Красное и черное. Фредерик Стендаль

Страница 1
Страница 2
Страница 3
Страница 4

XIX
МЫСЛИТЬ — ЗНАЧИТ СТРАДАТЬ

Необыденное в рутине повседневных событий заслоняет подлинное несчастье страстей.

Барнав

Расставляя по местам мебель в комнате, которая была отведена г-ну де Ла-Молю, Жюльен нашел очень плотный лист бумаги, сложенный вчетверо. Внизу первой странички он прочел: «Его светлости господину маркизу де Ла-Молю, Пэру Франции, кавалеру королевских орденов, и прочее, и прочее».

Это было прошение, написанное корявым почерком судомойки:

«Господин маркиз,

Я всю жизнь держался благочестивых правил. Я был в Лионе под бомбами во время осады в проклятом 93-м году. Я приобщаюсь св. тайн и каждое воскресенье хожу к мессе в нашу приходскую церковь. Никогда я святой Пасхи не пропускал, даже в 93-м, да будет он проклят. Кухарка моя — до революции у меня много челяди было, — моя кухарка по пятницам постное готовит. И в Верьере я общим почетом пользуюсь, и, осмелюсь сказать, заслуженно. А когда крестный ход бывает, так я иду под самым балдахином рядом с господином кюре и самим господином мэром. А уж если какой особенный случай, так я сам свечу несу, самую толстую и за свой счет. И обо всем этом у меня письменные свидетельства имеются, и находятся они в министерстве финансов в Париже. Честь имею просить вашу милость дать мне в заведование лотерейную контору в Верьере, потому как она все равно скоро останется без начальника; нынешний совсем плох, тяжело хворает, а потом на последних выборах голосовал неподходяще, и пр.

де Шолен».

На полях этого сочинения была сделана рекомендательная приписка за подписью де Муаро, которая начиналась словами:

«Я имел честь сообщить вчерась нащет благонадежного человека, который просит…» и т. д.

«Вот оно что! — подумал Жюльен. — Даже болван Шолен, и тот показывает мне, каким путем следует идти».

Прошла неделя с тех пор, как король побывал в Верьере, и от неисчислимого вранья, глупейших пересудов, самых дурацких разговоров, предметами коих поочередно были сам король, епископ Агдский, маркиз де Ла-Моль, десять тысяч бутылок вина, осрамившийся бедняга Муаро, который в надежде заполучить крестик выполз из дому только через месяц после своего падения, единственно, что уцелело от всего этого, были толки о нахальном бесстыдстве, с коим протиснули в ряды почетной стражи этого Жюльена Сореля, плотничьего сынка! Стоило послушать, как упражнялись на сей счет богатые мануфактурщики, которые, сидя в кафе с утра до вечера, орали до хрипоты, проповедуя равенство. Эта гордячка г-жа де Реналь, вот кто придумал это безобразие! А что ее на это толкнуло? Догадаться нетрудно: красивые глаза да свежие щечки этого аббатика Сореля.

Вскоре после того как семейство г-на де Реналя снова вернулось в Вержи, младший из детей, Станислав-Ксавье, заболел. Г-жу де Реналь внезапно охватили ужасные угрызения совести. Впервые она стала упрекать себя за свою страсть последовательно и жестоко; ей вдруг, словно чудом, открылось, в какой страшный грех вовлекла ее любовь. Несмотря на то, что она была глубоко верующей, ей де сих пор ни разу не случилось подумать о том, сколь велико ее преступление перед богом.

Когда-то в монастыре Сердца Иисусова она пылала исступленной любовью к богу; теперь она так же исступленно страшилась его. Мучительная борьба, раздиравшая ее душу, была тем особенно страшна, что страх ее не поддавался никаким доводам рассудка. Жюльен заметил, что всякое разумное убеждение не только не успокаивало, а, наоборот, раздражало ее, ибо ей казалось, что это сатанинские речи. Но Жюльен сам очень любил маленького Станислава, а она только с ним и могла говорить о болезни мальчика; ему с каждым днем становилось все хуже. Г-жа де Реналь, мучаясь непрестанным раскаянием, совсем лишилась сна; она целыми днями пребывала в угрюмом молчании, а если бы она только позволила себе разжать губы, она тут же немедленно покаялась бы в своем грехе перед богом и людьми.

— Заклинаю вас, — говорил ей Жюльен, когда они оставались одни, — не говорите ни с кем. Пусть я буду единственным свидетелем ваших мучений. Если вы хоть сколько-нибудь еще любите меня, молчите, — ваши признания не могут излечить вашего Станислава.

Но его уговоры не достигали цели, он не понимал, что г-жа де Реналь вбила себе в голову, что для умилостивления господа бога, которого она прогневила, ей надо возненавидеть Жюльена или потерять сына. И оттого, что она не находила в себе сил возненавидеть своего любовника, она и была так несчастна.

— Оставьте меня, — сказала она однажды Жюльену. — Ради бога, умоляю вас, бегите из нашего дома: то, что вы здесь, со мной, убивает моего сына.

— Бог карает меня, — добавила она, понизив голос. — Гнев его справедлив, да будет его святая воля. Я совершила ужасный грех, и я жила, даже не чувствуя раскаяния. А ведь это первый знак того, что господь оставил меня, и теперь я должна быть наказана вдвойне.

Жюльен был глубоко потрясен. Он видел, что это не лицемерие, не громкие фразы. «Она в самом деле верит, что своей любовью ко мне она убивает сына, и вместе с тем бедняжка любит меня больше, чем сына. И — тут уж сомневаться невозможно — я вижу, как ее убивают эти угрызения, — вот подлинно высокое чувство. Одного не понимаю только, как это я мог внушить ей такую любовь, я, такой бедняк, так плохо воспитанный, такой необразованный и зачастую даже такой грубиян в обращении».

Однажды ночью ребенку стало совсем плохо. Около двух часов в комнату вошел г-н де Реналь взглянуть на него. Мальчик, весь красный, метался в жару и не узнал отца. Внезапно г-жа де Реналь бросилась на колени перед мужем. Жюльен понял, что она способна сейчас все сказать и погубить себя навек.

На счастье, ее странное поведение только рассердило г-на де Реналя.

— Прощай, прощай! — бросил он, направляясь к двери.

— Нет! Выслушай меня! — вскричала она, стоя на коленях и пытаясь удержать его. — Ты должен узнать правду. Знай, это я убиваю моего сына. Я дала ему жизнь, и я же ее отнимаю у него. Небо наказует меня! Я согрешила перед господом, я убийца! Я должна сама предать себя на позор, подвергнуться унижению: быть может, эта жертва умилостивит создателя.

Будь у г-на де Реналя хоть капля воображения, он понял бы все.

— Романтические бредни! — воскликнул он, отстраняя жену, которая пыталась обхватить его колени. — Вот еще романтические бредни! Завтра утром, Жюльен, вызовите доктора. — И он отправился к себе спать.

Госпожа де Реналь рухнула на пол, почти теряя сознание: но она судорожно отталкивала Жюльена, бросившегося ей на помощь.

«Вот он, грех прелюбодеяния! — подумал он. — Возможно ли, чтобы эти мошенники попы были правы? Чтобы эти люди, сплошь погрязшие в грехах, знали, что такое, в сущности, грех?.. Просто непостижимо!»

Прошло минут двадцать после того, как г-н де Реналь ушел из комнаты, и все это время Жюльен видел перед собой женщину, которую он любил, все в той же неподвижной позе, — уткнувшись головой в постельку ребенка, она словно застыла в беспамятстве. «Вот женщина поистине совершенно исключительная, — думал он. — И пот она сейчас доведена до полного отчаяния только из-за того, что узнала меня.

Время идет час за часом. А что я могу сделать для нее? Надо решиться. Здесь теперь уж дело не во мне. Что мне до людей и их пошлых кривляний? Но что же я могу сделать для нее? Бросить ее?.. Но ведь она останется тогда одна-одинешенька со своим ужасным горем. От этого ее истукана-мужа больше вреда, чем пользы. Он ее еще как-нибудь заденет по своей грубости. Она с ума может сойти, в окошко выброситься!

Если я оставлю ее, перестану ее сторожить, она ему откроется во всем. И как за него поручиться? Вдруг он, невзирая на будущее наследство, поднимет грязный скандал. Да она способна — господи боже! — во всем признаться этому негодяю, аббату Малону! И так он под предлогом того, что здесь болен шестилетний ребенок, не вылезал из их дома, и, разумеется, неспроста. Она в таком отчаянии, в таком страхе перед богом, что уже забыла, что он за человек, — сейчас он для нее только служитель божий».

— Уйди отсюда, — внезапно произнесла г-жа де Реналь, открывая глаза.

— Ах, тысячу раз я отдал бы жизнь мою, чтобы хоть узнать, как тебе можно помочь! — отвечал он. Никогда я так не любил тебя, ангел мой, или, вернее, только сейчас начинаю я обожать тебя так, как должно. Что будет со мной вдали от тебя, да еще когда я все время буду думать, что ты из-за меня несчастна! Но что говорить о моих мучениях! Да, я уеду, уеду, любовь моя. Но ведь стоит мне только тебя покинуть, стоит мне только перестать оберегать тебя, непрестанно стоять меж тобой и твоим мужем, ты ему все расскажешь — и тогда ты погибла. Ты подумай, ведь он тебя с позором выгонит из дома, и весь Верьер, весь Безансон только и будут болтать, что об этом скандале. Чего только на тебя не наплетут, никогда уж тебе после такого срама не подняться…

— Этого-то я и хочу! — вскричала она, вставая с колен. — Буду страдать, так мне и надо…

— Но ведь такой ужасный скандал и для него несчастье.

— Нет, это мой позор, я все на себя приму; пусть меня втопчут в грязь, — может быть, это спасет моего сына. Вот этому-то сраму подвергнуться, погубить себя в глазах всех, — может быть, это и есть казнь публичная! Сколько я могу рассудить моим слабым рассудком, разве это не самая величайшая жертва, какую я могла бы принести богу?.. Может быть, он смилостивится, примет мое уничижение и оставит мне моего сына. Укажи мне какую-нибудь другую жертву, еще более мучительную, — я готова на все.

— Дай мне наказать себя. Я ведь тоже виноват, тоже! Хочешь, я сделаюсь затворником-траппистом. Эта суровая жизнь может умилостивить твоего бога… О господи! Как это ужасно, что я не могу взять на себя болезнь Станислава…

— Ах! Ты любишь его! — вскричала г-жа де Реналь, бросаясь ему в объятия.

Но в тот же миг она с ужасом оттолкнула его.

— Я верю тебе, верю! — простонала она, снова падая на колени. — Ты мой единственный друг! Ах, почему не ты отец Станислава! Тогда бы это не был такой ужасный грех — любить тебя больше, чем твоего сына.

— Позволь мне остаться с тобой, и с этой минуты я буду любить тебя только как брат. Это, по крайней мере, хоть разумное искупление, — оно может смягчить гнев господень.

— А я? — вскричала она, вскакивая, и, обхватив голову Жюльена обеими руками, заглянула ему в глаза. — А я? Я могу любить тебя как брата? В моей ли власти любить тебя как брата?

Жюльен залился слезами.

— Как хочешь, как хочешь! — воскликнул он, падая к ее ногам. — Только скажи, что мне делать! Я послушаюсь. Больше мне теперь ничего не остается. У меня разум помрачился, я не знаю, как быть. Уйду я — ты все мужу расскажешь, ты погибнешь, да и он с тобой. Никогда уж после такого срама ему не быть депутатом. Останусь — ты будешь думать, что из-за меня погиб твой сын, и сама умрешь от горя. Ну, хочешь, попытаемся, — я уйду? Хочешь, я наложу на себя наказание за наш грех и уйду от тебя на неделю? Уйду и скроюсь совсем, туда, куда ты велишь. Ну хоть в аббатство Бре-ле-О? Но поклянись мне, что ты ничего без меня не будешь говорить мужу. Ты только подумай: если ты скажешь, мне уж нельзя будет вернуться.

Она обещала; он ушел, но не прошло и двух дней, как она вызвала его обратно.

— Без тебя мне не сдержать клятвы, которую я тебе дала. Если тебя не будет здесь, если ты не будешь постоянно приказывать мне взглядом, чтобы я молчала, я все расскажу мужу. И каждый час этой невыносимой жизни мне кажется за день.

Наконец небо сжалилось над несчастной матерью. Постепенно Станислав начал поправляться. Но покой уже был нарушен, она теперь сознавала всю чудовищность содеянного ею греха и уж не могла обрести прежнего равновесия. Угрызения совести не покидали ее, и только теперь они стали для нее тем, чем неминуемо должны были стать для чистого сердца. Жизнь ее была то раем, то адом: адом, когда она не видела Жюльена; раем, когда она была у его ног. И теперь уже не обманываю себя ни в чем, — говорила она ему даже в те минуты, когда, забываясь, всей душой отдавалась любви. — Я знаю, что я погибла, погибла, и нет мне пощады. Ты мальчик, ты просто поддался соблазну, а соблазнила тебя я. Тебя бог может простить, а я теперь проклята навеки. И я это наверное знаю, потому что мне страшно, — да и кому бы не было страшно, когда видишь перед собой ад? Но я, в сущности, даже не раскаиваюсь. Я бы опять совершила этот грех, если бы все снова вернулось. Только бог не покарал бы меня на этом свете, через моих детей, — и это уже будет много больше, чем я заслуживаю. Но ты-то, по крайней мере, ты, мой Жюльен, — восклицала она в иные минуты, — ты счастлив, скажи мне?! Чувствуешь ты, как я тебя люблю?»

Недоверчивость и болезненная гордость Жюльена, которому именно и нужна была такая самоотверженная любовь, не могли устоять перед этим великим самопожертвованием, проявлявшимся столь очевидно чуть ли не каждую минуту. Он боготворил теперь г-жу де Реналь. «Пусть она знатная дама, а я сын простого мастерового — она любит меня… Нет, я для нее не какой-нибудь лакей, которого взяли в любовники». Избавившись от этого страха, Жюльен обрел способность испытывать все безумства любви, все ее мучительные сомнения.

— Друг мой! — говорила она ему, видя, что он вдруг начинает сомневаться в ее любви. — Пусть я, по крайней мере, хоть дам тебе счастье в те немногие часы, которые нам осталось провести вместе. Будем спешить, милый, быть может, завтра мне уже больше не суждено быть твоей. Если небо покарает меня в моих детях, тогда уж все равно, — как бы я ни старалась жить только для того, чтобы любить тебя, не думая о том, что мой грех убивает их, — я все равно не смогу, сойду с ума. Ах, если бы я только могла взять на себя еще и твою вину, так же вот самоотверженно, как ты тогда хотел взять на себя эту ужасную горячку бедного Станислава.

Этот резкий душевный перелом совершенно изменил и самое чувство Жюльена к его возлюбленной. Теперь уже любовь его не была только восхищением ее красотой, гордостью обладания. Отныне счастье их стало гораздо более возвышенным, а пламя, снедавшее их, запылало еще сильнее. Их словно охватывало какое-то безумие. Со стороны, пожалуй, могло бы показаться, что счастье их стало полнее, но они теперь утратили ту сладостную безмятежность, то безоблачное блаженство и легкую радость первых дней своей любви, когда все опасения г-жи де Реналь сводились к одному: достаточно ли сильно любит ее Жюльен? Теперь же счастье их нередко напоминало преступление.

В самые счастливые и, казалось бы, самые безмятежные минуты г-жа де Реналь вдруг вскрикивала:

— Боже мой! Вот он, ад, я вижу его! — и судорожно стискивала руку Жюльена. — Ах, какие чудовищные пытки! Но я заслужила их! — И она сжимала его в своих объятиях и замирала, прильнув к нему, словно плющ к стене.

Тщетно Жюльен пытался успокоить ее смятенную душу. Она хватала его руку, осыпала ее поцелуями, а через минуту снова погружалась в мрачное оцепенение.

— Ад, — говорила она, — ад — ведь это было бы милостью для меня: значит, мне было бы даровано еще несколько дней на земле, с ним… Но ад в этой жизни, смерть детей моих. И, однако, быть может, этой ценой мой грех был бы искуплен… О боже великий, не даждь мне прощения такой страшной ценой! Эти несчастные дети, да разве они повинны перед тобой! Я, одна я виновна! Я согрешила: я люблю человека, который не муж мне.

Бывали минуты, когда Жюльену казалось, что г-жа де Реналь как будто успокаивается. Она старалась взять себя в руки, не отравлять жизнь тому, кого она так любила.

В этих чередованиях любви, угрызений совести и наслаждения время для них пролетало, как молния. Жюльен совершенно утратил привычку размышлять.

Как-то раз горничная Элиза отправилась в Верьер, — у нее была тяжба в суде. Она встретила г-на Вально и из разговора с ним обнаружила, что он страшно сердит на Жюльена. Она теперь ненавидела гувернера и частенько судачила о нем с г-ном Вально.

— Вы ведь меня погубите, сударь, коли я вам всю правду расскажу… — сказала она г-ну Вально. — Хозяева всегда друг за дружку стоят, как всерьез до дела дойдет… А прислуга, если в чем проболтается, так ей ни за что не простят…

После этого весьма обыденного вступления, которое нетерпеливое любопытство г-на Вально постаралось насколько возможно сократить, он услышал от нее вещи, весьма обидные для его самолюбия.

Эта женщина, самая блестящая женщина во всей округе, которую он в течение целых шести лет окружал таким вниманием, — это, к сожалению, происходило у всех на виду и было всем отлично известно, — эта гордячка, которая столько раз заставляла его краснеть своим презрительным обращением, — и что же… оказывается, она взяла себе в любовники этого подмастерья, пожалованного в гувернеры! Мало того, в довершение этой нестерпимой обиды, нанесенной господину директору дома призрения, г-жа де Реналь, оказывается, обожала своего любовника.

— Сказать правду, — тяжко вздохнув, добавила горничная, — господин Жюльен вовсе даже и не домогался этого; он и с нашей госпожой так же холодно держится, как со всеми.

Только в Вержи Элиза убедилась в этом окончательно, но, по ее мнению, эта история тянется уже давно.

— И вот из-за этого-то, конечно, — прибавила она с горечью, — он тогда и отказался на мне жениться. А я-то, дура, пошла еще к госпоже де Реналь посоветоваться, просила ее поговорить с гувернером!

В тот же вечер г-н де Реналь получил из города вместе со своей газетой пространное анонимное письмо, в котором ему весьма подробно сообщали о том, что происходит у него в доме. Жюльен заметил, как г-н де Реналь, читая это письмо, написанное на голубоватой бумаге, внезапно побелел, и после этого Жюльен несколько раз ловил на себе его свирепые взгляды. Весь вечер господин мэр был явно чем-то расстроен; тщетно Жюльен пытался подольститься к нему, расспрашивая его о генеалогии самых знатных бургундских семей.

XX
АНОНИМНЫЕ ПИСЬМА

Do not give dalliance.
Too much the rein; the strongest oaths are straw.
To the fire i’the blood.

Tempest[11]

Когда они около полуночи расходились по своим комнатам, Жюльен улучил минутку и шепнул своей подруге:

— Сегодня нам нельзя видеться: у вашего мужа зародились подозрения; готов об заклад побиться, что это длинное письмо, над которым он так вздыхал, не что иное, как анонимное послание.

По счастью, Жюльен заперся в своей комнате на ключ. Г-же де Реналь пришла в голову безумная мысль, что опасения, высказанные Жюльеном, только предлог для того, чтобы им сегодня не видеться. Она совсем потеряла голову и в обычный час отправилась к нему в комнату. Жюльен, заслышав шаги в коридоре, тотчас же задул лампу. Кто-то пытался открыть его дверь: кто, г-жа де Реналь или ее ревнивый муж?

Рано утром кухарка, которая всегда благоволила к Жюльену, принесла ему книгу; на обложке ее было написано несколько слов по-итальянски: guardate alia pagina 130.[12]

Жюльена бросило в дрожь от этой неосторожности; он поспешно открыл книгу на указанной странице и нашел приколотое булавкой письмо, написанное кое-как, наспех, все закапанное слезами и без малейшего соблюдения правил орфографии. Обычно г-жа де Реналь была очень аккуратна по части правописания, и его так растрогала эта красноречивая подробность, что он даже забыл об ужасной неосторожности своей возлюбленной.

«Ты не захотел меня впустить к себе сегодня ночью? Бывают минуты, когда мне кажется, что мне, в сущности, никогда не удавалось узнать до конца, что происходит у тебя в душе. Ты глядишь на меня — и твой взгляд меня пугает. Я боюсь тебя. Боже великий! Да неужели же ты никогда не любил меня? Если так, то пусть муж узнает все про нашу любовь и пусть он запрет меня на всю жизнь в деревне, в неволе, вдали от моих детей. Быть может, это и есть воля божья. Ну что ж, я скоро умру! А ты! Ты будешь чудовищем. Так, значит, не любишь? Тебе надоели мои безумства и вечные мои угрызения? Безбожный! Хочешь меня погубить? Вот самое простое средство. Ступай в Верьер, покажи это письмо всему городу, а еще лучше — пойди покажи его господину Вально. Скажи ему, что я люблю тебя — нет, нет, боже тебя сохрани от такого кощунства! — скажи ему, что я боготворю тебя, что жизнь для меня началась только с того дня, когда я увидала тебя, что даже в юности, когда предаешься самым безумным мечтам, я никогда не грезила о таком счастье, каким я тебе обязана, что я тебе жизнь свою отдала, душой своей для тебя пожертвовала, — да, ты знаешь, что я для тебя и гораздо большим пожертвую.

Но разве он что-нибудь понимает в том, что такое жертва, этот человек? Нет, ты ему скажи, скажи, чтобы его разозлить, что я ничуть не боюсь никаких злоязычников и что нет для меня на свете никакого другого несчастья, кроме одного: видеть, что ко мне охладел единственный человек, который меня привязывает к жизни. О, какое было бы для меня счастье совсем расстаться с нею, принести ее в жертву и больше уже не бояться за своих детей!

Милый друг, можете не сомневаться: если это действительно анонимное письмо, его прислал не кто иной, как этот гнусный человек, который в течение шести лет подряд преследовал меня своим оглушительным басом, постоянными рассказами о своем искусстве ездить верхом, своим самодовольством и бесконечным перечислением всех своих несравненных достоинств.

Да было ли оно, это анонимное письмо? Злюка! Вот о чем я только и хотела с тобой поговорить. Но нет, ты хорошо сделал. Разве я могла бы, обнимая тебя, быть может, в последний раз, рассуждать хладнокровно, как я это делаю сейчас, одна? Теперь уже наше счастье не будет даваться нам так легко. Огорчит ли это вас? Разве только в те дни, когда ваш Фуке не пришлет вам какой-нибудь занимательной книжки. Но все равно, жертва уже принесена, и было или нет это анонимное письмо, все равно, я завтра сама скажу мужу, что получила анонимное письмо и что необходимо во что бы то ни стало, под любым предлогом, немедленно отослать тебя к твоим родным, заплатив тебе щедро, не скупясь.

Увы, друг мой, нам придется расстаться недели на две, а может быть, и на месяц! Ах, я знаю, я уверена, ты будешь так же мучиться, как и я. Но в конце концов это единственный способ предотвратить последствия анонимного письма. Ведь это уже не первое, которое ему пишут относительно меня. Ах, как я, бывало, потешалась над ними раньше!

У меня теперь одна цель: внушить мужу, что это письмо прислал господин Вально; да я и не сомневаюсь, что так оно и есть на самом деле. Если тебе придется уйти от нас, постарайся непременно устроиться в Верьере, а я уж сумею добиться того, что муж сам захочет поехать туда недельки на две, чтобы доказать этому дурачью, что мы с ним отнюдь не в ссоре. А ты, когда будешь в Верьере, постарайся подружиться со всеми, даже и с либералами. Я ведь знаю, что наши дамы готовы тебя на руках носить.

Но не вздумай ссориться с господином Вально, не смей отрезать ему уши, как ты когда-то грозился, — наоборот, ты должен быть с ним как можно любезнее. Сейчас самое важное для нас распустить слухи по всему Верьеру, что ты поступаешь к господину Вально или еще к кому-нибудь гувернером к детям.

Вот уж этого мой муж никогда не допустит. Ну, а если он все-таки решится — что ж делать! Во всяком случае, ты будешь жить в Верьере, мы сможем иногда с тобой видеться, — дети тебя так любят, они непременно будут проситься к тебе. Боже мой, я чувствую, что я даже детей моих люблю еще больше за то, что они тебя любят. Какой грех! Господи, чем только все это может кончиться!.. Я совсем голову потеряла. Ну, в общем, ты понимаешь, как тебе надо себя вести: будь кротким, вежливым; пожалуйста, не выказывай им презрения, этим грубиянам, — на коленях тебя умоляю, ведь от них зависит наша с тобой судьба. Можешь быть совершенно уверен, что мой муж, безусловно, сочтет нужным держаться с тобой именно так, как это предпишет ему общественное мнение.

Ты же и смастеришь мне анонимное письмо; вооружись терпением и ножницами. Вырежи из книги слова, которые я тебе напишу в конце, и наклей их поаккуратней на листик голубоватой бумаги, который я тебе посылаю, — эту бумагу мне подарил господин Вально. Опасайся обыска у себя в комнате и поэтому сожги книгу, из которой будешь вырезать. Если не найдешь целиком тех слов, которые нужны, не поленись составить их сам по буквам. Чтобы тебя не затруднять, я сочинила совсем коротенькое анонимное письмо. Ах, если ты больше меня не любишь, каким несносно длинным покажется тебе мое письмо!»

АНОНИМНОЕ ПИСЬМО

«Сударыня,

Все ваши похождения известны, а лица, заинтересованные в том, чтобы положить им конец, предупреждены. Руководясь добрыми чувствами к вам, которые у меня еще не совсем пропали, предлагаю вам раз навсегда порвать с этим мальчишкой. Если вы настолько благоразумны, что последуете этому совету, ваш муж будет думать, что уведомление, которое он получил, лживо, и его так и оставят в этом заблуждении: знайте, тайна ваша в моих руках; трепещите, несчастная! Настал час, когда вы должны будете склониться перед моей волей.

Как только ты наклеишь все слова этого письма (узнаешь в нем манеру выражаться господина директора?), сейчас же выходи в сад, — я тебя встречу.

Я пойду в деревню и вернусь с убитым видом; ах, я и в самом деле чувствую себя убитой. Боже мой! Подумать, на что я решаюсь, — и все это только из-за того, что тебе показалось, будто он получил анонимное письмо. Так вот я с изменившимся лицом отдам мужу это самое письмо, врученное мне якобы каким-то незнакомцем. А ты ступай гулять с детьми по дороге в большой лес и не возвращайся до обеда.

С верхнего утеса тебе будет видна наша голубятня. Если все кончится благополучно, я вывешу там белый платочек, а в противном случае там ничего не будет.

Ну, а ты-то сам, неблагодарный, неужели сердце не подскажет тебе какой-нибудь способ, до того как ты уйдешь на прогулку, сказать мне, что ты любишь меня? Ах, что бы ни случилось, в одном ты можешь быть совершенно уверен: я дня не проживу, если нам придется расстаться навеки. Ах, скверная я мать! Но только зачем я пишу эти пустые слова, милый Жюльен? Я совсем не чувствую этого, я ни о ком, кроме тебя, не могу думать, я только затем их и написала, чтобы ты не бранил меня. Сейчас, в такую минуту, когда я думаю, что могу тебя потерять, к чему притворяться? Да, пусть уж лучше я покажусь тебе чудовищем, чем мне лгать перед человеком, которого я обожаю. Я и так слишком уж много обманывала в своей жизни. Ну, все равно, так и быть, я тебя прощаю, если ты меня больше не любишь. Мне даже некогда перечесть это письмо. А сказать по правде, какой это пустяк, если бы мне пришлось заплатить жизнью за те блаженные дни, которые я провела в твоих объятиях. Ты знаешь, что они мне обойдутся много дороже».

XXI
ДИАЛОГ С ГОСПОДИНОМ

Alas, our frailty is the cause, not we,
For such as we are made of, such we be.

«Twelfth Night»[13]

В течение целого часа Жюльен с совершенно ребяческим удовольствием подбирал и наклеивал слова. Выйдя из комнаты, он сразу же встретил своих воспитанников с матерью; она так просто и решительно взяла письмо у него из рук, что это спокойствие даже испугало его.

— А клей совсем высох? — спросила она.

«И это та самая женщина, которая с ума сходила от угрызений совести! — подумал он. — Что она такое затеяла?» Спросить ее об этом казалось ему унизительным для его гордости, но, кажется, никогда в жизни он так не восхищался ею.

— Если это кончится плохо, — все с тем же невозмутимым хладнокровием добавила она, — у меня отнимут все. Закопайте этот ящичек где-нибудь там, на горе. Может быть, придет день, и это будет все, что у меня останется.

И она передала ему хрустальный ларчик в красном сафьяновом футляре, наполненный драгоценностями — золотыми и бриллиантовыми украшениями.

— Идите теперь, — сказала она ему.

Она поцеловала детей, а младшего — даже два раза. Жюльен стоял как каменный. Она удалилась быстрым шагом, даже не взглянув на него.

Существование г-на де Реналя с той минуты, как он распечатал анонимное письмо, стало поистине невыносимым. Никогда еще он не был так потрясен, за исключением одного раза в жизни, в 1816 году, когда ему чуть было не пришлось драться на дуэли; и надо отдать ему справедливость, даже перспектива получить пулю в лоб расстраивала его много меньше. «Почерк как будто женский, — думал он. — А если так, кто же из женщин мог это написать?» Он припоминал всех знакомых ему дам в Верьере и ни на одной из них не мог остановиться в своих подозрениях. «Может быть, письмо сочинил мужчина, и оно написано под диктовку? Но кто же этот мужчина?» И он опять терялся в догадках; конечно, завистников у него много, и большинство знакомых ненавидит его. «Надо пойти потолковать с женой!» — подумал он по привычке и уже совсем было поднялся с кресла, в котором сидел.

Но едва он приподнялся, как тут же хлопнул себя рукой по лбу: «Ах, боже мой! — вырвалось у него — Ведь как раз ей-то я сейчас и не должен доверять. Теперь она враг мой!» И от досады и злости слезы брызнули у него из глаз.

Справедливо пожиная плоды своей сердечной сухости — а в ней-то, собственно, и заключается вся провинциальная мудрость, — г-н де Реналь из всех людей на свете больше всего опасался сейчас двух своих самых близких друзей.

«Есть ли у меня, кроме них, еще хотя бы человек десять друзей? — думал он и перебирал их всех одного за другим, стараясь представить себе, на какую долю сочувствия он мог бы рассчитывать у каждого из них. — Всем, всем, — с яростью вскричал он, — эта отвратительная история, которая случилась со мной, доставит величайшее удовольствие!» К счастью — и не без основания, — он считал, что все ему завидуют. Мало того, что он только что превосходно отделал свой роскошный городской дом, ныне навеки осчастливленный посещением короля, который соизволил провести ночь под его кровом, — он очень недурно подновил и свой замок в Вержи. Весь фасад побелили заново, а у окон появились прекрасные зеленые ставни. Он на минуту утешился, вспомнив это великолепие. В самом деле, замок его был виден теперь за три-четыре лье, к великому ущербу других загородных домов или так называемых «замков», находившихся по соседству, которые так и остались в своем скромном обличье, посеревшем от времени.

Господин де Реналь мог рассчитывать на сочувствие и слезы лишь одного из своих друзей — приходского церковного старосты, но это был кретин, способный прослезиться из-за чего угодно. Это был единственный человек, на которого он мог положиться.

«Какое несчастье может сравниться с моим? — воскликнул он в бешенстве. — Такое одиночество!»

«Да может ли это статься? — вопрошал себя этот поистине жалкий человек. — Может ли статься, чтобы в моем несчастье у меня даже не было человека, с которым я мог бы посоветоваться? Мой рассудок отказывается мне помочь, я чувствую это. Ах, Фалькоз, ах, Дюкро!» — вскричал он с горечью. Это были друзья его детства, которых он оттолкнул от себя своим высокомерием в 1814 году. Они с юных лет привыкли держаться с ним на равной ноге, а тут ему вдруг вздумалось переменить с ними тон, ибо это были незнатные люди.

Один из них, Фалькоз, человек умный и сердечный, бумаготорговец из Верьера, купил типографию в главном городе департамента и открыл там газету. Конгрегация решила разорить его: газету его запретили, а патент на типографию отобрали. В этих плачевных обстоятельствах он решился написать г-ну де Реналю, впервые за десять лет. Мэр Верьера счел нужным ответить наподобие древнего римлянина: «Если бы министр короля удостоил меня чести поинтересоваться моим мнением, я бы ответил ему: беспощадно уничтожайте всех провинциальных печатников, а на типографское дело введите монополию, как на табак». Это письмо близкому другу, которое в свое время привело в восторг весь Верьер, г-н де Реналь вспоминал теперь с ужасом. «Кто бы мог сказать, что я, с моим положением, с моим состоянием, с моими орденами, когда-нибудь пожалею об этом!» И вот в таких-то приступах ярости, то против самого себя, то против всего, что окружало его, он провел эту ужасную ночь; к счастью, однако, ему не пришло в голову попытаться выследить свою жену.

«Я привык к Луизе, — говорил он себе. — Она знает все мои дела. Будь у меня завтра возможность снова жениться, мне не найти женщины, которая заменила бы мне ее». И он пытался утешиться мыслью, что жена его невинна: это не ставило его в необходимость проявить твердость характера и было для него удобнее всего; в конце концов мало ли было на свете женщин, которые стали жертвою клеветы?

«Но как же это! — вдруг завопил он и судорожно заметался по комнате. — Да что я, совсем уж полное ничтожество, проходимец какой-нибудь? Как могу я допустить, чтобы она издевалась надо мной со своим любовником? Ведь так можно довести до того, что весь Верьер будет потешаться над моим мягкосердечием. Чего только не рассказывали о Шармье (известный по всему краю супруг, которого жена обманывала на глазах у всех)? Стоит только произнести его имя, и уж у всех улыбка на губах. Он хороший адвокат, но кто же вспоминает о том, какой он мастер говорить? А-а, говорят они, Шармье? Тот самый Шармье де Бернар — так его и прозвали по имени человека, который его опозорил».

«Слава богу, — говорил он себе через несколько минут, — слава богу, что у меня нет дочери, а значит, как бы я ни наказал мать, это не отразится на судьбе детей, — я могу поймать этого подлого малого с моей женой и убить их обоих, и тогда уже это будет трагическая история, над которой никто не будет потешаться». Эта идея ему понравилась, и он стал тщательно обдумывать все подробности. «Уложение о наказаниях в таком случае на моей стороне, да и как бы там оно ни обернулось, наша конгрегация и мои друзья, присяжные, сумеют меня спасти». Он вытащил свой охотничий нож, осмотрел его: нож был очень острый, но вдруг он представил себе лужу крови, и ему стало страшно.

«Я могу избить до полусмерти этого наглеца-гувернера и вытолкать его вон. Но какой скандал подымется на весь Верьер и даже на весь департамент! После того как суд постановил прикрыть газету Фалькоза, а главного редактора выпустили из тюрьмы, я приложил руку к тому, чтобы лишить его места, где он зарабатывал шестьсот франков. Говорят, теперь этот писака снова где-то вынырнул в Безансоне: уж он не упустит случая меня осрамить и сделает это так ловко, что и к суду-то его привлечь будет немыслимо. Привлечь к суду… Да ведь на суде этот наглец каких только пакостей не придумает, чтобы доказать, что он сказал правду! Человек знатного рода, умеющий поддержать свой престиж в обществе, как это делаю я, разумеется, внушает ненависть всем этим плебеям. Я увижу свое имя в этих гнусных парижских газетках, — боже мой, какой ужас! Старинное имя Реналей, втоптанное в грязь зубоскалами! Если мне вздумается куда-нибудь поехать, придется менять имя. Подумать только! Расстаться с этим славным именем, в котором вся гордость моя, вся сила! Хуже этого ничего быть не может.

Но если я не убью мою жену, а просто выгоню ее из дому с позором, так ведь у нее есть тетка в Безансоне, которая ей из рук в руки передаст все свое состояние. Жена моя отправится в Париж со своим Жюльеном; в Верьере об этом все, конечно, узнают, и я опять окажусь в дураках». Тут бедный супруг заметил, что свет его лампы тускнеет: начинало светать. Он вышел в сад подышать свежим воздухом. В эту минуту он уже почти решил не поднимать скандала, руководствуясь главным образом тем соображением, что такой скандал доставил бы величайшее удовольствие его добрым верьерским друзьям.

Прогулка по саду немного успокоила его. «Нет! — воскликнул он — С какой стати я должен отказываться от моей жены? Ведь это полезный для меня человек». Он с ужасом представил себе, во что превратится его дом без нее. Из всей родни у него осталась только маркиза де Р… старая злющая дура.

Конечно, это было весьма разумное рассуждение, но для того, чтобы осуществить его, требовалась большая твердость характера, значительно превышавшая скудную долю, отпущенную бедняге природой. «Если я не выгоню жену, — рассуждал он, — я ведь себя знаю, какнибудь она меня разозлит, и я ей это припомню. Она гордячка, мы поссоримся, и все это может случиться раньше, чем она получит наследство от тетки. Вот когда они посмеются надо мной вволю. Жена любит своих детей, в конце концов все это, разумеется, достанется им же. Но я-то! Я сделаюсь истинным посмешищем в Верьере. Вот он каков, скажут даже с собственной женой управиться не сумел. Не лучше ли мне просто держать про себя свои подозрения и не доискиваться истины? И тогда волей-неволей придется воздержаться от каких бы то ни было попреков».

Но через минуту г-н де Реналь, снова поддавшись чувству оскорбленного тщеславия, старательно припоминал всякие способы уличения в измене, о которых рассказывается за бильярдом в Казино или в Дворянском клубе, когда какой-нибудь зубоскал прерывает партию, чтобы потешить приятелей сплетней об обманутом супруге. Какими жестокими казались ему сейчас эти шутки!

«Боже». И отчего моя жена не умерла? Тогда бы никто уж не мог надо мной потешаться. Был бы я вдовцом! Проводил бы полгода в Париже, вращался бы в самом лучшем обществе. Но после краткой минуты блаженства, навеянного мечтами о вдовстве, воображение его снова принималось выискивать средство, с помощью которого он мог бы узнать правду. Что, если, скажем, за полночь, когда уже все улягутся, насыпать пригоршню отрубей перед дверью Жюльена, а утром, чуть рассветет, — увидишь отпечатки шагов.

«Нет, эта шутка никуда не годится! — злобно вскричал он — Подлюга Элиза заметит, конечно, и мгновенно весь дом будет знать, что я ревную».

В какой-то еще истории, слышанной им в Казино, некий муж убедился в своем несчастье при помощи волоска, протянутого между дверями жены и ее любовника и приклеенного с обоих концов воском на манер судейской печати.

После долгих часов сомнений и колебаний он, наконец, решил, что это средство, пожалуй, будет самым лучшим, и уже совсем начал было обдумывать, как он все это устроит, как вдруг на повороте аллеи повстречал ту самую женщину, которую ему так хотелось бы видеть мертвой.

Она возвращалась из деревни. Она ходила к мессе в вержийскую церковь. По преданию, которое на взгляд холодного философа не внушало доверия, но которому она, тем не менее, верила, эта маленькая церковь, ставшая ныне приходской, была некогда часовней в замке сеньора Вержи. Г-жа де Реналь во время мессы почему-то неотступно думала об этом. Перед нею беспрестанно возникала одна и та же картина: муж ее на охоте убивает Жюльена будто бы случайно, а вечером заставляет ее съесть его сердце.

«Судьба моя зависит сейчас целиком от того, — говорила она себе, — что он будет думать, слушая мой рассказ. Эти роковые четверть часа решат все, а уж после мне, быть может, больше и не придется с ним разговаривать. Он ведь человек неумный, он не руководствуется рассудком. А то бы уж я как-нибудь пораскинула мозгами, постаралась бы сообразить, что он сделает или скажет. А от его решения зависит наша судьба, она в его власти. Но она зависит также и от моей ловкости, от моего умения направить в ту или иную сторону мысли этого самодура, — ведь он в ярости ничего не помнит, не соображает, у него просто в голове мутится. Боже мой! Какое для этого нужно искусство, сколько хладнокровия! А где их взять?»

Но едва только она вошла в сад и увидела издали своего мужа, она, точно по волшебству, сразу успокоилась. По его всклокоченным волосам и измятой одежде видно было, что он не ложился спать.

Она подала ему письмо, распечатанное, но затем снова вложенное в конверт. Он взял его машинально и уставился на нее безумными глазами.

— Вот эту мерзость, — сказала она, — подал мне какой-то подозрительный субъект. Он сказал, что знает вас и даже чем-то обязан вам. Это было вот сейчас, когда я шла позади палисадника нотариуса. Я требую от вас только одного; чтобы вы сейчас же, без малейшего промедления, отослали господина Жюльена обратно к его отцу.

Госпожа де Реналь поторопилась скорее выговорить эту фразу, — может быть, даже немного раньше, чем следовало, лишь бы поскорее избавиться от страшной необходимости произнести ее.

Она вся затрепетала от радости, видя, как обрадовали мужа ее слова. По тому, как он уставился на нее, она поняла, что Жюльен угадал правильно. И вместо того чтобы огорчиться этой вполне очевидной неприятностью, она подумала: «Какая проницательность! Какое удивительное чутье! И у такого молодого человека, без всякого жизненного опыта! Подумать только, как далеко он может пойти в будущем! Увы, его успехи приведут к тому, что он меня забудет».

И невольное восхищение человеком, которого она боготворила, рассеяло все ее страхи.

Она похвалила себя за свою изобретательность. «Я оказалась достойной Жюльена», — подумала она с тайным и сладостным восторгом.

Боясь не совладать с собой, г-н де Реналь, не говоря ни слова, начал читать анонимное письмо, составленное, как, вероятно, помнит читатель, из напечатанных слов, наклеенных на голубоватую бумагу. «Опять новые издевательства, конца этому нет, — подумал г-н де Реналь, чуть не падая от изнеможения — Опять новые оскорбления, и над всем этим надо голову ломать, и все по милости моей жены!» У него уже готовы были сорваться с языка самые грубые ругательства, но, вспомнив о наследстве из Безансона, он с большим трудом сдержался. Не зная, на чем сорвать злобу, он скомкал это второе анонимное письмо и широкими шагами пошел по дорожке. Ему нужно было хоть на минуту уйти от жены. Через несколько мгновений он вернулся немного успокоенный.

— Надо решить, не откладывая, и отказать Жюльену, — сказала она мужу, как только он подошел. — В конце концов это сын простого плотника. Вы ему заплатите несколько лишних экю, он человек ученый и легко найдет себе место у того же господина Вально или у помощника префекта Можирона, — у них тоже есть дети. Так что вы его даже нисколько не обидите…

— Вы мелете вздор, как форменная дура! — неистово закричал г-н де Реналь. — Да и чего ждать от женщины? Откуда у нее здравый смысл? Вам и в голову никогда не придет обратить внимание на что-нибудь серьезное: может ли быть, чтобы вы в чем-нибудь толком разобрались? С вашим легкомыслием, с вашей ленью вам только бабочек ловить. Жалкие вы существа! Горе нам, семейным людям, что от вас никуда не денешься…

Госпожа де Реналь не мешала ему выговориться; он говорил долго, изливая свою злость, как говорят в здешних краях.

— Сударь, — ответила она ему, наконец, — я говорю как женщина, у которой затронута честь, то есть самое драгоценное, что только есть у нее.

Госпожа де Реналь сохраняла непоколебимое хладнокровие в течение всего этого мучительного разговора, от исхода которого зависела возможность жить, как прежде, под одним кровом с Жюльеном. Тщательно обдумывая каждое слово, она говорила только то, что могло обуздать ярость мужа, направить ее, куда ей было нужно. Она была совершенно нечувствительна ко всем его оскорбительным выкрикам, она не слушала их, она думала в это время о Жюльене: «Будет он доволен мной?»

— Этот деревенский мальчишка, с которым мы так носились, делали ему столько подарков, возможно, даже ни в чем не виноват, — сказала она, наконец. — Но как-никак, а ведь из-за него мне первый раз в жизни нанесено такое оскорбление… Когда я прочла эту гнусную бумажонку, сударь, я дала себе слово: либо он, либо я, но один из нас должен уйти из вашего дома?»

— Вам что же, хочется скандал устроить, чтобы опозорить меня да и себя тоже? Вы многим доставите удовольствие в Верьере.

— Это правда, все завидуют тому благосостоянию, которое вы вашим мудрым управлением сумели создать и себе, и своей семье, и всему городу… Ну, тогда я предложу Жюльену, чтобы он отпросился у вас на месяц и отправился к своему достойному другу, этому лесоторговцу в горах.

— А я запрещаю вам распоряжаться, — отрезал г-н де Реналь, впрочем, довольно спокойно. — И прежде всего я требую от вас, чтобы вы с ним не разговаривали. Вы начнете злиться, поссорите меня с ним, а вы знаете, какой он недотрога, этот господинчик.

— У этого молодого человека нет ни малейшего такта, — подхватила г-жа де Реналь. — Он, может быть, и образованный — вам лучше об этом судить, — но, в сущности, это простой крестьянин. Я по крайней мере совершенно разочаровалась в нем после того, как он отказался жениться на Элизе, — ведь он бы тогда стал вполне обеспеченным человеком, — и из-за чего, в сущности? Только из-за того, что она иногда потихоньку бегает к господину Вально.

— А-а, — протянул г-н де Реналь, высоко поднимая брови, — что такое? И Жюльен вам это сказал?

— Нет, он прямо этого не говорил. Он ведь всегда распространяется насчет своего призвания к священному сану, но, поверьте мне, главное призвание у этих людишек — это обеспечить себе кусок хлеба. Но он мне не раз давал понять, что ему известны ее таинственные прогулки.

— А мне об этом ничего не известно! — снова рассвирепев, воскликнул г-н де Реналь, внушительно отчеканивая слова. — У меня тут под носом что-то происходит, а я об этом и понятия не имею. Как! Значит, между ними что-то есть, у Элизы с Вально?

— Да это давнишняя история, дорогой мой, — смеясь, ответила г-жа де Реналь, — а возможно даже, между ними ничего серьезного и не было. Ведь это все началось еще в то время, когда ваш добрый друг Вально был не прочь, чтобы в Верьере ходили слухи, будто между ним и мной нечто вроде платонического романа.

— Я и сам это когда-то подозревал! — воскликнул г-н де Реналь, в ярости хлопая себя по лбу; поистине на него неожиданно сваливалось одно открытие за другим — И вы мне ни слова не сказали!

— Стоило ли ссорить друзей из-за маленькой прихоти тщеславия нашего милого директора? Да назови — те мне хоть одну женщину нашего круга, которая время от времени не получала бы от него необыкновенно прочувствованных и даже чуточку влюбленных писем.

— Он и вам писал?

— Он любит писать.

— Сейчас же покажите мне эти письма, я вам приказываю. — И г-н де Реналь вдруг точно вырос футов на шесть.

— Нет, во всяком случае, не сейчас, — отвечала она необыкновенно спокойной, чуть ли даже не беззаботно — Я их вам покажу как-нибудь в другой раз, когда вы будете настроены более рассудительно.

— Сию же минуту, черт подери! — рявкнул г-н де Реналь, уже совсем не владея собой, а вместе с тем с таким чувством облегчения, какого он не испытывал ни разу за эти двенадцать часов.

— Обещайте мне, — проникновенным голосом сказала г-жа де Реналь, — что вы не станете затевать ссору с директором из-за этих писем.

— Ссора там или не ссора, а я могу отнять у него подкидышей, — продолжал он с той же яростью. — Но я требую, чтобы вы немедленно подали мне эти письма, сейчас же. Где они?

— В ящике моего письменного стола, но все равно я ни за что не дам вам ключа.

— Я и без ключа до них доберусь! — закричал он, бросившись чуть ли не бегом в комнату жены.

И он действительно взломал железным прутом дорогой письменный столик узорчатого красного дерева, привезенный из Парижа, который он сам не раз протирал полой собственного сюртука, едва только замечал на нем пятнышко.

Госпожа де Реналь бросилась на голубятню и, бегом взбежав по всем ста двадцати ступенькам лестницы, привязала за уголок свой белый носовой платочек к железной решетке маленького оконца. Она чувствовала себя счастливейшей из женщин. Со слезами на глазах всматривалась она в густую чащу леса на горе. «Наверно, под каким-нибудь из этих развесистых буков стоит Жюльен, — говорила она себе, — и стережет этот счастливый знак». Долго она стояла, прислушиваясь, и кляла про себя немолчное верещание кузнечиков и щебет птиц. Если бы не этот несносный шум, до нее, может быть, донесся бы оттуда, с высоких утесов, его радостный крик. Жадным взором окидывала она эту громадную, ровную, как луг, темно-зеленую стену, которую образуют собой вершины деревьев. «И как это он только не догадается! — растроганно шептала она. — Придумал бы уж какой-нибудь знак, дал бы мне понять, что он так же счастлив, как и я». Она ушла с голубятни только тогда, когда уже стала побаиваться, как бы муж не заглянул сюда, разыскивая ее.

Она нашла его все в том же разъяренном состоянии: он торопливо пробегал слащавые фразочки г-на Вально, вряд ли когда-либо удостаивавшиеся того, чтобы их читали с таким волнением.

Улучив минуту, когда восклицания мужа позволили ей вставить несколько слов, г-жа де Реналь промолвила:

— Я все-таки возвращаюсь к моему предложению. Надо, чтобы Жюльен на время уехал. Как бы он ни был сведущ в латыни, в конце концов это простой крестьянин, сплошь и рядом грубый, бестактный. Каждый день, считая, по-видимому, что этого требует вежливость, он преподносит мае самые невероятные комплименты дурного вкуса, которые он выуживает из какихнибудь романов…

— Он никогда не читает романов! — воскликнул г-н де Реналь. — Это я наверно знаю. Вы думаете, я слепой и не вижу, что у меня делается в доме?

— Ну, если он не вычитал где-нибудь эти дурацкие комплименты, значит, он сам их придумывает. Еще того лучше! Возможно, он в таком же тоне говорит обо мне и в Верьере… А впрочем, к чему далеко ходить? — прибавила г-жа де Реналь, точно ей только что пришло в голову — Достаточно, если он говорил со мной так при Элизе, — это почти все равно, как если бы он говорил при господине Вально.

— А-а! — вдруг завопил г-н де Реналь, обрушивая на стол такой мощный удар кулака, что все в комнате задрожало. — Да ведь это напечатанное анонимное письмо и письма Вально написаны на одной и той же бумаге!

«Наконец-то…» — подумала г-жа де Реналь. Сделав вид, что совершенно ошеломлена этим открытием, и чувствуя, что она уже больше не в состоянии выдавить из себя ни слова, она прошла в глубину комнаты и села на диван.

С этой минуты битву можно было считать выигранной, ей стоило немало труда удержать г-на де Реналя, порывавшегося немедленно отправиться к предполагаемому автору анонимного письма и потребовать у него объяснений.

— Ну, как вы не понимаете, что устроить сейчас сцену господину Вально, не имея достаточных доказательств, было бы в высшей степени неразумно? Вам завидуют, сударь, а кто виноват в этом? Ваши таланты, ваше мудрое управление, ваш тонкий вкус, о котором свидетельствуют построенные вами здания, приданое, которое я вам принесла, а в особенности то довольно крупное наследство, которое нам достанется от моей милой тетушки, — о нем, как вы знаете, ходят весьма преувеличенные слухи… Так вот все это, разумеется, и делает вас первым лицом в Верьере.

— Вы забываете о моем происхождении, — слегка усмехнувшись, сказал г-н де Реналь.

— Вы один из самых знатных дворян в округе, — с готовностью подхватила г-жа де Реналь. — Если бы у короля были развязаны руки и он мог бы воздавать должное происхождению, вы, разумеется, были бы уже в палате пэров и все прочее. И вот, занимая такое блестящее положение, вы хотите дать завистникам повод для пересудов?

Затеять разговор с господином Вально об его анонимном письме — это значит распространить по всему Верьеру, да что я говорю, — по всему Безансону и даже по всему департаменту, что этот ничтожный буржуа, которого неосмотрительно приблизил к себе один из Реналей, сумел оскорбить его. Да если бы даже эти письма, которые сейчас попали вам в руки, дали вам основания думать, что я отвечала на любовь господина Вально, вам бы следовало убить меня, — я бы это стократ заслуживала, — но ни в коем случае не обнаруживать перед ним своего гнева. Не забудьте, что все ваши соседи только того и ждут, чтобы отомстить вам за ваше превосходство: вспомните, что в тысяча восемьсот шестнадцатом году вы содействовали некоторым арестам. Тот беглец, которого поймали на крыше…

— Я вижу, у вас нет ни уважения, ни привязанности ко мне! — воскликнул г-н де Реналь с горечью, которую вызывали в нем такие воспоминания. — И меня так и не сделали пэром!

— Я думаю, друг мой! — с улыбкой отвечала г-жа де Реналь, — что я когда-нибудь буду богаче вас, что я ваша супруга вот уже двенадцать лет и что в силу всего этого я должна иметь голос в доме, а особенно в этой сегодняшней истории. Если вы предпочитаете мне какого-то господина Жюльена, — прибавила она явно обиженным тоном, — я готова уехать и провести зиму у моей тетушки.

Эта фраза была сказана как нельзя более удачно. В ней чувствовалась непреклонность, едва прикрытая вежливостью, она заставила г-на де Реналя решиться. Однако, по провинциальному обычаю, он долго еще продолжал говорить, снова и снова приводя все свои доводы. Жена не мешала ему выговориться — в голосе его все еще прорывалась злоба. Наконец эта пустопорожняя болтовня, продолжавшаяся целых два часа, довела до полного изнеможения супруга, который всю ночь провел, беснуясь от ярости. Он решил твердо и бесповоротно, каким образом ему следует вести себя по отношению к г-ну Вально, Жюльену и даже к Элизе.

Раз или два во время этой тягостной сцены г-жа де Реналь чуть было не прониклась сочувствием к несомненно искреннему горю этого человека, который на протяжении двенадцати лет был ее другом. Но истинная страсть эгоистична. К тому же она с минуты на минуту ждала, что он расскажет ей об анонимном письме, которое получил накануне, но он так и не признался в этом. А г-жа де Реналь не могла чувствовать себя в полной безопасности, не зная, какие мысли могло внушить это письмо человеку, от которого зависела ее судьба. Ибо в провинции общественное мнение создают мужья. Муж, который жалуется на жену, делается посмешищем, но это с каждым днем становится все менее опасным во Франции, тогда как жена, если муж не дает ей денег, опускается до положения поденщицы, зарабатывающей пятнадцать су в день, да еще иные добрые души задумываются, можно ли пользоваться ее услугами.

Как бы сильно одалиска в серале ни любила своего султана, он всемогущ, у нее нет никакой надежды вырваться из-под его ига, к каким бы уловкам она ни прибегала. Месть ее господина свирепа, кровава, но воинственна и великодушна — удар кинжала — и конец всему. Но в XIX веке муж убивает свою жену, обрушивая на нее общественное презрение, закрывая перед ней двери всех гостиных.

Вернувшись к себе, г-жа де Реналь сразу почувствовала всю опасность своего положения; ее совершенно ошеломил разгром, учиненный в ее комнате. Замки на всех ее изящных шкатулках и ларчиках были взломаны, несколько плит паркета были выворочены вовсе. «Нет, он бы меня не пощадил, — подумала она. — Испортить так этот паркет цветного дерева! А ведь он так дрожал над ним! Стоило кому-нибудь из детей войти сюда с улицы с мокрыми ногами, он весь багровел от ярости. А теперь паркет испорчен вконец!» Зрелище этого свирепого буйства мигом уничтожило все угрызения совести, которые пробудила в ней слишком скорая победа.

За несколько минут до обеда явился Жюльен с детьми. За десертом, когда слуги удалились из комнаты, г-жа де Реналь сказала ему весьма сухим тоном:

— Вы не раз говорили мне о вашем желании отправиться недели на две в Верьер, Господин де Реналь согласен дать вам отпуск. Можете ехать, когда вам будет угодно. Но чтобы время у детей не пропадало даром, вам каждый день будут посылать их письменные работы, и вы будете их проверять.

— И, разумеется, — резко добавил г-н де Реналь, — я отпускаю вас не более чем на неделю.

Жюльен заметил беспокойство на его лице: видно было, что он глубоко озабочен.

— Он, по-видимому, еще не принял окончательного решения, — шепнул он своей возлюбленной, когда они на минутку остались одни в гостиной.

Г-жа де Реналь торопливо пересказала ему все, что произошло до обеда.

— А подробности сегодня ночью, — смеясь добавила она.

«Вот оно, женское коварство, — подумал Жюльен. — С какой радостью они нас обманывают, с какой легкостью!»

— Мне кажется, — довольно едко сказал он, — что хоть вы и ослеплены вашей любовью, она вместе с тем изрядно просветила вас: вашим сегодняшним поведением можно прямо восхищаться. Но вряд ли было бы благоразумно видеться сегодня ночью. Мы здесь окружены врагами. Подумайте, как ненавидит меня Элиза.

— Эта ненависть очень похожа на то жгучее равнодушие, которое вы, по-видимому, питаете ко мне.

— Будь я даже равнодушен, я все же обязан уберечь вас от опасности, которая грозит вам из-за меня. Легко может случиться, что господину де Реналю взбредет на ум поговорить с Элизой, — он с первых же слов узнает от нее все. После этого почему бы ему не спрятаться около моей двери с оружием в руках и…

— Вот как! Значит, даже смелости не хватает! — сказала г-жа де Реналь с высокомерием благородной дамы.

— Я никогда не унижусь до того, чтобы говорить о своей смелости, — невозмутимо ответил Жюльен. — Помоему, это просто низость. И судить об этом должно по делам. А вы, — добавил он, беря ее за руку, — даже не представляете себе, до чего я к вам привязан, до какой степени дорожу возможностью проститься с вами перед этой жестокой разлукой.

XXII
ТАК ПОСТУПАЮТ В 1830 ГОДУ

Слово дано человеку, чтобы скрывать свои мысли.

Преподобный отец Малагрида

Едва Жюльен очутился в Верьере, как он уже начал упрекать себя за свою несправедливость по отношению к г-же де Реналь. «Я презирал бы ее как никчемную бабенку, если бы она не выдержала и не довела до конца эту сцену с господином де Реналем. Она выпуталась из этого, как истый дипломат, а я проникаюсь сочувствием к побежденному, к моему врагу. В этом есть что-то подленькое, мещанское; мое самолюбие задето, ибо господин де Реналь — мужчина. Великое и обширное сословие, к коему имею честь принадлежать и я! Ах я болван!»

Господин Шелан отказался от всех квартир, которые наперебой предлагали ему самые почтенные местные либералы, когда он, будучи смещен, вынужден был покинуть свой приходский дом. Две комнатки, которые он теперь нанимал, были завалены его книгами. Жюльен, желая показать Верьеру пример, достойный священника, пошел к отцу, взял у него дюжину еловых досок и тащил их на собственных плечах через всю Большую улицу. Он достал инструменты у одного из своих прежних приятелей и смастерил что-то вроде библиотечного шкафа, куда и убрал книги г-на Шелана.

— А я уж думал, что тебя совсем совратила мирская суета, — прослезившись от радости, говорил ему старик кюре. — Ну вот, теперь ты вполне искупил свое мальчишество — этот парад в мундире почетной стражи, которым ты нажил себе столько врагов.

Господин де Реналь приказал Жюльену жить у него и доме. Никто не подозревал о том, что произошло. На третий день после своего приезда Жюльен, сидя у себя в комнате, удостоился визита не кого иного, как самого г-на помощника префекта де Можирона. Целых два часа выслушивал Жюльен бессмысленную болтовню и высокопарные жалобы на людскую злобу, на отсутствие честности у людей, которым вверено управление казенными средствами, на то, каким опасностям подвергается через это бедная Франция, и т. д., и т. д., пока, наконец, не начал смутно догадываться об истинной цели этого визита. Они уже вышли на площадку лестницы, и бедный, наполовину разжалованный гувернер с должным почтением распрощался с будущим префектом некоего счастливого департамента, когда сей последний соизволил проявить неожиданный интерес к делам Жюльена и стал превозносить его необычайную скромность в отношении денег, и т. д., и т. д. Наконец, заключив его в свои объятия с истинно отеческой нежностью, г-н де Можирон предложил ему оставить дом г-на де Реналя и перейти на службу к одному чиновнику, детей которого надобно воспитать и который, подобно королю Филиппу, благодарил небо не столько за то, что оно ему их даровало, сколько за то, что оно дозволило им родиться в ближайшем соседстве с г-ном Жюльеном. «Наставнику их положили бы там восемьсот франков, и платили бы не помесячно, — что за срам такой, — говорит г-н де Можирон, — а за четверть года, и всякий раз вперед».

Тут, наконец, наступила очередь Жюльена, который уже целых полтора часа дожидался с тоской, когда ему можно будет вставить хоть слово. Ответ его был поистине великолепен, а главное, многословен, совсем как епископское послание. Он позволял предположить все, а вместе с тем не говорил ничего положительного. В нем было и глубокое уважение к г-ну де Реналю, и благоговейное почитание верьерского общества, и признательность достославному господину помощнику префекта. Помощник префекта, искренне удивленный тем, что столкнулся с человеком, который еще более иезуит, чем он сам, тщетно пытался добиться от него чего-нибудь более определенного. Жюльен в восторге от того, что ему выпал случай поупражняться, продолжал отвечать в том же роде, но в несколько иных выражениях. Никогда еще ни одному краснобаю-министру, которому хочется мирно довести до конца заседание, когда в палате того и гляди разгорятся страсти, не удавалось наговорить так много и при этом так мало сказать. Едва за г-ном де Можироном закрылась дверь, как Жюльен принялся хохотать, как сумасшедший. Чтобы не потерять даром обуявший его иезуитский пыл, он написал г-ну де Реналю письмо на девяти страницах, где подробно сообщал все, что ему предложили, и смиренно просил совета: «Однако этот мошенник так и не назвал мне лицо, которое делает мне это предложение. Должно быть, это господин Вально, который рассматривает мою ссылку в Верьер как результат своего анонимного послания».

Отправив свое письмо, довольный, словно охотник, который часов в шесть утра в ясный осенний день попадает на полянку, полную дичи, Жюльен вышел из дому с намерением попросить совета у г-на Шелана. Но не успел он дойти до добряка кюре, как провидение, приберегавшее для него к этому дню свои милости, послало ему навстречу самого г-на Вально, которому Жюльен тут же признался, что у него прямо душа разрывается: вот он такой бедняк, так жаждет посвятить себя тому призванию, к которому чувствует себя предназначенным свыше, а выходит, призвание — еще далеко не все в этом жалком мире. Для того, чтобы честно трудиться в вертограде господнем и не оказаться уж совсем недостойным своих ученых собратий, необходимо образование: надо два года учиться в безансонской семинарии, что не дешево стоит; а из этого следует, что необходимо и даже, можно сказать, в некотором роде вменяется в долг прикопить деньжонок, что, разумеется, много легче сделать, если получать, скажем, восемьсот франков, которые выплачиваются по четвертям, нежели шестьсот, которые расходятся у тебя из месяца в месяц. А с другой стороны, если провидение позаботилось устроить его к юным Реналям и вложило ему в сердце такую привязанность к ним, разве оно не указывает ему тем самым, что он не должен покидать их, не должен переходить на другое место.

Жюльен достиг столь высокой степени совершенства в подобного рода красноречии, пришедшем на смену решительным действиям времен Империи, что ему, наконец, самому стало тошно от своих разглагольствований.

Когда он вернулся домой, его уже дожидался лакей г-на Валено в парадной ливрее; он разыскивал его по всему городу, чтобы вручить ему приглашение на сегодняшний обед.

Жюльен еще никогда не бывал в доме этого господина; всего лишь несколько дней тому назад он только и мечтал, как бы угостить его палкой, да покрепче, и при этом не попасться в лапы исправительной полиции. Хотя обед был назначен на час дня, Жюльен счел более почтительным явиться в кабинет господина директора дома призрения в половине первого. Он застал его важно восседающим перед грудой разложенных на столе папок с делами. Его громадные черные баки, невероятная шевелюра, феска, напяленная на макушку, огромная трубка, вышитые туфли, толстенные золотые цепочки, перекрещивавшиеся в разных направлениях на его груди, — весь этот арсенал провинциального денежного туза, мнящего себя неотразимым победителем женских сердец, отнюдь не внушил почтения Жюльену, — наоборот, еще больше подстрекнул в нем охоту съездить его как следует палкой.

Он попросил, чтобы ему оказали честь и представили г-же Вально, но она занималась своим туалетом и не могла его принять. Зато ему было доставлено удовольствие присутствовать при туалете самого г-на директора. После этого они проследовали к г-же Вально, которая со слезами на глазах представила Жюльену своих деток. Эта дама, одна из самых влиятельных особ в Верьере, обладала грубой мужеподобной физиономией, которую она ради торжественного случая густо нарумянила. Она позаботилась пустить в ход весь свой материнский пафос.

Жюльен вспоминал г-жу де Реналь Его недоверчивость мешала ему предаваться воспоминаниям, за исключением тех случаев, когда они возникали невольно, по противопоставлению, но тут он растрогался до умиления. Это состояние еще усилилось тем, что он увидел в доме директора: его заставили обойти весь дом. Все здесь было великолепно, все только что из магазина, новехонькое, и ему тут же сообщали стоимость каждого предмета. Но Жюльен во всем этом видел что-то гнусное, от всего пахло крадеными деньгами, и все в доме, вплоть до слуг, точно старались оградить себя от презрения.

Сборщик налогов, податной инспектор, жандармский офицер и еще двое или трое чиновников пожаловали со своими женами. За ними следом явилось несколько богатеньких либералов. Позвали к столу Жюльен уже был в самом отвратительном настроении, а тут еще ему пришло в голову, что бок о бок с этой столовой, за стеной, сидят несчастные призреваемые и на их-то скудном пайке, должно быть, и загребали денежки для приобретения всей это безвкусной роскоши, которой его сейчас хотели ошеломить.

«Должно быть, они голодные сейчас», — подумал он, и у него сдавило горло; он был не в силах заставить себя проглотить ни куска и даже почти не мог говорить. Но спустя примерно четверть часа он почувствовал себя еще хуже. Издали время от времени стали доноситься обрывки уличной песенки, и, надо сознаться, песенки малопристойной; ее распевал кто-то из этих несчастных затворников. Г-н Вально посмотрел на одного из своих ливрейных лакеев; тот мигом исчез, и через минуту пение прекратилось. Как раз в это время другой лакей подносил Жюльену рейнвейн в зеленой рюмке, и г-жа Вально не преминула сообщить Жюльену, что вино это стоит на месте девять франков бутылка. Жюльен поднял зеленую рюмку и сказал г-ну Вально:

— Там перестали петь эту гнусную песню.

— Еще бы, черт возьми, — с победоносным видом ответил директор. — Я приказал замолчать этой голытьбе.

Это было уже слишком для Жюльена он вполне усвоил подобающие этому кругу манеры, но чувствами его он еще далеко не проникся. Несмотря на все свое лицемерие, к которому он так часто прибегал, он почувствовал, как по щеке у него покатилась крупная слеза.

Он постарался укрыться за зеленой рюмкой, но был совершенно не в состоянии оказать честь рейнскому вину. «Не давать петь, — повторял он про себя. — Боже мой! И ты это терпишь!»

К счастью, никто не заметил, что он так неприлично расчувствовался. Сборщик налогов затянул роялистскую песню. Когда все хором подхватили припев, совесть Жюльена стала нашептывать ему: «Вот оно — это грязное богатство, которого и ты можешь достигнуть и наслаждаться им, но только на таких вот условиях, не иначе как в этакой компании. Возможно, ты заполучишь местечко в двадцать тысяч франков, но в то время как сам ты будешь обжираться говядиной, ты будешь запрещать петь бедному узнику; ты будешь закатывать обеды на деньги, которые уворуешь из его жалкого пайка, и когда ты будешь пировать, он будет еще несчастней! О Наполеон! Как прекрасно было твое время, когда люди завоевывали себе положение на поле битвы! Но пробиваться подлостью, увеличивая страдания бедняков?»

Должен сознаться, что слабость, обнаруженная Жюльеном в этом монологе, внушает мне весьма неважное мнение о нем. Он был бы достойным собратом тех заговорщиков в желтых перчатках, которые желают перевернуть весь жизненный уклад большой страны, но не хотят иметь на совести ни малейшей царапинки.

Внезапно Жюльен был вынужден снова вернуться к своей роли. Ведь не для того, чтобы мечтать да сидеть, не говоря ни слова, позвали его обедать в таком изысканном обществе.

Бывший фабрикант набоек, ныне член-корреспондент Безансонской и Юзесской академий, обратился к нему с другого конца стола с вопросом, правда ли то, что говорят кругом о его удивительных успехах по части изучения Нового завета?

Сразу воцарилась глубокая тишина. Новый завет на латинском языке словно по волшебству оказался в руках ученого члена двух академий. Едва Жюльен успел ему ответить, как тот, открыв наугад книгу, прочел начало первой попавшейся латинской фразы. Жюльен продолжал ее наизусть. Память не изменила ему, и это чудо вызвало всеобщее восхищение, проявившееся с весьма шумной горячностью, подобающей концу обеда. Жюльен смотрел на раскрасневшиеся лица дам, — некоторые из них были весьма недурны. Он остановился взглядом на жене сборщика, голосистого запевалы.

— Мне, право, стыдно говорить так долго по-латыни перед дамами, — сказал он, глядя на нее. — Если бы господин Рюбиньо (это был член двух академий) был так любезен, что прочел бы наудачу какую-нибудь латинскую фразу, я попробовал бы, вместо того чтоб продолжать ее дальше, перевести ее, тут же на французский.

Это второе испытание доставило ему еще больший успех.

Среди гостей было несколько богатых либералов, однако эти счастливые отцы семейств рассчитывали получить стипендии для своих детей и по этой причине, поддавшись гласу духовного увещевания, внезапно обратились в сторонников правительства. Но, несмотря на этот весьма тонкий политический ход, г-н де Реналь не желал принимать их у себя. Эти добрые люди, которые знали Жюльена только понаслышке и видели его всего лишь раз, когда он красовался верхом на коне в день встречи короля, теперь оказались его самыми пылкими почитателями. «Когда же этим остолопам надоест, наконец, слушать библейский язык, в котором они ровно ничего не смыслят?» — думал он. Но выходило наоборот — язык этот забавлял их своей необычностью: они хохотали. Жюльену это надоело.

Едва часы пробили шесть, он степенно поднялся и сказал, что ему еще предстоит выучить целую главу из новой теологии Лигорио, которую он должен завтра отвечать г-ну Шелану.

— Ибо ремесло мое, — приятно улыбаясь, добавил он, — заключается в том, чтобы заставлять других отвечать мне уроки и самому отвечать уроки.

Все очень смеялись и были в полном восторге: остроумие такого рода во вкусе Верьера. Жюльен уже стоял, и вопреки всем правилам светских приличий все поднялись со своих мест — таково могущество истинного таланта. Г-жа Вально задержала его еще на четверть часа: он непременно должен был послушать, как дети отвечают наизусть катехизис; они делали самые невероятные ошибки, но, кроме него, никто этого не заметил. Он не счел нужным их поправлять. «Какое невежество — не знать самых основных правил закона божья!» — подумал он. Наконец он раскланялся и уже надеялся ускользнуть, однако пришлось вытерпеть еще одну басню Лафонтена.

— Это чрезвычайно безнравственный автор, — заявил Жюльен г-же Вально. — В известной басне о мессире Жане Шуаре он позволяет себе издеваться надо всем, что есть достойного в мире. Его очень резко осуждают самые серьезные комментаторы.

Прежде чем уйти, Жюльен получил четыре или пять приглашений на обед. «Да этот юноша просто слава нашего департамента!» — хором восклицали гости, сильно навеселе. Договорились даже до того, чтобы выделить для него особым постановлением некий пенсион из общественных сумм, дабы дать ему возможность закончить свое образование в Париже.

Покуда эта неосторожная идея обсуждалась на все лады в столовой, Жюльен уже успел выйти за ворота. «Ну и сволочь, сволочь!» — тихонько воскликнул он три-четыре раза подряд, с наслаждением вдыхая свежий воздух.

В эту минуту он чувствовал себя истинным аристократом — это он-то, который так долго не мог привыкнуть к презрительным улыбкам и чванливому высокомерию, скрывавшемуся за всеми учтивыми любезностями, какие расточались ему в доме г-на де Реналя. Теперь уж он не мог не почувствовать огромной разницы между этими домами. «Забудем даже о краденых деньгах, — рассуждал он дорогой, — отнятых у этих несчастных заключенных, которым еще вдобавок запрещают петь. Никогда бы господину де Реналю не пришло в голову объявлять своим гостям цену каждой бутылки вина, которым он их угощает. А этот Вально, он просто не в состоянии удержаться от постоянного перечисления своих богатств, и когда он говорит о своем доме, о своей усадьбе, и прочее, и прочее, — если тут оказывается его жена, он непременно считает своим долгом сказать. «Твой дом, твоя усадьба».

Эта дама, по-видимому, до того наслаждается чувством собственности, что даже не постеснялась устроить безобразный скандал за обедом: изругала лакея, который разбил рюмку и разрознил одну из ее дюжин, и лакей этот ответил ей с невероятным нахальством.

Ну и компания! Да если бы даже они мне дали половину того, что они крадут, я бы и то не согласился жить с ними. В один прекрасный день я бы непременно чем-нибудь себя выдал, я бы не выдержал, не смог бы не обнаружить того презрения, которое они мне внушают».

Тем не менее, следуя наставлениям г-жи де Реналь, ему все-таки пришлось еще несколько раз присутствовать на такого рода обедах. Жюльен вошел в моду; ему простили его мундир почетной стражи, а, быть может, именно эта неосторожность и была истинной причиной его нынешних успехов. Вскоре в Верьере только и было разговоров, что о том, кто же в конце концов возьмет верх и перетянет к себе этого ученого молодого человека: г-н де Реналь или директор дома призрения. Эти господа вкупе с г-ном Малоном составляли триумвират, который уж немало лет тиранил весь город. Мэру завидовали, у либералов было немало причин жаловаться на него, но в конце концов он все-таки был дворянин и, так сказать, создан для превосходства, тогда как отец г-на Вально не оставил сыну и шестисот ливров ренты. И не так-то легко было в отношении к нему перейти от жалости, которую он когда-то внушал своей скверной одежонкой цвета недозрелого яблока, к той великой зависти, которую он теперь вызывал у всех своими нормандскими лошадьми, золотыми цепочками, сшитыми в Париже костюмами, всем своим нынешним благополучием.

Среди всех этих новых для него людей Жюльен нашел, как ему показалось, одного порядочного человека: это был математик по фамилии Гро, слывший якобинцем. Жюльен, поклявшийся себе, что будет высказывать вслух только то, что сам считал ложью, вынужден был остеречься следовать этому правилу при г-не Гро. Из Вержи Жюльену присылали толстые пакеты с письменными работами детей. Ему советовали почаще видеться с отцом, и он подчинялся этой тягостной необходимости. Одним словом, он довольно успешно выправлял свою репутацию. Но вот однажды утром он внезапно проснулся, почувствовав прикосновение. Двух ручек, прикрывших ему глаза.

Это была г-жа де Реналь: она приехала в город и бегом взбежала по лестнице, чтобы хоть на минуту опередить детей, задержавшихся внизу со своим любимцем — ручным кроликом, которого они привезли с собой. Это была восхитительная минута, но, к сожалению, слишком уж короткая: г-жа де Реналь скрылась, как только дети ворвались в комнату, притащив с собой кролика, которого им не терпелось показать своему другу — Жюльен радостно встретил всех, даже кролика. Он словно очутился опять в своей семье; он чувствовал, что любит этих детей, что ему приятно болтать с ними. Его удивлял и приятный звук их голосов, и простота, и благородство, сквозившие во всех их детских замашках; он испытывал потребность очистить свою память от вульгарного тона, отвратительных поступков и суждений, словом, всего того, что ему приходилось терпеть в Верьере. Там всегда и во всем чувствовалась вечная боязнь поскользнуться, какая-то непрерывная схватка между роскошью и нищетой. Люди, у которых ему приходилось обедать, пускались в такие откровенности по поводу жаркого, что становилось стыдно за хозяев и кусок застревал в горле.

— Нет, вам, родовитым людям, есть чем гордиться, — говорил он г-же де Реналь и описывал ей те обеды, которые ему пришлось претерпеть.

— Так вы, милый мой, в моде! — И она покатывалась со смеху, представляя себе г-жу Вально под густым слоем румян, которые она считала нужным накладывать каждый раз, когда ждала к себе Жюльена. — Должно быть, она покушается на ваше сердце, — заметила она.

За завтраком царило необыкновенное оживление. Дети, которые, казалось, должны были стеснять их, на самом деле только увеличивали общее веселье. Бедняжки не знали, как выразить свою радость, что они снова видят Жюльена. Слуги, разумеется, уже насплетничали им, что ему предлагают лишних двести франков, лишь бы он согласился обучать молодых Вально.

Неожиданно среди завтрака маленький Станислав-Ксавье, еще бледный после своей тяжелой болезни, спросил у матери, сколько стоит его серебряный прибор и маленькая серебряная кружечка, из которой он пил.

— А зачем тебе?

— Я их продам и отдам деньги господину Жюльену, чтобы он не остался в дураках, если будет жить у нас.

Жюльен бросился целовать его со слезами на глазах. Мать расплакалась, а Жюльен, взяв малыша на колени, начал объяснять ему, что не надо так говорить: «остался в дураках», — что так только лакеи говорят. Видя, что его объяснения доставляют удовольствие г-же де Реналь, он начал придумывать разные забавные примеры, поясняющие, что значит «остаться в дураках».

— Я понимаю, — сказал Станислав. — Это как ворона осталась в дураках: она сыр уронила, и, лисица его схватила, а лисица-то была льстецом.

Госпожа де Реналь, не помня себя от счастья, то и дело бросалась целовать детей, а для этого ей надо было всякий раз немножко опереться на Жюльена.

Вдруг дверь распахнулась — вошел г-н де Реналь Его суровая недовольная физиономия являла удивительный контраст с той теплой радостью, которая померкла, едва лишь он показался. Г-жа де Реналь побледнела: она чувствовала, что сейчас неспособна что-либо отрицать. Жюльен сразу завладел разговором и громко стал рассказывать мэру про серебряную кружечку, которую хотел продать Станислав Сперва г-н де Реналь нахмурил брови просто по привычке, услышав слово «деньги». «Когда при мне упоминают о презренном металле, — заявил он, — это всегда бывает предисловием к тому, чтобы вытянуть что-нибудь из моего кошелька».

Но на этот раз дело было не только в деньгах, — его подозрения усилились. Радостное оживление жены и детей в его отсутствие отнюдь не доставляло удовольствия человеку, одолеваемому столь щекотливым тщеславием. Жена стала с гордостью рассказывать ему, какие милые, остроумные примеры придумывает Жюльен, объясняя своим ученикам незнакомые им выражения.

— Да, да, — отвечал он, — вот так-то он и охлаждает любовь детей ко мне — ему ведь ничего не стоит быть для них во сто раз милее меня, ибо я для них, в сущности, начальство. Да, все у нас теперь, словно нарочно, идет к тому, чтобы выставить законную власть в отталкивающем виде. Несчастная Франция!

Но у г-жи де Реналь вовсе не было охоты разбираться во всех оттенках мрачного недовольства своего супруга. У нее мелькнула надежда провести с Жюльеном целых двенадцать часов. Ей надо было сделать массу всяких покупок в городе, и она заявила, что непременно хочет пообедать в кабачке; как ни возражал ее муж, как ни сердился, она не уступила. Дети пришли в полный восторг от одного слова «кабачок», которое наши современные скромники произносят с таким упоением.

Господин де Реналь покинул жену в первой же галантерейной лавке, в которую она зашла: ему необходимо было повидать кое-кого. Он вернулся еще более мрачным, чем был утром: он убедился, что весь город только и говорит, что о нем и о Жюльене. На самом же деле еще ни одна душа не решилась намекнуть ему на кое-какие обидные для него подробности городских сплетен. Все, что передавали г-ну мэру, имело касательство только к одному интересующему всех вопросу: останется ли Жюльен у него на шестистах франках или уйдет на восемьсот к директору дома призрения.

Сей директор, повстречав г-на де Реналя в обществе, напустил на себя ледяной вид. Это был прием, не лишенный ловкости: в провинции так редка опрометчивость, так редки бросающиеся в глаза поступки, что их потом разбирают, переворачивают и толкуют на все лады.

Господин Вально был то, что за сто лье от Парижа называют пройдохой; бывают такие натуры — наглые и бесстыжие от природы. Его преуспеяние начиная с 1815 года помогло развернуться этим прекрасным качествам. Он, можно сказать, прямо царствовал в Верьере под началом г-на де Реналя, но, будучи намного энергичнее его и ничем не брезгуя, он во все совался, вечно носился туда-сюда, кому-то писал, с кем-то говорил, не считался ни с какими унижениями и, отнюдь ни на что не претендуя, ухитрился в конце концов сильно поколебать авторитет своего мэра в глазах церковных властей. Г-н Вально действовал так: он обращался к местным лавочникам и говорил. «Выберите мне двух завзятых дураков из вашей среды»; к судейским людям: «Выберите мне двух первоклассных невежд»; к лекарям: «Укажите мне двух самых отчаянных шарлатанов». А когда он таким образом собрал самую шваль от каждого ремесла, он предложил им: «Давайте царствовать вкупе».

Повадки этой компании задевали г-на де Реналя. Хамская натура Вально переносила все, даже публичные обличения, которыми его угощал аббат Малой.

Но посреди всего этого благоденствия г-ну Вальио было все же необходимо время от времени ограждать себя кое-какими безобидными щелчками от тех обидных истин, которые всякий — и он прекрасно знал это — имел право бросить ему в лицо. Опасения, вызванные приездом г-на Аппера, удвоили его энергию. Он три раза ездил в Безансон; с каждой почтой отсылал целую кучу писем, а кое-что отправлял с какими-то неизвестными субъектами, являвшимися к нему в сумерках. Он, пожалуй, несколько ошибся, добившись в свое время смещения престарелого кюре Шелана, ибо этот акт мести привел к тому, что многие богомольные дамы из высшей знати стали считать его форменным негодяем. Кроме того, эта оказанная ему услуга поставила его в полную зависимость от старшего викария де Фрилера, он стал получать от него престранные поручения. Вот как обстояли его дела, когда он, поддавшись искушению, доставил себе удовольствие сочинить анонимное послание. А тут еще, в довершение всего, супруга его заявила, что она непременно желает взять к детям Жюльена. И тщеславие г-на Вально прельстилось этой затеей.

При таком положении вещей г-н Вально чувствовал, что ему не избежать решительного объяснения со своим бывшим соратником г-ном де Реналем. Разумеется, тот наговорит ему всяких неприятностей. Это мало беспокоило г-на Вально, но г-н де Реналь мог написать в Безансон и даже в Париж. Того и гляди в Верьер неожиданно нагрянет какой-нибудь племянник министра и отнимет у него дом призрения.

Господин Вально стал подумывать о том, что недурно было бы сблизиться с либералами, — вот почему коекто из них получил приглашение на тот обед, на котором блеснул Жюльен. Они безусловно могли стать для него мощной опорой против мэра. Ну, а что, если состоятся выборы, — тут уж было само собой ясно, что сохранить дом призрения и голосовать не за того, за кого следует, — вещи совершенно несовместимые. Г-жа де Реналь превосходно разбиралась во всей этой хитрой политике, и пока они под руку с Жюльеном переходили из одной лавки в другую, она все это ему подробно рассказала; увлекшись разговором, они незаметно для себя очутились в Аллее Верности, и там они провели несколько часов почти так же безмятежно, как бывало в Вержи.

Между тем г-н Вально, желая как-нибудь увильнуть от решительного объяснения со своим прежним патроном, принял, встретившись с ним, весьма заносчивый вид. Этот маневр на сей раз удался, но весьма усилил мрачное недовольство господина мэра.

Невозможно представить себе более жалкое состояние, чем то, до которого довела г-на де Реналя эта борьба между тщеславием и самой мелочной, жадной и ненасытной привязанностью к деньгам. И никогда еще не видел он своих детей такими веселыми и довольными, как в этот день, когда вошел в кабачок. Этот контраст совсем обозлил его.

— Я, по-видимому, лишний в семье, — сказал он, стараясь придать внушительность своему голосу.

В ответ на это жена, понизив голос, снова заговорила о том, что необходимо удалить Жюльена. Счастливые часы, которые она провела с ним, возвратили ей уверенность и твердость, необходимые для того, чтобы осуществить то, что она задумала уже две недели назад. Несчастного мэра, помимо прочего, удручало еще одно обстоятельство: он отлично знал, что в городе открыто подшучивают над его пристрастием к презренному металлу. Г-н Вально, щедрый, как все воры, блестяще показал себя во время последних сборов доброхотных даяний в пользу братства св. Иосифа, в пользу конгрегации Пресвятой девы, конгрегации Святого причастия и т. п., и т. п.

Имя г-на де Реналя в списке местных помещиков, ловко составленном братьями-сборщиками в порядке размера даяний, не раз значилось на самом последнем месте. Тщетно оправдывался он тем, будто у него нет доходов. Святые отцы такими вещами не шутят.

XXIII
ОГОРЧЕНИЯ ЧИНОВНИКА

Il piacere di alzar la testa tutto
l’anno è ben pagato dd certi quarti d’ora che bisogna passar

Castf[14]

Но предоставим этому. Человеку возиться с его жалкими опасениями; кто же виноват, что он взял к себе в дом мужественного, благородного человека, когда ему требовалась лакейская душонка? Кто виноват, что он не умеет выбирать своих слуг? Так уж оно заведено в XIX веке: если некая могущественная, знатная особа сталкивается с мужественным человеком, она либо убивает его, либо отправляет в изгнание, в тюрьму, или подвергает таким унижениям, что тот ничего умнее придумать не может, как умереть от горя. Случайно здесь вышло так, что страдания пока что достаются не на долю мужественного человека. В том-то и все несчастье маленьких французских городков, а также и выборных правительственных органов, как, например, скажем, в Нью-Йорке, что нет никакой возможности забыть о том, что в мире существуют личности, подобные г-ну де Реналю. В городке, где всего двадцать тысяч жителей, именно эти-то люди и создают общественное мнение, а общественное мнение в стране, которой дана хартия, — это поистине нечто страшное. Человек с благородной, отважной душой, казалось бы, мог стать вашим другом, но он живет от вас на расстоянии сотни лье и судит о вас по тому, как относится к вам общественное мнение вашего городка, а оно создается глупцами, которым выпало счастье родиться знатными, богатыми и умеренными. Горе тому, кто от них отличается!

Сразу же после обеда все семейство уехало в Вержи, но уже через два дня Жюльен снова увидел их всех в Верьере.

Не прошло и часа после их приезда, как он, к своему крайнему удивлению, заметил, что г-жа де Реналь что-то от него скрывает. Едва он входил в комнату, как она сразу обрывала разговор с мужем и словно дожидалась, чтобы он ушел Жюльен тотчас же позаботился, чтобы это больше не повторялось. Он сразу стал держаться холодно и сдержанно; г-жа де Реналь заметила это, но не стала доискиваться причины. «Уж не собирается ли она найти мне преемника? — подумал Жюльен. — А ведь еще только позавчера как она была нежна со мной! Но, говорят, знатные дамы всегда так поступают. Это как у королей: никогда они не бывают так милостивы к своему министру, как в тот день, когда он, вернувшись домой, находит у себя указ о своей опале».

Жюльен заметил, что в этих разговорах, которые так резко обрывались при его появлении, постоянно упоминалось об одном большом доме, принадлежащем городу Верьеру; это был старый, но удобный и просторный дом, который стоял как раз напротив церкви, на самом бойком торговом месте. «Но какая может быть связь, — размышлял Жюльен, — между этим домом и новым любовником?» И он в огорчении повторял про себя прелестную песенку Франциска I, которая для него была новинкой, ибо не прошло еще месяца, как он узнал ее от г-жи де Реналь. А какими клятвами, какими ласками опровергалась тогда каждая строчка этой песенки:

Красотки лицемерят.
Безумен, кто им верит.

Господин де Реналь отправился на почтовых в Безансон. Поездка эта, по-видимому, была решена в каких-нибудь два часа; у мэра был чрезвычайно озабоченный вид. Вернувшись, он швырнул на стол толстый сверток в серой бумажной обертке.

— Вот она, эта дурацкая история, — пробурчал он жене.

Через час Жюльен увидал, как человек, расклеивавший объявления, пришел и унес с собой этот огромный сверток; он тотчас же бросился за этим человеком. «Вот я сейчас узнаю, в чем секрет, на первом же углу».

Он стоял и с нетерпением ждал, пока наклейщик намазывал своей толстой кистью оборотную сторону объявления. Едва только он наклеил его на стену, как Жюльен, сгоравший от любопытства, увидел чрезвычайно подробное объявление в сдаче внаем с публичных тортов того самого старого дома, о кагором так часто упоминалось в разговорах г-на де Реналя с женой.

Торги были назначены на завтра в два часа, в зале городской ратуши. Присуждение объявлялось действительным с того момента, когда погаснет третья свечка. Жюльен был ужасно разочарован, но все же ему показалось странным, что объявление вывешивают накануне торгов. Как же об этом успеют узнать все желающие принять в них участке? А впрочем, это объявление, помеченное истекшим числом двухнедельной давности, хоть он и прочел его от первого до последнего слова трижды, в разных местах, ровно ничего ему не объяснило.

Он отправился взглянуть, что это за дом. Привратник, не заметив его, с таинственным видом пояснял соседу.

— Э, что там! Напрасно стараться… Господин Малон обещал ему, что он получит его за триста франков. Мэр вздумал было артачиться, — так его сейчас же в епископат вытребовали, к старшему викарию де Фрилеру.

Появление Жюльена, по-видимому, сильно смутило друзей, они больше не промолвили ни слова.

Жюльен не преминул отправиться на торги. В еле освещенном зале толпилась масса народу, но все както странно приглядывались друг к дружке. Затем все взоры устремились к столу, где на оловянном блюде Жюльен увидел три маленьких зажженных огарка. Судебный пристав крикнул: «Триста франков, господа!»

— Триста франков! Совсем одурели, — тихонько сказал какой-то человек своему соседу. Жюльен случайно оказался между ними.

— Да ведь ему больше восьмисот цена. Ну-ка я дерну надбавку.

— Ну, что тебе за радость, скажи? Охота тебе злить господина Малона, господина Вально, епископа да еще этого старшего викария де Фрилера и всю эту шайку.

— Триста двадцать! — крикнул другой.

— Дурень! — выругался сосед. — А вот тут шпион мэра, гляди-ка, — добавил он, кивая на Жюльена.

Жюльен мигом обернулся, чтобы расправиться с обидчиком, но два приятеля франшконтейца уже не обращали на него ни малейшего внимания. Их хладнокровие передалось и ему. В этот момент последний огарок вспыхнул и потух, и тягучий голос судебного пристава объявил во всеуслышание, что дом передается на девять лет г-ну де Сен-Жиро, начальнику канцелярии префектуры, за триста тридцать франков.

Как только мэр вышел из зала, начались пересуды.

— Вот вам лишних тридцать франков в городскую казну, доход с глупости Грожо, — говорил один.

— Но господин де Сен-Жиро расправится с Грожо, — отвечали ему. — Он попомнит ему эти тридцать франков!

— Экая подлость! — говорил толстяк, слева от Жюльена. — Да за такой дом я бы восемьсот дал, пустил бы его под свою фабрику, да еще в барышах остался бы.

— Что же вы хотите? — отвечал ему молодой фабрикант из либералов. — Ведь де Сен-Жиро — член конгрегации. Четверо детей, и все на стипендиях. Эдакий бедняк! Вот и пришлось накинуть ему на содержание пятьсот франков, только и всего.

— И подумать только, сам мэр ничего тут поделать не мог, — заметил третий. — А уж какой роялист лютый, дальше некуда, только вот разве что не ворует!

— Не ворует? — подхватил еще один. — Наша птичка не лапает, она на лету хапает! Да у них одна общая мошна, все туда валят, а к концу года поделят. Смотрите, вон тут Сорелев мальчишка, пойдем-ка отсюда по-хорошему.

Жюльен вернулся домой в самом скверном настроении; г-жа де Реналь сидела очень грустная.

— Вы с торгов? — спросила она.

— Да, сударыня, и меня там приняли за шпиона господина мэра.

— Ах, если бы он меня послушался и уехал куда-нибудь на это время!

В эту минуту вошел г-н де Реналь, чрезвычайно мрачный. За обедом никто не проронил ни слова. Г-н де Реналь велел Жюльену сопровождать детей в Вержи; ехали все невеселые. Г-жа де Реналь утешала мужа:

— Пора бы уж вам, друг мой, привыкнуть.

Вечером все молча уселись у камина; только потрескивание буковых поленьев нарушало тишину. Случается, что в самых дружных семьях наступают такие тоскливые минуты. Вдруг один из мальчиков радостно закричал:

— Звонок! Звонок!

— А, черт! Если это господин де Сен-Жиро вздумал донимать меня под видом благодарности, так я ему выложу все, что думаю. Это уж слишком! В сущности, он всем обязан господину Вально, а я только скомпрометирован. Ну что, если проклятые якобинские газеты подхватят этот анекдотик и будут надо мной всячески потешаться?

Лакей распахнул дверь, и следом за ним в комнату вошел очень красивый господин с пышными черными баками.

— Господин мэр, я синьор Джеронимо. Вот письмо от кавалера де Бовези, атташе при неаполитанском посольстве; он передал мне его для вас в день моего отъезда, всего девять дней тому назад, — весело добавил синьор Джеронимо, поглядывая на г-жу де Реналь. — Синьор де Бовези, ваш кузен и мой близкий друг, сударыня, говорил, что вы знаете итальянский язык.

Веселый неаполитанец внес неожиданное оживление в этот скучный вечер. Г-жа де Реналь захотела непременно угостить его ужином. Она подняла весь дом на ноги, ей хотелось во что бы то ни стало заставить Жюльена забыть о том, что его сегодня дважды чуть не в лицо обозвали шпионом. Синьор Джеронимо, знаменитый певец, человек вполне светский, был вместе с тем очень веселым, жизнерадостным человеком, — ныне эти качества уже несовместимы во Франции. После ужина он спел с г-жой де Реналь маленький дуэт, а потом развлекал общество всякими занимательными рассказами. Когда в час ночи Жюльен сказал детям, что пора идти спать, они жалобно взмолились.

— Мы только еще немножко послушаем последнюю историю! — сказал старший.

— Это история про меня, синьорине, — сказал синьор Джеронимо. — Восемь лет тому назад, когда я, как вы теперь, был учеником, я учился в Неаполитанской консерватории… Я хочу сказать, что мне было столько же лет, сколько вам, но я не имел чести быть сыном прославленного мэра прелестного городка Верьера.

При этих словах г-н де Реналь глубоко вздохнул и посмотрел на жену.

— Синьор Дзингарелли, — продолжал молодой певец, слегка утрируя свой акцент, отчего дети так и покатывались с хохоту, — мой синьор Дзингарелли был ужасно строгим учителем. Его не любили в консерватории, а он хотел, чтобы все вели себя так, как если бы его боготворили. Я часто ухитрялся удирать потихоньку. Я отправлялся в маленький театрик Сан-Карлино и гам слушал самую божественную музыку, но — бог ты мой! — как раздобыть восемь монеток, восемь су, которые надо заплатить за входной билет? Такая громадная сумма! — говорил он, поглядывая на детей, а они прыскали со смеху. — Как-то синьор Джованноне, который был директором Сан-Карлино, услышал, как я пою, — мне было тогда шестнадцать лет, — он сказал: «Этот мальчик — сущий клад».

— Хочешь, я тебя возьму к себе, милый мальчик? — говорит он мне.

— А сколько вы мне дадите?

— Сорок дукатов в месяц.

А ведь это, господа, ни много, ни мало, сто шестьдесят франков! Мне показалось, словно передо мной рай открылся.

— Ну, а как же, — говорю я Джованноне, — как же устроить, чтобы строгий синьор Дзингарелли отпустил меня?

— Lascia fare a me.

— Предоставьте это мне! — вскричал старший из мальчиков.

— Совершенно верно, мой юный синьор. Так вот синьор Джованноне говорит мне: «Саго,[15] подпиши-ка прежде всего вот этот контракт». Я подписываю. И он сейчас же дает мне три дуката. Я в жизнь свою таких денег не видывал. А затем объясняет мне, как я должен действовать.

На другой день я испрашиваю аудиенцию у грозного синьора Дзингарелли. Его старый лакей ведет меня к нему в комнату.

— Что тебе от меня надо, сорванец? — спрашивает Дзингарелли.

— Маэстро! — говорю ему я. — Я пришел покаяться во всех моих проступках. Никогда больше я не буду удирать из консерватории и лазить через забор. Я буду теперь учиться вдвое прилежнее, чем раньше.

— Если бы я не боялся испортить самый прекрасный бас, какой я когда-либо слышал, я бы тебя посадил под замок на хлеб и на воду, негодник; ты бы у меня посидел так недельки две.

— Маэстро, — опять начинаю я, — я теперь буду у вас самым примерным учеником во всей консерватории, credete a me.[16] Но я только прошу, не откажите исполнить мою просьбу: если к вам кто-нибудь явится просить, чтобы я пел где-нибудь, не отпускайте меня. Умоляю вас, скажите, что вы не можете!

— Да кому же в голову придет просить у меня такого шалопая? Да разве я когда-нибудь позволю тебе уйти из консерватории? Да ты что, смеяться надо мной вздумал? А ну-ка, вон отсюда! Сию минуту вон! — кричит он, а сам старается пнуть меня ногой в зад. — Смотри, попадешь у меня под замок на хлеб и на воду.

Через час сам синьор Джованноне является к директору.

— Я пришел просить вас, — говорит он, — сделайте милость, от вас зависит мое счастье, — отдайте мне Джеронимо, пусть он попоет у меня эту зиму, а я тогда смогу дочку замуж выдать.

— На что тебе этот сорванец? — кричит ему Дзингарелли. — Да я и слышать об этом не желаю! Не отдам ни за что! А кроме того, если бы я даже и отпустил его, он сам никогда не согласится бросить консерваторию: он только что клялся мне в этом.

— Ну, если только за этим дело, — важно ответствует Джованноне, доставая из кармана мой контракт, — carta canta[17] — вот его подпись.

Тут Дзингарелли рассвирепел, чуть звонок не оборвал.

— Выгнать, — кричит, — сейчас же выгнать Джеронимо вон из консерватории! — А сам весь трясется от ярости.

Так меня и выгнали. Ну и хохоту было! И в тот же вечер я уже пел арию Moltiplico: Полишинель собирается жениться и считает по пальцам, что ему надо купить себе для обзаведения хозяйством, и каждый раз сбивается со счета.

— Ах, сударь, будьте так добры, спойте нам эту арию! — сказала г-жа де Реналь.

Джеронимо запел, и все хохотали до слез. Синьор Джеронимо отправился спать, когда уже пробило два часа; он очаровал всю семью своими приятными манерами, своей любезностью и веселым нравом.

На другой день г-н и г-жа де Ренали вручили ему письма, которые были ему нужны для представления к французскому двору.

«Вот гак-то везде, одна фальшь, — рассуждал сам с собой Жюльен. — Сейчас синьор Джеронимо покатит в Лондон на шестидесятитысячное жалованье. А без ловкости этого директора Сан-Карлино его божественный голос стал бы известен, может быть, на десять лет позднее… Нет, честное слово, по мне — лучше быть Джеронимо, а не Реналем. Правда, его не так уважают в обществе, но зато у него нет таких неприятностей, как, скажем, — эти торги, да и живется ему куда веселей».

Жюльен удивлялся самому себе: те недели, которые он провел в полном одиночестве в Верьере, в пустом доме г-на де Реналя, он чувствовал себя очень счастливым. Отвращение, мрачные мысли охватывали его только на званых обедах, а в остальное время, один во всем доме, он мог читать, писать, думать, и никто не мешал ему. Его ослепительные мечты не нарушались поминутно горькой необходимостью угадывать движения низкой душонки — да еще мало того — ублажать ее разными хитростями или лицемерными словами.

Быть может, счастье вот здесь, совсем рядом? Ведь на такую жизнь не нужно много денег: достаточно жениться на Элизе или войти в дело Фуке. Но путник, поднявшись на крутую гору, с великим удовольствием отдыхает на ее вершине. А будет ли он счастлив, если его заставят отдыхать вечно?

Госпожу де Реналь одолевали страшные мысли. Несмотря на все свои благие намерения, она не утерпела и рассказала Жюльену всю историю с торгами. «Я, кажется, готова ради него нарушить все мои клятвы», — думала она.

Она, не задумываясь, пожертвовала бы жизнью, чтобы спасти мужа, если бы жизнь его была в опасности. Это была именно та благородная и романтическая натура, для которой видеть возможность великодушного поступка и не совершить его является источником столь тяжких угрызений совести, как если бы она уже была повинна в преступлении. И, однако, у нее иногда бывали такие страшные дни, когда она не могла отделаться от мысли о том, какое это было бы счастье, если бы она вдруг овдовела и могла выйти замуж за Жюльена.

Он любил ее сыновей гораздо больше, чем их любил отец, и они, несмотря на всю его строгость, обожали его. Она прекрасно понимала, что, если бы она стала женой Жюльена, ей пришлось бы покинуть Вержи, где ей было дорого каждое деревцо. Она представляла себе, как бы она жила в Париже, как сыновья ее продолжали бы там учиться и получили бы такое образование, что все кругом восхищались бы ими. Дети ее, она сама, Жюльен-все они были бы так счастливы!

Странное действие брака, каким сделал его XIX век! Скука супружеской жизни наверняка убивает любовь, если она и была до брака, и при этом, говорит некий философ, супруги, достаточно богатые, чтобы не работать, очень скоро не знают, куда деваться от скуки, до того надоедают им мирные семейные радости. А среди женщин только очень сухие натуры не начинают в браке мечтать о любви.

Философское рассуждение заставляет меня простить г-жу де Реналь, но в Верьере ей не прощали. Напротив того, весь город, хотя она и не подозревала об этом, только и занимался, что скандальной историей ее любовных похождений. Благодаря этому скандалу там осенью было даже не так скучно, как всегда.

Осень и часть зимы пролетели очень быстро. Пришла пора расстаться с вержийскими лесами. Светское общество в Верьере начинало мало-помалу возмущаться, видя, какое слабое впечатление, производят на г-на де Реналя все его анафемы. Не прошло и недели, как некие важные особы, которые, желая вознаградить себя за свою обычную серьезность, с радостью оказывали подобного рода услуги, постарались внушить ему самые тяжкие подозрения, однако сделав это как нельзя более осторожно.

Господин Вально, который вел свою игру потихоньку, пристроил Элизу в одно весьма почтенное, благородное семейство, где было пять женщин. Элиза, опасаясь, как она говорила, не найти себе места зимой, согласилась поступить в эту семью на две трети жалованья, которое она получала у господина мэра. Затем эта девица сама по себе возымела блестящую мысль: пойти исповедаться и к прежнему кюре, господину Шелану, и к новому, чтобы со всеми подробностями рассказать тому и другому историю любовных похождений Жюльена.

На другой же день после приезда семьи мэра, в шесть часов утра, аббат Шелан прислал за Жюльеном.

— Я ни о чем не собираюсь вас спрашивать, — сказал он ему, — и прошу вас — а если этого мало, приказываю — ничего мне не говорить, но я требую, чтобы вы в трехдневный срок отправились либо в Безансонскую семинарию, либо на житье к вашему другу Фуке, который по-прежнему готов прекрасно вас устроить. Я все предусмотрел, обо всем позаботился, но вы должны уехать и не показываться в Верьере, по крайней мере, в течение года.

Жюльен ничего не отвечал. Он размышлял, не следует ли ему, для сохранения собственного достоинства, оскорбиться этой заботливостью, которую проявляет о нем господин Шелан, — ведь не отец же он ему в конце концов.

— Завтра в это же время я буду иметь честь явиться к вам еще раз, — ответил он, наконец, старому кюре.

Господин Шелан, который полагал, что своим авторитетом он, безусловно, заставит подчиниться этого юнца, говорил долго. Жюльен, изобразив на своем лице самое глубокое смирение, почтительно стоял перед ним, не раскрывая рта.

Наконец его отпустили, и он бросился к г-же де Реналь рассказать ей все, но застал ее в глубоком отчаянии. Ее муж только что говорил с нею довольно откровенно. Его нерешительный характер и надежды на наследство из Безансона, которые еще усиливали его нерешительность, склонили его твердо держаться того мнения, что жена его совершенно невинна. Он пришел поделиться с ней неожиданным открытием: как странно, оказывается, настроено сейчас общественное мнение в Верьере. Разумеется, люди не правы, все это происки завистников, но в конце концов что же делать?

На минуту г-жа де Реналь попыталась утешить себя мыслью, что Жюльен может принять предложение г-на Вально и остаться в Верьере. Но теперь это уже была не та робкая, простодушная женщина, какою она была в прошлом году: злосчастная страсть и муки раскаяния вразумили ее. Слушая мужа, она с болью в душе убеждалась, что разлука, хотя бы временная, неизбежна. «Вдали от меня Жюльен снова отдастся своим честолюбивым мечтам, и это так естественно, когда у человека нет ни гроша за душой! А я! Боже мой! Я так богата — и это ничем, ничем не может помочь моему счастью. Он меня забудет. Такой обаятельный юноша! Конечно, его будут любить, полюбит и он. Ах, я несчастная… А на что жаловаться? Бог справедлив: ведь я даже не пыталась перестать грешить; в наказание он отнял у меня разум. Мне надо было только подкупить Элизу, привлечь ее на свою сторону, уж, кажется, чего проще! А я даже не дала себе труда подумать об этом. Только и бредила любовью. И вот теперь все пропало».

Одно глубоко поразило Жюльена: когда он сообщил г-же де Реналь ужасную новость о том, что ему придется уехать, он не услышал от нее никаких эгоистических возражений. Видно было только, что она едва удерживается от слез.

— Друг мой, нам с вами нужна твердость. — Она отрезала для него на память прядь своих волос. — Не знаю, что со мною будет, — сказала она, — но только, если я умру, обещай мне, что ты никогда не покинешь моих детей. Близко ли ты будешь от них, далеко ли, постарайся сделать из них честных людей. Если опять будет революция, всю знать перережут, а их отцу, вероятно, придется эмигрировать — из-за того крестьянина, которого тогда убили на крыше. Не забудь о моих сыновьях. Дай мне руку. Прощай, милый! Это наши с тобой последние минуты. Когда эта страшная жертва уже будет принесена, я надеюсь, что на людях у меня хватит мужества, подумать о моем добром имени.

Жюльен ожидал взрыва отчаяния. Эти простые прощальные слова глубоко растрогали его.

— Нет, нет, я не хочу так прощаться! Я уеду, они все этого хотят, да и вы сами. Но через три дня я вернусь к вам ночью.

Все мигом преобразилось для г-жи де Реналь. Значит, Жюльен действительно любит ее, если ему самому пришло в голову увидеться с нею еще раз! Все ее страдания сразу исчезли, и ее охватило чувство невыразимой радости. Все стало так легко. Уверенность, что она еще раз увидит своего милого, заслонила собою все, что было мучительного в эти последние минуты. С этого мгновения вся осанка и выражение лица г-жи де Реналь исполнились какого-то особенного благородства, решимости и необыкновенного достоинства.

Вскоре явился г-н де Реналь: он был вне себя. И тут-то он, наконец, выложил жене все про это анонимное письмо, полученное им два месяца назад.

— Я это письмецо снесу в Казино, я всем его покажу, чтобы все знали, что за подлец этот Вально! Я его подобрал нищим, сделал одним из самых богатых людей в Верьере Я его публично осрамлю, я драться с ним буду. Нет! Это уж перешло все границы.

«И я могу остаться вдовой, господи боже! — промелькнуло у г-жи де Реналь Но в тот же миг она сказала себе: — Если я не помешаю этой дуэли, — а я, разумеется, могу это сделать, — я буду убийцей моего мужа».

Никогда еще она не пользовалась с такой ловкостью тщеславием своего супруга. В каких-нибудь два часа она сумела убедить его, при помощи его же собственных доводов, что он должен держать себя сейчас как нельзя более дружески с Вально и даже снова взять Элизу к себе в дом. Немало мужества потребовалось г-же де Реналь, чтобы решиться снова увидеть эту девушку, причину всех ее несчастий. Но эту мысль подал ей Жюльен.

Наконец, после того как его раза три-четыре наводили на путь истинный, г-н де Реналь уже собственным умом дошел до чрезвычайно тягостной для него в денежном отношении мысли, а именно, что не может быть для него сейчас ничего хуже, как если Жюльен в разгар великого злопыхательства и сплетен по всему Верьеру останется в городе и поступит гувернером к детям г-на Вально. Ясно, что Жюльен не упустит случая принять столь выгодное предложение директора дома призрения; но для торжества г-на де Реналя необходимо, напротив, чтобы Жюльен уехал из Верьера и поступил в семинарию в Безансоне или, скажем, в Дижоне Но как убедить его уехать, и, потом, на какие средства он там будет жить?

Господин де Реналь, видя неминуемость денежной жертвы, убивался больше, чем его жена. Она же после тягостной беседы с мужем чувствовала себя так, как должен чувствовать себя мужественный человек, который, решив покончить счеты с жизнью, проглотил смертельную дозу страмония и еще не умер; он живет, так сказать, по инерции, но уже ничем в мире больше не интересуется. Так, Людовик XIV, умирая, промолвил: «Когда я был королем…» Замечательная фраза!

На другой день спозаранку г-н де Реналь получил анонимное письмо. На этот раз письмо было весьма оскорбительного свойства. В каждой строчке самым грубым образом намекалось на его положение. Несомненно, это было делом рук какого-нибудь мелкого завистника. Это письмо снова вызвало у него желание драться с г-ном Вально. Он так расхрабрился, что решил действовать безотлагательно: вышел из дому один и отправился в оружейную лавку, купил там пару пистолетов и велел зарядить их.

«Нет, в самом деле, — рассуждал он, — представить себе, что снова вернулись бы прежние строгости императора Наполеона: у меня на душе буквально ни одного краденого гроша, мне не в чем себя упрекнуть. Единственно, что я позволял себе, — это закрывать глаза, но у меня в столе лежат кой-какие солидные документики, которые меня вполне оправдывают».

Госпожа де Реналь испугалась не на шутку холодной ярости своего мужа; ее опять стала соблазнять страшная мысль о вдовстве, которую ей стоило такого труда отогнать от себя. Она заперлась с мужем в его кабинете, где в течение нескольких часов уговаривала его без всякого результата: последнее анонимное письмо настроило его весьма решительно. Наконец ей все-таки удалось добиться того, что его отважная решимость закатить оплеуху г-ну Вально перешла в не менее отважную решимость предложить Жюльену шестьсот франков, чтобы он мог внести за год в семинарию. Г-н де Реналь, в сотый раз проклиная тот день, когда ему пришла в голову злополучная идея взять гувернера, забыл об анонимном письме.

Одна только мысль немного утешала его, но он не говорил о ней жене: он надеялся — если ему удастся проявить достаточно умения и воспользоваться как-нибудь в своих интересах романтическими бреднями этого юнца — убедить его отказаться от предложения г-на Вально и за меньшую сумму.

Госпоже де Реналь стоило немало труда втолковать Жюльену, что он идет навстречу желаниям ее мужа, отказываясь в угоду ему от места в восемьсот франков, которые ему при свидетелях предлагал директор дома призрения, и потому не имеет никаких оснований стыдиться и должен без всякого стеснения принять эти деньги.

— Но подумайте, — упрямо твердил Жюльен, — у меня никогда в мыслях не было соглашаться на его предложение. Вы меня так приучили к порядочной жизни, что я бы просто не вынес хамства этих людей.

Но жестокая необходимость железной рукой сломила волю Жюльена. Он тешил свою гордость надеждой, что примет эту сумму от верьерского мэра только в долг и даст ему расписку с обязательством выплатить этот долг с процентами в течение пяти лет.

У г-жи де Реналь все еще оставалось несколько тысяч франков, припрятанных в маленькой пещерке в горах. Она предложила их ему, замирая от страха, что он откажется и только рассердится на нее.

— Неужели вы хотите, — отвечал Жюльен, — чтобы воспоминание о нашей любви стало для меня отвратительным?

Наконец Жюльен уехал. Г-н де Реналь был безгранично счастлив, ибо в роковую минуту, когда он предложил ему деньги, это испытание оказалось свыше сил Жюльена. Он отказался наотрез. Г-н де Реналь со слезами на глазах бросился ему на шею. Жюльен попросил у него свидетельство о своем поведении, и у мэра от избытка чувств не нашлось достаточно пылких выражений, чтобы превознести все его достоинства. У нашего героя было прикоплено пять луидоров и еще столько же он рассчитывал занять у Фуке.

Он был сильно взволнован. Но, отойдя на лье от Верьера, где он оставлял все, что любил, он уже больше ни о чем не думал и только представлял себе, какое счастье увидеть большей город, настоящую большую крепость, как Безансон.

Во время этой краткой, трехдневной, разлуки г-жа де Реналь жила в ослеплении, поддавшись одному из самых жестоких обманов любви. Жизнь ее была почти терпима, ибо между ее теперешним состоянием и страшным горем впереди было еще это последнее свидание с Жюльеном. Она считала часы и минуты, которые оставались до него. Наконец ночью на третий день она услышала издали условный сигнал Жюльена. Преодолев тысячу опасностей, он явился к ней.

С этой минуты она могла думать только об одном: «Я вижу его в последний раз». Она не только не отвечала на бурные ласки своего милого, — она была как труп, в котором чуть теплится жизнь. Когда она принуждала себя сказать ему, что любит его, это звучало так натянуто, что можно было подумать обратное. Ничто не могло отвлечь ее от страшной мысли о том, что они расстаются навеки. Жюльен со своей обычной подозрительностью чуть было не подумал, что он уже забыт. Но когда он отпустил какое-то язвительное замечание по этому поводу, она не ответила ни слова; только крупные слезы покатились у нее по щекам, и рука ее судорожно сжала его руку.

— Но боже мой! Да как же вы хотите, чтобы я вам верил, — отвечал Жюльен на скупые, неубедительные уверения своей возлюбленной — Да вы бы выказали во сто раз больше дружеских чувств госпоже Дервиль или просто какой-нибудь вашей знакомой.

И помертвевшая г-жа де Реналь не знала, что отвечать.

— Сильнее этого страдать невозможно… Мне бы только умереть… Я чувствую, как у меня леденеет сердце.

И это были ее самые многословные ответы: больше он ничего не мог добиться.

Когда забрезживший рассвет напомнил, что ему пора уходить, слезы г-жи де Реналь сразу высохли. Она молча смотрела, как он привязывает к окну веревку с узлами, и не отвечала на его поцелуи. Напрасно он говорил ей:

— Ну, вот мы и достигли, наконец, того, чего вы так желали. Теперь уже вас не будут мучить угрызения совести. Не будет больше мерещиться чуть только кто прихворнет из детей, что вы их сведете в могилу.

— Мне жаль, что вы не можете поцеловать Станислава, — холодно сказала она.

Жюльен, наконец, ушел, глубоко потрясенный мертвенными объятиями этого живого трупа, и на протяжении многих лье ни о чем другом думать не мог. Сердце его разрывалось, и пока он не перевалил через гору, пока ему еще видна была верьерская колокольня, он то и дело оборачивался на ходу.

XXIV
БОЛЬШОЙ ГОРОД

Какой шум! Какая масса народа, и у каждого свои заботы!
Каких только планов на будущее не родится в голове
двадцатилетнего юноши! Как все это отвлекает от любви!

Варнав

Наконец далеко впереди, на горе, показались черные стены — это была безансонская крепость. «Какая была бы великая разница, — сказал он со вздохом, — если бы я явился в эту благородную твердыню в качестве подпоручика одного из гарнизонных полков, оставленных здесь для ее защиты!»

Безансон не только один из самых красивых городов Франции, — в нем можно встретить много умных и благородных людей. Но Жюльен был всего-навсего бедный деревенский паренек, у которого не было возможности познакомиться с выдающимися людьми.

Он достал у Фуке простой штатский костюм и в этой одежде, в какой ходят все горожане, перешел через подъемные мосты. Он так много читал об осаде 1674 года, что ему захотелось, прежде чем похоронить себя в семинарии, осмотреть крепостные стены. Два или три раза его чуть не задержали часовые, он заглядывал в такие места, куда военная каста не пускает простых смертных, чтобы не лишиться возможности продавать на сторону сено и выручать за это двенадцать — пятнадцать тысяч франков в год.

Высоченные стены, глубочайшие рвы, грозные зевы пушек в течение нескольких часов поглощали все его внимание, но вот, проходя по бульвару, он увидел перед собой большое кафе. Он остановился в восхищении, он несколько раз прочел слово «Кафе», написанное гигантскими буквами над двумя огромными дверями, но никак не решался поверить собственным глазам. Наконец с большим трудом он преодолел свою робость и осмелился войти. Он очутился в длинной зале, в тридцать — сорок шагов длины, потолок которой возвышался по меньшей мере на двадцать футов над головой. Все сегодня пленяло Жюльена своей чудесной новизной.

На двух бильярдах шла игра. Маркеры выкрикивали счет, игроки бегали вокруг бильярдов, возле которых стояла тесная толпа зрителей. Клубы табачного дыма обволакивали всех синим облаком. Жюльен с интересом смотрел на этих рослых, грузно ступавших людей с невероятными баками, с чуть сутулыми плечами, в широких длиннополых сюртуках. Сии благородные сыны древнего Бизонциума не говорили, а кричали; они корчили из себя грозных воинов. Жюльен в восхищении застыл на месте: он был заворожен необъятностью, великолепием этого важного города — Безансона. У него не хватало мужества спросить себе чашку кофе у одного из этих господ с надменным взглядом, которые выкрикивали счет очков у бильярдов.

Но девица, сидевшая за стойкой, заметила смазливое личико провинциала, который, остановившись в трех шагах от печки со своим узелком под мышкой, внимательно рассматривал бюст короля из превосходного белого алебастра. Девица эта, высокая статная франшконтеиха, одетая весьма кокетливо, как это и требуется для такого заведения, уже два раза, тихонько, чтобы не услышал никто другой, окликнула Жюльена: «Сударь! Сударь!» Жюльен, встретившись взором с большими голубыми и весьма нежными глазами, понял, что она обращается именно к нему.

Он быстро устремился к стойке, за которой сидела юная красавица, точь-в-точь как он устремился бы на врага. От его резкого движения узелок выскочил у него из-под мышки и упал.

Как жалок показался бы наш провинциал юным парижским лицеистам, которые уже в пятнадцать лет умеют войти в кафе с шиком! Но эти юнцы, столь превосходно вышколенные в пятнадцатилетнем возрасте, в восемнадцать лет становятся весьма заурядными. Та пылкая робость, которую порой встречаешь в провинции, иногда превозмогает себя, и тогда она воспитывает волю. Приблизившись к этой молодой девушке, да еще такой красотке, которая сама соблаговолила с ним заговорить, Жюльен, расхрабрившись после того как ему удалось побороть свою робость, решил сказать ей всю правду:

— Сударыня, я первый раз в жизни в Безансоне. Мне бы хотелось получить за плату чашку кофе с хлебом.

Девица улыбнулась и покраснела; у нее мелькнуло опасение, как бы этот юный красавчик не привлек насмешливого внимания и не сделался жертвой шуток бильярдных игроков, тогда он испугается, и больше его здесь не увидишь.

— Садитесь здесь, около меня, — сказала она, указывая на маленький мраморный столик, почти совершенно скрытый за громадной стойкой красного дерева, выступавшей довольно далеко в залу.

Девица перегнулась через стойку, что дало ей возможность показать весьма соблазнительную талию. Жюльен заметил ее, и все его мысли тотчас же приняли другое направление. Красавица быстро поставила перед ним чашку, сахар и небольшой хлебец. Ей не хотелось звать официанта, чтобы он налил Жюльену кофе; она отлично понимала, что как только тот подойдет, ее уединению с Жюльеном наступит конец.

Жюльен задумался, сравнивая про себя эту веселую белокурую красавицу с некоторыми воспоминаниями, которые нет-нет да вставали перед ним. Вся его робость пропала, когда он подумал о том, какую страстную любовь он к себе внушил. А красавице достаточно было взглянуть на него: она уже прочла все, что ей было нужно, в глазах Жюльена.

— Здесь так накурили, что не продохнешь. Приходите завтра пораньше завтракать, до восьми утра. В это время я здесь почти одна.

— А как вас зовут? — с нежной улыбкой восхищенной робости спросил Жюльен.

— Аманда Бине.

— А вы не разрешите мне прислать вам через часок маленький сверточек вот вроде этого?

Красотка Аманда на минутку задумалась.

— За мной ведь тоже присматривают, — сказала она. — Как бы мне не повредило то, о чем вы просите, но я вам напишу мой адрес на этой карточке, вы наклейте ее на ваш сверточек, и можете послать мне, не опасаясь.

— Меня зовут Жюльен Сорель, — сказал юноша. — У меня нет ни родных, ни знакомых в Безансоне.

— Понимаю, — сказала она, обрадовавшись. — Вы, значит, поступаете в школу правоведения?

— Ах, нет, — отвечал Жюльен — Меня посылают в семинарию.

Жюльен увидел горькое разочарование на лице Аманды. Она подозвала официанта, — теперь она уже ничего не боялась. Официант, даже не взглянув на Жюльена, налил ему кофе.

Аманда, сидя за стойкой, получала деньги. Жюльен был очень горд тем, что решился поговорить. За одним из бильярдов громко спорили. Крики игроков, гулко разносившиеся по всей громадной зале, сливались в какой-то сплошной рев, который очень удивлял Жюльена Аманда сидела с задумчивым видом, опустив глазки.

— А если хотите, мадемуазель, — сказал он вдруг спокойно-уверенным тоном, — я могу назваться вашим родственником.

Эта забавная самоуверенность понравилась Аманде. «Это не прощелыга какой-нибудь», — подумала она. И она сказала очень быстро, не глядя на него, потому что все время следила, не идет ли кто-нибудь к стоике.

— Я из Жанлиса, это под Дижоном. Вы скажите, что вы тоже из Жанлиса, родня моей матери.

— Непременно, так и скажу.

— Летом каждый четверг, часов около пяти, господа семинаристы проходят здесь, у самого кафе.

— Если вы обо мне вспомните, когда я тоже буду здесь проходить, — выйдите с букетиком фиалок в руке.

Аманда поглядела на него с удивлением; этот взор превратил мужество Жюльена в безудержную отвагу, однако он все-таки покраснел до ушей, выпалив неожиданно:

— Я чувствую, что влюбился в вас без памяти.

— Говорите тише! — отвечала она испуганно.

Жюльен старался припомнить несколько фраз из раздерганного томика «Новой Элоизы», который попался ему в Вержи. Его память не подвела его: минут десять он цитировал «Новую Элоизу» восхищенной красотке Аманде и сам был в восторге от своей храбрости, как вдруг прекрасная франшконтейка приняла ледяной вид: один из ее любовников показался в дверях кафе.

Он подошел к стойке, посвистывая, подергивая плечами, и поглядел на Жюльена. И в тот же миг воображению Жюльена, всегда все до крайности преувеличивавшему, представилась неминуемая дуэль. Он сильно побледнел, отодвинул чашку, принял весьма самоуверенный вид и внимательно посмотрел на своего соперника. Пока этот последний, нагнув голову, бесцеремонно наливал себе рюмку водки, Аманда взглядом приказала Жюльену опустить глаза. Он послушался и минуты две сидел, не шелохнувшись, бледный, решительный, не думая ни о чем, кроме того, что вот-вот должно произойти; поистине он был очень хорош в эту минуту. Соперника удивил взгляд Жюльена; проглотив водку одним духом, он перекинулся словечком с Амандой, потом, засунув руки в карманы своего необъятного сюртука, направился к одному из бильярдов, насвистывая и поглядывая на Жюльена. Тот вскочил, совершенно обезумев от ярости; но он не знал, как надо поступить, чтобы бросить вызов. Он положил свой сверток на стол и, приняв самый развязный вид, двинулся к бильярду.

Напрасно благоразумие твердило ему: «Если ты затеешь дуэль с первого же дня в Безансоне, духовная карьера для тебя кончена».

«Все равно. Зато никто не скажет, что я струсил перед нахалом!»

Аманда видела его храбрость: рядом с его застенчивой неловкостью она особенно бросалась в глаза. Она тотчас же отдала ему предпочтение перед здоровенным малым в сюртуке. Она поднялась с места и, делая вид, что следит за кем-то из проходящих по улице, поспешно встала между ним и бильярдом.

— Боже вас сохрани поглядывать так косо на этого господина; это мой зять.

— А мне какое дело? Чего он уставился на меня?

— Вы что, хотите меня сделать несчастной? Конечно, он на вас поглядел, да он, может быть, даже и заговорит с вами. Я же ему сказала, что вы мой родственник с материнской стороны и только что приехали из Жанлиса. Сам-то он из Франш-Конте, а в Бургундии нигде дальше. Доля не бывал. Вы можете ему смело говорить все, что вам в голову придет.

Так как Жюльен все еще колебался, она поторопилась прибавить, — воображение этой девицы из-за стойки обильно снабжало ее всяким враньем:

— Конечно, он на вас посмотрел, но в этот момент он меня спрашивал, кто вы такой. Он человек простой, со всеми так держится; он вовсе не хотел вас оскорбить.

Жюльен, не отрываясь, следил взглядом за мнимым зятем; он видел, как тот подошел к дальнему бильярду и купил себе номерок, чтобы принять участие в игре; Жюльен услышал, как он угрожающе заорал во всю глотку. «А ну-ка, я вам сейчас покажу!» Жюльен быстро проскользнул за спиной Аманды и сделал шаг к бильярдам.

Аманда схватила его за руку.

— Извольте-ка сперва заплатить мне, — сказала она.

«В самом деле, — подумал Жюльен, — она боится, что я улизну, не расплатившись». Аманда была взволнована не меньше его, и щеки и у нее пылали, — она очень долго возилась, отсчитывая ему сдачу, и тихонько повторяла:

— Уходите сейчас же из кафе, или я вас не стану любить! А вы мне, признаться, очень нравитесь.

В конце концов Жюльен ушел, но с крайней медлительностью «А может быть, я все-таки должен пойти и поглядеть вот так же прямо в глаза этому грубияну?» — спрашивал он себя. И эта неуверенность заставила его проторчать чуть не целый час на бульваре перед кафе: он все дожидался, не выйдет ли оттуда его обидчик. Но тот не появлялся, и Жюльен ушел.

Он пробыл в Безансоне всего несколько часов, и ему уже приходилось в чем-то упрекать себя. Старый лекарь, несмотря на свою подагру, когда-то преподал ему несколько уроков фехтования, и это был весь арсенал, которым располагала сейчас ярость Жюльена. Но это затруднение не остановило бы его, если бы он знал, каким способом, кроме пощечины, можно показать свое возмущение противнику; а ведь если бы дело дошло до кулаков, то, разумеется, его противник, этот громадный мужчина, избил бы его, и на том бы дело и кончилось.

«Для такого бедняка, как я, — размышлял Жюльен, — без покровителей, без денег, в сущности, небольшая разница, что семинария, что тюрьма. Надо будет оставить мое городское платье в какой-нибудь гостинице, и там же я обряжусь в мое черное одеяние. Если мне когда-нибудь удастся вырваться на несколько часов из семинарии, я могу, переодевшись, пойти повидаться с красоткой Амандой» Придумано это было неплохо, но сколько ни попадалось ему гостиниц по дороге, он ни в одну из них не решился зайти.

Наконец, когда он уже второй раз проходил мимо «Посольской гостиницы», его озабоченный взгляд встретился с глазами толстой, довольно еще молодой, краснощекой женщины с очень оживленным и веселым лицом. Он подошел к ней и рассказал о своем затруднении.

— Ну, разумеется, хорошенький мой аббатик, — отвечала ему хозяйка «Посольской гостиницы», — я сохраню вашу городскую одежду; мало того, обещаю вам ее проветривать почаще — в этакую погоду не годится оставлять долго лежать суконное платье.

Она достала ключ, сама проводила его в комнату и посоветовала записать на бумажке все, что он ей оставляет.

— Ах, боже мой, как вам идет это платье, дорогой аббат Сорель! — сказала ему толстуха, когда он пришел к ней на кухню. — А я, знаете, вас сейчас хорошим обедом попотчую. Да не беспокойтесь, — добавила она, понизив голос, — это вам будет стоить всего двадцать су, а со всех я пятьдесят беру: надо ведь поберечь кошелечек ваш.

— У меня есть десять луидоров, — не без гордости ответил Жюльен.

— Ай ты господи! — испуганно воскликнула хозяйка. — Да разве можно об этом так громко говорить? У нас тут немало проходимцев в Безансоне. Оглянуться не успеете, как вытащат. А главное, никогда по кофейням не ходите, там ихнего брата видимо-невидимо.

— Вот как! — промолвил Жюльен, которого это замечание заставило призадуматься.

— Да вы никуда, кроме как ко мне, и не ходите, — я вас всегда и кофеем напою. Знайте, что вас здесь всегда встретят по-дружески и обед вы получите за двадцать су; верьте мне, я вам дело говорю. Идите-ка усаживайтесь за стол, я вам сама подам.

— Нет, не могу есть, — сказал ей Жюльен. — Я очень волнуюсь; я ведь от вас должен прямо в семинарию идти.

Но сердобольная толстуха отпустила его только после того, как набила ему карманы всякой снедью. Наконец Жюльен отправился в свое страшное узилище. Хозяйка, стоя в дверях, показывала ему дорогу.

XXV
СЕМИНАРИЯ

Триста тридцать шесть обедов по восемьдесят три сантима, триста тридцать шесть ужинов по тридцать восемь сантимов, шоколад-кому полагается по чину; а сколько же можно заработать на этом деле?

Безансонский Вольно

Он издалека увидел железный золоченый крест на воротах; он медленно приблизился; ноги у него подкашивались. «Вот он, этот ад земной, из которого мне уж не выйти!» Наконец он решился позвонить. Звук колокола разнесся гулко, словно в нежилом помещении. Минут через десять к воротам подошел какой-то бледный человек, весь в черном. Жюльен глянул на него и мгновенно опустил глаза. Странное лицо было у этого привратника. Зрачки его выпуклых зеленоватых глаз расширялись, как у кошки; неподвижные линии век свидетельствовали о том, что от этого человека нечего ждать сочувствия; тонкие губы приоткрывались полукругом над торчащими вперед зубами. И однако на этом лице не было написано никаких пороков, скорее это была полная бесчувственность, то есть именно то, что больше всего может испугать молодого человека. Единственное чувство, которое беглый взгляд Жюльена сумел отгадать на этой постной физиономии святоши, было глубочайшее презрение ко всему, о чем бы с ним ни заговорили, если только сие не сулило награды на небесах.

Жюльен с трудом заставил себя поднять глаза; сердце у него так билось, что он с трудом мог говорить; прерывающимся голосом он объяснил, что ему надо видеть ректора семинарии господина Пирара. Не произнеся ни слова, черный человек знаком велел ему следовать за ним. Они поднялись на третий этаж по широкой лестнице с деревянными перилами и совершенно перекосившимися ступенями, которые все съехали набок, в противоположную от стены сторону, и, казалось, вот-вот развалятся вовсе. Они очутились перед маленькой дверцей, над которой был прибит огромный кладбищенский крест из простого дерева, выкрашенный в черную краску; она подалась с трудом, и привратник ввел Жюльена в низкую темную комнату с выбеленными известкой стенами, на которых висели две большие картины, потемневшие от времени. Здесь Жюльена оставили одного; он стоял совершенно помертвевший от ужаса; сердце его неистово колотилось, ему хотелось плакать, но он не смел. Мертвая тишина царила в доме.

Через четверть часа, которые ему показались сутками, зловещая физиономия привратника появилась в дверях в противоположном конце комнаты; он молча кивнул Жюльену, приглашая следовать за ним. Жюльен вошел в другую комнату; она была больше первой, и в ней было почти совсем темно, Стены были также выбелены, но они были совсем голые. Только в углу, около двери, Жюльен, проходя, заметил кровать некрашеного дерева, два плетеных стула и небольшое кресло, сколоченное из еловых досок и необитое. На другом конце комнаты, у маленького оконца с пожелтевшими стеклами и заставленным грязными цветочными банками подоконником, он увидел человека в поношенной сутане, сидевшего за столом; казалось, он был чем-то сильно рассержен; он брал из лежавшей перед ним кипы маленькие четвертушки бумаги, надписывал на каждой по нескольку слов и раскладывал их перед собой на столе. Он не замечал Жюльена. А тот стоял неподвижно посреди комнаты, на том самом месте, где его оставил привратник, который вышел и закрыл за собой дверь.

Так прошло минут десять; плохо одетый человек за столом все писал и писал Жюльен был до того взволнован и напуган, что едва держался на ногах; ему казалось, он вот-вот упадет. Какой-нибудь философ, наверно, сказал бы (но, возможно, он был бы и не прав): «Таково страшное действие уродливого на душу, наделенную любовью к прекрасному».

Человек, который писал за столом, поднял голову; Жюльен заметил это не сразу, но даже и после того, как заметил, он продолжал стоять неподвижно, словно пораженный насмерть устремленным на него страшным взглядом. Затуманенный взор Жюльена с трудом различал длинное лицо, все покрытое красными пятнами; их не было только на лбу, который выделялся своей мертвенной бледностью. Между багровыми щеками и белым лбом сверкали маленькие черные глазки, способные устрашить любого храбреца. Густые, черные, как смоль, волосы гладко облегали этот огромный лоб.

— Подойдите сюда. Вы слышите или нет? — нетерпеливо промолвил, наконец, этот человек.

Жюльен, едва владея ногами, шагнул, раз, другой и, наконец, чуть не падая и побелев, как мел, остановился в трех шагах от маленького столика некрашеного дерева, покрытого четвертушками бумаги.

— Ближе! — произнес человек в сутане.

Жюльен шагнул еще, протянув вперед руку, словно ища, на что бы опереться.

— Имя?

— Жюльен Сорель.

— Вы сильно опоздали, — произнес тот, снова пронизывая его своим страшным взглядом.

Жюльен не мог вынести этого взгляда: вытянув руку, словно пытаясь схватиться за что-то, он тяжело грохнулся на пол.

Человек позвонил в колокольчик; Жюльен не совсем потерял сознание, но он ничего не видел и не мог пошевелиться. Однако он услыхал приближающиеся шаги.

Его подняли, усадили на креслице некрашеного дерева. Он услышал, как страшный человек сказал привратнику:

— У него, должно быть, падучая. Этого еще не хватало!

Когда Жюльен смог, наконец, открыть глаза, человек с красным лицом сидел, как прежде, и писал; привратник исчез. «Надо найти в себе мужество, — сказал себе наш юный герой, — а главное, постараться скрыть то, что я сейчас испытываю (он чувствовал сильнейшую тошноту). Если со мной что-нибудь случится, они бог знает что обо мне подумают». Наконец человек перестал писать и покосился на Жюльена.

— Способны вы отвечать на мои вопросы?

— Да, сударь, — с трудом вымолвил Жюльен.

— А! Рад слышать.

Черный человек, привстав, со скрипом выдвинул ящик своего елового стола и стал нетерпеливо шарить в нем, разыскивая что-то. Наконец он нашел какое-то письмо, медленно уселся и снова впился в Жюльена таким взглядом, будто хотел отнять у него последние остатки жизни.

— Вас рекомендует мне господин Шелан. Это был лучший приходский священник во всей епархии, человек истинной добродетели и друг мой уж тридцать лет.

— Значит, я имею честь беседовать с господином Пираром? — произнес Жюльен чуть слышно.

Его маленькие глазки засверкали еще сильней, и углы рта сами собой задергались. Это было очень похоже на пасть тигра, который предвкушает удовольствие пожрать свою добычу.

— Шелан пишет кратко, — промолвил он, словно разговаривая сам с собой, — Intelligent! pauca.[18] В наше время любое письмо слишком длинно.

Он стал читать вслух:

«Посылаю к вам Жюльена Сореля из нашего прихода, которого я окрестил почти двадцать лет тому назад; он сын богатого плотника, но отец ему ничего не дает. Жюльен будет отменным трудолюбцем в вертограде господнем. Память и понятливость — все есть у него, есть и разумение. Но долговременно ли его призвание? Искренне ли оно?»

— Искренне? — повторил аббат Пирар удивленным тоном и поглядел на Жюльена; но теперь взгляд аббата был уже не до такой степени лишен всего человеческого. — Искренне? — снова повторил он, понизив голос и принимаясь читать дальше.

«Прошу у вас стипендии для Жюльена Сореля: он будет достоин ее, если сдаст все необходимые экзамены. Я обучил его немного теологии, старинной прекрасной теологии Боссюэ, Арно и Флери. Если такой стипендиат вам не подходит, отошлите его ко мне обратно; директор дома призрения, которого вы хорошо знаете, берет его на восемьсот франков наставником к своим детям. Душа моя спокойна, благодарение господу. Начинаю привыкать к постигшему меня тяжкому удару».

Аббат Пирар приостановился, дойдя до подписи, и со вздохом выговорил слово «Шелан».

— Душа его спокойна, — промолвил он. — Добродетель его заслужила сию награду. Пошлет ли и мне ее господь бог наш, когда придет мой час?

Он устремил очи к небу и перекрестился. Жюльен, увидев это святое знамение, почувствовал, как у нею понемножку начинает проходить леденящий ужас, который охватил его с той самой минуты, как он вошел с этот дом.

— Здесь у меня триста двадцать один человек, чающих обрести духовное звание, — сказал, наконец, аббат Пирар строгим, но не злым голосом. — Только семь или восемь из них рекомендованы мне такими людьми, как аббат Шелая; таким образом, вы между тремястами двадцатью одним будете девятым. Но покровительство мое не есть ни милость, ни послабление, а лишь усиленное рвение и строгость в искоренении пороков. Подите заприте дверь на ключ.

Жюльен с усилием прошел через всю комнату, и ему удалось удержаться на ногах. Рядом с дверью он заметил маленькое окошечко, которое выходило на зеленую окраину. Он взглянул на деревья, и ему стало легче, словно он увидел своих старых друзей.

— Loquerisne linguam latinam? (Говорите вы по латыни?) — спросил его аббат Пирар, когда он вернулся к столу.

— Ita, pater optime (Да, преподобный отец), — ответил Жюльен, понемногу приходя в себя.

Поистине, еще не было на белом свете человека, который показался бы ему менее «преподобным», чем аббат Пирар за эти полчаса.

Разговор продолжался по-латыни. Выражение глаз аббата постепенно смягчалось; к Жюльену понемногу возвращалось присутствие духа. «До чего же я слаб, — подумал он, — если меня могло так сразить это показное благочестие! Вероятнее всего, этот человек — такой же плут, как и господин Малон». — И Жюльен порадовался про себя, что догадался спрятать почти все свои деньги в башмаки.

Аббат Пирар проэкзаменовал Жюльена по теологии и был поражен обширностью его знаний. Его удивление возросло еще более, когда он стал подробно спрашивать его по священному писанию. Но когда дошла очередь до учения отцов церкви, он обнаружил, что Жюльен даже представления не имеет и, по-видимому, никогда не слыхал о таких именах, как св. Иероним, блаженный Августин, св. Бонавентура, св. Василий и так далее.

«Вот и выдает себя, — подумал Пирар, — это пагубное влечение к протестантству, в котором я всегда упрекал Шелана. Углубленное, чересчур углубленное знание священного писания!» (Жюльен только что изложил ему, хотя его и не спрашивали об этом, некоторые соображения о времени, когда действительно могли быть написаны Книга бытия. Пятикнижие и так далее.)

«К чему могут привести эти бесконечные рассуждения о священном писании? — думал аббат Пирар. — Ни к чему иному, как к собственному, личному толкованию, то есть именно к самому отъявленному протестантизму. И наряду с этим небезопасным знанием ровно ничего из отцов церкви, что могло бы уравновесить это поползновение!»

Но удивление ректора семинарии поистине перешло все границы, когда, спросив Жюльена о духовной власти папы и ожидая услышать в ответ положения старогалликанской церкви, он услышал от молодого человека точный пересказ чуть ли не всей книги г-на де Местра.

«Престранный человек этот Шелан! — подумал аббат Пирар. — Уж не для того ли он дал ему эту книгу, чтобы внушить ему, что ее не следует принимать всерьез?»

Тщетно выспрашивал он Жюльена, желая дознаться, верит ли он поистине в учение г-на де Местра. Юноша отвечал ему точь-в-точь по книге, на память. С этой минуты Жюльен почувствовал себя вполне уверенно и совершенно овладел собой. После очень долгого экзамена ему показалось, что аббат Пирар, пожалуй, только для виду продолжает держаться с ним так сурово. И в самом деле, если бы только не правило чрезвычайной строгости, которого вот уже пятнадцать лет он придерживался по отношению к своим питомцам, ректор семинарии с радостью расцеловал бы Жюльена во имя логики, такую ясность, точность и четкость обнаружил он в его ответах.

«Вот ум отважный и здравый! — думал он. — Но corpus debile (плоть немощна)».

— А часто вы так падаете? — спросил он Жюльена по-французски, показывая на пол.

— Первый раз в жизни, — отвечал Жюльен и прибавил, покраснев, как мальчик: — Лицо привратника очень напугало меня.

Аббат Пирар чуть усмехнулся.

— Вот к чему ведет суетность мирская. Вы, по-видимому, привыкли к лицам, на которых играет улыбка, к истинным ристалищам лжи. Истина сурова, сударь. Но наше предназначение здесь, на земле, разве не столь же сурово? Вам следует ревностно оберегать сознание ваше, дабы не совратила его слабость сия — чрезмерная чувствительность к суетной приятности внешнего.

Если бы мне не рекомендовал вас, — продолжал аббат Пирар, с видимым удовольствием снова переходя на латинский язык, — если бы мне не рекомендовал вас такой человек, как аббат Шелан, я бы стал с вами говорить на том суетном мирском языке, к которому вы, по-видимому, привыкли. Полная стипендия, о которой вы просите, это, сказал бы я, почти невозможная вещь. Но малая была бы награда аббату Шелану за пятьдесят шесть лет его апостольских трудов, если бы он не мог располагать одной-единственной стипендией в семинарии.

Вслед за этим аббат Пирар приказал Жюльену не вступать ни в какое тайное общество или братство без его согласия.

— Даю вам слово! — воскликнул Жюльен с сердечной искренностью честного человека.

Ректор семинарии в первый раз улыбнулся.

— Это выражение неуместно здесь, — сказал он. — Оно слишком напоминает о суетной чести мирян, которая так часто ведет их к заблуждению, а нередко и к преступлениям. Вы обязаны мне безусловным послушанием во исполнение параграфа семнадцатого буллы Unam erclesiam святого Пия Пятого. Я ваше духовное начальство. В доме этом, дорогой мой сын, слышать — значит повиноваться. Сколько у вас при себе денег?

«Ну, вот и доехали, — подумал Жюльен. — Из-за этого я и превратился в дорогого сына».

— Тридцать пять франков, отец мой.

— Записывайте тщательно, на что вы их будете тратить, вам придется давать мне отчет в этом.

Этот мучительный разговор тянулся три часа. Затем Жюльен позвал привратника.

— Отведите Жюльена Сореля в келью номер сто три, — сказал ему аббат Пирар.

Он предоставил Жюльену отдельное помещение, — такое отличие было великой милостью.

— Отнесите его вещи, — добавил он.

Жюльен опустил глаза и увидал, что его баул лежит прямо перед ним; он глядел на него три часа подряд и не узнавал.

Они пришли в келью N 103; это была крохотная комнатка в восемь квадратных футов в верхнем этаже здания Жюльен заметил, что окно ее выходит на крепостной вал, а за ним виднеется прелестная равнина по ту сторону реки Ду.

«Какой чудесный вид!» — воскликнул Жюльен Но хотя он обращался к самому себе, он плохо понимал, что означают эти слова. Столько сильных ощущений за то короткое время, что он провел в Безансоне, совершенно обессилили его. Он сел у окна на единственный деревянный стул, который был в келье, и тотчас же уснул крепким сном. Он не слыхал, как позвонили к ужину, как позвонил колокол к вечерней молитве; о нем забыли.

Первые лучи солнца разбудили его рано утром; он проснулся и увидал, что спит на полу.

XXVI
РОД ЛЮДСКОЙ, ИЛИ О ТОМ, ЧЕГО НЕДОСТАЕТ БОГАЧУ

Я один на белом свете, никому до меня нет дела. Все, кто на моих глазах добивается успеха, отличаются бесстыдством и жестокосердием, а во мне этого совсем нет. Они ненавидят меня за мою уступчивую доброту. Ах, скоро я умру либо от голода, либо от огорчения, из-за того, что люди оказались такими жестокими.

Юнг

Он наспех вычистил свою одежду и поспешно сошел вниз; он опоздал. Надзиратель сделал ему строгий выговор, но Жюльен вместо того, чтобы оправдываться, скрестил руки на груди.

— Peccavi, pater optime (Согрешил, каюсь, отец мой), — ответил он сокрушенным тоном.

Такое начало имело большой успех. Те из семинаристов, что были похитрее, сразу догадались, что это не новичок в их деле. Наступила перемена между занятиями, и Жюльен оказался предметом всеобщего любопытства. Но им только и удалось подметить, что он скрытничает и молчит. Следуя правилам, которые он сам для себя установил, он смотрел на всех своих триста двадцать одного собрата, как на врагов, а самым опасным из всех в его глазах был аббат Пирар.

Прошло несколько дней, и Жюльен должен был выбрать себе духовника. Ему дали список.

«Боже мой! Да за кого они меня принимают? — подумал он. — Они думают, я не понимаю, что это только церемония?» И он выбрал аббата Пирара.

Ему и в голову не приходило, что этот поступок оказался для него решающим. Один семинаристик, совсем желторотый юнец, родом из Верьера, с первого дня объявивший себя его другом, открыл ему, что если бы он выбрал г-на Кастанеда, помощника ректора семинарии, это, пожалуй, было бы более осмотрительно с его стороны.

— Аббат Кастанед — лютый враг господина Пирара, а Пирара подозревают в янсенизме, — добавил семинарист, наклоняясь к самому уху Жюльена.

Все первые шаги нашего героя, вполне уверенного в том, что он действует как нельзя более осторожно, оказались, как и выбор духовника, крайне опрометчивыми. Введенный в заблуждение той самонадеянностью, которой отличаются люди с воображением, он принимал свои намерения за совершившиеся факты и считал себя непревзойденным лицемером. Его ослепление доходило до того, что он даже упрекал себя за свои успехи в этом искусстве, к которому прибегают слабые.

«Увы! Это единственное мое оружие! — размышлял он. — Будь сейчас другое время, я бы зарабатывал свой хлеб делами, которые говорили бы сами за себя перед лицом неприятеля».

Довольный своим поведением, Жюльен осматривался кругом; все здесь, казалось, свидетельствовало о самой высокой добродетели.

Человек десять семинаристов были окружены ореолом святости: подобно святой Терезе или святому Франциску, когда он сподобился обрести свои стигматы на горе Берне в Апеннинах, их посещали видения. Но это была великая тайна, которую ревностно оберегали их друзья. А бедные юноши с видениями почти не выходили из лазарета. Еще можно было, пожалуй, насчитать человек сто, у которых могучая вера сочеталась с неутомимым прилежанием. Они трудились до того, что едва ноги таскали, но толку получалось немного. Двое или трое выделялись подлинными дарованиями, среди них — некий Шазель; но Жюльен держался от них в стороне, так же как и они от него.

Остальные из трехсот двадцати одного семинариста были просто темные невежды, вряд ли способные толком объяснить, что означают эти латинские слова, которые они зубрят с утра до вечера. Почти все это были простые деревенские парни, которым казалось, что зарабатывать себе на хлеб, затвердив несколько слов по-латыни, куда легче, чем копаться в земле. На основании этих наблюдений Жюльен с первых же дней решил, что он очень быстро добьется успеха. «На всякой работе нужны люди с головой, потому что надо же делать дело, — рассуждал он сам с собой. — У Наполеона я был бы сержантом; а среди этих будущих попов я буду старшим викарием».

«Все эти несчастные парни, — думал он, — выросли на черной работе и до того, как попали сюда, жили на простокваше и на черном хлебе. Там у себя, в своих лачугах, они видят говядину раз пять-шесть в году. Подобно римским воинам, для которых война была временем отдыха, эти темные крестьяне совершенно очарованы сладостной семинарской жизнью».

В их хмурых взорах Жюльену никогда не удавалось прочесть ничего, кроме чувства удовлетворенной физической потребности после обеда и предвкушения физического удовольствия перед едой. Вот каковы были люди, среди которых ему надлежало выделиться. Однако Жюльен не знал одного, — и никто не собирался его в это посвящать, — а именно: что быть первым по различным предметам, как, например, по догматике, истории церкви и прочее и прочее, словом, по всему, что проходят в семинарии, считалось в их глазах просто-напросто грехом гордыни. Со времени Вольтера, со времени введения двухпалатной системы, которая, в сущности, есть не что иное, как недоверие и личное суждение, и которая прививает умам народным гнусную привычку не доверять, французская церковь поняла, что истинные ее враги — это книги. Смиренномудрие — превыше всего в ее глазах. Преуспеяние в науках, и даже в священных науках, кажется ей подозрительным, и не без основания. Ибо кто сможет помешать просвещенному человеку перейти на сторону врага, как это сделали Сийес или Грегуар? Церковь трепещет и цепляется за папу, как за свой единственный якорь спасения. Только папа может пресечь личные суждения да при помощи благочестивой пышности своих придворных церемоний произвести некоторое впечатление на пресыщенный и растленный ум светских людей.

Жюльен, наполовину угадывая эти многообразные истины, которые старательно опровергаются всем, что произносится в семинарии, постепенно впадал в глубокое уныние. Он много занимался и быстро овладевал всяческими знаниями, весьма полезными для служителя церкви, в высшей степени лживыми, на его взгляд, и не внушавшими ему ни малейшего интереса. Он полагал, что больше ему, собственно, нечего делать.

«Неужели же все на свете забыли обо мне? — думал он. Он не знал, что г-н Пирар получил и сжег немало писем с дижонским штемпелем, в которых, несмотря на благопристойный стиль, угадывалась самая неудержимая страсть и чувствовалось, что страшные муки раскаяния гнетут и преследуют эту любовь. «Тем лучше, — думал аббат Пирар, — по крайней мере этот юноша любил все-таки верующую женщину».

Однажды аббат Пирар вскрыл письмо, которое можно было прочесть только наполовину, так оно все расплылось от слез: это было прощание с Жюльеном навек. «Наконец-то, — было написано в письме, — господь даровал мне милость и заставил меня возненавидеть не того, кто был причиной моего греха, ибо он всегда останется для меня самым дорогим, что есть на свете, а самый грех мой. Жертва принесена, друг мой. И, как видите, это стоило мне немалых слез. Забота о спасении тех, кому я принадлежу, тех, кого вы так любили, одержала верх. Господь наш — справедливый, но грозный — теперь уже не обрушит на них гнев свой за грехи матери. Прощайте, Жюльен, будьте справедливы к людям». Эти последние прощальные слова в конце письма почти невозможно было разобрать. В письме прилагался дижонский адрес, хотя при этом выражалась надежда, что Жюльен воздержится отвечать на это письмо, а если и ответит, то в таких выражениях, которые женщина, обратившаяся к добродетели, могла бы прочесть, не краснея.

Меланхолия Жюльена вкупе с тем скудным питанием, которым снабжал семинарию некий поставщик обедов по 83 сантима за порцию, стала сказываться на его здоровье, как вдруг однажды утром у него в келье неожиданно появился Фуке.

— Наконец-то я до тебя добрался. Пятый раз, не в упрек тебе будь сказано, я нарочно приезжаю в Безансон, чтобы повидаться с тобой. И всякий раз вижу перед собой одну и ту же деревянную рожу. Уж я тут поставил кое-кого караулить у ворот семинарии. Да почему же ты, черт побери, никогда не выходишь?

— Это — испытание, которое я наложил на себя.

— А ты очень переменился. Наконец-то я тебя вижу! Две звонких монетки, по пяти франков каждая, сейчас только просветили меня: какой я, оказывается, был дурак, что не сунул их в первый же раз.

Разговорам двух друзей, казалось, конца не будет. Жюльен сильно побледнел, когда Фуке сказал ему:

— Да, кстати, знаешь, мать твоих учеников впала в самое исступленное благочестие.

И он непринужденным тоном, который тем сильнее задевает пылкую душу, что в ней в эту минуту, нимало не подозревая о том, ворошат все самое для нее дорогое, стал рассказывать:

— Да, дружище, она ударилась в самую, понимаешь ли, пылкую набожность. Говорят, ездит на богомолье. Однако, к вечному позору аббата Малона, который так долго шпионил за беднягой Шеланом, госпожа де Реналь не захотела иметь с ним дело. Она ездит исповедоваться в Дижон или в Безансон.

— Она бывает в Безансоне? — весь вспыхнув, спросил Жюльен.

— Бывает, и довольно часто, — с недоуменным видом ответил Фуке.

— Есть у тебя с собой номер «Конститюсьонель»?

— Что такое? — переспросил Фуке.

— Я спрашиваю, есть у тебя с собой номер «Конститюсьонель»? — повторил Жюльен самым невозмутимым тоном. — Он здесь, в Безансоне, продается по тридцать су за выпуск.

— Подумать! Даже в семинарии водятся либералы! — воскликнул Фуке лицемерным тоном, подражая приторному голосу аббата Малона.

Это свидание с другом произвело бы очень сильное впечатление на нашего героя, если бы на другой день одно словечко, сказанное ему мимоходом семинаристиком из Верьера, которого он считал глупым мальчишкой, не навело его на весьма важное открытие: с того самого дня, как Жюльен поступил в семинарию, все поведение его представляло собой непрерывный ряд ошибок. Он горько посмеялся над собой.

В самом деле, каждый важный шаг его был тщательно обдуман, но он мало заботился о мелочах, а семинарские умники только на подробности и обращали внимание. Таким образом, он уже успел прослыть вольнодумцем Множество всяких мелких промахов изобличало его.

Так, в их глазах, он был безусловно повинен в страшном грехе: он думал, он судил сам, вместо того чтобы слепо подчиняться авторитету и следовать примеру. Аббат Пирар не помог ему решительно ни в чем: он ни разу даже не поговорил с ним, кроме как в исповедальне, да и там он больше слушал, чем говорил. Все было бы совершенно иначе, если бы он выбрал себе в духовники аббата Кастанеда.

Но с той самой минуты, как Жюльен обнаружил свое безрассудство, он перестал скучать. Ему нужно было узнать, как далеко он дал зайти злу, и с этой целью он разрешил себе несколько нарушить высокомерное и упорное молчание, которым он отпугивал от себя своих товарищей. Вот тут-то они и начали мстить ему. Его попытки заговорить были встречены таким презрением, что это граничило с издевательством. Он узнал теперь, что с того момента, как он поступил в семинарию, не было ни одного часа — особенно во время перерывов между занятиями, — который не принес бы для него дурных или благоприятных последствий, не увеличил бы число его врагов или, не расположил бы в его пользу какого-нибудь поистине достойного семинариста или хотя бы просто не такого невежду, как все прочие. Зло, которое ему предстояло исправить, было огромно, и задача эта была чрезвычайно нелегкая. С этих пор внимание Жюльена было постоянно настороже: ему надлежало изобразить себя совсем другим человеком.

Выражение его глаз, например, причиняло ему немало забот. Ведь не без основания в такого рода местах их держат постоянно опущенными. «Чего только я не мнил о себе в Верьере, — рассуждал про себя Жюльен. — Я воображал, что я живу, а оказывается, я только еще приготавливался жить; а вот теперь я попал в жизнь, и такой она будет для меня до конца, пока роль моя не будет сыграна. Кругом — одни лютые враги. И какой же адский труд, — говорил он себе, — это ежеминутное лицемерие! Да оно затмит все подвиги Геркулеса! Геркулес нашего времени — это Сикст Пятый, который пятнадцать лет подряд обманывал своей кротостью сорок кардиналов, знавших его в юности надменным и запальчивым».

«Значит, знания здесь и в грош не ставятся? — говорил он себе с досадой. — Успехи в догматике, в священной истории и прочее поощряются только для виду? Все, что здесь говорится по этому поводу, просто ловушка, куда попадаются болваны вроде меня? Увы! Единственной моей заслугой были мои быстрые успехи, моя способность легко схватывать весь этот вздор. Выходит, они сами знают ему цену и относятся ко всему так же, как и я! А я-то, дурак, гордился! Ведь как раз тем, что я всегда выхожу на первое место, я и нажил себе лютых врагов. Шазель, который знает много больше меня, постоянно допускает в своих сочинениях то ту, то другую нелепицу и благодаря этому плетется пятидесятым, а если когда и выходит на первое место, так только по недосмотру. Ах, одно-единственное слово, одно слово аббата Пирара могло бы меня спасти!»

С тех пор как Жюльен убедился в своих ошибках, долгие упражнения в аскетическом благочестии, как, например, чтение молитв по четкам пять раз в неделю, пение псалмов в часовне Сердца Иисусова и прочее и прочее, — все то, что раньше казалось ему смертной скукой, стало для него самым интересным занятием. Тщательно следя за собой, стараясь главным образом не обольщаться своими способностями, Жюльен не стремился уподобиться сразу примерным семинаристам и совершать ежеминутно значительные деяния, свидетельствующие о его восхождении на новую ступень христианского совершенства. Ведь в семинарии даже яйцо всмятку можно съесть так, что это будет свидетельствовать об успехах на пути к благочестию.

Пусть читатель, у которого, это, может быть, вызовет улыбку, припомнит, сколько оплошностей допустил аббат Делиль, кушая яичко за завтраком у одной знатной дамы при дворе Людовика XVI. Жюльен прежде всего стремился достигнуть non culpa[19] то есть такого состояния, при котором вся внешность семинариста, его походка, манера двигать руками, поднимать глаза и так далее свидетельствуют о полном отрешении от всего мирского, но вместе с тем еще не обнаруживают в нем человека, поглощенного видением вечной жизни и познавшего бренность жизни земной.

Повсюду на стенах коридора Жюльен постоянно видел написанные углем фразы: «Что значит шестьдесят лет испытаний по сравнению с вечным блаженством или с вечными муками в кипящем масле преисподней?» Теперь эти фразы уже не внушали ему презрения. Он понял, что их надо постоянно иметь перед глазами. «Чем я буду заниматься всю жизнь? — спрашивал он себя. — Продавать верующим места в раю. Как же наглядно показать им, что это такое? Только различием во внешности между мной и мирянином».

После многих месяцев неустанного усердия Жюльен все еще сохранил вид человека мыслящего. Его манера поднимать глаза, двигать губами отнюдь не свидетельствовала о слепой вере, которая приемлет вес и готова претерпеть все вплоть до мученичества. Жюльен с досадой видел, что даже самые неотесанные деревенские парни превосходят его в этом. Чего проще было для них не обнаруживать своим видом, будто они что-то думают?

Сколько стараний положил он, чтобы приобрести этот лик, исполненный восторженной слепой веры, готовой все принять, все претерпеть, этот лик, который так часто можно встретить в итальянских монастырях и превосходные образцы которого оставил нам, мирянам, Гверчино в своих религиозных картинах.[20]

В дни больших праздников семинаристам давали на обед сосиски с кислой капустой. Соседи Жюльена по столу обнаружили, что он был совершенно нечувствителен к такого рода блаженству, — это было одним из первых его преступлений. Товарищи его усмотрели в этом лишь гнусное проявление глупейшего лицемерия; этим ни нажил себе больше всего врагов. «Поглядите-ка на этого богатея, полюбуйтесь-ка на этого спесивца, — толковали они. — Ишь, притворяется, будто ему на самую лучшую еду наплевать, на сосиски с кислой капустой! У-у! Гадина! Гордец окаянный!»

Ему следовало бы сделать вид, что он наказывает себя, оставляя свою порцию недоеденной на тарелке, и, обрекая себя на такое самопожертвование, сказать кому-нибудь из товарищей, показав на капусту: «На какую еще жертву может обречь себя человек из любви к богу, как не на добровольное мучение?»

Но у Жюльена не было опыта, который позволяет без труда разбираться в такого рода вещах.

«Увы мне! Невежество этих деревенских парней, моих сотоварищей, великое их преимущество! — восклицал Жюльен в минуты отчаяния. — Когда они являются в семинарию, их наставнику не приходится выколачивать из них бесконечное множество всяких светских мыслей, то, что принес с собой я, и то, что они читают на моем лице, как бы я ни старался скрыть это».

Жюльен с интересом, почти граничащим с завистью, изучал самых неотесанных из этих деревенских юнцов, поступавших в семинарию. В ту минуту, когда с них стаскивали их суконную куртку и напяливали на них черную одежду, все их образование заключалось в безграничном, безоговорочном уважении к звонкой монете, монетине чистоганом, как говорят во Франш-Конте.

Этим загадочным высокопарным словом выражается благоговейно-возвышенное представление о наличных деньгах.

Все счастье для этих семинаристов, как для героев вольтеровских романов, заключается главным образом в сытном обеде. Почти у всех Жюльен замечал также врожденное благоговение перед любым человеком, на котором было платье из гонкою сукна. Это чувство показывает, во что ценится или, пожалуй, даже как недооценивается та справедливость по части распределения благ земных, которая установлена нашими законами. «А чего добьешься, — часто поговаривали они между собой, — коли с толстосумом ссору заведешь?»

Этим словечком в долинах Юры именуют богача. Можно представить себе, каково же должно быть их уважение к тому, кто богаче всех, к правительству!

Не расплыться в почтительной улыбке при одном только упоминании имени господина префекта — это, с точки зрения франшконтейских крестьян, явная неосмотрительность. А бедняк за неосмотрительность живо расплачивается бескормицей.

Первое время Жюльен чуть не задыхался от охватывавшего его чувства презрения. Но в конце концов в нем шевельнулась жалость: ведь отцы большинства его товарищей, должно быть, не раз в зимние вечера возвращаются домой в свою лачугу и обнаруживают, что в доме нет ни куска хлеба, ни одного каштана, ни единой картофелины. «Что ж тут удивительного, — говорил себе Жюльен, — если в их представлении счастливый человек — это тот, кто, во-первых, хорошо пообедал, а затем тот, кто одет в хорошее платье? У всех моих товарищей очень твердое призвание: иначе говоря, они убеждены, что духовное звание даст им возможность длительно и постоянно наслаждаться этим великим счастьем — сытно обедать и тепло одеваться зимой».

Как-то Жюльен услыхал, как один юный семинарист, наделенный пылким воображением, говорил соседу:

— А почему бы мне не стать папой, подобно Сиксту Пятому, который свиней пас?

— Папами бывают только итальянцы, — отвечал ему его друг. — Ну, а среди нас-то уж, наверно, кому-нибудь выпадет жребий получить местечко старшего викария, настоятеля, а там, глядишь, и епископа. Вот господин П., который епископствует в Шалоне, — так ведь он сын бочара. А мой отец тоже бочар.

Однажды во время урока догматики аббат Пирар прислал за Жюльеном. Бедный юноша обрадовался случаю хоть ненадолго вырваться из той физической и нравственной атмосферы, в которой он совершенно задыхался.

У г-на ректора Жюльена встретил в точности такой же прием, какой так напугал его в день поступления в семинарию.

— Объясните, что здесь написано, вот на этой игральной карте? — сказал он, глядя на Жюльена так, что тот рад был бы провалиться сквозь землю.

Жюльен прочел:

«Аманда Бине, кофейня „Жираф», до восьми. Скажите, что вы родом из Жанлиса, родня моей матери».

Жюльен сразу понял, какая страшная опасность угрожает ему фискалы аббата Кастанеда выкрали у него этот адрес.

— В тот день, когда я переступил порог этот, — отвечал он, глядя на лоб аббата Пирара, ибо он был не в силах выдержать его грозный взгляд, — я содрогался: господин Шелан предупреждал меня, что здесь будут и доносы и всякие злобные преследования и что клевета и ябедничество поощряются среди учеников. Такова воля господа бога: чтобы юные священники видели жизнь такой, какая она есть, и проникались отвращением к мирскому со всей его суетой сует.

— И это вы меня осмеливаетесь угощать таким пустословием! — воскликнул в негодовании аббат Пирар. — Ах, негодник!

— В Верьере — спокойно продолжал Жюльен, — мои братья колотили меня, если им случалось позавидовать мне в чем-нибудь.

— К делу! К делу! — закричал г-н Пирар, теряя самообладание.

Нимало не испугавшись, Жюльен невозмутимо продолжал говорить:

— В тот день, когда я прибыл в Безансон, часов около двенадцати, я, проголодавшись, зашел в кофейню Сердце мое было полно отвращения к этому нечестивому месту, но я подумал, что здесь, должно быть, дешевле позавтракать, чем в гостинице. Какая-то женщина, кажется, хозяйка этого заведения, видя, что я новичок, пожалела меня. «В Безансоне множество всяких проходимцев, — сказала она мне, — я за вас боюсь. Если с вами случится какая-нибудь неприятность, обратитесь ко мне, пошлите сюда кого-нибудь, только до восьми. А если в семинарии привратник откажется ко мне сходить, так вы ему скажите, что вы мой двоюродный брат и родом вы из Жанлиса…?»

— Всю эту болтовню мы проверим! — воскликнул аббат Пирар Он не мог усидеть на месте и расхаживал по комнате — Марш сейчас же в келью!

Аббат пошел за ним по пятам и запер его на ключ. Жюльен тут же бросился к своему баулу, на дне которого была старательно припрятана роковая карта. Все там было цело, но много лежало не так, как он уложил, хотя он никогда не расставался с ключом. «Какое все-таки счастье, — сказал себе Жюльен, — что в то время, когда я еще ровно ничего здесь не понимал, я ни разу не воспользовался разрешением уйти из семинарии в город, а ведь мне так часто предлагал это аббат Кастанед, да еще с такой добротой! Теперь-то я понимаю, что это значит. Могло случиться, что я бы сдуру переоделся и пошел повидаться с прелестной Амандой, — и был бы мне конец. Когда они уже потеряли надежду погубить меня таким способом, они, не желая терять даром такой козырь, пошли и донесли».

Через два часа его снова позвали к ректору.

— Вы не солгали мне, — сказал он, глядя на него теперь уже не так сурово, — но хранить подобный адрес — это такая неосторожность, что вы даже и вообразить себе не можете, как это могло для вас обернуться. Несчастный юноша, даже и через десять лет это все еще может иметь для вас печальные последствия.

XXVII
НАЧИНАЕТСЯ ЖИЗНЕННЫЙ ОПЫТ

Наше время, боже праведный! Да, это сущий Ковчег Завета:
горе тому, кто к нему прикоснется!

Дидро

Читатель не осудит нас за то, что мы приводим так мало точных и убедительных фактов из жизни Жюльена за этот период. Это не потому, что их у нас слишком мало, совсем напротив, но то, что ему пришлось видеть в семинарии, быть может, слишком уж мрачно для того умеренного колорита, который нам хотелось бы сохранить на этих страницах. Современники мои, которым кой от чего приходится страдать, не могут вспомнить о некоторых вещах без ужаса, и это отравляет для них всякое удовольствие, даже удовольствие читать сказку.

Жюльен слабо преуспевал в своих попытках лицемерить мимикой и жестами; бывали минуты, когда его охватывало чувство глубочайшего отвращения, даже подлинного отчаяния. Он ничего не мог добиться, да еще вдобавок в таком гнусном ремесле. Самая маленькая поддержка извне могла бы подкрепить его стойкость: не так уж велики были затруднения, которые требовалось преодолеть; но он был один-одинешенек, словно челн, брошенный посреди океана «А если я и добьюсь, — говорил он себе, — так, значит, мне всю жизнь и жить в этой грязной компании, среди обжор, мечтающих только об яичнице с салом, которую они сожрут за обедом, или вот таких аббатов Кастанедов, которые не остановятся ни перед каким, самым грязным преступлением. Конечно, они добьются власти, но какой ценой, боже великий!

Человеческая воля все может преодолеть. Сколько раз мне приходилось читать об этом! Но хватит ли ее на то, чтобы преодолеть такое отвращение? Великим людям легко было совершать подвиги, какай бы страшная опасность ни грозила им, она им казалась прекрасной; а кто, кроме меня, может понять, до чего омерзительно то, что меня окружает?»

Это была самая трудная пора его жизни. Ведь ему так легко было бы поступить в один из великолепных полков, стоявших гарнизоном в Безансоне! Или сделаться учителем латыни: много ли ему нужно, чтобы прожить? Но тогда прощай карьера, прощай будущность, которою только и живет его воображение: это все равно что умереть. Вот вам подробности одного из его невеселых дней.

«Как часто я в своей самонадеянности радовался тому, что я не такой, как все эти деревенские юнцы! Так вот, я теперь достаточно пожил на свете, чтобы понять, что различие родит ненависть», — так говорил он себе однажды утром. Эта великая истина открылась ему при помощи одной чуть ли не самой обидной из всех его неудач. Он целую неделю старался понравиться одному из учеников, которого окружал ореол святости. Они прогуливались по дворику, и Жюльен покорно выслушивал всякую невыносимо скучную чепуху, которую тот ему плел. Вдруг небо разом потемнело, загрохотал гром, и святой семинарист, изо всех сил оттолкнув от себя Жюльена, вскричал:

— Слушайте-ка, всяк за себя на белом свете! Я не хочу, чтобы меня громом разразило, а господь может испепелить вас, потому что вы нечестивец, как Вольтер!

Стиснув зубы от ярости и подняв глаза к небесам, изборожденным молнией, Жюльен воскликнул: «Так мне и надо, пусть меня поразит молния за то, что я заснул во время бури! Попробуем-ка завоевать какого-нибудь другого святошу!»

Раздался звонок, и начался урок священной истории, которую преподавал аббат Кастанед.

Аббат объяснял сегодня этим деревенским парням, насмерть напуганным тяжкой работой и бедностью своих отцов, что правительство, которое в их представлении было чем-то необыкновенно грозным, обладает действительной и законной властью только в силу того, что она препоручена ему наместником божьим на земле.

— Станьте достойными папской милости святостью жизни вашей, послушанием вашим, будьте жезлом меж дланей его, — добавил он, — и вы получите превосходное место, где будете сами себе голова, никто вам указывать не будет, бессменное место, на котором жалованье, выплачиваемое вам правительством, будет составлять одну треть, а две трети будет приносить вам ваша паства, послушная вашим наставлениям.

После урока аббат Кастанед, выйдя из класса, остановился во дворе, окруженный учениками, которые в этот день слушали его с особенным вниманием.

— Вот уж поистине верно сказано про священников, — говорил он обступившим его семинаристам, — каков поп, таков и приход. Я ведь сам своими глазами видел некоторые приходы в горах, где причту перепадало больше, чем иной священник в городе получает. И деньжонки им за то да за другое несут, не говоря уж о жирных каплунах, яичках да маслице и всяком прочем добре. И священник уж там, безусловно, первое лицо: никакой пир без него не обходится, и почет ему ото всех, ну и все такое.

Едва г-н Кастанед ушел к себе, толпа разошлась и разбилась на маленькие кучки. Жюльен не пристал ни к одной из них; его сторонились, словно шелудивой овцы. Он видел, как в каждой из этих кучек ученики один за другим подбрасывали вверх монетки, загадывая: орел или решка, — и если бросающий угадывал верно, товарищи говорили, что, значит, ему наверняка достанется приход с обильными приношениями.

Затем пошли всякие рассказы. Вот такой-то молодой священник меньше чем через год после рукоположения поднес упитанного кролика служанке старого кюре, после чего тот попросил его себе в викарии, а через несколько месяцев старый кюре помер, и молодой священник получил прекрасный приход. А другой добился, что его назначили в преемники к престарелому кюре в очень богатый приход потому, что он, как только старый кюре-паралитик садился за стол, являлся к нему и замечательно ловко разрезал старику цыпленка.

Как все молодые люди на всех поприщах, семинаристы весьма преувеличивали успешное действие подобного рода уловок, ибо в этом есть нечто необычайное, что привлекает юношеское воображение.

«Надо мне приучить себя к этим разговорам», — думал Жюльен. Если они не говорили о сосисках да о богатых приходах, разговор заходил о житейской стороне церковного учения, о разногласиях епископов с префектами, кюре с мэрами. И тут Жюльен обнаруживал у них понятие иного бога, и бога гораздо более страшного и могущественного, чем первый; этим вторым богом был папа. Они потихоньку говорили между собой — да и то только, когда были уверены, что их не может услышать г-н Пирар, — что если папа не дает себе труда самолично назначать каждого префекта и каждого мэра по всей Франции, то это только потому, что он препоручил сие французскому королю, наименовав его старшим сыном церкви.

Вот тут-то Жюльена и осенила мысль, что он может внушить к себе уважение при помощи хорошо известной ему книги де Местра о папе. Сказать правду, он поразил своих товарищей, но это опять обернулось для него бедой. Им не понравилось, что он излагает их собственные взгляды лучше их самих. Г-н Шелан проявил по отношению к Жюльену такую же неосторожность, как и по отношению к самому себе. Приучив его рассуждать здраво, а не отделываться пустыми словами, он забыл сказать ему, что у человека незначительного такая привычка считается преступлением, ибо всякое здравое рассуждение само по себе оскорбительно.

Таким образом, красноречие Жюльена оказалось для него новым преступлением. Семинаристы, судача о нем, придумали, наконец, такую кличку, при помощи которой им удалось выразить весь ужас, который он им внушал: они прозвали его Мартином Лютером: вот уж поистине подходит к нему, говорили они, из-за этой его дьявольской логики, которой он так гордится.

Многие из молоденьких семинаристов обладали более свежим цветом лица, чем Жюльен, да, пожалуй, были и посмазливее его; но у него были белые руки, и он не умел скрывать свою привычку к чрезмерной опрятности. Эта похвальная черта отнюдь не считалась похвальной в унылом доме, куда его забросила судьба. Грязные деревенские парни, среди которых он жил, немедленно решили, что это у него от распущенных нравов. Нам не хотелось бы утомлять читателя описанием тысяч невзгод нашего героя. Так, например, некоторые из семинаристов посильней вздумали было его поколачивать; он вынужден был вооружиться железным циркулем и дал им понять, правда, только знаками, что пустит его в ход. Ведь для доносчиков знаки далеко не столь веская улика, сколь произнесенное слово.

XXVIII
КРЕСТНЫЙ ХОД

Все сердца были взволнованы. Казалось, бог сошел в эти узкие готические улички, разубранные и густо усыпанные песком благодаря заботливому усердию верующих.

Юнг

Как ни старался Жюльен прикидываться дурачком и ничтожеством, он не мог понравиться: слишком уж он ото всех отличался. «А ведь как-никак, — думал он, — все наши наставники — люди весьма тонкие, и выбирали их из тысяч. Почему же их не трогает мое смирение?» Только один, как ему казалось, был обманут его готовностью всему верить и его стараниями строить из себя простачка. Это был аббат Шас-Бернар, распорядитель всех соборных празднеств, которого вот уж лет пятнадцать как обещали сделать настоятелем; а пока что он вел в семинарии курс духовного красноречия. Это был один из тех предметов, по которому Жюльен с самого начала, еще во времена своего ослепления, почти всегда был первым. С этого-то и началось явное благоволение к нему аббата Шаса, частенько после урока он дружески брал Жюльена под руку и прогуливался с ним по саду.

«Чего он от меня хочет?» — думал Жюльен. Он с удивлением слушал, как аббат часами рассказывал ему о разной церковной утвари и облачениях, которые имеются в соборе. Одних риз парчовых было семнадцать перемен, не считая траурных. Большие надежды возлагались на старую советницу де Рюбампре; эта девяностолетняя дама хранила по меньшей мере вот уж лет семьдесят свои свадебные наряды из великолепных лионских шелков, сплошь затканных золотом.

— Вы только вообразите себе, друг мой, — говорил аббат Шас, вдруг останавливаясь и в восхищении закатывая глаза, — они прямо стоймя стоят, эти платья, столько на них золота!.. Так вот, все почтенные люди у нас в Безансоне полагают, что по завещанию госпожи советницы к сокровищам собора прибавится еще десять риз, помимо четырех-пяти праздничных мантий для торжественных празднеств. А я позволяю себе надеяться и на большее, — добавлял аббат Шас, понижая голос. — У меня есть некоторые основания полагать, что советница оставит нам еще восемь великолепнейших светильников из золоченого серебра, которые, говорят, были приобретены в Италии бургундским герцогом Карлом Смелым, ибо один из ее предков был его любимым министром.

«И что это он потчует меня всем этим старьем? — удивлялся Жюльен. — Уже сколько времени тянется вся эта искусная подготовка, а до дела не доходит. Видно, он мне не доверяет. Должно быть, он хитрее их всех; у тех через какие-нибудь две недели можно наверняка угадать, куда они клонят. Оно, впрочем, понятно» его честолюбие страдает уже пятнадцать лет».

Однажды вечером на уроке фехтования Жюльена вызвали к аббату Пирару, Аббат сказал ему.

— Завтра праздник Тела господня. Господин аббат Шас-Бернар нуждается в ваших услугах для убранства собора; извольте идти и повиноваться.

Но тут же аббат Пирар вернул его и соболезнующим тоном добавил:

— Вы сами должны подумать о том, воспользуетесь ли вы этим случаем, чтобы прогуляться по городу.

— Incedo per ignes (Имею тайных врагов), — отвечал Жюльен.

На другой день с раннего утра Жюльен отправился в собор, опустив глаза в землю. Когда он почувствовал вокруг себя оживление и суету пробуждающегося города, ему стало легче. Повсюду украшали фасады домов в ожидании крестного хода. Все то время, которое он провел в семинарии, представилось ему одним мгновением. Мысли его устремлялись в Вержи да еще к хорошенькой Аманде Бине, которую ведь он мог даже встретить, потому что ее кафе было совсем неподалеку. Он издали увидал аббата Шас-Бернара, который стоял на паперти своего возлюбленного собора. Это был толстый мужчина с веселым лицом и открытым взглядом. Сегодня он весь сиял.

— Я ждал вас, дорогой сын мой! — крикнул он, едва только Жюльен показался вдалеке — Милости просим! Нам с вами сегодня придется потрудиться вовсю, и нелегкая это будет работа. Подкрепим же наши силы первым завтраком, а уж второй раз закусим часиков в десять, во время торжественной мессы.

— Я желал бы, сударь, — степенно сказал Жюльен, — не оставаться ни на секунду один. Не откажите обратить внимание, — добавил он, показывая ему на башенные часы вверху, над их головами, — что я явился к вам в пять часов без одной минуты.

— А-а! Вы боитесь наших негодников семинаристов? Да стоит ли думать о них? — сказал аббат Шас. — Разве дорога становится хуже от того, что по краям ее в изгороди торчат колючки? Путник идет своей дорогой, а злые колючки пусть себе торчат на своих местах. Да ну их! Примемся за работу, дорогой друг мой, за работу!

Аббат Шас не зря говорил, что работа будет нелегкая. Накануне в соборе были торжественные похороны, и поэтому нельзя было делать никаких приготовлений к празднику. Теперь надо было за одно утро задрапировать все готические пилоны, которые образуют три притвора, алой дамасской тканью до самого верха, на тридцать футов в вышину. Г-н епископ вызвал ради этого случая четырех обойщиков из Парижа, оплатив им проезд в почтовой карете, но эти господа не успевали всюду управиться и, вместо того чтобы помочь своим неумелым товарищам безансонцам, они только еще больше обескураживали их своими насмешками.

Жюльен увидел, что ему придется самому взобраться на лестницу; вот когда ему пригодилась его ловкость. Он взялся руководить местными обойщиками. Аббат Шас с восхищением поглядывал, как он летал вверх и вниз с одной лестницы на другую. Когда все пилоны были уже обтянуты дамасской тканью, стали обсуждать, как бы водрузить пять пышных султанов на большом балдахине, над главным алтарем. Роскошный венчик из золоченого дерева поддерживался восемью высокими колоннами из итальянского мрамора. Но чтобы добраться до середины балдахина, над самым престолом, надо было пройти по старому деревянному карнизу, может быть, и не без червоточины, висевшему на высоте сорока футов.

Вид этой головоломной дорожки сразу охладил хвастливую расторопность парижских обойщиков; они поглядывали на балдахин, спорили, рассуждали, но никто не решался лезть наверх. Жюльен схватил султаны и легко взбежал по лестнице. Он очень ловко приладил их на самом венчике, как раз посреди балдахина. Когда он сошел с лестницы, аббат Шас-Бернар заключил его в свои объятия.

— Optime![21] — вскричал добрый толстяк. — Я расскажу об этом его высокопреосвященству.

В десять часов они очень весело позавтракали. Никогда еще аббат Шас не видал свою церковь такой нарядной.

— Дорогой сын мой, — говорил он Жюльену, — моя матушка сдавала напрокат стулья в этой почтенной базилике, так что я в некотором роде вскормлен этим прекрасным зданием. Террор Робеспьера разорил нас, но я — мне было тогда восемь лет — уже прислуживал на молебствиях и мессах, которые заказывали на дому, и в эти дни меня кормили. Никто не мог свернуть ризу ловчее меня; бывало, у меня никогда ни одна золотая кисть не сомнется. А с тех пор как Наполеон восстановил богослужение, мне посчастливилось стать надзирателем в этом почтенном храме. Пять раз в году он предстоит перед моим взором в этом пышном убранстве. Но никогда еще он не был так великолепен, как сегодня, ни разу еще эти алые дамасские ткани не спадали такими пышными складками, не облегали так красиво колонны.

«Ну, вот сейчас он, наконец, выложит мне свою тайну, — подумал Жюльен. — Раз уж он начал говорить о себе, сейчас пойдут излияния!» Но, несмотря на свое явно возбужденное состояние, аббат не обронил ни одного неосторожного слова. «А ведь он потрудился немало. И как радуется! — подумал Жюльен. — И винца изрядно хлебнул. Вот это человек! Какой пример для меня! К отличию его!» (Это выражение Жюльен перенял у старика-лекаря.)

Когда колокола зазвонили Sanctus, Жюльен хотел было надеть стихарь, чтобы принять участие в торжественной процессии, возглавляемой епископом.

— А жулики, дорогой мой, а жулики! — вскричал аббат Шас. — Вы о них не подумали! Все пойдут крестным ходом, церковь останется пустая. Нам с вами придется вот как сторожить! Еще хорошо будет, если мы недосчитаемся потом только одного-двух кусков этой великолепной золотой парчи, которой обвит низ пилонов. А ведь это дар госпожи де Рюбампре. Эта парча досталась ей от ее знаменитого предка королевской крови, чистейшее золото, дорогой мой! — восхищенным шепотом добавил аббат, наклонившись к самому его уху. — Никакой примеси! Я поручаю вам наблюдать за северным крылом, и вы оттуда — ни шагу. А я буду смотреть за южным крылом и главным нефом. Да присматривайте хорошенько за исповедальнями, как раз там-то эти наводчицы, сподручные воров, и прячутся и только того и ждут, чтобы к ним спиной повернулись.

Едва он успел договорить, как пробило три четверти двенадцатого. И в ту же минуту ударил большой колокол. Он гудел во всю силу, и ему вторили другие колокола. Эти полные, торжественные звуки захватили Жюльена Воображение его словно вырвалось на волю и унеслось далеко от земли.

Благоухание ладана и розовых лепестков, которые разбрасывали перед святыми дарами маленькие дети, одетые под Иоанна Крестителя, усиливало это восторженное чувство.

Величественные звуки колокола не должны были бы внушать Жюльену ничего, кроме мысли о том, что это результат работы двадцати человек, которым платят по пятьдесят сантимов, а им помогают, быть может, пятнадцать или двадцать человек из прихожан. Ему следовало бы подумать о том, что веревки изношены и леса также, что и колокол сам по себе представляет опасность: он падает через каждые два столетия; не мешало бы ему рассудить и о том, нельзя ли как-нибудь урезать вознаграждение звонарям или уплачивать им за труд индульгенциями либо какой-нибудь иной милостью от щедрот церкви, дабы не истощать ее казны.

Но вместо того чтобы предаваться столь мудрым размышлениям, душа Жюльена, подхваченная этими полными и мужественными звуками, носилась в заоблачных просторах воображения. Никогда не получится из него ни хорошего священника, ни дельного начальника! Что может выйти путного из душ, способных так восторгаться? Разве что какой-нибудь художник! И вот тут-то самонадеянность Жюльена и обнаруживается во всей своей наготе. Наверно, уж не менее полсотни из его семинарских товарищей, напуганных народной ненавистью и якобинством, которым их вечно пугают, внушая им, что оно гнездится чуть ли не за каждым плетнем, научились как следует разбираться в действительности и, услышав большой соборный колокол, не подумали бы ни о чем другом, кроме того, какое жалованье платят звонарю. Они стали бы высчитывать с гениальностью Барема, стоит ли степень умиления молящихся тех денег, которые приходится выплачивать звонарям. Но если бы Жюльену и пришло в голову задуматься о материальных интересах собора, то его воображение завело бы его снова не туда, куда следует: он бы придумал, пожалуй, как сберечь сорок франков церковному совету, и упустил бы возможность избежать расхода в двадцать пять сантимов.

В то время как процессия в этот чудесный, солнечный день медленно двигалась по Безансону, останавливаясь у нарядных временных алтарей, воздвигнутых в изобилии городскими властями, старавшимися перещеголять друг друга, церковь покоилась в глубочайшей тишине. Там царили полумрак, приятная прохлада, и все это было еще пропитано благоуханием цветов и ладана.

Это безмолвие, уединение и прохлада в просторных церковных притворах погружали Жюльена в сладкое забытье. Он не опасался, что его потревожит аббат Шас, надзиравший за другим крылом здания. Душа его уже почти рассталась со своей смертной оболочкой, а та между тем медленно прогуливалась по северному притвору, порученному ее бдительности. Жюльен был совершенно спокоен: он уже убедился, что в исповедальнях нет ни души, кроме нескольких благочестивых женщин; глаза его глядели, не видя.

Однако он все же несколько вышел из своего забытья, заметив двух хорошо одетых коленопреклоненных женщин: одна из них молилась в исповедальне, другая — тут же рядом, на низенькой молельной скамье. Он смотрел, не видя, но вдруг то ли смутное сознание возложенных на него обязанностей, то ли восхищение строгой благородной осанкой обеих дам заставило его вспомнить о том, что в Исповедальне сейчас нет священника. «Странно, — подумал он, — почему эти нарядные дамы, если они такие богомольные, не молятся сейчас перед каким-нибудь уличным алтарем, а если это дамы из общества, почему же они не восседают торжественно на виду у всех на каком-нибудь балконе? Как красиво облегает ее это платье! Какая грация!» И он замедлил шаг, надеясь, что ему, быть может, удастся поглядеть на них.

Та, что стояла на коленях в исповедальне, чуть-чуть повернула голову, услышав шаги Жюльена среди этой необъятной тишины. Вдруг она громко вскрикнула и лишилась чувств.

Потеряв сознание, она опрокинулась назад, а подруга ее, которая была рядом, бросилась к ней на помощь. И в тот же миг Жюльен увидал плечи и шею падающей дамы. Ему бросилось в глаза хорошо знакомое ожерелье из прекрасных крупных жемчужин. Что стало с ним, когда он узнал волосы г-жи де Реналь! Это была она. А другая дама, которая поддерживала ей голову, чтобы не дать подруге упасть, была г-жа Дервиль. Не помня себя, Жюльен бросился к ним. Г-жа де Реналь своей тяжестью увлекла бы и свою подругу, если бы Жюльен вовремя не поддержал обеих. Он увидел запрокинутую голову г-жи де Реналь на своем плече, ее бледное, безжизненное лицо. Он помог г-же Дервиль прислонить эту прелестную головку к плетеной спинке стула.

Госпожа Дерзиль обернулась и тут только узнала его.

— Уходите, сударь, уходите! — сказала она негодующим голосом. — Только бы она вас не увидала! Да как же ей не приходить в ужас при виде вас! Она была так счастлива, пока вас не знала! Ваше поведение гнусно! Уходите! Сейчас же уходите отсюда, если у вас есть хоть капля стыда!

Это было сказано таким повелительным тоном, а Жюльен так растерялся и был в эту минуту так слаб, что он отошел. «Она всегда меня ненавидела», — подумал он о г-же Дервиль.

В ту же минуту гнусавое пение попов, шедших во главе процессии, раздалось в церкви: крестный ход возвращался. Аббат Шас-Бернар несколько раз окликнул Жюльена; тот не слышал его; наконец он подошел к нему и, взяв его за руку, вывел из-за колонны, куда Жюльен спрятался еле живой. Аббат хотел представить его епископу.

— Вам дурно, дитя мое, — сказал он, видя, что Жюльен весь побелел и почти не в состоянии двигаться. — Вы сегодня чересчур много трудились. — Он взял его под руку. — Идемте, сядьте вот на эту скамеечку кропильщика позади меня, а я вас собой прикрою. — Они были теперь у самого входа в храм, сбоку от главных дверей. — Успокойтесь, у нас есть еще впереди добрых двадцать минут, пока появится его высокопреосвященство. Постарайтесь оправиться, а когда он будет проходить, я вас приподниму — я ведь здоровый, сильный человек, хоть и немолод.

Но когда показался епископ, Жюльен так дрожал, что аббату Шасу пришлось отказаться от мысли представить его.

— Вы особенно этим не огорчайтесь, — сказал он ему, — я еще найду случай.

Вечером аббат велел отнести в часовню семинарии десять фунтов свечей, сэкономленных, как он говорил, стараниями Жюльена, — так проворно он их гасил. Это было мало похоже на правду. Бедный малый сам совершенно угас; он ни о чем больше думать не мог после того, как увидел г-жу де Реналь.

XXIX
ПЕРВОЕ ПОВЫШЕНИЕ

Он хорошо изучил свой век, хорошо изучил свой округ, и теперь он обеспечен.

«Прекюрсер»

Жюльен еще не совсем пришел в себя и продолжал пребывать в состоянии глубокой задумчивости после того случая в соборе, когда однажды утром суровый аббат Пирар позвал его к себе.

— Я только что получил письмо от господина аббата Шас-Бернара, где он всячески вас расхваливает. Могу сказать, что я более или менее доволен вашим поведением. Вы чрезвычайно неосторожны и опрометчивы, хотя это сразу и не заметно. И, однако, по сие время сердце у вас доброе и даже великодушное и разум высокий. В общем, я вижу в вас некую искру, коей не следует пренебрегать.

Пятнадцать лет трудился я здесь, а ныне мне придется покинуть этот дом: преступление мое заключается в том, что я предоставлял семинаристов их свободной воле и не поощрял и не притеснял то тайное общество, о котором вы говорили мне на духу. Но раньше чем я уеду отсюда, мне хочется что-нибудь для вас сделать. Я бы позаботился о вас еще два месяца тому назад, ибо вы это заслужили, если бы не донос по поводу найденного у вас адреса Аманды Бине. Я назначаю вас репетитором по Новому Ветхому завету.

Жюльен, преисполненный благодарности, хотел было броситься на колени, дабы возблагодарить бога, но поддался более искреннему порыву. Он подошел к аббату Пирару, взял его руку и поднес ее к губам.

— Это еще что такое? — сердито закричал ректор, но глаза Жюльена говорили много больше, чем его жест.

Аббат Пирар глядел на него с изумлением, как смотрит человек, который давным-давно отвык встречать тонкие душевные движения. Этот долгий взгляд выдал ректора, голос его дрогнул.

— Да, да, дитя мое, я привязался к тебе. Господь видит, что это случилось помимо моей воли. Мой долг — быть справедливым и не питать ни к кому ни ненависти, ни любви. Тяжкая тебе предстоит жизнь. Я вижу в тебе нечто, что претит низким душам. Зависть и клевета всюду будут преследовать тебя. Куда бы ни забросило тебя провидение, товарищи твои всегда будут ненавидеть тебя, а если даже и будут притворяться друзьями, то только затем, чтобы вернее тебя погубить. Только одно может тебе помочь: не полагайся ни на кого, кроме бога, который в наказание за твою самонадеянность наделил тебя тем, что неизбежно вызывает к тебе ненависть. Да будет поведение твое выше всяких упреков — в этом единственное твое спасение. Если ты неуклонно будешь держаться истины, рано или поздно твои враги будут повержены.

Жюльен так давно не слышал дружеского голоса, что — простим ему эту слабость — он залился слезами. Аббат Пирар обнял, его и привлек к своей груди; сладостен был этот миг для них обоих.

Жюльен не помнил себя от радости: это было первое повышение, которого он добился, а преимущества, вытекавшие из него, были огромны. Оценить их может только тот, кто был обречен жить долгие месяцы, ни на минуту не оставаясь наедине с собой, но вечно в тесном соприкосновении с одноклассниками, которые по меньшей мере несносны, а в большинстве случаев невыносимы. Одни крики их способны довести до исступления чувствительную натуру. Шумная радость этих досыта накормленных, чисто одетых крестьян только тогда была полной, когда могла дать себе выход, когда им можно было беспрепятственно орать во всю силищу своих здоровенных легких.

Теперь Жюльен обедал один или почти один, примерно на час позже всех остальных. У него был ключ от сада, и он мог там прогуливаться, когда никого не было.

К своему великому удивлению, Жюльен обнаружил, что его стали меньше ненавидеть, а он-то, наоборот, ожидал, что ненависть семинаристов удвоится. Теперь они не считали нелепым высокомерием его нежелание вступать в разговор, что было для всех очевидно и создало ему столько врагов. Этим грубым созданиям, среди которых он жил, его замкнутость казалась теперь вполне уместным чувством собственного достоинства. Ненависть заметно уменьшилась, особенно среди младших семинаристов, отныне его учеников, с которыми он обращался чрезвычайно учтиво. Мало-помалу у него стали появляться и сторонники, а называть его Мартином Лютером теперь уже считалось непристойной шуткой.

Но к чему перечислять его друзей, его врагов? Все это гнусно, и тем гнуснее, чем правдивее будет наше изображение. А между тем ведь это единственные воспитатели нравственности, какие есть у народа: что же с ним будет без них? Сможет ли когда-нибудь газета заменить попа?

С тех пор как Жюльен получил новое назначение, ректор семинарии явно избегал разговаривать с ним без свидетелей. Это была с его стороны осторожность, полезная равно как учителю, так и ученику, но прежде всего это было испытание. Суровый янсенист, аббат Пирар держался непоколебимого правила: если какой-нибудь человек обладает в глазах твоих некоторыми достоинствами, ставь препятствия на пути ко всему, чего он жаждет, к чему стремится. Если он обладает подлинными достоинствами, он сумеет преодолеть или обойти все препятствия.

Наступила охотничья пора. Фуке надумал прислать в семинарию от имени родных Жюльена оленя и кабана. Туши этих зверей положили в коридоре между кухней и трапезной. Там-то их и увидели семинаристы, когда они шли обедать. С каким любопытством они разглядывали их! Кабан, даже и бездыханный, внушал страх младшим ученикам — они осторожно дотрагивались до его клыков. Целую неделю только и было разговоров, что об этих тушах.

Этот дар, ставивший семью Жюльена в тот слой общества, к которому надлежит относиться с уважением, нанес смертельный удар завистливой ненависти. Жюльен приобрел право на превосходство, освященное зажиточностью Шазель и другие из наиболее успевающих семинаристов начали заискивать перед ним и чуть ли не пеняли ему, как это он с самого начала не поставил их в известность о достатке своих родителей, позволив им тем самым выказать невольное неуважение к деньгам.

В это время происходил рекрутский набор, но Жюльен в качестве семинариста не подлежал призыву. Он был глубоко потрясен этим. — Вот и прошел для меня навсегда этот миг, который двадцать лет назад позволил бы мне вступить на путь героев!»

Как-то раз, прогуливаясь в одиночестве по семинарскому саду, он услышал разговор каменщиков, чинивших ограду:

— Ну вот, пришел и наш черед. Новый набор объявили!

— Да, когда тот был — что же, в добрый час! Из каменщика ты офицером делался, а то и генералом, видали такие случаи.

— Теперь, брат, уж не увидишь! Одна голытьба в солдаты идет. А тот, у кого в кармане позвякивает, дома остается.

— Кто нищим родился, тот нищим весь век и останется.

— А что это, верно говорят, будто тот помер? — вмешался третий каменщик.

— Это, брат, толстосумы говорят! Как же, он им нагнал страху!

— Вот ведь какая она разница получается, как дела-то при том шли! И скажи на милость, его же маршалы его и предали! Родятся же на свет такие изменники!

Этот разговор несколько утешил Жюльена. Он пошел дальше по дорожке и, вздыхая, говорил про себя:

— Единственный монарх, чью память чтит народ!

Подошло время экзаменов. Жюльен отвечал блестяще; он видел, что даже Шазель старается показать все свои знания.

В первый день господа экзаменаторы, назначенные небезызвестным старшим викарием де Фрилером, были весьма раздосадованы тем, что им неизменно приходилось выставлять в своем списке на первое или в крайнем случае на второе место этого Жюльена Сореля, о котором им донесли, что он любимчик аббата Пирара. В семинарии уже держали пари, что Жюльен выйдет на первое место по всем предметам и в главном экзаменационном листе, а значит, ему и достанется почетное право быть приглашенным на обед к его преосвященству епископу.

Но на последнем экзамене, когда он отвечал об отцах церкви, один ловкий экзаменатор, задав ему несколько вопросов о святом Иерониме и его пристрастии к Цицерону, завел речь о Горации, Вергилии и прочих поэтах-язычниках. Жюльен потихоньку от товарищей выучил наизусть немало стихов этих авторов. Воодушевленный своим успехом, он забыл о том, где находится, и на повторный вопрос экзаменатора начал с жаром читать и перелагать горациевы оды. Экзаменатор минут двадцать не мешал ему пребывать в этом ослеплении, а затем, вдруг сразу приняв негодующий вид, стал сурово отчитывать за то, что он даром тратил время на это нечестивое занятие и засорял себе голову бесполезными и греховными идеями.

— Я глупец, сударь, вы правы, — смиренно отвечал ему Жюльен, поняв, наконец, искусный маневр, которым его погубили.

Эта уловка экзаменатора даже и семинаристам показалась подлостью, однако она не помешала тому, что г-н аббат де Фрилер, этот хитрейший человек, который так искусно наладил обширную сеть тайных обществ в Безансоне и чьи донесения в Париж приводили в трепет судей, префекта и даже высшее начальство гарнизонного штаба, изволил сам своей властной рукой поставить против имени Жюльена цифру «198». Он обрадовался этой возможности причинить неприятность своему врагу янсенисту Пирару.

Вот уже добрых десять лет, как он всеми способами старался столкнуть его с поста ректора семинарии. Аббат Пирар следовал тем же правилам поведения, которые он преподал Жюльену: он был искренен, благочестив, не занимался интригами и ревностно исполнял свои обязанности. Но господь в гневе своем наделил его желчным темпераментом, а такие натуры глубоко чувствуют обиду и ненависть. Ни одно из оскорблений, нанесенных ему, не проходило бесследно для этой пламенной души. Он уже сто раз подал бы в отставку, но он был убежден, что действительно приносит пользу на этом посту, на который его поставило провидение. «Я препятствую распространению иезуитства и идолопоклонства», — говорил он себе.

К тому времени, как начались экзамены, он уже около двух месяцев ни разу не разговаривал с Жюльеном, и, однако, он заболел и прохворал целую неделю после того, как получил официальное уведомление о результатах экзаменов и увидел цифру «198» против имени своего ученика, который в его глазах был гордостью семинарии. Единственное утешение для этой суровой натуры заключалось в том, что он теперь сосредоточил на Жюльене всю силу своей бдительности. И для него было величайшей радостью убедиться, что Жюльен не обнаруживал ни злобы, ни желания отомстить, ни малодушия.

Через несколько недель Жюльен получил письмо и весь затрепетал: на конверте стоял парижский штемпель. «Наконец-то, — подумал он, — госпожа де Реналь вспомнила о том, что она мне когда-то обещала». Какой-то господин, подписавшийся «Поль Сорель» и называвший себя его родственником, посылал ему чек на пятьсот франков. В письме говорилось, что если Жюльен будет и впредь с таким же рвением изучать славных авторов-латинян, он каждый год будет получать такую же сумму.

«Это она, это ее доброта! — растрогавшись, думал Жюльен. — Ей захотелось утешить меня. Но почему же нет ни одного дружеского слова?»

Он жестоко ошибался относительно этого письма. Г-жа де Реналь, подпав под влияние своей подруги, г-жи Дервиль, всей душой предавалась глубокому раскаянию. Против своей воли ей случалось нередко вспоминать об этом необыкновенном существе, встреча с которым перевернула ее жизнь, но она ни за что не позволила бы себе написать ему.

Если бы нам вздумалось заговорить семинарским языком, мы, наверное, признали бы чудом появление этих пятисот франков и сказали бы, что они исходят от самого г-на де Фрилера, кого провидение избрало своим орудием, дабы ниспослать этот дар Жюльену.

Двенадцать лет тому назад аббат де Фрилер явился в город Безансон с одним тощим саквояжем в руках, где, как утверждает здешняя молва, заключалось все его достояние. Теперь он был одним из самых богатых помещиков на всю округу. За время своего постепенного обогащения он приобрел половину имения, другая половина которого досталась по наследству г-ну де Ла-Молю. Из-за этого между двумя высокими особами и возникла великая тяжба.

Несмотря на свое блестящее положение в Париже и все свои придворные должности, г-н маркиз де Ла-Моль почувствовал, что вести в Безансоне борьбу против старшего викария, о котором шла молва, будто он рукополагает и низлагает префектов, небезопасно. Однако вместо того чтобы выхлопотать себе пятьдесят тысяч наградных под каким-нибудь удобным наименованием, предусмотренным бюджетом, и уступить аббату де Фрилеру в этой пустяковой тяжбе из-за пятидесяти тысяч франков, маркиз заупрямился. Он считал, что право на его стороне: несокрушимый довод — право!

Но да позволено нам будет спросить: существует ли на свете такой судья, у которого нет сына или хотя бы какого-нибудь родственника, которого надо протолкнуть, помочь ему выбиться в люди?

Дабы сие уразумел и слепой, г-н аббат де Фрилер через неделю после того, как он добился первого решения суда, явился в карете его высокопреосвященства к своему адвокату и самолично вручил ему орден Почетного Легиона. Г-н де Ла-Моль, несколько растерявшись от таких решительных действий противной стороны и чувствуя, что адвокаты его того и гляди сдадутся, обратился за советом к аббату Шелану, а тот, в свою очередь, связал его с г-ном Пираром.

К тому времени, о котором повествует наша история, отношения между ними длились уже несколько лет. Аббат Пирар взялся за это дело со всей страстностью своей натуры. Постоянно встречаясь с адвокатами маркиза, он хорошо изучил его иск и, убедившись, что маркиз прав, открыто стал на сторону г-на де Ла-Моля, против всемогущего старшего викария. Г-н де Фрилер был чрезвычайно оскорблен подобной дерзостью, да еще со стороны какого-то ничтожного янсениста!

— Полюбуйтесь-ка на эту придворную знать, которая считает себя такой всесильной, — говорил своим близким друзьям аббат де Фрилер. — Господин де Ла-Моль не потрудился даже исхлопотать своему безансонскому агенту какого-нибудь ничтожного крестика; он и пальцем не пошевельнет, если того сместят. А между тем, как мне пишут, сей благородный пэр недельку не пропустит, чтобы не выставить напоказ свою голубую ленту и не отправиться в гостиную министра юстиции, кто бы он там ни был.

Несмотря на все старания аббата Пирара, г-ну де Ла-Молю, хоть он действительно всегда был в наилучших отношениях с министром юстиции, а тем паче с его канцелярией, после шестилетних хлопот удалось добиться только того, что тяжба его не была проиграна окончательно.

Постоянно переписываясь с аббатом Пираром по пот воду этого дела, к которому оба они относились с большим рвением, маркиз в конце концов оценил своеобразный ум аббата. Мало-помалу, несмотря на огромное расстояние, разделявшее их на общественной лестнице, их переписка приняла дружеский той — Аббат Пирар сообщил маркизу, что путем всяческих притеснений его хотят заставить уйти в отставку. Возмущенный гнусным подвохом, придуманным, как он полагал, нарочно для Жюльена, он изложил всю эту историю маркизу.

При всем своем богатстве этот вельможа отнюдь не был скуп. Ему до сих пор никогда не удавалось заставить аббата Пирара принять от него хотя бы некоторую сумму в возмещение почтовых расходов, вызванных тяжбой. И тут ему пришло в голову послать пятьсот франков любимому ученику аббата.

Господин де Ла-Моль даже изволил потрудиться и собственноручно написал сопроводительное письмо. Это заставило его вспомнить и об аббате.

В один прекрасный день аббат Пирар получил записку, в которой его просили немедленно прийти по одному весьма важному делу в гостиницу в предместье Безансона. Там он нашел управителя г-на де Ла-Моля.

— Господин маркиз поручил мне предоставить в ваше распоряжение его коляску, — сказал ему управитель. — Он надеется, что вы не откажетесь, ознакомившись с его письмом, отправиться через четыре или пять дней в Париж. А я за тот срок, который вам угодно будет мне назначить, объеду владения господина маркиза здесь, во Франш-Конте. А после этого, когда вы изволите пожелать, мы отправимся в Париж.

Письмо было коротенькое:

«Развяжитесь вы со всеми этими провинциальными дрязгами, дорогой мой аббат, и приезжайте подышать нашим спокойным парижским воздухом. Посылаю вам мой экипаж — я приказал ждать вашего решения четыре дня. Сам я буду ждать вас в Париже до вторника. От вас, сударь, ждут только одного слова «да», чтобы оставить за вами один из самых лучших приходов в окрестностях Парижа. Самый богатый из ваших будущих прихожан никогда вас не видел, однако вы себе и представить не можете, до какой степени он вам предан; это не кто иной, как маркиз де Ла-Моль».

Суровый аббат Пирар, сам того не подозревая, горячо любил свою семинарию, населенную его врагами: вот уж пятнадцать лет как все его думы были посвящены ей. Письмо г-на де Ла-Моля подействовало на него так, как если бы к нему явился хирург для того, чтобы произвести над ним некую мучительную, но неизбежную операцию. Смещение его было неминуемо. Он назначил управителю свидание через три дня.

В продолжение сорока восьми часов его одолевали приступы нерешительности. Наконец он написал письмо г-ну де Ла-Молю и сочинил послание его высокопреосвященству, истинный шедевр экклезиастического стиля, но чуточку длинноватый. Трудно было бы подыскать более безукоризненные выражения, проникнутые столь глубокой почтительностью. И, однако же, письмо это, предназначенное для того, чтобы заставить г-на де Фрилера пережить нелегкий часок с глазу на глаз со своим начальством, подробно излагало все основания для серьезных жалоб, все вплоть до мелких гнусных придирок, которые, после того как он покорно переносил их в течение шести лет, заставили его в конце концов решиться покинуть епархию.

У него воровали дрова из сарая, отравили его собаку, и так далее, и так далее».

Окончив это письмо, он послал разбудить Жюльена, который, как и все семинаристы, ложился спать в восемь часов вечера.

— Вы знаете, где находится епископское подворье? — обратился он к нему на безупречном латинском языке. — Отнесите это письмо его высокопреосвященству. Не стану скрывать от вас, что посылаю вас в волчье логово. Вам надлежит быть лишь ушами и глазами. Не допускайте никакой лжи в ваших ответах, но не забудьте, что тот, кто будет задавать вам вопросы, возможно, испытает истинную радость, если ему удастся повредить вам. Я очень рад, дитя мое, дать вам возможность пройти через это испытание, прежде чем я вас покину, ибо не скрою от вас, что письмо, которое вы понесете, — это моя отставка.

Жюльен словно застыл на месте. Он любил аббата Пирара. Тщетно осторожность твердила ему: «Когда этот честный человек уйдет отсюда, партия Сердца Иисусова будет притеснять меня и, может быть, выгонит совсем».

Он не в силах был думать о себе. Он стоял в нерешительности, потому что ему хотелось сказать одну вещь; он не знал, как бы выразить это поделикатнее, и ничего не мог придумать.

— Ну что же, друг мой? Отчего вы не идете?

— Дело в том, что… — робко сказал Жюльен, — мне пришлось слышать, что вы за все долгое время вашего управления ничего не отложили. У меня есть шестьсот франков…

Слезы мешали ему говорить.

— Это тоже будет отмечено, — холодно ответил бывший ректор семинарии. — Отправляйтесь к епископу, уже поздно.

Случайно в этот вечер дежурным в приемной епископа оказался аббат де Фрилер. Его высокопреосвященство был на обеде в префектуре. Таким образом, Жюльен вручил письмо самому г-ну де Фрилеру; но, разумеется, он этого не знал.

Жюльен с удивлением смотрел, как этот аббат бесцеремонно вскрыл письмо, адресованное епископу. Красивое лицо старшего викария сначала выразило изумление, смешанное с живейшим удовольствием, а затем сделалось весьма озабоченным. Пока он читал, Жюльен, пораженный его красивой внешностью, успел хорошо разглядеть его. Лицо это обладало бы большей внушительностью, если бы в каких-то его черточках не сквозила поразительная хитрость, которая могла бы даже изобличить криводушие, если бы только обладатель этой красивой физиономии хоть на миг забыл о том, что ей надлежит выражать. Нос, резко выступавший вперед, образовывал превосходную прямую линию, но придавал, к несчастью, этому весьма благородному профилю непоправимое сходство с лисьей мордой. Заметим, кстати, что этот аббат, которого, по-видимому, так заинтересовала отставка аббата Пирара, был одет с большой элегантностью, что очень понравилось Жюльену, которому до сих пор не приходилось видеть чего-либо подобного ни у одного священника.

Уже много времени спустя Жюльен узнал, в чем заключался особый талант аббата де Фрилера. Он умел забавлять своего епископа, любезного старца, привыкшего жить в Париже и чувствовавшего себя в Безансоне, как в изгнании. У епископа было очень слабое зрение, а он страстно любил рыбу. Аббат де Фрилер выбирал косточки из рыбы, которую подавали его высокопреосвященству.

Жюльен молча смотрел на аббата, перечитывавшего прошение об отставке, как вдруг дверь с шумом распахнулась. В комнату поспешно вошел богато разодетый лакей Жюльен едва успел обернуться к двери: он увидел сухонького старичка с крестом на груди. Жюльен бросился на колени и распростерся в земном поклоне; епископ милостиво улыбнулся ему и проследовал дальше. Красавец аббат пошел вслед за ним, и Жюльен остался один в приемной, где он мог без помех наслаждаться окружающим его благолепием.

Епископ Безансонский, человек ума испытанного, но отнюдь не одряхлевшего от долгих невзгод эмиграции, имел от роду более семидесяти пяти лет и чрезвычайно мало беспокоился о том, что случится лет через десять.

— Что это за семинарист с таким смышленым взглядом, которого я сейчас заметил, проходя? — спросил епископ — Разве они не должны, согласно моему уставу, давно уже быть в постелях и спать в этот час?

— Уж у этого, можно поручиться, сна нет ни в одном глазу, ваше высокопреосвященство. Он принес нам весьма важную новость: прошение об отставке единственного янсениста, который оставался в нашей епархии. Наконец-то этот ужасный аббат Пирар догадался, чего от него хотят.

— Вот как! — сказал епископ с лукавой усмешкой. — Держу пари, что вы не сумеете заменить его человеком, который бы его стоил. И чтобы вы знали цену таким людям, я приглашаю его обедать назавтра.

Старший викарий хотел было ввернуть словцо насчет преемника. Но прелат не был настроен заниматься делами и сказал ему:

— Раньше чем мы позволим прийти другому, давайте посмотрим, как уходит этот. Позовите ко мне этого семинариста: истина обитает в устах младенцев.

Позвали Жюльена. «Сейчас я предстану перед двумя инквизиторами», — подумал он. Никогда еще он не чувствовал в себе такой отваги.

В ту минуту, когда он вошел, два рослых камер-лакея, одетые побогаче самого г-на Вально, раздевали его высокопреосвященство. Прелат, прежде чем заговорить об аббате Пираре, счел долгом порасспросить Жюльена об его успехах. Он задал ему несколько вопросов по догматике и был поражен. Затем он перешел к классикам: к Вергилию, Горацию, к Цицерону. «Вот эти-то имена и удружили мне, за них-то я и получил сто девяносто восьмой номер, — подумал Жюльен. — Но теперь уже терять нечего, постараемся блеснуть». И он действительно блеснул; прелат, который сам был превосходным знатоком классиков, пришел в восторг.

На обеде в префектуре одна молодая девица, пользовавшаяся заслуженной известностью, читала поэму о Магдалине. Епископу хотелось поговорить о литературе, и он вскоре забыл и об аббате Пираре и о всех своих делах, увлекшись разговором с семинаристом на тему о том, был ли Горации богат или беден. Прелат цитировал кое-какие оды, но память иной раз изменяла ему, и когда тот запинался, Жюльен с самым скромным видом подхватывал стих и читал дальше до конца. Епископа в особенности поражало то, что Жюльен при этом не выходил из тона беседы и произносил двадцать или тридцать латинских стихов так непринужденно, как если бы он рассказывал о том, что делается в семинарии. Они долго говорили о Вергилии В конце концов прелат не мог отказать себе в удовольствии похвалить юного семинариста.

— Вы преуспели в науках как нельзя лучше.

— Ваше высокопреосвященство, — отвечал ему Жюльен, — ваша семинария может представить вам сто девяносто семь учеников, далеко не столь недостойных вашей высокой похвалы.

— Как это так? — спросил прелат, удивленный такой цифрой.

— Я могу подтвердить официальным свидетельством то, что я имел честь доложить вашему высокопреосвященству. На семинарских экзаменах за этот год я как раз отвечал по тем самым предметам, которые снискали мне сейчас одобрение вашего высокопреосвященства, и я получил сто девяносто восьмой номер.

— А! Так это любимчик аббата Пирара! — воскликнул епископ, смеясь и поглядывая на г-на де Фрилера. — Мы должны были ожидать чего-нибудь в этом роде. Однако это честная война. Не правда ли, друг мой, — добавил он, обращаясь к Жюльену, — вас разбудили, чтобы послать сюда?

— Да, ваше высокопреосвященство. Я ни разу не выходил один из семинарии, за исключением того случая, когда меня послали помочь господину аббату Шас-Бернару украсить собор в день праздника тела господня.

— Optime, — промолвил епископ. — Так это вы, значит, проявили такую храбрость, водрузив султаны над балдахином? Я каждый год смотрю на них с содроганием и всегда боюсь, как бы они мне не стоили жизни человеческой. Друг мой, вы далеко пойдете. Однако я не хочу прерывать вашу карьеру, которая, несомненно, будет блестящей, и уморить вас голодной смертью.

И епископ распорядился подать бисквиты и графин малаги, которым Жюльен отдал должное, а еще больше аббат де Фрилер, ибо он знал, что епископу доставляет удовольствие, когда люди едят весело и с аппетитом.

Прелат, все более и более довольный так удачно сложившимся вечером, попробовал было заговорить с Жюльеном об истории церкви. Он тотчас же заметил, что Жюльен его не понимает. Он перешел к состоянию нравов римской империи эпохи Константина. Конец язычества отличался тем же духом беспокойства и сомнений, который в XIX веке угнетает многие разочарованные и скучающие умы. Епископ обнаружил, что Жюльен даже и не слыхал имени Тацита.

Когда он выразил свое удивление по этому поводу, Жюльен простодушно ответил, что этого автора у них в семинарской библиотеке нет.

— Ах, вот как! Я очень рад это слышать, — весело сказал епископ. — Вы меня выводите из затруднения: вот уж минут десять я стараюсь придумать, как бы мне вас отблагодарить за приятный вечер, который вы мне сегодня доставили, и, главное, так неожиданно. Вот уж я никак не ожидал встретить ученого в воспитаннике моей семинарии. Хоть это будет и не совсем канонический дар, но я хочу подарить вам Тацита.

Прелат велел принести восемь томов в превосходных переплетах и пожелал сделать собственноручно на титуле первого тома любезную дарственную надпись на латинском языке — поощрение Жюльену Сорелю. Епископ имел слабость гордиться своим тонким знанием латыни. На прощание он сказал Жюльену серьезным тоном, который резко отличался от тона всего разговора.

— Молодой человек, если вы будете благоразумны, вы со временем получите лучший приход в моей епархии, и не за сто лье от моего епископского дворца; но надо быть благоразумным.

Пробило полночь, когда Жюльен в сильном недоумении вышел из епископского подворья, нагруженный томами Тацита.

Его высокопреосвященство не сказал ему ни единого слова об аббате Пираре. Но больше всего Жюльен был удивлен необычайной любезностью епископа. Он даже не представлял себе, что учтивость манер может сочетаться с таким непринужденным достоинством. И его невольно поразил контраст, когда он увидел мрачного аббата Пирара, дожидавшегося его с нетерпением.

— Quid tibi dixerunt? (Что тебе сказали?) — закричал он громко, едва только увидел его издали.

Жюльен, несколько запинаясь, стал передавать по-латыни разговор с епископом.

— Говорите по-французски и повторите слово в слово все, что говорил его высокопреосвященство, ничего не прибавляя и не опуская, — сказал бывший ректор семинарии своим обычным резким тоном, без всякой учтивости.

— Что за странный подарок от епископа юному семинаристу! — промолвил он, перелистывая великолепного Тацита, чей золотой обрез, казалось, внушал ему ужас.

Пробило два часа ночи, когда, выслушав полный, со всеми подробностями, отчет, он позволил своему любимому ученику вернуться в его комнату.

— Оставьте мне первый том вашего Тацита с лестной надписью его высокопреосвященства, — сказал он ему. — Эта латинская строчка будет для вас громоотводом в этом доме, когда меня здесь не будет. Erit tibi, fili mi, successor meus tanquam leo quaerens quern devoret (Ибо для тебя, сын мой, преемник будет аки лев рыкающий, иский, кого поглотити)

На другой день утром Жюльен обнаружил нечто необычное в обхождении с ним товарищей. В ответ на это он только еще больше замкнулся в себе. «Вот, — подумал он, — уже сказывается отставка господина Пирара. Разумеется, это ни от кого не тайна, а я считаюсь его любимчиком. В их поведении кроется какое-то ехидство». Однако ему никак не удавалось уловить, в чем, собственно, оно кроется. Наоборот, во взглядах, которые он ловил на себе, проходя по семинарским дортуарам, не было и следа ненависти. «Что это значит? Не иначе как какая-нибудь ловушка. Ну что ж, будем начеку». Наконец юный семинаристик из Верьера сказал ему, хихикая: «Cornelii Taciti opera ornnia (Полное собрание сочинений Тацита)».

При этих словах, которые были произнесены довольно громко, все наперебой бросились поздравлять Жюльена не только с великолепным подарком, который он получил от епископа, но и с двухчасовой беседой, которой его удостоили. Им было известно все, вплоть до мельчайших подробностей. С этой минуты никто уже не решался обнаруживать зависть: перед ним явно заискивали; сам аббат Кастанед, который еще накануне держался с ним чрезвычайно заносчиво, взял его под руку и пригласил к себе завтракать.

Но судьба наделила Жюльена как нельзя более злосчастным характером: наглость этих грубых созданий причиняла ему немало огорчений, а их низкое угодничество вызывало в нем только отвращение и не доставляло ни малейшего удовольствия.

Около полудня аббат Пирар расстался со своими воспитанниками, не преминув обратиться к ним с суровым наставлением.

— Стремитесь ли вы к мирским почестям, — сказал он им, — к общественным преимуществам, прельщает ли вас удовольствие повелевать, насмехаться над законами и беззаконно оскорблять каждого? Или вы помышляете о вечном спасении? Достаточно самому ленивому из вас раскрыть глаза, и он ясно различит эти две дороги.

Едва успел он переступить порог, как благочестивцы из Святого сердца Иисусова бросились в часовню и громко пропели: Тебе, бога хвалим. Ни одна душа во всей семинарии не приняла всерьез наставлений бывшего ректора. «Солона ему показалась отставка», — поговаривали они между собой. Ни один семинарист не оказался таким простаком, чтобы поверить, что человек может отказаться добровольно от должности, которая позволяет ему вести дела с разными крупными поставщиками.

Аббат Пирар переселился в лучшую безансонскую гостиницу и под предлогом дел, которых у него не было, решил провести там два дня.

Епископ пригласил его обедать и, чтобы подразнить своего старшего викария де Фрилера, старался дать аббата Пирару возможность блеснуть. Они сидели за десертом, как вдруг из Парижа прибыло известие о том, что аббат Пирар назначается в великолепный приход, в четырех лье от столицы. Добрый прелат от всего сердца поздравил его. Во всей этой истории он усмотрел некую тонкую игру, это его развеселило, и он составил себе самое высокое представление о талантах аббата. Он выдал ему превосходную аттестацию на латинском языке, а аббату де Фрилеру, который позволил себе чем-то проявить свое неудовольствие, приказал помолчать.

Вечером епископ отправился поделиться своим восхищением с маркизой де Рюбампре. Все светское общество Безансона было потрясено этой удивительной новостью. Все терялись в догадках по поводу такой необычайной милости Аббата Пирара чуть ли не прочили в епископы. Люди подогадливее решили, что г-н де Ла-Моль уже министр, и даже позволили себе в этот вечер посмеиваться над тем величественным видом, с которым г-н аббат де Фрилер считал нужным появляться в обществе.

На другой день утром за аббатом Пираром чуть ли не хвостом ходили по улицам; лавочники высовывались из дверей, когда он проходил мимо, направляясь в суд по делам маркиза; там его впервые приняли вежливо. Суровый янсенист, возмущенный до глубины души всем, что ему приходилось видеть, допоздна совещался с адвокатами, которых он выбрал для маркиза де Ла-Моля, и отправился в Париж. Он имел слабость сказать двум или трем своим школьным друзьям, которые проводили его до коляски и не могли налюбоваться ее гербами, что после пятнадцати лет управления семинарией он уезжает из Безансона с пятьюстами двадцатью франками, — это все, что ему удалось скопить. Друзья прощались с ним, обнимая его со слезами на глазах, а потом сказали друг другу: «Добрый аббат мог бы обойтись и без этой лжи. Это уж просто смешно».

Низкие души, ослепленные любовью к деньгам, неспособны были понять, что только в своем высоком чистосердечии аббат Пирар черпал силы, необходимые ему для того, чтобы в течение шести лет одному, безо всякой поддержки, вести борьбу против Марии Алакок, против «Сердца Иисусова», против иезуитов и против своего епископа.

XXX
ЧЕСТОЛЮБЕЦ

Единственный благородный титул — это титул герцога,
маркиз — в этом есть что-то смешное;
но стоит только произнести герцог, все невольно оборачиваются.

«Эдинбургское обозрение»

Аббат был поражен истинно аристократической внешностью и почти веселым тоном маркиза. Впрочем, будущий министр принял его без всех церемонных любезностей большого вельможи, с виду чрезвычайно учтивых, но на деле оскорбительных для того, кто их понимает. Это было бы пустой тратой времени, а маркиз играл достаточно видную роль в серьезных делах, чтобы терять время попусту.

Вот уже полгода, как он вел крупную интригу, которая должна была заставить короля и страну согласиться на некий определенный состав кабинета, который в благодарность за это должен был поднести ему герцогский титул.

В течение долгих лет маркиз безуспешно добивался от своего безансонского адвоката, чтобы тот представил ему ясный отчет о судебной волоките во Франш-Конте. Но как мог этот знаменитый адвокат объяснить маркизу то, чего он сам не понимал?

Четвертушка бумаги, которую ему вручил аббат, объясняла решительно все.

— Дорогой мой аббат, — сказал ему маркиз, покончив меньше чем за пять минут со всеми формулами вежливости и вопросами личного характера, — я при всем моем пресловутом благополучии никак не могу найти времени, чтобы заняться всерьез двумя несложными вещами, довольно важными, впрочем: моей семьей и моими делами. Я забочусь о положении моей семьи и располагаю в этом смысле немалыми возможностями. Я забочусь и о своих удовольствиях, и это, разумеется, должно стоять на первом месте, — по крайней мере на мой взгляд, — добавил он, поймав удивленный взор аббата Пирара.

Хотя аббат был человек здравомыслящий, он все же удивился, что старик столь откровенно говорит о своих удовольствиях.

— Разумеется, и в Париже есть труженики, — продолжал вельможа, — но они ютятся где-нибудь на чердаках. Стоит мне только приблизить к себе человека, как он сейчас же снимает себе апартаменты в бельэтаже, а его жена назначает приемные дни, иными словами, все труды, все старания идут уже только на то, чтобы стать светским человеком или прослыть таковым. Это у них единственная забота с той минуты, как они перестают думать о хлебе насущном.

Для моих судебных процессов и даже, если говорить точно, для каждого процесса в отдельности у меня есть адвокаты, которые прямо-таки надрываются от усердия: один только что умер от чахотки, два дня тому назад. Но для моих дел вообще, можете вы себе это представить, сударь, вот уже целых три года, как я безнадежно ищу человека, который, взявшись вести мою переписку, соблаговолил бы хоть капельку подумать всерьез о том, что он делает. Впрочем, все это только так, предисловие.

Я вас уважаю и, осмелюсь добавить, хоть и вижу вас впервые, — люблю. Хотите стать моим секретарем и получать за это восемь тысяч франков или вдвое больше? И я еще выгадаю на этом, клянусь вам. При этом я берусь позаботиться о том, чтобы ваш прекрасный приход остался за вами до того дня, когда нам с вами захочется расстаться.

Аббат отказался, но к концу разговора, когда он ясно представил себе, в каком затруднительном положении маркиз, ему пришла в голову одна мысль.

— У меня в семинарии, — сказал он маркизу, — остался один бедный юноша, которого, если я не ошибаюсь, будут там жестоко преследовать. Будь он простым послушником, давно бы уж его засадили in pace.[22]

До сей поры этот молодой человек изучал только латынь и священное писание, но легко может статься, что в один прекрасный день он обнаружит большие дарования либо как проповедник, либо как наставник душ. Не знаю, что из него выйдет, но в нем есть священная искра, и он может пойти далеко. Я рассчитывал обратить на него внимание нашего епископа, если бы у нас когда-нибудь появился некто, обладающий хотя бы в малой доле таким, как у вас, отношением к делу и к людям.

— А из какой среды этот ваш молодой человек?

— Говорят, он сын плотника из наших горных мест, не я думаю, что это скорее незаконный сын какого-нибудь богача. Как-то я видел, он получил письмо — то ли безыменное, то ли подписанное чужим именем — с чеком на пятьсот франков.

— А! Это Жюльен Сорель? — сказал маркиз.

— Откуда вы знаете его имя? — спросил удивленный аббат и сам тут же смутился от своего вопроса.

— Этого я вам не скажу, — заметив его смущение, ответил маркиз.

— Так вот! — продолжал аббат. — Вы могли бы попробовать сделать себе из него секретаря: у него есть и энергия и ум — словом, попробовать стоит.

— Почему бы и нет? — ответил маркиз. — Но только не такой ли это человек, который способен польститься на взятку от начальника полиции или еще кого-нибудь и станет тут у меня шпионить? Вот, собственно, единственное мое опасение.

Когда аббат Пирар успокоил его на этот счет весьма благоприятным отзывом о Жюльене, маркиз вынул тысячефранковый билет.

— Пошлите это на дорогу Жюльену Сорелю, и пусть он явится ко мне.

— Поистине только привычка жить в Париже, господин маркиз, могла привести вас к столь приятному заблуждению, — отвечал аббат Пирар. — Вы стоите столь высоко, что даже понятия не имеете, какая тирания, тяготеет над нами, бедными провинциалами, особенно над священниками, которые не дружат с иезуитами. Они не пожелают отпустить Жюльена Сореля и сумеют отделаться разными искусными отговорками: ответят мне, что он болен, что письмо затерялось на почте, и так далее, и так далее.

— Я на днях возьму у министра письмо к епископу, — сказал маркиз.

— Я забыл одну подробность, — сказал аббат. — Этот молодой человек, хоть он и весьма низкого происхождения, душу имеет высокую. Никакого проку вашим делам от него не будет, если вы заденете его гордость; вы превратите его этим в тупицу.

— Это мне нравится, — сказал маркиз. — Я сделаю его товарищем моего сына. Достаточно этого?

Спустя некоторое время Жюльен получил письмо, написанное незнакомым почерком; на конверте стоял штемпель города Шалона, и к письму был приложен чек на имя одного безансонского торговца. Письмо было подписано вымышленным именем, но, развернув его, Жюльен затрепетал: громадная клякса красовалась посреди страницы на тринадцатом слове — это был знак, о котором они условились с аббатом Пираром.

Не прошло и часа, как Жюльена позвали к епископу, где он был принят поистине с отеческой добротой. Не переставая цитировать Горация, его преосвященство в весьма изысканных выражениях поздравил Жюльена с прекрасной будущностью, открывающейся перед ним в Париже, ожидая, по-видимому, услышать в благодарность кое-какие разъяснения по этому поводу. Но Жюльен ничего не мог ему сказать, прежде всего потому, что сам ровно ничего не знал, — и его высокопреосвященство проникся к нему истинным уважением. Один из должностных священников епископского подворья составил письмо к мэру, который поспешил сам принести подписанную подорожную, в которой было оставлено чистое место для имени путешественника.

В двенадцатом часу ночи Жюльен явился к Фуке, который, как человек здравомыслящий, выразил больше удивления, чем восторга, по поводу перспектив, которые, казалось бы, открывались перед его другом.

— Для тебя это кончится не иначе как какой-нибудь казенной должностью, — сказал ему этот приверженец либералов, — и это рано или поздно приведет тебя к чему-нибудь такому, за что тебя в газетах с грязью смешают. Я о тебе здесь услышу только тогда, когда ты осрамишься. Припомни мои слова. Даже с чисто финансовой точки зрения лучше зарабатывать сто луидоров честной торговлей лесом и быть самому себе хозяином, чем получать четыре тысячи франков от правительства, хотя бы во главе его стоял сам царь Соломон.

Но Жюльен в этих рассуждениях усмотрел только мелочную ограниченность деревенского богача. Наконец-то пришло для него время появиться на арене великих событий. Ему хотелось поменьше такой сытой уверенности и побольше широких возможностей. В душе его не было сейчас ни малейшего страха перед голодной смертью. Попасть в Париж, который представлялся ему населенным умными, выдающимися людьми, страшно хитрыми и лицемерными, но чрезвычайно учтивыми, вроде епископа Безансонского или Агдского, — это счастье затмевало для него все. Он ответил своему другу, что в данном случае действует не по своему усмотрению, а подчиняется аббату Пирару.

На другой день около полудня он явился в Верьер, чувствуя себя счастливейшим человеком в мире: он надеялся повидаться с г-жой де Реналь. Но прежде всего он отправился к первому своему покровителю, старому аббату Шелану. Тот встретил его сурово.

— Считаете ли вы себя хоть сколько-нибудь обязанным мне? — сказал ему аббат Шелан, даже не ответив на его приветствие. — Вы сейчас позавтракаете со мной, а за это время вам наймут другую лошадь, и вы уедете из Верьера, не повидавшись ни с кем.

— Слышать — значит повиноваться, — отвечал Жюльен с постной миной семинариста; и дальше в их разговоре уже больше не было речи ни о чем, кроме богословия и латинской словесности.

Он вскочил в седло и, проехав примерно лье, очутился на опушке леса; оглядевшись по сторонам и видя, что кругом нет ни души, он углубился в чащу. На закате он отослал лошадь с каким-то крестьянином с первого попавшегося двора, а немного попозже зашел на виноградник и уговорил хозяина продать ему лестницу, и тот согласился пойти с ним и донести ее до рощи, которая тянется над Аллеей Верности в Верьере.

— Сам-то я горемыка, беглый рекрут… контрабандист, — сказал ему крестьянин, прощаясь с ним. — Ну, да какое мое дело! За лестницу мне заплатили, не поскупились. Да ведь и у меня самого бывали в жизни минутки, за которыми по часам не угонишься.

Ночь была черным-черна. В первом часу Жюльен с лестницей на плечах вошел в Верьер. Он сразу спустился к ручью, который пересекает великолепный сад г-на де Реналя и бежит между двумя стенами в десять футов вышиной. Жюльен легко взобрался на стену по своей лестнице. «Как-то встретят меня сторожевые псы? — подумал он. — От этого все зависит». Собаки залаяли и бросились на него, но он тихонько свистнул, и они стали ласкаться к нему.

Постепенно перебираясь с уступа на уступ, хотя все калитки высокой железной ограды были заперты, он, наконец, без всякого труда добрался до окна спальни г-жи де Реналь, которое выходило в сад на высоте девятидесяти футов над землей.

В ставнях было маленькое отверстие в форме сердечка, хорошо знакомое Жюльену. К его глубокому огорчению, это маленькое отверстие не было освещено изнутри светом ночника.

«Боже великий! — подумал он. — Сегодня госпожа де Реналь спит не в этой комнате! Где же она может спать? Семья в Верьере, — иначе бы здесь собак не было; но ведь я могу в этой комнате без ночника наткнуться на самого господина де Реналя или на кого-нибудь чужого! Вот будет скандал!»

Самое благоразумное было бы удалиться, но Жюльен не мог и подумать об этом. «Если это кто-нибудь чужой, я кинусь бежать со всех ног, а лестницу брошу. Но если это она, — как-то она меня встретит? Она теперь предается раскаянию и ударилась в самую отчаянную набожность — в этом можно не сомневаться; но в конце концов она еще помнит обо мне, раз она мне пишет». Это последнее соображение заставило его решиться.

С замирающим сердцем, но все же решив либо погибнуть, либо повидаться с ней, он стал бросать камешки в ставень; ответа не последовало. Он приставил свою лестницу сбоку от окна и постучал сам, сначала потихоньку, затем погромче. «Как ни темно сейчас, — подумал Жюльен, — а все-таки ничего не стоит подстрелить меня из ружья». Эта мысль немедленно превратила его безумную затею в вопрос храбрости.

«Либо в этой комнате сегодня никого нет, — думал он, — либо тот, кто там спал, сейчас уже проснулся, так что теперь с этим человеком нечего больше церемониться: надо только постараться, чтобы меня не услыхали и не проснулись те, кто спит в других комнатах».

Он спустился вниз, приставил лестницу под самый ставень, снова поднялся, и когда он просунул руку в отверстие в форме сердечка, ему посчастливилось довольно быстро нащупать проволоку, на которую надевался крючок, запиравший ставень. Он дернул за проволоку и с величайшей радостью обнаружил, что ничто больше не держит ставень и тот поддается его усилиям. «Надо открывать потихоньку и постараться, чтобы она сразу узнала мой голос». Он приоткрыл ставень так, чтобы можно было просунуть голову, и произнес еле слышно несколько раз: «Это друг».

Прислушавшись, он убедился, что ничто не нарушает глубокого безмолвия этой комнаты. И действительно, никакого ночника, хотя бы чуть-чуть теплившегося, на камине не было. Это был плохой признак.

«Как бы кто не выстрелил!». Он немного подумал, потом решился потихоньку постучать пальцем в стекло; никто не ответил; он постучал посильнее. «Хоть разобью стекло, а надо довести дело до конца». Он стучал уже совсем громко, и тут ему показалось, что в глубине этой непроглядной тьмы движется какая-то белая тень. Наконец сомнений уже больше не было: он увидел тень, которая как будто приближалась к нему необычайно медленно. И вдруг он увидел щеку, прильнувшую к стеклу перед его глазом.

Он весь задрожал и слегка откинулся назад. Но тьма была такая, что даже на этом расстоянии он не мог различить, была ли то г-жа де Реналь. Он испугался, как бы она не закричала от испуга, — уже несколько секунд он слышал, как собаки, рыча, бродили около его лестницы.

— Это я, — повторил он довольно громко, — друг…

Никакого ответа: бледный призрак исчез.

— Умоляю вас, откройте, мне надо поговорить с вами, я так несчастен!

И он стал стучать все громче и громче, точно намеревался выбить стекло.

Послышался негромкий отрывистый звук, и задвижка опустилась; он толкнул раму и тихонько соскочил в комнату.

Белый призрак удалялся. Он схватил его за плечи; это была женщина. Все его смелые намерения мигом улетучились. Если это она, — что она скажет? Что сделалось с ним, когда по легкому вскрику он понял, что это была действительно г-жа де Реналь!

Он сжал ее в объятиях; она вся дрожала, — у нее едва хватило сил оттолкнуть его.

— Несчастный! Что вы здесь делаете?

Голос у нее прерывался: она еле выговорила эти слова. Жюльен почувствовал в них искреннее негодование.

— Я пришел к вам после четырнадцати месяцев ужасной разлуки.

— Уходите! Оставьте меня сию же минуту! Ах, господин Шелан! Зачем вы не позволили мне написать ему? Я бы не допустила этого ужаса. — Она оттолкнула его с невероятной для нее силой. — Я раскаиваюсь в моем преступлении: господь смилостивился и просветил меня, — твердила она прерывающимся голосом. — Уходите! Уходите сейчас же!

— После четырнадцати месяцев сплошной муки я, конечно, не уйду отсюда, не поговорив с вами. Я хочу знать все, что вы делали. Ах, я так любил вас! Неужели я даже настолько не заслужил доверия?.. Я хочу знать все, все.

Как ни сопротивлялась г-жа де Реналь, этот властный голос обладал силой повелевать ее сердцем.

Жюльен, который до этой минуты страстно сжимал ее в своих объятиях и не давал ей освободиться, как она ни старалась, теперь отпустил ее. Это немного успокоило г-жу де Реналь.

— Я втащу лестницу, — сказал он, — а то как бы нас не заметили: не дай бог, кто-нибудь из слуг, разбуженный стуком, вздумает обойти дом.

— Ах, нет! Я же вам говорю: уходите! — твердила она с неподдельным негодованием. — Что мне до людей? Но господь видит эту ужасную сцену, которую вы меня заставляете терпеть, и он меня покарает за это. Вы самым низким образом пользуетесь теми чувствами, которые я когда-то питала к вам. Но их больше нет! Вы слышите, господин Жюльен?

Он втаскивал лестницу очень медленно и осторожно, чтобы не шуметь.

— А муж твой в городе? — спросил он, вовсе не думая дразнить ее, а просто поддавшись давней привычке.

— Не говорите со мной так, ради бога, или я сейчас позову мужа. Я и гак уж бесконечно виновата, что не выгнала вас, невзирая ни на что. Я просто сжалилась над вами, — прибавила она, стараясь задеть его гордость, которая, как она знала, была весьма чувствительна.

Этот отказ говорить ему «ты», эта жестокая решимость порвать столь нежную сердечную дружбу, в которую он не переставал верить, довели чуть не до исступления страстное чувство, пылавшее в сердце Жюльена.

— Как! Неужели возможно, что вы и вправду меня больше не любите? — сказал он подкупающим голосом, который, казалось, шел из самой глубины сердца; трудно было остаться к нему равнодушной.

Она не ответила, и он вдруг горько заплакал. И в самом деле, у него уже не было сил говорить.

— Значит, я совсем забыт единственным существом, которое меня за всю мою жизнь любило! Зачем же мне тогда жить?

Все его мужество покинуло его теперь, когда он убедился, что ему не грозит опасность встретиться здесь с мужчиной; все исчезло из его сердца, кроме любви.

Он долго плакал в тишине; она слышала его рыдания. Он взял ее руку, она хотела отнять ее, но все же, после нескольких почти судорожных движений, рука ее осталась в его руке. В комнате было совсем темно; они сидели друг подле друга на постели г-жи де Реналь.

«Как это непохоже на то, что было четырнадцать месяцев тому назад! — подумал Жюльен и опять заплакал — Значит, разлука и впрямь убивает у человека все чувства! Нет, лучше уж уйти!»

— Соблаговолите сказать мне, что с вами такое случилось, — подавленный ее молчанием, промолвил наконец Жюльен прерывающимся от слез голосом.

— Разумеется, мое падение было уже известно всему городу, когда вы уехали, — отвечала г-жа де Реналь сухим тоном, и в голосе ее Жюльену послышалось что-то жесткое и укоризненное. — Вы вели себя так неосторожно на каждом шагу, а потом, через несколько времени, когда я была в таком отчаянии, ко мне пришел почтенный господин Шелан. Он очень долго тщетно добивался, чтобы я созналась ему. Наконец однажды он придумал отвезти меня в Дижон, в церковь, где я в первый раз причащалась. И там он заговорил сам, первый… — Слезы мешали г-же де Реналь продолжать — Боже, какой это был стыд! Я призналась во всем. Этот добрый человек сжалился надо мной: он не обрушился на меня с негодованием, он горевал вместе со мной. В то время она каждый день писала вам письма, которые не осмеливалась отсылать: я прятала и берегла их, и когда уж мне становилось совсем невтерпеж, я запиралась у себя в комнате и перечитывала эти письма.

Наконец господин Шелан настоял, чтобы я их ему отдала. А некоторые из них, которые были написаны немножко осмотрительнее, были вам посланы. Вы мне ничего не отвечали.

— Ни разу, клянусь тебе, я не получил ни одного письма от тебя в семинарии.

— Боже милостивый! Кто же их мог перехватить?

— Так вот, подумай, до чего я был несчастен: пока я не увидал тебя в соборе, я даже не знал, жива ты или нет.

— Господь смилостивился надо мной, — продолжала г-жа де Реналь. — Он дал мне уразуметь, какой грех я совершила перед ним, перед детьми, перед мужем. Муж мой никогда не любил меня, как я воображала тогда, когда вы меня еще любили!..

Жюльен бросился к ней на грудь, просто от избытка чувств, не помня себя. Но г-жа де Реналь оттолкнула его и продолжала довольно твердым голосом:

— Мой почтенный друг, господин Шелан, дал мне понять, что раз я вышла замуж за господина де Реналя, я тем самым отдала ему все мои чувства, даже те, о которых я и не подозревала и которых я никогда не испытывала ранее, до этой злосчастной связи. После великой жертвы, когда я рассталась со своими письмами, которые мне так были дороги, жизнь моя потекла если не счастливо, то по крайней мере довольно спокойно. Не нарушайте же моего покоя, будьте мне другом… лучшим из друзей — Жюльен осыпал ее руки поцелуями; она чувствовала, что он все еще плачет. — Не плачьте, вы мне делаете этим больно. Расскажите теперь вы, что вы делали — Жюльен не в силах был говорить — Я хочу знать, как вы жили в семинарии, — повторила она, — а потом вы уйдете.

Не думая о том, что он говорит, Жюльен стал рассказывать ей об интригах, о всяческих кознях и происках, с которыми он столкнулся на первых порах, а потом о своей более спокойной жизни после того, как его сделали репетитором.

— И вот тогда-то, — добавил он, — после вашего длительного молчания, которое, конечно, должно было дать мне понять то, что я слишком хорошо вижу сейчас, что вы меня разлюбили, что я стал вам безразличен (г-жа де Реналь сжала его руки) вот тогда-то вы мне прислали эти пятьсот франков.

— Никогда не посылала! — сказала г-жа де Реналь.

— Это было письмо с парижским штемпелем, и оно было подписано «Поль Сорель», чтобы отвлечь всякие подозрения.

Они начали строить всякие предположения о том, кто бы мог послать это письмо. Атмосфера несколько изменилась. Незаметно для себя г-жа де Реналь и Жюльен перешли от приподнятого тона к сердечному, дружескому разговору. Они не могли видеть друг друга, так как было темно, но звук голоса каждому пояснял все. Жюльен тихонько обнял ее за талию; это, конечно, был рискованный жест. Она попыталась было отвести его руку, но в эту минуту он довольно искусно отвлек ее внимание какой-то занимательной подробностью своего рассказа О руке его как будто забыли, и она осталась там, где была.

После множества всевозможных догадок относительно письма с пятьюстами франками Жюльен снова принялся рассказывать; постепенно к нему возвращалось его самообладание, по мере того как он описывал ей свою семинарскую жизнь, которая по сравнению с тем, что он переживал сейчас, не представляла для него никакого интереса. Все его мысли были теперь целиком поглощены тем, как окончится это свидание. «Вы должны уйти», — поминутно повторял ему прерывающийся голос.

«Какой позор, если меня отсюда выпроводят, — думал Жюльен. — Вся жизнь моя будет отравлена угрызениями совести, никогда уж она мне не напишет, и, бог весть, попаду ли я еще когда-нибудь в эти края». С этой минуты сладостное упоение этой близостью исчезло для него. Сидя рядом с женщиной, которую он обожал, и почти сжимая ее в своих объятиях, в той самой комнате, где он когда-то был так счастлив, в этой глубокой тьме, угадывая и убеждаясь, что она плачет, чувствуя по тому, как вздымается ее грудь, что она едва сдерживает рыдания, он, на свое несчастье, превратился в холодного политика, почти столь же холодного и расчетливого, каким он бывал там, на семинарском дворе, когда чувствовал, что против него замышляется какая-то мерзость со стороны кого-нибудь из его товарищей посильней его. Жюльен нарочно затягивал свой рассказ, расписывая ей безотрадную жизнь, которую он вел с тех пор, как уехал из Верьера. «Так, значит, — говорила себе г-жа де Реналь, — после целого года разлуки и даже не имея никакой возможности знать, помнят ли о нем, в то самое время, когда я всячески старалась забыть его, он только и жил теми счастливыми днями, которые судьба ему послала в Вержи». Рыдания ее усилились; Жюльен видел, что рассказ его достигает цели. Он понял, что надо решиться на последнюю попытку: он быстро перешел к письму, которое получил из Парижа.

— И я распростился с его преосвященством.

— Как! Вы больше не вернетесь в Безансон? Вы покидаете нас навсегда?

— Да, — отвечал Жюльен решительным тоном, — я покидаю этот край, где я забыт даже тою, кого я любил больше всех в моей жизни, и больше уже никогда не вернусь сюда. Я еду в Париж…

— Ты едешь в Париж! — громко воскликнула г-жа де Реналь.

Рыдания душили ее; она уже не пыталась скрыть своего смятения. Жюльен только этого поощрения и ждал: теперь он мог отважиться на решительный шаг, которым до сих пор боялся испортить все. До этого ее восклицания, ничего не видя в темноте, он совсем не мог себе представить, к чему это может привести. Теперь он уже больше не колебался: страх перед угрызениями совести, которые потом отравляли бы ему жизнь, вернул ему все его самообладание; он поднялся и холодно сказал:

— Да, сударыня, я покидаю вас навсегда; будьте счастливы, прощайте.

Он сделал несколько шагов к окну и уж взялся за раму, чтобы приоткрыть ее. Г-жа де Реналь бросилась к нему и припала головой к его плечу; он почувствовал, как она сжимает его в своих объятиях и щека ее льнет к его щеке.

Так, после трехчасового разговора Жюльен добился того, чего так пламенно жаждал в течение двух первых часов. Случись это немного раньше, какое счастье доставила бы ему и эта пылкая нежность, вспыхнувшая с прежней силой, и заглохшее раскаяние г-жи де Реналь, но теперь, когда он добился этого хитростью, он уже не ощущал ничего, кроме наслаждения. Жюльену захотелось во что бы то ни стало, несмотря на все возражения своей возлюбленной, зажечь ночник.

— Неужели ты хочешь, — говорил он ей, — чтобы у меня даже не осталось никакого воспоминания о том, что я тебя видел? Любовь, которая, наверно, сияет в твоих прелестных глазах, пропадет для меня! Эта милая беленькая ручка так и останется невидимкой? Подумай, ведь я покидаю тебя, и, быть может, очень надолго!

«Какой стыд!» — говорила себе г-жа де Реналь; но она уже не могла отказать ему ни в чем: едва только он напоминал ей о вечной разлуке, — она заливалась слезами. Уже заря начинала отчетливо обрисовывать контуры елей на горах, к востоку от Верьера. Но вместо того, чтобы бежать, Жюльен, совершенно опьяневший от страсти, стал просить г-жу де Реналь позволить ему провести весь день, спрятавшись в ее комнате, и уйти только завтра ночью.

— А почему бы нет? — отвечала она. — После того как я вторично пала, и бесповоротно, у меня не осталось ни капли уважения к себе: видно, это уж мое горе на всю жизнь. — И она самозабвенно прижала его к своему сердцу. — Муж мой сейчас не то, что раньше: у него сильные подозрения, ему кажется, что я перехитрила его, и он очень зол на меня. Если он услышит хотя бы малейший звук, я пропала; он меня выгонит, как последнюю тварь, — да я такая и есть.

— Ах! Вот они, увещания господина Шелана, — сказал Жюльен. — Ты не стала бы так говорить со мной до этого проклятого моего отъезда в семинарию. Тогда ты меня любила!

Жюльен был немедленно вознагражден за то хладнокровие, с каким он произнес эти слова: он увидел, как возлюбленная его тотчас же позабыла о той опасности, которая ей грозила со стороны мужа, а испугалась другой, гораздо более страшной опасности: что Жюльен может усомниться в ее любви. День разгорался стремительно и ярко разливался по комнате; Жюльен в своей гордости теперь упивался блаженством, видя в своих объятиях и чуть ли не у своих ног эту прелестную женщину, единственную, которую он любил в своей жизни и которая, всего несколько часов тому назад, вся была охвачена одним только страхом перед карающим богом и всем существом предана своему долгу. Вся ее решимость, подкрепленная стойкостью, не изменявшей ей в течение целого года, не могла устоять перед его мужеством.

Вскоре в доме началось движение, и г-жу де Реналь встревожило одно обстоятельство, о котором она совсем было забыла.

— Эта противная Элиза придет в комнату… А что же нам делать с этой громадной лестницей? — сказала она своему возлюбленному. — Куда ее спрятать? Ах, знаю, я отнесу ее на чердак! — задорно воскликнула она.

— Вот такой я тебя помню, такая ты была раньше! — с восторгом сказал Жюльен. — Но ведь тебе придется пройти через людскую, где спит лакей?

— А я оставлю лестницу в коридоре, позову лакея и ушлю его куда-нибудь.

— Придумай, что ему сказать, если он, проходя по коридору, заметит лестницу.

— Ну, конечно, ангел мой! — отвечала ему г-жа де Реналь, целуя его. — А ты сразу полезай под кровать, если, не дай бог, Элиза придет сюда без меня.

Жюльен был поражен этой неожиданной веселостью. «Значит, приближение настоящей опасности, — подумал он, — не только не пугает, а, наоборот, радует ее, потому что она забывает обо всех своих угрызениях. Ах, вот поистине бесподобная женщина! Есть чем гордиться, властвуя над таким сердцем!» Жюльен был в полном восхищении. Г-жа де Реналь приподняла лестницу: она явно была слишком тяжела для нее. Жюльен подошел помочь ей и залюбовался ее изящным станом, который отнюдь не свидетельствовал о большой силе, как вдруг г-жа де Реналь без всякой помощи подхватила лестницу и понесла ее с такой легкостью, словно зато был стул. Она быстро поднялась с ней в коридор четвертого этажа и там положила ее на пол вдоль стены. Затем она кликнула лакея, а чтобы дать ему время одеться, пошла наверх, на голубятню. Когда она минут через пять вернулась в коридор, лестницы там уже не было. Куда же она исчезла? Если бы Жюльена не было в доме, это нимало не обеспокоило бы ее. Но сейчас — если муж увидит эту лестницу! Страшно подумать, что из этого может произойти. Г-жа де Реналь бросилась искать ее по всему дому. Наконец она нашла ее под самой крышей, куда ее втащил и даже, по-видимому, припрятал лакей. Это было престранное происшествие, и в другое время оно, несомненно, испугало бы ее.

«А не все ли равно, — подумала она, — что может случиться через двадцать четыре часа, когда Жюльена здесь не будет? Все уж тогда превратится для меня в один сплошной ужас и угрызения».

У нее смутно мелькнула мысль, что для нее это будет смерть, — ах, не все ли равно! После такой разлуки — и ведь она думала, что это уж навсегда, — судьба вернула ей Жюльена, она снова с ним, а то, что он сделал, чтобы добраться до нее, показывает, как сильно он ее любит!

Она рассказала Жюльену про историю с лестницей.

— Но что же я скажу мужу, — говорила она, — если лакей донесет ему, что нашел лестницу? — Она с минуту подумала. — Им понадобится по меньшей мере двадцать четыре часа, чтобы найти крестьянина, который тебе ее продал… — И, бросившись в его объятия и судорожно сжимая его, она воскликнула: — Ах! Умереть, умереть бы вот так! — и, прильнув к нему, осыпала его поцелуями. — Но все-таки я не хочу, чтобы ты умер с голоду, — сказала она, смеясь. — Идем, я тебя сейчас спрячу в комнате госпожи Дервиль, она у нас всегда на запоре. — Она пошла караулить в самый конец коридора, а Жюльен бегом пробежал в соседнюю комнату. — Смотри, не открывай, если постучат, — сказала она, запирая его, — а впрочем, это могут быть только дети: им может прийти в голову затеять здесь какую-нибудь игру.

— Ты их приведи в сад под окошко, мне хочется на них посмотреть, и пусть они поговорят.

— Да! Да! Непременно! — крикнула она ему уходя.

Она скоро вернулась с апельсинами, бисквитами и бутылкой малаги; хлеба ей не удалось стащить.

— А муж твой что делает? — спросил Жюльен.

— Пишет, у него там какие-то сделки с крестьянами.

Но пробило уже восемь часов, и в доме поднялась обычная утренняя суета. Не покажись г-жа де Реналь, ее стали бы искать повсюду. Ей пришлось покинуть Жюльена. Но скоро она опять появилась и, пренебрегая всякой осторожностью, принесла ему чашку кофе: она боялась только одного — как бы он у нее не умер с голоду. После завтрака ей удалось привести детей под окна комнаты г-жи Дервиль. Он нашел, что они очень выросли, но ему показалось, что они как-то погрубели, а может быть, это он сам изменился. Г-жа де Реналь заговорила с ними о Жюльене. Старший очень дружелюбно вспоминал о своем наставнике и сожалел о нем, но оба младшие, как оказалось, почти совсем забыли его.

Г-н де Реналь не выходил из дому в это утро: он без конца бегал вверх и вниз по лестнице и сновал по всему дому, занятый своими сделками с крестьянами, которым он продавал картофель. До самого обеда у г-жи де Реналь не нашлось ни одной минутки, чтобы навестить своего узника. Когда позвонили к обеду и подали на стол, ей пришло в голову стащить для него тарелку горячего супа. И вот в ту самую минуту, когда она тихонько подходила к двери его комнаты, осторожно неся тарелку с супом, она вдруг столкнулась лицом к лицу с тем самым лакеем, который утром припрятал лестницу. Он также тихонько крался по коридору и как будто прислушивался. Должно быть, Жюльен неосторожно разгуливал у себя в комнате. Лакей удалился, несколько сконфуженный. Госпожа де Реналь спокойно вошла к Жюльену; эта встреча с лакеем очень напугала его.

— Ты боишься, — сказала она ему, — а я сейчас готова встретить любую опасность и глазом не моргну. Я только одного боюсь: той минуты, когда останусь одна, после того как ты уедешь. — И она бегом выбежала из комнаты.

— Ах! — воскликнул восхищенный Жюльен — Только одни муки раскаяния и страшат эту удивительную душу!

Наконец наступил вечер. Г-н де Реналь отправился в Казино.

Жена его заявила, что у нее ужаснейшая мигрень, и ушла к себе; она поторопилась отослать Элизу и, едва та ушла, тотчас же вскочила, чтобы выпустить Жюльена.

Оказалось, что он в самом деле умирает от голода. Г-жа де Реналь отправилась в буфетную за хлебом. Вдруг Жюльен услыхал громкий крик. Г-жа де Реналь вернулась и рассказала ему, что она в темноте подошла к буфету, куда убирали хлеб, и едва протянула руку, как наткнулась на женское плечо. Оказалось, что это Элиза, и ее-то крик и слышал Жюльен.

— Что она там делала?

— Наверно, таскала конфеты или подглядывала за нами, — отвечала ему г-жа де Реналь с полнейшим равнодушием. — Но я, к счастью, нашла паштет и большой хлебец.

— А тут что у тебя? — сказал Жюльен, показывая на карманы ее передника.

Госпожа де Реналь совсем забыла, что они у нее с самого обеда набиты хлебом.

Жюльен сжал ее в объятиях: никогда еще она не казалась ему такой прекрасной. «Даже в Париже, — смутно пронеслось у него в голове, — никогда я не встречу такую благородную душу!» Эта ее неловкость, свидетельствующая о том, что она не привыкла к такого рода ухищрениям, сочеталась в ней с истинным мужеством, присущим человеку, который способен содрогнуться только перед опасностью иного рода, и опасностью гораздо более страшной, но только в ином смысле.

Жюльен ужинал с большим аппетитом, а подруга его подшучивала над простотой угощения — ей было страшно позволить себе перейти на серьезный тон, — как вдруг кто-то с силой рванул дверь. Это был г-н де Реналь.

— Что вы там заперлись? — кричал он ей.

Жюльен едва успел спрятаться под диван.

— Как так? Вы совсем одеты! — сказал г-н де Реналь, входя. — Вы ужинаете и заперлись на ключ!

В обычный день этот вопрос, заданный со всей супружеской резкостью, привел бы в замешательство г-жу де Реналь, но сейчас она знала, что стоит мужу только чуть-чуть нагнуться — и он увидит Жюльена, ибо г-н де Реналь уселся как раз на тот стул, на котором только что сидел Жюльен, прямо напротив дивана.

Мигрень послужила оправданием всему. Тогда он начал пространно рассказывать ей, каким образом ему удалось выиграть партию на бильярде в Казино, — «да, партию в девятнадцать франков, представь себе!» — говорил он, и вдруг она заметила на стуле, в трех шагах от них, шляпу Жюльена. Она словно обрела еще больше хладнокровия: спокойно начала раздеваться и, улучив момент, быстро прошла позади мужа и кинула свое платье на стул со шляпой.

Наконец г-н де Реналь удалился. Она попросила Жюльена еще раз рассказать ей, как он жил в семинарии.

— Вчера я тебя не слушала: ты говорил, а я только и думала, как бы мне собраться с духом и прогнать тебя.

Сегодня ей даже и в голову не приходило остерегаться. Они говорили очень громко, и было, наверно, уже часа два ночи, как вдруг их прервал неистовый стук в дверь. Это опять был г-н де Реналь.

— Откройте сейчас же! К нам забрались воры! — кричал он. — Сен-Жан нынче утром нашел их лестницу.

— Вот и конец всему! — воскликнула г-жа де Реналь, бросаясь в объятия Жюльена. — Он убьет нас обоих, он не верит в воров. А я умру в твоих объятиях, и умру такая счастливая, какой никогда не была в жизни.

Она ни слова не отвечала мужу, который бушевал за дверью, и страстно целовала Жюльена.

— Спаси мать Станислава, — сказал он ей, приказывая взглядом. — Я прыгну во двор из окна уборной и убегу через сад; собаки меня узнали. Сверни в узел мою одежду и брось в сад, как только будет возможно. А пока пускай ломает дверь. Главное, никаких признаний: запрещаю тебе это. Пусть уж лучше подозревает, лишь бы не знал наверно.

— Ты разобьешься насмерть! — вот все, что она сказала, больше она ни о чем не тревожилась.

Она подошла вместе с ним к окну уборной, потом не спеша спрятала его одежду. И только после этого она, наконец, отворила мужу, который прямо кипел от ярости. Он осмотрел комнату, затем уборную и, не сказав ни слова, ушел. Одежда Жюльена полетела из окна; он поймал ее и стремглав бросился бежать к нижней террасе сада, в сторону Ду.

Вдруг около его уха просвистела пуля, и тотчас же позади загремел ружейный выстрел.

«Это не господин де Реналь, — подумал Жюльен — Он слишком плохо стреляет». Собаки бежали рядом с ним, не лая. Вторая пуля, видимо, перебила лапу одной из собак, потому что она жалобно завизжала. Жюльен перескочил через ограду, пробежал вдоль нее шагов пятьдесят и бросился бежать в противоположном направлении. Он услышал перекликавшиеся голоса и ясно разглядел своего врага-лакея, который стрелял из ружья; какой-то крестьянин по ту сторону сада тоже принялся стрелять, но в это время Жюльен уже стоял на берегу Ду и одевался.

Через час он был уже на расстоянии лье от Верьера, на дороге в Женеву. «Если у них действительно есть подозрения, — думал Жюльен, — они бросятся ловить меня по дороге в Париж».

Данинград