня очень мало, он и так уж не жилец на этом свете. Ведь у него больные ноги, хоронить-то его мне придется. И я оказываю ему честь: спать вечным сном он будет рядом со мной! Правда, он глупый, тупой, неуклюжий старик; но, несмотря на глупость, в нем нет ни капли злобы. Я уже купила места на кладбище и заплатила за них — частью из тех комиссионных, которые брала с вас. Но остаются еще похороны. Все должно быть сделано как следует. Мне еще нужно накопить не мало, а Барри может протянуть ноги в любую минуту.

Саксон осторожно понюхала воздух и догадалась, что старуха опять пьяна.

— Пойдемте, дорогая, я вам кое-что покажу. — Она повела Саксон в свою спальню и приподняла крышку большого сундука. На Саксон повеяло тонким ароматом розовых лепестков. — Смотрите, вот мое погребальное приданое. В этом платье я обвенчаюсь с могилой.

Удивление Саксон все росло, по мере того как старуха показывала ей вещь за вещью, изящное, нарядное и роскошное приданое, которое годилось бы для самой богатой невесты. Наконец, Мерседес извлекла на свет веер из слоновой кости.

— Это мне подарили в Венеции, дорогая. А вот, смотрите, черепаховый гребень; его заказал для меня Брюс Анстей за неделю до того, как выпил свой последний бокал и прострелил свою сумасбродную голову из кольта. А этот шарф! Да, да, этот шарф из либерти…

— И все это уйдет с вами в могилу? — воскликнула Саксон. — Какое безумие!

Мерседес рассмеялась:

— А почему бы и нет? Умру, как жила. В этом моя радость. Я сойду в могилу невестой. Я не могу лежать в холодном и тесном гробу, мне хотелось бы, чтобы вместо него меня ждало широкое ложе, все покрытое мягкими восточными тканями и заваленное грудами подушек.

— Но ведь на ваше приданое можно было бы устроить двадцать похорон и купить двадцать мест! — возразила Саксон, задетая этим кощунственным разговором о смерти.

— Пусть моя смерть будет такой же, как моя жизнь, — самодовольно заявила Мерседес. — Старик Барри ляжет рядом с шикарной невестой! — Она закрыла глаза и вздохнула. — Хотя я предпочла бы, чтобы рядом со мной во мраке великой ночи лежал Брюс Анстей или еще кто-нибудь из моих возлюбленных и вместе со мной обратился в прах, потому что это и есть настоящая смерть. — Она посмотрела на Саксон; в глазах ее был пьяный блеск и вместе с тем холодное презрение. — В древности, когда погребали великих людей, с ними вместе зарывали живьем их рабов. Я же, моя дорогая, беру с собой только свои тряпки!

— Значит, вы… совсем не боитесь смерти? Ни чуточки?

Мерседес покачала головой и торжественно ответила:

— Смерть честна, добра и справедлива. Я не боюсь смерти. Я людей боюсь и того, как они со мной поступят после моей смерти. Потому-то я все и приготовляю заранее. Нет, когда я умру, они меня не получат.

Саксон была смущена.

— А на что же вы им будете нужны?

— Им нужно много мертвецов, — последовал ответ. — Вы знаете, какая судьба постигает стариков и старух, которых не на что хоронить? Их не хоронят вовсе. Вот послушайте. Однажды мы стояли перед высокими дверями. Меня сопровождал профессор — странный человек, которому следовало быть пиратом, или осаждать города, или грабить банки, но отнюдь не читать лекции. Стройный, как Дон Жуан, руки стальные… Так же силен был и его дух. И он был сумасшедший, как и все мои кавалеры, чуть-чуть сумасшедший. «Пойдем, Мерседес, — сказал он, — посмотрим на наших ближних, проникнемся смирением и возвеличимся духом оттого, что мы не похожи на них — пока не похожи. А потом поужинаем с особым, дьявольским аппетитом и выпьем за их здоровье золотого вина, которое засверкает еще жарче после всего, что мы видели. Пойдем же. Мерседес».

Он распахнул двери и, взяв меня за руку, заставил войти. Мы оказались в печальной компании. На мраморных столах лежали и полусидели, опираясь на подпорки, двадцать четыре тела, а множество молодых людей с блестящими глазами и блестящими ножичками в руках склонились над этими столами. При нашем появлении они подняли головы и принялись с любопытством меня разглядывать.

— Они были мертвы, эти тела? — спросила Саксон с трепетом.

— Это были трупы бедняков, милочка. «Пойдем, Мерседес, — снова позвал он меня. — Я покажу вам кое-что, от чего наша радость, что мы живы, станет еще сильнее». И он повел меня вниз, туда, где находились чаны — чаны с засолом, милочка. Мне было страшно, но когда я заглянула в них, я невольно подумала о том, что будет со мной, когда я умру. Мертвецы лежали в этих чанах, как свинина в рассоле. В это время сверху потребовали женщину, непременно старуху. И служитель, приставленный к чанам, стал вылавливать старуху. Сначала он выудил мужчину… опять пошарил — еще мужчина… Он торопился и принялся ворчать. Наконец, он вытащил из этой каши женщину, и так как, судя по лицу, это была старуха, он остался доволен.

— Неправда! Этого не может быть! — закричала Саксон.

— Я видела все это своими собственными глазами, милочка, и знаю, что говорю. И я вам повторяю: не бойтесь кары божьей, — бойтесь только этих чанов с рассолом! И когда я стояла и смотрела, а тот, кто привел меня туда, смотрел на меня и улыбался, и просил, и завораживал меня своими черными сумасшедшими глазами усталого ученого, — я решила, что подобная судьба не может и не должна постичь мою земную оболочку… Потому что она ведь мила мне — моя оболочка, моя плоть; и была мила многим в течение моей жизни. Нет, нет, чаны с рассолом не место для моих губ, знавших столько поцелуев, не место для моего тела, расточавшего столько любви!

Мерседес опять приподняла крышку сундука и полюбовалась на свои похоронные наряды.

— Вот я и приготовила себе все для вечного сна. В этом я буду лежать на смертном ложе. Некоторые философы говорят: «Люди знают, что непременно умрут, а все равно не верят этому». Но старики верят. И я верю.

Вспомните, дорогая, о чанах с рассолом и не сердитесь на меня за большие комиссионные. Чтобы избежать такой участи, я бы ни перед чем не остановилась! Украла бы лепту вдовицы, сухую корку сироты, медяки, положенные на глаза умершего!

— А вы в бога верите? — отрывисто спросила Саксон, силясь сдержать себя, несмотря на овладевший ею холодный ужас.

Мерседес опустила глаза и пожала плечами.

— Кто знает — есть он или нет? Во всяком случае, я буду отдыхать спокойно.

— А наказание? — И Саксон вспомнила жизнь Мерседес, представлявшуюся ей какой-то чудовищной сказкой.

— Никакого наказания быть не может, моя дорогая. Бог, как выразился один старый поэт, «в общем добрый малый». Когда-нибудь мы с вами потолкуем о боге. Но вы его не бойтесь. Бойтесь только чанов с рассолом и того, что люди могут сделать после вашей смерти с вашим прекрасным телом.

ГЛАВА СЕДЬМАЯ

Билла начал смущать их образ жизни. Ему стало казаться, что на его заработок нельзя жить так, как живут они с Саксон. Ведь они и в сберегательную кассу откладывают, и выплачивают ежемесячно за обстановку, и хорошо питаются; у него всегда есть карманные деньги, а Саксон еще находит возможным при всех этих расходах покупать материал для своего шитья. Он несколько раз пытался выяснить беспокоившие его обстоятельства, но Саксон только загадочно посмеивалась.

— Я не понимаю, как ты устраиваешься с деньгами, — начал он однажды вечером.

Он хотел продолжать, но вдруг смолк и минут пять размышлял, нахмурившись.

— Скажи, пожалуйста, куда девался тот нарядный чепчик, над которым ты так трудилась? Ты его ни разу не надела, а ведь для маленького он, наверное, велик.

Саксон, видимо, колебалась; надув губки, она задорно смотрела на него.

Ложь ей всегда давалась нелегко. Солгать же Биллу она была решительно не в силах. По его потемневшим глазам и суровому выражению лица она поняла, что он оскорблен ее молчанием.

— Скажи, Саксон, ты… ты… не продаешь своих изделий?

Тут Саксон не удержалась и все выложила. Она рассказала и о посредничестве Мерседес и о ее замечательном похоронном приданом. Но Билл не дал себя отвлечь от того, что ему было важно. Решительным тоном он заявил жене, чтобы она и не думала работать ради денег.

— Билли, дорогой мой, но ведь у меня остается так много свободного времени! — взмолилась она.

Он покачал головой.

— Мало ли что. И слушать не хочу! Раз я на тебе женился, я должен о тебе и заботиться. Пусть никто не посмеет сказать, что жена Билла Робертса вынуждена работать. Я этого не хочу. Да и надобности нет никакой.

— Но, Билли… — начала она опять.

— Нет. Тут я не уступлю, Саксон. И не потому, что я не люблю женского рукоделия. Напротив, очень люблю. Каждый пустяк, который ты делаешь, мне нравится до черта, но я хочу, чтобы все сшитое тобой было надето на тебе; и ты не стесняйся, шей себе наряды, сколько хочешь, а за материал заплачу я. На работе я весь день в отличном настроении — посвистываю себе и думаю о мальчике, представляю, как ты тут сидишь и шьешь все эти красивые штучки, — потому что знаю, тебе приятно их шить. Но, даю слово, Саксон, все удовольствие будет мне испорчено, если окажется, что ты работаешь для продажи. Жене Билла Робертса незачем зарабатывать. Я горжусь этим — конечно, перед собой. А кроме того, это вообще лишнее.

— Дорогой мой, — прошептала она, чувствуя себя счастливой, несмотря на огорчение, вызванное его отказом.

— Я хочу, чтобы у тебя было все, чего бы ты ни пожелала, — продолжал он. — И ты будешь все иметь, пока у меня есть здоровые, крепкие руки. Я ведь вижу, как красиво ты всегда одета, и мне это тоже нравится. Я уже не молокосос, и до знакомства с тобой я, может быть, узнал кое-что, чего мне знать и не следовало бы. Но могу тебя уверить, что никогда я не видел ни одной женщины, которая бы так следила не только за своими платьями, но и за бельем.

Он поднял руки, пытаясь выразить в этом жесте то, что думал и чувствовал и на что у него не хватило слов, затем продолжал:

— Дело не в одной только чистоплотности, хотя и это очень важно. Многие женщины чистоплотны. Дело не в том… Ну, словом, каждая вещь на тебе ласкает взгляд… все такое беленькое, красивое, со вкусом. Это действует на воображение, это неотделимо от мысли о тебе. Есть сотни мужчин, на которых и смотреть противно, когда они разденутся, да и женщин тоже. Но ты — ты чудо, вот и все! И никогда мне твои наряды не надоедят, и мне хочется, чтобы ты была одета все лучше и лучше. Знаешь, собственно говоря, тебе незачем стеснять себя в деньгах. Деньги можно заработать очень легко и сколько хочешь. Вот Билл Мэрфи заработал на прошлой неделе не больше не меньше, как семьдесят кругленьких долларов за то, что победил молодца по прозванию «Гордость Севера». Из этих денег он и отдал нам долг.

На этот раз запротестовала Саксон, но Билл прервал ее.

— Подожди, — продолжал он. — Есть еще такой Карл Гансен — «Второй Шарки», как об нем пишут в серьезных спортивных журналах; сам он называет себя чемпионом американского флота. Так вот, я прекрасно знаю ему цену: просто огромная дубина! Я видел его на ринге, и, право же, я могу его побить. Секретарь спортивного клуба предлагал мне вызвать его. Победитель получит сто долларов. И все эти деньги я отдам тебе: можешь их истратить как тебе угодно. Ну, что ты на это скажешь?

— Если ты не хочешь, чтобы я шила, то ты не должен участвовать в матчах, — решительно сказала Саксон. — Но мы с тобой не заключали никаких условий. Даже если бы ты разрешил мне зарабатывать, я бы все равно не позволила тебе выступать на ринге. Я никогда не забуду твоего рассказа о боксе и о том, как боксеры губят свое здоровье. А я не хочу, чтобы ты губил свое. Твое здоровье теперь — все равно что мое. Если ты откажешься от матчей, я не буду работать и, кроме того, никогда не сделаю ничего, что бы тебе было неприятно.

— Ну, ладно, — согласился Билл. — Хотя мне, по правде сказать, до смерти хочется проучить этого балду Гансена. — Он даже улыбнулся такой мысли. — Знаешь что, давай бросим все это. Спой-ка мне лучше «Когда кончится жатва» и поаккомпанируй на этой бренчалке… ну как ты ее там зовешь…

Исполнив его просьбу и спев под аккомпанемент укулеле, она предложила ему самому спеть «Жалобу ковбоя». Из любви к нему она все же ухитрилась полюбить единственную песню, которую пел ее муж. И так как ее пел именно Билл, ей нравилось и заунывное однообразие этой песни и даже то, что он безнадежно фальшивил на каждой ноте. Она научилась сама подпевать ему, добросовестно фальшивя вместе с ним. Она никогда и не пыталась убедить его, что пение не его дело.

— Теперь я вижу, что Берт и другие ребята попросту дурачили меня,

— сказал он.

— А мы с тобою очень хорошо спелись! — ловко обошла она этот щекотливый вопрос, ибо в подобных случаях не считала отклонение от правды грехом.

Весной в железнодорожных мастерских вспыхнула забастовка. В воскресенье, накануне стачки, Билл и Саксон обедали у Берта. Пришел и брат Саксон, но без Сары, которая категорически отказалась, — у нее, как всегда, было много дел по дому. Берт был настроен крайне мрачно и распевал с язвительной усмешкой:

Противен нам мил-ли-онер,

Наживший много денег,

Всем подает дурной пример

Отъявленный мошенник.

Ведь скупость воровству под стать,

А деньги только бремя,

Их, право, стоит промотать,

Такое нынче время!

Мери, выражая всем своим видом крайнее возмущение, готовила обед. Саксон решила ей помочь: засучив рукава и надев фартук, она начала перемывать посуду, оставшуюся от завтрака. Берт принес из соседней пивной кувшин пенящегося пива, и мужчины, усевшись втроем и закурив, стали обсуждать события.

— Такую забастовку надо было объявить уже много лет назад, — говорил Берт, — и сейчас нечего тянуть, чем скорее, тем лучше; но вообще-то мы опоздали. Можно сказать заранее, что мы проиграем. Вот когда последние могикане действительно получат по шеям, но так им и надо!

— Ну, не знаю, — степенно отвечал Том, медленно раскуривая свою трубку. — Рабочие организации становятся с каждым днем сильнее. Я помню время, когда в Калифорнии не было никаких союзов. А теперь, смотрите — нормированная заработная плата, рабочий день и все прочее…

— Ты рассуждаешь, как профсоюзный организатор, — насмешливо отозвался Берт, — заладил одно! Но это для дураков: мы-то знаем, как обстоит на деле. Теперь на нормированную зарплату того не купишь, что прежде на ненормированную. Надули вас ваши профсоюзные деятели. Посмотри, что делается во Фриско. Рабочие лидеры проводят более грязную политику, чем даже представители старых партий; они спорят и ссорятся, но никак не поделят взятки и то и дело садятся в тюрьму. А каково положение плотников во Фриско? Конечно, Том Браун, если ты развесишь уши и будешь слушать всякую брехню, то тебе, пожалуй, скажут, будто каждый тамошний плотник — член профсоюза и получает зарплату полностью, как требует союз. И ты, может быть, поверишь. Все это вранье! Нет ни одного плотника, который в субботу вечером не отдавал бы часть своего заработка подрядчику. Вот тебе и хваленые союзы строительных рабочих в Сан-Франциско! А их руководители либо катаются по Европе на доходы с увеселительных учреждений, либо суют эти деньги юристам, чтобы избежать тюрьмы.

— Верно, — согласился Том. — Никто этого и не отрицает. Беда в том, что рабочие еще не вполне прозрели. Профсоюзы должны заниматься политикой, но только политика-то должна быть правильная.

— Социализм? Да! — насмешливо подхватил Берт. — А не продадут они нас, как всякие Руэфы и Шмидты?

— Выбирайте честных людей, — сказал Билл. — Все дело в этом. Я не говорю, что я за социализм. Вовсе нет. Наши предки слишком давно живут в Америке, и я совсем не желаю, чтобы какие-то толстопузые немцы или оборванцы из русских евреев объясняли мне, как нужно править моей родиной, а сами двух слов по-английски связать не умеют!

— Твоя родина! — воскликнул Берт. — Да у тебя, дуралей, нет никакой родины. Этой басней тебе взяточники морочат голову каждый раз, когда хотят тебя ограбить.

— Так не голосуй за взяточников, — сказал Билл. — Если мы выберем честных людей, к нам и относиться будут по-честному.

— Очень жаль, что ты не бываешь на наших собраниях, Билл, — с огорчением заметил Том. — У тебя открылись бы глаза, и ты при следующих выборах голосовал бы за социалистов.

— Не будет этого! — воскликнул Билл. — Тебе только тогда удастся залучить меня на социалистический митинг, когда они научатся разговаривать по-человечески.

И Берт замурлыкал себе под нос:

А деньги только бремя,

Их, право, стоит промотать!

Мери была так зла на мужа за его сочувствие стачечникам и его зажигательные речи, что не поддерживала разговор с Саксон, а озадаченная всем этим Саксон тоже молчала, прислушиваясь к спору мужчин.

— Ну, как дела? — бодро спросила она, стараясь скрыть свою тревогу.

— Никак! — отвечал Берт резко. — Нам крышка!

— Мясо и масло опять поднялись в цене, — волнуясь, продолжала Саксон. — Зарплату Билли урезали, а железнодорожникам — еще в прошлом году. Нужно же что-нибудь предпринять!

— Сделать можно только одно — бороться, как дьяволы, — ответил Берт, — и в борьбе погибнуть. Вот и все. Мы будем разбиты, это ясно, но надо хоть напоследок доставить себе удовольствие.

— Разве можно так говорить! — остановил его Том.

— Теперь уже не до разговоров, старина, — возразил Берт, — теперь надо бороться.

— Не много ты сделаешь против регулярных войск и пулеметов! — вмешался Билл.

— О, я не об этом! — возразил Берт. — Но ведь есть такие короткие палочки, которые очень громко взрываются и делают большие дыры; есть порошок, который…

— Ах, так! — накинулась на него Мери, подбоченившись. — Вот в чем дело! Вот какую гадость я нашла у тебя в кармане!

Берт сделал вид, что не слышит. Том курил с озабоченным видом. Лицо Билла выражало тревогу.

— Но ведь не станешь же ты заниматься такими делами, Берт? — спросил он, видимо, надеясь услышать отрицательный ответ.

— Стану наверняка, если хочешь знать. Я бы их всех отправил к чертям в ад, прежде чем сам подохну!

— Он настоящий кровожадный анархист, — заохала Мери. — Вот такие, как он, убили Мак-Кинли и Гарфилда4 и… и… всех других. Его повесят. Увидите. Попомните мои слова! Хорошо, что у нас пока хоть детей не предвидится.

— Да он только так, болтает, — попытался ее успокоить Билл.

— Он просто дразнит тебя, — сказала Саксон. — Берт ведь любит пошутить.

Но Мери покачала головой.

— Нет, уж позвольте мне знать. Я слышу, что он бормочет во сне. Ругается, клянется, скрипит зубами. Вот опять!

Берт с ухарским выражением на красивом лице откачнул свой стул к стене и снова запел:

Противен нам мил-ли-о-нер…

Том снова заговорил было о благоразумии и справедливости, но Берт, оборвав пение, опять наскочил на него:

— Справедливость? Очередная дурацкая выдумка! Я вам скажу, какая для рабочего класса существует справедливость. Помните Форбса? Аллистона Форбса, еще он довел калифорнийский Альта-трест до банкротства и спокойно положил себе в карман два миллиончика чистоганом! Так вот, я видел его вчера в шикарном автомобиле. А ведь он был под судом и получил восемь лет. Сколько же он просидел? Меньше двух — и был прощен по слабости здоровья. Это он-то — по слабости здоровья! Мы и умрем и сгнить успеем, пока он подохнет. А вот посмотрите-ка в окно. Видите задний фасад того дома со сломанными перилами у крыльца? Там живет миссис Дэнэкер. Она занимается стиркой. Ее мужа раздавило поездом, а вознаграждения от дороги — ни шиша! Все дело обернули так, что будто он сам виноват, — небрежность и прочий вздор. Суд так и постановил. Ее сыну Арчи было шестнадцать, он совсем от рук отбился — настоящий маленький бродяга, удрал во Фресно и обокрал пьяного. И знаете, сколько он украл! Два доллара восемьдесят центов. Понимаете? Два восемьдесят! А к чему его приговорил судья? К пятидесяти годам. Восемь он уже отсидел в Сен-Квентине. И будет сидеть, пока не околеет. Миссис Дэнэкер говорит, что у него развивается скоротечная чахотка, — заразился в тюрьме, — но у нее нет протекции, и она не может добиться его освобождения. Арчи, мальчик, стибрил у пьяного два доллара восемьдесят центов и получил пятьдесят лет тюрьмы, а Аллистон Форбс нагревает Альта-трест на два миллиона — и сидит меньше двух лет! Так вот, скажите, для кого эта страна — мать? Для вас и маленького Арчи? Нет, простите! Для Аллистона Форбса — вот для кого, а нам она — мачеха! О!..

Никто не любит мил-ли-о-неров…

Подойдя к раковине, у которой Саксон домывала посуду, Мери сняла с нее фартук и поцеловала с той особой нежностью, какую каждая женщина питает к той, которая ожидает ребенка.

— Ты теперь посиди, милочка, тебе нельзя утомляться; они еще не скоро кончат. Я принесу тебе твою работу, и можешь шить и слушать их разговоры. Только не слушай Берта. Он сумасшедший.

Саксон стала шить и слушать, а на лице Берта, когда он увидел детские вещицы, разложенные у нее на коленях, появилось выражение горечи и злости.

— Ну вот, — сказал он, — рожаете детей, а как вы их прокормите — неизвестно!

— Ты, должно быть, вчера вечером здорово хватил, — добродушно осклабился Том.

Берт покачал головой.

— Да будет тебе ворчать, — добродушно заметил Билл. — Все-таки Америка — хорошая страна.

— Была, — возразил Берт, — и очень хорошая, когда все мы были могиканами. Но теперь? Нас скрутили в бараний рог, нас предали и загнали в тупик. Мои предки боролись за этот край с оружием в руках и ваши тоже, мы освободили негров, перебили индейцев, голодали, мерзли, сражались. Здешняя земля понравилась нам. Мы ее очистили от лесов, мы вспахали ее, провели дороги, построили города. И всем хватало с избытком. И мы продолжали сражаться за нее. У меня убили двух дядей при Геттисберге; все мы так или иначе участвовали в той войне. Послушайте, что Саксон рассказывает про своих предков, через какие трудности они прошли, пока, наконец, не обзавелись усадьбами, скотом, лошадьми и прочим. И они всего этого добились. Мои предки тоже и предки Мери…

— И удержали бы и свои усадьбы и остальное, кабы поумнее были, — вставила она.

— Несомненно, — продолжал Берт, — в этом вся соль. А мы все упустили, позволили себя ограбить. Мы не умели играть краплеными картами и подтасовывать их, как делали другие. Мы те белые люди, которые дали себя надуть — и остались ни с чем. Да и времена уже стали не те. Люди разделились на львов и кляч. Клячи только работали, львы — пожирали. Они захватили фермы, копи, фабрики и заводы, а теперь захватили и правительственную власть. Мы — те белые, вернее мы потомки тех белых, которые остались честными себе в убыток. И мы проиграли. С нас содрали шкуру. Понимаете?

— Ты был бы хорошим оратором на митингах, — заметил Том, — если бы отказался от кое-каких заскоков.

— Все это как будто и так, Берт, — заметил Билл, — да не совсем. Нынче каждый может стать богатым.

— И президентом Соединенных Штатов! — насмешливо подхватил Берт. — Спору нет, если он ловкач. Только что-то не слышно, чтобы ты стал миллионером или президентом. А почему? Да потому, что ты не ловкач. Ты дуралей. Ты кляча. Ну и пропади ты пропадом! Да и всем нам туда же дорога!

За обедом, во время еды. Том рассказывал о радостях деревенской жизни, памятной ему с юных дней, и признался, что у него одна мечта: взять себе где-нибудь участок казенной земли, как делали его деды. Но, к несчастью, объяснил он, Сара против, поэтому его мечта останется мечтой.

— Такова уж игра, которую мы зовем жизнью, — вздохнул Билл. — У нее свои правила, кто-нибудь непременно должен потерпеть поражение.

Немного спустя, когда Берт снова увлекся и начал произносить обличительные речи, Билл поймал себя на ряде невольных сравнений. Этот дом был не похож на его дом. Здесь не чувствовалось той приятной атмосферы, к какой он привык у себя. Все, казалось, идет как-то негладко. Он вспомнил, что, когда они пришли, посуда от завтрака была еще не вымыта. Как мужчина, он, конечно, многих хозяйственных недочетов не заметил, но все утро размышлял и сравнивал и по тысячам примет убеждался, что Мери не такая хорошая хозяйка, как его Саксон. Он с гордостью поглядел на жену, и ему захотелось встать со стула, подойти и обнять ее. Да, вот это настоящая жена! Он вспомнил ее нарядное белье. Но в ту минуту, когда он мысленно любовался ею, голос Берта грубо нарушил его раздумье.

— Ты, Билл, видно, думаешь, что я просто обозлился. И это верно. Я злюсь. Ты не пережил того, что я. Ты всегда только и делал, что правил своими лошадьми да зарабатывал легкие денежки боксом. Ты не знаешь, что такое безработица, ты не участвовал в больших забастовках. У тебя не было старухи матери, тебе не приходилось получать плевки и ради нее смиряться и молчать. Только после ее смерти я поднял голову и почувствовал себя свободным.

Возьми хотя бы то, как со мной поступили в Найлской электрической компании, как там обращаются с нашим братом. Пришел я, управляющий оглядел меня с головы до ног, закидал нелепыми вопросами и дал, наконец, бланк для подачи заявления. Я заполнил его и истратил доллар на доктора, чтобы получить свидетельство о том, что я здоров. Затем пошел к фотографу и снял свою рожу для их портретной галереи. Отдал еще доллар. Потом управляющий берет у меня заявление, медицинское свидетельство, фотокарточку и опять задает вопросы. Прежде всего — принадлежал ли я когда-нибудь к какому-нибудь рабочему союзу? Это я-то! Конечно, я не мог ему ответить правду — работа была нужна до зарезу, в лавочке больше в долг не давали, а тут мать…

«Ну, — подумал я, — наконец-то мне подвезло. Теперь я вагоновожатый. Стой себе на передней площадке да перемигивайся с хорошенькими девочками». Однако ничего подобного! Плати еще два доллара — два доллара за дрянной оловянный значок! Потом за форменную куртку, — здесь за нее надо было отдать девятнадцать с половиной долларов, а в другом месте я бы купил точно такую же за пятнадцать. Правда; они соглашались подождать до первой получки. Кроме того, оказывается, надо иметь в кармане пять собственных долларов мелочью. Я занял их у знакомого полисмена Тома Донована. А потом? Потом они заставили меня работать две недели бесплатно, пока я будто бы обучался.

— Девушки-то хоть интересные попадались? — смеясь, спросила Саксон.

Берт мрачно покачал головой.

— Я проработал там всего месяц. Мы сорганизовались в союз, и всех нас вышвырнули вон.

— Если вы в мастерских объявите забастовку, с вами поступят так же, — вмешалась Мери.

— Вот это я тебе все время и твержу, — ответил Берт. — У нас нет ни одного шанса на успех.

— Зачем же тогда затевать? — удивилась Саксон.

Он несколько мгновений смотрел на нее потухшим взором, потом ответил:

— А зачем мои дяди были убиты при Геттисберге?

ГЛАВА ВОСЬМАЯ

Саксон с тяжелым сердцем теперь вела хозяйство. Она уже не занималась шитьем изящных вещиц: материал стоил денег, а она не решалась их тратить. Стрела, пущенная Бертом, попала в цель, она засела в ней, колола и не давала покоя. Ведь они с Билли несут ответственность за жизнь их будущего ребенка! Разве они уверены, что смогут его прокормить, одеть и подготовить к жизненной борьбе? Где ручательство? Ей смутно вспоминались тяжелые времена, пережитые в детстве, и жалобы матерей и отцов приобретали для нее новый смысл. Теперь ей становилось понятным даже постоянное нытье Сары.

По соседству, у забастовавших рабочих железнодорожных мастерских, началась нужда. Владельцы лавчонок, куда Саксон бегала по утрам за провизией, уже впадали в уныние. Все ходили мрачные. Особенно угрюмы были лица женщин-матерей. Когда они по вечерам болтали на своих крылечках или у калиток, их голоса звучали подавленно и смех раздавался все реже.

Мэгги Донэхью, бравшая обычно у молочника три пинты молока, теперь ограничивалась одной. Люди уже не ходили целыми семьями в кинематограф, и стало труднее доставать мясные обрезки. Нора Дилэйни, жившая за три дома от Саксон, перестала покупать по пятницам свежую рыбу; теперь она подавала на стол соленую треску, да и то не первого сорта. Румяные ребятишки, выбегавшие прежде на улицу между обедом и ужином с огромными ломтями хлеба, густо намазанными маслом и посыпанными сахаром, теперь выходили с маленькими ломтиками, на которых было очень мало масла, а сахара не было совсем. Даже самый обычай этот постепенно отмирал, и многие дети уже ничего не получали в неурочное время.

Везде сказывалось стремление сократить расходы, сжаться, урезать себя во всем до последней возможности. И всеобщее раздражение росло. Женщины стали гораздо чаще ссориться между собой и обращаться с детьми гораздо грубее, чем раньше. Саксон знала, что Мери и Берт бранятся целыми днями.

— Надо, чтобы она хоть когда-нибудь поняла, что у меня есть свои заботы и огорчения, — жаловался он Саксон.

Она пристально взглянула на него и почувствовала вдруг какой-то смутный, неопределенный страх за него. В его черных глазах, казалось, тлел огонь безумия. Смуглое лицо исхудало, и резче выступили скулы; губы слегка кривились, словно на них застыла горькая усмешка. В том, как он лихо сдвигал шляпу на затылок, и во всей его манере держаться чувствовался еще более бесшабашный вызов, чем обычно.

Иногда, сидя в долгие послеобеденные часы без дела у окна, Саксон рисовала в своем воображении великий переход ее предков через степи, горы и пустыни к обетованной земле у Западного моря. И она представляла себе то идиллическое время, когда они жили простой жизнью, близкой к природе, и никто понятия не имел ни о каких рабочих союзах и объединениях предпринимателей. Она вспоминала рассказы стариков о том, как они сами добывали себе все нужное для жизни: охота и домашний скот давали мясо, каждый выращивал овощи на своем огороде, каждый был сам себе кузнецом и плотником, сам шил себе обувь и одежду и даже ткал ткань для этой одежды. И глядя на брата, она понимала, о чем он тоскует и почему мечтает взять участок казенной земли и поселиться в деревне.

А хорошо, вероятно, быть фермером, думала она. И зачем людям понадобилось непременно жить в городах? Почему времена изменились? И если раньше всем хватало, то почему не хватает теперь? Зачем людям спорить и ссориться, бороться и бастовать — и все только для того, чтобы получить работу? Почему работы не хватает на всех? Еще сегодня утром у нее на глазах стачечники поколотили двух штрейкбрехеров, которые шли в мастерские, — рабочих этих она знала, кого в лицо, кого по фамилии, они жили неподалеку. Начали дети — они принялись кидать в штрейкбрехеров камнями и выкрикивали такие слова, каких детям и знать-то не следует. На шум драки прибежали полисмены с револьверами, и забастовщики попрятались в домах и узких проходах между домами. Одного штрейкбрехера унесли в амбулаторию — он был без сознания; другой под охраной железнодорожной полиции все же добрался до мастерских. Мэгги Донэхью, стоявшая на своем крылечке с ребенком на руках, проводила штрейкбрехера таким потоком брани, что Саксон сгорела от стыда. Когда побоище было в разгаре, Саксон увидела на крыльце соседнего дома Мерседес, — старуха смотрела на эту сцену с загадочной усмешкой; она жадно следила за всем происходившим на улице, и ее ноздри вздрагивали и раздувались. Однако Саксон была поражена ее полным спокойствием, — в старухе говорило только любопытство.

И к ней-то, столь мудрой в любви, Саксон пришла за разрешением мучивших ее вопросов о жизни. Но оказалось, что и на экономику и на рабочий вопрос Мерседес смотрит как-то дико и странно.

— О-ля-ля, дорогая, все это очень просто. Люди в большинстве прирожденные дураки, — это и есть рабы. Ум дан только очень немногим,

— это и есть господа. Мне кажется, сам бог создал людей такими.

— А как же бог допустил эту ужасную драку сегодня утром?

— Боюсь, что он такими вещами не интересуется, — улыбнулась Мерседес. — Едва ли он даже знал о ней.

— Я перепугалась до смерти, — сказала Саксон, — мне чуть дурно не сделалось. А вы… я ведь смотрела на вас, — вы глядели на эту драку так равнодушно, точно на какое-то представление.

— Это и было представление!

— О! Как вы можете…

— Ну, знаете, у меня на глазах людей убивали. Ничего особенного. Все люди умирают. Дураки умирают, как скот, не зная почему. Даже смешно. Колотят друг друга дубинками и кулаками, проламывают друг другу головы, грызутся, точно собаки из-за кости. Ведь работа, из-за которой они бьются, — это та же кость. Если бы они еще убивали друг друга из-за женщин, из-за идей, золота, сказочных брильянтов! Но нет — они только голодны и дерутся ради каких-то крох, лишь бы набить желудок!

— О, если бы только я могла понять, — прошептала Саксон, стиснув руки. Ее томила тоска неведения и жажда знания.

— Тут нечего и понимать. Все ясно, как день. Всегда существовали дураки и умники, рабы и господа, мужики и принцы. И всегда будут существовать.

— Но почему же?

— Почему мужик — мужик, моя дорогая? Потому, что он мужик! Почему блоха — блоха?

Саксон огорченно качала головой.

— Но я же вам ответила, милочка. Ни один философ в мире не даст вам более ясного ответа. Почему вы выбрали себе в мужья именно этого мужчину, а не другого? Потому что именно он вам понравился. А почему? Понравился, и все! Почему огонь жжет, а мороз морозит? Почему есть дураки и умные? Хозяева и рабы? Предприниматели и рабочие? Почему черное — черно? Ответьте на это — и вы ответите на все.

— Но разве правильно, что люди голодают и не имеют работы, когда они только и хотят работать, лишь бы их труд оплачивался по справедливости, — возразила Саксон.

— Это так же правильно, как то, что камень не горит, что морской песок не сахар, что терновник колется, а вода мокрая, что дым поднимается кверху, а вещи падают вниз.

Но такое объяснение действительности не убедило Саксон. Откровенно говоря, она просто не постигала смысла того, что говорила Мерседес. Это казалось ей нелепым.

— Тогда, значит, у нас нет ни свободы, ни независимости! — пылко воскликнула она. — Люди неравны, и мой ребенок не имеет права жить так, как живет дитя богатой матери!

— Конечно, нет, — отозвалась Мерседес.

— Но ведь весь мой народ именно за это и боролся, — возразила Саксон, вспоминая уроки истории и саблю отца.

— Демократия — мечта глупцов. Ах, милочка, поверьте, демократия — такая же ложь, такой же дурман, как религия, и служит лишь для того, чтобы рабочие — этот вьюченный скот — не бунтовали. Когда они стонали под бременем нужды и непосильного труда, их уговаривали терпеть и нужду и труд и кормили баснями о царстве небесном, где бедные будут счастливы и сыты, а богатые и умные — гореть в вечном огне. Ох, как умные смеялись! А когда эта ложь выдохлась и у людей возникла мечта о демократии, умные постарались, чтобы она так и осталась мечтой, только мечтой. Миром владеют сильные и умные.

— Но ведь вы же сами принадлежите к рабочему люду, — заметила Саксон.

Старуха почти гневно выпрямилась.

— Я? К рабочему люду? Да, но только потому, что я неудачно поместила деньги, что я стара и уже не могу покорять смелых молодых людей, потому что я пережила всех друзей моей молодости и у меня никого не осталось, потому что я живу здесь, в этом рабочем квартале, с Барри Хиггинсом и готовлюсь к смерти. Но я родилась, дорогая моя, среди господ и всю жизнь топтала ногами дураков. Я пила редчайшие вина, я веселилась на празднествах, которые стоили столько, что на эти деньги можно было бы прокормить наших соседей в течение всей их жизни. Мы с Диком Голденом — правда, эти деньги принадлежали ему, но они были все равно что мои, — мы спустили за неделю в Монте-Карло четыреста тысяч франков. Он был еврей и мот отчаянный. В Индии я носила такие драгоценные камни, что, продав их, можно было бы спасти жизнь десяти тысячам семейств, умиравшим у меня на глазах.

— Вы видели, как они умирают, и… ничего для них не сделали? — спросила Саксон задыхаясь.

— Я сберегла свои драгоценности… да, а в том же году их у меня украл русский офицер… такая скотина!

— И вы дали этим людям умереть?.. — снова повторила Саксон.

— Это жалкое людское отребье, они гниют и размножаются, как черви. Просто ничтожество, ничтожество, ничтожество, моя дорогая, как и ваши здешние рабочие, самая непростительная глупость которых состоит в том, что они беспрерывно плодят такое же глупое потомство и поставляют рабов для господ.

И вот Саксон, жаждавшая получить от других хоть какое-нибудь объяснение окружавшей ее действительности и слышавшая так мало вразумительного от этой страшной старухи, так и не получила ничего. Теперь она поняла, что и многое другое, о чем рассказывала Мерседес, лишь игра ее воспаленного воображения.

По мере того как проходили недели, забастовка в железнодорожных мастерских принимала все более острый и угрожающий характер. Билл только качал головой и сознавался, что он просто голову теряет, когда думает о том, что ждет рабочих.

— Никак я не разберусь во всем этом, — жаловался он Саксон. — Все как-то перепуталось. Точно драка в полной темноте. Взять хотя бы нас, возчиков. Ведь — и у нас уже поговаривают о том, чтобы объявить забастовку из сочувствия заводским рабочим. Они не работают больше недели, многие из них уже уволены, и если мы не прекратим работать для их завода, они проиграют дело наверняка.

— Однако вы и не подумали бастовать, когда вам самим урезали заработную плату, — заметила Саксон, нахмурившись.

— О, тогда мы были не готовы. А теперь нас поддержат и возчики из Фриско и союз портовых рабочих. Но это пока только разговоры. Конечно, если уж мы решимся, то непременно попытаемся вернуть и те десять процентов, которые у нас отняли.

— А все эти негодяи политиканы, — сказал он ей как-то в другой раз, — нет ни одного порядочного. Хоть бы мы, рабочие, когда-нибудь поумнели и сговорились выбирать только честных людей!

— Но если даже вы трое — ты, Берт и Том — не можете сговориться, то как же вы надеетесь, что сговорятся все остальные? — спросила Саксон.

— Сам не знаю, — сознался Билл. — Начнешь думать — и голова идет кругом. А вместе с тем ведь ясно, как дважды два: найти честных людей

— и все пойдет как следует. Честные люди создадут честные законы, и тогда каждый честный человек получит то, что ему причитается. Но Берт хочет все разрушить, а Том покуривает себе трубочку и мечтает, мечтает, как люди помаленьку да полегоньку придут в конце концов к таким же взглядам, как у него, и будут голосовать за его программу. Но с этим «помаленьку да полегоньку» ничего не добьешься. Нам надо, чтобы хорошо было уже сейчас. Том говорит, что мы пока ничего не добьемся, а Берт — что не добьемся никогда. Ну, как тут быть, если у каждого свой взгляд? Посмотри, даже социалисты вечно спорят, откалываются, выставляют друг друга из партии. Прямо сумасшедший дом, я сам теряю разум, когда об этом думаю. Одно мне ясно: нужно, чтобы уже сейчас жить стало легче.

Вдруг он остановился и взглянул на Саксон.

— Что с тобой? — спросил он прерывающимся от волнения голосом. — Ты… больна или… или… это…

Она прижала руку к сердцу; внезапный испуг в ее глазах постепенно перешел в выражение скрытой радости, а на губах заиграла легкая загадочная улыбка. Казалось, она не видит стоящего перед ней мужа и прислушивается к чему-то идущему издалека, что ему слышать не дано! Но вот ее лицо просияло радостью и удивлением, она взглянула на него и протянула ему руку.

— Это жизнь! — прошептала она. — Это — он!.. Я так счастлива, так рада!

Когда Билл на следующий день вернулся домой с работы, Саксон заставила его серьезнее, чем когда-либо, задуматься над его родительскими обязанностями.

— Я все решила. Билли, — начала она. — Я такая здоровая и крепкая, что особых расходов не потребуется. Можно позвать Марту Скелтон. Она хорошая акушерка.

Но Билл покачал головой.

— Нет, Саксон, это невозможно. Мы позовем доктора Гентли. Он принимал у жены Билла Мэрфи, и Билл за него ручается. Правда, он старый ворчун, но в своем деле собаку съел.

— А она принимала у Мэгги Донэхью, — возразила Саксон, — и посмотри, какие здоровые и мать и ребенок.

— Нет, уж одна она во всяком случае у тебя принимать не будет.

— Но ведь доктору придется заплатить двадцать долларов, — продолжала Саксон, — и он заставит меня, кроме того, взять сиделку, ведь у меня нет родственницы, чтобы побыть у нас. А Марта сделает все, и выйдет гораздо дешевле.

Билл нежно обнял ее, однако настоял на своем:

— Послушай меня, моя милая женушка. Мы, Робертсы, за дешевизной не гонимся. Запомни это раз навсегда. Ты должна родить ребенка. Это твое дело — и хватит с тебя. Мое дело достать денег и заботиться о тебе. В таких случаях излишняя осторожность не помешает. Я и за мильон долларов не соглашусь на малейший риск для тебя. Все дело в тебе. А деньги что? Деньги — мусор. Как по-твоему, разве я уже не люблю малыша? Конечно, люблю. Он у меня целыми днями не выходит из головы. Если меня прогонят, то по его милости. Я совсем дурею от мысли о нем. И все-таки, даю слово, Саксон, я бы лучше согласился видеть его мертвым, чем допустить, чтобы ты повредила себе хотя бы мизинчик. Теперь ты понимаешь, как ты мне дорога?

Прежде я думал, что, когда люди женятся, — это они просто хотят зажить своим домом. Проходит какое-то время, и им в пору только думать о том, чтобы кое-как друг с другом поладить; да так оно и бывает у других. Но не у нас с тобой. Я с каждым днем люблю тебя сильнее. И вот сейчас, например, я люблю тебя сильнее, чем когда говорил с тобой пять минут назад. И сиделку тебе брать незачем. Доктор Гентли будет приходить каждый день, а Мери присмотрит и за хозяйством и за тобой — словом, сделает все, что сделаешь для нее ты, если она окажется в твоем положении.

По мере того как проходили недели и грудь у Саксон наливалась, молодую женщину все больше охватывала гордость материнства. Она была созданием настолько нормальным и здоровым, что материнство давало ей лишь горячую радость и внутреннее удовлетворение. Правда, и на нее минутами находила тревога, но так редко и мимолетно, что только обостряла ее счастье.

Одно продолжало ее смущать: все осложнявшееся положение рабочих, в котором, кажется, никто не мог разобраться, и меньше всего она сама…

— Вот все уверяют, что благодаря машинам товаров производится гораздо больше, чем в прежние времена, — говорила она брату. — Тогда почему же теперь, когда машин так много, мы нисколько не богаче прежнего?

— Ты ставишь вопрос совершенно правильно, — отвечал он. — Этак ты скоро к социализму придешь!

Но Саксон смотрела на вещи практически:

— Том, ты давно социалист?

— Лет восемь.

— А много это тебе дало?

— Даст… со временем.

— Ты, пожалуй, раньше умрешь.

Том вздохнул:

— Боюсь, что ты права. Все развивается так медленно.

Он снова вздохнул. Она с грустью отметила терпеливое и усталое выражение его лица, сутулые плечи, натруженные руки, — все это как бы подтверждало бессилие его социальных воззрений.

ГЛАВА ДЕВЯТАЯ

Началось с пустяков, как часто начинается непредвиденное и роковое. Дети всех возрастов играли на Пайн-стрит, а Саксон сидела у открытого окна и, глядя на них, грезила о своем ребенке, который должен был скоро родиться на свет. Мягко светило солнце; и у свежего ветерка, дувшего с моря, был легкий привкус соли. Вдруг кто-то из детей указал в сторону Седьмой улицы. Все бросили игру и стали смотреть, показывая пальцами в том же направлении. Затем они разбились на кучки: более взрослые мальчики, от десяти до двенадцати лет, образовали особую группу, а девочки постарше испуганно привлекали к себе самых маленьких или брали их на руки.

Саксон не могла видеть того, что так встревожило ребят, но, заметив, с какой поспешностью старшие мальчики бросились к канаве и, набрав камней попрятались в проходах между домами, догадалась о причине их волнения. Мальчики поменьше подражали им. Девочки потащили малышей в дома, они скрипели калитками и шумно взбегали на крылечки убогих хибарок. Двери захлопали, улица опустела, хотя там и сям из-за приоткрытых ставней выглянули встревоженные женские лица. Саксон услышала шипение и пыхтение поезда городской железной дороги, отходившего с Центральной улицы. Затем со стороны Седьмой раздался хриплый рев множества мужских голосов. Ей все еще ничего не было видно, но, услыхав эти крики, она невольно вспомнила слова Мерседес: «Они грызутся, точно собаки из-за кости. Ведь работа, из-за которой они дерутся, — это та же кость».

Рев приближался, и Саксон, высунувшись в окно, увидела с десяток штрейкбрехеров в сопровождении и под охраной десятка полицейских и сыщиков. Они шли сомкнутым строем вдоль улицы, как раз по той стороне, где стоял ее дом, а за ними, крича и ежеминутно нагибаясь за камнями, бежала беспорядочная толпа, состоявшая примерно из сотни бастующих рабочих. Саксон почувствовала дрожь, но, зная, что волнение ей вредно, постаралась овладеть собой. В этом ей отчасти помогла Мерседес Хиггинс: вытащив стул, старуха поставила его на высокое крыльцо и преспокойно уселась.

В руках у полисменов были дубинки. Сыщики казались невооруженными. Забастовщики, все время следуя сзади, видимо, пока довольствовались бранью и угрозами. Ускорили события дети. Из прохода между домом Олсена и домом Айшэма вдруг полетели камни. Большинство не долетело, но одному из штрейкбрехеров угодило в голову, — его отделяло от Саксон не больше двадцати шагов. Спотыкаясь, он подошел к ее воротам и выхватил из кармана револьвер. Одной рукой он отер с лица кровь, заливавшую ему глаза, другой спустил курок и выстрелил в дом Айшэма. Сыщик схватил его за руку, чтобы удержать от второго выстрела, и потащил за собой. Тут в толпе забастовщиков послышались еще более угрожающие крики, и из прохода между домом Саксон и домом Мэгги Донэхью полетел град камней. Штрейкбрехеры и их защитники остановились и вытащили револьверы. И Саксон поняла, глядя на жесткие, решительные лица этих людей, для которых драка была профессией, что от них можно ждать только кровопролития и смерти. Какой-то пожилой человек, по-видимому их предводитель, снял мягкую фетровую шляпу и отер потную лысую голову. Он был большого роста, рыхлый и тучный и с виду довольно беспомощный. Он курил сигару, и его седые бакенбарды местами пожелтели от табачной жвачки. Саксон заметила, что его покатые плечи сутулятся, а воротник осыпан перхотью.

Один из сыщиков указал на что-то рукой, и его спутники засмеялись. Причиной тому был четырехлетний маленький Олсен: он каким-то образом ускользнул от матери и теперь ковылял на кривых ножонках к своим классовым врагам; в правой руке он тащил самый большой камень, какой был в силах поднять, и тоже лепетал угрозы. Розовое личико было искажено гневом, и малыш не переставая кричал штрейкбрехерам: «Пошли к черту! Пошли к черту! К черту!» Смех, которым они отвечали на его крик, еще больше обозлил мальчугана. Он подбежал к ним, переваливаясь, и изо всех своих силенок бросил камень, упавший тут же, в пяти шагах от него.

Все это Саксон видела; видела и миссис Олсен, которая кинулась на улицу за ребенком. Треск револьверных выстрелов, донесшийся из толпы забастовщиков, заставил Саксон обратить внимание на людей под ее окном. Один из них свирепо бранился, разглядывая бицепс своей бессильно повисшей левой руки. Она видела, как кровь стекает по его пальцам на землю. Саксон понимала, что ей не следует тут оставаться и смотреть на улицу, но в ней пробудилась отвага — наследие воинственных предков — и заглушила остатки естественного женского страха. В пылу сражения, неожиданно разыгравшегося на ее тихой улице, она забыла о своем ребенке, а при виде того, что случилось с курившим сигару толстяком, забыла и о забастовщиках и обо всем. Каким-то странным, непонятным образом его голова оказалась втиснутой между кольями забора; тело свисало на улицу, колени почти касались земли. Шляпа свалилась, и лысое темя лоснилось на солнце. Сигара тоже исчезла. Она видела, что он смотрит на нее, одна из его рук, застрявшая между кольями, казалось, делала ей знаки, — он даже как будто игриво подмигивал ей, хотя она понимала, что это была судорога отчаянной боли.

Саксон смотрела на него секунду, может быть две, и вдруг услышала голос Берта. Он бежал по мостовой, как раз мимо ее дома; за ним неслось несколько забастовщиков, которым он кричал: «Сюда, могикане, сюда! Мы им покажем!»

В левой руке он держал кирку, в правой револьвер, уже без пуль, и на бегу щелкал пустой обоймой. Вдруг Берт остановился и, выронив кирку, повернулся лицом к Саксон. Он стал медленно оседать, потом на мгновение выпрямился, швырнул револьвер в лицо подскочившему штрейкбрехеру. И тут же пошатнулся. Колени его опять начали подгибаться. Медленно, с неимоверным усилием, ухватился он правой рукой за столб калитки и все так же медленно стал опускаться, точно хотел сесть на землю; между тем толпа забастовщиков пронеслась мимо него.

Битва была беспощадной, настоящее побоище. Окруженные рабочими, штрейкбрехеры и их охрана, прислонившись спинами к забору Саксон, защищались, как загнанные в угол крысы, но не могли устоять против напора ста человек. Мелькали дубинки и кирки, щелкали сухие револьверные выстрелы, булыжники летели с расстояния в два шага и разбивали головы. Саксон видела, как молодой парень Фрэнк Дэвис, друг Берта и отец полугодовалого ребенка, приставил дуло револьвера к животу штрейкбрехера и выстрелил. Она слышала хриплые угрозы и проклятья, крики ужаса и боли. Да, Мерседес права. Это уже не люди. Это звери, грызущиеся из-за кости, убивающие из-за нее друг друга.

«Работа — это кость, работа — это кость…» — повторяла про себя Саксон. И, как бы она ни хотела, она была уже не в силах отойти от окна. Ей казалось, что она парализована. Мозг больше не работал. Она сидела онемев, с широко раскрытыми глазами, и следила не отрываясь за всеми этими ужасами, проносившимися перед ней подобно киноленте, пущенной с сумасшедшей скоростью. Она видела, как падают сыщики, полисмены, забастовщики. Один тяжело раненный штрейкбрехер на коленях молил о пощаде, его пнули ногой в лицо. Когда он повалился назад, другой рабочий, склонившись над ним, стал стрелять ему в грудь — торопливо и беспрерывно — раз, раз, пока не расстрелял всю обойму. Другому штрейкбрехеру стиснули горло, перекинули его головой через ограду и стали бить по лицу стволом револьвера. Рабочий бил ожесточенно, не останавливаясь. Саксон знала его. Это был Честер Джонсон. Она встречалась с ним до замужества и не раз танцевала. Он всегда казался ей мягким и добродушным. Она вспомнила, как однажды в пятницу, после обычного концерта в городской ратуше, он повел ее и еще двух девушек в ресторанчик к Тони Тэмельгротту на Тринадцатой улице, а затем они отправились в кафе Пабста и выпили по стакану пива, перед тем как идти домой. И теперь она не могла поверить, что это тот самый Честер Джонсон. Вдруг она увидела, как толстяк, голова которого все еще торчала между кольями забора, свободной рукой достал револьвер и, зверски скосив глаза, прижал дуло к боку Честера. Она сделала усилие, чтобы вскрикнуть и предупредить его. Она действительно вскрикнула, — он поднял голову и увидел ее. В ту же секунду толстяк выстрелил, и Честер упал на труп штрейкбрехера. На заборе остались висеть три тела.

Теперь уже ничто не могло ее поразить. Она смотрела почти равнодушно на то, как стачечники перескочили в ее палисадник, растоптали скудные кустики герани и виол и скрылись в проходе между ее домом и домом Мерседес. По Пайн-стрит, со стороны вокзала, приближался отряд железнодорожной полиции и сыщиков, стрелявших на ходу. А с другого конца со звоном и грохотом неслись три машины, набитые полисменами. Рабочие оказались в ловушке, бежать можно было только через проходы между домами, а затем через заборы задних дворов. Но в одном из проходов произошла давка и помешала многим спастись. С десяток рабочих оказались зажатыми между крыльцом Саксон и стеной дома, и полицейские этим воспользовались. Забастовщиков даже не пытались арестовать. Взбешенные стражи порядка повалили их наземь и перестреляли всех до единого.

Когда расправа кончилась, Саксон, хватаясь за перила, как в полусне, сошла с крыльца. Толстяк все еще подмигивал ей и размахивал рукой, хотя два дюжих полисмена старались освободить его. Калитка оказалась сорванной с петель, и Саксон очень удивилась, что не заметила, когда это произошло.

Глаза Берта были закрыты, губы в крови, в горле у него клокотало, и казалось, он хочет что-то сказать.

Когда она наклонилась над ним, вытирая платком кровь со щеки, на которую кто-то наступил, он открыл глаза. В них горела все та же ненависть. Он не узнал ее. Губы его зашевелились, и он едва слышно прошептал, словно припоминая что-то:

— Последние могикане, последние могикане…

Потом он застонал, и его веки снова сомкнулись. Он был еще жив. Она знала это. Его грудь бурно вздымалась, в ней по-прежнему клокотало.

Она подняла глаза. Рядом с ней стояла Мерседес, — ее глаза блестели, на морщинистых щеках пылал румянец.

— Вы поможете мне перенести его в дом? — спросила Саксон.

Мерседес кивнула и, обратившись к бывшему тут же полисмену, попросила его помочь. Тот бросил быстрый взгляд на Берта, и в его глазах сверкнула зверская злоба.

— К черту! Мы будем заботиться о своих.

— Может быть, мы одни справимся? — сказала Саксон.

— Не будьте дурочкой! — И Мерседес поманила к себе миссис Олсен. — А вы уходите-ка скорее в дом, маленькая мамаша. Вам тут нечего делать. Мы внесем его. Вон идет миссис Олсен, и я еще позову Мэгги Донэхью.

Саксон повела их в комнату за кухней, обставленную мебелью, по настоянию Билла. Когда она открыла дверь, первое, что ей бросилось в глаза, был ковер, лежавший на полу; она вспомнила, как Берт помогал им устраиваться. А когда Берта положили на кровать, она опять вспомнила, что именно с ним устанавливала в одно воскресное утро эту кровать.

Затем она почувствовала себя очень странно и увидела устремленный на нее встревоженный и вопрошающий взгляд Мерседес. Вскоре ей стало еще худее, и начались те особые нестерпимые боли, которые дано испытывать только женщинам. Почти на руках ее отнесли в спальню. Вокруг она видела многих — Мерседес, миссис Олсен, Мэгги Донэхью. Ей все хотелось спросить миссис Олсен, удалось ли той увести маленького Эмиля с улицы, но Мерседес послала ее к Берту, а Мэгги Донэхью пошла посмотреть, кто стучится в парадную дверь. С улицы доносились громкий гул голосов, крики, брань, приказания и время от времени звонки санитарных и полицейских автомобилей.

Потом Саксон увидела полное доброе лицо Марты Скелтон, затем явился и доктор Гентли.

Один раз, когда схватки на миг прекратились, Саксон услышала сквозь тонкую стенку отчаянные крики Мери, а через некоторое время ее уже более спокойный голос, повторявший все вновь и вновь:

— Я ни за что не вернусь в прачечную. Никогда! Никогда!

ГЛАВА ДЕСЯТАЯ

Билл никак не мог привыкнуть к той перемене, которая произошла с Саксон. Каждое утро перед уходом на работу и каждый вечер по возвращении домой он должен был, входя к ней в комнату, делать героические усилия, чтобы скрыть свои чувства и придать себе веселый и беспечный вид. Она лежала на постели такая маленькая-маленькая, худая и измученная, что действительно напоминала девочку. Он садился возле нее, брал ее бледную, худую, прозрачную руку, неясно гладил и удивлялся тонкости и хрупкости ее костей.

Первый вопрос Саксон, вначале очень удививший и Билла и Мери, был:

— Удалось ли спасти маленького Эмиля Олсена? И когда она рассказала им, как мальчуган один напал на двадцать пять вооруженных людей, лицо Билла засияло восхищением.

— Ах, мошенник! — сказал он. — Таким ребенком можно гордиться!

Вдруг он растерянно смолк, и его страх причинить ей боль этим замечанием тронул Саксон. Она протянула ему руку.

— Билли, — начала она и, подождав, пока Мери вышла из комнаты, продолжала: — Я тебя до сих пор не спрашивала… Теперь ведь уж все равно… Я ждала, что ты сам скажешь… Это был…

Он покачал головой:

— Нет, девочка. Чудесная девочка… Только… роды были преждевременные.

Она пожала его руку, как будто он теперь больше нуждался в утешении и поддержке, чем она.

— Я тебе никогда не говорила. Билли… ты ведь так хотел мальчика; но я все равно решила, если будет девочка, назвать ее Дэзи. Помнишь, так звали мою мать…

Он сочувственно кивнул головой.

— Знаешь, Саксон, я ведь до чертиков хотел мальчика… А теперь… мне все равно. Я так же любил бы и девочку… И я надеюсь, что следующую мы назовем… Ты ничего не будешь иметь против, если…

— Что?

— Если мы и ее назовем Дэзи?

— О Билли! Я бы тоже хотела…

Его лицо вдруг омрачилось, и он продолжал:

— Только следующего не будет. Я раньше понятия не имел, каково это иметь детей. Ты больше не должна подвергаться такому риску.

— И это говорит большой, сильный, бесстрашный мужчина! — пошутила она со слабой улыбкой. — Ничего ты в этих делах не понимаешь, да и где тебе! Я здоровая, нормальная женщина. И все бы обошлось отлично, если бы не… не это побоище. Где похоронили Берта?

— Ты знала, что он умер?

— Да, с тех самых пор. А где Мерседес? Она не заходит вот уже два дня.

— Старик Барри заболел. Она ухаживает за ним.

Он не сказал ей, что старик лежит при смерти там, в нескольких шагах от нее, за тонкими стенами этого дома.

Губы Саксон дрогнули, и она тихонько заплакала, сжимая обеими руками руку Билла.

— Я… я не могу… — всхлипывала она. — Это сейчас пройдет… Наша девочка. Билли! Подумай! Я никогда ее не увижу!..

Однажды вечером, когда Саксон еще лежала в постели, Мери вдруг с горечью заявила: она-де благодарит судьбу за то, что хоть избежала тех страданий, которые выпали на долю Саксон.

— Ах, что вы говорите! — воскликнул Билл. — Вы же выйдете еще раз замуж, пари держу на что хотите.

— Ни за что! — возразила Мери. — Да и незачем. На свете и так слишком много народу, на каждое место по двое, по трое безработных. А потом — рожать это так ужасно.

Саксон с выражением какой-то страдальческой мудрости, словно засиявшей на ее лице, возразила:

— Хотя я многое пережила, я отказываюсь тебя понимать. Несмотря на все страдания, которые я испытала и еще продолжаю испытывать, несмотря на горе и боль, я утверждаю, что иметь детей — это самая прекрасная, самая чудесная вещь на свете.

Когда силы к ней вернулись и доктор Гентли заверил Билла, что она теперь как новенький доллар, Саксон сама заговорила о трагедии рабочих, разыгравшейся перед ее окном. Билл рассказал ей, что тогда же немедленно были вызваны войска, которые и заняли пустырь возле железнодорожных мастерских, в конце Пайн-стрит. Что же касается забастовщиков, то пятнадцать из них сидят в тюрьме. Полиция обшарила по соседству каждый дом и таким образом нашла их. Почти все оказались ранеными.

— Им плохо придется, — закончил Билл.

Газеты требовали крови за кровь, и во всех церквах Окленда священники произносили свирепые проповеди, клеймя забастовщиков. Все места в железнодорожных мастерских были заняты другими, и было объявлено, что участники стачки никогда не будут приняты ни в эти, ни в какие-либо иные железнодорожные мастерские в США, их имена занесли на черную доску. Постепенно они разъехались: некоторые отправились на Панамский перешеек, четверо собирались в Эквадор, чтобы поступить в мастерские при железной дороге, идущей через Анды в Кито.

Тщательно скрывая свою тревогу, Саксон старалась узнать, как смотрит Билл на все случившееся.

— Вот и видно, к чему приводят насильственные меры, которых требовал Берт, — начала она.

Билл медленно и задумчиво покачал головой.

— Честера Джонсона безусловно повесят, — заметил он, уклоняясь от прямого ответа. — Ты ведь знаешь его. Помнишь, ты говорила, что не раз с ним танцевала. Его нашли лежащим на трупе штрейкбрехера, которого он убил, и взяли на месте преступления. Этот старый толстяк Трясучье Пузо, по-видимому, останется жив, хотя в нем и сидят три пули, и он теперь все припомнит Честеру. Именно его показания и позволят им повесить Честера. Вся эта история была в газетах. Трясучье Пузо сам и подстрелил его, когда висел на нашем заборе.

Саксон содрогнулась: Трясучье Пузо — это, наверно, и есть тот лысый толстяк.

— Да, — сказала она. — Я видела. Толстяк очень долго провисел под нашим окном, наверно несколько часов.

— Все продолжалось не больше пяти минут.

— А мне казалось, что прошли годы.

— Наверно, так казалось и Пузу, когда он висел на заборе, — мрачно усмехнулся Билл. — Но он живучий, черт… Уж сколько в него стреляли и били его, а все ничего. Говорят, теперь он на всю жизнь останется калекой, придется ходить на костылях… или ездить в колясочке. По крайней мере уже не сможет делать рабочим всякие пакости. У железнодорожной компании он был одним из их главных бандитов; как где потасовка, он тут как тут. Ему было на всех наплевать… Эта история ему очень полезна.

— А где он живет? — спросила Саксон.

— На Аделайн-стрит, недалеко от Десятой, в богатом квартале и в отличном двухэтажном доме. Он платит за него, наверное, не меньше тридцати долларов в месяц. Я думаю, что он здорово получал с правления железной дороги.

— Он, наверно, женат?

— Да. Жены его я никогда не видал, но знал сына Джека, инженера. Хороший был боксер, хотя никогда не выступал. А другой его сын преподает в школе. Этого зовут Паулем. Мы примерно сверстники. Он отлично играл в бейсбол. Мы встречались еще мальчишками. На школьных состязаниях он три раза мне забил гол.

Саксон откинулась на спинку качалки и задумалась. Дело, оказывается, гораздо сложнее: у этого старого, лысого и пузатого разбойника есть жена и дети. А тут еще Фрэнк Дэвис, женатый меньше года и с грудным ребенком… Может быть, есть семья и у того штрейкбрехера, которому он выстрелил в живот… Все они так или иначе знают друг друга, все — точно члены одной большой семьи; и вместе с тем каждый, спасая свою собственную семью, дрался и убивал остальных. Она видела, как Честер Джонсон убил штрейкбрехера, а теперь они собираются повесить Честера Джонсона, женатого на Китти Брэнди, с которой она работала несколько лет на картонажной фабрике.

Но тщетно Саксон ждала от Билла чего-нибудь, что показывало бы его отношение к убийству штрейкбрехеров.

— Рабочие поступили нехорошо, — рискнула она, наконец, заметить.

— А те убили Берта, — возразил он, — и многих других. Между прочим, и Фрэнка Дэвиса. Ты не знала, что он умер? Ему всю нижнюю челюсть оторвало пулей, не успели даже отправить в больницу. Никогда еще в Окленде не было перебито зараз столько народу.

— Но рабочие сами виноваты, — сказала она. — Они начали первые. Они убивали.

Билл только хрипло что-то пробурчал себе под нос, и она поняла, что он говорит: «Черта с два!» Но когда она переспросила его: «Что?» — он не ответил. Его взор стал сумрачным, лицо решительным, возле рта легли суровые складки.

Для нее это было ударом. Неужели и он такой же, как все, и способен убивать людей, у которых есть семьи, как убивали Берт, Фрэнк Дэвис и Честер Джонсон? Неужели и он дикий зверь, дерущийся из-за добычи?

Она тяжело вздохнула. Жизнь — такая загадка! Может быть. Мерседес права в своих жестоких оценках?

— Ну, так что же? — с недоброй усмешкой сказал Билл, как бы в ответ на ее немые вопросы. — Собака грызет собаку. И, насколько я знаю, в мире так было испокон веков. Возьми хотя бы эту драку у нашего забора: они убивали друг друга так же, как северяне и южане в Гражданскую войну.

— Но рабочие таким способом ничего не добьются, Билли. Ты же сам говорил: они этим только навредили себе.

— Может быть, и не добьются… — неохотно согласился он. — Но разве у них есть возможность победить другим способом? Что-то я не вижу. Взять хотя бы нас. Теперь очередь за нами.

— Как, возчики? — воскликнула она.

Он мрачно кивнул головой.

— Давно пора! Хозяева совсем распоясались, нарушают все нормы. Они говорят, что заставят нас на коленях умолять о прежних местах. После той свалки они особенно почувствовали свою силу и власть. За ними ведь стоят войска, а это уже полдела, не говоря о том, что их поддерживает и печать, и духовенство, и общественное мнение. Они уже сейчас хвастают предстоящей расправой и прямо-таки подбивают нас на беспорядки. Прежде всего они вздернут Честера Джонсона и как можно больше из тех пятнадцати. Об этом говорится совершенно открыто, об этом трубят каждый день и «Трибюн», и «Тайме», и «Энкуайрер». Профсоюзам объявлена война. Долой закрытые мастерские! К чертям рабочие организации! Эта грязная газетка «Интеллидженсер» сегодня утром уже заявляет, что всех профсоюзных вожаков Окленда надо либо выгнать из города, либо вздернуть. Здорово, а? Ловко придумали!

То же самое и у нас. Мы объявим забастовку уже не из сочувствия заводским рабочим, — у нас свои заботы. Они уволили четверых лучших наших товарищей, которые были нашими уполномоченными в согласительных комиссиях. Уволили без всякого повода. Говорю тебе, хозяева сами вызывают беспорядки, и они их добьются, если будут себя так вести. Мы уже договорились с союзом портовых рабочих Сан-Франциско. Если они нас поддержат, это уже кое-что.

— Значит… вы решили бастовать? — спросила Саксон.

Он кивнул.

— Но ведь ты же говоришь, что хозяевам это на руку?

— Не все ли равно? — пожал Билл плечами и продолжал: — Лучше забастовка, чем ждать, чтобы тебя выкинули на улицу. Главное — выиграть время и начать, пока они еще не подготовились. Разве мы не знаем, что они сейчас делают? Они набирают штрейкбрехеров по всему штату, всяких конюхов, живодеров и прочий сброд. Они уже набрали человек сорок, поместили их в гостинице в Стоктоне, кормят и содержат, а затем выпустят их на нас; но уже не сорок, а несколько сотен. Так что я в эту субботу, должно быть, последний раз принесу заработную плату… на некоторое время.

Саксон закрыла глаза и несколько минут молча обдумывала создавшееся положение. Не в ее натуре было сразу впадать в панику. Та спокойная уравновешенность, которая в ней так нравилась Биллу, никогда не покидала ее в критические минуты. Саксон понимала, что и она только ничтожная мошка, попавшая вместе со многими другими мошками в паутину всех этих непонятных и запутанных событий.

— Что ж, придется взять из сберегательной кассы, чтобы заплатить за квартиру, — спокойно сказала она.

Лицо Билла вытянулось.

— У нас в кассе не так много, как ты думаешь, — признался он. — Надо было хоронить Берта, и я, знаешь ли, доплатил, сколько не хватало.

— Сколько же?

— Сорок долларов. Я надеялся, что мясник и другие потерпят. Они же знают, что за мной деньги не пропадут. Но они сказали мне прямо: все это время они давали бастовавшим рабочим в долг, — они же сочувствуют нам, — а теперь, когда забастовка провалилась, они сами сели на мель. И я взял, сколько надо было, в кассе. Я был уверен, что ты не рассердишься. Ведь правда?

Саксон храбро улыбнулась и храбро подавила страх, сжавший ей сердце.

— Только так и можно было поступить. Билли. Если бы ты лежал больной, я поступила бы совершенно так же; и то же самое сделал бы для нас с тобой Берт, если бы ты оказался на его месте.

Его лицо просияло.

— Молодец, Саксон! Ты настоящий товарищ, и на тебя всегда можно положиться. Ты для меня — все равно что правая рука. Вот почему я говорю: не надо больше ребят. Если я потеряю тебя, то останусь на всю жизнь вроде калеки.

Саксон ласково кивнула ему.

— Надо будет экономить, — задумчиво сказала она. — Сколько у нас осталось?

— Что-то около — тридцати долларов. Мне, видишь ли, пришлось еще заплатить Марте Скелтон и за… ну и за другое. А тут еще союз решил приготовиться на всякий случай и обложил каждого экстренным взносом в четыре доллара. Доктор Гентли подождет; так он сказал мне. Вот настоящий человек, Саксон, даю слово! Понравился он тебе?

— Да, очень. Но ведь я ничего в докторах не понимаю. Я ни разу к ним не обращалась, — только когда мне прививали оспу, и то это делал городской врач.

— Похоже, что скоро выступят и трамвайщики. Говорят, в городе появился Дэн Фэллон. Он прямехонько из Нью-Йорка. Думал пробраться тайком, а рабочие узнали, когда он выехал из Нью-Йорка, и следили за ним все время. Да и как не следить! Он всегда тут как тут, раз дело касается трамвайщиков. И сколько стачек он сорвал! У него есть в запасе целая армия штрейкбрехеров, и он по мере надобности перебрасывает их с места на место в особых поездах. Окленд еще не видел таких рабочих беспорядков, как теперешние. А что еще будет! Небу жарко станет!

— В таком случае береги себя. Билли. А то я и тебя потеряю.

— Ах, пустяки! Я умею быть осторожным. Да к тому же не думаю, чтобы мы проиграли. У нас есть некоторые шансы на успех.

— Но вы их потеряете, если начнете убивать людей.

— Да. Мы постараемся этого избежать.

— Не нужно насилия.

— Револьверов и динамита мы в ход пускать не будем, — сказал он, — но многим из этих мерзавцев штрейкбрехеров мы морды разукрасим. Без этого не обойдется.

— Но ты, Билли, ничего такого делать не будешь, правда?

— Во всяком случае не так, чтобы какой-нибудь подлец мог потом доказать на меня в суде. — Он быстро перешел на другое: — Знаешь, Барри-то умер. Я не хотел тебе говорить, пока ты совсем не поправишься. Его похоронили на прошлой неделе. А старуха уезжает во Фриско. Она сказала, что зайдет попрощаться. Первые несколько дней твоей болезни она очень хорошо за тобой ухаживала, но потом довела Марту Скелтон до белого каления; та уж и не знала, как от нее отделаться.

ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ

С тех пор как Билл бастовал и часто уходил дежурить в пикетах. Мерседес уехала и умер Берт, Саксон оказалась в таком одиночестве, которое не могло не повлиять даже на ее здоровую натуру. Мери тоже уехала, — она будто бы получила место экономки в другом городе.

Билл мало что мог сделать для Саксон в ее теперешнем состоянии. Он смутно чувствовал, что она страдает, но не понимал причины и глубины этих страданий. Его практическая, чисто мужская натура была слишком далека от той душевной драмы, какую переживала она. Он, в лучшем случае, присутствовал при этой драме как свидетель, — правда, благожелательный свидетель, но видевший очень мало. Для нее ребенок был живым и реальным; таким она чувствовала его и до сих пор. В этом и состояла ее мука. Никаким усилием воли не могла она заглушить ощущения гнетущей пустоты. Реальность этого ребенка доводила ее иногда до галлюцинаций. Ей казалось, что где-то он все же существует и она должна найти его. Она ловила себя на том, что прислушивается, напрягая слух, к его детскому крику, которого на самом деле не слышала ни разу, но слышала в своем воображении тысячи раз в счастливые месяцы беременности. Дважды она вставала во сне с постели и бродила, разыскивая его, и просыпалась перед комодом своей матери, где хранилось приданое ребенка. В такие минуты Саксон говорила себе: «И у меня был когда-то ребенок». Она повторяла это вслух и днем, сидя у открытого окна и глядя на игравших ребят.

Однажды, когда она проезжала в трамвае по Восьмой улице, около нее села молодая мать с лепечущим малышом на руках. И Саксон сказала ей:

— У меня тоже был ребенок. Он умер.

Мать испуганно взглянула на нее и невольно крепче прижала к себе ребенка; но затем выражение ее лица смягчилось, и она ласково сказала:

— Бедненькая!

— Да, — повторила Саксон. — Он умер.

Глаза ее наполнились слезами, но то, что она сказала вслух о своем горе, принесло ей как бы некоторое облегчение. Весь день потом ее преследовало настойчивое желание поведать о нем всем и каждому — и кассиру в банке, и пожилому приказчику в магазине Сэлингера, и слепой женщине, которую водил маленький мальчик, игравший на концертино, — всем, кроме полисмена. Полисмены стали теперь для нее какими-то новыми, страшными существами. Она видела, как беспощадно они убивали забастовщиков, не менее беспощадно, чем те — штрейкбрехеров. Но они убивали не из-за куска хлеба, не из-за работы, это были профессиональные убийцы. Убивать было их обязанностью. В тот день, когда они загнали кучку рабочих в угол у ее крыльца, они могли просто взять и арестовать их, но они этого не сделали. И с тех пор, завидев полисмена, она сходила с тротуара, стараясь обойти его как можно дальше. Она чувствовала в нем чуждую силу, в корне враждебную ей и ее близким.

Как-то, когда она ждала трамвая на углу Восьмой улицы и Бродвея, стоявший на углу полисмен узнал ее и поклонился. Она страшно побледнела, и сердце ее мучительно забилось. Но ведь это был просто-напросто Нэд Германманн, ее старый знакомый, толстый, мордастый малый, и он казался сейчас добродушнее, чем когда-либо. В школе они были с ним в течение трех полугодий соседями; потом оба они целых полгода выдавали в классе книги перед письменной работой по литературе. В тот день, когда в Пиноле взлетели на воздух пороховые заводы и в окнах школы не осталось ни одного целого стекла, только они одни не поддались общей панике и не бросились, подобно другим ученикам, бежать на улицу. Они остались в школе, и рассерженный директор потом водил их из класса в класс, показывая струсившим ученикам, а затем отпустил домой, наградив за смелость месячными каникулами. Окончив ученье, Нэд Германманн поступил в полицию, женился на Лине Хайлэнд, и Саксон слышала, что у них уже пятеро детей.

И все-таки он был теперь полисменом, а Билл забастовщиком. Разве тот же Нэд Германманн не может в один прекрасный день броситься на Билла и бить его и стрелять в него, как это делали перед ее крыльцом так недавно другие полисмены?

— Что с тобою, Саксон? — спросил Нэд. — Больна?

Она покачала головой и, не будучи в силах произнести ни слова, поспешила к трамваю, который как раз остановился.

— Давай я помогу тебе, — предложил он, когда она хотела подняться на подножку.

В испуге она отшатнулась и отрывисто пробормотала:

— Нет, я сама… я не поеду на нем; я забыла одну вещь.

И она поспешно свернула с Бродвея на Девятую улицу, Пройдя несколько шагов по Девятой, она вернулась по Кэли-стрит обратно на Восьмую и села в другой трамвай.

По мере того как проходили летние месяцы, положение в Окленде все обострялось. Можно было подумать, что капиталисты выбрали именно этот город для борьбы с рабочим движением. В результате забастовок, локаутов, а также свертывания производства во многих смежных отраслях, появилось столько безработных, что поступить куда-нибудь даже чернорабочим стало очень трудно. Билл иной раз доставал поденную работу, но сводить концы с концами они все же не могли, несмотря на небольшое пособие, выдаваемое вначале стачечным комитетом, и суровую бережливость Саксон.

Их питание совсем не походило на то, какое они позволяли себе в первый год после свадьбы. Не только все продукты были худшего качества, но от многого пришлось совсем отказаться. Мясо, даже самое плохое, подавалось очень редко. Свежее молоко они заменили сгущенным, но и его теперь уже не покупали. Масло, если оно было, съедалось в пять раз медленнее, чем раньше. Билл, привыкший выпивать за завтраком три чашки кофе, ограничивался теперь одной. А Саксон каждый раз кипятила этот кофе невероятно долго, и стоил он всего двадцать центов за фунт.

Безработица наложила свой отпечаток и на всех окрестных жителей. Рабочие, не участвовавшие в забастовке непосредственно, вовлекались в нее косвенно или лишались работы, оттого что предприятие свертывалось. Многие холостые молодые люди съезжали с квартир, где они снимали комнаты, и квартирная плата ложилась еще большим бременем на плечи их хозяев.

— Господи, боже мой! — жаловался мясник в разговоре с Саксон. — Мы, рабочий люд, все страдаем! Моей жене не на что пойти к зубному врачу. А мне скоро грозит банкротство.

Однажды, когда Билл хотел заложить часы, Саксон посоветовала ему занять денег у Билла Мэрфи.

— Я и сам об этом думал, — возразил Билл. — Но теперь просить у него невозможно. Я не рассказал тебе, что произошло во вторник вечером в спортивном клубе? Ты помнишь этого болвана, чемпиона флота Соединенных Штатов? Билл должен был бороться с ним и считал, что деньги у него в кармане. К концу шестого раунда тот уж совсем выбился из сил, и Билл надеялся на седьмом покончить с ним. А тут, как назло,

— такое уде его счастье, ведь он тоже сидит без работы, — Билл неизвестно каким образом ломает себе правую руку и ключицу. Разумеется, этот дурак бросается на него, и — плакали его денежки! Да! Вот уж можно сказать, нам, могиканам, теперь как-то особенно не везет.

— Не надо! — воскликнула Саксон, невольно вздрогнув.

— Чего не надо? — спросил Билл, разинув рот от удивления.

— Не повторяй этого. Так всегда говорил Берт.

— Ах, могикане! Ладно, не буду. Ты, надеюсь, не суеверна?

— Нет, но это очень меткое слово, и я боюсь его.

Иногда мне кажется — Берт был прав. Да, все изменилось.

Даже со времени моего детства. Мы перешли через прерии и открыли эту страну, а теперь мы даже не можем получить работу, чтобы прожить в ней. И ни ты, ни я в этом не повинны. Будем мы жить хорошо или плохо — оказывается, только дело случая. Иначе всего этого никак не объяснишь.

— Меня что поражает, — отозвался Билл. — Вспомни, как я прошлый год работал! Ни одного дня не пропустил. И в этом году не собирался пропускать, а теперь вот проходят недели и месяцы, а я палец о палец не ударю.

Саксон перестала выписывать газету, но сын Мэгги Донэхью, газетчик, нередко забрасывал ей экстренный выпуск «Трибьюн». В передовицах говорилось о том, что профсоюзы пытаются управлять страной и только сбивают народ с толку и вредят. «Во всем виноват восставший рабочий класс», — изо дня в день твердили передовицы. А Саксон и верила и не верила: социальная загадка была слишком запутанна и сложна.

Забастовка возчиков, поддерживаемая возчиками Сан-Франциско и союзом портовых рабочих, обещала затянуться надолго, даже вне зависимости от ее исхода.

Оклендские конюхи и их помощники, за немногими исключениями, также примкнули к забастовщикам. Транспортные фирмы не могли и наполовину справиться со своими обязательствами, но им помогал оклендский союз предпринимателей. А большая часть предпринимательских объединений Тихоокеанского побережья поддерживала оклендских предпринимателей.

Саксон уже месяц не платила за квартиру, а так как платить надо было вперед, то это равнялось двум месяцам. В течение двух месяцев она не вносила и за мебель. Однако Сэлингер пока терпел и не слишком нажимал с деньгами.

— Мы готовы всячески идти вам навстречу, — сказал ей представитель фирмы. — Моя задача — получить с вас все, что только возможно, но притом не слишком вас притесняя. Сэлингеры стараются поступать по справедливости, но ведь и хозяевам приходится туго. Вы понятия не имеете, сколько у них теперь таких должников, как вы! Рано или поздно им придется принять меры, а то они сами сядут на мель. А вы пока постарайтесь набрать к будущей неделе хоть пять долларов, чтобы их успокоить.

Один из конюхов по фамилии Гендерсон, работавший там же, где и Билл, не примкнул к забастовке. Несмотря на требование хозяев, чтобы штрейкбрехеры и ели и ночевали в конюшнях, он, не в пример прочим, каждый вечер уходил в свой маленький домик. Гендерсон жил тут же за углом, недалеко от Саксон. Она нередко видела, как он отправляется на работу, с независимым видом помахивая своим обеденным судком, а соседские ребята бегут за ним на почтительном расстоянии и хором кричат ему вслед, что он штрейкбрехер и негодяй.

Но однажды вечером, словно бросая всем вызов, он рискнул зайти в бар «Приют плотников», находившийся на углу Седьмой и Пайн-стрит. На свое несчастье, он встретился там с Отто Фрэнком, предадим товарищем по конюшне, участвовавшим в забастовке. Не прошло и нескольких минут, как карета скорой помощи уже во весь дух везла его с разбитой головой в больницу, а полицейский автомобиль мчал с неменьшей скоростью Фрэнка в городскую тюрьму.

Мэгги Донэхью рассказала об этом Саксон, и лицо ее сияло.

— Так ему и надо, подлецу штрейкбрехеру, — закончила она.

— Ну, а его бедная жена? — воскликнула Саксон. — У нее плохое здоровье! А дети? Ей ни за что не прокормить их, если он умрет.

— И ей тоже поделом, мерзавке!

Саксон была огорчена и возмущена жестокостью ирландки. Но Мэгги оставалась непреклонной.

— Ни она, ни другие женщины ничего лучшего не заслуживают, раз они продолжают жить с мужем штрейкбрехером… А ребята? Пусть передохнут,

— ведь их отец отнимает кусок хлеба у наших детей.

Другое дело миссис Олсен. Та пожалела бедных детей и жену Гендерсона, но только поохала, а все свое внимание обратила на семью Отто Фрэнка, — его жена была ее родной сестрой.

— Если Гендерсон умрет, — сказала она, — Отто повесят. А что тогда ждет бедную Гильду? У нее же расширение вен, и она не в состоянии работать целый день стоя… А я — я тоже не могу ей помочь. Ведь и мой Карл сидит без работы.

Билла это беспокоило еще и с другой стороны.

— Это плохо для всего нашего дела, в особенности если Гендерсон подохнет, — огорченно пояснил он, придя домой. — Фрэнка немедленно повесят. Кроме того, придется нанимать защитника, а они дерут, как дьяволы! Эти юристы прогрызут в нашем бюджете такую дыру, что проезжай хоть на четверке. Если бы не водка, Фрэнк никогда бы этого не сделал. Трезвый — он самый смирный и кроткий человек на свете.

В тот вечер Билл два раза ходил справляться, жив Гендерсон или умер. Утренние газеты подавали мало надежды на его выздоровление, а в вечерних уже было извещение о его смерти. Отто Фрэнк сидел в тюрьме, и на поруки его не отпустили. Газета «Трибыон» требовала немедленного суда и казни, призывая присяжных мужественно выполнить свой долг, и подробно распространялась о том, какое моральное воздействие это окажет на преступный рабочий класс. Далее газета подчеркивала, что еще более благотворное влияние на чернь, схватившую Окленд за горло, оказали бы пулеметы.

Все эти события не могли не затрагивать Саксон. Она чувствовала, что совершенно одинока, муж был единственный близкий ей человек, а происходившее угрожало их жизни и их взаимной любви. С той минуты, как он уходил из дому, и до его возвращения она не знала покоя. Иногда она видела на его руках свежие ссадины и, хотя он ничего не говорил ей, угадывала, что и он участвует в драках. В такие дни он бывал обычно особенно мрачен и молчалив и либо сидел, о чем-то размышляя, либо тут же ложился спать. Она стала бояться, как бы его мрачная скрытность не перешла в привычку, и смело решилась вызвать его на откровенность. Однажды она взобралась к нему на колени, одной рукой обвила его шею, а другой откинула ему волосы и стала разглаживать на его лбу морщинки.

— Билли, милый, послушай, — начала она шутливо. — Ты поступаешь нечестно, я так больше не согласна! — Она зажала ему рукой рот. — Нет, теперь дай уж мне сказать, раз ты сам молчишь. Помнишь наш уговор — все друг другу рассказывать и вместе обсуждать. Правда, я первая нарушила этот договор, когда стала продавать свои вещицы миссис Хиггинс и все от тебя скрыла. И мне очень жаль, что я так поступила. До сих пор жаль. Но потом это больше не повторялось. А теперь ты нарушаешь наше условие: ты мне о своих делах ничего не говоришь.

Билли, ты же мне дороже всего на свете. Ты это знаешь. И всегда мы делили друг с другом и радость и горе, но теперь ты что-то скрываешь. Каждый раз, когда у тебя разбиты пальцы, ты что-то не договариваешь. Если ты мне не можешь довериться, то уж не знаю — кому. А ведь я так сильно люблю тебя, что, как бы ты ни поступал, все равно буду любить.

Билл ласково, но с недоверием посмотрел на нее.

— Не скрытничай, — настаивала она. — Помни, ты всегда можешь на меня опереться.

— А ты бранить меня не станешь? — спросил он.

— Ну как я могу? Разве я твой хозяин. Билли? Я ни за что на свете не стала бы тобой командовать. Если бы ты позволил собой командовать, я бы любила тебя гораздо меньше.

Он медленно обдумывал ее слова и, наконец, кивнул головой.

— Так ты не рассердишься?

— На тебя-то? А ты меня видел сердитой? Ну, будь умницей, расскажи, отчего у тебя в кровь разбиты суставы? Сегодня ссадины совсем свежие. Сразу видно.

— Ну, ладно. Я расскажу тебе… — Он смолк и, что-то вспомнив, рассмеялся с мальчишеским задором. — Вот как было дело. Нет, ты в самом деле не рассердишься? Мы это делаем, чтобы отстоять свои интересы. Прямо кинематограф, только с разговорами! Идет этакий здоровенный дылда, сразу видно, что деревенщина, — руки как окорока, ноги как колоды, вдвое больше меня ростом и совсем молодой. Рожа самая невинная, насчет стачек ему и невдомек. Ну, невинный, как… не знаю что. Идет через заставу и наскочил на наши сторожевые пикеты. Не настоящий, понимаешь, штрейкбрехер, а просто так — деревенский парень, прочел объявление компании и потащился в город за длинным долларом.

А тут идем мы: я и Бэд Стродзерс. Мы всегда ходим по двое, а иногда и целыми кучками. Я окликаю парня. «Эй, послушай! — говорю я. — Ищешь работы?» — «Ага», — отвечает. — «Править умеешь?» — «Умею». — «Четверкой?» — «Давай их сюда!» — «Без шуток, — говорю я, — ты на самом деле ищешь работы?» — «Затем и в город приехал». — «Нам как раз такого и нужно; пойдем с нами, мы тебя живо пристроим».

Видишь ли, Саксон, разделаться с ним тут же было неудобно: кварталом выше от нас стоял полисмен — знаешь, тот рыжий. Том Скэнлон,

— и следил за нами во все глаза, хоть и не узнавал. Поэтому мы с Бэдом и увели этого молодца, который хотел отнять у нас работу. Свернули в переулок, — знаешь, за лавкой Кэмпуэлла, — никого нет. Тут Бэд остановился, и мы тоже.

«Я не думаю, чтобы он хотел получить место возчика», — начал Бэд, будто сомневаясь. А парень на это живо отвечает: «Нет, конечно хочу».

— «Будто уж так в самом деле хочешь?» — говорю. Да, да, несомненно хочет, готов побожиться. Ничто его не может удержать. Ведь он за этим приехал в город, и чем скорее мы отведем его на место, тем лучше.

«В таком случае, друг мой, — заявляю я ему, — мой долг сказать тебе, что ты сильно ошибся». — «Как так?» — спрашивает. А я ему вдруг: «Ну чего ты стоишь, я тебя не держу». И представь, Саксон, этот дуралей, подвинулся. «Не понимаю», — говорит. «А вот мы тебе сейчас все разъясним».

И тогда я ему показал: раз! раз! справа! слева! Хлоп! еще! еще! Прямо фейерверк! Четвертое июля! Второе пришествие! У него из глаз искры посыпались, небо показалось с овчинку, ну прямо в ад попал! Все это, если ты изучил бокс, дело нескольких секунд. Только, конечно, рукам без перчаток больно. Но если бы ты видела парня до этой встречи и после, ты бы подумала, что он актер-трансформатор, так я перекроил ему рожу. Ты бы лопнула со смеху!

Билл разразился новым взрывом хохота. Саксон заставила себя тоже рассмеяться, но ее охватил ужас. Да, Мерседес была права. Дуралеи рабочие ссорились и грызлись из-за работы. Умные хозяева разъезжали в автомобилях; они не ссорились и не грызлись, — они натравливали дураков, чтобы те дрались и грызлись вместо них — таких людей, как Берт и Фрэнк Дэвис, Честер Джонсон, и Отто Фрэнк, Трясучье Пузо, и сыщиков, и всех штрейкбрехеров. И этих дураков колотили и убивали, арестовывали и вешали. О, умные знали, что они делают! Они оставались целы и невредимы. Они только разъезжали в автомобилях.

Тем временем Билл продолжал:

— «Ах вы хулиган», — скулит парень, с трудом поднимаясь на ноги. «Ну что, — спрашиваю я, — ты все еще желаешь получить эту работу?» Он только помотал головой. Тогда я его хорошенько пробрал. «Теперь тебе, парень, одно остается — удирай! Понимаешь? Убирайся отсюда. Твое место в деревне. А если ты опять покажешь в городе свой нос, мы за тебя возьмемся как следует. Сейчас мы только с тобой поиграли. Но попадись ты нам еще раз, мы тебя так разукрасим, что родная мать не узнает».

И посмотрела бы ты, как он улепетывал! Откуда только прыть взялась! Наверно, и теперь еще бежит! А когда он вернется в какой-нибудь свой Милпитас или другую сонную дыру и расскажет, как его отделали парни в Окленде, так вряд ли найдется какой-нибудь охотник занять наши места, предложи ему хоть десять долларов в час.

— А все-таки это ужасно! — сказала Саксон и снова насильственно засмеялась.

— Но это ничего, — продолжал Билл, все более увлекаясь. — Сегодня утром наши парнишки поймали еще одного. Уж и обработали же они его! Мать честная! Через две минуты они его привели в такой вид, что в госпитале ужаснулись. Вечерние газеты поместили об этом отчет: нос сломан, на голове три глубокие раны, все передние зубы выбиты, два ребра и ключица сломаны. Словом, получил все, что ему причиталось. Но и это еще пустяки. А знаешь, как возчики из Фриско расправлялись со штрейкбрехерами во время большой забастовки перед землетрясением? Они хватали их и каждому ломом перебивали обе руки, чтобы он не мог править. Больницы были полны. И в этой забастовке возчики победили.

— Но разве непременно нужны такие жестокости, Билли? Я понимаю: они штрейкбрехеры, они отнимают хлеб у детей забастовщиков, чтобы отдать его своим детям, — и все это очень дурно… Но… неужели с ними все-таки надо расправляться так… ужасно?

— Непременно, — отвечал Билл убежденно. — Мы должны пользоваться каждым случаем, чтобы нагнать на них страх божий, лишь бы была уверенность, что при этом не попадешься.

— А если попадешься?

— Ну, тогда союз наймет тебе защитников, хотя, по правде сказать, пользы от этого никакой, потому что судьи не больно нас любят, а газеты подзуживают их выносить все более суровые приговоры. И все-таки и в эту забастовку, как бы она там ни кончилась, немало подлецов проклянут себя за то, что стали штрейкбрехерами.

Саксон в течение получаса старалась осторожно выпытать у мужа, как он относится к тем насилиям, которые себе позволяют и он и его товарищи возчики. Но Билл был глубоко и непоколебимо уверен в своей и их правоте! Ему никогда и в ум не приходило, что он, быть может, не совсем прав. Таковы были условия игры. И, став ее участником, он не мог добиваться выигрыша иными путями, чем все остальные. Правда, ни динамита, ни убийства из-за угла он не одобрял. Впрочем, не одобряли этих способов борьбы и союзы. Однако и здесь его мотивировка была весьма проста. Не нужно потому, что не достигает цели; подобные способы восстанавливают общественное мнение и способствуют провалу стачки; зато хорошенько поколотить такого парня и нагнать на него «страх божий», как выражался Билл, это единственно правильный и необходимый образ действия.

— Однако нашим отцам никогда не приходилось так поступать, — сказала Саксон. — В те времена не было ни забастовщиков, ни штрейкбрехеров.

— Ну, еще бы, — согласился Билл. — Доброе старое время! Эх, жить бы нам тогда! — Он глубоко и горестно вздохнул. — Да ведь прошлого не воротишь.

— А ты бы хотел жить в деревне? — спросила Саксон.

— Конечно!

— Теперь очень многие живут в деревне.

— А я замечаю, что очень многие лезут в город на наши места, — отвечал он.

ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ

Билл нанялся к подрядчикам, строившим большой мост в Найлсе, и в жизни молодой пары настал некоторый просвет. Прежде чем взять это место, он предварительно убедился, что все рабочие — члены союза. Но через два дня бетонщики побросали свои инструменты. Подрядчики, видимо ожидавшие этого, тотчас же взяли на их место итальянцев, не членов союза. Тогда ушли и плотники, каркасники, возчики. Биллу, у которого не было ни гроша, пришлось идти пешком. И он только к вечеру добрался домой.

— Не мог же я стать штрейкбрехером, — закончил он свой рассказ.

— Нет, конечно не мог, — согласилась Саксон.

Но в душе она недоумевала: почему, если человек хочет работать и работа есть, он должен ее бросать, как только ему прикажет союз? И для чего существуют союзы? А если уже без союзов нельзя, то почему не все рабочие в них входят? Тогда не было бы штрейкбрехеров и Билл мог бы работать каждый день. Раздумывала она также и о том, где ей взять мешок муки, — они уже давно отказались от роскоши покупать печеный хлеб. И столько хозяек по соседству поступали так же, что валлиец-булочник вынужден был прикрыть лавочку и уехать, прихватив с собой жену и двух маленьких дочек. Куда Саксон ни обращала взгляд, она всюду видела разрушительные следы промышленного конфликта.

Как-то раз, после полудня, к ним зашел незнакомый человек, а вечером Билл принес очень странную новость: ему, как он рассказал Саксон, предложили работу; стоило дать согласие, и он мог вернуться к прежнему хозяину старшим по конюшне, на сто долларов в месяц.

Возможность получить такую сумму подействовала на Саксон почти ошеломляюще. Они сидели за ужином, состоявшим из вареной картошки, разогретых бобов и маленькой сырой луковицы. У них не было ни хлеба, ни кофе, ни масла. Луковицу Билл вытащил из кармана, — он нашел ее на улице. А тут вдруг — сто долларов в месяц! Она облизнула сухие губы, но постаралась быть спокойной.

— Почему они тебе это предложили? — спросила она.

— Очень просто. Причин немало. Во-первых, парень, которому хозяин доверил проезжать Принца и Короля, оказался ослом: Король захромал. А потом они, вероятно, догадываются, что я вывел из строя немало их штрейкбрехеров. У них служил старшим по конюшне некий Маклин (я был еще совсем мальчишкой, когда он к ним поступил). А теперь он болен, и им нужен кто-нибудь на его место. Кроме того, я долго работал у них, а главное — я именно тот человек, какой там необходим. Они знают, что я в этом деле собаку съел. Единственное, на что я способен, кроме мордобоя.

— Подумай только, — сказала Саксон, и сердце у нее забилось. — Сто долларов в месяц! Сто долларов!

— И предать товарищей… — подсказал он.

Это был не вопрос, но и не утверждение. Саксон предоставлялось понять его ответ как угодно. Они взглянули друг на друга. Она ждала, чтобы он заговорил. Он же продолжал молча смотреть на нее. И вдруг она почувствовала, что наступила одна из самых критических минут в ее жизни, и собрала все свои силы, чтобы встретить ее с возможным самообладанием. Она понимала, что Билл не протянет ей руку помощи; как бы он ни относился к этому делу, он сидел перед ней с равнодушным видом. Он скрыл от нее свои мысли. Его глаза не говорили ничего. Он просто смотрел и ждал.

— Нет, ты… ты не можешь вернуться туда. Билли, — проговорила она, наконец. — Ты не можешь предать товарищей.

Он порывисто протянул ей руку, его лицо мгновенно озарилось радостью.

— Давай! — воскликнул он, схватив руку Саксон и стискивая ее. — Ты самая лучшая, самая преданная жена на свете! Будь у всех рабочих такие жены, мы победили бы в любой забастовке.

— Как бы ты поступил, если бы не был женат. Билли?

— Послал бы это место к черту, конечно!

— Но это ничего не меняет. Я должна всегда и во всем тебя поддерживать. Иначе какая же я жена?

Она вспомнила приходившего в тот день незнакомца; минута была благоприятная.

— Билли, — начала она, — сегодня заходил один человек. Ему нужна комната. Я сказала, что поговорю с тобой. Он согласен платить за нашу комнату за кухней шесть долларов в месяц. Мы могли бы отдать половину месячного взноса за мебель и купили бы мешок муки, а то у нас совсем нет муки.

Но в Билли снова заговорила его мужская гордость. Ухон с тревогой следила за выражением его лица.

— Наверно, какой-нибудь штрейкбрехер?

— Нет, он служит кочегаром на товарном поезде, который ходит в Сан-Хосе, его зовут Джеймс Гармон. Он только что переведен сюда из Траки. Говорит, что днем почти всегда отсыпается и потому ищет тихий дом, без детей.

Билл долго колебался, а она настаивала. Наконец, ей удалось убедить его, что с жильцом у нее не будет больших хлопот, и получить согласие на сдачу комнаты; однако он все еще продолжал возражать и, наконец, заявил:

— Только ты ни одному мужчине на свете не должна прибирать постель. Это не годится, Саксон. Я обязан оберегать тебя от этого.

— А тогда, мой милый, — живо возразила она, — надо было принять предложение насчет работы. Но ведь ты не можешь. Это тоже было бы нехорошо. Раз ты считаешь меня своей помощницей, не мешай мне помогать тебе, чем я могу.

Однако Джеймс Гармон доставил Саксон меньше хлопот, чем она ожидала. Для кочегара он был необычайно чистоплотен и всегда, прежде чем идти домой после работы, тщательно мылся. Он брал ключ от кухни, уходил и приходил с черного хода. Он едва успевал сказать Саксон «здравствуйте» и «спокойной ночи», — днем спал, ночью работал. И прошла целая неделя, прежде чем Билл впервые его увидел.

Сам Билл стал теперь являться домой все позднее и часто исчезал куда-то даже после ужина. Куда — он не говорил. А Саксон не спрашивала. Да и не много нужно было проницательности, чтобы угадать. В таких случаях от него пахло виски. Его неторопливые, степенные движения делались еще неторопливее — виски не действовало ему на ноги; он шагал твердо и уверенно, как совершенно трезвый человек; его мышцы не становились вялыми и слабыми. Виски ударяло ему только в голову, веки тяжелели, взгляд еще больше затуманивался. Он не делался ни легкомысленнее, ни оживленнее, ни раздражительнее. Наоборот, вино придавало его мыслям и суждениям особую вескость и почти торжественное глубокомыслие. Говорил он мало, но если уж изрекал что-нибудь, то с непреложностью оракула. Он не допускал ни споров, ни возражений, и всякая его мысль, казалось, внушена ему самим господом богом, — можно было подумать, что она плод глубочайших размышлений и вынашивалась им с такой же обстоятельностью, с какой выражалась вслух.

Саксон впервые сталкивалась с этой чертой его характера, и она ей не нравилась; иногда ей чудилось, что в их доме поселился совершенно чужой человек, и она невольно стала отдаляться от мужа. Мысль о том, что это не его настоящее «я», служила плохим утешением: с тем большей грустью вспоминала она его былую деликатность, внимательность и душевную тонкость. Раньше он всячески старался избегать какого бы то ни было повода для ссор и драк. Теперь, наоборот, прямо-таки искал случая подраться, словно находил в этом удовольствие. Изменилось и его лицо, — оно уже не было приветливым и по-мальчишески красивым. И улыбался он редко. Черты его стали чертами мужчины. Рот, глаза, все лицо казалось огрубевшим, как и его мысли.

С Саксон он не был резок, но и ласковым бывал редко. Стена отчужденности между ними вырастала с каждым часом. Он относился теперь к жене с каким-то безучастием, словно она перестала для него существовать; хотя она делила с ним все тяготы забастовки, в его мыслях она занимала очень мало места. Когда он бывал с ней мягок, в этом чувствовалось что-то автоматическое, и всякий раз, как он называл ее нежными именами и ласкал, ей казалось, что это делается по привычке. Непосредственность и теплота исчезли. В минуты протрезвления в нем еще вспыхивали проблески прежнего Билла, но эти проблески мелькали все реже. Он становился все более озабоченным и угрюмым. Нужда и тяготы разраставшейся экономической борьбы сделали из него другого человека. Особенно это было заметно ночью, когда Билл под влиянием мучительных сновидений стонал и сжимал кулаки, скрежетал зубами: мышцы его тела напрягались, лицо искажалось бешенством, с губ срывались брань и проклятия. Саксон, лежа рядом с ним, просто боялась этого чуждого ей человека и невольно вспоминала то, что Мери рассказывала о Берте: он тоже сжимал во сне кулаки и скрежетал зубами, переживая ночью те схватки, в которых участвовал днем.

Однако Саксон прекрасно понимала, что не по своей воле Билл становится другим, неприятным ей человеком. Не будь этой беспощадной борьбы из-за куска хлеба, он остался бы прежним Биллом, тем самым, которого она так беспредельно любила. Дремлющие в нем черты его характера так бы и не получили развития. А теперь что-то новое пробуждалось в нем, словно жестокие, безобразные и преступные картины действительности породили в его душе свое отражение. И Саксон не без оснований боялась, что, если стачка еще продлится, этот другой, страшный Билл разовьется и окрепнет. Тогда, — она ясно это видела, — наступит конец их любви. Такого Билла она любить не могла; такой Билл не мог по самой сущности своей ни любить, ни вызывать любовь. Она теперь содрогалась при мысли о возможности иметь детей. Это было бы слишком страшно. В минуты этих печальных размышлений из ее души вырывался неизбежный, жалобный и вечный человеческий вопрос: отчего? отчего? отчего?

У Билла тоже были свои вопросы, остававшиеся без ответа.

— Отчего строительные рабочие до сих пор не выступают? — спрашивал он, негодуя на тот туман, который застилал перед ним жизнь людей и их поступки. — О’Брайен — противник стачек, а совет союза пляшет под его дудку. Но почему они его не прогонят и не решат вопрос самостоятельно? Мы бы тогда получили поддержку по всей линии. Но нет, О’Брайен сидит крепко, а сам по горло увяз в грязной политике и интригах, продажная душа! Черт бы побрал эту Федерацию труда! Если бы все железнодорожники объединились, разве рабочие мастерских не победили бы? А теперь их стерли в порошок!.. Господи! Я уже забыл вкус приличного табака и хорошего кофе, забыл, что такое сытный обед! Вчера я взвесился: оказывается, я потерял за время стачки пятнадцать фунтов. Если так будет продолжаться, я сделаюсь боксером в среднем весе. Разве я для этого столько лет платил взносы в союз? Я не могу заработать на обед, а моя жена стелет постели чужим мужчинам. Просто зло берет! Вот рассержусь когда-нибудь и выкину вон этого — жильца.

— Но ведь он же ни в чем не виноват, Билл, — как-то раз запротестовала Саксон.

— А я разве говорю, что виноват? — грубо огрызнулся Билл. — Неужели уж нельзя и поворчать, если хочется? Он меня раздражает. Какой толк от рабочих организаций, когда все действуют врозь? Я бы, кажется, на все это плюнул и перешел на сторону предпринимателя. Да только не хочу, черт бы их побрал! Если они воображают, что нас можно поставить на колени, пусть попробуют! Мне надоело все на свете. Все бессмысленно. К чему поддерживать союз, раз он даже не может выиграть забастовки? Какой смысл проламывать головы штрейкбрехерам, если они лезут отовсюду, точно клопы? Куда ни повернешься, везде какой-то сумасшедший дом; да и я сам, кажется, тоже рехнулся.

Вспышка Билла была настолько необычной, что Саксон другой такой и не помнила. Обычно он сердито и упрямо молчал, а виски делало его еще самоувереннее и мрачнее.

Однажды Билл вернулся домой лишь после полуночи. Саксон тем более тревожилась, что в этот день, как стало известно, произошли кровопролитные столкновения рабочих с полицией. Вид Билла только подтвердил это известие: рукава пиджака почти оторваны, галстук исчез, отложной воротничок расстегнут, на рубашке не осталось ни одной пуговицы. Когда он снял шляпу, она ужаснулась огромной, чуть не с яблоко, шишке, вскочившей у него на голове.

— Знаешь, кто это сделал? Этот идиот Германманн дубинкой! Ну, уж я ему отплачу! Света не взвидит! А потом разделаюсь еще с одним молодчиком, когда вся эта история кончится. Его зовут Бланшар, Рой Бланшар.

— Не из фирмы Бланшар, Перкинс и Компания? — спросила Саксон, обмывая мужу голову и, как всегда, стараясь его успокоить.

— Ну да, сын старика. Всю жизнь свою он только и делал, что проматывал денежки папаши, а теперь, видишь, пошел в штрейкбрехеры. Пофорсить захотелось, вот как я это называю! Желает, чтобы об нем написали в газетах и чтобы бабы, за которыми он бегает, шептали: «Ну, и молодец, этот Рой Бланшар, вот молодец!» Когда-нибудь я посчитаюсь с этим молодцом!.. Руки чешутся дать ему по морде!

А с немчурой полицейским, так и быть, не стану связываться. Он уже свое получил. Кто-то ему расшиб башку куском угля величиной с лохань,

— как раз в то время, когда повозки поворачивали с Восьмой на Франклин-стрит, возле старой гостиницы Галиндо. Там была свирепая драка, и кто-то швырнул эту глыбу угля из окна второго этажа.

Они дрались за каждый квартал, пустили в ход все кирпичи, булыжники, полицейские дубинки. Однако войска побоялись вызвать, да и сами стрелять не решились. Ну, мы полицейских потрепали основательно, так что и кареты скорой помощи и полицейские машины поработали как следует. На углу Бродвея и Четырнадцатой, как раз против ратуши, мы загородили дорогу всей их процессии, набросились на задние повозки, выпрягли из пяти повозок лошадей, а студентикам хорошенько наклали по шее. Только полицейские резервы и спасли их от больницы. Но все равно мы задержали их на целый час. Посмотрела бы ты, сколько трамваев остановилось на Бродвее, и на Четырнадцатой, и на улице святого Павла! Прямо без конца…

— А что же все-таки сделал Бланшар? — напомнила Саксон.

— Он ехал на первой повозке и правил моей упряжкой. И все упряжки были из моей конюшни. Он набрал своих товарищей студентов — членов братства, как это у них называется, — таких же маменькиных сынков, которые только и умеют спускать родительские денежки. Они приехали в конюшню на туристских автомобилях, вытащили и запрягли повозки, а провожать их явилась чуть не половина всех полисменов Окленда. Да, уж и денек! Камни летели градом. Ты послушала бы, как дубинки ходили по нашим головам: ра-та-тат-тат, ра-та-тат-тат! А начальник полиции сидел в полицейском автомобиле, прямо всемогущий бог Саваоф! В одном месте, как раз возле Перальт-стрит, произошла драка с полицией, и какая-то старуха из-за своей калитки швырнула начальнику прямо в лицо дохлую кошку. Да! Было слышно, как та шлепнулась об его голову. «Арестовать эту бабу!» — орет он и вытирается платком. Но рабочие окружили ее и спасли от полиции. Ну уж и денек! Ближайший приемный пункт был так переполнен, что раненых стали потом уж отправлять и в госпиталь святой Марии, и в больницу Фабиолы, и не знаю еще куда. Задержали восемь человек наших да еще человек двенадцать возчиков из Сан-Франциско; они приехали на подмогу. Вот уж ребята, доложу тебе, — огонь! Кажется, нам помогала половина всех оклендских рабочих; в тюрьме, наверно, сидит целая рота! Придется нашим юристам взять на себя все их дела.

Но уж: поверь мне, что ни Бланшар, ни его приятели больше к нам не сунутся. Мы им показали, что такое футбол! Ты знаешь кирпичный дом, который строится на набережной? Вот тут-то мы и запаслись!.. Как только они выехали из конюшен, мы так забросали их кирпичами, что ни их самих, ни повозок не было видно. Бланшар правил первым; в него пустили кирпичом, и он свалился с козел, а все-таки поехал дальше!

— Он, верно, храбрый, — заметила Саксон.

— Храбрый? — возмутился Билл. — Будешь храбрым, когда за тобой стоят и полиция, и войска, и флот! Ты, кажется, скоро перейдешь на их сторону! Храбрый на то, чтобы отнимать хлеб у наших ясен и детей! А ты знаешь, что вчера у Джонсов умер малыш? Молоко у матери пропало, потому что ей было нечего есть! И ты не хуже меня знаешь, сколько старых теток и своячениц пришлось отправить в богадельню, потому что родственники больше не могли прокормить их.

В утренней газете Саксон прочла сенсационное сообщение о неудавшейся попытке сорвать забастовку возчиков. Бланшара объявили героем и выставляли его как образец капиталиста, доблестно выполнившего свой гражданский долг. И Саксон не могла не признать его храбрости. В том, как он встретил лицом к лицу эту рычащую толпу, она видела что-то особенно благородное. В газете приводилось также мнение одного бригадного генерала, сожалевшего, что власти не вызвали войска, которые бы хорошенько проучили эту чернь и показали бы ей ее место. «Теперь как раз пора сделать небольшое и весьма полезное кровопускание, — заявил генерал в заключение, пожалев о миролюбии полиции, — у нас до тех пор не восстановится спокойствие в промышленности, пока чернь не узнает, что такое дубинка и власть».

В тот вечер Билл, вернувшись домой и не найдя никакой еды, взял Саксон под руку, перекинул пальто через другую руку и отправился с ней в город. Пальто заложили в ломбарде и скромно пообедали в японском ресторанчике, умудрявшемся кормить довольно приличным обедом за десять центов; они решили истратить еще по пять центов на кинематограф.

У здания Центрального банка к Биллу подошли два бастующих возчика и увели с собой. Саксон осталась ждать его, и когда он через три четверти часа возвратился, она заметила, что он выпил.

Пройдя кафе «Форум», он вдруг остановился. На углу стоял лимузин, и какой-то молодой человек усаживал в него несколько роскошно разодетых женщин. Шофер сидел на своем месте. Билл тронул молодого человека за рукав. Молодой человек был такой же широкоплечий, как Билл, только немного выше ростом, голубоглазый, стройный. Он показался Саксон очень красивым.

— На одно слово… приятеле — сказал Билл неторопливо и вполголоса.

Молодой человек быстро окинул взглядом Билла и Саксон.

— Ну, в чем дело? — нетерпеливо обратился он к ним.

— Вы Бланшар, — начал Билл. — Я видел, как вы вчера ехали впереди всех.

— А что, я все же неплохо справился? — весело спросил тот, метнув взгляд на Саксон.

— Неплохо. Но я не об этом собираюсь говорить.

— А вы кто? — спросил тот, вдруг насторожившись.

— Забастовщик. Вы правили как раз моей упряжкой. Вот и все… Стоп, не вынимайте револьвер! (Бланшар потянулся было к карману.) Я здесь вас не трону, но хочу сказать вам одну вещь.

— Ну, тогда говорите скорее.

Бланшар уже занес ногу, чтобы сесть в автомобиль.

— Сейчас, — ответил Билл, не изменяя своей обычной несносной медлительности. — Я хотел сказать, что я вам этого не спущу — не теперь, а когда забастовка кончится. Я вас найду, где бы вы ни были, и вздую так, что вы будете помнить всю жизнь.

Бланшар с интересом окинул Билла взглядом и, видимо, одобрил.

— Я вижу, вы и сами не промах. А вы уверены, что вам удастся выполнить ваше намерение?

— Уверен. Это моя цель.

— Отлично, друг мой! Разыщите меня после забастовки, и я вам дам возможность помериться со мной силами.

— Так помните, это дело решенное.

Бланшар кивнул, весело улыбнулся им обоим, поклонился Саксон и сел в машину.

ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ

С этого дня жизнь казалась Саксон уже вовсе лишенной порядка и смысла. Хуже того — она стала нелепой, кошмарной. Каждое мгновение могло принести с собой все что угодно. В этой анархии событий не было ничего устойчивого и надежного, и ей чудилось, что она несется навстречу какой-то катастрофе. Если бы на Билла можно было положиться, она не стала, бы унывать. С ним она бы все вынесла легко и бесстрашно. Но общее безумие захватило и его и умчало далеко. Совершившиеся в нем перемены были настолько глубоки, что он казался чужим в собственном доме. Он и был чужим. И глаза его стали чужими: глаза человека, у которого на уме только насилие и ненависть, который всюду видит одно дурное и служит злу, царящему везде и во всем. Этот человек уже не считал, что Берт не прав, но и сам бормотал что-то о динамите, саботаже и революции.

Саксон всеми силами старалась сохранить ту бодрость и свежесть души и тела, которыми Билл когда-то так восхищался.

Один только раз она не выдержала. Он был в этот день особенно мрачно настроен и вывел ее из себя какой-то уж слишком грубой и недостойной выходкой.

— С кем ты говоришь? — вспылила она, обращаясь к нему.

Он стоял перед ней пристыженный и молча смотрел на ее побледневшее от гнева лицо.

— Никогда не смей так со мной говорить. Билли, — решительно заявила она.

— Неужели нельзя уж и потерпеть, если человек не в духе? — пробормотал он виноватым и вместе обиженным тоном. — У меня столько неприятностей, что можно рехнуться!

Когда он ушел, Саксон упала на кровать и в глубоком отчаянии разрыдалась. Она, которая так умела смиряться в любви, была в сущности женщиной гордой, ибо только сильному дается истинная кротость и только гордый знает подлинное смирение. Но зачем ей ее храбрость и гордость, если единственный в мире человек, который ей близок, потерял и гордость и ясность духа и взвалил на ее плечи тяжелейшую долю их общих невзгод?

И так же, как ей пришлось пережить наедине с собой глубокую, почти физическую боль от утраты ребенка, несла она теперь одна свое личное горе, может быть, еще более мучительное. И если даже она продолжала любить Билла не меньше, чем прежде, то эта любовь уже не была ни гордой, ни радостной, ни доверчивой. Она была проникнута жалостью — той жалостью, которая граничит со снисхождением. Ее верность готова была заколебаться, и она с ужасом ощущала, как к ней в душу закрадывается презрение.

Саксон призвала на помощь все свои силы, чтобы мужественно встретить случившееся. Наконец, она почувствовала, что может простить, и на время ей стало легче, пока в ее сознании вдруг не вспыхнула мысль, что в подлинной, высокой любви прощению места нет. И снова она начала плакать, и ее внутренняя борьба продолжалась. Одно казалось несомненным: этот Билл не тот человек, которого она любила. Это другой человек, он не в себе и столь же мало ответствен за свои поступки, как горячечный больной за свой бред. Она просто должна стать его нянькой, его сиделкой, для которой не существует ни гордости, ни всяких там презрении и прощений. К тому же он действительно несет на себе всю тяжесть борьбы, он в самой гуще ее и совершенно обезумел от ударов, которые получает и наносит. Если здесь и есть чья-то вина, то ее надо искать не в нем, а в тех непонятных законах жизни, которые заставляют людей грызться друг с другом, как собаки грызутся из-за кости.

Так Саксон вооружилась для труднейшей в мире борьбы — для борьбы одинокой женщины. Она отбросила всякое сомнение и недоверие. Она ничего не прощала, потому что и прощать было нечего. Она требовала от себя твердой веры в то, что их любовь все так же незапятнана, светла и нерушима и такой же останется, когда он к ней вернется и жизнь войдет в какую-то разумную колею.

Вечером, в разговоре с Биллом, она сказала, что готова — в виде экстренной меры, пока забастовка не кончится, — вновь заняться шитьем, чтобы подрабатывать на питание. Но Билл и слышать об этом не хотел.

— Все в порядке, — заявил он. — Тебе совершенно незачем работать. На этой неделе я получу кое-какие деньте. И все тебе отдам. А в субботу мы пойдем в театр — в настоящий театр, не в кинематограф. В город приезжают негритянские певцы из труппы Гарвея, и мы пойдем непременно. Деньги у меня будут, головой ручаюсь.

В пятницу вечером Билл к ужину не вернулся. Саксон очень жалела об этом, так как Мэгги Донэхью отдала ей занятые на прошлой неделе мерку картофеля и два килограмма муки и его ждал хороший ужин. Она не гасила плиту до девяти часов, потом с большой неохотой легла спать. Она бы предпочла дождаться его, но боялась, зная, как ему будет неприятно, если он вернется домой нетрезвый.

В час ночи скрипнула калитка. Она слышала, как он медленным, тяжелым шагом поднимается по лестнице и шарит ключом у замка. Он вошел в спальню, сел и тяжело вздохнул. Она лежала не шевелясь, зная его особую раздражительность, когда он бывал навеселе, и стараясь даже не подать виду, что она не спит из-за него. Однако это было нелегко. Она так стиснула руки, что ногти впились в ладони и тело одеревенело от напряженной неподвижности. Он еще ни разу не возвращался домой в таком виде.

— Саксон, — с трудом проговорил он, — Саксон! Она шевельнулась и зевнула.

— В чем дело? — спросила она.

— Зажги-ка лампу. Я руками не владею.

Не глядя на него, она исполнила его просьбу; но пальцы ее так дрожали, что стекло со звоном ударилось о колпак, и спичка погасла.

— Я же не пьян, Саксон, — сказал он, все так же едва ворочая языком; и в его осипшем голосе прозвучала добродушная насмешка. — Просто я получил два-три очень основательных удара… Очень…

Наконец, ей удалось зажечь лампу. Она обернулась к нему — и вскрикнула от ужаса: только что она слышала его голос и не сомневалась, что это Билл, а теперь далее не узнавала его. Лицо его казалось ей совершенно незнакомым, — опухшее, избитое, все в ссадинах и синяках, оно было до того изувечено, что не осталось ни одной знакомой черты. Один глаз совсем закрылся, другой едва поблескивал между распухшими веками; ухо было почти все ободрано, лицо обратилось в распухший комок сырого мяса; правая скула казалась вдвое больше левой.

«Немудрено, что он едва говорит», — подумала она, глядя на его разбитые, опухшие губы, из которых все еще шла кровь. Ей чуть не сделалось дурно от испуга, и сердце рванулось к нему в порыве нежности. Ей хотелось обнять его, приласкать, утешить… Но трезвый рассудок подсказывал другое.

— Ах ты бедный, бедный мальчик! — воскликнула она. — Скажи скорее, что нужно сделать? Я ведь не знаю!

— Если бы ты помогла мне раздеться, — попросил он хрипло и робко.

— Я весь распух… уже после того, как надел куртку.

— И потом горячей воды, правда? — сказала она и бережно начала стягивать рукав с его беспомощно повисшей, отекшей руки.

— Говорю тебе, что они не действуют, — сказал он, морщась, поднимая руки и разглядывая их уголком заплывшего глаза.

— Сиди и жди, сейчас я разведу огонь и поставлю воду, — отозвалась она. — Это минутное дело. А потом кончу тебя раздевать.

Из кухни она услышала его бормотанье, и, когда вернулась в комнату, он все еще повторял:

— Ведь нам деньги нужны были, Саксон, деньги…

Теперь она видела, что он не пьян, и по его бормотанью поняла, что он бредит.

— Все случилось так неожиданно, — продолжал он, раздеваясь.

И постепенно из его бессвязных слов ей удалось в общих чертах восстановить картину того, что произошло.

— Приехал боксер из Чикаго, никому не известный; они его выставили против меня. Секретарь клуба меня предупредил, что справиться с ним будет трудно. Я бы все-таки победил, будь я в спортивной форме… но я потерял пятнадцать фунтов и не тренировался. Потом я здорово выпивал, а от этого бывает одышка…

Саксон, снимавшая с него рубашку, уже перестала его слушать. Как она не узнала его лица, так не узнавала теперь его великолепной мускулистой спины. Белый покров шелковистой колеи был весь иссечен и окровавлен. Большинство ссадин шли поперек тела, хотя были и продольные.

— Кто это тебя так обработал? — спросила она.

— Канаты. Я уже даже не помню, сколько раз я на них налетал. Да, мне здорово досталось. Но все-таки я водил его за нос… Никак ему не удавалось прикончить меня… Я выдержал все двадцать раундов и ему тоже оставил памятку о себе. Держу пари, что у него перебито несколько суставов на левой руке… Пощупай мою голову, вот здесь! Чувствуешь, как распухла? Теперь небось жалеет, что все время лупил меня по этому месту. Ну и колотил же он меня! Ну и колотил! Никогда я не испытывал ничего подобного. Его прозвали «Гроза Чикаго». Но я уважаю его. Молодец!.. А все-таки счет был бы другой, будь я в спортивной форме! Ох! Ох! Осторожней! Это прямо как нарыв!

Расстегивая пояс, Саксон нечаянно коснулась багровой опухоли на спине величиной с тарелку.

— Это от ударов в почки… Его специальность… — пояснил Билл. — В каждой схватке он меня непременно угощал таким ударом. Я от них в конце концов совсем обалдел, даже ноги ослабели, ничего уж не соображал. Это, конечно, не нокаут, но ужасно изнуряет, когда матч затягивается. Совсем силы теряешь…

Саксон увидела его колени, они тоже были в ссадинах.

— Никакая кожа не выдержит, если такой тяжелый парень, как я, то и дело грохается на колени, — пошутил он. — А смола на холсте — знаешь, как щиплет!..

В глазах Саксон стояли слезы, она готова была зарыдать при виде изувеченного тела своего красавца, своего дорогого мальчика!

Когда она взяла брюки и понесла их через комнату, чтобы повесить, в кармане звякнули деньги. Билл окликнул ее и вынул горсть серебра.

— Нам нужны были деньги, нам нужны были деньги, — забормотал он, тщетно стараясь их сосчитать; видимо, его мысли опять начали путаться.

Ее как ножом резануло воспоминание о том, как она всю неделю про себя бранила его и осуждала. В конце концов Билл — этот большой великолепный мужчина — был только мальчиком, ее мальчиком! И он пошел на все эти мучения и перенес их ради нее, ради дома и обстановки, которые были их домом и их обстановкой. И теперь, в бреду, он высказал это. Он же сказал: «Нам нужны были деньги». Значит, он вовсе не забывал о ней, как она полагала. Там, в глубинах его души, бессознательно и упорно жила одна мысль о ней: «Нам нужны деньги. Нам!»

Когда она склонилась над ним, по ее щекам текли слезы; и, кажется, еще никогда она его так сильно не любила, как в эти минуты.

— На, сосчитай ты… — сказал он, отчаявшись и передавая ей деньги. — Сколько тут?..

— Девятнадцать долларов тридцать пять центов.

— Верно… Проигравший… получает… двадцать долларов. Пришлось угостить товарищей… потом трамвай… Если бы я выиграл, я бы принес сто… Ради них я и дрался. Хоть немножко поправил бы наши дела… Возьми их себе, спрячь. Все-таки лучше, чем ничего.

Он не мог заснуть от боли, и Саксон сидела над ним долгие ночные часы, сменяя компрессы на ушибах и бережно смазывая ссадины настоем квасцов и кольдкремом. Его бормотанье прерывалось тяжелыми стонами, — он переживал снова все перипетии боя, искал облегчения в рассказе о своих невзгодах, сетовал на потерю денег, вскрикивал от оскорбленной гордости. От нее он страдал больше, чем от физической боли.

— И все-таки он не мог меня прикончить! Временами я так слабел, что уже рук поднять не мог, и он бил меня почем зря. Публика с ума сходила: она видела, какой я живучий. Иногда я только пошатывался под его ударами, — ведь и он порядком выдохся, ему здорово досталось от меня в первых раундах. Несколько раз он меня швырял. Все было как сон… К концу он уже стал у меня в глазах троиться, и я не знал, которого бить, от которого увертываться…

А все-таки я провел и его и публику. Когда я уже ничего не видел и не слышал, и мои колени дрожали, и в голове все вертелось, как карусель, — я не выпускал его из клинча… Судьи, наверное, устали нас растаскивать…

Но как он меня лупил! Как лупил! Саксон, ты… где ты?! А… здесь… Да, я думал, что все это мне снится. Пусть это будет тебе уроком. Я нарушил свое обещание не выступать — и вот что вышло. Не вздумай и ты сделать тоже самое — не начни продавать свое шитье…

А все-таки я их провел всех! Вначале на нас ставили одинаково. С шестого раунда ставки на него удвоились. Собственно, все было ясно уже с первой минуты, только слепой мог этого не заметить… Но ему очень долго не удавалось меня прикончить. На десятом раунде стали спорить: продержусь ли я этот раунд; на одиннадцатом — продержусь ли до пятнадцатого… А я выдержал все двадцать…

В течение четырех раундов я был как во сне… а на ногах все-таки держусь и отражаю его удары, а уж если упаду — стараюсь досчитать до восьми и потом встаю; опять наступаю, отступаю, наступаю…

Я не помню, что я делал, но, должно быть, именно так и было. С тринадцатого, когда он швырнул меня на ковер вверх тормашками, по восемнадцатый я вообще ничего не сознавал…

… Так о чем же я рассказывал?.. Я открыл глаза, вернее — один глаз: один глаз у меня только и открывался, — и вижу, лежу я в моем углу, меня обмахивают полотенцами, дают нюхать нашатырь. Билли Мэрфи держит у меня лед на затылке. А на другом конце ринга стоит «Гроза Чикаго». И я даже не мог сразу вспомнить, что дрался именно с ним, — точно я где-то был и только что вернулся. «Который сейчас раунд?» — спрашиваю Билла. «Восемнадцатый», — говорит. «Вот черт, — говорю я, — а куда же девались остальные? Последний был, по-моему, тринадцатый». — «Ты прямо какое-то чудо, — говорит Мэрфи. — Четыре раунда ты был без сознания, только никто этого, кроме меня, не заметил. Я все время уговаривал тебя кончать». В это время звонит гонг, и я видку, что «Гроза Чикаго) ко мне приближается. „Кончай!“ — говорит мне Билл; и я вижу, что он уже собирается бросить полотенце. „Ни за что!“ — говорю я. „Оставь, Билл!“ Он продолжал меня убеждать. В это время „Гроза Чикаго“ подошел к моему углу. Вижу — стоит, опустив руки, и смотрит на меня. Судьи тоже смотрят. А публика замерла; слышно, как муха пролетит. Голова моя прояснилась, но не очень. „Ты все равно не выиграешь“, — говорит мне Билл. „А вот посмотрим“, — говорю я и неожиданно бросаюсь на противника, пользуясь тем, что он этого не ждал. Я так шатаюсь, что не могу стоять, а все-таки гоню его через арену в его угол; но вдруг он поскользнулся и падает, и я падаю на него. Публика прямо взбесилась…

… Что я хотел сказать? У меня все еще голова идет кругом, и в ней точно пчелиный рой гудит.

— Ты рассказывал, как упал на него в его углу… — напомнила Саксон.

— Да… Ну вот, как только мы встали на ноги, — я-то уж не стою, — я опять загнал его в мой угол и опять на него упал. Это было счастье, мы встали, я непременно упал бы, но я вошел в клинч и держусь за противника. «Ну, конец тебе, говорю, я сейчас тебя прикончу!»

Однако я не мог его прикончить… но я, конечно, не сдаюсь. Как раз когда судьи разнимали нас, мне удалось нанести ему такой удар в живот, что он одурел… и тут он стал осторожнее, даже слишком. Он воображал, что у меня сил осталось больше, чем их было на самом деле, и боялся войти со мною в клинч. Так что, как видишь, я все-таки его обманул!.. И он не мог меня прикончить, никак не мог…

А в двадцатом раунде мы стояли посреди ринга и обменивались ударами с одинаковыми шансами. При моем состоянии я все же очень хорошо держал себя в руках… но ему присудили приз, и это совершенно справедливо… А все-таки я провел его… Он меня не прикончил… И я провел этих болванов, которые держали пари, что он со мной мигом справится…

Наконец, уже на рассвете Билл заснул. Он охал и стонал, его лицо подергивалось от боли, он метался и никак не мог лечь удобно.

«Так вот что такое быть боксером», — думала Саксон. Это было гораздо хуже, чем она себе представляла. Ей и в голову не приходило, что боксерскими перчатками можно так изувечить человека. Нет, нет, он больше никогда не будет выступать. Уж пусть уличные свалки — все-таки лучше! Она размышляла о том, насколько серьезны полученные им повреждения, когда он что-то забормотал и открыл глаза.

— Чего ты хочешь? — спросила она и только потом заметила, что он смотрит перед собой отсутствующим взглядом и бредит.

— Саксон!.. Саксон!.. — звал он ее.

— Я здесь. Билли. Что такое?

Его рука потянулась к тому месту на кровати, где обычно лежала она.

Опять он стал звать ее, и она закричала ему на ухо, что она здесь. Тогда он облегченно вздохнул и пробормотал:

— Я не мог отказаться… Ведь нам нужны были деньги…

Его глаза снова закрылись, сон стал как будто более глубоким, хотя он все еще продолжал бормотать. Она слышала, что бывает сотрясение мозга, и очень испугалась. Потом вспомнила, что Мэрфи прикладывал ему лед к затылку.

Саксон накинула платок и побежала в ближайший бар «Приют плотников» на Седьмой. Хозяин только что открыл свое заведение и подметал пол. Он дал ей столько льда из холодильника, сколько она могла захватить с собой, расколов его на куски, чтобы ей удобнее было нести. Вернувшись домой, она приложила лед к затылку Билла, к ногам поставила горячие утюги и стала смачивать голову настоем квасцов, предварительно остудив его на льду.

В комнате были завешены окна, и Билл проспал почти до вечера; проснувшись, он, к ужасу Саксон, вдруг заявил, что должен встать и выйти.

— Я хочу показаться им, — пояснил он. — Я не желаю, чтобы надо мной смеялись.

Одолев при помощи Саксон мучительный процесс одевания, он с трудом встал и вышел из дома: он хотел всем показать, что не так уж сильно избит и не слег в постель.

Это была тоже своего рода гордость, хотя и непохожая на женскую. Но Саксон не знала, которая из них заслуживает большего уважения.

ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ

Опухоль на лице Билла опала, и ссадины зажили удивительно скоро — в ближайшие же дни. Столь быстрое заживление говорило об исключительной силе и крепости его организма. Остались только синяки под глазами, — они держались около двух недель и особенно подозрительно выделялись на его белом лице. А за эти две недели произошло немало важных событий.

Суд над Отто Фрэнком тянулся недолго. Присяжные, состоявшие преимущественно из купцов и промышленников, признали, конечно, его виновным и приговорили к смертной казни; для исполнения приговора его перевели в сен-квентинскую тюрьму.

Разбор дела Честера Джонсона и остальных четырнадцати хоть и продолжался несколько дольше, но и он был закончен к концу той же недели. Джонсона приговорили к повешению, двоих — к пожизненному заключению, троих — к двадцати годам; оправданы были только двое, остальные семь получили от двух до десяти лет.

Все это повергло Саксон в глубокое уныние. Билл стал еще мрачнее, но его воинственный пыл не угас.

— Конечно, в сражении всегда есть убитые, — сказал он, — иначе и быть не может. Но меня поражает приговор. Или все виновны в убийстве, или никто. Если все — то и надо было вынести всем одинаковый приговор и всех повесить, как Джонсона, или не вешать никого. Хотел бы я знать, как судья додумался до такого решения? Наверно, гадал на лотерейных билетах или на пальцах, кому сколько лет назначить. Ну почему Джонни Блэк получил четыре, а Кол Хэтчинс — двадцать? Точно он выбирал наудачу, и Кол Хэтчинс мог бы с таким же успехом получить четыре, а Джонни двадцать.

Я их обоих знаю еще с детства. Они водились с мальчиками с Десятой и с Киркхэм-стрит, а также и с моей компанией. После уроков мы ходили купаться на Песчаную отмель и к плавучим докам, где, как говорят, шестьдесят футов глубины, — но только это вранье. Как-то в четверг мы нашли кучу ракушек и в пятницу прогуляли уроки, чтобы распродать их. Мы ходили к Каменной стене и ловили там треску. Однажды, как раз во время затмения, Кол поймал морского окуня с целую дверь. Я никогда такой рыбины не видал… А вот теперь он будет гнить в тюрьме двадцать лет! Хорошо еще, что он не женат. Если не умрет от чахотки, так выйдет совсем стариком… Его мать ужасно боялась, чтобы он не утонул: как заподозрит, что он купался, сейчас лизнет его волосы; если окажется, что волосы соленые, тут же отстегает его ремнем. Но он был малый не промах: возвращаясь домой, непременно перелезет в чей-нибудь двор и сунет голову под кран…

— Я с Честером Джонсоном много раз танцевала, — сказала Саксон. — И с женой его встречалась, с Китти Брэйди, — давным-давно; мы работали вместе на картонажной фабрике. Она уехала в Сан-Франциско к замужней сестре. Китти ждет ребенка. Она была удивительно хорошенькая, и за ней всегда увивалась целая толпа поклонников.

Суровые приговоры и казни произвели на забастовщиков совсем иное впечатление, чем ожидали власти. Приговоры их не обескуражили, а, напротив, еще больше озлобили. Нежность и любовь, опять вспыхнувшие между Саксон и Биллом в то время, когда она за ним ухаживала, и его раскаяние в том, что он участвовал в матче, уступили место прежним настроениям. Дома он хмурился и ворчал, а если и говорил, то его речи чрезвычайно напоминали речи Берта — в последние дни перед смертью этого могикана. И опять его целыми днями не было дома — он снова запил.

Саксон потеряла всякую надежду. Она невольно готовилась к той ужасной и неизбежной трагедии, которую ее воображение рисовало ей в тысяче картин. Чаще всего ей представлялось, что Билла приносят домой на носилках. Или ей казалось, что ее вот-вот позовут к телефону в лавочке на углу и незнакомый голос сообщит о том, что ее муж в больнице или в морге. А когда произошли загадочные отравления лошадей и дом одного из магнатов гужевого транспорта был наполовину разрушен взрывом динамита, она уже видела Билла в тюрьме, в полосатой куртке каторжника, или всходящим на виселицу в Сен-Квентине, а их домик на Пайн-стрит осажденным репортерами и фотографами.

Но беда пришла неожиданно и не с той стороны, откуда она могла грозить. Их жилец Гармон, как-то проходя через кухню на работу, остановился, чтобы рассказать ей о крушении, происшедшем накануне возле болот Элвайзо, и о том, как машинист, лежавший под опрокинувшимся паровозом, хотя и остался цел и невредим, но не имел возможности спастись от надвигавшегося прилива и умолял пристрелить его. В это время в кухню вошел Билл, и по мрачному блеску его глаз, по опухшим векам она поняла, что он опять сильно выпил. Он злобно посмотрел на Гармона и, не поздоровавшись ни с ним, ни с женой, привалился плечом к стене.

Гармон почувствовал создавшуюся неловкость, но сделал вид, будто ничего не замечает.

— Я только что рассказывал вашей жене… — начал он.

Но Билл тотчас с бешенством прервал его:

— А мне наплевать, что вы ей рассказывали! Но я хочу кое-что сказать вам, мистер! Моей жене приходится убирать вашу постель, и это мне не нравится.

— Билли! — воскликнула Саксон, побагровев от гнева, обиды и стыда.

Билл сделал вид, что не слышит.

Гармон пробормотал:

— Я не понимаю…

— Ну, мне просто не нравится твоя рожа! — крикнул Билл. — Одним словом, проваливай, я тебя не держу!

Вон! Чтобы духу твоего здесь не было! Понял?

— Не знаю, что это на него нашло, — задыхаясь, шепнула Саксон кочегару. — Он не в себе. Господи, как мне стыдно, как стыдно!

Билл повернулся к ней:

— А ты заткни глотку и не суйся не в свое дело!

— Но, Билли, подумай только, что ты говоришь! — пыталась она его урезонить.

— Убирайтесь, говорю вам! А ты пошла в свою комнату.

— Послушайте, — вмешался, наконец, Гармон, — разве так с человеком разговаривают?

— Я и то вас слишком долго терпел! — огрызнулся Билл.

— Платил я, кажется, исправно. Верно?

— А мне давно следовало пробить тебе башку, да и теперь еще не поздно.

— Билли, если ты позволишь себе… — начала Саксон.

— А ты все еще тут? Сейчас же уходи в другую комнату, не то я заставлю тебя…

Он схватил ее за локоть. Она уперлась. Но это продолжалось мгновенье: его пальцы так больно стиснули ее мышцы, что она поняла, как бесполезно противиться такой силе. В гостиной она упала в кресло, рыдая и прислушиваясь к тому, что происходит в кухне.

— Во всяком случае я доживу до конца недели, — заявил кочегар, — Я заплатил вперед.

— Берегись, если хочешь остаться цел… ты и твое барахло! — Голос Билла дрожал от ярости, хотя он говорил очень медленно, почти нараспев. — Мое терпение может каждую минуту лопнуть…

— Да я знаю, вы известный скандалист… — начал опять кочегар.

Но тут раздался звук — несомненно, звук удара, затем звон разбитого стекла, шум свалки на крыльце и глухой стук тела, катящегося по ступенькам. Саксон слышала, как Билл вернулся в кухню, повозился там и начал заметать битое стекло у кухонной двери. Потом он вымылся под краном, посвистывая, вытер лицо и руки полотенцем и вошел к ней в комнату. Она даже на него не взглянула; ей было слишком тяжело и больно. Он постоял в нерешительности, словно что-то обдумывал.

— Пойду в город, — сказал он, наконец. — Там митинг нашего союза. Если я не вернусь, значит, этот негодяй подал на меня жалобу.

Он открыл дверь в прихожую и остановился. Она знала, что он смотрит на нее. Потом дверь закрылась, и она слышала, как он спустился по ступенькам.

Саксон была ошеломлена. Она ни о чем не думала, ничего не понимала. Все случившееся казалось ей невероятным, невозможным. Оцепенев, с закрытыми глазами, лежала она в кресле, голова ее была пуста; нестерпимо угнетала и томила уверенность, что теперь всему, всему конец.

Ее привели в себя голоса детей, игравших на улице. Уже совсем стемнело. Она ощупью нашла лампу и зажгла ее. В кухне она долго смотрела остановившимся взглядом на жалкий недоварившийся ужин, и губы ее дрожали. Огонь в плите потух, из кастрюли с картошкой вода вся выкипела; когда она подняла крышку, в лицо ей пахнуло пригоревшим. Она машинально опорожнила и вычистила кастрюлю, привела кухню в порядок, почистила и нарезала картошку на завтра. Так же машинально легла в постель. Это спокойствие, это равнодушие не были естественными, но они так сильно овладели ею, что едва она закрыла глаза, как тотчас заснула. Она проснулась, когда солнце ярким светом уже заливало комнату.

Миновала первая ночь, которую она провела в разлуке с Биллом. Саксон была поражена: как это она могла спать и не беспокоиться о нем? Она лежала с широко открытыми глазами, почти без мыслей, пока не обратила внимание на какую-то боль в руке. Оказалось, что болит то место, которое стиснул Билл. Осмотрев руку, она обнаружила кровоподтек и огромный синяк. И она удивилась не тому, что это с ней сделал тот, кого она любила больше всего на свете, но тому, что можно, сжав руку на миг, так повредить ее. Да, мужская сила — страшная штука. И совершенно безучастно, как будто это ее вовсе не касалось, она задумалась над вопросом: кто же сильнее, Чарли Лонг или Билл?

Только одевшись и разведя огонь, она стала размышлять о более насущных вещах. Билл не вернулся. Значит, он арестован. Что ей делать? Оставить его в тюрьме? Уйти и начать жизнь сначала? Конечно, немыслимо продолжать жизнь с человеком, который мог так поступить. «Но, — подумала она, — с другой стороны, разве это уж так немыслимо? Все же он ее муж». «На горе и на радость» — эти слова не переставали звучать в ее сознании, как однообразный аккомпанемент к ее мыслям. Бросить его

— значило сдаться. Она попыталась представить себе, как бы решила этот вопрос ее мать. Нет, Дэзи никогда бы не сдалась. Значит, и она, Саксон, должна бороться. И кроме того, нельзя не признать, — правда, она думала об этом теперь холодно и равнодушно, — что Билл все-таки лучше многих мужей; действительно, он был лучше всех, о ком она когда-либо слыхала, и ей невольно вспомнились его былая мягкость и деликатность, а особенно его постоянная поговорка: «Нет, нам подавай самое лучшее. Робертсы не скряги».

В одиннадцать часов к ней зашел товарищ Билла — Бэд Стродзерс, несший вместе с ним обязанность пикетчика. Он сообщил ей, что Билл отказался от того, чтобы его взяли на поруки, отказался от защитника, просил, чтобы его дело разбиралось в суде, признал себя виновным и приговорен к шестидесяти долларам штрафа или к месяцу тюрьмы. Кроме того, он не пожелал, чтобы товарищи внесли за него этот штраф.

— Он ничего и слышать не хочет, — закончил Стродзерс, — он прямо как полоумный. «Отсижу, говорит, сколько положено». По-моему, он немножко рехнулся. Вот он написал вам записку. Как только вам что-нибудь понадобится, пошлите за мной. Мы все поможем жене Билла. Как у вас насчет денег?

Она гордо отказалась от всяких денег и только после ухода Стродзерса прочла записку Билла:

«Дорогая Саксон, Бэд Стродзерс передаст тебе эту записку. Не горюй обо мне. Я решил принять горькое лекарство. Я заслужил его, ты знаешь. Вероятно, я спятил. Но я все равно очень сожалею о том, что натворил. Не приходи меня навещать. Я не хочу. Если тебе нужны деньги, обратись в союз, он даст; тамошний секретарь очень хороший человек. Я выйду через месяц. Помни, Саксон, я люблю тебя, и скажи себе, что на этот раз ты меня прощаешь. Поверь, тебе никогда больше не придется меня прощать».

После Стродзерса явились Мэгги Донэхью и миссис Олсен, они пришли, как добрые соседки, навестить ее и развлечь и, предлагая ей свою помощь, были настолько тактичны, что почти не коснулись неприятной истории, в которую попал Билл.

Под вечер явился Джеймс Гармон. Он слегка прихрамывал, но Саксон видела, что кочегар изо всех сил старается скрыть это явное доказательство самоуправства Билла. Она начала извиняться, однако он и слушать ее не хотел.

— Я вас и не виню, миссис Роберте. Я знаю, что вы тут ни при чем. Ваш муж был, видно, не в себе. У него много всяких неприятностей, и я, к несчастью, попался ему под руку. Вот и все.

— Да, но…

Кочегар покачал головой.

— Я все это очень хорошо понимаю. Я и сам прежде частенько напивался и тоже куролесил порядочно. Зря я подал на него жалобу. Но уж очень я в ту минуту был обижен, вот и погорячился. Теперь-то я поостыл и жалею, что не сдержался и затеял всю эту историю.

— Вы очень милый и добрый… — сказала Саксон и замялась, но потом все же решилась высказать то, что ее тревожило: — … Вы… вам теперь неудобно оставаться у нас… раз его нет дома… Вы же понимаете…

— Ну конечно. Я сейчас переоденусь и уложусь, а к шести часам пришлю лошадь за вещами. Вот ключ от кухонной двери.

Как он ни отказывался, она заставила его взять обратно уплаченные вперед деньги. Он крепко и сердечно пожал ей на прощанье руку и взял обещание, что в случае необходимости она непременно займет у него денег.

— Тут ничего плохого нет, — уверял он ее. — Я ведь женат, у меня два мальчика. У одного из них легкие не в порядке, вот они и живут с матерью в Аризоне, на свежем воздухе. Правление дороги устроило им проезд со скидкой.

И когда он спускался с крыльца, она подивилась, что в этом злом и жестоком мире нашелся такой добрый человек.

В этот вечер малыш Донэхью забросил ей газету, — в ней полстолбца были посвящены Биллу. Читать было очень невесело. Газета отмечала тот факт, что Билл предстал на суде весь в синяках, полученных, очевидно, в какой-то другой драке. Он был изображен буяном, озорником и бездельником, который не должен состоять в союзе, ибо только позорит организованных рабочих. Его нападение на кочегара — безобразное и ничем не вызванное хулиганство, и если, возмущалась газета, бастующие возчики все на него похожи, то единственная разумная мера — это разогнать весь союз и выселить его членов из города. В заключение автор статьи жаловался на излишнюю мягкость приговора. Преступника следовало закатать по крайней мере на полгода. Приводились слова судьи, будто бы высказавшего сожаление по поводу того, что он не мог посадить его на шесть месяцев, так как тюрьмы переполнены по случаю многочисленных эксцессов, имевших место во время последних забастовок.

В эту ночь Саксон, ледка в постели, впервые почувствовала свое одиночество. Ее мучили кошмары, она то и дело просыпалась, ей все чудилось, что она видит смутные очертания лежащего рядом Билла, и она тщетно шарила по кровати. Наконец, она зажгла лампу и продолжала лежать с широко открытыми глазами, глядя в потолок и все вновь и вновь перебирая в уме подробности постигшего ее несчастья. Она и прощала Билла — и не могла простить вполне. Удар, нанесенный ее любви, был слишком внезапен, слишком жесток. Ее гордость была оскорблена, и она не могла забыть о теперешнем Билле и вспоминать только о том, которого когда-то любила. Напрасно она повторяла себе, что с пьяного какой спрос: это не могло оправдать поведение того, кто спал рядом с ней, кому она отдала себя, отдала целиком. И она плакала от одиночества на своей чересчур широкой постели, стараясь забыть его непонятную жестокость и прижимаясь щекой к зашибленному им локтю даже с какой-то неясностью. И все-таки в ней кипело возмущение против Билла и всего, что он натворил. Горло у нее пересохло, в груди была ноющая боль, сердце мучительно замирало, в мозгу неотвязно стучало: отчего? Отчего? Но она не находила ответа.

Утром к ней пришла Сара, — второй раз после ее замужества, — и Саксон без труда отгадала причину этого посещения. В ее душе мгновенно пробудилась вся былая гордость. Она не стала защищаться. Она держалась так, словно и не нужно было никаких объяснений или оправданий. Все в порядке, да и ее дела никого не касаются. Но такой тон только оскорбил Сару.

— Я ведь предупреждала тебя! — начала она свою атаку. — Этого ты отрицать не можешь. Я всегда говорила, что он негодяй, хулиган, что место ему только в тюрьме. У меня душа ушла в пятки, когда я узнала, что ты хороводишься с боксером. И я тебе тогда же прямо сказала. Так нет! Ты и слушать не хотела! Как же! С твоими фанабериями да с дюжиной туфель, каких не бывает ни у одной порядочной женщины! Но ведь тебе нельзя слова сказать! И я тогда же предупредила Тома: «Ну, говорю, теперь Саксон погибла!» Вот этими самыми словами! Коготок увяз, всей птичке пропасть! Почему ты не вышла за Чарли Лонга? Хоть семью-то не позорила бы! И помни, это только начало! Только начало! Чем он кончит

— одному богу известно! Он еще убьет кого-нибудь, этот твой негодяй. Ты дождешься, что его повесят! Погоди! Придет время, вспомнишь мои слова. Как постелешь, так и поспишь!

— Лучшей постели у меня никогда не было! — возразила Саксон.

— Да уж конечно, конечно! — издевалась Сара.

— Я не променяла бы ее на королевское ложе, — прибавила молодая женщина.

— Все равно каторжник, как ни защищай! — продолжала кипятиться Сара.

— Ничего, теперь это модно! — беспечно возразила Саксон. — С каждым может приключиться. Ведь Том, кажется, тоже был арестован на каком-то уличном митинге социалистов? Теперь не шутка попасть в тюрьму!..

Напоминание о Томе достигло цели.

— Но Тома оправдали, — поспешно отозвалась Сара.

— Все равно он провел ночь в тюрьме, даже на поруки не отпустили.

На это Саре возразить было нечего, и она, по своему обыкновению, повела атаку с другой стороны:

— Тоже, хороша эта история с кочегаром! Есть с чем поздравить особу, воспитанную так деликатно, как ты! Спутаться с жильцом!

— Кто смеет это говорить? — вспылила Саксон, но тотчас же овладела собой.

— Ну, есть вещи, которые даже слепой увидит! Жилец, молодая женщина, потерявшая всякое уважение к себе, и муж — боксер!.. Спрашивается, из-за чего же они могли подраться?

— Мало ли из-за чего ссорятся добрые супруги, — лукаво улыбнулась Саксон.

Сара онемела и в первую минуту даже не нашлась, что ответить.

— Я хочу, чтобы ты поняла меня, — продолжала Саксон. — Женщина должна гордиться, если из-за нее дерутся мужчины. И я горжусь! Слышишь? Горжусь! Так и скажи! Всем своим соседям скажи! Я не корова. Я нравлюсь мужчинам. Мужчины из-за меня дерутся! Идут в тюрьму из-за меня! Зачем женщине и жить на свете, как не для того, чтобы нравиться мужчинам? А теперь ступай, Сара! Ступай и расскажи всем о том, что «увидит даже слепой»… Поди и скажи, что Билл каторжник, а я дурная женщина, за которой гоняются все мужчины. Кричи об этом на всех перекрестках, желаю тебе удачи… Но из моего дома уходи. И чтобы твоей ноги здесь больше не было! Ты слишком порядочная женщина, и тебе у нас не место! Ты можешь испортить свою репутацию! Подумай о своих детях. Уходи!

Только когда пораженная и возмущенная Сара ушла, Саксон бросилась на постель и судорожно разрыдалась. До сих пор ей было стыдно только оттого, что Билл так грубо и несправедливо обошелся с их жильцом, но теперь она поняла, как смотрят на дело посторонние. Ей самой и в голову не приходило такое объяснение. Она была уверена, что ничего подобного не приходило в голову и Биллу. Она знала его отношение к этому вопросу: он не хотел пускать жильца из гордости, чтобы не обременять жену лишней работой; только нужда заставила его согласиться. И, оглядываясь назад, Саксон вспомнила, что с трудом уговорила его пустить кочегара.

Но все это не меняло точки зрения соседей и всех, кто ее знал. И здесь опять-таки виноват Билл. Положение, в которое он ее поставил, ужаснее, чем все его проступки. Теперь она никому не сможет смотреть в глаза. Правда, и Мэгги Донэхью и миссис Олсен были к ней очень добры. Но о чем они все время думали, беседуя с ней, когда сюда приходили? И что они друг другу говорили, уйдя от нее? Что говорили все, выходя к своим калиткам, на свои крылечки? Что говорили мужчины, стоя на углу и выпивая в барах?

Позднее, когда она уже устала от своего горя и выплакала все свои слезы, она постаралась взглянуть на дело со стороны, представив себе, что должны были пережить сотни женщин с тех пор, как начались стачка и беспорядки, — особенно такие, как жена Отто Фрэнка, Гендерсона, Мери, хорошенькая Китти Брэйди и вообще жены тех, кто теперь сидел в сен-квентинской тюрьме. Привычный мир рушился вокруг нее. Судьба никого не пощадила, не пощадила и ее, — наоборот, к ее бедствиям прибавился еще позор. С отчаянием старалась она внушить себе, что просто спит, что все это только дурной сон… вот-вот затрещит будильник, и она встанет, примется готовить завтрак и Билл уйдет на работу. Весь этот день она провела в постели, но так и не уснула. Все у нее в голове кружилось и путалось; возбужденное воображение то рисовало ей снова ряд постигших ее несчастий и ее позор, как она его называла, а также множество самых фантастических подробностей, — то уносило к воспоминаниям детских лет, развертывая перед ней все новые и новые будничные картины: она выполняла опять всю работу, какой когда-либо в жизни занималась, мысленно повторяя сделанные ею некогда бесчисленные автоматические движения: резала и клеила картон в картонажной мастерской, гладила белье в прачечной, сучила нитки на джутовой фабрике, перебирала фрукты на консервном заводе и заготовляла тысячи банок с очищенными томатами. Она снова танцевала на балах и веселилась на прогулках; она вспоминала вновь свои школьные годы, лица и имена товарищей и где кто сидел, тяжелые мрачные времена приюта, рассказы матери о былом и, наконец, свою жизнь с Биллом. Но всякий раз

— и это было самое мучительное — от всех этих далеких воспоминаний ее словно отрывала чья-то злая рука, неумолимо возвращая к действительности. И тогда она опять чувствовала, как у нее пересохло горло, как болит сердце, какая во всем теле пустота и мучительная слабость.

ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ

Всю ночь Саксон не спала и даже не раздевалась, а когда утром встала, умылась и причесала волосы, то ощутила в руках и в ногах странное онемение, голова была точно стиснута тяжелым железным обручем. Она заболевала, хотя и не догадывалась об этом, и только чувствовала, что с ней творится что-то странное. Не лихорадка и не простуда, — физически она была совсем здорова, и потому решила, что все дело в нервах, а, по ее понятиям и понятиям людей ее класса, нервы

— это не болезнь.

У нее было странное ощущение, словно она потеряла себя, словно она чужда самой себе, а окружающий мир казался ей каким-то тусклым и мглистым, — он утратил определенность своих очертаний, стал неживым. В ее памяти появились какие-то провалы, она все время ловила себя на том, что делает то, что вовсе не собиралась делать. Так, к своему удивлению, она вдруг застала себя на заднем дворе, развешивающей белье после еженедельной стирки. Но она не помнила, чтобы занималась стиркой, хотя все было выполнено ею в точности, как полагалось: она прокипятила простыни, наволочки и столовое белье; шерстяные вещи Билла выстирала в теплой воде домашним мылом, изготовленным по рецепту Мерседес. Далее выяснилось, что за завтраком она съела баранью котлету. Очевидно, она ходила в мясную за мясом, но совершенно этого не помнила. С любопытством вошла она в спальню. Постель была прибрана, и все оказалось в полном порядке.

В сумерки она нашла себя сидящей в кресле у окна и плачущей от какой-то великой радости. Сначала она не знала, что это за радость, но потом поняла, что радуется смерти своего ребенка.

— Счастье! Счастье! — повторяла она нараспев, ломая руки, но ломая их от радости, — она была уверена, что от радости.

Дни приходили и уходили. Она почти не замечала времени. Иногда ей казалось, что прошли века с тех пор, как Билла посадили в тюрьму; а иногда — что это произошло только прошлой ночью. Но две мысли не выходили у нее из головы: что не нужно навещать Билла и что смерть ее ребенка — счастье.

Однажды ее навестил Бэд Стродзерс. Она сидела с ним в гостиной и разговаривала, но почему-то не могла отвести глаз от его обтрепанных брюк. В другой раз приходил секретарь союза. Ему, так же как и Стродзерсу, она сказала, что все в порядке, деньги ей не нужны, она отлично доживет до того, как муж выйдет на волю.

Временами ее охватывал ужас. «Выйдет на волю!» Нет! Этого не может быть, не должно быть! Не нужно другого ребенка! А вдруг он будет жить? Нет, тысячу раз нет! Лучше убежать из дому. Лучше никогда не видеть Билла. Только не это. Только не это!

Ее страх не проходил. В сновидениях, полных кошмаров, это опасение становилось фактом; она вскрикивала и просыпалась, дрожа, в холодном поту. Саксон начала страдать бессонницей. Иногда ей казалось, что она совсем разучилась спать, — и тут она вспомнила, что ее мать умерла от бессонницы.

В один прекрасный день молодая женщина очнулась в кабинете доктора Гентли. Он озабоченно смотрел на нее.

— Питаетесь вы хорошо? — спросил он.

Она кивнула.

— Серьезные неприятности? Она покачала головой.

— Все в порядке, доктор… Кроме…

— Ну? Ну? — поддержал он ее.

Тогда она поняла, зачем пришла сюда. Она рассказала ему все — ясно и просто. Он медленно покачал головой.

— Этого нельзя, маленькая женщина, — сказал он.

— Нет! Я знаю, что можно! — воскликнула она.

— Не в этом дело, — возразил он. — Я не могу дать вам никакого средства. Я не имею права… Это запрещено законом. Сейчас один врач как раз за это сидит в ливенуортской тюрьме.

Напрасно она умоляла его. Он отказывался: у него жена и дети, он не может рисковать.

— И потом — пока нет никаких данных, что это случится.

— Случится, непременно случится.

В ответ он только грустно покачал головой.

— Зачем вам нужно такое средство? Тогда Саксон излила ему всю свою душу. Она рассказала о первых месяцах счастья с Биллом, о тяжелых временах, вызванных стачкой и беспорядками, о мучительной перемене в Билле и о своем глубоком и непреодолимом ужасе перед новой беременностью. Не смерти ребенка боится она теперь: она перенесла бы ее, — она боится, что он будет жить. Скоро Билл вернется домой, и тогда ей опять будет угрожать опасность. Пусть доктор скажет только несколько слов. Никто не узнает. Никакими пытками из нее не вытянут этого секрета.

Но доктор продолжал покачивать головой.

— Не могу, маленькая женщина. Мне очень стыдно, но я не вправе рисковать. У меня связаны руки. Наши законы отстали от жизни. Но я должен беречь судьбу тех, кто мне дорог.

Он сдался лишь, когда она встала, чтобы уходить.

— Подите сюда, — позвал он ее. — Сядьте поближе.

Он наклонился к ее уху, но потом еще раз встал, быстро подошел к двери, из предосторожности открыл ее и выглянул наружу.

Когда он снова сел, то придвинул к ней свой стул так близко, что их локти соприкасались и его борода щекотала ей ухо.

— Нет, нет, — прервал он ее в ответ на слова благодарности. — Я вам ничего не сказал. Вы пришли за советом насчет общего состояния своего здоровья. Вы потеряли много сил и чувствуете себя плохо…

С этими словами он проводил Саксон до двери. Когда он открыл ее, в приемной стоял другой пациент, он ожидал зубного врача, принимавшего в соседнем кабинете. Доктор Гентли проговорил очень громко:

— Пейте лекарство, которое я вам прописал; а главное, налегайте на еду, когда аппетит вернется. Ешьте здоровую, питательную пищу, как можно больше бифштексов, и притом не пережаривайте их. До свиданья!

Иногда Саксон становилось невыносимо в ее молчаливом доме; она накидывала шарф и уходила на Оклендский мол или, миновав железнодорожные мастерские и болота, отправлялась на Песчаную отмель, где, как ей рассказывал Билл, он любил купаться. Ходила она и к докам, спускалась со свай по вбитым в них железным костылям и по настилу пробиралась к Каменной стене, которая далеко выдавалась в море и отделяла илистые отмели от устья реки Окленд, наполнявшегося водой во время прилива. Здесь дул свежий морской ветер; позади нее Окленд тонул в мглистом облаке дыма, а по ту сторону бухты — перед ней — таким же мглистым пятном лежал Сан-Франциско. Мимо нее по устью реки проплывали буксирные пароходики, таща за собой большие суда и яхты с высокими мачтами.

Саксон смотрела на эти суда и на сновавших матросов и думала о том, в какие дальние странствия, к каким неведомым свободным берегам они уходят. Или жизнь там так же несправедлива и жестока, как в Окленде! И люди поступают со своими товарищами так же грубо, гадко и бесчестно? Ей казалось почему-то, что это не так, и хотелось пуститься в дальнее плавание, почувствовать себя совершенно свободной и плыть неизвестно куда — все равно, лишь бы уйти от этой жизни, которой она отдала лучшее, что у нее было, а жизнь в ответ растоптала ее душу.

Она часто не замечала, что уходит из дома, и не знала, куда пойдет. Однажды она очнулась в какой-то странной, незнакомой ей части города. Перед ней тянулась широкая улица, обсаженная ровными рядами тенистых деревьев. Бархатистые лужайки, пересеченные асфальтовыми тротуарами, спускались к водостокам. Большие дома не теснились друг к другу. Они ей казались прямо замками. На углу стоял автомобиль, и ее привел в себя вид молодого человека, сидевшего на шоферском месте. Молодой человек с любопытством смотрел на нее, и она узнала в нем Роя Бланшара, того самого, которого тогда, у «Форума», Билл обещал хорошенько проучить. Подле автомобиля стоял без шляпы другой молодой человек. Его она тоже узнала: это он когда-то на пикнике, где она впервые встретилась с Биллом, бросил свою трость в ноги бегущему Тиму и вызвал этим всеобщую свалку. Он тоже смотрел на нее с удивлением. И она вдруг поняла, что разговаривает вслух сама с собой, — она еще слышала свои последние слова. Саксон смутилась, горячий румянец стыда окрасил ее щеки, и она ускорила шаг. Бланшар выскочил из автомобиля и подошел к ней, держа шляпу в руке.

— С вами что-нибудь случилось? — спросил он.

Она покачала головой и приостановилась, всем своим видом показывая, что хочет идти дальше.

— Я знаю вас, — сказал он, всматриваясь в ее лицо. — Вы были тогда с тем парнем, который обещал меня поколотить.

— Это мой муж, — сказала она.

— А-а. Ну и бог с ним!.. — Он смотрел на нее веселым и открытым взглядом. — Но что с вами? Не могу ли я вам чем-нибудь помочь? Я вижу, что-то у вас неладно.

— Нет, все в порядке, просто я была больна, — солгала она; вернее, она думала, что солгала, ибо ей не приходило в голову объяснить свое странное поведение болезнью.

— Но у вас очень усталый вид, — настаивал он. — Я могу посадить вас в машину и отвезти, куда вы захотите. У меня есть время.

Саксон покачала головой.

— Нет… Пожалуйста, скажите мне только, где здесь трамвай, который идет на Восьмую улицу? Я редко бываю в этой части города.

Он сказал ей, где трамвайная остановка и какие нужны пересадки, и она удивилась тому, как далеко зашла.

— Благодарю вас, — проговорила она. — Прощайте.

— Я действительно ничем вам не могу помочь?

— Действительно ничем.

— Ну, тогда до свиданья, — приветливо улыбнулся он. — И скажите вашему мужу, чтобы он хорошенько тренировался. Ему это очень пригодится при нашей встрече.

— Но вы не должны драться с ним, — поспешила она предостеречь его.

— Не деритесь… Не деритесь… Ничего хорошего для вас из этого не выйдет.

— Однако вы молодец, — удивился он. — Вот как надо защищать честь своего мужа! Другая женщина испугалась бы, что его поколотят…

— Но я боюсь… не за него. За вас. Он боксер и чудовищно силен. У вас нет никакой надежды на победу. Избить вас — ему все равно что… что…

— Отнять у ребенка конфету? — подсказал Бланшар.

— Да, да, — кивнула она. — Он так бы и выразился.

И если он скажет вам: «Что ты стоишь, я не держу тебя», — берегитесь… А теперь мне пора. До свиданья и еще раз спасибо.

Она пошла дальше по улице, и его приветливое «до свиданья» все еще звучало у нее в ушах. Он, по-видимому, не злой, надо это честно признать. А все-таки он не из «глупцов», он из класса господ, которые, по словам Билла, виноваты и в угнетении женщин и в тех жестоких карах, которым подвергались рабочие, брошенные на долгие годы в тюрьму или томившиеся в камерах смертников в ожидании казни. И подумать только, что он показался ей добрым, мягким, чистым! Она читала это в каждой черте его лица. Но как это могло быть, раз он нес ответственность за такие преступления? Саксон печально покачала головой. Ответа не было, и не было объяснения этому миру, где гибли дети и разбивались сердца матерей.

Это дальнее путешествие, которое неожиданно завело ее в кварталы богачей, нисколько не удивило ее. Она забрела сюда в особом состоянии. Она делала теперь множество вещей, совершенно не зная, зачем она их делает.

Однако надо быть поосторожнее. Лучше уж ограничить свои прогулки болотами и Каменной стеной.

Больше всего полюбилась ей Каменная стена. Здесь был такой простор, такое приволье! Она инстинктивно старалась дышать как можно глубже и протягивала руки, словно желая обнять всю природу и слиться с ней. Этот мир казался ей и более естественным и более разумным. Его она понимала: понимала зеленых крабов с беловатыми клешнями, которые удирали от нее, а в часы отлива паслись на скалах, поросших зелеными водорослями; здесь, несмотря на возведенную человеческими руками стену, не было ничего искусственного, здесь не было людей с их жестокими законами, с их борьбой. Прилив сменялся отливом; солнце вставало и садилось. Каждый вечер в Золотые ворота врывался смелый западный ветер, рябил воду, вздымал небольшие волны и подгонял легкие парусные суда. Все совершалось по строго заведенному порядку. И все здесь было свободно. Кругом валялись сучья для топлива, его никто не продавал — бери сколько хочешь. Мальчишки ловили со скал самодельными удочками рыбу, и никто их за это не преследовал; так ловил когда-то рыбу и Билл и Кол Хэтчинс. Билл рассказывал ей про громадного окуня, которого Хэтчинс поймал в день солнечного затмения. Наверно, Колу тогда и не грезилось, что свои лучшие годы он проведет в тюрьме.

Здесь можно было найти пищу — даровую пищу. Однажды, когда она пришла сюда совсем голодная, она стала наблюдать за мальчишками и решила последовать их примеру: набрала ракушек, оставленных на скалах приливом, и зажарила их на углях костра, который тут же развела. Они ей показались необыкновенно вкусными. Потом она научилась отдирать от камней мелких устриц, а однажды нашла связку только что пойманной рыбы, которую забыл какой-то мальчуган.

Однако волны иногда выносили на берег предметы, напоминавшие ей и о зловредной людской деятельности там, в городах. Раз во время прилива она увидела, что всюду на воде плавают дыни; они подпрыгивали на волнах, тысячами подплывали к берегу; и когда их выбрасывало на скалы, она легко могла их достать. Но все — хотя она терпеливо пересмотрела несколько десятков — не годились для еды: на каждой был длинный надрез, из которого сочилась соленая вода. Она не могла понять, зачем понадобилось делать эти надрезы, и спросила старуху португалку, собиравшую выброшенные морем щепки.

— Это делают люди, у которых слишком много всего, — пояснила старуха, выпрямляя одеревеневшую от работы спину с таким усилием, что Саксон казалось, она слышит, как трещат ее кости. Черные глаза старухи гневно сверкнули, и горькая улыбка растянула морщинистые губы над беззубыми деснами. — Да, люди, у которых всего хоть завались. Они делают это, чтобы цены стояли высокие. Эти дыни, наверно, выкинуты в воду с судов в Сан-Франциско.

— Но почему же их не раздадут беднякам? — спросила Саксон.

— Чтобы не упали цены.

— Да ведь бедняки все равно их покупать не могут, — возразила Саксон. — При чем же тут цена?

Старуха пожала плечами:

— Не знаю. Почему-то так делается. Они взрезают каждую дыню, чтобы бедняки не могли их вылавливать и есть. То же самое они делают и с яблоками и с апельсинами. А рыбаки!.. Теперь всем у них заправляет трест. Когда улов слишком велик, трест вываливает рыбу с Рыбацкой пристани прямо в море, лодку за лодкой, полные доверху чудной рыбой. И эта рыба пропадает даром и никому не достается, хотя она уже мертвая и годится только для еды. А рыба — вещь очень вкусная.

И опять Саксон не понимала, что это за мир, где происходят такие дела, где у одних столько еды, что они ее выбрасывают, да еще платят за то, чтобы ее портили; а в то же время так много, так бесконечно много голодных, и дети мрут оттого, что пьют молоко истощенных матерей, и мужчины убивают друг друга, чтобы как-нибудь добыть работу, и старики и старухи вынуждены уходить в богадельню, потому что в жалких лачугах, которые они, плача, покидают, их уже не могут прокормить. «Неужели везде на земле одинаково?» — спрашивала она себя, вспоминая рассказы Мерседес. Да, видно, мир так устроен! Разве Мерседес не была свидетельницей того, как в далекой Индии десять тысяч семейств умирали от голода, в то время как брильянты, которые она носила, могли бы их всех спасти? Да, для глупцов — богадельня и чаны с рассолом, а для умных — автомобили и брильянты.

Она принадлежит к «глупцам». Так оно и есть. По всему видно. Однако Саксон не хотела с этим соглашаться. Она — не глупая. И мать и ее предки-пионеры отнюдь не были глупыми. А все-таки выходило, что так. Ведь вот она сидит тут, дома есть нечего, любимый муж огрубел, озверел и томится в тюрьме, а из ее объятий, из ее сердца вырван ребенок, который мог бы лежать там, если бы глупцы, сражаясь из-за работы, не превратили ее палисадника в поле боя.

И вот она сидела, терзаясь этими вопросами. Позади тусклым пятном маячил Окленд; впереди, по ту сторону бухты, тусклым пятном лежал Сан-Франциско. А между тем солнце было доброе, и ветер был добр, и чист соленый свежий воздух, овевавший ей лицо, и добрым было голубое небо с белыми облачками. Природа дышала правдой, красотой и лаской. И только мир человека нес в себе ложь, безумие и жестокость.

Но почему же глупцы — глупы? Что это — закон, данный богом? Нет, не может быть — бог создал ветер, воздух, солнце. Человеческий мир создан человеком. И какой же он никудышный. Однако она очень хорошо помнит, ее учили этому в сиротском приюте, что бог создал все. Ее мать тоже верила в это, верила в такого бога. Другим мир и не мог быть. Это было предрешено.

Некоторое время Саксон сидела подавленная и беспомощная. Но вдруг в ней проснулся мятежный дух. Тщетно вопрошала она, почему господь бог к ней так несправедлив. Что она совершила, чтобы заслужить такую участь? Она торопливо пересмотрела свою жизнь и не нашла в ней никаких смертных грехов. Она слушалась матери, слушалась трактирщика Кэди и его жены, слушалась надзирательницы и других женщин в приюте. Слушалась Тома, когда переехала к нему жить, и никогда не шаталась по улицам с подругами, потому что он был против. В школе она исправно переходила из класса в класс и вела себя безукоризненно. С первого же дня по окончании школы она работала не покладая рук до дня своего замужества. Работницей она тоже считалась хорошей. Владелец картонажной фабрики, маленький еврей, чуть не плакал, узнав, что она уходит. Так же было и на консервном заводе. Она была одной из лучших ткачих, когда ткацкая фабрика закрылась. И она оставалась честной девушкой — не потому, что была уродлива и непривлекательна. нет, — она тоже изведала и соблазны и опасности. Парни с ума сходили по ней. Они бегали за ней и дрались за нее с таким азартом, что большинству девушек это бы вскружило голову. Но она не поддалась. А затем появился Билли — ее награда. Она всем существом предалась ему, его дому, всему, что поддерживало бы и питало его любовь. А теперь и ее и Билли втягивало в водоворот бессмысленной нужды и горестей, созданных людьми в этом безумном мире.

Нет, не бог устроил все это. Она и то устроила бы мир лучше, справедливее. А значит — бога нет. Не мог он так все запутать. Значит, ошибалась ее мать, ошибалась заведующая приютом — и никакого бессмертия нет; и прав был Берт, павший у ее калитки с неистовым предсмертным воплем. Человек бывает мертв задолго до своей смерти.

Так, размышляя о жизни, лишенной сверхчувственного ореола, Саксон впала в угрюмый пессимизм. Нигде во всей вселенной нельзя было найти оправдания добру, и ниоткуда нельзя было ждать справедливой награды — ни ей, которая как-никак заслужила награду, ни тем миллионам несчастных, которые работали, как вьючные животные, умирали, как животные, и уже при жизни обречены были на вечную смерть. Подобно многим, жившим до нее и гораздо более образованным мыслителям, она пришла к заключению, что мир равнодушен к добру и ему нет дела до человека.

Теперь Саксон чувствовала себя еще более подавленной и беспомощной, чем тогда, когда включала бога в систему общей несправедливости. Пока был бог, всегда оставалась надежда на какое-то чудо, на сверхъестественное вмешательство, на загробную награду в виде несказанного блаженства. А без бога мир — это просто западня. Жизнь — западня. И сама она — как пойманная мальчишками коноплянка в железной клетке. Душа ее трепещет и бьется о железную беспощадность фактов, точно коноплянка о железные прутья клетки. Но она не глупая. Она вырвется из западни. Ей там не место. Выход должен быть. Если какие-нибудь угольщики и дровосеки, последние из глупцов, могли выбиться, как говорилось в учебнике истории, если они становились президентами и правили всеми умными с их богатствами и автомобилями, то неужели она не найдет пути хотя бы к маленькой награде, о которой так мучительно грезит, — к Билли, — не добьется чуточки любви и счастья? Ей все равно, что мир равнодушен к добру, что нет ни бога, ни бессмертия. Она согласна лечь в могилу и остаться в ее мраке навеки, согласна на чаны с рассолом и на то, чтобы молодые люди кромсали инструментами ее тело, — но пусть ей дадут сначала хоть немножко счастья.

Как бы она стала работать ради этого счастья! Как ценила бы каждую крупицу! Но где оно? Где к нему дорога? Этого она не знала, не могла себе представить. Она видела только мглу Сан-Франциско и мглу Окленда, там люди проламывали друг другу головы и убивали, там умирали младенцы, рожденные и не рожденные, там рыдали женщины о своем разбитом сердце.

ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ

Это призрачное, как бы нереальное существование продолжалось. Саксон чудилось, что Билли ушел от нее во время какой-то другой жизни и что должна наступить новая жизнь, прежде чем он снова появится. Ее все еще мучила бессонница. Бывали ночи, много ночей, когда она ни на минуту не смыкала глаз. Случалось и так, что она засыпала на долгие часы и приходила в себя совершенно разбитая, не в силах открыть отяжелевшие веки. Ощущение железного обруча, сжимавшего голову, так и не проходило. Она очень плохо питалась, — денег у нее не было ни гроша. Иногда она не ела целыми днями. Однажды провела трое суток без пищи. Чтобы не умереть с голоду, она выкапывала из ила моллюсков, отдирала от скал маленьких устриц, собирала ракушки.

И все-таки, когда Бэд Стродзерс заходил проведать ее, она уверяла, что ни в чем не нуждается. Однажды вечером, после работы, ее навестил Том и почти насильно сунул два доллара. Он был ужасно измучен. Охотно дал бы он ей больше, да Сара опять ждет ребенка, а в его работе наступило затишье — в результате забастовок на других производствах. Он положительно не знает, куда страна идет. А дело, в сущности, очень просто: нужно только смотреть на вещи так, как он на них смотрит, и голосовать за тех, за кого он голосует. Тогда каждый получал бы по справедливости.

— Христос был социалист, — сказал Том.

— Но Христос умер две тысячи лет назад, — заметила Саксон.

— Ну и что же? — спросил Том, недоумевая.

— А ты подумай, — продолжала она, — подумай обо всех мужчинах и женщинах, которые успели умереть за эти два тысячелетия, — а социализм все еще не наступил. Как знать, быть может, пройдет еще две тысячи лет, а мы будем все так же далеки от него. Твой социализм. Том, тебе никогда не дал ничего хорошего. Это мечта.

— Он не был бы мечтой, если бы… — начал он с гневом.

— Если бы все верили в него, как ты. А вот не верят.

И тебе никак не удается убедить их.

— Но мы с каждым годом становимся сильнее, — возразил Том.

— Две тысячи лет — очень долгий срок, — проговорила она вполголоса.

На усталом лице брата появилось печальное выражение, он кивнул.

— Что ж, Саксон, если это и мечта, то прекрасная мечта.

— А я не хочу мечтать, — последовал ответ. — Я хочу, чтобы это в жизни было. И хочу, чтобы теперь же.

В ее воображении пронеслись бесчисленные поколения обездоленных глупцов, всех этих Биллов и Саксон, Бергов и Мери, Томов и Сар. К чему вся их жизнь? Впереди только чаны с рассолом да могилы. Мерседес злая и жестокая женщина, но она права: дуралеи и глупцы всегда окажутся под пятою умных. Только она, Саксон, дочь Дэзи, женщины, писавшей стихи, и храброго солдата на кавалерийской лошади, дочь тех мощных поколений, которые отвоевали полмира у первобытной природы и у дикарей, — только она не глупая. Это бесспорно. И она найдет выход.

На данные ей Томом два доллара Саксон купила мешок муки и полмешка картофеля. Это внесло некоторое разнообразие в ее питание устрицами и ракушками. Следуя примеру итальянок и португалок, она собирала щепки и относила домой, однако из гордости старалась выбрать время, когда уже становилось темно. Однажды, сидя на низкой илистой отмели возле Каменной стены, она увидала рыбачью лодку, которую вытащили на песок, нанесенный из канала. Со своего места Саксон могла отчетливо разглядеть рыбаков итальянцев, собравшихся вокруг яркого костра; они ели поджаристый итальянский хлеб и рагу из мяса и овощей, запивая все это большими глотками дешевого красного вина. И она позавидовала их свободе, их аппетиту, их оживленному смеху и болтовне, в которых сказывалось влияние вольной кочевой жизни; позавидовала их лодке, которая не была привязана к одному месту, а несла их, куда они пожелают. Поужинав, они закинули сети на илистую отмель и, вытянув невод на песок, выбрали из него только самую крупную рыбу. Когда они, наконец, отплыли от берега, на песке остались издыхать тысячи мелких рыбешек, таких, как, например, сардины. Саксон набрала целый мешок этих рыбешек, отнесла их в два приема домой и посолила в кадке.

По-прежнему она страдала провалами памяти. Самый странный свой поступок она совершила на Песчаной отмели. Однажды, после обеда, — было очень ветрено, — она вдруг оказалась лежащей в выкопанной ею яме; мешки служили ей одеялом. Она устроила над ямой даже нечто вроде крыши, смастерив ее из щепок и морской травы, а сверху еще насыпала песку.

В другой раз она опомнилась, когда шла по болотам с вязанкой щепок за спиной. Рядом с ней шагал Чарли Лонг. Она видела его лицо при свете звезд и спрашивала себя, давно ли он тут и что он ей сказал. Несмотря на темноту и одиночество, несмотря на его силу и дикий нрав, она не боялась.

— И такой женщине приходится собирать щепки. Какой позор! — говорил он, видимо, повторяя не раз уже сказанное. — Ведь вам стоит произнести только одно слово, Саксон, одно слово…

Саксон остановилась и спокойно посмотрела на него.

— Слушайте, Чарли Лонг. Билли приговорен к месяцу тюрьмы, и скоро его срок истекает. Когда я ему расскажу, с чем вы ко мне приставали, считайте, что вам больше не жить. Слушайте, если вы сейчас уйдете и не будете мне больше надоедать, — так и быть, я ему ничего не скажу. Вот и все, что я могу вам ответить.

Огромный кузнец стоял перед ней в угрюмой нерешительности. Его лицо горело страстным желанием, руки бессознательно сжимались и разжимались.

— Но вы такая маленькая, такая крошка… — сказал он с отчаянием,

— я мог бы вас одной рукой переломить. Я мог бы… да, я мог бы сделать с вами все, что захочу. Но я не желаю причинять вам зло, Саксон, вы знаете… Скажите одно только слово…

— Я уже все вам сказала.

— Удивительно! — пробормотал он с невольным восхищением. — Вы не боитесь. Вы совсем не боитесь…

Они долго смотрели друг на друга в молчании.

— Почему вы не боитесь? — спросил он, наконец, вглядываясь в окружающую темноту, словно отыскивая там ее защитников.

— Потому что вышла замуж за настоящего мужчину, — коротко ответила Саксон. — А теперь лучше уходите.

Когда он ушел, она перекинула вязанку на другое плечо и отправилась домой с чувством горделивой радости. Хотя Билл и отделен от нее тюремными решетками, она все же находит поддержку в его силе. Одного его имени оказалось достаточно, чтобы укротить такое животное, как Чарли Лонг.

В тот день, когда повесили Отто Фрэнка, она не выходила из дому. Вечерние газеты поместили подробный отчет. Приговоренному не дали даже времени для обжалования. В Сакраменто проживал железнодорожный магнат, который мог при желании отсрочить или даже отменить приговор любому грабителю или преступнику, — но в защиту рабочего и он не смел шевельнуть пальцем. Так говорили соседи, и то же она слышала от Билла и от Берта.

На другой день Саксон отправилась к Каменной стене; рядом с ней шел призрак повешенного, а за ним — еще более смутный и жуткий — призрак Билла. Неужели и ему угрожает такой же страшный конец? Несомненно, если кровопролитие и вражда будут продолжаться! Билли — бесстрашный борец и боксер. Он считает, что обязан бороться. А убить человека при подобных обстоятельствах так нетрудно, далее не желая этого, — если он, например, начнет колотить штрейкбрехера, а тот ударится о камень или о тротуар и раскроит себе голову. И тогда Билла повесят. Ведь повесили же за это Отто Фрэнка. Он тоже не собирался убивать Гендерсона. Чистая случайность, что у Гендерсона череп оказался поврежденным. А все-таки Фрэнка повесили.

Саксон шла, спотыкаясь о камни, плакала и ломала руки. Часы проходили незаметно, а она все еще предавалась своему горю. Она опомнилась лишь на дальнем конце стены, выступавшей в море между Оклендом и Аламида-Моле. Но самой стены она уже не видела. Было время полнолуния, и высокие волны прилива покрыли камни. Саксон стояла по колена в воде, а вокруг нее плавали десятки крупных крыс; они визжали, барахтались и карабкались по ней, стараясь спастись от воды. Саксон закричала от страха и отвращения и попыталась их сбросить. Некоторые нырнули и исчезли под водой, другие продолжали плавать возле нее, готовые напасть, а одна огромная крыса вонзила зубы в ее башмак. Саксон наступила на нее другой ногой и раздавила. Наконец-то она, все еще дрожа от ужаса, могла оглядеться более спокойно. Она схватила большой сук, плававший неподалеку, и быстро отогнала крыс. В это время к стене подъехал какой-то мальчуган в маленьком, ярко раскрашенном ялике. Он распустил парус, и ветер играл им.

— Хотите в лодку? — крикнул он.

— Да, — отозвалась Саксон, — здесь тысячи огромных крыс. Я их очень боюсь.

Он кивнул и направил к ней лодку, подгоняемую легким ветром.

— Отпихните нос, — приказал он. — Вот так. Я боюсь поломать выдвижной киль… А теперь прыгайте скорее на корму, рядом со мной!

Она послушалась, легко прыгнула в лодку и встала рядом с ним. Он придержал локтем румпель, и когда парус слегка надулся, лодка легко понеслась по водной ряби.

— Видно, что вы не новичок, — сказал мальчик одобрительно.

Это был стройный худенький подросток, лет двенадцати-тринадцати, но довольно крепкий на вид, с загорелым веснушчатым лицом и большими серыми глазами, ясными и задумчивыми. Несмотря на то, что у него был нарядный ялик, Саксон сразу почувствовала, что он, так же как и она, дитя народа.

— А ведь я никогда не каталась на лодке, только на пароме ездила,

— засмеялась Саксон.

Мальчик с любопытством взглянул на нее.

— Этого не скажешь. Вы на лодке как дома. Куда вы хотите, чтобы я вас отвез?

— Все равно.

Он открыл рот, желая что-то сказать, но еще внимательнее на нее посмотрел и спросил через мгновение:

— У вас есть свободное время? Она кивнула.

— Весь день? Она кивнула опять.

— Видите ли, в чем дело: я хочу воспользоваться отливом. Еду на Козий остров за треской и вернусь обратно только вечером, с приливом. У меня с собой много удочек и приманки. Хотите поехать со мной? Будем вместе удить, и что поймаете — ваше.

Саксон колебалась. Независимость и быстрота маленькой лодки привлекали ее. Этот ялик, как и те суда, на которые Саксон столько раз любовалась, уходил в море.

— А может, вы меня утопите? — спросила она шутливо.

Мальчик гордо тряхнул головой:

— Не первый раз я выезжаю один и, как видите, до сих пор не утонул.

— Ну, ладно, — согласилась она. — Только помните, грести я не умею.

— Неважно. Сейчас поверну. И как только крикну: «Нагнись!» — вы должны наклонить голову и пересесть к другому борту, а то вас заденет канатом.

Он сделал то, о чем говорил. Саксон наклонила голову и оказалась сидящей рядом с ним на другой стороне лодки, тогда как сама лодка, изменив направление, понеслась к Долгой набережной, где находились угольные склады. Саксон была в восхищении, тем более что ничего не понимала в искусстве управления парусом, и оно казалось ей загадочным и сложным.

— Где вы научились? — спросила она.

— Научился сам по себе. Это дело мне всегда нравилось, а когда какое-нибудь дело нравится, так ему легко и научишься. Это моя вторая лодка. Первая была без выдвижного киля. Я купил ее за два доллара и научился на ней очень многому, хотя она вечно текла. А как вы думаете, сколько я заплатил за эту? Теперь за нее дают двадцать пять.

— Не знаю, — сказала Саксон. — Ну, сколько?

— Шесть долларов! Подумайте только — за такой ялик! Конечно, с ним пришлось повозиться; два доллара стоил парус, весла — доллар сорок центов, и семьдесят пять центов краска. Но все равно получить такую штуку за одиннадцать долларов пятнадцать центов — это прямо дешевка. Я очень долго копил деньги на лодку. Обыкновенно я утром и вечером разношу газеты; сегодня за меня пошел другой мальчик, — я ему плачу десять центов, и все экстренные номера он продает в свою пользу. Я бы уже давно купил лодку, если бы не пришлось тратить деньги на уроки стенографии. Моя мать хочет, чтобы я стал стенографом при суде; они иной раз зарабатывают до двадцати долларов в день. Но это мне совсем не по душе. Где же это видано — тратить деньги на уроки!

— А кем же вы хотели бы стать? — спросила Саксон, отчасти от нечего делать, отчасти из любопытства.

— Кем стать? — повторил он.

Медленно повернув голову, он обвел глазами горизонт, остановил свой взгляд на коричневой линии холмов Контра-Коста, затем устремил его к океану, мимо Алькатраса, — туда, где были Золотые ворота. И столько затаенной грусти было в этом взгляде, что ее сердце сжалось.

— Вот, — сказал он, сделав рукой широкое движение, как будто охватывая весь горизонт.

— Что вот?.. — спросила она.

Он посмотрел на нее, удивленный тем, что она не поняла.

— Разве вы никогда… — начал он, точно ища сочувствия своим любимым грезам, — разве вам никогда не кажется, что вы просто умрете с тоски, если не узнаете, что за теми холмами, за следующими и за следующими? А Золотые ворота! За ними Тихий океан, Китай, Япония, Индия и… и Коралловые острова. Вы можете через Золотые ворота поплыть куда угодно: в Австралию, в Африку, на лежбища котиков, на Северный полюс, к мысу Горн. И вот мне кажется, что все эти места только и ждут, чтобы я приехал на них посмотреть. Все детство я прожил в Окленде, но я вовсе не хочу прожить здесь всю жизнь. Нет уж, спасибо! Я уеду отсюда далеко-далеко…

И опять, бессильный передать в словах всю безмерность своих желаний, он сделал рукой широкий жест, точно охватывая весь мир.

Его волнение передалось Саксон. Она тоже, кроме своих ранних детских лет, прожила всю жизнь в Окленде. И здесь ей было не плохо… до сих пор. А теперь, после всех этих ужасов, ей неудержимо захотелось уехать отсюда, как хотелось когда-то ее предкам уйти с Востока на Запад. И почему бы не уехать? Мир звал ее, она чувствовала, что мечты мальчика находят отзвук в ее сердце. И потом — ведь ее родичи тоже никогда долго не сидели на одном месте, они постоянно передвигались. Саксон вспомнила рассказы матери, вспомнила хранившуюся у нее гравюру, на которой ее полуобнаженные предки с мечом в руках прыгали со своих узких остроносых лодок и бросались в битву на окровавленных песках Англии.

— Ты когда-нибудь слышал об англосаксах? — спросила она мальчика.

— Еще бы! — воскликнул он; его глаза заблестели, и он посмотрел на нее с новым интересом. — Я самый настоящий англосакс, до мозга костей. Посмотрите на мои глаза, на мою кожу. Я совсем белый, где нет загара. А когда я был маленький, у меня были белокурые волосы. Моя мать говорит, что, когда я вырасту, они, к сожалению, потемнеют. Но все равно я англосакс. Я из племени воинов. Мы ничего не боимся! Вы думаете, я боюсь этого залива? — И он с презрением посмотрел на волны.

— Я пересекал его в такую бурю, что матросы с шаланды мне потом не верили и говорили, будто я вру. Дураки! Мы таких колотили еще сотни лет назад. Мы побеждали все и всех, кто становился нам поперек дороги. Мы прошли через мир победителями и на море и на суше — везде. Вспомните лорда Нелсона, Дэви Крокета, вспомните Поля Джонса, и Клайва, и Китченера, и Фремонта, и Кита Керсона, и всех других.

Он продолжал говорить, а Саксон кивала; ее глаза блестели, и она думала о радости иметь такого сына, как этот мужественный мальчик. Все ее существо напрягалось, словно в ней уже трепетала новая жизнь. Да, крепкое племя, крепкое племя! Ее мысли вернулись к ней самой и к Биллу: они тоже здоровые отпрыски того же корня, но обречены на бездетность; оба попали в число «глупых» и сидят в западне, в которую люди обратили этот мир.

И снова она заслушалась своего маленького спутника.

— Мой отец был солдатом в Гражданскую войну, — рассказывал он, — скаутом и лазутчиком. Южане дважды ловили его как шпиона и чуть не повесили. Во время сражения при Вилсон-крик он бежал полмили, унося на спине своего раненого капитана. У него и сейчас еще в ноге сидит пуля повыше колена. Так он с ней и ходил все эти годы и как-то даже давал мне пощупать. А до войны он охотился на бизонов и ставил капканы на диких зверей. Когда ему минуло двадцать лет, он стал шерифом в своей провинции. А после войны сделался начальником полиции в Силвер-Сити и выгнал оттуда всех хулиганов и драчунов. Кажется, нет штата, где бы он не побывал. Во время набора он мог в те годы справиться с любым солдатом и еще подростком был грозой плотовщиков Сусквеханны. Его отец в драке убил человека ударом кулака, а ведь ему в то время уже исполнилось шестьдесят лет. Когда ему было семьдесят четыре, его вторая жена родила двойню, а умер он девяноста девяти лет от роду, — в поле, когда пахал на волах. Он только что выпряг их, сел отдыхать под деревом — и так и умер сидя. Мой отец такой же. Он уже очень стар, а все еще ничего не боится. Как видите, настоящий англосакс! Он служит в заводской полиции, но до сих пор пальцем не тронул ни одного забастовщика. Ему разбили все лицо камнями, а он просто взял да и переломил свою дубинку над головой какого-то буяна.

Мальчик остановился, чтобы перевести дух.

— Не хотел бы я быть на месте этого парня!

— Меня зовут Саксон, — сказала она.

— Это ваше имя?

— Да, мое имя.

— Здорово! — воскликнул он. — Счастливица! Вот если бы меня звали Эрлинг! Понимаете, Эрлинг Смелый, или Вольф, или Свен, или Ярл!

— А как лее вас зовут? — спросила она.

— Просто Джон, — печально признался он. — Но я никому не позволяю звать меня Джоном. Все должны звать меня Джек. Я уже отлупил с десяток ребят за то, что они вздумали звать меня Джон, даже Джонни. Ну разве это не отвратительно — Джонни!

Они миновали угольные склады Долгой набережной, и мальчик взял курс на Сан-Франциско. Их вынесло в открытый залив. Западный ветер усилился, и на крутых волнах вскакивали гребешки белой пены. Лодка весело неслась вперед. Иногда их окатывали брызги. Саксон смеялась, и мальчик одобрительно поглядывал на нее. Когда они проезжали мимо парома, пассажиры на верхней палубе столпились у борта, чтобы посмотреть на них. Попав в кильватерную волну, лодка зачерпнула воды на четверть. Саксон взяла со дна пустую жестянку и вопросительно посмотрела на мальчугана.

— Правильно, — сказал он. — Валяйте вычерпывайте! — А когда она кончила, заявил: — Скоро мы будем на Козьем острове. Я ловлю рыбу обычно возле Торпедной станции, на глубине в пятьдесят футов, — там очень сильно чувствуется прилив и отлив. Вы, кажется, насквозь промокли, и ничего? Молодчина! Недаром у вас такое имя: ведь Саксон — это значит: из племени саксов? Вы замужем?

Саксон кивнула, и мальчик нахмурился.

— Жаль! Теперь вам уже нельзя будет странствовать по свету, как буду странствовать я. Вы отдали якорь. Вы навсегда пришвартовались к берегу.

— Все-таки быть замужем очень хорошо, — улыбнулась она.

— Ну конечно, все женятся. Но с этим не стоит торопиться. Почему вы не подождали, как я? Я тоже думаю жениться, но не раньше, чем стану стариком и сначала побываю повсюду.

Они подходили к Козьему острову с подветренной стороны. Саксон послушно сидела не двигаясь, мальчик убрал парус и, когда лодку отнесло к намеченному им месту, бросил маленький якорь; затем достал удочки и показал Саксон, как насаживать на крючки соленых колюшек в виде приманки. Они закинули удочки на дно и, глядя на поплавки, которые трепетали в быстром течении, стали ждать, когда рыба клюнет.

— Поклевки скоро начнутся, — подбадривал он молодую женщину. — Я всегда увожу отсюда кучу рыбы. Только два раза мне не повезло. Как вы думаете, не перекусить ли нам пока?

Напрасно она уверяла его, что не голодна: он поделил свой завтрак, как и полагается добрым товарищам, аккуратно разрезав пополам даже крутое яйцо и большое румяное яблоко.

Однако рыба все еще не брала. Тогда он достал из кормовой части лодки какую-то книгу в холщовом переплете.

— Это из бесплатной библиотеки, — вежливо пояснил он Саксон и углубился в чтение, придерживая одной рукой страницу, а другой лесу, чтобы не упустить мгновение, когда рыба клюнет.

Саксон прочла заглавие: «В затопленном лесу».

— Вот послушайте, — сказал он немного погодя и прочел ей вслух несколько страниц, где описывался огромный, затопленный паводком тропический лес, по которому какие-то мальчики плыли на плоту.

— Вы только представьте себе, — воскликнул он, — вот что делается с Амазонкой во время разлива! Это в Южной Америке. И в мире страшно много интересных мест. Везде есть на что посмотреть, кроме Окленда. По-моему, Окленд — это такое место, откуда надо отправляться в странствия; он только начало пути. А вот они пережили настоящие приключения, скажу я вам! Подумайте, как этим мальчикам повезло! Ну, ничего! Я тоже когда-нибудь перейду Анды у верховьев Амазонки, сяду на лодку и проеду через всю страну каучука, а там спущусь по реке на много тысяч миль до самого устья, где она так широка, что с одного берега не виден другой, и где вы за сотни миль от земли можете черпать из океана чудесную пресную воду.

Но Саксон не слушала его. Одна магическая фраза засела у нее в мозгу: Окленд — это только начало пути. Она никогда не смотрела на свой родной город с такой точки зрения. Она принимала его как конечную цель, как место, где ей придется прожить всю жизнь, но не как место, откуда надо отправляться в путь. А почему бы и нет? Почему не считать его просто железнодорожной станцией или пароходной пристанью? При настоящем положении вещей оставаться здесь, конечно, нет смысла; мальчик прав. Отсюда надо уезжать. Но куда? Тут ее мысль перебил сильный рывок, и леса задергалась у нее между пальцами. Она быстро начала тащить ее, перебирая руками, а мальчик подбадривал свою спутницу, пока, наконец, на дно лодки не шлепнулась, задыхаясь, большая треска. Сняв рыбу, Саксон насадила новую приманку и опять закинула удочку, а он отметил в книге место, на котором остановился, и захлопнул ее.

— Скоро клев начнется такой, что только поворачивайся, — сказал мальчик.

Однако рыба все еще не шла.

— Вы когда-нибудь читали капитана Майн-Рида? — спросил он. — Или капитана Марриета? Или Беллентайна?

Она покачала головой.

— А еще из племени англосаксов! — воскликнул он презрительно. — Да таких книг пропасть в бесплатной библиотеке! У меня два абонемента — мамин и мой, и я всегда меняю книги после школы, прежде чем разносить газеты. Я засовываю их спереди под рубашку, за помочи, и они держатся. Как-то раз, когда я разносил газеты в районе Второй улицы и Маркет-плейс — знаете, какие там хулиганы! — я подрался с их главарем. Он было размахнулся что есть силы и метил мне прямо под ложечку, а напоролся на книжку. Вы бы видели его рожу! И уж тут я залепил ему! На меня хотела наброситься вся шайка. Спасибо, в дело вмешались двое рабочих-литейшиков и потребовали, чтобы все делалось по правилам. Я дал им подержать мои книжки.

— Кто же победил? — спросила Саксон.

— Да никто, — неохотно признался мальчик. — По-моему, победить должен был я, но литейщики решили, что вничью, потому что дежурный полицейский разнял нас, когда мы дрались всего только полчаса. Но вы бы видели, какая собралась толпа! Пари держу, что там было человек пятьсот, не меньше!

Он резко оборвал свой рассказ и стал подсекать лесу. У Саксон тоже клевало, и в течение ближайших двух часов они поймали вдвоем около двадцати фунтов рыбы.

Вечером, когда уже давно стемнело, маленькая лодочка возвращалась в Окленд. Дул свежий, но слабый ветер, и лодка плыла медленно, таща за собой огромную сваю, которую мальчик выловил и привязал к корме, заявив, что она пойдет вместо дров, — «за нее кто хочешь три доллара даст». Воды прилива тихо поднимались в сиянии полной луны, и Саксон узнавала все места, мимо которых они проплывали: ремонтные доки. Песчаную отмель, корабельные верфи, гвоздильные заводы, причал Маркет-стрит.

Мальчик направил лодку к ободранной лодочной пристани в начале Кастро-стрит, где дремали пришвартованные к берегу шаланды с песком и гравием. Он настоял на разделе улова поровну, так как Саксон помогала вытаскивать рыбу, но самым подробным образом объяснил ей права и обязанности лиц, вылавливающих из воды бесхозяйственное имущество, — в доказательство того, что свая целиком принадлежит ему.

На углу Седьмой и Поплар-стрит они расстались, и Саксон со своей ношей одна пошла домой на Пайн-стрит. Несмотря на то, что она очень устала за этот долгий день, она испытывала странное чувство бодрости. Она вычистила рыбу и легла в постель. Засыпая, она думала о том, что непременно попросит Билла, когда жизнь опять наладится, купить лодку, и они будут вдвоем выезжать на ней по воскресеньям в море, как Саксон ездила сегодня.

ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ

Саксон спала эту ночь спокойно, без сновидений и впервые за много дней проснулась освеженная и отдохнувшая. Она чувствовала, что стала опять самой собой, словно с нее сняли давящую тяжесть или убрали тень, застилавшую от нее солнце. Мысли были ясны. Железный обруч, сжимавший так туго ее голову, распался. Какое-то радостное чувство владело ею. Она даже поймала себя на том, что напевает вслух, деля рыбу на три равные части: себе, миссис Олсен и Мэгги Донэхью. Она с удовольствием поболтала с каждой из них и, вернувшись домой, весело принялась прибирать свой запущенный дом. За работой она пела, и в звуках мелодии ей все время слышались магические слова: Окленд — это только начало пути.

Все было совершенно ясно. Поставленная перед ней и Биллом задача так же проста, как школьная арифметическая задача: какой величины требуется ковер, чтобы покрыть пол в столько-то футов длиной и столько-то шириной? Сколько обоев потребуется, чтобы оклеить комнату таких-то размеров. Все это время голова у нее плохо работала, она наделала много ошибок, она была невменяема. Верно. Но ведь это от трудностей. И в этих трудностях она была неповинна. То же самое, что произошло с Биллом, произошло и с ней. Он вел себя так странно потому, что был невменяем. И все их трудности были трудностями людей, попавших в западню. Окленд и есть западня. Окленд — это такое место, откуда надо уезжать!

Она перебрала в памяти все события своей замужней жизни. Всему были причиной забастовка и тяжелые времена. Не будь забастовки и побоища перед их домом, она не лишилась бы своего ребенка. Не будь Билл доведен до отчаяния вынужденным бездельем и безнадежной борьбою возчиков, он бы не запил. Если бы им не пришлось так туго, они бы не взяли жильца и Билл не попал бы в тюрьму.

И вот она приняла решение: город не место для нее и Билла, не место для любви и маленьких детей. Выход очень прост. Они уедут из Окленда. Сидят дома и покоряются судьбе только глупцы. Нет, она и Билл не глупцы. Они не покорятся. Они уедут отсюда и будут бороться с судьбой. Куда уедут, она не знала. Там видно будет. Мир велик. Где-нибудь, за окружающими город холмами, за Золотыми воротами, они найдут то, что им нужно. В одном мальчик ошибся: несмотря на замужество, ничто не связывает ее с Оклендом. Мир открыт для нее и Билла, как он был открыт для предшествующих поколений, которые тоже отправлялись в странствия. Одни лишь глупцы всегда оставались позади, когда целые народы пускались в путь. Сильные всегда шли вперед. А они с Биллом сильные. Они пойдут вдаль за коричневые холмы Контра-Коста либо через Золотые ворота.

Накануне выхода Билла из тюрьмы Саксон закончила скромные приготовления к его встрече. Денег у нее не было, и если бы не боязнь опять рассердить мужа, она перехватила бы у Мэгги Донэхью на билет до Сан-Франциско, а там бы продала кое-что из своих хорошеньких вещиц. Дома у нее были только хлеб, картофель и соленые сардины, и она под вечер, в часы отлива, пошла на берег набрать ракушек. Она собрала принесенные морем щепки и куски дерева и в девять вечера отправилась домой с вязанкой топлива и лопаткой на плече, неся в руке ведро, полное ракушек. Дойдя до угла, она поспешила перейти на более темную сторону улицы и быстро пересекла освещенное электрическими фонарями пространство, чтобы избежать взора любопытных соседей. Но навстречу ей шла какая-то женщина, она пристально взглянула на Саксон и остановилась. Это была Мери.

— Боже мой, Саксон! — воскликнула она. — Неужели ты дошла до этого?

Саксон посмотрела на свою прежнюю подругу, и ей достаточно было беглого взгляда, чтобы понять всю трагедию этой женщины. Мери похудела, щеки ее были румянее, чем когда-то, — однако этот румянец не обманул Саксон. Большие глаза ее прежней подруги стали еще красивее и больше, — они были, пожалуй, слишком большие, слишком яркие и тревожные. Она была хорошо одета, но чересчур нарядно, и Саксон чудилась во всем ее облике какая-то болезненная нервность. Мери боязливо оглянулась назад, в темноту.

— Господи! — прошептала Саксон. — Ты… — Она сжала губы, потом заговорила снова: — Пойдем ко мне.

— Если тебе стыдно, что тебя увидят со мной… — резко прервала ее Мери, вспылив, как прежде.

— Нет, нет! — успокоила ее Саксон. — Эта вязанка и ракушки… Я не хочу, чтобы соседи знали. Идем.

— Нет, не могу, Саксон. И рада бы, да не могу. Мне нужно попасть на ближайший поезд в Фриско. Я тебя давно поджидаю, стучалась с черного хода. У вас везде темно. Билл все еще сидит, верно?

— Да, он выйдет завтра.

— Я узнала обо всем из газет, — торопливо продолжала Мери. — Сама я была в Стоктоне, когда это случилось. Ты-то, надеюсь, не осуждаешь меня? — чуть не со злобой накинулась она на Саксон. — Я просто была не в силах пойти работать после того, как пожила своим домом. Работа мне осточертела, она, видно, совсем меня измотала, и я уже ни на что не гожусь. Если бы ты знала, как я возненавидела прачечную еще до замужества! А теперь эта жизнь — какой ужас! Ты и представить себе не можешь. Честное слово, Саксон, ты и сотой доли не подозреваешь! О, если бы мне умереть, если бы умереть и освободиться от всего. Послушай… нет, не сейчас, сейчас я не могу. Слышишь, поезд уже подходит к Эделайн-стрит, надо спешить. Можно мне прийти к тебе?

— Ну, поторапливайся, заболталась! — прервал ее мужской голос.

Позади нее из темноты вынырнул человек. Не рабочий, — Саксон сразу определила. Несмотря на свой хороший костюм, этот человек стоял на общественной лестнице ниже любого рабочего.

— Иду, одну минуточку! — взмолилась Мери.

По словам и по тону подруги Саксон поняла, что та боится этого парня, который предпочитает держаться подальше от освещенной части тротуара.

Мери опять повернулась к ней.

— Ну, мне пора, прощай, — сказала она, доставая что-то из перчатки.

Она схватила руку Саксон, и та почувствовала в своей ладони небольшую горячую монетку. Она ни за что не хотела ее взять и совала обратно.

— Нет, нет! — умоляла Мери. — Вспомни прошлое. В другой раз ты мне поможешь. Скоро увидимся. Прощай.

Зарыдав, она внезапно обняла Саксон и припала к ее груди, ломая о вязанку щепок перья своей шляпы. Затем вырвалась, отступила на шаг и, вся дрожа, вперила в подругу горящий взгляд.

— Ну, пошли, пошли! — послышался из темноты повелительный мужской голос.

— О Саксон… — всхлипнула Мери и исчезла.

Придя домой, Саксон зажгла свет и вынула деньги. Это была монета в пять долларов, для нее — целое состояние! Потом она стала думать о Мери и о человеке, которого Мери так боялась. Саксон и эту трагедию поставила в вину Окленду. Вот еще одна из погубленных им. Саксон где-то слышала, что средняя продолжительность жизни этих несчастных женщин около пяти лет. Она поглядела на монету и бросила ее в раковину. Занявшись чисткой ракушек, она слышала, как монета со звоном катится вниз по трубе.

Только мысль о Билле заставила ее на следующее утро полезть под раковину, развинтить трубу и вытащить монету из ловушки. Ей говорили, что заключенных плохо кормят, и перспектива встретить мужа после тридцатидневной тюремной кормежки тарелкой креветок и куском черствого хлеба казалась ей ужасной. Она знала, как он любит густо намазывать масло на хлеб, с каким удовольствием уплетает толстый мягкий бифштекс, поджаренный на сухой раскаленной сковородке, и как радуется кофе, когда он настоящий, крепкий и пить его можно сколько захочешь.

Билл пришел уже в десятом часу, и она встретила его в своем самом хорошеньком домашнем платьице. Она следила глазами за мужем, пока он медленно поднимался на крыльцо, и выбежала бы ему навстречу, если бы не соседские дети, пялившие на него глаза с противоположного тротуара. Зато едва он коснулся ручки двери, как она широко перед ним распахнулась, им затворить ее пришлось спиной, потому что руки его уже крепко обхватили Саксон. Нет, он не завтракал и не хочет есть теперь, когда он с ней. Он только задержался у парикмахера, чтобы побриться, а затем прошел всю дорогу пешком, потому что у него не было денег. Но ему ужасно хочется помыться и переодеться. Пусть она не подходит к нему, пока он не приведет себя в порядок.

Покончив с мытьем и переодеванием, он уселся в кухне и стал смотреть, как она готовит завтрак. Он сразу же заметил, чем она топит, и спросил, откуда это у нее. Собирая на стол, она рассказывала ему, как добывала себе топливо, как ухитрилась прожить, ничем не затрудняя союз, а когда они сели завтракать, упомянула о вчерашней встрече с Мери, но о пяти долларах не обмолвилась ни словом.

Билл, жевавший первый кусок бифштекса, вдруг остановился. Выражение его лица испугало ее. Он тут же выплюнул кусок на тарелку.

— Это ты на ее деньги купила мясо? — грозно спросил он. — У тебя не было ни денег, ни кредита в мясной, откуда же мясо? Скажи, я угадал?

Саксон только опустила голову.

Его лицо стало страшным, в глазах появилось то же выражение леденящего спокойствия, которое она впервые увидела в Визел-парке, когда он один дрался с тремя ирландцами.

— Что еще ты купила? — спросил он не грубо, не раздраженно, но с той страшной холодной яростью, которая не находит себе выражения в словах.

Однако Саксон, как ни странно, успокоилась. Разве все это имеет значение? Чего же ждать от Окленда? Ведь и это останется позади, когда Окленд отступит в прошлое, станет только началом пути.

— Кофе и масло, — отвечала она.

Он вывалил содержимое своей и ее тарелки на сковороду, положил сверху масло и намазанный ломоть хлеба и высыпал туда же кофе из жестянки. Все это он вынес во двор и бросил в мусорный ящик. Кофе он вылил в раковину.

— Сколько у тебя осталось? — спросил он затем.

— Три доллара восемьдесят центов. — Она сосчитала и протянула ему деньги. — Я заплатила сорок пять центов за мясо.

Он посмотрел на деньги, пересчитал и пошел с ними к двери. Она слышала, как дверь открылась и закрылась, и поняла, что он выбросил деньги на улицу. Когда он вернулся в кухню, Саксон уже подавала ему на чистой тарелке жареный картофель.

— У Робертсов должно быть всегда все самое лучшее, — сказал он. — Но, даю слово, от таких деликатесов с души воротит. Они прямо воняют.

Билл поглядел на жареный картофель, на вновь отрезанный ломоть сухого хлеба и стакан воды, который она ставила у его прибора.

— Все в порядке, — улыбнулась она, видя его колебания. — В доме не осталось ничего нечистого.

Он быстро взглянул на нее, словно опасаясь увидеть на ее лице насмешку, вздохнул и сел. Затем тут же вскочил и привлек ее к себе.

— Сейчас я буду есть, но сначала нам необходимо поговорить, — заявил он, усаживаясь и обнимая ее. — Да и вода ведь не кофе — если и остынет, то не станет худее. Так вот слушай! Ты — это все, что у меня есть на свете. Ты не испугалась меня и того, что я только что сделал; и я очень рад. Давай забудем теперь о Мери. И у меня сердце не камень: мне тоже ее жаль, как и тебе. Я готов все для нее сделать, что в моих силах, готов ей ноги мыть, как делал Христос. Пусть бы кормилась за моим столом и спала под моей крышей. Но все это не причина для того, чтобы я позволил себе дотронуться до денег, которые она заработала. А теперь забудь ее. Сейчас есть только ты да я, Саксон, — только ты да я, и пропади они все пропадом! Остальное не важно. Тебе никогда больше не придется меня бояться. Виски и я — мы не ладим друг с другом; и я решил забыть о виски. Я был не я и с тобою обращался плохо. Но это все прошло и никогда больше не повторится. Я хочу начать все сначала.

Теперь послушай: мне не следовало действовать так опрометчиво. А я действовал. Надо было раньше все обсудить с тобой. А я не обсудил. Моя проклятая вспыльчивость подвела меня, — ты ведь знаешь мой характер. Но если человек способен сохранять хладнокровие на ринге, значит, он может сохранить его и в своей семейной жизни. У меня просто не было времени подумать. Есть вещи, которых я не выношу и никогда не выносил. И ты также не захочешь, чтобы я от этого страдал, как и я не хочу, чтобы ты мирилась с чем-нибудь, что тебе противно.

Сидя у него на коленях, она выпрямилась и поглядела ему прямо в лицо, захваченная одной мыслью.

— Ты серьезно, Билл?

— Ну конечно.

— Тогда я скажу тебе, чего я больше не могу выносить. Для меня это хуже смерти.

— Что же? — спросил он после некоторого молчания.

— И все зависит от тебя, — сказала она.

— Ну, тогда выкладывай.

— Ты не знаешь, что ты берешь на себя, — предупредила она. — Может, тебе лучше отступить, пока не поздно?

Он упрямо покачал головой.

— Того, чего ты не в силах выносить, тебе и не придется выносить. Валяй.

— Во-первых, — начала она, — довольно этой охоты на штрейкбрехеров.

Он было открыл рот, но подавил невольный протест.

— А во-вторых, хватит с нас Окленда.

— Вот этого я не понимаю.

— Хватит с нас Окленда. Довольно. Для меня эта жизнь хуже смерти. Бросим все — и прочь отсюда.

Он медленно взвешивал ее предложение.

— Куда же? — спросил он, наконец.

— Куда-нибудь. Куда угодно. Давай-ка закури и подумай.

Он покачал головой, пристально глядя на нее.

— Ты это серьезно? — спросил он после долгой паузы.

— Вполне. Мне так же хочется покончить с Оклендом, как тебе хотелось выбросить бифштекс, кофе и масло.

Она видела, что, прежде чем ответить, он весь собрался, даже мышцы его напряглись.

— В таком случае — ладно, раз тебе так хочется. Мы уедем из Окленда. Навсегда. Черт с ним, с этим Оклендом! Я здесь ничего хорошего не видел. Надеюсь, у меня хватит сил заработать на нас обоих где угодно. А теперь, когда это решено, расскажи мне, за что ты так его возненавидела?

И она рассказала ему все, что передумала в последнее время, привела все факты, сделавшие для нее этот город ненавистным, не упустила ничего, даже своего недавнего визита к доктору Гентли и пьянства Билла. Он только сильнее прижал ее к себе и снова повторил свое обещание. Время шло. Жареный картофель остыл, и печка погасла.

Наконец, она замолчала. Билл встал, не выпуская ее из своих объятий. Он покосился на жареный картофель.

— Холодный, как лед, — сказал он, затем повернулся к ней: — Оденься понаряднее. Давай выйдем. Поедем в город, где-нибудь поедим и отпразднуем мое возвращение. Полагаю, что нам нужно его отпраздновать, раз мы собираемся все бросить и сняться с якоря. Пешком нам идти не придется. Я займу десять центов у парикмахера, и у меня найдутся кое-какие побрякушки, которые можно заложить и кутнуть напоследок.

«Побрякушками» оказались несколько золотых медалей, полученных им в былые дни на состязаниях любителей.

Дядюшка Сэм, закладчик, не мало перевидал таких медалей, и, когда они выходили из ссудной кассы, у Билла позвякивала в кармане целая пригоршня серебра.

Билл был весел, как мальчик, и она тоже. Он остановился на углу у табачного киоска, чтобы купить пачку табаку, но передумал и купил папирос.

— Кутить так кутить! — засмеялся он. — Сегодня все должно быть самое лучшее, — даже курить я буду готовые папиросы. И никаких столовок и японских ресторанчиков. Сегодня мы идем к Барнуму.

И они направились к ресторану на углу Седьмой улицы и Бродвея, где когда-то состоялся их свадебный ужин.

— Давай сделаем вид, будто мы не женаты, — предложила Саксон.

— Ладно, — согласился он, — возьмем отдельный кабинет, и пусть лакей каждый раз стучит, перед тем как войти.

Но Саксон была против отдельного кабинета.

— Это обойдется слишком дорого. Билли. За стук надо давать чаевые. Лучше пойдем в общий зал.

— Заказывай все, что тебе вздумается, — щедро предложил он, когда они уселись. — Вот бифштекс по-домашнему, полтора доллара порция. Хочешь?

— Только поджаристый, — заявила она. — И потом черный кофе. Но сначала устрицы, — интересно сравнить их с теми, которые я собирала.

Билл кивнул головой и поднял глаза от меню.

— Здесь есть и ракушки. Закажи себе порцию и посмотри, лучше ли они твоих с Каменной стены.

— Отлично! — воскликнула Саксон, и глаза ее заблестели. — Мир принадлежит нам! Мы путешественники и в этом городе проездом.

— Да, вот именно, — рассеянно пробормотал Билл (он читал столбец театральных объявлений), затем поднял глаза: — Дневное представление у Бэлла. Мы можем получить места по двадцать пять центов… Эх, не повезло! Ошибся я!

Его голос прозвучал вдруг так горестно и гневно, что она с тревогой посмотрела на него.

— Если бы я вовремя сообразил, — пожаловался он, — мы могли бы поесть в «Форуме». Это шикарный притон, где днюют и ночуют разные типы вроде Роя Бланшара и просаживают там денежки, которые мы добываем для них своим горбом.

Они купили билеты в театр Бэлла, но было еще рано, и, чтобы скоротать время, они прошлись по Бродвею и заглянули в кинематограф. Первой шла картина из жизни ковбоев, за ней французская комическая, а под конец — сельская драма, действие которой происходило где-то в Центральных штатах. Начиналась она сценой во дворе фермы. Перед зрителями был ярко освещенный солнцем угол сарая и изгородь, на земле лежала кружевная тень от высоких развесистых деревьев. Двор был полон кур, уток, индеек, они бродили, переваливаясь, и разгребали ногами землю; огромная свинья в сопровождении целого выводка — семь толстеньких поросят — торжественно выступала среди кур, бесцеремонно расталкивая их. Куры, в свою очередь, вымещали обиду на поросятах и клевали их, как только те отставали от матери. Из-за ограды сонно поглядывала лошадь и то и дело равномерно и лениво взмахивала хвостом, который вспыхивал на солнце шелковистым блеском.

— Чувствуешь, какой жаркий день и как лошади надоедают мухи? — шепнула Саксон.

— Конечно, чувствую. А хвост у нее какой! Самый настоящий. Уверен, что она им бьет по вожжам, когда что-нибудь не по ней; я бы ничуть не удивился, если бы узнал, что ее зовут «Железный Хвост».

Пробежала собака. Свинья испугалась, коротким смешным галопом стала удирать вместе со своим потомством, и все они, преследуемые собакой, скрылись. Из дома вышла молодая девушка, за спиной ее висела широкая шляпа, передник был полон зерна, которое она принялась бросать сбежавшейся к ней птице. Откуда-то сверху слетели голуби и смешались с курами. Собака вернулась и бродила незамеченная среди всех этих представителей пернатого царства, она виляла хвостом и улыбалась девушке. А позади, высунувшись из-за ограды, лошадь сонно махала хвостом и кивала головой.

Во двор вошел молодой человек, и воспитанная на кинематографе публика сразу поняла, в чем тут дело. Но Саксон не интересовала любовная сцена, страстные мольбы юноши и робкое сопротивление девушки,

— ее взгляд то и дело возвращался к цыплятам, к кружевной тени деревьев, к нагретой солнцем стене сарая и к сонной лошади, неустанно махавшей хвостом.

Саксон теснее прижалась к Биллу и, продев руку под его локоть, сжала его пальцы.

— О Билли, — вздохнула она. — Я, кажется, чувствовала бы себя на седьмом небе. — И когда фильм кончился, она сказала: — У нас много времени до начала представления! Останемся и посмотрим еще раз эту картину.

Они опять просмотрели всю программу, и когда на экране появилась ферма, Саксон глядела на нее с возрастающим волнением. Теперь она заметила новые подробности. Она увидела раскинувшиеся за фермой поля, волнистую линию холмов на горизонте и небо в светлых барашках. Она уже выделяла несколько кур из общей массы, особенно одну — озабоченную старую наседку, которая больше всех негодовала на свинью, расталкивавшую кур своим рылом. Эта наседка яростно клевала поросят и набрасывалась на зерно, которое дождем сыпалось сверху. Саксон смотрела на холмы за полями, на небо: все здесь дышало простором, привольем и довольством. Слезы выступили у нее на глазах, и она беззвучно заплакала от переполнявшей ее радости.

— Я знаю, как отучить такую лошадь, если она вздумает хлестнуть меня своим хвостом, — прошептал Билл.

— А я знаю, куда мы направимся, когда уедем из Окленда, — объявила она.

— Куда же?

— Да вот туда…

Он посмотрел на нее и последовал за ее взглядом, устремленным на экран.

— О!.. — сказал он и задумчиво прибавил: — А почему бы и нет?

— Билли, ты согласен? Ее губы дрожали от волнения, голос не повиновался ей, она шептала что-то невнятное.

— Ну конечно, — сказал он: в этот день он был щедр, как король. — Ты получишь все, что захочешь. Я буду из кожи лезть… Меня самого всегда тянуло в деревню. Знаешь, я видел, как таких вот лошадей отдавали за полцены… а отучить их от дурных повадок я сумею.

ГЛАВА ВОСЕМНАДЦАТАЯ

Было еще рано, когда Билл и Саксон возвращались домой и вышли из трамвая на углу Седьмой и Пайн-стрит. Они вместе сделали покупки и расстались. Саксон пошла домой готовить ужин, а Билл отправился навестить своих ребят-возчиков, бастовавших весь месяц, пока он сидел в тюрьме.

— Будь осторожен. Билли, — крикнула она ему вслед.

— Не бойся, — отвечал он, обернувшись к ней через плечо.

Ее сердце забилось от его улыбки. Это была прежняя улыбка Билла, чистая, полная любви. Эту любовь ей хотелось бы видеть на его лице всегда, и за нее Саксон, умудренная личным опытом и опытом Мерседес, готова была бороться всеми доступными женщине средствами. Радостная мысль об этом промелькнула у нее в голове, и она с горделивой усмешкой вспомнила обо всех нарядных вещицах, лежавших дома в ящиках комода.

Спустя три четверти часа ужин был готов, и Саксон только ждала, когда раздадутся шаги Билла на лестнице, чтобы положить приготовленные бараньи котлеты на горячую сковороду. Калитка скрипнула, захлопнулась, но вместо шагов Билла она услыхала странное, беспорядочное шарканье многих ног. Она кинулась к двери. Перед ней стоял Билл, но совершенно не похожий на того Билла, с которым она только что рассталась на улице. Он был без шляпы, ее держал в руках какой-то мальчик. Лицо Билла было только что вымыто, вернее — залито водой, плечи и рубашка совсем мокрые, влажные светлые волосы потемнели от сочившейся крови и прилипли ко лбу, руки неподвижно висели вдоль тела. Но лицо было спокойно, и он даже усмехался.

— Ничего, все в порядке, — успокоил он Саксон. — На этот раз мне не повезло. Маленько пощипали, ну да мы еще покажем себя. — Он осторожно переступил через порог. — Входите, ребята. Все мы болваны.

За ним вошли в комнату мальчик с шляпой, Бэд Стродзерс, еще один возчик, которого она знала, и двое незнакомцев. Это были рослые, кряжистые парни. Они виновато поглядывали на Саксон, словно боялись ее.

— Все в порядке, Саксон, — снова начал Билл, но Бэд прервал его:

— Первым делом надо уложить его в постель и разрезать на нем одежду. У него обе руки сломаны, а вот и молодцы, которые обработали его.

Он указал на незнакомых парней, те смущенно переминались с ноги на ногу с весьма виноватым видом.

Билл сел на кровать, Саксон держала лампу, а Бэд и незнакомцы разрезали и сняли с него куртку, рубашку и нижнюю рубаху.

— Не захотел пойти на приемный пункт, — обратился Бэд к Саксон.

— Ни за что на свете, — отозвался Билл. — Я послал за доктором Гентли. Он будет здесь сию минуту. Вот эти две руки — мое единственное достояние. Они мне честно служили, и я должен отплатить им той же монетой. Не позволю я студентам учиться на них.

— Но как же это случилось? — спросила Саксон, переводя взгляд с Билла на незнакомцев; ее сбивали с толку дружелюбные чувства, которые все они явно питали друг к другу.

— Они ни в чем не виноваты, — торопливо вмешался Билл. — Тут произошла ошибка. Это возчики из Фриско, они пришли оттуда, чтобы помочь нам, — их много сейчас в Окленде.

При этих словах возчики слегка приободрились и кивнули.

— Правильно, миссис… — хрипло пробасил один из них. — Ошибка вышла… Ну, словом, черт попутал!

— А главное — выпили… — усмехнулся Билл.

Саксон не только не волновалась — она словно ждала этого. Это должно было случиться. Ничего другого от Окленда и ждать нельзя — еще одна неприятность ко всем тем, которые он уже причинил ей и ее близким; кроме того, увечья Билла не были особенно опасными. Переломы рук и рана на голове заживут. Она принесла стулья и всех усадила.

— Теперь расскажите, как это произошло, — спокойно повторила она.

— Я не возьму в толк, зачем эти парни переломали моему мужу руки, а потом привели его домой и сидят тут, словно они его лучшие друзья.

— Вы совершенно правы, — заверил Бэд Стродзерс. — Видите ли, случилось это…

— Заткнись, Бэд, — прервал его Билл. — Ты же ничего не видел.

Саксон с удивлением смотрела на возчиков из Сан-Франциско.

— Дело в том, что мы приехали сюда на подмогу, — заговорил один из них, — мы знали, что оклендским ребятам приходится туго. И некоторым штрейкбрехерам уже показали, что на свете есть и другие занятия, кроме перевозки грузов. Ну вот мы с Джексоном и бродили да караулили, не попадется ли нам какая птичка, а тут видим, ваш муж торопится — удирает. Когда он…

— Постой, — перебил его Джексон. — Говори все по порядку. Мы всех своих ребят знаем в лицо, а вашего мужа никогда раньше не видали, он ведь…

— Как говорится, временно был изъят, — продолжал свой рассказ первый возчик. — И вот когда мы увидели его, то и приняли за штрейкбрехера, который улепетывает от нас кратчайшим путем через проулок…

— Проулок за лавкой Кэмбела, — добавил Билл.

— Да, за Кэмбелом, — продолжал первый возчик. — Мы были уверены, что это один из мерзавцев, нанятых агентством Мюррея и Рэди, и что он намерен прошмыгнуть задворками в конюшни.

— Мы с Биллом как-то поймали там одного, — вставил Бэд.

— И, конечно, мы не стали терять времени, — продолжал Джексон, обращаясь прямо к Саксон. — Нам не раз приходилось вправлять мозги штрейкбрехерам, и они у нас становились шелковые. Вашего мужа мы накрыли как раз в этом проулке.

— А я искал Бэда, — пояснил Билл. — Ребята сказали, что я найду его на том конце проулка. Тут ко мне подошел Джексон и попросил огонька.

— И я сразу принялся за работу, — заключил первый.

— Какую работу? — спросила Саксон.

— Вот какую. — И он указал на голову Билла. — Я оглушил его. Он упал, как бык на бойне, потом поднялся на колени и что-то начал бормотать: что вы там стоите, — проваливайте, я вас не держу. Тогда мы и сделали вот это…

Парень замолчал, полагая, что все ясно.

— Перебили ему обе руки ломом, — пояснил Бэд.

— Когда кости затрещали, я очухался, — подтвердил Билл. — А они оба стоят надо мной да зубы скалят: «Придется тебе отдохнуть маленько», — говорит Джексон. А Энсон говорит: «Посмотрел бы я, как ты этими руками да вожжи держать будешь». Тут Джексон снова начал: «Дадим-ка ему еще разок на счастье!» — и как даст мне в зубы.

— Нет, — поправил его Энсон, — это я дал тебе разочек.

— Все равно, я опять повалился без памяти, — вздохнул Билл. — А когда пришел в себя, то оказалось, что и Бэд, и Энсон, и Джексон — все втроем обливают меня водой у колонки. А затем мы все удрали от репортера и вместе пошли домой.

Бэд Стродзерс поднял кулак и показал свежие ссадины.

— Репортер здорово наседал, так ему хотелось узнать, в чем дело! — Он обратился к Биллу: — Потому-то я и свернул с Девятой и нагнал вас только на Шестой.

Спустя несколько минут явился доктор Гентли и выпроводил всех мужчин из комнаты. Они дождались, пока Билла перевязали, так как хотели убедиться, что он чувствует себя хорошо, а затем ушли. Доктор Гентли, моя в кухне руки, давал Саксон последние указания. Вытирая их, он потянул носом и поглядел на плиту, где кипел котелок.

— Ракушки, — сказал он. — Где вы их купили?

— Я их не купила, — отвечала Саксон. — Я сама их набрала.

— На болоте? — спросил он с внезапным интересом.

— Да.

— Выбросьте! Выбросьте их подальше! В них смерть и гибель! У меня было три случая тифа, а виною — эти самые ракушки и болото.

Когда он ушел, Саксон выполнила его приказ: «Еще одно обвинение против Окленда, — подумала она. — Окленд — западня, он отравляет тех, кого не удается уморить голодом».

— Тут, пожалуй, запьешь, — простонал Билл, когда Саксон вернулась к нему. — Ну можно ли было вообразить такое несчастье? Сколько я ни дрался на ринге, ни одной кости не сломал, а тут раз-раз — и обе руки к черту!

— О, могло быть и хуже, — сказала Саксон, улыбаясь.

— Хотел бы я знать — что?

— Они могли сломать тебе шею.

— Может, оно и лучше было бы. Нет, Саксон, ты мне скажи, что могло бы быть хуже?

— Пожалуйста, — уверенно отозвалась она.

— Ну?

— А разве не хуже было бы, если бы ты все-таки решил остаться в Окленде, где такая история всегда может повториться?

— Воображаю, какой из меня теперь получится фермер и как я буду пахать землю вот такими поленьями вместо рук, — упорствовал Билл.

— Доктор Гентли уверяет, что в месте перелома они будут еще крепче, чем раньше. Ты сам знаешь, так всегда бывает с простыми переломами. А теперь, закрой-ка глаза и постарайся уснуть. Ты измучен, тебе пора успокоиться и перестать думать.

Он послушно закрыл глаза. Она подложила прохладную руку ему под затылок и сидела не шевелясь.

— Как хорошо, — пробормотал он. — Ты такая прохладная, Саксон. И твоя рука, и ты, вся ты. Побыть с тобою — это все равно что после танцев в душной комнате выйти на свежий ночной воздух.

Пролежав несколько минут спокойно, он вдруг тихонько засмеялся.

— Что такое? — спросила она.

— Ничего. Я только представил себе, как эти болваны расправлялись со мной — со мной, который на своем веку обработал столько штрейкбрехеров, что и не запомнишь!

На следующее утро, когда Билл проснулся, от вчерашних мрачных мыслей не осталось и следа. Саксон из кухни услышала, что он старательно выделывал голосом какие-то странные фиоритуры.

— Я выучил новую песню, ты ее еще не знаешь, — пояснил он, когда она вошла к нему с чашкой кофе. — Я запомнил только припев. Старик наставляет парня-батрака, который хочет жениться на его дочери. Мэми, подружка Билла Мэрфи, с которой он гулял до женитьбы, постоянно напевала ее. Это очень грустная песенка. Мэми всегда ревела от нее. Вот, слушай припев, — и помни, что это поет старик.

Отчаянно фальшивя, Билл с величайшей торжественностью затянул:

Будь добр к моей дочурке,

Не обижай ее!

Когда умру, и дом и ферму —

Я вам оставлю все,

Коня и плуг, овцу, корову

И всех моих кур во дворе…

— Меня эти куры пронзили, — объяснил он. — Я и песню-то вспомнил из-за вчерашних кур в кинематографе. Когда-нибудь и у нас с тобой будут куры во дворе! Верно, старушка?

— И дочка, — дополнила картину Саксон.

— А я, как тот старикан, скажу эти самые слова батраку, который к ней посватается, — продолжал фантазировать Билл. — Ведь дочь вырастить недолго, если не спешишь.

Саксон извлекла из футляра давно забытое укулеле и настроила его.

— У меня тоже есть для тебя новая песенка, Билл. Ее всегда напевает Том. Ему до смерти хочется взять казенную землю и хозяйничать на ней, да Сара об этом и слышать не хочет. Вот эта песенка:

И будет у нас ферма,

Скотина, сад, гумно,

Пахать я буду землю,

А ты возить зерно.

— Только полагаю, что пахать землю буду я, — заметил Билл. — Спой мне, Саксон, «Жатву». Это тоже фермерская песня.

Исполнив его просьбу, она заявила, что кофе наверняка остынет, и заставила Билла приняться за еду. Он был совершенно беспомощен, ей пришлось кормить его, как ребенка, и они болтали.

— Я хочу сказать тебе одну вещь, — обратился к ней Билл между двумя глотками кофе. — Дай нам только устроиться в деревне, и ты получишь лошадь, о которой мечтала всю жизнь. Она будет твоей полной собственностью, можешь кататься на ней верхом, запрягать ее или продать — словом, делать с ней все, что захочешь.

Подумав немного, он начал снова:

— Мне в деревне здорово пригодится мое знание лошадей; это большой козырь. Я всегда найду себе работу при лошадях, хотя бы и не по союзным ставкам. А другим полевым работам я живо научусь. Скажи, ты помнишь день, когда ты первый раз сказала мне, что всю жизнь мечтаешь иметь верховую лошадь?

Да, Саксон помнила, и ей стоило больших усилий сдержать навертывающиеся слезы. Радость охватила ее, и ей пришло на память многое — все светлые надежды на счастливую жизнь с Биллом, окрылявшие ее, до того как наступили тяжелые времена. Теперь эти надежды воскресли. Если счастье обмануло, что ж — она и Билл сами отправятся на поиски нового счастья, претворят мечту в действительность, и этот фильм станет для них самой жизнью.

Под влиянием внезапного — впрочем, скорее притворного — страха она прокралась в комнату, где умер Берт, чтобы внимательно разглядеть себя в зеркале. Нет, она почти не изменилась. Она все еще вооружена для битвы за любовь. Красавицей ее не назовешь, и она знала это, — но разве Мерседес не говорила ей, что знаменитые женщины, покорявшие мужчин, отнюдь не были красавицами? И все-таки, глядя на себя в зеркало, Саксон не могла не признать, что она очаровательна. Вот ее большие глаза такого чудесного серого цвета, они всегда оживлены и блестят, на их поверхности и в глубине то и дело всплывают невысказанные мысли, мелькают и тонут, уступая место все новым и новым. Вот ее брови, они безупречны, с этим нельзя не согласиться: чудесного рисунка, чуть темнее светлорусых волос; и они удивительно гармонируют с формой ее носа, слегка неправильного, женственного, но отнюдь не выражающего слабость характера, наоборот — задорного и, пожалуй, даже дерзкого.

Она заметила также, что лицо ее слегка осунулось, губы не так алы, как прежде, живой румянец на щеках не так ярок. Но все это вернется. Рот у нее не похож на рот красавиц в иллюстрированных журналах, не рот-бутончик, — она уделила ему особое внимание, — но это хороший рот, на него приятно смотреть, он создан для того, чтобы смеяться и заражать своим смехом других. Она тут же заулыбалась, и в углах рта появились ямочки. Она знала, что, когда улыбается, люди невольно отвечают ей улыбкой. Саксон засмеялась: сначала одними глазами, — она сама придумала этот фокус, — потом откинула голову и засмеялась и глазами и ртом, обнажая ряд ровных и крепких белых зубов.

Она вспомнила, как Билл расхваливал их в тот вечер в «Германии», после того как он отшил Чарли Лонга.

«Они и не крупные, но в то же время и не мелкие, как у детишек, — сказал тогда Билл. — Они очень хороши и вам идут». А затем прибавил: «Они так хороши, что хочется съесть их».

Ей пришли на память все комплименты, какие она когда-либо слыхала от Билла. Его ласковые слова и похвалы, его восхищение были ей дороже всех сокровищ мира. Он говорил, что кожа у нее прохладная, нежная, как бархат, и гладкая, как шелк. Она завернула рукав до плеча и потерлась щекой о белую кожу руки, придирчиво проверяя ее нежность. Он называл ее «упоительной», говорил, что раньше не понимал значения этого слова, когда другие парни так выражались про девушек, пока не узнал ее. Затем он говорил, что у нее свежий голос и что его звук действует на него так же, как ее рука, лежащая у него на лбу. Этот голос глубоко проникает в него, прохладный и трепетный, как легкий ветерок. И он сравнивал его с первым вечерним дыханием моря после знойного дня. А когда она говорит тихо, ее голос бархатист и нежен, точно виолончель в оркестре.

Он называл ее своим «Жизненным Эликсиром», чистокровной лошадкой, живой и смелой, тонко чувствующей, нежной и чуткой. Ему нравилось, как она носит одежду. По его мнению, любое платье на ней — прямо мечта, — оно кажется неотъемлемой ее частью, как прохлада ее голоса и кожи и аромат ее волос.

А фигура! Она встала на стул и наклонила зеркало, чтобы видеть себя от бедер до кончика туфель. Она разгладила на талии юбку и слегка приподняла ее: щиколотки все так же стройны, икры не утратили своей женственной и зрелой полноты. Она окинула критическим взглядом свои бедра, талию, грудь, проверила изгиб шеи и постановку головы и удовлетворенно вздохнула. Билл, должно быть, прав, когда уверяет, что она сложена, как француженка, и что в отношении линий и форм она может дать сто очков вперед Анетте Келлерман.

Сколько же хорошего он наговорил когда-то, — думала она, вспоминая все это. Ее губы! В то воскресенье, когда он просил Саксон быть его женой, он сказал: «Я люблю смотреть на ваши губы, когда вы говорите. Это очень смешно, но каждое их движение похоже на легкий поцелуй». И позже, в тот же день: «Ты ведь мне понравилась с первой же минуты, как я тебя увидел». Он хвалил ее хозяйственность; говорил, что, живя с ней, питается лучше, пользуется большим комфортом, угощает товарищей и еще откладывает. Она вспомнила и тот день, когда он сжал ее в объятиях и заявил, что она самая восхитительная женщина из всех, когда-либо живших на этом свете.

Саксон снова оглядела себя в зеркале с головы до ног, как бы охватывая все в целом. Вот она какая — крепкая, ладная! Да, она прелестна. И она победит. Если Билл великолепен своей мужественностью, то и она ему под стать своей женственностью. Она знала, что они отличная пара и она вполне заслужила многое, все лучшее, что он может дать ей. Но любование собой не ослепило ее; честно оценивая себя, она так же честно оценивала и его. Когда он был самим собой, не терзался заботами, не мучился безвыходностью положения, не был одурманен алкоголем — он, ее муж и возлюбленный, тоже заслуживал всего, что она ему давала и могла дать.

Саксон окинула себя прощальным взглядом. Нет! Она еще полна жизни, как еще жива любовь Билла и ее любовь. Нужна только благоприятная почва, и их любовь расцветет пышным цветом. Они покинут Окленд и пойдут искать эту благоприятную почву.

— О Билли! — крикнула она ему через перегородку, все еще стоя на стуле и то поднимая, то опуская зеркало, чтобы видеть свое отражение от щиколоток до зардевшегося теплым румянцем задорного и оживленного лица.

— Что случилось? — спросил он в ответ.

— Я влюблена в себя, — крикнула она.

— Это еще что за игра? — послышался его недоумевающий голос. — Что это тебе вздумалось в себя влюбляться?

— Потому, что ты меня любишь, — ответила она. — Я люблю себя всю, Билли, каждую жилку, потому что… потому что… ну, потому что и ты все это любишь.

ГЛАВА ДЕВЯТНАДЦАТАЯ

Дни летели для Саксон незаметно: она ухаживала за Биллом, работала по дому, строила бесконечные планы на будущее и распродавала свои запасы вышитых вещиц. Нелегко было Саксон добиться от Билла согласия на эту продажу, но в конце концов она уломала его.

— Я расстанусь только с теми вещами, которые не носила, — настаивала она. — Мне нетрудно будет вышить новые, когда мы прочно где-нибудь устроимся.

Все, что ей не удалось продать, а также часть столового и постельного белья и лишнюю одежду, свою и Билла, она оставила на хранение у Тома.

— Ладно, — сказал Билл. — Сегодня на твоей улице праздник. Все будет, как тебе хочется. Ты — Робинзон Крузо, а я — твой Пятница. Ты уже решила, куда мы двинемся?

Саксон покачала головой.

— А каким способом мы будем путешествовать? Она подняла одну ногу, потом другую, — на ногах были грубые дорожные башмаки, которые она надела лишь в это утро, чтобы они немного разносились.

— На своих на двоих, да?

— Так наши предки пришли на Запад, — ответила она с гордостью.

— Значит, мы пойдем пешедралом, как настоящие бродяги? Я еще не слыхал о женщинах-бродягах!

— Такая женщина перед тобой. И потом. Билли, идти пешедралом вовсе не позор. Моя мать прошла пешком большую часть пути через прерии. В те времена матери почти всех американцев отправлялись в дальние странствия. Мне нет никакого дела до того, что скажут люди. По-моему, наше племя странствует испокон веков, и так же пойдем странствовать мы, отыскивая клочок земли, который бы нам приглянулся для постоянного житья.

Через несколько дней, когда рану на голове Билла затянуло и кости рук начали срастаться, он уже мог вставать и двигаться по дому. Но обе руки еще лежали в лубках, и он был по-прежнему беспомощен.

Доктор Гентли не только согласился, но сам предложил, чтобы они оплатили его услуги позже, когда для них настанут лучшие времена. Относительно казенной земли, которая так интересовала Саксон, он ничего не знал. Но, по его мнению, времена раздачи казенных земель прошли.

Том, напротив, утверждал, что казенной земли сколько хочешь. Он рассказывал о Медовом озере, об округе Шаста и Гумбольдта.

— Но в это время года вам нечего туда и соваться, ведь зима на носу, — старался он отговорить Саксон. — Вам надо двинуться на юг, в теплые края, — скажем, вдоль побережья. Там не бывает снега. Вот что я вам скажу: идите на Сан-Хосе и Салинас и выбирайтесь на побережье у Монтери. К югу от Монтери вы найдете участки казенной земли вперемежку с лесными заповедниками и мексиканскими ранчо. Местность там очень дикая, даже дорог настоящих нет. Все жители занимаются только скотоводством. Но вы увидите прекрасные каньоны, поросшие секвойями, и плодородные земли, они тянутся до самого океана. Я прошлый год как-то толковал с одним парнем, который побывал в этих местах и все там излазил. С какой бы охотой я ушел из города, как и вы, да Сара слышать об этом не хочет. А там и золото сейчас найдено. Туда уже понаехало немало золотоискателей, и открылись два-три прииска, будто бы очень богатые. Но это гораздо дальше и в сторону от побережья. Вы могли бы наведаться туда.

Саксон покачала головой:

— Мы ищем не золото, а место, где разводить кур и выращивать овощи. Наши предки имели когда-то полную возможность искать золото, а что осталось от всего их богатства?

— Ты права, — согласился Том. — Они вечно гонялись за журавлями в небе и упускали тысячи синиц у себя под носом. Взять хотя бы твоего отца. Он рассказывал, что продал три участка на Маркет-стрит в Сан-Франциско по пятидесяти долларов. Теперь им цена пятьсот тысяч. А дядя Билл? У него было этих ранчо без счета. Удовлетворился он этим? Нет. Он непременно хотел стать скотоводческим магнатом, настоящим Миллером и Люксом. А умер ночным сторожем в Лос-Анжелосе, получая сорок долларов в месяц. Не забывай о духе времени — он сейчас совсем другой. Сейчас везде царят большие дела, а мы с тобой мелкие сошки. По рассказам наших родичей, они жили в Западном заповеднике, это примерно те места, где теперь штат Огайо. В те годы каждый мог получить участок, нужно было только запрячь волов и идти за повозками тысячи миль на запад, вплоть до Тихого океана. Эти тысячи миль и земельных участков только и ждали тех, кто их обработает. Сто шестьдесят акров — это нее пустяк! В те ранние годы в Орегоне не было участков меньше, чем по шестьсот сорок акров.

— Таков был тогда дух времени: перед тобою нетронутые земли, бери, сколько хочешь. Но когда мы дошли до Тихого океана — времена изменились: тут пошли большие дела. А крупные дела требуют крупных дельцов; и на каждого крупного дельца приходятся тысячи маленьких людей, которым остается одно — работать на богачей. Маленькие люди — это те, кто проигрывает, понимаешь? А если это им не нравится — пожалуйста, пусть бросают, но легче им не станет. Они уже не могут запрячь волов и ехать дальше: ехать-то больше некуда! Китай далеко, а между Китаем и нами порядочное пространство соленой воды, ее ведь не вспашешь.

— Это все очень понятно, — заметила Саксон.

— Да, — продолжал брат, — но мы поняли, когда все кончилось и было уже поздно.

— Крупные дельцы — это те, что поумнее, — заметила Саксон.

— Нет, им просто повезло, — возразил Том. — Кое-кто победил, но большинство было побеждено, хотя побежденные ни в чем не уступали победителям. Ну, вроде драки мальчишек, которые сцепились на улице из-за брошенной им мелочи. И нельзя сказать, чтобы все они были так уж недальновидны. Но возьмем хотя бы твоего отца: он родился в Новой Англии, крепкая семья, у его предков был деловой нюх, они умели приумножать свое состояние. А представь, что у твоего отца оказалась бы больная печень или почки или что он подцепил бы ревматизм и не имел бы сил рыскать по свету в поисках счастья и сражаться, покорять женские сердца и обследовать на Западе каждый уголок? Тогда он поселился бы в Сан-Франциско, застроил бы свои три участка на Маркет-стрит, стал бы прикупать новые владения, сделался бы акционером пароходных компаний, спекулировал бы недвижимостью и прокладывал железнодорожные пути и туннели.

Ну чем, скажи, не крупный делец! Это был энергичнейший человек, он мгновенно принимал самые рискованные решения, был холоден, как лед, и неукротим, как индеец из племени команчей. И он, конечно, пробил бы себе дорогу среди всех этих беззастенчивых дельцов и бандитов тех времен так же, как находил путь к сердцам прекрасных леди, когда проносился мимо них галопом на своем здоровенном коне, — сабля гремит, шпоры звенят, длинные волосы развеваются по ветру, а сам он строен, как индеец, и изящен, как голубоглазый принц из волшебной сказки или как мексиканский кабальеро. Удалось же ему в дни Гражданской войны с небольшим отрядом совершить рейд в тыл мятежников и вернуться обратно, непрерывно отстреливаясь и крича, как дикарь, и требуя от своих людей новых подвигов. Кэди рассказывал мне об этом; он воевал вместе с твоим отцом.

Если бы только твой отец поселился в Сан-Франциско, он стал бы наверняка одним из первых богачей Запада. И ты была бы тогда богатой молодой особой, разъезжала бы по Европе, построила себе целый дворец на Ноб-Хилле, где живут все эти Флуды и Крокеры, и владела бы большей частью акций Фэйрмаунт-отеля и еще нескольких таких же концернов.

А почему этого нет? Разве твой отец был недостаточно умен? Ничего подобного: его ум действовал, как стальной капкан. Но ему не давал покоя дух времени, все в нем бродило, кипело, он не мог усидеть на месте. Просто тебе повезло меньше, чем всем этим молодым женщинам из семейств Флудов или Крокеров. Твой отец не догадался подцепить ревматизм — вот и все!

Саксон вздохнула, затем улыбнулась.

— Все равно я их всех за пояс заткнула! — сказала она. — Девушки из этих семейств не могут выйти замуж за боксера, а я вышла.

Том поглядел на нее сначала растерянно, затем с все возрастающим восхищением.

— Ну, одно я могу сказать, — заявил он торжественно, — Биллу повезло — он даже не подозревает, как здорово ему повезло!

Наконец-то доктор Гентли разрешил снять лубки с рук Билла. Саксон потребовала, чтобы он отдыхал еще две недели, тогда уж никакого риска не будет. К тому времени опять подойдет срок уплаты за квартиру, и они будут должны уже за два месяца, но домовладелец соглашался подождать, пока Билл встанет на ноги.

В назначенный Саксон день Сэлингер прислал за мебелью, и агент вернул Биллу семьдесят долларов.

— Все остальное мы засчитали за прокат, — пояснил агент. — Теперь уж ваша мебель пойдет как подержанная. Для Сэлингера это чистейший убыток, и он не обязан был брать все обратно, сами понимаете. Запомните же: он благородно поступил с вами, и если будете снова устраиваться, не забывайте его.

Благодаря этой сумме и деньгам, вырученным за продажу рукоделий Саксон, они уплатили все мелкие долги, и у них осталось еще несколько долларов.

— Для меня долги — хуже яда, — сказал Билл, обращаясь к Саксон. — А теперь мы не должны ни одной душе, кроме домовладельца и доктора Гентли.

— И ни того, ни другого не следует заставлять ждать слишком долго. Это им не по карману, — сказала она.

— Они и не будут ждать, — спокойно отвечал Билл.

Она одобрительно улыбнулась: как и Билл, она ненавидела долги; так же ненавидели их первые пионеры Запада, воспитанные в духе строгой пуританской морали.

Воспользовавшись отсутствием Билла, Саксон разобрала вещи в комоде, пересекшем в свое время Атлантический океан на борту парусного судна и прерии — в повозке, запряженной волами. Она поцеловала дырку, пробитую пулей в сражении при Литтл Мэдоу, поцеловала саблю отца — и перед ней, как всегда, встал его образ: он сидел на чалом боевом коне. Она благоговейно перечла стихи своей матери в альбоме и — на прощание

— обвила свою талию атласным алым испанским корсажем, затем снова раскрыла альбом, чтобы в последний раз полюбоваться на гравюру, где были изображены викинги, которые с мечами в руках выскакивают на песчаный берег Англии. И опять Билл представился ей викингом, и она задумалась над удивительными странствиями ее родного племени. Ее народ всегда жаждал земли, и Саксон была счастлива, чувствуя, что она — истинная дочь своего народа! Разве, несмотря на жизнь в большом городе, она не ощутила в себе ту же тягу к земле? И разве она, побуждаемая этой тягой, не собирается пуститься в далекий путь, как это делали в старину ее предки, как это сделали ее отец и мать? Она вспомнила рассказ матери о том, какой волшебной показалась им обетованная земля, когда их разбитые повозки и измученные волы спустились по раннему снегу Сиерры в широкие долины цветущей, солнечной Калифорнии. Саксон часто представлялось, что она — девятилетняя девочка и смотрит с покрытых снегом вершин вниз, в долину, как смотрела некогда ее мать. Она вспомнила и прочла вслух стансы матери:

Словно нежная арфа Эола,

Муза поет все нежней…

Калифорнийские долы

Эхом откликнулись ей.

Саксон блаженно вздохнула и отерла глаза. Быть может, тяжелые времена миновали? Быть может, это был ее переход через прерии и они с Биллом благополучно его совершили, а сейчас взбираются на вершины Сиерры, чтобы потом спуститься на цветущую равнину?..

Утром, в день отъезда, повозка Сэлингера подъехала к дому, чтобы забрать мебель. Домовладелец, стоявший у калитки, взял у них ключи, пожал им руки и пожелал удачи.

— Вы правильно делаете, — заявил он одобрительно. — Ведь и я сорок лет назад пришел в Окленд пешком, со скаткой за плечами. Покупайте дешевую землю, как покупал я. На старости лет она спасет вас от богадельни. Теперь новые города вырастают как грибы, — начинайте и вы с малого. Ваши руки всегда вас прокормят и дадут крышу над головой, а земля принесет вам достаток. Мой адрес вы знаете. Когда скопите много денег, пришлите мне ваш должок. Ну, желаю удачи! И не обращайте внимания на то, что скажут люди. Кто ищет — тот находит!

Когда Билл и Саксон тронулись в путь, соседи с любопытством смотрели на них из-за полуоткрытых ставен, а ребята изумленно таращили глаза. Билл нес за плечами одеяла и подушки в чехле из просмоленного брезента. Кроме одеял, там лежало белье и другие необходимые в дороге вещи. Снаружи к ремням были привязаны сковородка и котелок. Билл держал в руке кофейник. Саксон несла небольшую складную корзинку, обтянутую черной клеенкой; за спиной у нее висел маленький футляр с укулеле.

— Мы, наверно, похожи на огородные пугала, — ворчал Билл, ежась от каждого брошенного на него взгляда.

— Представь себе, что мы отправляемся на экскурсию, — успокаивала его Саксон.

— Но ведь мы идем не на экскурсию…

— Никто же этого не знает, — возразила она. — Это знаешь только ты. А если ты думаешь, будто они это думают, так они на самом деле вовсе этого не думают. По всей вероятности, они говорят себе: люди отправляются на экскурсию. А самое лучшее — что ведь оно так и есть! Так и есть! Правда!

Тут и Билл воспрянул духом, но на всякий случай пробормотал, что он голову оторвет первому негодяю, который захочет над ним посмеяться. Он украдкой взглянул на Саксон. Ее щеки горели, глаза сияли.

— Знаешь, Саксон, — вдруг начал он, — я видел как-то раз оперу, там ребята странствовали с гитарой за плечами, как ты со своей музыкой. Ты мне их напомнила. Они все время пели песни.

— Поэтому я и взяла с собой укулеле, — ответила Саксон. — Мы будем петь на проселочных дорогах и у костров на привалах. Мы с тобой отправляемся на экскурсию — вот и все. У нас каникулы, и мы решили посмотреть окрестности. Увидишь, как будет весело! Мы даже не знаем, где нам придется сегодня ночевать, — да и вообще ничего не знаем. Подумай, как забавно!

— Верно, верно, это своего рода спортивное задание, — согласился Билл. — А все-таки давай свернем, чтобы не идти этой улицей. На том углу стоят несколько знакомых ребят, и мне совсем не хочется с ними драться.