Королева Марго. Часть шестая

I
ПАВИЛЬОН ФРАНЦИСКА I

Как прекрасна была королевская охота с ловчими птицами, когда сами короли казались полубогами, когда охота их являлась не простой забавой, а искусством! И все же нам придется расстаться с этим великолепным зрелищем и войти в ту часть леса, куда к нам соберутся все актеры разыгранного сейчас действа.

Вправо от дороги Фиалок идет длинный арочный свод из густо разросшейся листвы деревьев, образуя мшистый приют, где среди зарослей вереска и лаванды пугливый заяц то и дело настораживает уши, где вольная лань, поднимая голову, отягощенную рогами, прислушивается и, раздувая ноздри, нюхает воздух; в этом приюте есть полянка, расположенная так удачно, что с нее видна дорога, но сама она с дороги не заметна.

Посреди полянки на траве сидели двое мужчин, подостлав под себя дорожные плащи. Рядом лежали их шпаги и два мушкетона с раструбом на конце ствола, носившие тогда название «пуатриналь». Издали эти мужчины, одетые в изящные костюмы, напоминали веселых рассказчиков «Декамерона», вблизи же грозное вооружение придавало им сходство с теми разбойниками, каких сто лет спустя Сальватор Роза зарисовывал с натуры и помещал в свои пейзажи.

Один из них сидел, подперев голову рукой, и прислушивался, подобно зайцу или лани, о которых мы только что упоминали.

— Мне кажется, — сказал он, — охота все больше приближается к нам: странно — мне даже слышно, как кричат сокольники, натравливая соколов.

— А я ничего не слышу, — сказал другой, ожидавший событий, видимо, более философски, чем его товарищ. — И думаю, что охота удаляется. Я говорил тебе, что это место не годится для наблюдения. Правда, тебя не видно, но и ты не видишь ничего.

— Какого черта, мой дорогой Аннибал! — возразил его собеседник. — А куда было деть двух наших лошадей, да двух запасных, да двух мулов, нагруженных так, что неизвестно, как они будут поспевать за нами? Я не вижу ничего подходящего, кроме сени из этих столетних буков и дубов. Поэтому я не только не могу ругать де Му и, как делаешь ты, но решительно утверждаю, что во всей подготовке этого предприятия под его руководством чувствуется глубокая продуманность настоящего заговорщика.

— Отлично! — сказал второй дворянин, в котором читатель, наверное, уже признал Коконнаса. — Отлично! Слово вылетело, я его и ждал — ловлю тебя на нем. Так мы участвуем в заговоре?

— Не участвуем в заговоре, а служим королю и королеве…

— …которые составили заговор, а это совершенно одинаково относится и к нам.

— Я же говорил тебе, Коконнас, что ни на минуту не понуждаю тебя участвовать в этом деле вместе со мной, так как мое участие вызывается моим личным чувством, которого ты не понимаешь и понимать не можешь.

— А, дьявольщина! Кто говорит, что ты меня понуждаешь? Прежде всего, я еще не знаю человека, который мог бы заставить графа Коконнаса делать то, чего он не хочет; но неужели ты воображаешь, что я позволю тебе идти на это дело без меня, когда вижу, что ты идешь в лапы к черту?

— Аннибал! Аннибал! — воскликнул Ла Моль. — По- моему, вон там виднеется белая кобыла Маргариты. Как странно: стоит мне только подумать о возлюбленной — и сейчас же у меня начинает биться сердце.

— Странно? А вот у меня совсем не бьется! — сказал, зевнув, Коконнас.

— Нет, это не королева, — сказал Ла Моль. — Что же случилось? Ведь, кажется, было назначено в полдень.

— Случилось то, что еще нет полудня, вот и все; и, думается, у нас еще есть время немножко поспать.

И Коконнас разлегся на плаще с видом человека, готового сочетать слово с делом; но как только его ухо коснулось земли, он замер, подняв палец кверху в знак молчания.

— Что такое? — спросил Ла Моль.

— Тише! На этот раз я действительно кое-что слышу.

— Странно, я слушаю, а ничего не слышу.

— Ничего не слышишь?

— Нет.

Коконнас приподнялся и, положив свою руку на руку Л а Моля, сказал:

— Тогда посмотри на лань.

— Где?

— Вон там, — ответил Коконнас и показал Ла Молю лань.

— И что же?

— Сейчас увидишь.

Ла Моль присмотрелся к лани. Лань, нагнув голову, как будто собиралась щипать траву, стояла неподвижно и прислушивалась, затем подняла голову, увенчанную великолепными рогами, и повела ухом в ту сторону, откуда доносился до нее какой-то звук; и вдруг без видимой причины с быстротой молнии ускакала в лес.

— Да-а! Лань спасается бегством. Кажется, ты прав.

— Раз она спасается бегством, значит, слышит то, чего не слышишь ты.

Вскоре глухой, чуть слышный шорох пронесся по траве; для малоразвитого слуха это был ветер; для наших всадников — отдаленный галоп лошадей.

Ла Моль мгновенно вскочил на ноги:

— Это сюда! Тревога!

Коконнас встал спокойнее; казалось, живость пьемонтца переселилась в душу Ла Моля и, наоборот, — его беспечность перешла в друга. Было заметно, что один действовал с воодушевлением, а другой — неохотно.

Наконец ритмичный, ровный топот уже отчетливо дошел до слуха обоих, послышалось лошадиное ржание; их лошади, стоявшие оседланными в десяти шагах от них, насторожили уши, и тотчас по тропинке промчалась белым призраком фигура всадницы, обернулась и, подав им какой-то знак, скрылась.

— Королева! — вскрикнули оба разом.

— Что это значит? — спросил Коконнас.

— Она сделала рукой так, — ответил Ла Моль, — что значит: «Сейчас».

— Она сделала так, — возразил Коконнас, — что значит: «Уезжайте».

— Ее знак обозначает: «Ждите меня».

— Ее знак обозначает: «Спасайтесь».

— Хорошо, — сказал Ла Моль, — пусть каждый действует по своему убеждению. Ты уезжай, а я останусь.

Коконнас пожал плечами и снова улегся на траву.

В ту же минуту со стороны, противоположной той, куда умчалась королева, по той же тропке проскакал, отдав поводья, отряд всадников, в которых оба друга узнали пылких, непримиримых протестантов. Их лошади скакали, как те кобылки, о которых говорится в книге Иова. Всадники мелькнули и исчезли.

— Черт! Дело серьезное! — сказал Коконнас, вставая. — Едем в павильон Франциска Первого.

— Ни в коем случае! — ответил Ла Моль. — Если наше дело открылось, то все внимание короля будет прежде всего обращено на этот павильон! Ведь общий сбор назначен там.

— На этот раз ты абсолютно прав, — пробурчал Коконнас.

Едва пьемонтец произнес эти слова, как между деревьями молнией промелькнул какой-то всадник и, прыгая через водомоины, кусты, поваленные деревья, доскакал до молодых людей. В этой безумной скачке он правил лошадью только коленями, а в руках держал по пистолету.

— Де Муи! — тревожно крикнул Коконнас, сразу став беспокойнее Ла Моля. — Де Муи бежит! Значит, надо спасаться!

— Живей! Живей! — крикнул гугенот. — Удирайте; все пропало! Я нарочно сделал крюк, чтобы вас предупредить. Бегите!

Так как де Муи все это крикнул на скаку, то был уже далеко, когда Ла Моль и Коконнас вполне усвоили значение его слов.

— А королева? — крикнул ему вслед Ла Моль.

Но вопрос молодого человека повис в воздухе: де Муи уже не мог его услышать, а тем более — ответить.

Коконнас сразу принял решение. Пока Ла Моль стоял, не двигаясь и следя глазами за де Муи, мелькавшим вдалеке среди ветвей, которые то раздвигались перед ним, то вновь смыкались, Коконнас побежал за лошадьми, привел их, вскочил на свою лошадь, бросил поводья от другой на руки Ла Молю и приготовился дать шпоры.

— Ну же! Ну! Ла Моль! Ты слышал, что кричал де Муи: «Бегите!» А де Муи зря не скажет! Бежим! Бежим, Ла Моль!

— Подожди, — ответил Ла Моль, — ведь мы сюда явились ради какой-то цели.

— Во всяком случае, не ради той, чтоб нас повесили! — настаивал Коконнас. — Советую не терять времени. Догадываюсь: ты сейчас займешься риторикой и начнешь толковать на все лады понятие «бежать», говорить о Горации, бросившем свой щит, и об Эпалинонде, который вернулся на щите. Я же говорю тебе просто: когда бежит де Муи де Сен-Фаль, каждый имеет право убежать.

— Ему не поручали увезти королеву Маргариту, — возразил Ла Моль, — и де Муи де Сен-Фаль не влюблен в нее.

— Дьявольщина! И хорошо делает, раз эта любовь внушает те глупости, какие ты, я вижу, намерен совершить. Пусть пятьсот тысяч чертей унесут в преисподнюю любовь, которая может стоить жизни двум честным людям! «Смерть дьяволу!» — как говорит король Карл. Мы, дорогой мой, заговорщики, а когда заговорщикам не повезло — им надо утекать. Садись! Садись, Ла Моль!

— Беги, я тебе не мешаю, а даже прошу. Твоя жизнь дороже моей. Так и спасай ее.

— Лучше скажи: «Коконнас, пойдем на виселицу вместе», но не говори: «Коконнас, убегай один».

— Нет, дорогой мой, — возразил Ла Моль, — веревка — это для мужиков, а не для таких дворян, как мы.

— Я начинаю думать, — сказал Коконнас, — что недаром совершил один предусмотрительный поступок.

— Какой?

— Подружился с палачом.

— Ты стал зловещим, дорогой Коконнас.

— Ладно, что мы будем делать? — раздраженно спросил пьемонтец.

— Найдем королеву.

— Где?

— Не знаю… Найдем короля!

— Где?

— Не знаю. Но мы найдем их и вдвоем сделаем то, чего не смогли или не посмели сделать пятьдесят человек.

— Ты играешь на моем самолюбии, Гиацинт, это плохой знак!

— Тогда — на лошадей, и бежим.

— Вот так-то лучше!

Ла Моль повернулся к лошади и взялся за седельную луку, но в то мгновение, когда он вставлял ногу в стремя, чей-то повелительный голос крикнул:

— Стой! Сдавайтесь!

Тотчас из-за деревьев показалась голова, потом другая, потом еще тридцать; это легкие конники, спешившись и двигаясь ползком сквозь вереск, обыскивали лес.

— Что я тебе говорил? — прошептал Коконнас.

Ла Моль ответил каким-то сдавленным рычанием.

Конники были еще шагах в тридцати от двух друзей.

— Слушайте, в чем дело? — крикнул Коконнас лейтенанту конников.

Лейтенант скомандовал взять их на мушку. В это время Коконнас шепнул Ла Молю:

— Садись! Еще есть время. Прыгай на лошадь, как делал сотни раз, и скачем.

Затем, обернувшись к конникам, он крикнул:

— Какого черта, господа? Не стреляйте, вы можете убить своих друзей!

И опять шепнул Ла Молю:

— Сквозь чащу стрельба плохая; они выстрелят и промахнутся.

— Нельзя! — ответил Ла Моль. — Мы не сможем увести с собой лошадь Маргариты и двух мулов, а они привлекут королеву к ответу; на допросе же я отведу от нее всякое подозрение. Скачи один, мой друг, скачи!

— Господа, — крикнул Коконнас, вынимая шпагу и поднимая ее вверх, — мы сдаемся!

Конники подняли вверх стволы мушкетонов.

— Но прежде разрешите спросить, почему мы должны сдаваться?

— Об этом вы узнаете у короля Наваррского.

— Какое преступление мы совершили?

— Об этом вам скажет его высочество герцог Алансонский.

Коконнас и Ла Моль переглянулись: имя их общего врага не могло действовать успокаивающе в подобных обстоятельствах.

Но как бы то ни было, ни один из них не оказал сопротивления. Коконнасу было предложено слезть с лошади, что он и выполнил беспрекословно. Затем обоих поместили в середину кольца из конников и повели по дороге к павильону Франциска I.

— Ты хотел посмотреть на павильон Франциска Первого? — сказал Коконнас, увидев в просвет между деревьями очаровательную готическую постройку. — Так похоже на то, что ты его увидишь.

Ла Моль ничего не ответил, а только пожал пьемонтцу руку.

Рядом с прелестным павильоном, выстроенным при Людовике XII, но названным в честь Франциска I, который постоянно назначал в нем сбор охотников, недавно был построен еще домик для выжлятников, но сейчас, за стеной сверкавших мушкетонов, алебард и шпаг, он был почти не виден, как кучка вырытой кротом земли за стеной золотистой нивы.

В этот домик и отвели пленников.

Теперь бросим свет на очень туманное, в особенности для двух пленников, положение вещей, рассказав о том, что происходило до их ареста.

Как было условлено, дворяне-гугеноты собрались в павильоне Франциска I, отперев его ключом, который, как мы знаем, был у де Муи. Вообразив себя хозяевами леса, они выставили кое- где дозорных, но легкие конники сменили белые перевязи на красные и благодаря этой хитроумной выдумке командира де Нансе неожиданным налетом сняли всех дозорных без единого выстрела.

После этого конники продолжали двигаться облавой, окружая павильон; однако де Муи, ждавший короля Наваррского в конце дороги Фиалок, заметил, что красные перевязи не идут, а крадутся по-волчьи, и это сразу возбудило в нем подозрение. Он отъехал в сторону, чтобы его не увидали, и обратил внимание на то, что они все более сужают круг, — очевидно, с целью прочесать лес и охватить все место сбора.

В это же время в конце главной дороги он различил маячившие вдалеке белые эгретки и сверкающие аркебузы королевской охраны. Наконец он увидел и короля Карла, а в другой стороне — и короля Наваррского. Тогда он взмахнул крест-накрест своей шляпой, что было условным сигналом, означавшим: «Все пропало!»

Поняв его сигнал, король Наваррский повернул обратно и скрылся. Тотчас же де Муи вонзил шпоры в бока лошади, пустился удирать и на скаку предупредил Коконнаса и Ла Моля.

Карл, заметивший отсутствие Генриха и Маргариты, направился в сопровождении герцога Алансонского к павильону Франциска I, желая лично посмотреть, как Генрих и Маргарита будут выходить из домика выжлятников, куда он приказал запереть не только тех, кто находился в павильоне, но и тех, кто встретится в лесу.

Герцог Алансонский, вполне уверенный в успехе, скакал рядом с королем, страдавшим от острых болей, усиливавших его плохое настроение.

— Ну! Ну! Давайте поскорее, — сказал король, подъехав. — Я тороплюсь домой. Тащите этих нечестивцев из их норы. Сегодня день святого Власия, а он в родстве со святым Варфоломеем.

По слову короля стена из пик и аркебуз пришла в движение: всех гугенотов, захваченных в лесу и в павильоне, вывели наружу. Но среди них не было ни Маргариты, ни короля Наваррского, ни де Муи.

— Ну, а где же Генрих? Где Марго? — спросил король. — Вы, Алансон, ручались мне, что они здесь, и — смерть чертям! — подайте их!

— Сир, короля Наваррского и королевы мы даже не видали, — ответил де Нансе.

— Да вон они, — сказала герцогиня Неверская.

Действительно, в конце тропинки, со стороны реки, появились Генрих и Маргарита — оба спокойные, как ни в чем не бывало: держа на руке по соколу и любовно прижимаясь один к другому, они скакали бок о бок с таким искусством, что создавалось впечатление, будто их лошади слюбились тоже и шли голова в голову, как бы ласкаясь.

Тогда-то разъяренный герцог Алансонский и дал приказ обыскать все кругом, и легкие конники наткнулись на Коконнаса и Л а Моля, укрывшихся под сенью плюща.

Их тоже вывели королевские телохранители, которые образовали вокруг них кольцо, взяв друг друга за руки. Но поскольку оба друга не были королями, то и не смогли придать себе такой же бодрый вид, как Генрих Наваррский и Маргарита: Ла Моль сильно побледнел, а Коконнас густо покраснел.

II
РАССЛЕДОВАНИЕ

Когда обоих молодых людей вводили в это кольцо, их поразило зрелище действительно незабываемое.

Карл IX, как мы уже сказали, наблюдал проходивших перед ним дворян-гугенотов, которых его стража выводила по одному из домика выжлятников. Король и герцог Алансонский следили ничего не выражавшим взглядом за этим шествием, ожидая, что наконец оттуда появится и король Наваррский. Ожидание обмануло их.

Но этого было мало — оставалось неизвестным, куда же делись Генрих и Маргарита. И вот когда в конце тропинки появилась королевская чета, герцог Алансонский побледнел, у Карла же отлегло от сердца; совершенно безотчетно ему очень хотелось, чтобы эта затея его брата обернулась против него самого,

— Опять ускользнул! — прошептал герцог.

В эту минуту приступ жестокой боли потряс Карла: он г. — пустил поводья, схватился за бок и дико закричал. Генрих Наваррский поспешил к нему; но пока он проскакал двести шагов, отделявших его от короля, Карл пришел в себя.

— Откуда вы приехали? — спросил он таким жестким тоном, что Маргарита взволновалась.

— Откуда?.. С охоты, брат мой! — ответила она.

— Охота была у реки, а не в лесу.

— Когда я отстал от охоты, чтобы посмотреть на цаплю, мой сокол унесся за фазаном, — сказал Генрих.

— Где же фазан?

— Вот он! Красивый петух, не правда ли?

И Генрих с самым невинным видом показал Карлу птицу, отливавшую пурпуром, золотом и синевой.

— Так-так! Ну, а заполевав фазана, почему вы не присоединились ко мне?

— Потому что фазан полетел к охотничьему парку, сир; а спустившись опять к реке, мы увидали вас уже на полмили впереди, когда вы поднимались к лесу. И мы сейчас же поскакали вслед за вами, так как, участвуя в охоте, не хотели от нее отбиться.

— А эти дворяне тоже приглашены на охоту? — спросил Карл.

— Какие дворяне? — спросил Генрих, с недоумением озираясь.

— Ваши гугеноты, черт их возьми! — ответил Карл. — Во всяком случае, я их не приглашал.

— Но, может быть, их пригласил герцог Алансонский? — предположил Генрих.

— Д’Алансон! Зачем они вам? — спросил Карл.

— Мне? — воскликнул герцог.

— Ну да, вам, брат мой, — сказал Карл. — Разве не вы заявили мне вчера, что вы король Наваррский? Очевидно, гугеноты, хлопотавшие о передаче вам наваррской короны, явились поблагодарить вас за согласие, а короля за передачу. Ведь так, господа?

— Да! Да! — крикнули двадцать голосов.

— Да здравствует герцог Алансонский! Да здравствует король Карл!

— Я не король гугенотов, — сказал Франсуа, позеленев от злости. Затем, бросив косой взгляд на Карла, прибавил: — И твердо надеюсь никогда им не быть.

— Чепуха! — сказал Карл, — А вам, Генрих, да будет ведомо: я нахожу все это крайне странным.

— Сир, — твердо ответил Генрих, — да простит мне Бог, но похоже на то, что меня допрашивают.

— А если я скажу: да, я допрашиваю вас, — что вы можете на это возразить?

— Что я такой же король, как и вы! — гордо ответил Генрих. — Королевское достоинство дается не короной, а рождением, и отвечать я буду только моему брату и другу, а не судье.

— Очень желал бы знать, — тихо сказал Карл, — чему мне верить хоть раз в жизни!

— Пусть приведут де Му и, — сказал герцог Алансонский, — и вы узнаете. Де Муи наверное захвачен.

— Есть ли среди взятых де Муи? — спросил король.

Генрих встревожился и обменялся взглядом с Маргаритой;

но это было лишь мгновение. Никто не отзывался.

— Господина де Муи нет среди захваченных, сир, — ответил де Нансе. — Нескольким моим людям показалось, что они его видели, но это не точно.

Герцог Алансонский выругался.

— А вот, сир, два дворянина герцога Алансонского, — вмешалась Маргарита и показала королю на слышавших весь этот разговор Коконнаса и Ла Моля, уверенная в том, что может положиться на их сообразительность. — Допросите их, и они вам ответят.

Герцог почувствовал силу нанесенного ему удара.

— Я сам приказал их задержать в доказательство того, что они не служат у меня, — возразил герцог.

Король взглянул на двух друзей и вздрогнул, увидав Ла Моля.

— Ага, опять этот провансалец! — сказал он.

Коконнас грациозно поклонился королю.

— Что вы делали, когда вас взяли? — спросил его король.

— Ваше величество, мы обсуждали военные и любовные вопросы.

— Верхом? Вооруженные до зубов? Готовясь бежать?

— Совсем нет; вашему величеству неверно доложили. Мы лежали в тени, под буком… sub tegmine fagi.

— A-а! Лежали под буком?

— И даже могли бы убежать, если бы думали, что чем-то навлечем на себя гнев вашего величества. Послушайте, господа, — обратился Коконнас к легким конникам, — полагаюсь на ваше честное солдатское слово: как вы думаете, могли мы удрать от вас, если бы хотели?

— Правду говоря, эти господа даже шагу не сделали, чтоб убежать, — ответил лейтенант конников.

— Потому что их лошади стояли вдалеке, — сказал герцог Алансонский.

— Прошу покорно извинить меня, ваше высочество, — ответил Коконнас, — я уже сидел на лошади, а граф Лерак де Ла Моль держал свою под уздцы.

— Это правда, господа? — спросил король.

— Правда, ваше величество, — ответил лейтенант, — господин Коконнас даже слез с лошади, увидав нас.

Коконнас изобразил улыбку, говорившую: «Вот видите, сир!»

— А что значат две заводные лошади и два мула, нагруженные ящиками? — спросил Франсуа.

— Мы разве конюхи? Велите отыскать конюха, который был при них, и спросите.

— Его там не было! — сказал разъяренный герцог.

— Значит, он испугался и удрал, — возразил Коконнас. — Нельзя требовать от мужика такой же выдержки, как от дворянина.

— Все время одно и то же оправдание, — пробурчал герцог Алансонский, скрежеща зубами. — К счастью, сир, я вас предупредил, что эти господа уже несколько дней как у меня не служат.

— Как, ваше высочество! Я имею несчастье больше не служить у вас?

— А! Черт возьми! Вы знаете это лучше всех; вы же сами просили вас уволить, написав мне довольно наглое письмо, которое я, слава Богу, сохранил, и, к счастью, оно при мне.

— Ах, я думал, что вы, ваше высочество, простили мне письмо, написанное в минуту дурного расположения. Я написал его, когда узнал, что вы, ваше высочество, собирались задушить моего друга Ла Моля в одном из коридоров Лувра.

— Что такое? — перебил его король.

— Я тогда думал, ваше высочество, что вы были только один, — продолжал Коконнас. — Но потом оказалось, что там было еще трое.

— Молчать! — крикнул король. — Все ясно. Генрих, — обратился Карл к королю Наваррскому, — даете слово не бежать?

— Даю, ваше величество.

— Возвращайтесь в Париж вместе с господином де Нансе и ждите распоряжений в своей комнате. А вы, господа, — сказал он двум дворянам, — сдайте ваши шпаги.

Ла Моль взглянул на Маргариту. Она улыбнулась.

Ла Моль сейчас же отдал шпагу ближайшему командиру. Коконнас последовал его примеру.

— Ну что ж, нашли де Муи? — спросил король.

— Нет, ваше величество, — ответил де Нансе, — или его не было, или он бежал.

— Плохо! — сказал король. — Едем домой. Мне холодно, и туман застилает мне глаза.

— Сир, это, наверное, от раздражения, — сказал Франсуа.

— Да, возможно. У меня какое-то мерцание в глазах. Где арестованные? Я ничего не вижу. Разве сейчас ночь? О-о! Боже, сжалься! Во мне все горит! Помогите! Помогите!

Несчастный король выпустил поводья, вытянул руки и опрокинулся назад; испуганные придворные подхватили его на руки.

Франсуа, один знавший причину мучительного недуга брата, стоял в стороне и вытирал пот со лба.

Король Наваррский, стоявший по другую сторону, уже под охраной де Нансе, с возраставшим удивлением смотрел на эту сцену и благодаря непостижимой интуиции, временами превращавшей его в какого-то прозорливца, говорил себе: «Эх! Пожалуй, было бы лучше, если б меня схватили во время бегства!»

Он взглянул на Маргариту, которая широко раскрытыми от изумления глазами смотрела то на него, то на короля. На этот раз король потерял сознание. Подвезли походную тележку, положили на нее Карла, накрыли плащом, снятым с одного из конников, и весь кортеж тихо направился в Париж, который утром провожал веселых заговорщиков и радостного короля, а вечером встречал короля умирающим, а мятежников — взятыми под стражу.

Маргарита, несмотря ни на что сохранившая способность владеть собой, в последний раз обменялась многозначительным взглядом со своим мужем, затем, проехав настолько близко от Ла Моля, что он мог ее услышать, обронила два греческих слова:

— Me deidо, —что означало: «Не бойся».

— Что она сказала? — спросил Коконнас.

— Она сказала, что бояться нечего, — ответил Ла Моль.

— Тем хуже, — тихо сказал пьемонтец, — Это значит, что дело наше плохо. Каждый раз, когда мне говорили для ободрения эту фразу, я получал или пулю, или удар шпагой, а то и цветочный горшок на голову. По-еврейски ли, по-гречески ли, по-латыни или по-французски — это всегда значило для меня: «Берегись!»

— Идемте, господа! — сказал лейтенант легких конников.

— Извините мою нескромность, месье: куда вы нас ведете? — спросил Коконнас.

— Вероятно, в Венсенский замок, — ответил лейтенант.

— Я бы предпочел отправиться в другое место, — сказал Коконнас, — но в конце концов не всегда идешь туда, куда хочешь.

По дороге король пришел в сознание и почувствовал себя лучше. В Нантере он даже пожелал сесть верхом на свою лошадь, но его отговорили.

— Пошлите за мэтром Амбруазом Парэ, — сказал Карл, прибыв в Лувр.

Он слез с повозки, поднялся по лестнице, опираясь на руку Тавана, и, придя в свои покои, приказал никого к себе не пускать.

Все заметили, что король Карл был очень сосредоточен; в пути он ни с кем не говорил, не интересовался ни заговором, ни заговорщиками, а все время о чем-то думал. Было очевидно, что его тревожила болезнь: заболевание внезапное, острое и странное, с теми же симптомами, что и у брата короля — Франциска II незадолго до его смерти.

Поэтому приказ короля — пускать к нему одного только мэтра Парэ — никого не удивил. Мизантропия, как известно, была основной чертой характера Карла IX.

Карл вошел к себе в опочивальню, сел в кресло, напоминавшее шезлонг, подложил под голову подушки и, рассудив, что мэтра Амбруаза Парэ могут не застать дома и он придет нескоро, решил провести время ожидания с пользой. Он хлопнул в ладоши, и сейчас же вошел один из телохранителей.

— Скажите королю Наваррскому, что я хочу с ним говорить, — распорядился Карл.

Телохранитель поклонился и пошел исполнить приказание.

Король откинул голову назад: мысли его путались от страшной тяжести в голове, кровавый туман застилал глаза; во рту все пересохло, и Карл выпил целый графин воды, так и не утолив жажды.

Он пребывал в каком-то дремотном состоянии, когда дверь отворилась и вошел Генрих; сопровождавший его де Нансе остался в передней.

Генрих, услыхав, что дверь за ним закрылась, сделал несколько шагов к Карлу:

— Сир, вы вызывали меня? Я пришел.

Король вздрогнул при звуке его голоса и бессознательно протянул ему руку.

— Ваше величество, — обратился к нему Генрих, стоя с опущенными руками, — вы запамятовали, что я больше не брат, а узник.

— Ах да, верно, — сказал Карл, — спасибо, что напомнили. Но мне помнится еще вот что: как-то раз мы с вами были наедине и вы мне обещали отвечать на мои вопросы чистосердечно.

— И я готов сдержать это обещание. Спрашивайте, сир.

Король смочил ладонь водою и приложил ко лбу.

— Что истинного в обвинении герцога Алансонского? Ну, отвечайте, Генрих.

— Только половина: бежать должен был сам герцог Алансонский, а я — сопровождать его.

— А зачем вам было его сопровождать? — спросил Карл. — Вы что же, недовольны мной?

— Нет, сир, наоборот; я мог только радоваться отношению ко мне вашего величества: Бог, читающий в сердцах людей, видит и в моем сердце, какую глубокую привязанность питаю я к моему брату и королю.

— Мне кажется противоестественным бегать от людей, которых любишь и которые любят тебя, — ответил Карл.

— Я и бежал не от тех, кто меня любит, а от тех, кто меня терпеть не может. Ваше величество, разрешите мне говорить с открытой душой?

— Говорите.

— Меня не выносят герцог Алансонский и королева-мать.

— Относительно Алансона я не отрицаю, — сказал Карл, — но королева-мать всячески проявляет к вам свое внимание.

— Вот поэтому-то я и боюсь ее, сир. И слава Богу, что я ее боялся!

— Ее?

— Ее или окружающих ее. Вам известно, сир, что иногда несчастьем королей является не то, что им чересчур плохо угождают, а то, что угождают слишком рьяно.

— Говорите яснее, вы сами обязались говорить все.

— Как видите, ваше величество, я так и поступаю.

— Продолжайте.

— Ваше величество, вы сказали, что любите меня?

— То есть я любил вас, Анрио, до вашей измены.

— Предположите, сир, что вы продолжаете меня любить.

— Пусть так.

— Раз вы меня любите, то вы, наверное, желаете, чтоб я был жив, да?

— Я был бы в отчаянии, если бы с тобой случилось какое-нибудь несчастье.

— Так вот, ваше величество, вы уже два раза могли прийти в отчаяние.

— Как так?

— Да, сир, два раза только Провидение спасло мне жизнь. Правда, во второй раз Провидение приняло облик вашего величества.

— А в первый раз чей облик?

— Облик человека, который был бы очень изумлен тем, что его приняли за Провидение, — облик Рене. Да, сир, вы спасли меня от стали…

Карл нахмурился, вспомнив, как он увел Генриха на улицу Бар.

— А Рене? — спросил он.

— Рене спас меня от яда.

— Фу! Тебе везет, Анрио: спасать — это не его ремесло, — сказал король, пытаясь улыбнуться, но от сильной боли не улыбка, а судорога пробежала по его губам.

— Итак, сир, меня спасли два чуда: одно — раскаяние Рене, другое — доброта вашего величества. Должен сознаться, я 14* боюсь, как бы Бог не устал делать чудеса, поэтому я и решил бежать, руководясь истиной: на Бога надейся, а сам не плошай.

— Отчего же ты не сказал мне об этом раньше, Генрих?

— Если бы я сказал об этом вам даже вчера, я был бы доносчиком.

— А сегодня?

— Сегодня — другое дело; меня обвиняют — я защищаюсь.

— А ты уверен в первом покушении?

— Так же, как во втором.

— И тебя хотели отравить?

— Пытались.

— Чем?

— Опиатом.

— А как отравляют опиатом?

— Спросите у Рене, сир: раз отравляют и перчатками…

Карл насупился, но постепенно лицо его разгладилось.

— Да, да, — говорил он, как будто разговаривая сам с собой, — всем тварям, по самой их природе, свойственно бежать от смерти. Так почему же не делать сознательно того, что делается по инстинкту?

— Итак, довольны ли вы, ваше величество, моею откровенностью и верите ли, что я сказал вам все?

— Да, Анрио, да, ты хороший малый. И ты думаешь, что те, кто желает тебе зла, еще не угомонились и будут впредь покушаться на твою жизнь?

— Сир, каждый вечер я удивляюсь, что еще живу.

— Они знают, как я тебя люблю, Анрио, поэтому-то они и хотят тебя убить. Но будь спокоен — они понесут наказание за свою злую волю. А теперь ты свободен.

— То есть я могу уехать из Парижа, сир? — спросил Генрих.

— Нет-нет; ты знаешь, я не могу обойтись без тебя. А! Тысяча чертей! Надо же, чтобы при мне был хоть один человек, который меня любит.

— В таком случае, если вы, ваше величество, хотите меня оставить при себе, то окажите мне одну милость…

— Какую?

— Оставьте меня здесь не под видом друга, а под видом узника.

— Узника?

— Да. Разве вы не видите, что ваша дружба губит меня?

— И ты желаешь, чтобы я тебя возненавидел?

— Только для вида, сир. В такой ненависти мое спасение: до тех пор, пока они будут думать, что я в немилости, они не станут торопиться умертвить меня.

— Не знаю, Анрио, каковы твои желания, — промолвил Карл, — не знаю, какая у тебя цель, но если твои желания не осуществятся, если ты не достигнешь поставленной тобой цели — я буду очень удивлен.

— Значит, я могу рассчитывать на то, что король будет относиться ко мне строго?

— Да.

— Тогда я спокоен… Что прикажете сейчас, ваше величество?

— Ступай к себе, Анрио. Я болен; пойду посмотрю своих собак и лягу в постель.

— Сир, — сказал Генрих, — вашему величеству надо было бы позвать врача; ваше сегодняшнее нездоровье, может быть, серьезнее, чем вы думаете.

— Я послал  за мэтром Амбруазом Парэ.

— Тогда я ухожу, чувствуя себя спокойнее.

— Клянусь душой, Анрио, — прошептал король, — из всей моей семьи ты, кажется, один на самом деле меня любишь.

— Это ваше искреннее убеждение, сир?

— Честное слово дворянина.

— Хорошо! В таком случае поручите господину де Нансе стеречь меня как человека, который настолько прогневил своего короля, что не проживет и месяца: это единственное средство, чтобы я мог любить вас долго.

— Де Нансе! — крикнул Карл.

Вошел командир королевской охраны.

— Я отдаю вам в руки, — сказал ему король, — самого важного государственного преступника; вы мне ответите головой за его сохранность.

И Генрих с унылым видом пошел вслед за де Нансе.

III
АКТЕОН

Оставшись один, Карл очень удивился, что к нему не пришел ни один из его верных друзей; а два его верных друга были — кормилица Мадлен и борзая Актеон.

«Кормилица, наверное, пошла к какому-нибудь знакомому гугеноту петь псалмы, — подумал он, — Актеон же все еще дуется за то, что я сегодня хлестал его арапником».

Карл взял свечу и прошел к кормилице. Ее не было дома. Читатель, наверное, помнит, что из комнаты Мадлен дверь вела в оружейную палату. Карл подошел к этой двери, но, пока он шел, у него опять начались боли — они вдруг появлялись и сразу проходили; сейчас было такое ощущение, точно в его внутренностях ковыряли каленым железом. Неутолимая жажда мучила его; на столе он увидел чашку с молоком, выпил его залпом и почувствовал облегчение. Карл опять взял свечу, которую поставил до этого на стол, и вошел в оружейную палату.

К его крайнему изумлению, Актеон не бросился навстречу. Быть может, его заперли? Но тогда, почуяв, что хозяин вернулся с охоты, он стал бы выть. Карл свистал, звал — собака не являлась. Он сделал еще шага четыре, и когда свеча осветила дальний угол комнаты, увидел на полу неподвижно распростертую собаку.

— Сюда, Актеон! Ко мне! — позвал Карл и еще раз свистнул.

Собака оставалась недвижима.

Карл подбежал и прикоснулся к ней; бедное животное уже закоченело. Из его пасти, перекошенной болью, вытекло на пол несколько капель желчи, смешанной с кровавой пенистой слюной. Собака нашла берет Карла и умерла, положив голову на вещь, олицетворявшую для нее хозяина.

Глядя на труп собаки, Карл забыл о своих болях и почувствовал себя бодрее; от ярости кровь закипела у него в жилах, ему хотелось закричать; но короли, скованные собственным величием, не могут поддаваться первому порыву, которым руководится обычный человек в своих страстях или в случае самозащиты. Карл сообразил, что здесь кроется какое- то предательство, и сдержался.

Он встал на колени около собаки и опытным взглядом осмотрел труп. Глаза собаки остекленели, язык был красный и весь в язвинах — заболевание настолько своеобразное, что Карл вздрогнул.

Король вытащил из-за пояса перчатки, надел их, приподнял посиневшую губу собаки и в промежутках между острыми клыками заметил какие-то застрявшие беловатые кусочки. Вытащив несколько кусочков, он увидел, что это бумага; около этого места опухоль была сильнее, десны вздулись, а слизистая оболочка была разъедена, как купоросом. Он внимательно осмотрел все кругом. На ковре валялись два-три маленьких обрывка бумаги, похожей на ту, какую он обнаружил в пасти собаки. На одном обрывке, побольше других, сохранились остатки гравюры. У Карла волосы зашевелились, коща он разглядел эти остатки и узнал изображение охотника, которое Актеон выдрал из охотничьей книги.

— A-а! Книга была отравлена, — сказал он, побледнев.

И вдруг он вспомнил:

— Тысяча чертей! Ведь я трогал каждую страницу и каждый раз муслил палец! Вот откуда мои обмороки, боли, рвота… Я отравлен!

Под гнетом этой страшной мысли Карл на минуту замер. Потом вскочил, глухо рыча, и метнулся к двери.

— Мэтра Рене! — крикнул он. — Мэтра Рене, флорентийца! Чтобы сейчас же сбегали на мост Сен-Мишель и привели его! Чтобы через десять минут он был здесь. Пусть кто-нибудь скачет к нему верхом, возьмет лошадь для него и с ним вернется. А если придет мэтр Амбруаз Парэ, велите ему подождать.

Один из телохранителей бросился бегом исполнить приказание.

— О-о! Если понадобится, я велю пытать всех, но узнаю, кто дал эту книгу Анрио.

С каплями пота на лбу и судорожно сжатыми руками Карл стоял на месте, задыхаясь и устремив взгляд на труп собаки. Через десять минут флорентиец робко, не без тревоги, постучался в дверь. Есть люди с такой совестью, что ясной погоды в их душе не бывает.

— Войдите! — сказал Карл.

В дверях показался парфюмер. Карл подошел к нему величественно, со сжатыми губами.

— Ваше величество, вы требовали меня? — сказал Рене, весь дрожа.

— Вы ведь хороший химик? — спросил король.

— Сир…

— И вы знаете то, что знают лучшие врачи?

— Ваше величество, вы преувеличиваете мои знания.

— Нет, так говорила мне моя матушка. Кроме того, я доверяю вам и предпочитаю посоветоваться с вами, а не с кем-нибудь другим. Вот, — продолжал Карл, указывая на труп собаки, — взгляните, что такое между зубами собаки, и скажите, отчего она издохла.

В то время как Рене, взяв в руку свечу, нагнулся к полу, чтобы исполнить приказание короля и скрыть свое волнение, Карл стоял, не сводя с него глаз, и с понятным нетерпением ждал его слова, которое должно было стать для Карла или смертным приговором, или залогом выздоровления.

Рене вынул из кармана похожий на скальпель ножик, раскрыл его и кончиком отделил от десен приставшие кусочки бумаги, затем долго и внимательно разглядывал желчь и кровь, сочившиеся из каждой ранки.

— Ваше величество, признаки очень неутешительные, — сказал он с трепетом.

Карл почувствовал, как холод пробежал по его жилам и подступил к сердцу.

— Собака была отравлена? — спросил он.

— Боюсь, что так, сир.

— Каким ядом?

— Минеральным, как я предполагаю.

— Можете ли вы установить это точно?

— Да, конечно, вскрыв и исследовав желудок.

— Вскройте! Я хочу, чтоб у меня не оставалось никаких сомнений.

— Надо будет позвать кого-нибудь помочь мне.

— Я сам вам помогу, — сказал Карл.

— Вы, ваше величество?!

— Да, я. А если она отравлена, что мы обнаружим, какие признаки?

— Красноту и древовидное поражение оболочек.

— Приступим! — сказал Карл.

Рене одним ударом скальпеля вскрыл грудь борзой и сильным нажатием рук раздвинул ее стенки; Карл светил ему судорожно сжатой, дрожавшей рукой.

— Видите, ваше величество, — сказал Рене, — вот явные следы отравления. Вот та краснота, о которой я говорил вам; а вот и кровавые жилки, похожие на разросшийся корень растения, что я и назвал древовидным поражением. Я нашел все, что искал.

— Значит, собака отравлена?

— Да, ваше величество.

— Минеральным ядом?

— По всей вероятности.

— А если бы человек нечаянно проглотил этот яд, что бы он ощущал?

— Сильную головную боль, жжение внутри, точно он проглотил горячие угли, боли во внутренностях, тошноту.

— И жажду? — спросил Карл.

— Неутолимую, — ответил Рене.

— Все так, все так! — прошептал Карл.

— Ваше величество, я не понимаю цели ваших расспросов.

— Вам и незачем знать ее. Отвечайте на мои вопросы — и только.

— Спрашивайте, ваше величество.

— Какое противоядие прописывают человеку, проглотившему то же вещество, что и моя собака?

Рене с минуту подумал.

— Есть несколько минеральных ядов, — ответил он. — Прежде чем дать ответ, я хотел бы знать, о каком яде идет речь. Ваше величество имеет представление, каким способом была отравлена собака?

— Да, — сказал Карл, — она съела страницу из одной книги.

— Страницу из книги? — переспросил Рене.

— Да.

— Ваше величество, эта книга у вас?

— Вот она, — сказал Карл, взяв с полки книгу и показывая ее Рене.

На лице Рене отразился ужас, что не ускользнуло от короля.

— Она съела страницу из этой книги? — пролепетал Рене.

— Из этой, — ответил Карл и указал место, откуда вырвана страница.

— Разрешите, сир, вырвать еще одну страницу?

— Вырви.

Рене вырвал страницу и поднес ее к пламени свечи. Бумага вспыхнула, и едкий запах чеснока распространился по всей комнате.

— Книга отравлена мышьяком, — сказал Рене.

— Вы уверены?

— Как если бы я обрабатывал ее сам.

— А противоядие?

Рене отрицательно покачал головой.

— Как? Вы не знаете никакого средства?

— Самое лучшее — яичные белки, взбитые с молоком, но…

— Но… что?

— …но надо было их принять тотчас, а иначе…

— А иначе?..

— Ваше величество, это страшный яд, — еще раз подтвердил Рене.

— Все же он убивает не сразу, — сказал Карл.

— Нет, зато наверняка: неважно, сколько времени пройдет до смерти; иногда время даже входит в расчеты отравителя.

Карл оперся о мраморный стол.

— Теперь вот что, — сказал он, кладя руку на плечо Рене, — вам знакома эта книга?

— Мне, сир?! — побледнел Рене.

— Да, вам; при взгляде на нее вы себя выдали.

— Ваше величество, клянусь вам…

— Рене, — перебил его король, — выслушайте меня хорошенько: вы отравили перчатками королеву Наваррскую; вы отравили дымом лампы принца Порсиана; вы пытались отравить душистым яблоком принца Конде. Рене, я прикажу содрать с вас кожу по кусочкам раскаленными щипцами, если вы мне не скажете, чья это книга.

Флорентиец понял, что с разгневанным королем шутить нельзя, и решил взять смелостью:

— А если я скажу правду, сир, кто мне поручится, что я не буду наказан еще мучительнее?

— Я.

— Вы даете ваше королевское слово?

— Честное слово дворянина, я сохраню вам жизнь.

— В таком случае — книга принадлежит мне.

— Вам? — воскликнул Карл, отступая назад и глядя на отравителя мутным взглядом.

— Да, мне.

— И как же она ушла из ваших рук?

— Ее взяла у меня ее величество королева-мать.

— Королева-мать! — воскликнул Карл.

— Да.

— С какой целью?

— Мне думается, с целью отнести ее королю Наваррскому, который просил у герцога Алансонского такого рода книгу, чтобы изучить соколиную охоту.

— А! Так-так! — воскликнул Карл. — Мне все понятно! Действительно, книга была у Анрио. От судьбы я не ушел.

В эту минуту сухой, жестокий кашель потряс Карла и снова вызвал боль во внутренностях. Карл трижды глухо вскрикнул и упал в кресло.

— Что с вами, ваше величество? — испуганно спросил Рене.

— Ничего, — ответил Карл. — Мне очень хочется пить, дайте воды.

Рене налил стакан воды и подал дрожавшей рукой Карлу, который и выпил ее залпом.

— Теперь, — сказал король, беря перо и обмакивая его в чернила, — напишите на этой книге.

— Что написать? — спросил Рене.

— То, что я сейчас вам продиктую: «Это руководство к соколиной охоте дано мной королеве-матери, Екатерине Медичи».

Рене взял перо и написал.

— А теперь подпишитесь.

Флорентиец подписался.

— Вы обещали сохранить мне жизнь, — сказал парфюмер.

— Что касается меня, я сдержу свое слово.

— А что касается королевы-матери? — спросил Рене.

— А что касается ее, то не касается меня. Если на вас нападут, защищайтесь сами.

— Ваше величество, если я увижу, что моей жизни грозит опасность, могу ли я уехать из Франции?

— Я дам вам ответ через две недели.

— А до этого…

Сдвинув брови, Карл приложил палец к бледным губам.

— О, будьте покойны, сир!

И, довольный тем, что отделался так дешево, флорентиец поклонился и вышел.

Сейчас же в дверях комнаты появилась кормилица.

— Что с тобой, милый Шарль?

— Кормилица, я походил по росе, и мне плохо.

— Правда, ты очень побледнел, Шарль.

— Я очень ослабел. Дай мне руку и доведи меня до кровати.

Кормилица подбежала к нему; Карл оперся на ее руку и добрался до своей опочивальни.

— Теперь я сам улягусь, — сказал Карл.

— А если придет мэтр Амбруаз Парэ?

— Скажи ему, что мне стало лучше и он не нужен.

— А что тебе дать сейчас?

— Да самое простое лекарство, — ответил Карл, — яичные белки, взбитые с молоком. Кстати, кормилица, бедный Актеон издох. Надо завтра утром похоронить его где-нибудь в луврском саду. Это был мой лучший друг… Я поставлю ему памятник… если успею.

IV
ВЕНСЕНСКИЙ ЛЕС

На основании приказа Карла IX в тот же вечер Генрих Наваррский был препровожден в Венсенский лес. Так назывался в те времена известный замок, от которого теперь остались лишь развалины, но даже они настолько грандиозны, что дают представление о его былом величии.

Генриха перенесли туда в крытых носилках; с каждой стороны их шли четыре стража, а впереди ехал верхом де Нансе, имея при себе королевский приказ, открывавший Генриху двери темницы — его убежища.

Перед подземным ходом в твердыню замка — его большую башню — процессия остановилась. Де Нансе спешился, открыл дверцы носилок, запертые на замок, и почтительно предложил королю Наваррскому выйти. Генрих вышел без всяких разговоров — любое место жительства казалось ему надежнее, чем Лувр; десять дверей, затворяясь вслед за ним, отделяли его от Екатерины Медичи.

Августейший узник перешел через подъемный мост, охраняемый двумя солдатами-часовыми, прошел в три двери нижней части башни и в три двери нижней части лестницы, затем, предшествуемый де Нансе, поднялся на один этаж. Генрих собрался идти по лестнице и выше, но командир королевской охраны остановил его, сказав:

— Ваше величество, остановитесь здесь.

— Ага! Как видно, меня удостаивают второго этажа, — сказал Генрих.

— Сир, к вам относятся как к венценосной особе.

«Черт их возьми! — подумал Генрих. — Два-три этажа выше меня бы ничуть не унизили. Тут слишком хорошо, и это может вызвать подозрения».

— Ваше величество, не желаете ли последовать за мной? — спросил де Нансе.

— Святая пятница! Вам очень хорошо известно, месье, как мало значит здесь то, чего я желаю и чего не желаю; здесь имеет силу лишь приказ моего брата Карла. Есть приказ следовать за вами?

— Да, сир.

— В таком случае, месье, я следую за вами.

Они пошли по длинному проходу вроде коридора, пересекавшему просторный зал с темными стенами, который имел крайне мрачный вид.

Генрих не без тревоги осмотрелся.

— Где мы? — спросил он.

— Мы проходили, ваше величество, по допросной палате.

— А-а! — произнес король Наваррский и стал всматриваться внимательнее.

В палате было всего понемногу: воронки и станки для пытки водой, клинья и молоты для пыток испанскими сапогами; кругом, вдоль стен, шли каменные сиденья для несчастных, ожидавших пытки, а около сидений — на их уровне, выше и ниже их — были вделаны в стены железные кольца, но не симметрично, а соответственно роду пытки. Самая близость этих колец к сиденьям указывала их назначение — привязывать к ним тех, кто будет занимать эти места.

Генрих пошел дальше, не сказав ни слова, но и не упустив ни одной подробности этого мерзкого устройства, так сказать, запечатлевшего на этих стенах повесть о человеческих страданиях.

Внимательно разглядывая окружающее, Генрих не посмотрел под ноги и споткнулся.

— А это что такое? — спросил он, указывая на какой- то желоб, выдолбленный в сыром каменном настиле, заменявшем пол.

— Это сток, сир.

— Разве здесь идет дождь?

— Да, сир, — кровавый.

— Ага! Прекрасно, — сказал Генрих. — Мы еще не скоро дойдем до моей комнаты?

— Вы уже пришли, ваше величество, — сказал какой-то призрак, смутно рисовавшийся в полутьме, но по мере приближения становившийся все более определенным и реальным. Генриху показался знакомым этот голос, а сделав несколько шагов, он узнал и самого человека.

— Ба! Да это вы, Болье! — сказал Генрих. — Какого черта вы здесь делаете?

— Ваше величество, я только что получил назначение коменданта Венсенской крепости.

— Ваш дебют делает вам честь: вы сразу получили узника-короля. Это неплохо.

— Простите, сир, — ответил Болье, — раньше вас я принял двух дворян.

— Каких? Ах, простите, может быть, я нескромен? В таком случае условимся, что я не спрашивал.

— Ваше величество, у меня нет предписания соблюдать тайну относительно этих людей. Это граф де Ла Моль и граф де Коконнас.

— А, верно! Я видел, что их забрали. Как эти бедные дворяне переносят свое несчастье?

— Совершенно по-разному: один весел, другой печален; один поет, другой вздыхает.

— Кто же вздыхает?

— Граф де Ла Моль, сир.

— Мне более понятен тот, что вздыхает, чем тот, который распевает. Судя по тому, что я видел, тюрьма — место вовсе не веселое. А в каком этаже их поместили?

— В пятом, на самом верху.

Генрих вздохнул. Он сам хотел попасть туда.

— Так покажите мне, господин Болье, мою комнату; я хотел бы побыстрее попасть туда, потому что очень устал за сегодняшний день.

— Пожалуйста, ваше величество, — сказал Болье, указывая на отворенную дверь.

— Номер второй, — сказал Генрих. — А почему не первый?

— Он уже предназначен, ваше величество.

— Ага! Как видно, вы ждете узника познатнее меня.

— Я не сказал, ваше величество, что этот номер предназначен для узника.

— А для кого же?

— Вашему величеству лучше не настаивать на моем ответе, так как я буду вынужден промолчать и тем самым не оказать вам должного повиновения.

— Ну, это другое дело, — сказал Генрих, впадая в глубокую задумчивость: видимо, номер первый очень занимал его.

Впрочем, комендант не изменил своей первоначальной вежливости. Со всевозможными оговорками он поместил Генриха в его комнату, всячески извинялся за возможные неудобства, поставил двух солдат у его двери и ушел.

— Теперь пойдем к другим, — сказал комендант слуге-тюремщику.

Они двинулись в обратный путь, прошли допросную палату, коридор и очутились опять у лестницы; следуя за своим проводником, Болье поднялся на три этажа.

Оказавшись таким образом в пятом этаже, тюремщик открыл одну за другой три двери, каждая из которых запиралась двумя замками и тремя огромными засовами. Когда он начал отпирать третью дверь, из-за нее послышался веселый голос:

— Эй! Дьявольщина! Отпирайте поскорее, хотя бы для того, чтобы проветрить. Ваша печка до того накалилась, что можно задохнуться.

И Коконнас, которого читатель уже признал по его любимому ругательству, одним прыжком очутился у двери.

— Одну минутку, дорогой дворянин, — сказал тюремщик, — я пришел не для того, чтобы вас вывести, а чтобы войти самому, и за мной идет комендант.

— Комендант? Зачем? — спросил Коконнас.

— Навестить вас.

— Он делает мне много чести, милости просим, — ответил Коконнас.

Болье вошел и ледяной учтивостью, присущей комендантам, тюремщикам и палачам, сразу погасил сердечную улыбку Коконнаса.

— Есть у вас деньги, граф?

— У меня? Ни одного экю, — ответил Коконнас.

— Драгоценности?

— Одно кольцо.

— Разрешите вас обыскать?

— Дьявольщина! — воскликнул Коконнас, краснея от гнева. — Ваше счастье, что я и вы в тюрьме.

— Все допустимо, раз служишь королю.

— Так, значит, — ответил пьемонтец, — те почтенные люди, которые грабят на Новом мосту, служат королю так же, как вы? Дьявольщина! Оказывается, месье, я до сих пор был очень несправедлив, считая их ворами.

— Мое почтение, месье, — сказал Болье. — Тюремщик, заприте господина Коконнаса.

Комендант ушел, взяв у пьемонтца перстень с прекрасным изумрудом, который подарила ему герцогиня Неверская в память о своих глазах.

— К другому, — сказал комендант.

Они миновали одну пустую камеру и открыли еще три двери, шесть замков и девять засовов. Когда последняя дверь отворилась, посетителей встретил только вздох.

Камера была еще унылее той, откуда сейчас вышел комендант. Четыре длинные узкие бойницы с решеткой прорезывали стену, все уменьшаясь изнутри наружу, и слабо освещали это печальное жилище. В довершение всего железные прутья перекрещивались в них так часто, что глаз повсюду натыкался на тусклые линии решетки и узник даже сквозь бойницы не видел неба. Готические нервюры, выходя из каждого угла, постепенно сближались к середине потолка и переходили там в розетку.

Ла Моль сидел в углу и, несмотря на приход посетителей, даже не шевельнулся, как будто ничего не слышал.

— Добрый вечер, господин де Ла Моль, — сказал Болье.

Молодой человек медленно поднял голову.

— Добрый вечер, месье, — ответил он.

— Я должен вас обыскать, — продолжал комендант.

— Не нужно, — ответил Ла Моль, — я вам отдам все, что у меня есть.

— А что у вас есть?

— Около трехсот экю, вот эти драгоценности и кольца.

Ла Моль вывернул карманы, снял кольца и оторвал со шляпы пряжку.

— Больше ничего нет?

— Ничего, насколько мне известно.

— А что это на шелковой ленточке висит у вас на шее? — спросил Болье.

— Это не драгоценность, это образок.

— Дайте.

— Вы отберете даже это?

— Мне приказано не оставлять вам ничего, кроме одежды, а образок — не одежда.

Ла Моль чуть не набросился на тюремщиков, и гневный порыв человека, отличавшегося своею благородной, тихой скорбью, показался страшным даже этим людям, привыкшим к бурным проявлениям чувств.

Но Ла Моль тотчас взял себя в руки.

— Хорошо, — сказал он, — я сейчас покажу вам эту вещь.

Сделав вид, что поворачивается к свету, он отвернулся, вытащил мнимый образок, представлявший собой не что иное, как медальон, где был вставлен чей-то портрет, вынул портрет из медальона, несколько раз поцеловал, затем как бы нечаянно уронил его на пол и, ударив по нему изо всех сил каблуком, разбил на мельчайшие кусочки.

— Месье!.. — воскликнул комендант.

Он нагнулся и посмотрел, не осталось ли в целости чего-нибудь от неизвестного предмета, который собирался утаить от него Ла Моль, но миниатюра была разбита вдребезги.

— Королю нужна драгоценная оправа, — сказал Ла Моль, — но у него нет никаких прав на портрет, который был в нее вставлен. Вот вам медальон, можете его взять.

— Месье, я пожалуюсь на вас королю.

И, не сказав ни слова на прощанье, комендант вышел в таком раздражении, что оставил тюремщика одного запирать двери.

Тюремщик пошел было к выходу, но, увидав, что Болье сходит с лестницы, вернулся и сказал Л а Молю:

— Как хорошо я сделал, месье, что сразу же предложил вам дать мне сто экю за то, что устрою вам разговор с вашим товарищем, иначе комендант забрал бы их вместе с этими тремястами, а уж тогда бы совесть мне не позволила сделать что-нибудь для вас; но вы заплатили мне вперед, и я вам обещал свидание с вашим другом… Идемте… у честного человека слово крепко. Только по возможности, и ради себя и ради меня, не говорите о политике.

Ла Моль вышел вместе с ним и очутился лицом к лицу с пьемонтцем, ходившим взад и вперед широкими шагами по своей камере.

Они бросились в объятия друг другу.

Тюремщик сделал вид, что утирает набежавшую слезу, и вышел сторожить, как бы кто не застал узников вместе, а больше для того, чтобы не попасться самому.

— A-а! Вот и ты наконец! — воскликнул Коконнас. — Этот противный комендант заходил к тебе?

— Как и к тебе, надо думать.

— И отобрал у тебя все?

— Как и у тебя.

— Ну, у меня-то было не много — только перстень Анриетты.

— А наличные деньги?

— Все, что у меня было, я отдал этому доброму тюремщику за то, чтоб он устроил нам свидание.

— Выходит, что он брал обеими руками, — сказал Ла Моль.

— А ты тоже заплатил?

— Я дал ему сто экю.

— Очень хорошо, что наш тюремщик негодяй!

— Конечно, за деньги с ним можно будет делать что угодно, а есть надежда, что в деньгах у нас не будет недостатка.

— Теперь скажи: ты понимаешь, что с нами произошло?

— Вполне… Нас предали.

— И предал этот гнусный герцог Алансонский; недаром мне хотелось свернуть ему шею.

— По-твоему, все так серьезно?

— Боюсь, что да.

— И можно опасаться… пытки?

— Не скрою, что я об этом уже думал.

— Что ты будешь говорить, если дело дойдет до этого?

— А ты?

— Я буду молчать, — ответил Ла Моль, густо краснея.

— Не скажешь ничего?

— Да, если хватит сил.

— Ну, а я, — сказал Коконнас, — если со мной учинят такую подлость, наговорю хорошеньких вещей! Это уж наверняка.

— Каких вещей? — с тревогой спросил Ла Моль.

— О, будь покоен — только таких, от которых герцог Алансонский на некоторое время лишится сна.

Ла Моль хотел ответить, но в это время прибежал тюремщик, вероятно, услыхавший какой-то шум, втолкнул того и другого в их камеры и запер.

V
ВОСКОВАЯ ФИГУРКА

Карл уже неделю не вставал с постели, томясь от лихорадочного жара, который перемежался сильными припадками, напоминавшими падучую. Иногда во время таких припадков у него вырывались крики, похожие на вой, пугавшие стражу в передней комнате и гулко разносившиеся по Лувру, уже взволнованному зловещим слухом. Когда припадки проходили, Карл, совершенно разбитый, с угасшим взором, падал на руки кормилицы, храня молчание, в котором чувствовалось и презрение к людям, и скрытый страх перед роковым концом.

Рассказывать о том, как мать и сын — Екатерина Медичи и герцог Алансонский, — не поверяя друг другу своих чувств, не встречаясь и даже избегая друг друга, каждый в одиночку вынашивал злокозненные мысли, — все равно что описывать омерзительный живой клубок змей.

Генрих Наваррский сидел в заключении, и на свидание с ним, по его личной просьбе к Карлу, не давалось разрешения никому, даже Маргарите. В глазах всех это являлось признаком опалы. Екатерина и герцог Алансонский дышали свободнее, считая Генриха погибшим, а Генрих ел и пил спокойнее, надеясь, что о нем забыли.

При дворе ни один человек не подозревал об истинной причине болезни короля. Амбруаз Парэ и его коллега Мазилло, приняв следствие за причину, определили воспаление желудка, и только. На основании этого они прописывали мягчительные средства, лишь помогавшие действию того особого питья, которое назначил королю Рене. Карл принимал его из рук кормилицы трижды в день, оно же составляло и главное питание больного.

Ла Моль и Коконнас содержались в Венсенском замке под самым бдительным надзором. Маргарита и герцогиня Неверская раз десять пытались проникнуть к ним или, по крайней мере, передать им записку, но безуспешно.

Карл, при постоянных колебаниях его здоровья то к лучшему, то к худшему, почувствовав себя однажды утром немного лучше, велел впустить к себе весь двор, который, по обычаю, являлся каждое утро ко времени вставания короля, хотя сама эта церемония была отменена. Двери отворились, и все могли заметить — по бледности щек, по желтизне лба, по лихорадочному блеску ввалившихся и обведенных черными кругами глаз — то страшное разрушение, какое произвела в юном монархе постигшая его болезнь.

Королевская опочивальня быстро наполнилась любопытными придворными. О том, что король принимает, известили Екатерину, герцога Алансонского и Маргариту. Все трое пришли порознь, один за другим. Екатерина уселась у изголовья сына, не замечая взгляда, каким он ее встретил. Герцог Алансонский встал у изножия кровати. Маргарита прислонилась к столу и, посмотрев на бледный, цвета слоновой кости лоб, исхудалое лицо и ввалившиеся глаза своего брата, тяжело вздохнула и прослезилась.

Карл, все замечавший, увидел ее слезы, услышал ее вздох и незаметно сделал Маргарите знак головой. Этот едва заметный жест успокоил Маргариту, которую Генрих не успел предупредить, а может быть, и не хотел предупреждать, и лицо ее прояснилось. Она боялась за мужа и трепетала за возлюбленного. За себя ей нечего было опасаться: она слишком хорошо знала Л а Моля и была уверена, что может положиться на него.

— Как чувствуете себя, сын мой? — спросил Екатерина.

— Лучше, матушка.

— А что говорят ваши врачи?

— Мои врачи! О, это великие ученые! — сказал Карл, расхохотавшись. — Для меня высшее удовольствие слушать их рассуждения о моей болезни. Кормилица, дай мне попить.

Кормилица принесла в чаше обычное его питье.

— Что же они дают вам принимать, сын мой?

— Мадам, ну кто же знает их кухню? — ответил Карл и с жадностью выпил принесенное питье.

— Самое лучшее для моего брата, — сказал герцог Алансонский, — было бы встать и выйти на солнце; брат так любит охоту, что она подействует на него очень хорошо.

— Да, — подтвердил Карл с усмешкой, значение которой осталось непонятным герцогу, — только в последний раз она подействовала на меня очень плохо.

Карл произнес эту фразу таким тоном, что разговор, в котором не принимали участие другие, на этом оборвался. Карл кивнул головой; придворные поняли, что прием окончен, и один за другим вышли. Герцог Алансонский хотел было подойти к брату, но какое-то неосознанное чувство его остановило. Он только поклонился и тоже вышел.

Маргарита бросилась к королю, схватила его костлявую руку, сжала ее в своих руках, поцеловала и ушла.

— Милая Марго! — прошептал Карл.

Екатерина осталась сидеть у изголовья. Оказавшись с ней вдвоем, Карл отодвинулся к противоположной стороне кровати под влиянием того же чувства, какое заставляет вас невольно отступить перед змеей. После признаний Рене, а еще больше, пожалуй, благодаря размышлению в тишине и одиночестве у Карла не осталось даже такого успокоительного средства, как сомнение.

— Вы остаетесь, мадам? — спросил он*

— Да, сын мой, — ответила Екатерина, — мне надо поговорить с вами о важных вещах.

— Говорите, мадам, — сказал Карл, отодвигаясь еще дальше.

— Сир, вы сейчас говорили, что ваши врачи — великие ученые…

— Я это подтверждаю, мадам.

— Какую пользу принесли они с начала вашей болезни?

— По правде говоря, никакой… но если бы вы слышали, что они говорили… Честное слово, мадам, стоит заболеть, чтобы послушать их ученые рассуждения.

— Так разрешите, сын мой, сказать вам одну вещь.

— Ну, конечно! Говорите, матушка.

— Я сильно подозреваю, что ваши великие ученые ровно ничего не понимают в вашей болезни.

— В самом деле, мадам?

— Да, они видят только следствие, а не причину.

— Возможно, мадам.

— Таким образом, они лечат симптомы, а не самую болезнь.

— Клянусь душой, матушка, — ответил изумленный Карл, — по-моему, вы правы!

— И вот, поскольку ваша длительная болезнь претит и моим материнским чувствам, и благу государства, а кроме того, принимая во внимание, что болезнь может вредно отразиться на вашем моральном состоянии, я собрала самых крупных ученых.

— В медицине, мадам?

— Нет, в науке более глубокой, — в науке, которая дает возможность познавать не только тело, но и душу.

— Прекрасная наука, мадам, — сказал Карл, — как жаль, что этому не обучают королей! И что же? Ваши изыскания привели к какому-нибудь результату?

— Да.

— К какому же?

— К тому, какого я и ожидала. Теперь я принесла вам средство, которое наверное исцелит и ваше тело, и ваш дух.

Карл вздрогнул; ему пришло в голову: не находит ли мать, что он умирает слишком долго, и потому решила сознательно закончить начатое неумышленно злодейство.

— А на что оно действует? — спросил Карл, приподнимаясь на локте и глядя на Екатерину.

— На самую причину болезни, — ответила она.

— А в чем причина болезни?

— Выслушайте меня, сын мой, — сказала Екатерина. — Вы когда-нибудь слышали о том, что бывают тайные враги, которые убивают на расстоянии жертву своей мести?

— Железом или ядом? — спросил Карл, ни на секунду не спуская глаз с бесстрастного лица Екатерины.

— Нет, другими средствами, но не менее надежными и не менее страшными.

— Расскажите.

— Верите вы, сын мой, в действие кабалистики и магии? — спросила флорентийка.

— Очень, — ответил Карл.

— Так вот — оттуда ваша болезнь и ваши страдания, — радостно заговорила Екатерина. — Враг вашего величества, не смея покуситься на вас открыто, замыслил погубить вас тайно. Против особы вашего величества он замыслил заговор, страшный в особенности тем, что у него не было сообщников, и потому таинственные нити заговора оставались до сих пор неуловимы.

— Нет, нет! — ответил Карл, возмущенный таким лицемерием Екатерины.

— А вы поищите получше, сын мой, — сказала Екатерина, — вспомните некоторые попытки к бегству, которое должно было обеспечить безнаказанность убийце.

— Убийце?! — воскликнул Карл. — Вы говорите — убийце?! Стало быть, по-вашему, меня пытались убить?

Екатерина притворно закатила глаза, блестевшие кошачьим блеском, под верхние морщинистые веки.

— Да, мой сын; вы можете, конечно, сомневаться, но я-то знаю наверное.

— Я никогда не сомневаюсь в том, что говорите вы, — язвительно сказал король. — Очень любопытно знать, каким же способом хотели меня убить?

— Если бы заговорщик, которого я назову… Да в глубине души вы, ваше величество, и сами его себе уже назвали… Если бы он, выставив свои батареи и уверенный в успехе, успел бежать, может быть, никто и никогда не узнал бы причину болезни вашего величества; но, к счастью, сир, вас оберегал ваш брат.

— Какой брат? — спросил Карл.

— Ваш брат Франсуа.

— Ах да! Правда, я все забываю, что у меня есть брат, — с горькой усмешкой сказал Карл. — Так вы говорите, мадам…

— Я говорю, что, к счастью, он раскрыл вашему величеству внешние проявления заговора. Но, как мальчик еще неопытный, он искал лишь следы обычного заговора и доказал только проделку молодого человека; я же искала доказательств гораздо большего злодейства, так как я знаю, какой ум у этого преступника.

— Вот как! А ведь похоже на то, матушка, что вы имеете в виду короля Наваррского? — спросил Карл, желая знать, до каких пределов дойдет ее флорентийское притворство.

Екатерина лицемерно потупила глаза.

— Помнится, я велел его арестовать и посадить в Венсенский замок за ту проделку, о которой вы упомянули; а он, значит, оказался еще преступнее, чем я думал?

— Вы чувствуете, как вас снедает лихорадка? — спросила Екатерина.

— Конечно, мадам, — ответил Карл, сдвинув брови.

— Чувствуете вы жар, который жжет вам внутренности?

— Да, мадам, — ответил Карл, все более мрачнея.

— А острые боли в голове, которые, как стрелы, ударяют вам в глаза и через них проникают в мозг?

— Да, да, мадам! Все это я чувствую, и даже очень! О-о! Вы отлично описываете мою болезнь!

— А достигается все это очень просто, — ответила флорентийка. — Взгляните…

Она вытащила из-под мантии какой-то предмет и подала королю.

Это была фигурка из желтоватого воска вышиною дюймов шесть. На фигурке было надето платье с золотыми звездочками, а поверх платья — королевская мантия, все из воска.

— При чем тут эта статуэтка? — спросил Карл.

— Посмотрите, что у нее на голове, — сказала Екатерина.

— Корона, — ответил Карл.

— А в сердце?

— Иголка.

— Разве вы не узнаете в этой фигурке самого себя?

— Себя?

— Да, себя, в короне и мантии.

— А кто сделал фигурку? — спросил Карл, утомленный этой комедией. — Разумеется, король Наваррский?

— Совсем нет, сир.

— Нет?! Тогда я вас не понимаю.

— Я говорю «нет», — возразила Екатерина, — так как иначе вы, ваше величество, могли бы понять, что он сделал ее сам. Но если бы вы, ваше величество, поставили вопрос по-другому, я бы сказала — «да».

Карл не ответил. Он пытался проникнуть в эту темную душу, которая все время закрывалась от него в то самое мгновение, когда он был уже готов узнать, что в ней таится.

— Сир, — продолжала Екатерина, — благодаря стараниям главного прокурора Лагеля эта статуэтка была найдена в комнате человека, который во время соколиной охоты держал наготове запасную лошадь для короля Наваррского.

— У графа де Ла Моля? — спросил Карл.

— У него самого! И будьте добры, взгляните еще раз на стальную иглу, которая прокалывает сердце, и посмотрите, какая буква написана на привязанной к ней бумажке.

— Я вижу букву «М», — ответил Карл.

— Это значит «смерть» — такова магическая формула. Посягатель пишет, с какою целью он наносит ранку статуэтке. Если бы он хотел навлечь безумие, как это сделал герцог Бретонский с Карлом Шестым, он бы вонзил иголку в голову и вместо «М» написал «Ф»[21].

— Итак, — сказал Карл IX, — по вашему мнению, мадам, на мою жизнь посягал Ла Моль?

— Да… как кинжал посягает на чье- нибудь сердце, но ведь кинжал направляет какая-то рука.

— Так это и есть причина моей болезни? Значит, как только чары будут уничтожены, болезнь моя пройдет? Но как этого достичь? — спросил Карл. — Вы моя добрая мать, вы-то, конечно* знаете — как? Вы всю жизнь занимались этим делом, а я, не в пример вам, очень невежествен в кабалистике и магии.

— Со смертью посягателя чары его теряют силу; и как только его смерть разрушит чары, в тот же день пройдет болезнь. Все очень просто, — сказала Екатерина.

— Вот как? — удивленно спросил Карл.

— Да; неужели вы этого не знаете?

— Я не колдун, — ответил Карл.

— Но теперь вы убедились, что я права?

— Конечно.

— И ваше беспокойство теперь исчезнет?

— Вполне.

— Это вы говорите из любезности?

— Нет, матушка, от души.

Екатерина повеселела.

— Слава Богу! — воскликнула она, как будто веря в Бога.

— Да, слава Богу! — иронически повторил Карл. — Теперь я знаю, кто виновник моего недуга и кого надо наказать.

— Мы и накажем…

— …графа де Ла Моля: ведь вы сказали, что виновник — он?

— Я сказала, что он — орудие.

— Хорошо, сначала Ла Моля — он самый важный, — ответил Карл. — Все эти болезненные приступы, которым я подвержен, могут вызвать при дворе опасные подозрения. Требуется спешно пролить на это дело свет и открыть истину.

— Итак, граф де Ла Моль…

— Да, — перебил ее Карл, — он вполне подходит как виновник. Я согласен, начнем с него; а если у него есть сообщник, так он его выдаст.

«Да, — сказала про себя Екатерина, — а если не выдаст сам, так его заставят это сделать. У нас для этого есть средства, которые действуют безотказно».

Она встала и спросила Карла:

— Вы разрешаете, сир, приступить к следствию?

— И как можно скорее, я очень этого хочу, — ответил Карл.

Екатерина пожала сыну руку, не поняв, почему та так дрогнула при прикосновении ее руки; и вышла, не слыхав раздавшегося ей вслед язвительного смеха, а за ним — ужасного ругательства.

Карл сейчас же спохватился: не опасно ли предоставлять свободу действия подобной женщине — она в несколько часов натворит такого, чего уж не поправишь.

Но в ту минуту, когда Карл, следя глазами за уходившей матерью, убедился, что портьера за ней опустилась, он услыхал позади себя какой-то шорох и, обернувшись, увидел Маргариту, которая приподняла гобелен, закрывавший проход в комнату кормилицы.

Бледность, блуждающий взор, тяжело дышавшая грудь выдавали сильное волнение Маргариты.

— О сир, сир! — воскликнула Маргарита, кидаясь к ложу брата. — Вы же знаете, что она лжет!

— Кто «она»? — спросил Карл.

— Слушайте, Шарль! Это, разумеется, ужасно — обвинять собственную мать! Но я подозревала, что она осталась у вас неспроста, а с целью погубить их окончательно. Клянусь вам душой моей и душой вашей, душою нас обоих, что она лжет!

— Погубить?! Кого она хочет погубить?..

Оба инстинктивно говорили шепотом, точно боялись услыхать самих себя.

— Прежде всего вашего Анрио, который вас любит, предан вам больше всех.

— Ты так думаешь, Марго?

— О сир, я в этом уверена.

— И я тоже, — ответил Карл.

— Брат, если вы в этом уверены, — с удивлением сказала Маргарита, — почему же вы приказали его арестовать и посадить в Венсенский замок?

— Потому что он сам просил об этом.

— Сам просил, сир?

— Да, у Анрио своеобразные мысли. Может быть, он прав: одно из его соображений заключается в том, что ему безопаснее находиться в моей немилости, чем в милости, дальше от меня, чем ближе, в Венсенском замке, чем в Лувре.

— Ага! Понимаю, — сказала Маргарита. — Так он там в безопасности?

— Еще бы! Что может быть безопаснее, если Болье отвечает головой за его жизнь.

— О, спасибо, брат мой, спасибо за Генриха! Но…

— Но что?

— Там есть еще другой человек, сир… и, может быть, с моей стороны это проступок, но я очень озабочена его судьбой.

— Кто он?

— Сир, пожалейте меня… я едва решусь назвать его моему брату… и не посмею произнести его имя королю.

— Граф де Ла Моль, наверное? — спросил Карл.

— Увы, да! — ответила Маргарита. — Когда-то вы собирались его убить, сир, и только чудом он избежал вашей королевской мести.

— Так было, Маргарита, когда он совершил только одно преступление; а теперь, когда за ним числятся два…

— Сир, во втором он неповинен.

— Бедная Марго, ты разве не слышала, что говорила наша милая матушка?

— О Шарль, я же сказала, что она лжет, — ответила Маргарита, понизив голос.

— Вам, может быть, не известно о существовании некоей восковой фигурки, изъятой у графа де Л а Моля?

— Известно, брат мой.

— И то, что эта фигурка проткнута иглой в сердце, и то, что к этой иголке прикреплен флажок с буквой «М»?

— И это знаю.

— И то, что у этой фигурки на плечах королевская мантия, а на голове корона?

— Все знаю.

— И что скажете на это?

— Скажу, что эта фигурка с королевской мантией на плечах и с короной на голове изображает женщину, а не мужчину.

— Вот что! — сказал Карл. — А игла, пронзающая сердце?

— Это чародейство, чтобы пробудить к себе любовь женщины, а не злодейство, чтобы причинить смерть человек.

— А буква «М»?

— Она обозначает вовсе не «смерть», как утверждает королева-мать.

— А что же? — спросил Карл.

— Она обозначает… обозначает имя женщины, которую любил Ла Моль.

— Как зовут ее?

— Братец, ее зовут Маргарита, — сказала королева Наваррская, падая на колени перед ложем короля; она схватила своими руками его руку и прижала к ней залитое слезами лицо.

— Тише, сестра! — говорил Карл, бросая вокруг взоры, сверкавшие из-под сдвинутых бровей. — Ведь если слышали вы, то и вас могут услыхать!

— Все равно! — ответила Маргарита, подняв голову. — Пусть меня слышит хоть весь свет! Я перед всем светом заявлю, что подло, воспользовавшись любовью дворянина, марать его честное имя подозрением в убийстве.

— Марго, а если я тебе скажу: я знаю так же хорошо, как ты, что правда и что неправда?

— Брат?!

— Если я тебе скажу, что Ла Моль невинен?

— Вы это знаете?

— Если я тебе скажу, кто истинный виновник?

— Истинный виновник?! — воскликнула Маргарита. — Так, значит, преступление все же было?

— Да. Вольно или невольно, но преступление совершено.

— Против вас?

— Против меня.

— Не может быть!

— Не может быть?.. Посмотри на меня, Марго.

Маргарита вгляделась в брата и даже вздрогнула, увидев, до какой степени он бледен.

— Марго, мне не прожить и трех месяцев, — сказал Карл.

— Вам, брат мой?! Тебе, мой Шарль?! — воскликнула сестра.

— Меня отравили, Марго.

Маргарита вскрикнула.

— Молчи, — сказал Карл, — необходимо, чтобы все думали, будто я умираю от колдовства.

— И вы знаете виновника?

— Знаю.

— Вы сказали, что это не Ла Моль?

— Нет, не он.

— Конечно, и не Генрих!.. Великий Боже! Неужели это…

— Кто?

— Мой брат… Франсуа?.. — прошептала Маргарита.

— Возможно.

— Или же, или же… — Маргарита понизила голос, точно сама испугавшись того, что сейчас скажет, — или же… наша мать?..

Карл промолчал.

Маргарита посмотрела на него, прочла в его взгляде утвердительный ответ и, снова упав на колени, бессильно прислонилась к сиденью кресла.

— Боже мой! Боже мой! — шептала она. — Это немыслимо!

— Немыслимо! — сказал Карл с визгливым смехом. — Жаль, что здесь нет Рене, а то бы он рассказал тебе целую историю.

— Рене?

— Да. Он рассказал бы, например, как одна женщина, которой он ни в чем не смеет отказать, попросила у него охотничью книгу из его библиотеки; как каждую страницу этой книги пропитала сильным ядом; как этот яд, предназначенный не знаю для кого, проник, игрою случая или Божьим попущеньем, в другого, а не в того, кому предназначался… Но Рене здесь нет, а если хочешь взглянуть на эту книгу, то она там, в моей оружейной; на ее страницах осталось столько яду, что хватит уморить еще двадцать человек, а надпись, сделанная рукою флорентийца, скажет тебе, что книга дана им лично соотечественнице.

— Тише, Шарль, тише! — сказала Маргарита.

— Теперь ты сама видишь, как важно, чтобы все думали, будто я умираю от колдовства.

— Но это же несправедливо, это ужасно! Пощадите! Пощадите! Вы же знаете, что он невинен!

— Да, знаю, но надо, чтобы он был виновен. Переживи смерть своего возлюбленного: это ничто в сравнении с честью французского королевского дома. Ведь я переживаю свой конец безмолвно, чтобы со мной умерла и тайна.

Маргарита поникла головой, поняв, что от короля нельзя ждать спасения Ла Моля, и вышла вся в слезах, не возлагая больше надежды ни на кого, кроме самой себя.

Как и предвидел Карл, Екатерина не теряла ни минуты; она сейчас же написала главному королевскому прокурору Лагелю письмо, которое, сохранившись в летописях истории дословно, бросает кровавый свет на все это дело:

«Господин прокурор, сегодня вечером мне сказали, что Ла Моль совершил святотатство. В его городской квартире найдено много предосудительных бумаг и книг. Прошу Вас вызвать председателя суда и как можно скорее приступить к следствию по делу о восковой фигурке, пронзенной в сердце, — деяние, направленное им против короля.

Екатерина».

VI
НЕЗРИМЫЕ ЩИТЫ

На другой же день после письма Екатерины комендант Венсенского замка вошел к Коконнасу в самом внушительном окружении, состоявшем из двух алебардщиков и четырех личностей в черном.

Заключенному предложили сойти в залу, где его ждали прокурор Лагель и двое судей, чтобы произвести допрос на основании распоряжений, данных Екатериной.

За неделю, проведенную в тюрьме, пьемонтец многое обдумал; каждый день он ненадолго виделся с Л а Молем благодаря усердию их тюремщика, который, ничего не говоря, делал им этот неожиданный подарок, — по всей вероятности, не только ради человеколюбия; но, кроме этих встрече Ла Молем, когда они согласовали свое поведение на суде, решив отрицать все, Коконнас убедил себя, что при известной ловкости дело его примет хороший оборот; обвинения против них были не более серьезны, чем обвинения против других. Генрих и Маргарита не сделали никакой попытки к бегству, — следовательно, ни Ла Моля, ни его нельзя было изобличить в таком деле, где главные виновники его остались на свободе. Коконнас не знал, что король Наваррский находился в том же замке, а любезность их тюремщика внушила ему мысль, что над его головой простерлись какие-то защитные покровы, и он назвал их «незримыми щитами».

До сих пор все допросы касались намерений короля Наваррского, планов бегства и участия в этом бегстве обоих друзей. На все подобные вопросы Коконнас отвечал более чем туманно и очень ловко. Он и на этот раз готовился ответить в том же духе, заранее продумав свои ответы, но сразу увидал, что допрос перенесен в другую область. Разговор шел о том, один или несколько раз они были у Рене, одну или несколько фигурок заказывал Ла Моль.

Коконнас, готовивший себя к другому, решил, что обвинение становится значительно слабее, поскольку речь шла уже не об измене королю, а о том, кто делал статуэтку королевы, да и статуэтку-то вышиной каких-нибудь шесть дюймов. Поэтому он очень весело ответил, что и он, и его друг уже давно перестали играть в куклы, и с удовольствием заметил, что его ответы несколько раз возбуждали в судьях смех. Тогда еще не было сказано стихами: «Я засмеялся и стал безоружен»; но в прозе это говорилось часто. Поэтому Коконнас вообразил, что, заставив судей смеяться, он уже наполовину их обезоружил.

После допроса пьемонтец поднялся к себе в камеру, распевая и производя как можно больше шуму — нарочно для того, чтобы Ла Моль вывел из этого благоприятное заключение о ходе следствия.

Ла Моля тоже отвели вниз. Подобно своему другу, и он изумился тому, что обвинение сошло с прежнего пути и повернуло совсем в другую сторону. Его спросили о посещениях лавки Рене. Ла Моль ответил, что был там один раз. Его спросили, не тогда ли он заказал восковую статуэтку. Он ответил, что Рене показал ему уже готовую фигурку. Его спросили, не изображает ли эта фигурка мужчину. Он ответил, что это женская фигура. Его спросили, не имело ли колдовство целью причинить смерть данному лицу. Он ответил, что хотел вызвать к себе любовь изображенной женщины.

Подобные вопросы задавались ему и так и сяк на разные лады; но как бы они ни задавались, Ла Моль все время давал одни и те же ответы. Судьи переглянулись в нерешительности, не зная, ни что еще сказать, ни что им делать с таким прямодушным человеком, но принесенная прокурору записка вывела их из затруднения.

В записка было сказано:

«Если обвиняемый будет отрицать, прибегните к пытке.

Е.».

Прокурор сунул записку в карман, улыбнулся Ла Молю и учтиво предложил ему вернуться в камеру. Ла Моль вернулся если и не такой веселый, то почти в такой же мере успокоенный, как и его друг.

— Мне думается, все идет хорошо, — сказал он себе.

Час спустя он услыхал шаги и увидал записку, вылезавшую из-под двери, но не видел, чья рука двигала ее; он глядел на нее в полной уверенности, что это послание передает тюремщик.

Вид этой записки пробудил в его душе надежду, проникнутую почти таким же горьким чувством, как разочарование: у него явилась мысль, что это пишет Маргарита, от которой он не имел никаких вестей после своего ареста. Ла Моль с трепетом схватил записку и, узнав почерк, от радости едва не умер.

«Мужайтесь, — говорилось в ней, — я хлопочу».

— О, если заботится она, — я спасен! — воскликнул Ла Моль, покрывая поцелуями бумагу, которой касалась милая рука.

Для того чтобы Ла Моль понял значение этой записки и поверил в то, что Коконнас назвал «незримыми щитами», нам надо вернуться в тот домик и в ту комнату, где столько сцен упоительного счастья, столько ароматов еще не испарившихся духов, столько чарующих воспоминаний стали теперь источником мучительной тоски, обуревавшей женщину, полулежавшую на бархатных подушках.

— Быть королевой, быть сильной, молодой, богатой, красивой — и так страдать! — восклицала женщина. — О, это нестерпимо!

От возбуждения она вставала, начинала ходить по комнате, вдруг останавливалась, прижималась горячим лбом к холодному мрамору, снова поднимала бледное заплаканное лицо, ломала руки и падала от изнеможения в кресло.

Вдруг портьера, отделявшая покои, выходившие в переулок Клош-Персе, от покоев, выходивших в переулок Тизон, приподнялась, шелковисто прошелестела по панели, и на пороге явилась герцогиня Неверская.

— О, наконец-то! — воскликнула Маргарита. — С каким нетерпением я ждала тебя! Ну? Какие новости?

— Плохие, плохие, милая подруга. Екатерина сама руководит следствием; она и сейчас в Венсенском замке.

— А Рене?

— Арестован.

— Прежде чем ты успела с ним поговорить?

— Да.

— А наши узники?

— О них я кое-что узнала.

— От тюремщика?

— Как всегда.

— И что же?

— Каждый день они говорят друг с другом. Позавчера их обыскали. Ла Моль разбил твой портрет, чтобы его не отдавать.

— Милый Ла Моль!

— Аннибал смеялся над инквизиторами прямо им в лицо.

— Какой хороший Аннибал! Дальше?

— Сегодня их допрашивали о бегстве короля, о планах восстания в Наварре, но они не сказали ничего.

— О, я знала, что они будут молчать; но и молчание и признание для них одинаково губительно.

— Да, но мы их спасем.

— Ты что-нибудь сделала для нашего предприятия?

— Со вчерашнего дня я только этим и занималась.

— И что же?

— Только что я заключила сделку с Болье. Ах, милая королева, что это за несговорчивый человек и какой скряга! Дело будет стоить жизни одному человеку и обойдется в триста тысяч экю.

— Ты говоришь — несговорчивый и скряга… А он требует всего одной человеческой жизни и триста тысяч экю… Да это даром!

— Даром?.. Триста тысяч экю? Да все твои и мои драгоценности этого не стоят.

— О! За этим дело не станет. Заплатит король Наваррский, заплатит герцог Алансонский, заплатит брат мой Карл или разве…

— Брось! Ты рассуждаешь, как безумная. Эти триста тысяч у меня есть.

— У тебя?

— Да, у меня.

— Где же ты их достала?

— Вот достала!

— Это тайна?

— Для всех, кроме тебя.

— О Боже мой! Не украла же ты их? — спросила Маргарита, улыбаясь сквозь слезы.

— Сейчас увидишь. Помнишь этого противного Нантуйе?

— Богача, ростовщика?

— Да, если хочешь.

— Дальше?

— Дальше то, что в один прекрасный день Нантуйе увидел одну даму, блондинку с зелеными глазами, в прическе, украшенной тремя рубинами — один на лбу, два у висков, что очень шло даме; не зная, что дама — герцогиня, этот ростовщик воскликнул: «За право поцеловать туда, где горят эти три рубина, я выращу на их месте три алмаза по сто тысяч экю каждый!».

— Дальше, Анриетта!

— Дальше, дорогая, алмазы выросли и… проданы!

— Ах, Анриетта, Анриетта! — пожурила Маргарита.

— Вот еще! — воскликнула герцогиня с наивным и в то же время величественным бесстыдством, характерным для женщин той эпохи. — Вот еще! Я же люблю Аннибала!

— Это верно, ты его любишь очень, и даже чересчур! — ответила Маргарита, улыбаясь и краснея, но все-таки пожала ей руку.

— И вот, — продолжала Анриетта, — благодаря нашим трем алмазам у нас есть триста тысяч экю и нужный человек.

— Человек? Какой человек?

— Ну, которого должны убить: ты забыла, что надо убить человека?

— И ты нашла такого человека?

— Конечно.

— За эту цену? — усмехнувшись, спросила Маргарита.

— За эту цену?! Да за такие деньги я нашла бы тысячу! — ответила Анриетта. — Нет-нет, всего за пятьсот экю.

— И ты отыскала человека, который за пятьсот экю согласился, чтобы его убили?

— Что поделаешь? Жить-то надо!

— Милый друг, я перестаю тебя понимать; наше положение позволяет терять время на разгадки твоих загадок. Говори яснее.

— Так слушай: тюремщик, которому поручен надзор за Ла Молем и Коконнасом, — бывший солдат и знает толк в ранах; он согласен помочь нам спасти наших друзей, но не хочет терять место. Умело нанесенный удар кинжалом устроит это дело; его вознаградим мы, да и государство выплатит ему вознаграждение за увечье. Таким образом этот милый человек загребет деньги обеими руками.

— Все это хорошо, — сказала Маргарита, — но ведь удар кинжалом…

— Не беспокойся! Аннибал сумеет это сделать.

— Верно, на него можно положиться! — смеясь, ответила Маргарита. — Он нанес Ла Молю три удара и шпагой и кинжалом, а Ла Моль не умер!

— Злая! Пожалуй, ты не стоишь того, чтобы тебе рассказывать.

— О нет, нет! Молю тебя, говори. Как же мы их спасем?

— Вот как: единственное место, куда могут проникнуть женщины, не будучи венсенскими узницами, — это часовня в замке. Нас спрячут в алтаре; под покровом престола они найдут два кинжала; дверь в ризницу заранее будет отперта. Коконнас ударит кинжалом своего тюремщика — тот упадет и притворится мертвым; мы выбежим, набросим каждому из наших друзей плащ на плечи, проскочим вместе с ними в дверь ризницы, а так как пароль будет нам известен, то беспрепятственно выйдем.

— А потом что?

— У ворот их будут ждать две лошади; они вскочат на лошадей, пересекут границу Иль-де-Франс и попадут в Лотарингию, откуда время от времени будут приезжать сюда инкогнито.

— О, ты вернула меня к жизни! — сказала Маргарита. — Значит, мы их спасем!

— Почти ручаюсь.

— А скоро?

— Дня через три-четыре. Болье предупредит нас.

— Но если тебя узнает кто-нибудь в окрестностях Венсена, это может повредить нашему плану!

— А как меня узнать? Я выхожу из дому в одеянии монахини, под покрывалом; и благодаря этому меня не узнаешь, даже столкнувшись носом к носу.

— Чем больше предосторожностей, тем надежней.

— Знаю. Дьявольщина! — как сказал бы бедный Аннибал.

— А что король Наваррский, ты справлялась?

— Разумеется, справлялась.

— И что же?

— По-видимому, он еще никогда не бывал так доволен, — поет, смеется, ест с удовольствием и просит только об одном: чтобы его получше стерегли!

— Правильно! А что моя мать?

— Я уже сказала: всеми силами торопит судопроизводство.

— Относительно нас она ничего не подозревает?

— Как она может что-нибудь подозревать? Те, кто участвует в нашей тайне, сами должны соблюдать ее. Ах да! Как я узнала, она велела передать судьям города Парижа, чтобы они были наготове.

— Надо действовать быстрее, Анриетта. Если наших бедных узников переведут в другую тюрьму, придется все начинать сначала.

— Не беспокойся, я не меньше тебя стремлюсь увидеть их подальше от тюрьмы.

— О, я это знаю! Спасибо, сто раз спасибо за то, что ты сделала для их спасения!

— Прощай, Маргарита! Иду опять в поход.

— А Болье надежен?

— Думаю, да.

— А тюремщик?

— Он обещал.

— А лошади?

— Лучшие из всей конюшни герцога Неверского.

— Люблю тебя, Анриетта!

И Маргарита кинулась на шею к своей подруге, после чего они расстались, пообещав друг другу встречаться каждый день в том же месте и в то же время.

Вот те два очаровательные и преданные создания, которых пьемонтец справедливо называл «незримыми щитами».

VII
СУДЬИ

Когда друзья встретились после первого допроса о восковой фигурке, Коконнас сказал Ла Молю:

— Ну, дорогой друг, по-моему, все идет прекрасно, и в ближайшее время сами судьи откажутся от нас, а это совсем не то, что отказ врачей: врач тогда отказывается от больного, когда уже нет надежды его спасти; если же судья отказывается от обвиняемого — это значит, что у судьи нет надежды отрубить ему голову.

— Да, — ответил Ла Моль, — мне даже думается, что эта учтивость и обходительность тюремщиков, эти сговорчивые двери наших камер — дело преданных нам подруг; по крайней мере, я просто не узнаю Болье — судя по тому, что я о нем слышал.

— Ну, я-то его очень узнаю, — ответил Коконнас, — но только это стоило дорого; да о чем тут говорить: одна — принцесса, другая — королева; обе богаты, а лучшего случая употребить на благо свои деньги у них не будет. Теперь вкратце повторим наше задание: нас отводят в часовню, оставляют там под охраной нашего тюремщика; в условленном месте мы находим кинжалы, я протыкаю живот тюремщику…

— О нет-нет, только не в живот, — так ты его лишишь пятисот экю; бей в руку.

— В руку? Нет, так беднягу только подведешь! Сразу увидят, что у нас с ним сговор. Нет-нет, надо в правый бок, вскользь по ребрам; такой удар похож на настоящий, но безвреден.

— Ладно, пусть так; а затем…

— Затем ты завалишь входную дверь скамейками; наши принцессы выбегут из алтаря, и Анриетта откроет дверь ризницы. Честное слово, теперь я люблю Анриетту; наверное, она мне изменила, если я взялся за ум.

— А затем мы скачем в лес, — затрепетав от радостного волнения, подхватил Ла Моль. — Каждому из нас довольно одного поцелуя, чтобы стать веселым и сильным. Ты представляешь себе, Аннибал, как мы несемся, пригнувшись к нашим быстрым скакунам, а сердце сладко замирает от страха? О, этот страх в предчувствии опасности! Как он хорош на воле, когда у тебя на боку хорошая шпага, когда кричишь «ура», давая шпоры коню, а он при каждом крике наддает и уже не скачет, а летит!

— Да, Ла Моль, но что ты скажешь о прелестях страха в четырех стенах? Кое-что в этом роде я испытал и могу рассказать. Когда бледная физиономия Болье впервые появилась в моей камере, а позади него блеснули алебарды и зловеще лязгнула сталь, — клянусь тебе, я сразу же подумал о герцоге Алансонском и так и ждал появления его мерзкой рожи между двумя противными башками алебардщиков. Я ошибся, и это было моим единственным утешением; но все же их посещение не прошло бесследно: ночью я увидал герцога во сне.

— Да, — продолжал Ла Моль, следуя за своей приятной мыслью, а не за мыслью своего друга, блуждавшей в области фантазии, — да, они все предусмотрели, даже место нашего пребывания. Мы едем в Лотарингию, дорогой друг. По правде, я бы предпочел Наварру; в Наварре я был бы «у нее», но Наварра слишком далеко, Нанси удобнее, это всего в восьмидесяти лье от Парижа. Знаешь, Аннибал, о чем я буду сожалеть, когда выйду отсюда?

— Честное слово, нет… Что касается меня, то все сожаления я оставлю здесь.

— Мне будет жаль, что мы не сможем взять с собой этого почтенного тюремщика, вместо того чтобы его…

— Да он и сам не захочет, — возразил Коконнас, — он слишком много потеряет: подумай, пятьсот экю от нас да вознаграждение от властей, а может быть, и повышение по службе. Как этот молодец будет хорошо жить, когда я его убью! Но что с тобой?

— Так… ничего… У меня мелькнула одна мысль.

— Видно, не очень веселая, то-то ты побледнел?

— Я спрашиваю себя: а зачем нас поведут в часовню?

— Как зачем? Для причастия, — ответил Коконнас. — Думаю, что так.

— Нет, — сказал Ла Моль, — в часовню водят только осужденных на смерть или после пытки.

— Ого! Это стоит разузнать, — ответил Коконнас, тоже побледнев. — Спросим доброго человека, которого мне придется потрошить. Эй, друг! Ключарь!

— Вы меня звали, месье? — спросил тюремщик, карауливший на верхних ступенях лестницы.

— Да, поди сюда.

— Слушаю, месье.

— Условлено, что мы бежим из часовни, так ведь?

— Тсс! — произнес ключарь, с ужасом оглядываясь.

— Будь покоен, нас никто не слышит.

— Да, месье, из часовни.

— Значит, нас поведут в часовню?

— Конечно, таков обычай.

— Так это обычай?

— Да, после вынесения смертного приговора осужденным накануне казни полагается провести ночь в часовне.

Коконнас и Ла Моль вздрогнули и переглянулись.

— Вы полагаете, что нас осудят на смерть? — спросил Ла Моль.

— Непременно… да вы и сами так думаете.

— Почему же?

— Конечно… если бы вы думали иначе, вы бы не стали подготовлять себе бегство.

— А знаешь, он рассуждает очень здраво, — заметил Коконнас.

— Да… по крайней мере, теперь я знаю, что мы играем в опасную игру, — ответил Ла Моль.

— А я-то, — сказал тюремщик, — думаете, не рискую? Вдруг месье от волнения ошибется и ударит не в тот бок!..

— Э, дьявольщина! Я бы хотел быть на твоем месте, — возразил Коконнас, — чтобы иметь дело только с этой рукой и только с тем железом, которым я тебя коснусь.

— Смертный приговор! — тихо произнес Ла Моль. — Нет, это невозможно!

— Невозможно? Почему же? — простодушно спросил тюремщик.

— Тсс! — произнес Коконнас. — Мне показалось, что внизу отворили дверь.

— Верно, — заволновавшись, подтвердил тюремщик. — По камерам, господа, скорее!

— А когда, вы думаете, нам вынесут приговор? — спросил Ла Моль.

— Самое позднее — завтра. Но не беспокойтесь: тех, кого надо, предупредят.

— Тогда обнимем друг друга и простимся с этими стенами.

Друзья горячо обнялись и вернулись в свои камеры: Ла Моль — вздыхая, Коконнас — что-то напевая.

До семи вечера ничего нового не произошло. На Венсенскую башню надвинулась темная, дождливая ночь — самая подходящая для бегства. Коконнасу принесли ужин, и он поужинал с аппетитом, предвкушая удовольствие вымокнуть на дожде, хлеставшем по стенам замка. Он уже готовился заснуть под глухой, однообразный шум ветра, к которому не раз прислушивался с неведомым до тюрьмы тоскливым чувством, но теперь ему показалось, что ветер как- то необычно стал поддувать под двери, да и печь тоже гудела с большей яростью, чем обычно: так бывало каждый раз, когда открывали верхние камеры, а в особенности — камеру напротив. По этому признаку Коконнас всегда знал, что тюремщик выходит от Ла Моля и сейчас зайдет к нему.

На этот раз, однако, Аннибал тщетно вытягивал шею и напрягал слух. Время шло, никто к нему не приходил.

«Странно, — рассуждал Коконнас, — у Ла Моля отворили дверь, а у меня нет. Быть может, его вызвали на допрос? Или он заболел? Что бы это значило?»

Для узника все может стать поводом к радости, к надежде, но также и к подозрению, к тревоге.

Прошло полчаса, час, полтора. Коконнас с досады начал засыпать, как вдруг услыхал лязг ключа в замочной скважине и вскочил с постели.

«Эге! Неужели пришел час освобождения и нас отведут в часовню без приговора? — подумал он. — Дьявольщина! Какое наслаждение бежать в такую ночь, когда ни зги не видно: лишь бы лошади хорошо видели».

Он было собрался расспросить обо всем тюремщика, но увидел, что тот приложил палец к губам и весьма красноречиво скосил глаза. Действительно, за его спиной слышался шорох и виднелись тени. Наконец он разглядел в темноте две каски благодаря тому, что свет дымной свечи заиграл на них золотистым бликом.

— Ого! К чему бы эта свита? — шепотом спросил он. — Куда мы идем?

Тюремщик ответил только вздохом, очень похожим на стон.

— Дьявольщина! Что за несносная жизнь! Все время какие-то крайности, никакой определенности, то барахтаешься в воде на глубине ста футов, то летаешь над облаками! Слушайте, куда мы идем?

— Месье, следуйте за алебардщиками, — сказал картавый голос, доказавший Коконнасу, что замеченных им солдат сопровождал судебный пристав.

— А граф де Ла Моль? — спросил Коконнас. — Где он? Что с ним?

— Следуйте за алебардщиками, — повторил тот же картавый голос.

Надо было повиноваться. Коконнас вышел из своей камеры и увидел человека в черном, обладателя неприятного голоса. Это был пристав, маленький горбун. Вероятно, он пошел по судейской части, чтобы под длинным черным одеянием скрыть другой свой недостаток: одна нога у него была короче другой.

Пьемонтец стал медленно спускаться по винтовой лестнице. Во втором этаже конвой остановился.

— Спуститься-то спустились, но не настолько, насколько нужно, — прошептал Коконнас.

Отворилась дверь. У пьемонтца было зрение рыси и чутье ищейки; он сразу почуял судей и разглядел в темноте силуэт какого-то человека с обнаженными руками, при виде которого у него на лбу выступил пот. Тем не менее он напустил на себя веселый вид, склонил голову немного налево, как предписывалось хорошим тоном тех времен, и, подбоченясь правой рукой, вошел в зал.

Кто-то отдернул занавес, и Коконнас действительно увидел судей и секретарей. В нескольких шагах от судей и повытчиков на скамейке сидел Ла Моль.

Коконнаса подвели к судьям. Он встал против них, с улыбкой кивнул головой Ла Молю и стал ждать вопросов.

— Как ваше имя? — спросил председатель суда.

— Марк-Аннибал де Коконнас, — ответил Коконнас с предельной любезностью, — граф Монпантье, Шено и других мест; но я думаю, что наши звания и общественное положение известны.

— Где вы родились?

— В Сен-Коломбане, близ Сузы.

— Сколько вам лет?

— Двадцать семь лет и три месяца.

— Хорошо, — сказал председатель.

«Похоже, это ему понравилось», — сказал про себя Коконнас.

Молча дождавшись, пока секретарь запишет ответы обвиняемого, председатель спросил:

— Теперь скажите, с какой целью вы оставили службу у герцога Алансонского?

— Чтобы быть вместе с графом де Ла Молем, вот с этим моим другом, который оставил у него службу за несколько дней до меня.

— Что вы делали на охоте, когда вас арестовали?

— Как — что?.. Охотился, — ответил Коконнас.

— Его величество король тоже был на этой охоте и там почувствовал первые приступы той болезни, которой он болен в настоящее время.

— Относительно этого я ничего не могу сказать, потому что был далеко от его величества. Я даже не знал, что он чем-то заболел.

Судьи переглянулись с недоверчивой усмешкой.

— A-а! Вы не знали?.. — подчеркнул председатель.

— Да, месье, я очень сожалею о болезни его величества. Хотя французский король и не является моим королем, но я чувствую к нему большую симпатию.

— В самом деле?

— Честное слово! Не то что к его брату, герцогу Алансонскому. Признаюсь, его я…

— Герцог Алансонский тут ни при чем, — перебил его председатель, — дело идет о его величестве…

— Я уже сказал вам, что я его покорнейший слуга, — ответил Коконнас с очаровательной развязностью, принимая небрежную позу.

— Если вы, как утверждаете, действительно слуга его величества, то не скажете ли суду, что вам известно о чародейской статуэтке?

— А! Вот оно что! Как видно, мы опять принимаемся за статуэтку?

— Да, месье, а вам это не нравится?

— Совсем напротив! Это мне более по вкусу. Спрашивайте.

— Почему эта статуэтка оказалась у господина де Ла Моля?

— У господина де Ла Моля? Вы хотите сказать: у Рене?

— Вы, значит, признаете, что она существует?

— Пусть мне ее покажут.

— Вот она. Это та самая, которая вам известна?

— И очень хорошо.

— Секретарь, запишите, — сказал председатель. — Обвиняемый признался, что видел эту статуэтку у господина де Ла Моля.

— Нет-нет, — возразил Коконнас, — давайте не путать! Видел у Рене.

— Пусть будет — у Рене. Когда?

— Единственный раз, когда я и граф де Ла Моль были у Рене.

— Вы, значит, признаете, что вместе с господином де Ла Молем были у Рене?

— Я этого никогда не скрывал.

— Секретарь, запишите: обвиняемый признался, что был у Рене с целью колдовства.

— Эй-эй! Потише, потише, господин председатель! Умерьте ваш пыл, будьте любезны, об этом я не говорил ни звука.

— Вы отрицаете, что были у Рене с целью колдовства?

— Отрицаю. Колдовство имело место случайно, без предварительного умысла.

— Но оно имело место?

— Я не могу отрицать того, что происходило нечто похожее на ворожбу.

— Секретарь, пишите: обвиняемый признался, что у Рене имела место ворожба против жизни короля.

— Как — против жизни короля? Это мерзкая ложь! Никогда никакой ворожбы против жизни короля не было!

— Вот видите, господа, — сказал Ла Моль.

— Молчать! — приказал председатель; затем, обернувшись к секретарю, продолжал: — Против жизни короля. Записали?

— Да нет же, нет, — возразил Коконнас. — Дай статуэтка изображает вовсе не мужчину, а женщину.

— Что я вам говорил, господа? — вмешался Ла Моль.

— Господин де Ла Моль, вы будете отвечать, когда вас спросят, — заметил ему председатель, — но не мешайте допросу других. Итак, вы утверждаете, что это женщина?

— Конечно, утверждаю.

— Почему же на ней корона и королевская мантия?

— Да очень просто, — отвечал Коконнас, — потому что она…

Ла Моль встал с места и приложил палец к губам.

«Верно, — подумал Коконнас. — Но что бы такое рассказать, что удовлетворило бы господ судей?»

— Вы продолжаете настаивать, что эта статуэтка изображает женщину?

— Да, разумеется, настаиваю.

— Но отказываетесь говорить, кто эта женщина.

— Это моя соотечественница, — вмешался Ла Моль, — которую я любил и хотел, чтобы и она меня полюбила.

— Допрашивают не вас, господин де Ла Моль, — воскликнул председатель. — Молчите, или вам заткнут рот.

— Заткнут рот?! — воскликнул Коконнас. — Как вы сказали, господин судья? Заткнут рот моему другу?.. Дворянину? Ну-ка!..

— Введите Рене, — распорядился главный прокурор Лагель.

— Да-да, введите Рене, — сказал Коконнас, — посмотрим, кто будет прав: вы трое или мы двое…

Рене вошел, бледный, постаревший, почти неузнаваемый, согбенный под гнетом преступления, которое он собирался совершить, — еще более тяжкого, чем совершенные им раньше.

— Мэтр Рене, — спросил председатель, — узнаете ли вы вот этих двух обвиняемых?

— Да, месье, — ответил Рене голосом, выдававшим сильное волнение.

— Где вы их видели?

— В разных местах, в том числе и у меня.

— Сколько раз они у вас были?

— Один раз.

По мере того как Рене говорил, лицо Коконнаса все больше прояснялось; лицо Ла Моля, наоборот, оставалось строгим, как будто он предчувствовал дальнейшее.

— По какому поводу они были у вас?

Рене, казалось, поколебался одно мгновение.

— Чтобы заказать восковую фигурку, — ответил он.

— Простите, простите, мэтр Рене, — вмешался Кокон-нас, — вы ошибаетесь.

— Молчать! — сказал председатель; затем, обращаясь к Рене, спросил: — Эта фигурка изображает мужчину или женщину?

— Мужчину, — ответил Рене.

Коконнас подскочил, как от электрического разряда.

— Мужчину?! — вскричал он.

— Мужчину, — повторил Рене, но таким слабым голосом, что даже председатель едва расслышал его ответ.

— А почему у статуэтки на плечах мантия, а на голове корона?

— Потому что статуэтка изображает короля.

— Подлый лжец! — воскликнул Коконнас в бешенстве.

— Молчи, молчи, Коконнас, — прервал его Ла Моль, — пусть говорит: каждый волен губить свою душу.

— Но не тело других, дьявольщина! — возразил Коконнас.

— А что обозначает стальная иголка в сердце статуэтки и буква «М» на бумажном флажке? — спросил председатель.

— Иголка уподобляется шпаге или кинжалу, буква «М» обозначает «смерть».

Коконнас хотел броситься на Рене и задушить его, но четыре конвойных удержали пьемонтца.

— Хорошо, — сказал прокурор Лагель, — для суда достаточно этих сведений. Отведите узников в камеры ожидания.

— Нельзя же слушать такие обвинения и не протестовать! — воскликнул Коконнас.

— Протестуйте, месье, никто вам не мешает. Конвойные, вы слышали?

Конвойные навалились на обвиняемых и вывели их — Ла Моля в одну дверь, Коконнаса — в другую.

Затем прокурор поманил рукой человека, которого Коконнас заметил в темной глубине зала, и сказал ему:

— Не уходите, мэтр, у вас будет работа в эту ночь.

— С кого начать, месье? — спросил человек, почтительно снимая колпак.

— С этого, — сказал председатель, показывая на Ла Моля, удалявшегося в сопровождении двух конвойных. Затем председатель подошел к Рене, который с трепетом ожидал, что его опять отведут в Шатле, куда он был заключен.

— Прекрасно, месье, — сказал ему председатель, — будьте покойны — ее величество королева и его величество король будут поставлены в известность о том, что раскрытием истины в этом деле они обязаны только вам.

VIII
ИСПАНСКИЕ САПОГИ

Когда Коконнаса отвели в другую камеру, замкнули за ним дверь и он оказался наедине с самим собой, то воодушевление, которое поддерживалось в нем борьбой с судьями и злостью на Рене, сразу исчезло, и грустные мысли стали тесниться в его голове.

«Мне думается, — говорил он сам с собой, — все оборачивается самым скверным образом, сейчас бы самое время побывать в часовне. Того гляди, приговорят нас к смерти; а то, что они сейчас выносят нам смертный приговор, не подлежит сомнению. Побаиваюсь я этих смертных приговоров при закрытых дверях в крепости, да еще со стороны таких противных рож, как те, что сидели перед нами. Они серьезно намерены отрубить нам головы… Гм-гм!.. Я возвращаюсь к своей прежней мысли — пора идти в часовню».

За тихим разговором с самим собой наступила гробовая тишина, как вдруг ее прорезал жалобный, глухой, тягучий крик, совершенно непохожий на человеческий; казалось, он пробился сквозь толщу каменной стены и прозвенел в железных прутьях ее решеток. Коконнас невольно вздрогнул, несмотря на то, что мужество у подобных храбрецов — чувство врожденное, как инстинкт у хищников; он замер в том положении, в каком его застал этот страшный вопль; сомневаясь, может ли так кричать человек, Коконнас приписывал его и вою ветра, пронесшегося в деревьях, и одному из разнообразных ночных звуков, гуляющих в пространстве между неведомыми мирами, среди которых вертится и наша планета. Но вот донесся новый вопль — сильнее, жалостнее первого; и на этот раз Коконнас не только ясно различил в нем человеческий крик боли, но, как ему показалось, узнал голос Ла Моля.

При звуке его голоса Коконнас забыл о том, что сидит за двумя дверьми, за тремя решетками и за стеной в двенадцать футов толщиной; он ринулся всем телом на стену, как будто собираясь повалить ее и броситься на помощь с криком: «Кого здесь режут?», но, ударившись об эту преграду, Коконнас отлетел к каменной скамье и рухнул на нее.

— О-о! Его убили! Это чудовищно! А здесь нечем и защищаться… никакого оружия!

Он стал шарить вокруг себя руками.

— Ага! Вот железное кольцо! — воскликнул он. — Вырву его — и горе тому, кто подойдет ко мне!

Коконнас встал, ухватился за кольцо и первым же рывком настолько расшатал его, что, казалось, еще два таких усилия — и кольцо выскочит из стены.

Вдруг дверь отворилась, свет двух факелов ворвался в камеру, и тот же картавый голос, который еще наверху так не понравился Коконнасу, да и, спустившись ниже на три этажа, не стал, по мнению пьемонтца, приятнее, — голос этот произнес:

— Идемте, месье, вас ожидает суд.

— Хорошо, — ответил Коконнас, выпустив из рук кольцо. — Я сейчас выслушаю приговор, не так ли?

— Да, месье.

— Уф, стало легче! Идем.

Коконнас последовал за приставом, который пошел вперед ковыляющей походкой, держа в руках черный жезл.

Хотя Коконнас в первую минуту и выразил удовольствие, он все же с беспокойством поглядывал вперед, назад и по сторонам.

«Эх! Что-то не видать моего почтенного тюремщика! — говорил себе Коконнас. — Признаться, очень неприятно, что его нет».

Все шествие проследовало в зал, откуда только что вышли судьи, кроме одного — оставшегося у стола. Коконнас сразу узнал в нем главною прокурора, который во время допроса неоднократно выступал, и всякий раз с явной неприязнью к подсудимым. Именно ему Екатерина поручала ведение процесса.

Отдернутая завеса давала возможность разглядеть всю комнату, дальняя часть которой терялась в сумраке, а освещенный передний план наводил такой страх, что у Коконнаса стали подгибаться ноги.

— О Господи! — воскликнул он.

Этот крик ужаса вырвался у него неспроста: картина была действительно зловещая. Зал, в большей своей части скрытый завесой на время заседания суда, теперь казался преддверием ада. На переднем плане стоял деревянный станок с веревками, блоками и прочими принадлежностями пытки. Дальше пылал огонь в жаровне, падая красными отсветами на окружавшие предметы и придавая еще более мрачный вид силуэтам людей, стоявших в пространстве между Коконнасом и жаровней. Около одного из каменных столбов, поддерживавших своды, недвижно, точно статуя, стоял какой-то человек, держа в руке веревку и прислонясь к столбу; казалось, он был высечен вместе со столбом из одного камня. По стенам, над каменными скамейками, промеж железных колец висели цепи и сверкали сталью орудия пытки.

— Ого! Зал пыток в полной готовности и как будто только ждет своей жертвы! — шептал Коконнас. — Что это значит?

— Марк-Аннибал Коконнас, на колени! — произнес чей- то голос, заставивший Коконнаса поднять голову. — Выслушайте на коленях вынесенный вам приговор.

Инстинктивно все существо Коконнаса всегда противилось такого рода предложениям. Он и теперь готов был воспротивиться, но два человека налегли на его плечи так неожиданно, а главное, так крепко, что он сразу упал обоими коленями на каменный настил.

Голос продолжал:

— «Приговор суда, вынесенный в Венсенской крепости по делу Марка-Аннибала де Коконнаса, обвиненного и уличенного в преступлении против его величества, а именно: в покушении на отравление, в ворожбе и колдовстве, направленных против особы короля, в заговоре против государственной безопасности, а также в том, что своими гибельными советами он подстрекал принца крови к мятежу…»

В такт этим обвинениям Коконнас отрицательно мотал головой, как упрямый школьник.

Судья продолжал:

— «Принимая во внимание все вышеизложенное, суд постановил: препроводить означенного Марка-Аннибала де Коконнаса из тюрьмы на Гревскую площадь и там обезглавить, имущество его конфисковать, его строевые леса срубить до высоты шести футов, замки его разрушить и поставить в чистом поле столб с медной доской, на коей будут указаны его вина и наказание…»

— Что касается моей головы, — сказал Коконнас, — то, думается, ее действительно отрубят, потому что она — во Франции и даже слишком далеко зашла. Что же касается моих строевых лесов и замков, то ручаюсь, что ни пилам, ни киркам христианнейшего королевства там делать будет нечего!

— Молчать! — приказал судья и продолжал чтение: — «Сверх того, означенный Коконнас…»

— Как? — прервал его Коконнас. — И, отрубив мне голову, будут со мной еще что-то делать? О, это уж чересчур сурово.

— Нет, месье, — ответил председатель, — не после, а до… — И продолжал: — «Сверх того, означенный Коконнас до исполнения приговора имеет быть подвергнут чрезвычайной пытке в десять клиньев».

Коконнас вскочил на ноги, сверкая глазами.

— Зачем?! — воскликнул он, не найдя, кроме этого наивного вопроса, других слов, чтобы выразить целый сонм мыслей, вдруг замелькавших в его мозгу.

Действительно, пытка являлась для Коконнаса полным крушением его надежд: его отправят в часовню только после пытки, а от нее часто умирали, и умирали тем вернее, чем сильнее и мужественнее был человек, смотревший на вынужденное признание как на малодушие; а раз человек не делал признаний, то пытку не только продолжали, но пытали более жестоко.

Председатель суда не удостоил Коконнаса ответом, так как окончание приговора давало ответ вместо него, и продолжал читать:

— «Дабы заставить его раскрыть весь заговор, всех сообщников и все их козни во всех подробностях…»

— Дьявольщина! — воскликнул Коконнас. — Ведь это же бессовестно! Даже не бессовестно, а подло!

Привыкший к выражениям ярости несчастных жертв — ярости, которую затем мучения превращают в слезы, — председатель безучастно взмахнул рукой.

Коконнаса схватили за плечи и за ноги, свалили с ног, понесли, уложили на станок, прикрутили к нему веревками — и все это произвели так быстро, что он не успел даже разглядеть тех, кто совершал над ним насилие.

— Негодяи! — рычал Коконнас, так сотрясая в припадке ярости станок и его подножки, что от него отшатнулись сами палачи. — Негодяи! Пытайте, терзайте, режьте меня на куски, но, клянусь, ничего вам не узнать! Вы воображаете, что вашими железками и деревяшками можно заставить говорить такого родовитого дворянина, как я? Валяйте, валяйте, я презираю вас!

— Господин секретарь, приготовьтесь записывать, — сказал председатель.

— Да-да, приготовляйся! — рычал Коконнас. — Будет тебе работа, если станешь записывать все, что я скажу вам, мерзавцы, палачи! Пиши, пиши!

— Вам угодно сделать признания? — спросил так же спокойно председатель.

— Ни одного слова, ничего; к черту!

— Вы лучше поразмыслите, граф, покамест будут делаться приготовления. Мэтр, приладьте господину сапожки.

При этих словах человек, до этих пор стоявший неподвижно с веревкою в руке, отделился от столба и медленным шагом подошел к Коконнасу, который, повернувшись в его сторону лицом, собирался скорчить рожу.

Это был мэтр Кабош, палач парижского судебного округа. Горькое изумление отразилось на лице Коконнаса, и, вместо того чтобы кричать и биться, он замер, будучи не в силах отвести глаз от лица этого забытого им друга, появившегося в такую страшную минуту.

Ни один мускул не дрогнул в лице Кабоша; ничем не показав, что он когда-либо встречал пьемонтца, и как будто увидев его впервые, Кабош задвинул ему две доски меж голеней, а две такие же доски приложил к их внешней части, затем обвязал все, голени и доски, веревкой, которую держал в руке. Это приспособление и называлось «испанские сапоги».

При простой пытке забивалось шесть деревянных клиньев между внутренними досками, и доски, раздвигаясь, сплющивали мускулы. При пытке чрезвычайной забивали десять клиньев, и тогда доски не только раздавливали мускулы, но и дробили кости.

Закончив подготовку, мэтр Кабош просунул кончик клина между досками, стал на одно колено, поднял молот и выжидательно посмотрел на председателя суда.

— Будете вы говорить? — спросил председатель.

— Нет, — ответил Коконнас решительно, хотя пот выступил у него на лбу и волосы на голове зашевелились.

— Начинайте, — сказал председатель, — первый простой клин.

Кабош поднял над головой тяжелый молот и обрушил на клин страшный удар, издавший глухой звук.

Коконнас даже не вскрикнул от первого удара, обычно вызывавшего стоны у самых решительных людей. Больше того — на лице пьемонтца выразилось неописуемое изумление. Он с недоумением посмотрел на Кабоша, который стоял на одном колене вполоборота, спиной к председателю и, замахнувшись молотом, готов был повторить удар.

— Для чего вы скрывались в лесу? — спросил председатель.

— Чтобы посидеть в тени, — ответил Коконнас.

— Продолжайте, — сказал председатель Кабошу.

Кабош нанес второй удар, издавший тот же звук. Но, так же как и при первом ударе, Коконнас даже не повел бровью и с тем же хмурым выражением взглянул на палача.

Председатель нахмурился.

— Ну и крепкий мужик! — пробурчал он. — Мэтр, до конца ли вошел клин?

Кабош нагнулся, чтобы посмотреть, и, склоняясь над Коконнасом, шепнул ему:

— Кричите же, несчастный!

Затем, поднявшись, доложил:

— Да, до конца, месье.

— Второй простой, — хладнокровно распорядился председатель.

Слова Кабоша разъяснили все: благородный палач оказывал своему «другу» величайшее одолжение, какое только мог оказать дворянину палач, — вместо цельных дубовых клиньев великодушный Кабош вколачивал ему между голеней клинья из упругой кожи, лишь сверху обложенные деревом. Этим он избавлял Коконнаса не только от физических мучений, но и от позора вынужденных признаний, сверх того, он сохранял Коконнасу силы достойно взойти на эшафот.

— Добрый, хороший мой Кабош, — шептал Коконнас, — не бойся: раз это нужно, я заору так, что если ты будешь мною недоволен, то, значит, на тебя трудно угодить.

В это время Кабош просунул между краями досок второй клин, толще первого.

— Продолжайте, — сказал председатель.

Кабош ударил так, точно собрался разрушить весь Венсенский замок.

— Ой-ой-ой! У-у-у! — заорал Коконнас на все лады. — Тысяча громов! Осторожней, вы ломаете мне кости!

— Ага! Второй сделал свое дело, — ухмыляясь, сказал председатель, — а то уж я начал удивляться.

Коконнас дышал шумно, как кузнечный мех.

— Так что же вы делали в лесу? — повторил вопрос председатель.

— А! Дьявольщина! Я уже сказал вам: дышал свежим воздухом!

— Продолжайте, — распорядился председатель.

— Признавайтесь, — шепнул Кабош.

— В чем?

— В чем хотите, хоть в чем-нибудь.

И Кабош дал второй удар, не слабее первого.

Коконнас чуть не задохся от крика:

— Ох! Ой! Что вы хотите знать, месье? По чьему приказанию я был в лесу?

— Да, месье.

— Я был там по приказанию герцога Алансонского.

— Запишите, — распорядился председатель.

— Если я подстраивал ловушку королю Наваррскому и совершил этим преступление, — продолжал Коконнас, — так я был простым орудием, я только выполнял приказание моего господина.

Секретарь принялся записывать.

«Ага, ты донес на меня, бледная рожа! — говорил про себя Коконнас. — Погоди же у меня, погоди!»

Он рассказал, как герцог Алансонский ходил к королю Наваррскому, как герцог видался с де Му и, историю с вишневым плащом, — рассказал все, не забывая орать и время от времени давая повод возобновлять удары молотом.

Словом, он сообщил кучу всяких сведений, очень ценных, верных, неопровержимых и опасных для герцога Алансонского, делая вид, что дает эти сведения только из-за страшной боли. Коконнас так хорошо играл роль, так естественно гримасничал, выл, стонал на все лады, дал столько показаний, что наконец сам председатель испугался того количества позорных, особенно для принца крови, подробностей, которые по его же приказанию заносились в протокол пытки.

«Вот это ладно! — думал Кабош. — Моему дворянину не надо повторять одно и то же; уж и задал он секретарю работу.

Господи Иисусе! А что бы было, кабы клинья были не кожаные, а деревянные?»

За эти признания Коконнасу простили последний клин чрезвычайной пытки; но и без него те девять клиньев, которые ему забили, должны были превратить его ноги в месиво.

Председатель подчеркнул, что смягчение приговора дано за признания Коконнаса, и вышел.

Коконнас остался наедине с Кабошем.

— Ну, как вы себя чувствуете? — спросил Кабош.

— Ах, друг мой, мой хороший друг, милый мой Кабош! — сказал Коконнас. — Будь уверен, что я останусь признателен тебе… на всю жизнь.

— Да-а! И будете правы, месье: кабы узнали, что я для вас сделал, то после вас на этом станке лежал бы я; но уж меня не пощадили бы, как я пощадил вас.

— Но как тебе пришло в голову устроить эти…

— А вот как, — говорил Кабош, обертывая Коконнасу ноги в окровавленные тряпки. — Я узнал, что вас арестовали, узнал, что над вами нарядили суд, узнал, что королева Екатерина добивается вашей смерти, догадался, что вас будут пытать, и принял нужные меры.

— Несмотря на то, что тебе грозило?

— Месье, вы единственный дворянин, который пожал мне руку, — ответил Кабош, — ведь у палача тоже есть память и душа, какой он там ни будь палач, а может быть, как раз оттого, что он палач. Вот завтра увидите, какая будет чистая работа.

— Завтра? — спросил Коконнас.

— Конечно, завтра.

— Какая работа?

— Как — какая? Вы, что же, забыли приговор?

— Ах да, верно, приговор, — ответил Коконнас, — я и забыл.

В действительности Коконнас не забывал о приговоре, но занят был другим: воображал себе часовню, нож, спрятанный под покровом престола, Анриетту и королеву, дверь в ризнице и двух лошадей у опушки леса; он думал о свободе, о скачке по вольному простору, о безопасности за границей Франции.

— Теперь надо половчее переложить вас со станка на носилки. Не забудьте, что для всех, даже для моих помощников, у вас раздроблены ноги, и при каждом движении вы должны кричать.

— Ой, ой! — простонал Коконнас, увидав двух помощников палача, подходивших к нему с носилками.

— Ну-ну, мужайтесь, — сказал Кабош, — если вы стонете уже от этого, что же будет с вами сейчас?

— Дорогой Кабош, — взмолился Коконнас, — не давайте меня трогать вашим почтенным спутникам, будьте так добры… может быть, у них не такая легкая рука, как у вас.

— Поставьте носилки рядом со станком, — приказал Кабош.

Его помощники выполнили приказание. Мэтр Кабош поднял Коконнаса, как ребенка, и переложил на носилки; но, несмотря на всю его осторожность, Коконнас орал благим матом. В эту минуту появился и добросовестный тюремщик с фонарем в руке.

— В часовню, — сказал он.

Носильщики понесли Коконнаса, в другой раз пожавшего мэтру Кабошу руку.

Первое пожатие оказалось настолько благотворным для пьемонтца, что от его предубеждений не осталось и следа.

IX
ЧАСОВНЯ

Мрачное шествие в гробовом молчании проследовало по двум подъемным мостам крепости и направилось через широкий двор самого замка к часовне, где на цветных окнах-витражах просвечивали мягким светом бледные лики и красные хитоны апостолов.

Коконнас жадно вдыхал ночной воздух, насыщенный дождевой влагой. Вглядываясь в густую мглу, он радовался тому, что все благоприятствует побегу. В самой часовне ему понадобилась вся сила его воли, все благоразумие, все самообладание, чтобы не спрыгнуть с носилок, когда он увидал у клироса, в трех шагах от алтаря, лежавшее на полу тело, прикрытое белым покрывалом. Это был Ла Моль.

Два солдата, сопровождавших носилки, остались за дверьми часовни.

— Раз уж нам оказывают последнюю милость и вновь соединяют нас, — сказал Коконнас, придавая жалобный тон голосу, — то отнесите меня поближе к моему другу.

Так как носильщики не получали на этот счет запрета, они без возражений исполнили просьбу Коконнаса.

Ла Моль лежал мрачный и бледный, прислонясь головой к мраморной стене; лицо его блестело от обильного пота, а мокрые волосы имели такой вид, будто они дыбом встали у него на голове да так и остались торчать.

Тюремщик знаком приказал двум носильщикам сходить за священником — это было условным сигналом бегства.

Коконнас с мучительным нетерпением следил глазами за уходившими носильщиками, да и не он один: едва носильщики скрылись из виду, как две женщины с радостным смехом выбежали из-за алтаря и бросились на клирос, всколыхнув воздух, как теплый шумный порыв ветра перед грозой.

Маргарита кинулась к Ла Молю и обняла его. Ла Моль ответил тем диким воплем, какой долетел тогда в камеру пьемонтца и чуть не свел его с ума.

— Боже мой! Что такое?! — воскликнула Маргарита, в ужасе отстраняясь от Ла Моля.

Ла Моль только застонал и закрыл глаза руками, как будто не желая ее видеть. Его молчание и этот жест перепугали Маргариту больше, чем его крик.

— Боже, что с тобой? — воскликнула она. — Ты весь в крови!

Коконнас, уже успевший подбежать к престолу, схватить кинжал и обнять за талию Анриетту, обернулся на ее слова.

— Вставай, вставай же, — говорила Маргарита, — разве ты не видишь? Пора бежать!

Горькая улыбка скользнула по бледным губам Ла Моля, хотя ему как будто и не пристало улыбаться.

— Дорогая королева! — сказал молодой человек. — Вы не учли, на что способна Екатерина. Меня пытали, у меня раздроблены все кости, мое тело — сплошная рана, а мои старания поцеловать вас причиняют мне такую боль, что легче смерть.

Действительно, приложив губы ко лбу королевы, Ла Моль весь побелел от этого усилия.

— Пытали?! — воскликнул Коконнас. — Так меня тоже пытали; но разве палач обошелся с тобой не так же, как со мной?

И Коконнас рассказал, как было дело.

— Ах! Все понятно! — сказал Ла Моль. — Когда мы были у него, ты пожал ему руку; а я забыл, что все люди — братья, во мне заговорила спесь. Бог наказал меня за мою гордыню — благодарю за это Бога!

И Ла Моль молитвенно сложил руки. Коконнас и обе дамы в неизъяснимом ужасе переглянулись.

— Скорей, скорей! — сказал тюремщик, вернувшись от входной двери, где он стоял на страже. — Не теряйте времени: ударьте меня кинжалом — только по чести, как дворянин! Скорей, а то они сейчас придут!

Маргарита стояла на коленях перед Ла Молем, подобно мраморной надгробной статуе, склоненной над тем, кто покоится в гробнице.

— Друг, не унывай, — сказал Коконнас. — Я сильный, я унесу тебя, посажу на лошадь, а если не сможешь сам держаться в седле, я посажу тебя перед собой и буду держать; но едем, едем! Ты слышал, что сказал нам честный тюремщик? Это вопрос жизни!

— Правда, от этого зависит твоя жизнь, — сказал Ла Моль.

Он сделал сверхчеловеческое, невероятное усилие и попытался встать. Аннибал взял его под мышки и поставил на ноги. Но пока он это делал, из уст Ла Моля все время слышалось какое- то глухое завывание; а как только Коконнас на мгновение отстранился от Ла Моля, чтобы подойти к тюремщику, и оставил мученика на руках двух женщин, ноги Ла Моля подогнулись, и, несмотря на все усилия Маргариты и Анриетты, он рухнул на пол с душераздирающим криком, который разнесся по часовне зловещим эхом и несколько секунд гудел в ее высоких сводах.

— Видите, — скорбно произнес Ла Моль, — видите, королева? Бросьте же меня, оставьте здесь, сказав последнее «прости». Маргарита, я не произнес ни слова, ваша тайна осталась нераскрытой и умрет вместе со мной. Прощайте, моя королева, прощайте!..

Маргарита, сама чуть живая, обвила руками дорогую ей голову и поцеловала ее непорочным поцелуем, почти святым.

— Аннибал, — сказал Ла Моль, — ты избежал мучений, ты еще молод, ты можешь жить; беги, беги, мой друг! Я хочу знать, что ты на свободе, дай мне это последнее утешение.

— Время идет, — крикнул тюремщик. — Скорее, торопитесь!

Маргарита с распущенными волосами стояла на коленях около Ла Моля и заливалась горючими слезами, похожая на кающуюся Магдалину, а Анриетта старалась увести пьемонтца.

— Беги, Аннибал, — повторил Ла Моль, — не давай нашим врагам повода позлорадствовать при виде того, как два невинных дворянина будут умирать позорной смертью.

Коконнас нежно отстранил Анриетту, тянувшую его к двери, и, сделав в сторону тюремщика торжественный и в данных обстоятельствах величественный жест, сказал:

— Мадам, прежде всего отдайте этому человеку пятьсот экю, которые ему обещаны.

— Вот они, — ответила Анриетта.

Затем, грустно покачав головой, он обратился к Л а Молю:

— Милый мой Ла Моль, ты оскорбил меня, если подумал хоть на минуту, что я способен тебя бросить. Разве я не поклялся и жить и умереть с тобой? Но ты так мучаешься, мой бедный друг, что я тебе прощаю.

Он решительно лег рядом с другом, склонил к нему голову и коснулся губами его лба. Затем тихо, осторожно, как мать берет ребенка, взял голову Ла Моля и положил ее к себе на грудь.

Маргарита стала мрачной. Она подняла кинжал, который обронил Коконнас.

— Королева моя, — говорил Ла Моль, догадываясь о ее намерении и протягивая к ней руки, — о моя королева! Не забывайте: я пошел на смерть, чтобы отвести всякое подозрение о нашей любви.

— Если нельзя мне даже умереть с тобой — что же другое могу я сделать для тебя? — воскликнула Маргарита.

— Можешь, — ответил Ла Моль, — ты можешь сделать так, что мне будет мила и сама смерть: она придет за мной с улыбкой.

Маргарита нагнулась к нему, сложив ладони, как бы умоляя его говорить.

— Маргарита, помнишь вечер, когда я предложил тебе взять мою жизнь, ту, которую я отдаю тебе сегодня, а ты, взамен ее, мне свято обещала одну вещь?

Маргарита затрепетала.

— A-а! Ты вздрогнула, значит, ты помнишь?

— Да, помню, да, и клянусь душой, Гиацинт, исполню, что обещала.

Маргарита простерла руки к алтарю, как бы вторично призывая Бога в свидетели своей клятвы.

Лицо Ла Моля сразу просияло, как будто своды часовни вдруг разверзлись и небесный луч пал на его лицо.

— Идут! Идут! — предупредил тюремщик, Маргарита вскрикнула и кинулась было к Ла Молю, но с трепетом остановилась из страха причинить ему боль.

Анриетта поцеловала Коконнаса и сказал:

— Понимаю тебя, мой Аннибал, и горжусь тобой. Я знаю, твой героизм ведет к смерти, но за этот героизм я и люблю тебя. Кроме Бога, я буду любить тебя больше всего на свете, и хотя не знаю, в чем Маргарита поклялась Ла Молю, но клянусь сделать то же самое и для тебя!

И она протянула руку Маргарите.

— Ты хорошо сказала, благодарю тебя, — ответил Коконнас.

— Перед расставанием, королева моя — сказал Ла Моль, — окажите последнюю вашу милость: дайте мне что-нибудь на память о вас, что я мог бы поцеловать, всходя на эшафот.

— О да! — воскликнула Маргарита. — Вот!

И она сняла с шеи маленький золотой ковчежец на золотой цепочке.

— На, возьми! Этот святой ковчежец я ношу с самого детства. Моя мать надела мне его на шею, когда я была малюткой и она меня еще любила; нам он достался по наследству от нашего дяди, папы Климента. Я никогда не расставалась с ним. На, возьми!

Ла Моль взял и горячо поцеловал ковчежец.

— Отпирают дверь! — крикнул тюремщик. — Бегите же! Скорей, скорей!

Обе дамы побежали и скрылись за алтарем.

Вошел священник.

X
ГРЕВСКАЯ ПЛОЩАДЬ

Семь часов утра. Шумная толпа заполняет улицы, площади, набережные и ждет.

В десять утра та же таратайка, что некогда привезла в Лувр двух лежавших без сознания друзей после их дуэли, выехала из Венсенского замка, медленно проследовала по улице Сент-Антуан, где зеваки стояли, словно статуи, с застывшим взглядом и с печатью молчания на устах. В этот день королева-мать показала народу действительно душераздирающее зрелище.

В таратайке, тащившейся по улицам, два молодых человека с непокрытой головой, одетые в черное, полулежали на соломе, прижавшись один к другому. Коконнас держал у себя на коленях голову Ла Моля, возвышавшуюся над краями таратайки; Ла Моль мутным взором смотрел по сторонам.

В это время толпа, стараясь проникнуть жадными глазами в самую глубину повозки, теснилась вокруг нее, приподнималась, становилась на цыпочки, влезала на тумбы, лепилась по выступам на стенах и чувствовала себя удовлетворенной лишь тогда, когда ей удавалось прощупать взглядом каждый дюйм на этих двух телах, уцелевших от пытки только для того, чтобы уйти в небытие.

Кто-то сказал, что Ла Моль умирает, не признав ни одного предъявленного обвинения, Коконнас же, как уверяли, не стерпел боли и все раскрыл.

Поэтому со всех сторон раздавались крики:

— Видите, видите рыжего! Это он все рассказал, все выболтал! Трус! Из-за него и другой идет на смерть. А другой — храбрый, не сказал ни слова.

Оба друга хорошо слышали и похвалы одному, и оскорбления другому, сопровождавшие их смертный путь. Ла Моль пожимал руку своему другу, а лицо пьемонтца выражало безграничное презрение, и он глядел на глупую толпу с высоты мерзкой таратайки, как с триумфальной колесницы.

— Скоро ли мы доедем? — спросил Ла Моль. — Друг, у меня больше нет сил, я чувствую, что упаду в обморок.

— Держись, Ла Моль, сейчас проедем мимо переулков Тизон и Ююш-Персе. Смотри, смотри!

— Ах! Приподними меня — я хочу еще раз поглядеть на этот приют блаженства!

Коконнас тронул рукой плечо Кабоша, который сидел впереди и правил лошадью.

— Мэтр, — сказал Коконнас, — окажи нам услугу и остановись на минуту против переулка Тизон.

Кабош кивнул головой в знак согласия и, доехав до переулка, остановился. Ла Моль с помощью друга кое-как приподнялся, со слезами на глазах посмотрел на одинокий домик, безмолвный, наглухо закрытый, как гробница, и тяжкий вздох вырвался из его груди.

— Прощай! — шептал Ла Моль. — Прощай, молодость, любовь, жизнь!

И голова его поникла.

— Не падай духом! — сказал Коконнас. — Быть может, все это мы опять найдем на Небесах.

— Ты веришь в это? — спросил Ла Моль.

— Верю, потому что так мне сказал священник, а главное, потому, что я надеюсь. Но не теряй сознания, держись, мой друг, а то нас засмеют все эти негодяи, которые на нас глазеют.

Кабош услыхал его последние слова и, подгоняя одной рукой лошадь, протянул назад другую руку и незаметно передал маленькую губку, пропитанную таким сильным возбуждающим, что Ла Моль, понюхав губку и потерев ею виски, сразу почувствовал себя свежее и бодрее.

— Уф! Я ожил, — сказал он и поцеловал висевший у него на шее золотой ковчежец.

Когда они доехали до угла набережной и обогнули небольшое прелестное здание, построенное Генрихом II, стал виден эшафот, который возвышался над толпой и представлял собой высокий, голый, залитый кровью помост.

— Друг, я хочу умереть первым, — сказал Ла Моль.

Коконнас второй раз дотронулся рукой до плеча Кабоша.

— Что такое, месье? — спросил палач, обернувшись.

— Милый человек, ты хочешь доставить мне удовольствие? По крайней мере, ты так мне говорил.

— Да, и повторяю это.

— Вот друг мой пострадал больше меня, поэтому и сил у него меньше.

— Так что?

— Он говорит, что ему будет чересчур тяжко смотреть, как будут меня казнить. А кроме того, если я умру первым, некому будет внести его на эшафот.

— Ладно, ладно, — сказал Кабош, отирая слезу тыльной стороной руки, — не беспокойтесь, будет по-вашему.

— И с одного удара, да? — шепотом спросил Коконнас.

— Одним махом.

— Вот это хорошо… а если с одного удара трудно, так отыгрывайтесь на мне.

Таратайка остановилась; подъехав к эшафоту, Коконнас надел шляпу.

Шум, похожий на рокот морских волн, долетел до Ла Моля. Он хотел приподняться, но не хватило сил; пришлось пьемонтцу и Кабошу поддерживать его под мышки.

Вся площадь казалась вымощенной головами, ступени городской думы походили на амфитеатр, забитый зрителями; из каждого окна высовывались лица, возбужденные, с горящими глазами. Когда толпа увидела красивого молодого человека, который не мог держаться на раздробленных ногах и сделать последнее усилие, чтобы самому взойти на эшафот, общий крик жалости потряс всю площадь, слив воедино рокочущие голоса мужчин и жалобные вопли женщин.

— Это один из самых больших придворных щеголей; таких казнят не на Гревской площади, а на Пре-о-Клерк, — говорила мужчины.

— Что за красавчик! Какой бледный! Это который не захотел отвечать, — говорили женщины.

— Друг, я не могу держаться на ногах! — сказал Ла Моль. — Отнеси меня!

— Хорошо, — ответил Коконнас.

Он сделал палачу знак посторониться, затем нагнулся, взял Ла Моля на руки, как ребенка, твердым шагом взошел с этой ношей на помост и под неистовые крики и рукоплескания толпы опустил на него своего друга.

Коконнас снял шляпу и раскланялся, а затем бросил ее к своим ногам.

— Посмотри вокруг, — сказал Ла Моль, — не увидишь ли где-нибудь их»

Коконнас медленно стал обводить взглядом площадь, пока не остановился на одной точке; тогда, не спуская с нее глаз, он протянул руку и тронул Ла Моля за плечо.

— Взгляни на окно в той башенке, — сказал он.

Другой рукой он показал на окно небольшого особняка, существующего и до сих пор между улицей Ванри и улицей Мутон, как осколок былых времен. Две женщины, одетые в черное, стояли не у самого окна, а несколько в глубине.

— Ах! Я боялся только одного, — сказал Ла Моль, — что я умру, не повидав ее. Теперь я могу умереть спокойно.

Не отрывая жадных глаз от этого оконца, Ла Моль поднес к губам и поцеловал зажатый в руке ковчежец.

Коконнас приветствовал обеих дам с таким изяществом, как будто щеголял манерами в гостиной.

В ответ на это обе дамы замахали мокрыми от слез платочками.

Кабош дотронулся до плеча Коконнаса и многозначительно перевел глаза на Ла Моля.

— Да-да! — ответил Коконнас и повернулся к своему другу.

— Поцелуй меня, — сказал он, — и умри достойно. Такому храбрецу, как ты, это не трудно!

— Ах! Мучения мои до такой степени невыносимы, что для меня невелика заслуга умереть достойно!

Подошел священник и поднес Ла Молю распятие, но Ла Моль с улыбкой показал ему ковчежец, который держал в руках.

— Все равно, — сказал священник, — просите того, кто сам претерпел то же, что и вы, укрепить вас.

Ла Моль приложился к ногам Христа.

— Поручите мою душу, — сказал он, — молитвам монахинь в монастыре благодатной Девы Марии.

— Скорей, Ла Моль, скорей, а то я так страдаю за тебя, что сам слабею, — сказал Коконнас.

— Я готов, — ответил Ла Моль.

— Можете ли вы держать голову совсем прямо? — спросил Кабош, став позади Ла Моля и готовясь нанести удар мечом.

— Надеюсь, — ответил Ла Моль.

— Тогда все будет хорошо.

— А вы не забудете, о чем я вас просил? — спросил Ла Моль. — Этот ковчежец будет вам пропуском.

— Будьте покойны. Старайтесь держать голову прямее.

Ла Моль вытянул шею и обратил глаза в сторону башенки, шепча:

— Прощай, Маргарита, благосло…

Ла Моль не договорил. Одним ударом сверкнувшего, как молния, меча Кабош снес ему голову, и она подкатилась к ногам пьемонтца.

Тело Ла Моля тихо опустилось, как будто он лег сам.

Раздался оглушительный гул из слившихся воедино голосов множества людей, и Коконнасу показалось, что среди женских голосов один прозвучал более скорбно, чем другие.

— Спасибо, мой великодушный друг, спасибо! — сказал Коконнас, в третий раз пожимая руку палачу.

— Сын мой, — сказал священник, — не надо ли вам что-нибудь доверить Богу?

— Ей-Богу, нет, отец мой! — ответил пьемонтец. — Все, что мне надо было ему сказать, я сказал вам еще вчера.

Затем, повернувшись к Кабошу, прибавил:

— Ну, мой последний друг, палач, окажи еще одну услугу.

Но прежде чем стать на колени, Коконнас обвел глазами площадь таким спокойным, ясным взглядом, что по толпе пронесся рокот восхищения, лаская слух и самолюбие пьемонтца.

Тогда Коконнас взял голову Ла Моля, поцеловал ее в посиневшие губы и бросил последний взгляд на башенку; затем опустился на колени и, продолжая держать в руках голову горячо любимого друга, сказал Кабошу:

— Я гот…

Он не успел договорить, как голова его слетела с плеч.

После удара нервная дрожь охватила честного Кабоша.

— Хорошо, что все кончилось, — прошептал он, — бедный мальчик!

Он с трудом вынул ковчежец из судорожно сжатых рук Ла Моля и накрыл своим плащом печальные останки, которые он должен был везти к себе домой на той же таратайке.

Зрелище кончилось; толпа рассеялась.

XI
БАШНЯ ПОЗОРНОГО СТОЛБА

Ночь только что сошла на город, еще взволнованный рассказами об этой казни, подробности которой, переходя из уст в уста, из дома в дом, омрачали веселое время семейных ужинов.

В противоположность унынию и тишине в городе, в ярко освещенном Лувре было шумно и весело. Во дворце происходило большое празднество по распоряжению короля. Карл IX, назначив казнь на утро, одновременно назначил на вечер празднество.

Королева Наваррская еще накануне получила распоряжение быть на этом вечере; надеясь, что Ла Моль и Коконнас спасутся той же ночью, так как она была уверена в успехе предприятия, готовившего их спасение, Маргарита просила передать брату, что исполнит его желание.

Но после сцены в часовне, когда исчезла всякая надежда; после того как, в порыве скорби о гибнущей любви, самой большой, самой глубокой в ее жизни, она присутствовала при казни, Маргарита дала себе слово, что ни просьбы, ни угрозы не заставят ее принять участие в веселом празднестве в тот самый день, когда ей пришлось видеть на Гревской площади такое удручающее зрелище.

В этот день Карл IX еще раз показал силу своей, быть может, беспримерной воли: в течение двух недель прикованный к постели, слабый, умирающий, с лицом, приобретшим сероватый, как у покойника, оттенок, он встал с кровати в пять часов вечера и оделся в лучшую одежду. Правда, во время одевания он трижды падал в обморок.

В восемь часов вечера Карл осведомился о своей сестре, спрашивал, не видал ли ее кто-нибудь и не знают ли, что она делает. Никто не мог ему ответить, так как королева Наваррская вернулась к себе в одиннадцать часов утра и заперлась, запретив пускать к ней посторонних.

Для Карла не существовало запертых дверей. Опираясь на руку де Нансе, он поплелся к покоям королевы Наваррской и неожиданно для нее вошел в них потайным ходом.

Карл знал, что его ждет печальное зрелище, и подготовился к нему, нота плачевная картина, какую он увидел, превзошла его ожидания. Маргарита, полумертвая, лежала в кресле, уткнувшись головой в подушки; она не плакала и не молилась, а лишь хрипела, как в агонии. В другом углу комнаты, прямо на ковре, лежала в обмороке Анриетта Неверская. Вернувшись с Гревской площади, эта бестрепетная женщина, так же как и Маргарита, лишилась сил, и бедная Жийона бегала от одной к другой, не решаясь сказать им слово утешения.

Во время нервного кризиса, после таких великих потрясений, люди ревниво относятся к своей душевной боли, как скупец к своим сокровищам, и полагают врагом всякого, кто попытается отнять у них малейшую ее частицу.

Карл IX, отворив дверь и оставив де Нансе в коридоре, бледный и дрожащий, вошел в комнату. Ни Маргарита, ни Анриетта не заметили его, только Жийона, возившаяся с Анриеттой, привстала на одно колено и в испуге смотрела на короля. Король подал ей знак рукой, она встала, сделала реверанс и вышла.

Карл подошел к Маргарите и молча глядел на свою сестру; постояв некоторое время, он обратился к ней с такою теплотой в голосе, какой нельзя было от него ждать:

— Марго! Сестричка!

Маргарита вздрогнула и приподнялась в кресле.

— Ваше величество! — сказала она.

— Сестричка, не падай духом!

Маргарита подняла глаза к небу.

— Да, понимаю, — продолжал Карл, — но выслушай меня.

Королева Наваррская кивнула головой, давая знать, что слушает.

— Ты обещала прийти на бал, — сказал Карл.

— Мне?! На бал! — воскликнула Маргарита.

— Да, ты обещала, и тебя ждут; если ты не придешь, это вызовет общее недоумение.

— Извините меня, братец, — ответила Маргарита, — вы видите, как я страдаю.

— Пересиль себя.

Маргарита, видимо, попыталась взять себя в руки, но тотчас силы оставили ее, и она снова упала головой в подушки.

— Нет, нет, не пойду, — проговорила Маргарита.

Карл сел рядом с ней и, взяв ее за руку, сказал:

— Марго, я знаю — ты потеряла сегодня друга; но взгляни на меня: я потерял всех своих друзей! Больше того — я потерял мать! Ты всегда могла так плакать, как сейчас; а я всегда должен был улыбаться, даже переживая самую сильную душевную боль. Ты страдаешь; а посмотри на меня — ведь я же умираю! Ну, Марго, будь мужественной! Прошу тебя, сестричка, во имя нашей доброй славы! Честь нашего королевского дома — это наш крест, будем же нести его, подобно Христу, до Голгофы; а если мы и споткнемся на своем пути, то снова встанем, безропотно и мужественно, как Он.

— О Господи, Господи! — воскликнула Маргарита.

— Да, — продолжал Карл, отвечая на ее мысль, — да, сестричка, жертва тяжела; но каждый приносит свою жертву — один жертвует своей честью, другой — жизнью. Неужели ты думаешь, что я, будучи двадцати пяти лет от роду и занимая лучший престол в мире, хочу смерти и умру без сожаления? Вглядись в меня… ведь у меня и глаза, и цвет лица, и губы умирающего; но я улыбаюсь… и, глядя на мою улыбку, разве нельзя подумать, что я надеюсь жить? А на самом деле, моя сестричка, через неделю, самое большое — через месяц ты будешь оплакивать меня, как оплакиваешь сейчас того, кто умер сегодня утром.

— Братец!.. — воскликнула Маргарита, обнимая его за шею.

— Ну же, дорогая Маргарита, одевайтесь, — сказал король, — как-нибудь скройте вашу бледность и покажитесь на балу. Я сейчас приказал отнести вам новые драгоценности и наряды, достойные вашей красоты.

— Ах! Все эти алмазы, платья… О, как мне не до них! — сказала Маргарита.

— Жизнь еще впереди, Маргарита, — по крайней мере, для тебя, — улыбаясь, ответил Карл.

— Нет! Нет! Ни за что!

— Сестричка, не забывай одного: иногда достойнее почтишь память мертвых, подавив или, вернее, скрыв свое горе.

— Хорошо, сир! Я приду, — с дрожью произнесла Маргарита.

Слеза набежала на глаза Карла и тотчас испарилась на воспаленных веках. Он наклонился к сестре, поцеловал ее в лоб, с минуту постоял над Анриеттой, ничего не видевшей и не слышавшей.

— Бедная женщина! — сказал он и вышел.

Сейчас же после ухода короля вошли пажи с укладками и футлярами.

Маргарита знаком приказала сложить все вещи на пол. Когда пажи ушли и осталась одна Жийона, Маргарита сказала ей:

— Жийона, приготовь мне все, чтобы одеться.

Девушка посмотрела на нее с изумлением.

— Да, — подтвердила Маргарита с непередаваемым оттенком горечи, — да, я оденусь и пойду на бал; меня там ждут. Только поскорее! День будет вполне закончен: торжественное утро на Гревской площади — торжественный вечер в Лувре!

— А герцогиня? — спросила Жийона.

— О! Она счастливица! Ей можно остаться здесь; можно плакать, можно горевать, сколько захочет. Она не королевская дочь, не королевская жена, не королевская сестра — она не королева! Дай мне одеться, Жийона.

Жийона помогла ей надеть великолепные украшения и пышное платье. Маргарита никогда не была так хороша. Она посмотрела на себя в зеркало.

— Брат мой прав, — сказала она. — Какое жалкое созданье человек!

В это время вернулась выходившая в переднюю Жийона.

— Мадам, вас спрашивает какой-то человек.

— Меня? Кто такой?

— Не знаю, но внешность у него жуткая — от одного вида берет дрожь.

— Спроси, как его зовут, — сказала Маргарита, побледнев.

Жийона вышла и через несколько секунд вернулась.

— Он не хочет называть себя, мадам, но просит передать вам это. — Жийона протянула ковчежец, который Маргарита дала накануне вечером Ла Молю.

— Впусти, впусти его! — взволнованно заторопила Маргарита.

Она еще больше побледнела и застыла на месте.

Тяжелые шаги загремели по паркету, отдаваясь в деревянной обшивке стен как бы негодующим против такого шума эхом, и на пороге комнаты появился какой-то человек.

— Ведь вы…

— Я тот, ваше величество, с кем вы повстречались на Монфоконе, тот, кто привез в Лувр в своей таратайке двух раненых дворян.

— Да-да, я узнаю вас, вы мэтр Кабош.

— Палач парижского судебного округа, ваше величество.

Это были первые слова, расслышанные Анриеттой за последний час. Она подняла бледное лицо и посмотрела на палача своими лучистыми изумрудными глазами, блеснувшими, как два пламенеющих луча.

— Зачем вы пришли? — с трепетом спросила Маргарита.

— Чтобы напомнить ваше обещание самому молодому из двух дворян, тому, кто поручил мне отдать этот ковчежец. Вы не забыли про обещание, ваше величество?

— Ах, нет-нет, не забыла! — воскликнула Маргарита. — Это только достойное воздаяние за высокое благородство его души; но где она?

— Она у меня дома, вместе с телом.

— У вас? Отчего же вы ее не принесли?

— Меня могли остановить в пропускных воротах Лувра, могли заставить раскрыть плащ; а что было бы, если бы под плащом нашли человеческую голову?

— Хорошо, поберегите ее у себя; завтра я за ней зайду.

— Завтра, мадам? Нет, завтра, пожалуй, будет поздно, — сказал Кабош.

— Почему?

— Потому что королева-мать наказывала мне оставить для ее колдовских опытов головы двух первых осужденных, которых я казню.

— О, какое святотатство! Головы наших возлюбленных! Ты слышишь, Анриетта? — воскликнула Маргарита, подбегая к своей подруге, которая вскочила на ноги, точно ее подбросило пружиной. — Ты слышишь, ангел мой, что сказал этот человек?

— Да. Что нам делать?

— Надо, идти с ним.

Как это бывает при внезапном возвращении от большого горя к реальной жизни, у Анриетты вырвался крик душевной боли.

— Ах! Как мне было хорошо: я почти умерла! — воскликнула она.

В это время Маргарита набросила на обнаженные плечи бархатный плащ и сказала своей подруге:

— Идем, идем! Взглянем на них еще раз.

Маргарита велела запереть все двери, распорядилась подать носилки к задней калитке, взяла за руку Анриетту и, знаком приказав Кабошу следовать за ними, спустилась вниз потайным ходом.

У двери внизу ждали носилки, у калитки — слуга Кабоша с фонарем. Носильщики Маргариты были люди верные — когда надо — глухи и немы, и в таких случаях не менее надежны, чем домашние животные.

Носилки тронулись в путь; впереди мэтр Кабош и его слуга с фонарем. Так они шли минут десять, наконец все остановились. Палач отворил дверцы носилок, а его слуга куда-то побежал.

Маргарита сошла с носилок и помогла сойти герцогине Неверской. Только сила нервного напряжения дала возможность обеим женщинам преодолеть скорбь, сжимавшую их сердца.

Перед ними высилась башня позорного столба; она походила на темного, безобразного великана, бросая красноватый свет из двух круглых слуховых отверстий на самом ее верху.

В дверях башни появился слуга Кабоша.

— Можно войти, — сказал Кабош, — в башне все легли спать.

В это время свет, пробивавшийся сквозь отверстия, погас.

Обе женщины, прижавшись друг к другу, прошли под стрельчатым сводом небольшой двери и в темноте нащупали ногами сырой неровный пол. В конце огибающего башню коридора они увидели свет и, следуя за страшным хозяином дома, направились в ту сторону. Кто-то притворил за ними входную дверь. Кабош зажег восковой факел и привел обеих дам в большую низкую комнату с закопченными стенами и потолком. Посреди нее стоял накрытый на три прибора стол с остатками ужина. Вероятно, приборы принадлежали самому палачу, его жене и главному помощнику. На самом видном месте висела прибитая к стене грамота, скрепленная королевской печатью. Это был патент на звание палача. В углу стоял большой меч с длинной рукояткой — разящий меч правосудия. Там и сям на стенах висели лубочные изображения святых, подвергаемых различным пыткам.

Войдя в комнату, Кабош низко поклонился со словами:

— Ваше величество, простите мне, что я осмелился явиться в Лувр и привести вас сюда, но такова была последняя воля дворянина, и я должен был…

— Вы очень хорошо сделали, — ответила королева Наваррская, — и вот вам награда за ваше усердие.

Кабош печально взглянул на туго набитый кошелек, который Маргарита положила на стол.

— Золото! Всегда только золото! — прошептал он. — Увы, мадам! Если бы я сам мог искупить золотом ту кровь, которую должен был пролить сегодня!..

— Мэтр, — с болезненным смущением вымолвила Маргарита, оглядывая комнату, — мэтр, надо еще куда-нибудь идти? Я здесь не вижу…

— Нет, мадам, нет, — они здесь; но вам будет тяжело смотреть; лучше бы я вас от этого избавил, а принес бы сюда под плащом то, за чем вы пришли.

Маргарита и Анриетта переглянулись.

— Нет, — ответила Маргарита, прочитав в глазах подруги то же решение, какое возникло у нее самой, — нет, мы пойдем, ведите нас.

Кабош взял факел, отворил дубовую дверь, за которой виднелись несколько ступенек лестницы, уходившей куда-то глубоко под землю. Порыв сквозного ветра сорвал искры с факела и пахнул в лицо высокопоставленным дамам тошнотворным запахом сырости и крови.

Анриетта стала белой, как мраморная статуя, и оперлась на руку Маргариты, ступавшей более твердо; на первой же ступеньке герцогиня зашаталась.

— Не могу! Ни за что на свете! — сказала она.

— Если любишь, люби и в смерти, — ответила Маргарита Наваррская.

И две женщины, блиставшие молодостью, красотой и роскошью наряда, пошли, пригнувшись, под мерзким грязно-белым сводом; одна оперлась на руку другой, более мужественной и крепкой, а более крепкая — на руку палача, — жуткое, но трогательное зрелище. Вот наконец и последняя ступенька, а дальше, в погребе, на полу лежали два человеческих тела, прикрытых широким черным покрывалом.

Кабош приподнял край черной ткани, поднес ближе факел и сказал:

— Взгляните, ваше величество.

Одетые в черное, оба молодых человека лежали рядом. Их головы, приставленные к туловищу, казалось, отделялись от него лишь ярко-красной полосой, огибавшей середину шеи. Смерть не разъединила двух друзей — случайно или благодаря заботе палача правая рука Ла Моля покоилась в левой руке Коконнаса. Под сомкнутыми веками Ла Моля угадывался нежный взгляд любви, а пьемонтец будто презрительно усмехался.

Маргарита опустилась на колени перед трупом своего возлюбленного и унизанными сверкавшими кольцами руками нежно приподняла голову горячо любимого Ла Моля.

— Милый, милый мой Ла Моль! — шептала Маргарита.

Герцогиня Неверская стояла, прислонясь к стене, и не могла отвести глаз от бледного лица, столько раз встречавшего ее выражением любви и радости.

— Аннибал! Аннибал! Красивый, гордый, храбрый! Ты больше не ответишь мне!.. — И слезы хлынули у нее из глаз.

Эта женщина, в дни своего благоденствия такая гордая, такая дерзновенная, такая бесстрашная, доходившая в скептицизме до предела, в страсти — до жестокости, — эта женщина никогда не думала о смерти.

Маргарита знаком приказала герцогине последовать ее примеру. Раскрыв мешочек, шитый жемчугом и надушенный самыми тонкими духами, она спрятала в него голову Ла Моля, еще более красивую на фоне бархата и золота, намереваясь сохранить ее такой благодаря особым способам, употреблявшимся в те времена при бальзамировании умерших королей.

Тогда и Анриетта подошла к Коконнасу и завернула его голову в полу своего плаща.

Обе женщины, согбенные не столько под тяжестью их ноши, сколько под гнетом душевной боли, стали всходить по лестнице, бросив прощальный взгляд на бренные останки, покинутые на милость палача в этом мрачном складе для трупов самых закоренелых преступников.

— Не извольте беспокоиться, — сказал Кабош, угадывая смысл их взгляда, — клянусь вам, что дворяне будут погребены по-христиански.

— А вот на это закажи обедни за упокой их душ, — сказала Анриетта, срывая с шеи дорогое рубиновое ожерелье и отдавая палачу.

Прежним путем они вернулись в Лувр. У пропускных ворот Маргарита назвала себя, а перед входом на лестницу сошла с носилок и поднялась к себе в опочивальню, оставила скорбные останки в кабинете, превращенном с этого времени в молельню, поручила их охрану Анриетте и около десяти часов вечера, более бледная, но еще более красивая, чем обычно, вошла в тот зал, где два с половиной года назад происходили события, описанные в первой главе нашего повествования.

Все взоры обратились на нее, но Маргарита выдержала это с гордым, почти веселым видом, сознавая, что свято выполнила последнюю волю своего друга.

Карл, едва держась на ногах, проследовал сквозь окружавшую его раззолоченную толпу, подошел к сестре и громко приветствовал ее:

— Сестрица, благодарю вас!

А затем тихо сказал:

— Обратите внимание! У вас на руке кровавое пятно.

— Это пустяки! Важно, что у меня на губах улыбка.

XII
КРОВАВЫЙ ПОТ

После жуткого события, описанного в предыдущей главе, и бала, назначенного Карлом в самый день казни молодых людей, Карл занемог сильнее прежнего и переехал по предписанию врачей на свежий деревенский воздух в Венсен, куда переселился и весь двор, а через несколько дней, 30 мая 1574 года, в комнате короля неожиданно раздался громкий крик. Было восемь часов утра. В передней комнате кучка придворных что-то обсуждала с большим жаром, как вдруг послышался резкий вопль и на пороге королевской комнаты появилась кормилица короля Карла, заливаясь слезами и крича:

— Помогите! Помогите!

— Его величеству стало хуже? — спросил командир де Нансе, которого Карл освободил от всякого подчинения Екатерине и прикомандировал лично к себе.

— О! Сколько крови! Сколько крови! — сказала кормилица. — Скорей врачей! Бегите за врачами!

Врачи Мазилло и Амбруаз Парэ по очереди дежурили у больного короля, но дежуривший в этот день Амбруаз Парэ, увидав, что король заснул, отлучился на несколько минут.

Как раз в его отсутствие сильный пот выступил у короля, а так как капиллярные сосуды у Карла ослабли и расширились, то кровь стала просачиваться сквозь поры кожи. Кровавый пот испугал кормилицу, которая, не понимая действительной причины такого странного явления и будучи протестанткой, уверяла Карла, что это выходит из него кровь гугенотов, пролитая в Варфоломеевскую ночь.

Все разбежались искать врача, находившегося где-нибудь поблизости. Каждому хотелось показать свое усердие и привести Парэ, поэтому в передней комнате не осталось никого. В это время отворилась входная дверь и появилась Екатерина. Она быстро проскользнула через переднюю и торопливо вошла в комнату сына.

С потухшими глазами он лежал навзничь на постели и прерывисто дышал, все его тело покрылось красноватым потом; одна рука свисала с постели, и на кончике каждого пальца повисла капля рубинового цвета. Зрелище было ужасное.

Несмотря на такое состояние, при звуке шагов Карл приподнялся, видимо, узнав походку своей матери.

— Простите, мадам, — сказал он, глядя на мать, — мне бы хотелось умереть спокойно.

— Умереть от случайного приступа этой дрянной болезни? Да что вы, сын мой! Вы хотите довести нас до отчаяния?

— А я говорю, мадам, что у меня душа с телом расстается. Я говорю, мадам, что это — смерть, черт ее побери!.. Я знаю, что «чувствую, и знаю, что говорю.

— Сир, причина вашей болезни — в вашем воображении; после заслуженной казни двух колдунов, двух убийц, которых звали Ла Моль и Коконнас, ваши телесные страдания должны исчезнуть. Но остается ваша душевная болезнь, и если бы я могла поговорить с вами всего десять минут, я доказала бы вам…

— Кормилица, — сказал Карл, — побудь у двери, чтобы никто ко мне не входил. Королева Екатерина Медичи желает поговорить со своим любимым сыном Карлом Девятым.

Кормилица встала за дверью.

— Да, — продолжал Карл, — рано или поздно этот разговор должен был произойти, и лучше сегодня, чем завтра. Завтра, возможно, будет уже поздно. Но при нашем разговоре должно присутствовать еще третье лицо.

— Почему?

— Потому что, повторяю вам, смерть уже подходит, — продолжал Карл с пугающей торжественностью, — и каждую минуту может войти сюда — молча, без доклада, вот так, как вы. Сейчас наступила решительная минута; ночью я распорядился своими личными делами, а теперь надо распорядиться делами государства.

— А кого третьего желаете вы видеть? — спросила Екатерина.

— Моего брата, мадам. Велите его позвать.

— Сир, я вижу с удовольствием, что предубеждения, возникшие у вас не столько под влиянием физических страданий, сколько подсказанные вам чувством неприязни, начинают исчезать из вашего ума, а скоро исчезнут и из сердца. Кормилица! — крикнула Екатерина. — Кормилица!

Кормилица приотворила дверь.

— Кормилица, — сказала Екатерина, — как только придет господин де Нансе, скажите ему от имени его величества, чтобы он сходил за герцогом Алансонским.

Карл движением руки остановил кормилицу, собиравшуюся исполнить приказание.

— Мадам, я сказал — брата, — возразил Карл.

Глаза Екатерины расширились, как у тигрицы, приходящей в ярость, но Карл повелительным жестом остановил ее.

— Я хочу говорить с братом моим Генрихом, — сказал он. — У меня только один брат — Генрих; не тот, который царствует там, в Польше, а тот, который сидит здесь в заключении. Он и услышит мою последнюю волю.

— Неужели вы воображаете, — воскликнула Екатерина с несвойственной ей смелостью перед страшной волей своего сына — настолько ненависть к Генриху Наваррскому вывела ее из состояния обычного притворства, — неужели вы воображаете, что если вы находитесь при смерти, как вы говорите, то я уступлю кому-нибудь, а тем более постороннему лицу, свое право присутствовать при вашем последнем часе — право королевы, право матери?

— Мадам, я еще король, — ответил Карл, — пока приказываю я, мадам! Я говорю вам, что хочу переговорить с братом моим Генрихом, а вы не зовете командира моей охраны!.. Тысяча чертей! Предупреждаю вас, что у меня еще хватит сил самому пойти за ним.

И он приподнялся, чтобы сойти с кровати, раскрыв свое тело, похожее на тело Христа после бичевания.

— Сир, — воскликнула Екатерина, удерживая его, — вы оскорбляете нас всех, вы забываете обиды, нанесенные нашей семье, вы отрекаетесь от кровного родства; только наследный принц французского престола имеет право преклонить колена у смертного одра французского короля. А мое место предуказано мне здесь и законами природы, и требованиями этикета; поэтому я остаюсь…

— А в качестве кого вы здесь останетесь, мадам?

— В качестве матери.

— Как герцог Алансонский мне не брат, так же и вы, мадам, — не мать!

— Вы бредите! — возмутилась Екатерина. — С каких это пор женщина, давшая жизнь другому существу, перестает быть матерью того, кто получил от нее жизнь?

— С того времени, мадам, как эта бесчеловечная мать отнимает то, что она дала, — ответил Карл, вытирая кровавую пену, появившуюся у него на губах.

— О чем вы говорите? Я вас не понимаю, — пробормотала Екатерина, глядя на Карла изумленными, широко раскрытыми глазами.

— Сейчас поймете, мадам!

Карл пошарил под подушкой и вытащил оттуда серебряный ключик.

— Возьмите этот ключ, мадам, откройте мою походную шкатулку; в ней лежат документы, которые ответят вам вместо меня.

И Карл показал рукой на стоявшую на видном месте шкатулку, украшенную великолепной резьбой, с серебряным замком, чеканным так же, как и ключ.

Уступая душевной силе Карла, Екатерина повиновалась, медленно подошла к шкатулке, открыла ее, заглянула внутрь и сразу отшатнулась, точно увидела на дне спящую змею.

— Что в этой шкатулке так испугало вас, мадам? — спросил Карл, не спускавший глаз с Екатерины.

— Ничего, — ответила Екатерина.

— Тогда, мадам, протяните вашу руку и выньте из шкатулки книгу; там ведь лежит книга, верно? — прибавил Карл с бледной улыбкой, означавшей нечто более страшное, чем любая угроза.

— Да, — пролепетала Екатерина.

— Книга об охоте?

— Да.

— Возьмите ее и подайте мне.

При всей своей самоуверенности, Екатерина побледнела, задрожала всем телом, но опустила руку в шкатулку.

— Рок! — прошептала она, беря книгу.

— Хорошо, — сказал Карл. — А теперь слушайте! Я был неосторожен… Больше всего на свете я любил охоту… эта книга об охоте… я слишком жадно ее читал… Понятно вам?

Екатерина чуть слышно охнула.

— В этом была моя слабость, — продолжал Карл. — Сожгите книгу, мадам: не надо, чтобы люди знали о королевских слабостях!

Екатерина подошла к горящему камину, Оросила в огонь книгу и молча, не двигаясь с места, глядела мутным взором, как синеватое пламя съедало страницы, пропитанные ядом. Чем больше их съедало пламя, тем сильнее пахло чесноком.

Наконец книга сгорела.

— Теперь, мадам, позовите моего брата, — произнес Карл с непререкаемой властностью.

Совершенно растерявшись, подавленная множеством противоречивых чувств, которые был не в силах осознать даже ее глубокий ум и не могла преодолеть почти сверхчеловеческая сила ее воли, королева-мать сделала шаг по направлению к Карлу, собираясь что-то сказать, но остановилась. Три чувства в ней кричали громче всех: в матери — муки совести, в королеве — ужас, в отравительнице — вновь вспыхнувшая ненависть. Последнее чувство взяло верх над всеми остальными.

— Будь он проклят! — воскликнула она, бросаясь вон из комнаты. — Он торжествует, он у цели! Да, проклят! Проклят!

— Вы слышали: моего брата, брата Генриха, — крикнул ей Карл. — Моего брата Генриха, и сию минуту! Я хочу переговорить с ним о регентстве над государством.

Почти сейчас же вслед за Екатериной в другую дверь вошел Амбруаз Парэ; он остановился на пороге и принюхался к чесночному запаху, наполнившему спальню короля.

— Кто жег мышьяк? — спросил он.

— Я, — ответил Карл.

XIII
ВЫШКА ВЕНСЕНСКОЙ КРЕПОСТИ

В это время Генрих Наваррский задумчиво прогуливался по вышке главной башни; он знал, что королевский двор живет шагах в ста от него, здесь, в Венсенском замке; проницательный взор Генриха как будто видел умирающего Карла сквозь стены замка.

Вокруг все голубело, золотилось. Потоки солнечного света широко разливались по долинам и золотили верхушки леса, гордившегося великолепием молодой листвы. Мягкое, теплое дыхание неба, казалось, пропитывало даже серые камни башни; и цветы левкоя, занесенные в ее расселины восточным 482 ветром, раскрывали свои оранжевые венчики под теплым дуновением воздуха.

Но не зеленые долины, не золотистые древесные вершины влекли к себе пристальный взор Генриха; взгляд его переносился через пространство и, светясь огнем честолюбия, упорно обращался на тогдашнюю столицу Франции, в будущем — столицу мира.

— Вот он — Париж, — шептал король Наваррский. — Париж! В нем власть, слава, радость, торжество и счастье! В нем — Лувр, а в Лувре — трон. Что отделяет меня от столь желанного Парижа? Только одно — камни, что громоздятся здесь, у моих ног, и служат жилищем моей врагине.

В то время как Генрих переносил свой взгляд с Парижа на Венсен, он вдруг заметил слева от себя, в долине, осененной миндальными деревьями в цвету, какого-то мужчину в латах, на которых играл луч солнца, и этот «зайчик» порхал вдали при каждом движении незнакомца. Он сидел верхом на горячей лошади, держа в поводу другую лошадь, по-видимому, такую же ретивую, как и первая.

Король Наваррский стал всматриваться и увидал, что замеченный им всадник обнажил шпагу, надел на ее острие носовой платок и стал махать им, словно подавая кому-то знак. В ту же минуту с холма напротив ему ответили таким же знаком, а через несколько секунд везде кругом зареял целый хоровод из носовых платков.

Это был де Муи со своими гугенотами: узнав, что Карл при смерти, и опасаясь покушения на жизнь Генриха, они собрались, готовые и нападать, и защищать.

Генрих опять перевел взгляд на первого всадника, перегнулся через ограду вышки, прикрыл глаза ладонью и, защитив их от слепящих солнечных лучей, узнал молодого гугенота.

— Де Муи! — крикнул король Наваррский, как будто де Муи мог услыхать его.

И в радости, что окружен друзьями, Генрих снял шляпу и замахал шарфом. В ответ все белые платочки вновь замелькали с особым оживлением, говорившим о радости его друзей.

— Увы! — сказал Генрих. — Они ждут меня, а я не могу к ним присоединиться!.. Зачем я этого не сделал, когда еще была возможность!.. Теперь я опоздал.

Он жестом выразил друзьям свое отчаяние, на что де Муи ответил ему знаками, говорившими: «Буду ждать».

В это мгновение Генрих Наваррский услыхал шаги на каменной лестнице, ведущей на площадку. Он быстро отошел от парапета. Гугеноты поняли, что он поступил так не без причины. Шпаги опять спрятались в ножны, платки исчезли.

Генрих увидел в пролете лестницы запыхавшуюся от быстрого подъема женщину и с ужасом, который он всегда испытывал при ее появлении, узнал Екатерину Медичи. Сзади нее 16* шли двое королевских стражей; они остановились на верхней ступеньке лестницы.

— Ого! — прошептал Генрих. — Что-то новое и очень важное должно было произойти, если королева-мать сама пришла за мной на вышку Венсенской крепости.

Екатерина села на каменную скамейку парапета, чтоб отдышаться. Генрих подошел к ней и с самой любезной улыбкою спросил:

— Милая матушка, уж не ко мне ли вы пришли?

— Да, — ответила Екатерина, — я хочу доказать вам в последний раз мое расположение. Наступила решительная минута: король умирает и хочет с вами говорить.

— Со мной? — спросил Генрих, затрепетав от радости.

— Да, с вами. Как я узнала, ему наговорили, будто вы не только сожалеете о потере наваррского престола, но простираете свое честолюбие и на престол французский.

— Ого! — произнес Генрих.

— Я-то знаю, что это не так, но король верит этому; и разговор, который он намерен вести с вами, имеет целью устроить вам ловушку.

— Мне?

— Да. Перед смертью Карл желает знать, чего он может опасаться и на что рассчитывать с вашей стороны. Имейте в виду: от вашего ответа на его предложения будут зависеть его последние распоряжения относительно вас, то есть ваша жизнь или ваша смерть.

— Но что он может предлагать мне?

— Откуда я знаю? Вероятно, что-нибудь немыслимое.

— А вы, матушка, не догадываетесь, что именно?

— Нет; могу только предполагать: например…

Екатерина не договорила.

— Что же?

— Поскольку король верит наговорам о ваших честолюбивых замыслах, я предполагаю, что он хочет услышать из собственных ваших уст доказательство вашего честолюбия. Представьте себе, что вас будут искушать, как, бывало, соблазняли преступников, с целью вырвать у них признание, не прибегая к пытке; представьте себе, — продолжала Екатерина, глядя в упор на Генриха, — что вам предложат управление государством, даже регентство.

Невыразимо радостное чувство охватило угнетенную душу короля Наваррского, но Генрих понял, куда метит Екатерина, и его крепкая, упругая душа вся напряглась от ее натиска.

— Мне? — переспросил он. — Нет, это была бы слишком грубая ловушка: предлагать мне регентство, когда есть вы, когда есть брат мой, герцог Алансонский…

Екатерина прикусила губу, чтобы скрыть чувство удовлетворения.

— Значит, вы отказываетесь от регентства? — спросила она с оживлением.

«Король уже умер, — подумал Генрих, — и она устраивает мне ловушку». — Затем ответил:

— Прежде всего я должен выслушать самого короля, так как, по вашему собственному признанию, мадам, все то, что вы сейчас сказали, — только предположение.

— Конечно, — сказала Екатерина, — но это все же не мешает вам изложить свои намерения.

— Ах, Боже мой! — простодушно ответил Генрих. — Поскольку я ничего не домогаюсь, у меня нет никаких намерений!

— Это не ответ, — возразила Екатерина и, чувствуя, что время уходит, дала волю своему гневу. — Говорите определенно: да или нет!

— Я не могу, мадам, давать ответ на одни предположения. Определенное решение — вещь настолько трудная, а главное — настолько серьезная, что надо подождать настоящих предложений.

— Слушайте, Генрих, — сказала Екатерина, — мы теряем время в бесплодных пререканиях, во взаимных увертках. Давайте играть в открытую, как подобает королю и королеве. Если вы согласитесь стать регентом, вас ждет смерть.

«Король жив», — подумал Генрих и ответил твердым тоном:

— Мадам, жизнь и простых людей, и королей в руках Божьих! Бог вразумит меня. Пусть доложат его величеству, что я готов к нему явиться.

— Подумайте, Генрих.

— За те два года, что я жил в опале, и за месяц моего заключения здесь, мадам, у меня было время все обдумать; и я обдумал, — внушительно ответил Генрих. — Будьте добры, пройдите первой к королю и передайте ему, что я следую за вами. Два этих молодца, — прибавил Генрих, указывая на солдат, — позаботятся, чтоб я не убежал. Кроме того, я и не собираюсь это делать.

В его словах звучала такая твердая уверенность в себе, что Екатерина сразу поняла бесплодность всех своих попыток подействовать на Генриха, чем их ни прикрывай, и стремительно ушла с площадки.

Как только она скрылась из виду, Генрих подбежал к парапету и знаками передал своему другу де Муи распоряжение: «Подъезжайте ближе к замку и будьте наготове». Де Муи, который было спешился, снова вскочил в седло, подскакал вместе с запасной лошадью ближе и остановился в удобном месте, на расстоянии двух мушкетных выстрелов от крепости. Генрих жестом поблагодарил его и сошел вниз. На первой площадке его ждали два конвойных.

Усиленный наряд из швейцарцев и легких конников охранял вход в крепостные дворы; таким образом, чтобы войти в крепость или из нее выйти, необходимо было пройти между двумя рядами стоявших стеною протазанов. Около них Екатерина дожидалась Генриха. Она знаком остановила двух солдат, сопровождавших короля Наваррского, и, накрыв его руку своей, сказала:

— В этом дворе двое ворот: вон у тех, что за покоями короля, вас ждет хорошая лошадь и свобода, если вы откажетесь от регентства; но если вы послушаетесь голоса вашего честолюбия, то у тех ворот, в которые вы сейчас прошли… Что говорите вы?

— Я говорю, мадам, что если король назначит меня регентом, то отдавать приказания солдатам будете не вы, а я. Я говорю, что вечером, когда я выйду от короля, все эти алебарды и мушкеты склонятся передо мной.

— Безумец! — в отчаянии прошептала Екатерина. — Верь мне и не играй с Екатериной в страшную игру на жизнь и на смерть.

— Почему нет? — спросил Генрих, глядя в упор на Екатерину. — Почему не играть с вами, как с любым другим, раз до сих пор выигрывал я?

— Если вы ничему не верите и не хотите ничего слушать, тогда взойдите к королю, — сказала Екатерина, одной рукой показывая на лестницу, а другой нащупывая рукоятку одного из двух отравленных кинжальчиков, которые она носила в черных сафьяновых ножнах, вошедших в историю.

— Проходите первой, мадам. Пока я не стану регентом, честь идти впереди принадлежит вам.

Екатерина, чувствуя, что все ее намерения разгаданы, не пыталась противиться и пошла первой.

XIV
РЕГЕНТСТВО

Король уже начал терять терпение, вызвал к себе де Нансе и только приказал ему сходить за Генрихом, как Генрих появился на пороге королевской опочивальни. Увидав своего зятя, Карл радостно вскрикнул, а Генрих остановился в ужасе, как будто наткнулся на чей-то труп.

Врачи, стоявшие по обе стороны королевского ложа, ушли; священник, увещевавший несчастного государя принять конец свой по-христиански, тоже удалился.

Карла IX не любили; однако многие стоявшие в передних комнатах горько плакали: в случае смерти какого-нибудь короля всегда оказываются люди, которые при этом теряют нечто и опасаются, что это «нечто» уж не вернется к ним при новом короле.

Эти скорбь, плач, слова Екатерины, мрачное и торжественное настроение, сопровождающее последние минуты королей, наконец, вид самого короля, пораженного болезнью, уже вполне определившейся, но еще неведомой науке, — все это произвело страшное действие на юный, впечатлительный ум Генриха. Вопреки своему решению не возбуждать в Карле новых тревог, Генрих не мог подавить чувства ужаса, и оно отразилось на его лице при виде умирающего короля, покрытого кровавым потом.

От умирающих не ускользает ни одно выражение на лицах тех, кто их окружает, и Карл грустно улыбнулся.

— Подойди, Анрио, — сказал он, протягивая руку зятю и говоря таким нежным тоном, какого никогда не слышал у него Генрих. — Иди ко мне, я так страдал оттого, что не виделся с тобой. При жизни я тебя сильно мучил, мой милый друг, но верь мне — я часто корю себя за это; случалось, что я и помогал тем, кто тебя мучил, но король не властен над обстоятельствами, и, кроме моей матери и моих братьев — герцога Анжуйского и герцога Алансонского, надо мной всю мою жизнь тяготело нечто, что меня стесняло и что перестает давить на меня только теперь, когда я близок к смерти: благо государства!

— Сир, — тихо отвечал Генрих, — я помню лишь одно — мою любовь, которую я всегда питал к моему брату, и мое уважение, которое я всегда оказывал моему королю.

— Да-да, верно, — сказал Карл, — я признателен тебе, Анрио, за то, что ты говоришь так; ведь, правду сказать, ты много претерпел под моей властью, помимо того, что твоя мать умерла во время моего правления. Но ты должен был видеть, что меня толкали к этому другие. Иногда я боролся и не сдавался, иногда же я уставал сопротивляться и уступал. Но ты верно сказал — не будем поминать прошлое, сейчас меня торопит настоящее, меня пугает будущее.

И, говоря это, бедный король закрыл свое мертвенно-бледное лицо костлявыми руками. С минуту Карл молчал, затем, чтобы отогнать от себя мрачные мысли, тряхнул головой, забрызгав все кругом себя кровавым потом.

— Надо спасать государство, — шепотом сказал он, наклоняясь к Генриху, — надо, чтобы оно не попало в руки фанатиков или баб.

Как мы сказали, Карл произнес эти слова шепотом, но Генриху почудился за ширмами около кровати как бы сдавленный крик ярости. Возможно, что благодаря какому-то отверстию, проделанному в стене без ведома Карла, Екатерина подслушивала этот предсмертный разговор.

— Баб? — переспросил король Наваррский, чтобы вызвать короля на объяснение.

— Да, Анрио, — ответил Карл. — Моя мать хочет быть регентшей, пока не вернется из Польши мой брат. Но слушай, что я тебе скажу: он не вернется.

— Как! Он не вернется? — воскликнул Генрих, и его сердце забилось от тайной радости.

— Нет, не вернется, — продолжал Карл, — его не выпустят его же собственные подданные.

— Но неужели вы думаете, брат мой, — спросил Генрих, — что королева-мать не написала ему заранее?

— Конечно, да, но Нансе перехватил гонца в Шато-Тьерри и привез письмо мне; в этом письме она писала, что я при смерти. Но я тоже написал письмо в Варшаву — а мое письмо дойдет, я в этом уверен, — и за моим братом будут наблюдать. Таким образом, по всей вероятности, престол окажется свободным.

Из-за алькова вторично и более явственно, чем в первый раз, донесся какой-то звук.

«Несомненно, она там, — подумал Генрих, — подслушивает и ждет!»

Карл ничего не слыхал и продолжал:

— Я умираю, а наследника-сына у меня нет.

Карл умолк; казалось, милая сердцу мысль озарила его лицо, и, положив руку на плечо короля Наваррского, он сказал:

— Увы! Помнишь, Анрио, того бедного ребенка, которого я показал тебе, когда он спал в шелковой колыбели, хранимый ангелом? Увы! Они его убьют!..

Глаза Генриха наполнились слезами.

— Сир, — воскликнул он, — клянусь вам Богом, что его жизнь я буду охранять и день и ночь. Приказывайте, сир.

— Спасибо! Спасибо, Анрио, — произнес король с таким чувством, какое было чуждо его характеру, но вызывалось обстоятельствами. — Я принимаю твой обет. Не делай из него короля: он рожден не для трона, а для счастья. Я оставляю ему значительное состояние; пусть благородство его матери — благородство души — станет и его отличительной чертой. Может быть, для него будет лучше, если посвятить его служению церкви; тогда он внушит меньше опасений. Ах! Мне кажется, что я бы умер если не счастливым, то, по крайней мере, спокойным, когда бы мог утешиться теперь ласками этого ребенка и видеть перед собою его мать.

— Сир, а разве вы не можете послать за ними?

— Что ты говоришь! Да им отсюда не уйти живыми. Вот, Анрио, положение королей: они не могут ни жить, ни умереть, как хочется. Но после твоего обещания я чувствую себя покойнее.

Генрих задумался:

— Да, сир, я правда обещал, но буду ли я в состоянии сдержать свое обещание?

— Что ты имеешь в виду?

— Ведь и я сам здесь человек отверженный, нахожусь под угрозой так же, как он… и даже больше: потому что он ребенок, а я мужчина.

— Нет, это не так, — ответил Карл. — С моей смертью ты будешь силен и могуществен, а силу и могущество даст тебе вот это.

С этими словами умирающий Карл вынул из-под подушки грамоту.

— Возьми, — сказал он.

Генрих пробежал глазами грамоту, скрепленную королевской печатью.

— Сир, вы назначаете меня регентом? — произнес Генрих, побледнев от радости.

— Да, я назначаю тебя регентом до возвращения герцога Анжуйского; а так как, по всей вероятности, герцог Анжуйский сюда больше не вернется, то эта грамота дает тебе не регентство, а трон.

— Трон! Мне?! — прошептал Генрих.

— Да, тебе, — ответил Карл, — тебе, единственно достойному, а главное — единственно способному справиться с этими распущенными придворными и с этими развратными девками, которые живут чужими слезами и чужой кровью. Мой брат, герцог Алансонский, — предатель, и будет предавать всех. Оставь его в крепости, куда я засадил его. Моя мать будет стараться извести тебя — отправь ее в изгнание. Через три-четыре месяца, а может быть, и через год мой брат, герцог Анжуйский, бросит Варшаву и явится оспаривать у тебя власть — ответь ему грамотой папы о твоем утверждении. Я это провел через моего посланника, герцога Неверского, и ты немедленно получишь такую грамоту.

— О мой король!

— Берегись только одного, Генрих, — гражданской войны. Но, оставаясь католиком, ты ее минуешь, потому что и партия гугенотов может быть крепкой лишь при условии, если ты станешь во главе ее; принц же Конде не в силах вести борьбу с тобой. Франция — страна равнинная, а следовательно, должна быть страной единой, католической. Король Французский должен быть королем католиков, а не гугенотов, так как французским королем должен быть король большинства. Говорят, будто меня мучит совесть за Варфоломеевскую ночь. Сомнения — да! А совесть — нет. Болтают, что у меня сквозь поры кожи выходит кровь гугенотов. Я знаю, что из меня выходит: не кровь, а мышьяк.

— О, что вы сказали, сир?!

— Ничего. Если моя смерть требует отмщения, Анрио, то это дело только Бога. Не будем говорить о моей смерти, займемся тем, что будет после нее. Я оставляю тебе в наследство хороший парламент, испытанную армию. Обопрись на парламент и на армию в борьбе с твоими единственными врагами: моей матерью и герцогом Алансонским.

Глухое бряцание оружия и слова военной команды раздались в вестибюле Лувра.

— Это моя смерть, — прошептал Генрих.

— Ты боишься, ты колеблешься? — с тревогой спросил Карл.

— Я? Нет, сир, — ответил Генрих, — я не боюсь и не колеблюсь. Я согласен.

Карл пожал ему руку. В это время к нему подошла его кормилица с питьем, которое она готовила в соседней комнате, не обращая внимания на то, что в трех шагах от нее решалась судьба Франции.

— Милая кормилица, позови мою мать и скажи, чтобы привели сюда герцога Алансонского.

XV
КОРОЛЬ УМЕР —
ДА ЗДРАВСТВУЕТ КОРОЛЬ!

Спустя несколько минут вошли Екатерина и герцог Алансонский, дрожа от ярости и бледные от страха. Генрих угадал: Екатерина знала все и рассказала Франсуа. Они сделали несколько шагов и остановились в ожидании. Генрих стоял у Карла в головах. Увидав мать и брата, Карл объявил им свою волю.

— Мадам, — сказал он матери, — будь у меня сын, регентство перешло бы к вам, а не было бы вас — к королю Польскому, а если бы не было его — то к моему брату Франсуа. Но сына у меня нет, и после меня престол принадлежит моему брату, герцогу Анжуйскому, а его здесь нет. Так как рано или поздно он может явиться и потребовать себе престол, я не хочу, чтобы он нашел на своем месте человека, который, опираясь на почти равные права, станет оспаривать престол, что грозило бы государству войною между претендентами. На том же основании я не назначаю вас регентшей, так как вам пришлось бы выбирать между двумя сыновьями, что было бы тяжко для материнского сердца. На том же основании я не остановил своего выбора и на моем брате Франсуа, так как мой брат Франсуа мог бы сказать старшему брату: «У вас есть свой престол, незачем было бросать его!» Нет! Я выбирал такого регента, который принял бы королевскую корону только на хранение и держал бы ее под своей рукой, а не надевал себе на голову. Этот регент — король Наваррский. Приветствуйте его, мадам! Приветствуйте его, брат мой!

И, подтверждая жестом свою последнюю волю, Карл сам приветствовал Генриха. Екатерина и герцог Алансонский сделали головой движение, среднее между нервной дрожью и приветствием.

— Ваше высочество регент, возьмите, — сказал Карл королю Наваррскому, — вот грамота, которой вам даруются, до возвращения короля Польского, командование всеми армиями, ключи от государственной казны, королевские права и власть.

Екатерина взглядом пожирала Генриха, Франсуа шатался, едва удерживаясь на ногах. Но и его слабость, и сдержанность Екатерины не только не успокаивали Генриха, а явно указывали на непосредственную, нависшую, уже грозящую ему опасность.

Большим напряжением воли Генрих превозмог свою боязнь и взял из рук короля свиток; затем, выпрямившись во весь рост, он бросил на Екатерину и на Франсуа взгляд, пристальный и ясно говоривший: «Берегитесь, я ваш господин!»

Екатерина поняла этот взгляд.

— Нет, нет, никогда! — сказала она. — Никогда мой род не склонит головы перед чужим родом! Пока жив хоть один Валуа, никогда во Франции не будет царствовать Бурбон.

— Матушка, матушка! — закричал на нее Карл, поднимаясь на окровавленной постели, страшный, как никогда. — Берегитесь, я еще король! Знаю, что не надолго, но мне не нужно много времени, чтобы отдать приказ и наказать убийц и отравителей.

— Хорошо! Отдавайте ваш приказ, если посмеете. А я пойду отдать свои приказы. Идем, Франсуа, идем! — сказала Екатерина и быстро вышла, увлекая за собой герцога Алансонского.

— Нансе! — крикнул Карл. — Нансе, сюда, ко мне! Я приказываю, я требую, Нансе: арестуйте мою мать, арестуйте моего брата, арестуйте…

Хлынувшая горлом кровь прервала речь Карла. И в то мгновение, когда начальник охраны открыл дверь, король, задыхаясь, хрипел на своей кровати. Нансе слышал только свое имя, но приказания, произнесенные уже не так отчетливо, потерялись в пространстве.

— Охраняйте дверь, — распорядился Генрих, — и не впускайте никого.

Нансе поклонился и вышел.

Генрих снова перенес взгляд на лежавшее перед ним безжизненное тело, которое могло бы показаться трупом, если бы слабое дыхание не шевелило едва заметно полоску кровавой пены, окаймлявшей его губы.

Генрих долго смотрел на Карла, потом, говоря с самим собой, сказал:

— Вот решительная минута: царство или жизнь?

В это мгновение гобелен за альковом чуть приподнялся, из-за него показалось бледное лицо, и среди мертвой тишины, царившей в королевской опочивальне, прозвучал голос:

— Жизнь!

— Рене! — воскликнул Генрих.

— Да, сир.

— Значит, твое предсказание — ложь; я не буду королем? — спросил Генрих.

— Будете, сир, но ваше время еще не приспело.

— Почем ты знаешь? Говори, я хочу знать, можно ли тебе верить?

— Нагнитесь.

Король Наваррский нагнулся над телом Карла. Рене нагнулся тоже. Их разделяла лишь кровать, но и это расстояние теперь уменьшилось благодаря их движению друг к другу. Между ними лежало безгласное и недвижимое тело умирающего короля.

— Слушайте! — сказал Рене. — Меня здесь поместила королева-мать, чтобы вас убить, но я предпочитаю служить вам, так как верю вашему гороскопу; оказывая вам услугу тем, что я сделаю для вас сию минуту, я спасу и свое тело, и свою душу.

— А не по приказанию ли той же королевы-матери ты это говоришь? — спросил Генрих, обуреваемый сомнениями и недобрыми предчувствиями.

— Нет, — ответил Рене. — Выслушайте одну тайну.

Он наклонился еще больше. Генрих сделал то же самое, так что их головы почти соприкасались.

Разговор двух мужчин, склонившихся над умирающим королем, приобретал характер настолько жуткий, что у суеверного флорентийца зашевелились волосы на голове, а на лице у Генриха выступили крупные капли пота.

— Выслушайте, — продолжал Рене, — выслушайте тайну, известную только мне. Я вам ее открою, если вы поклянетесь простить мне смерть вашей матери.

— Я уже обещал простить, — ответил Генрих, и лицо его омрачилось.

— Обещали, но не клялись, — сказал Рене, отшатнувшись от Генриха.

— Клянусь, — ответил Генрих, протягивая правую руку над головой Карла.

— Польский король уже едет, — торопливо проговорил Рене.

— Нет, — сказал Генрих, — король Карл задержал гонца.

— Король Карл задержал только одного, на дороге в Шато-Тьерри; но королева-мать предусмотрительно послала трех, по трем разным дорогам.

— О, тогда горе мне!

— Гонец из Варшавы прибыл сегодня утром. Король Польский выехал вслед за ним, и никому в голову не пришло его задерживать, потому что в Варшаве еще не знали о болезни короля. Гонец опередил Генриха Анжуйского всего на несколько часов.

— О, если бы в моем распоряжении была хотя бы неделя! — воскликнул Генрих.

— Да, но вы не располагаете даже семью часами. Разве вы не слышали звона оружия, которое раздавали людям?

— Слышал.

— Это оружие — против вас. Они придут даже сюда и убьют вас даже в опочивальне короля.

— Но король еще не умер.

Рене пристально посмотрел на Карла:

— Через десять минут он умрет. Итак, вам остается жить всего десять минут, а может быть, и меньше.

— Что же делать?

— Бежать, не теряя ни минуты, ни секунды.

— Но как? Если меня поджидают в передней, то убьют, как только я отсюда выйду.

— Слушайте! Ради вас я рискую всем, не забывайте этого никогда.

— Будь покоен.

— Идемте, потайным ходом я доведу вас до задней калитки. Затем, чтобы дать вам время убежать, я пойду к королеве-матери и скажу, что вы сейчас сойдете вниз; подумают, что вы сами обнаружили этот потайной ход и воспользовались им, чтоб убежать. Идем, идем!

Генрих наклонился к Карлу и поцеловал его в лоб.

— Прощай, мой брат, — сказал он, — я не забуду, что последним твоим желанием было видеть меня твоим преемником. Я не забуду, что последним желанием твоим было сделать меня королем. Почий с миром! От имени моих собратьев прощаю тебе их пролитую кровь.

— Скорей! Скорей! — сказал Рене. — Он приходит в чувство! Бегите, пока он не открыл глаза, бегите!

— Кормилица! — пробормотал Карл. — Кормилица!

Генрих схватил шпагу Карла, висевшую в головах у короля и теперь ненужную ему, засунул за пазуху грамоту о назначении регентом, в последний раз поцеловал Карла в лоб, обежал вокруг кровати и бросился в проход, который закрылся вслед за ним.

— Кормилица! — крикнул Карл громче. — Кормилица!

Кормилица подбежала:

— Что тебе, Шарло?

— Кормилица, — сказал Карл, приподняв веки и раскрывая глаза с расширенными зрачками, страшно застывшими в смертной неподвижности, — кормилица, пока я спал, что-то произошло во мне: я вижу яркий свет, я вижу Господа нашего Бога; я вижу пресветлого Иисуса Христа и присно блаженную Деву Марию. Они просят, они молят за меня Бога. Всемогущий Господь меня прощает… зовет меня к себе… Господи!

Господи! Прими меня в милосердии Твоем… Господи! Забудь, что я был королем, ведь я иду к Тебе без скипетра и без короны. Господи! Забудь преступления короля и помни лишь мои страдания как человека… Господи! Вот я!

Произнося эти слова, Карл приподнимался все больше и больше, как будто двигался на голос того, кто звал его к себе, затем с последними словами испустил дух и, мертв, недвижим, упал на руки кормилицы.

Пока солдаты, отряженные Екатериной, занимали коридор, по которому Генрих должен был неминуемо пройти от короля, сам Генрих, по указанию Рене, проскользнул по потайному ходу к задней калитке, вскочил на приготовленную лошадь и поскакал в том направлении, где, как он знал, его ждет де Муи.

Вдруг несколько часовых обернулись на топот лошади, скакавшей по гулкой мостовой, и крикнули:

— Бежит! Бежит!

— Кто? — закричала королева-мать, подходя к окну.

— Король Наваррский! Король Наваррский! — орали часовые.

— Стреляй! Стреляй в него! — крикнула Екатерина.

Часовые прицелились, но Генрих был уже недосягаем.

— Бежит — значит, побежден! — воскликнула королева-мать.

— Бежит — значит, король я! — прошептал герцог Алансонский.

Но в ту самую минуту, когда Франсуа и королева-мать еще стояли у окна, подъемный мост загромыхал под лошадиными копытами, послышалось бряцание оружия, гул многих голосов, и молодой человек со шляпою в руке въехал галопом во двор Лувра с криком: «Франция!», а вслед за ним четверо дворян, покрытых, как и он, пылью, потом и пеною взмыленных коней.

— Сын! — крикнула Екатерина, протягивая руки в раскрытое окно.

— Мама! — ответил молодой человек, спрыгивая с лошади.

— Брат! Анжу! — с ужасом воскликнул Франсуа, отступая от окна.

— Опоздал? — спросил свою мать Генрих Анжуйский.

— Нет, наоборот, как раз вовремя; сама десница Божия не привела бы тебя более кстати. Смотри и слушай!

В это время начальник охраны де Нансе вышел на балкон королевской опочивальни. Все взоры обратились к нему.

Он вынес деревянный жезл, разломил надвое, затем, держа в вытянутых руках по половинке, трижды прокричал:

— Король Карл Девятый умер! Король Карл Девятый умер! Король Карл Девятый умер!

И выпустил из рук обе половинки.

— Да здравствует король Генрих Третий! — крикнула Екатерина и перекрестилась, выражая благодарность Богу. — Да здравствует король Генрих Третий!

Все повторили этот возглас, кроме Франсуа.

— A-а! Она провела меня, — прошептал он, раздирая себе ногтями груды.

— Я одержала верх, — воскликнула Екатерина, — проклятый Беарнец не будет царствовать!

XVI
ЭПИЛОГ

Прошел год со времени смерти Карла IX и восшествия на престол его преемника. Король Генрих III, благополучно царствующий по милости Бога и своей матери Екатерины, отправился принять участие в пышном крестном ходе к Клерийской Божьей Матери. Он шел пешком вместе со своей женой и со всем двором.

Король Генрих III мог разрешить себе приятное времяпрепровождение: в ту пору никакая серьезная забота его не беспокоила. Король Наваррский жил в Наварре, куда он так стремился, и, как говорили, был сильно увлечен какой-то красивой девушкой из рода Монморанси, которую он звал Могильщицей. Маргарита была с ним, мрачная, печальная, и только там, среди красивых гор, она нашла если не отвлечение, то облегчение от двух переживаний, наиболее тяжелых в жизни: отсутствия и утраты близких.

В Париже было все спокойно, и королева-мать, ставшая в действительности регентшей, с тех пор как ее дорогой сын Генрих сделался королем, жила то в Лувре, то в особняке Суассон, занимавшем тогда участок, где теперь Хлебный рынок и где от этого особняка до сих пор осталась изящная колонна.

Однажды вечером Екатерина усиленно занималась изучением созвездий вместе с Рене, не зная о предательских проделках флорентийца, который опять вошел к ней в милость благодаря своим ложным показаниям в деле Коконнаса и Ла Моля; как раз в это время пришли сказать, что у нее в молельне ее ждет какой-то человек, желающий сообщить крайне важное известие. Екатерина спустилась в молельню, где нашла Морвеля.

— Он здесь! — воскликнул отставной командир петардщиков, вопреки правилам придворного этикета не дав Екатерине времени обратиться к нему первой.

— Кто — он?

— Кто же другой, мадам, как не король Наваррский?

— Здесь?! — сказала Екатерина. — Он… здесь… Генрих… зачем этот безумец здесь?

— Если судить по тому, что явно, — он приехал повидать баронессу де Сов, только и всего. Если же судить по тому, что вероятно, — он приехал с целью заговора против короля.

— Откуда вы знаете, что он здесь?

— Вчера я видел, как он входил в один дом, а через минуту туда же вошла баронесса.

— А вы уверены, что это он?

— Я ждал, пока он выйдет, потратил на это половину ночи. В три часа утра оба влюбленных отправились по домам. Король проводил баронессу до самой пропускной калитки Лувра; благодаря привратнику, несомненно подкупленному, она прошла туда без всяких неприятностей, а король, напевая песенку, пошел обратно, и так развязно, точно у себя в горах.

— Куда же он пошел?

— На улицу Арбр-сек, в гостиницу «Путеводная звезда», к тому самому трактирщику, у которого жили два колдуна, казненные в прошлом году по приказанию вашего величества.

— Почему же вы не пришли сказать мне об этом сейчас же?

— Потому, что я не был вполне уверен в своих наблюдениях.

— А теперь?

— Теперь уверен.

— Вы его видели?

— Совершенно ясно. Я сел в засаду у виноторговца, что напротив; прежде всего я увидал его, когда он входил в тот же дом, что и накануне, но баронесса запоздала; тогда он имел неосторожность приложиться лицом к оконному стеклу в окне второго этажа, и на этот раз у меня не осталось никаких сомнений. А кроме того, в ту же минуту к нему опять пришла баронесса де Сов.

— Так ты думаешь, они, как и прошлой ночью, пробудут там до трех часов утра?

— Вполне возможно.

— А где находится этот дом?

— У Круа-де-Пти-Шан, около улицы Сент-Оноре.

— Хорошо, — сказала Екатерина. — Баронесса де Сов знает ваш почерк?

— Нет.

— Садитесь и пишите.

Морвель сел и взял перо.

— Я готов, ваше величество, — сказал он.

Екатерина продиктовала:

«Пока барон де Сов дежурит в Лувре, баронесса с одним франтом из числа его друзей пребывает в доме близ Круа-де-Пти-Шан, около улицы Сент-Оноре; барон де Сов узнает этот дом по красному кресту, который будет начерчен на его стене».

— Дальше? — спросил Морвель.

— Сделайте копию с этого письма, — ответила Екатерина.

Морвель слепо повиновался.

— Теперь, — сказала Екатерина, — поручите эти письма какому-нибудь сметливому человеку: пусть одно он отдаст барону де Сов, а другое обронит где-нибудь в коридорах Лувра.

— Не понимаю, — сказал Морвель.

Екатерина передернула плечами:

— Неужели вы не понимаете, что муж, получив такое письмо, рассердится?

— Но, мне кажется, ваше величество, во времена короля Наваррского он не сердился.

— То, что сходит с рук королю, может не пройти даром простому поклоннику. Кроме того, если не рассердится он сам, то за него рассердитесь вы.

— Я?

— Конечно. Вы возьмете с собой четверых, если надо шестерых людей, наденете маски, вышибете дверь, как будто вас послал барон, захватите влюбленных в разгар свидания и нанесете удар во имя короля; а наутро письмо, потерянное в одном из коридоров Лувра и найденное какой-нибудь сердобольною душой, засвидетельствует, что это была месть мужа, а убитый поклонник совершенно случайно оказался королем Наваррским; но кто же мог это предвидеть, если все думали, что он живет в По?

Морвель с восхищением посмотрел на Екатерину, раскланялся и вышел.

В то время как Морвель выходил из суассонского особняка, баронесса де Сов входила в домик у Круа-де-Пти-Шан. Генрих ждал у приоткрытой двери и, как только увидал ее на лестнице, спросил:

— За вами не следили?

— По-моему, нет, — ответила Шарлотта.

— А за мной, кажется, следили, — сказал Генрих, — и не только прошлой ночью, но и сегодня вечером.

— О Господи! Вы меня пугаете, сир; если то, что вы вспомнили о вашей прежней подруге, обратится против вас, я буду безутешна.

— Не беспокойтесь, моя крошка, — ответил Беарнец, — под покровом ночи нас берегут три шпаги.

— Три? Слишком мало, сир.

— Достаточно, если их имена — де Муи, Сокур и Бартельми.

— Так де Муи в Париже?

— Разумеется.

— Неужели он осмелился вернуться в столицу? Значит, и у него есть бедняжка, влюбленная в него до безумия?

— Нет, но у него есть враг, и де Муи дал клятву его убить.

Только ненависть, дорогая, заставляет нас совершать столько же глупостей, сколько и любовь.

— Спасибо, сир.

— О! Это относится не к тем глупостям, которые я делаю сейчас, а к прошлым и будущим. Не будем спорить на эту тему и терять время.

— Вы все-таки решили ехать?

— Сегодня ночью.

— Значит, вы покончили с делами, ради которых приехали в Париж?

— Я приезжал только ради вас.

— Обманщик!

— Святая пятница! Я говорю правду, крошка. Не надо прошлого: мне остается два-три часа счастья, а затем вечная разлука.

— Ах, сир! Нет ничего вечного, кроме моей любви.

Только что сказав, что у него нет времени для рассуждений, Генрих не стал с ней спорить, а поверил на слово или же, будучи скептиком, сделал вид, что верит.

Как сообщил король Наваррский, все это время де Муи и два его товарища прятались тут же, по соседству с этим домом. Было условлено, что Генрих выйдет из него не в три часа, а в полночь, затем они, как накануне, проводят баронессу де Сов до Лувра, а оттуда пойдут на улицу Серизе, где жил Морвель. Де Муи только сегодня днем узнал точно, в каком доме проживает его враг.

Все трое были на своем посту уже с час, как вдруг заметили человека, пришедшего в сопровождении пяти других, который подошел к домику и стал подбирать ключ к его двери. Увидев это, де Муи, прятавшийся в нише соседнего дома, одним прыжком из своего укрытия подскочил к человеку и схватил его за руку.

— Одну минуту, — сказал он, — вход воспрещен!

Человек отскочил назад, и от резкого движения с него свалилась шляпа.

— Де Муи де Сен-Фаль! — воскликнул он.

— Морвель! — в ярости вскричал гугенот, поднимая вверх свою шпагу. — Я тебя искал, а ты сам пришел ко мне? Спасибо!

Однако, при всей своей ярости, де Муи не забыл о Генрихе и, повернув голову к окну, свистнул, как свистят беарнские пастухи.

— Этого довольно, — сказал он Сокуру. — Ну, а теперь подходи, убийца! Ближе, ближе!

И де Муи набросился на Морвеля.

Морвель успел за это время вытащить из-за пояса пистолет.

— Ага! На этот раз ты, кажется, умрешь, — сказал Королевский Истребитель, прицеливаясь в молодого человека.

Он выстрелил, но де Муи отскочил вправо, и пуля пролетела мимо.

— Теперь черед за мной! — крикнул молодой человек.

Де Муи нанес Морвелю сокрушительный удар, и хотя он пришелся в кожаный пояс, отточенное острие прошло сквозь пояс и вонзилось в тело.

Королевский Истребитель закричал диким голосом, выражавшим такую страшную боль, что полицейские солдаты сочли его раненным насмерть и в страхе бросились бежать по направлению к улице Сент-Оноре.

Морвель был не из храбрых. Увидав, что полицейские оставили его, а перед ним такой противник, как де Муи, он тоже попытался спастись бегством и побежал в том же направлении, что и солдаты, с криком: «Помогите!»

Де Муи, Сокур и Бартельми в пылу азарта кинулись преследовать бежавших. Когда они вбегали на улицу Гренель, одно из угловых окон распахнулось, и какой-то человек спрыгнул со второго этажа на землю, только что смоченную дождем.

Это был Генрих. Свист де Муи предупредил его об опасности, а пистолетный выстрел доказывал серьезность положения и увлек Генриха на помощь своим друзьям. Пылкий, сильный, ловкий, с обнаженной шпагою в руке, он бросился по их следам. Генрих бежал на крик, доносившийся от заставы Сержан. Это кричал Морвель, который, чувствуя, что де Муи его настигает, опять стал звать на помощь своих людей, гонимых страхом. Ему оставалось только или обернуться лицом к врагу, или получить от него удар в спину. Морвель обернулся, скрестил свой клинок с клинком врага и почти в тот же миг очень ловко ударил де Муи, но лишь проколол ему перевязь. Де Муи тотчас ответил ударом на удар; шпага еще раз вонзилась Морвелю в живот, и кровь хлынула из двойной раны двойной струей.

— Попало! — крикнул, подбегая, Генрих. — У-лю-лю! У-лю-лю, де Муи!

Де Муи в подбадривании не нуждался. Он снова атаковал Морвеля, но Морвель не стал ждать: зажав рану левой рукой, он со всех ног бросился бежать.

— Бей скорее! Бей! — кричал король Наваррский. — Вон солдаты его остановились, да эти отчаянные трусы ничто для храбрецов!

У Морвеля рвались легкие, дыхание свистело, каждый выдох выносил наружу кровавую пену, наконец, сразу потеряв силы, Морвель упал на месте; но тотчас приподнялся и, повернувшись на одном колене, выставил свою шпагу навстречу де Муи.

— Друзья! Друзья! — кричал Морвель солдатам. — Их только двое. Стреляйте, стреляйте в них!

В самом деле, Сокур и Бартельми где-то заблудились, преследуя двух полицейских, которые бежали по переулку Пули, так что король Наваррский и де Муи оказались двое против четверых.

— Стреляй! — продолжал кричать Морвель, видя, что один из солдат взял наизготовку свою коротенькую аркебузу.

— Ладно, но раньше умри, предатель! Умри, мерзавец! Умри, окаянный убийца! — кричал де Муи, и, отведя левой рукой шпагу Морвеля, он правой всадил свою шпагу сверху вниз в грудь врага с такой силой, что пригвоздил его к земле.

— Берегись! Берегись! — крикнул Генрих.

Оставив шпагу в груди Морвеля, де Муи отскочил назад, так как один солдат уже прицелился и чуть не выстрелил в него в упор; в тот же миг Генрих проткнул стрелка шпагой — стрелок вскрикнул и упал рядом с Морвелем. Два других солдата бросились бежать.

— Идем, идем, де Муи! — крикнул Генрих. — Нельзя терять ни минуты. Если нас узнают, нам конец.

— Подождите, сир! Неужели вы думаете, что я оставлю свою шпагу в теле этого мерзавца?

Он подошел к Морвелю, лежавшему, казалось, без движения; едва де Муи взялся за рукоять шпаги, торчавшей в груди Морвеля, Морвель приподнялся, схватил выроненную солдатом аркебузу и выстрелил в грудь де Муи. Молодой человек упал, даже не вскрикнув: он был убит наповал. Генрих бросился на Морвеля, но Морвель тоже упал замертво, и шпага Генриха проткнула только труп.

Надо было бежать; шум привлек много народу и мог поднять ночную стражу. Среди сбежавшихся людей Генрих искал какое-нибудь знакомое лицо и радостно вскрикнул, вдруг увидав мэтра Ла Юрьера.

Так как вся эта сцена происходила у Трагуарского креста, то есть против улицы Арбр-сек, то наш старый знакомый, по самой своей природе человек мрачный и еще больше помрачневший после смерти Коконнаса и Ла Моля, своих любимых постояльцев, — прибежал сюда, бросив свои печи и кастрюли как раз в то время, коща готовил ужин для короля Наваррского.

— Дорогой мой Ла Юрьер, поручаю вам де Муи, хотя сильно опасаюсь, что ему ничто уже не поможет. Отнесите его к себе и, если он еще жив, не жалейте для него ничего, вот вам кошелек. А того, другого, оставьте в канаве, пусть там гниет, как собака!

— А вы? — спросил Ла Юрьер.

— Мне надо еще попрощаться. Бегу и через десять минут буду у вас. Моих лошадей держите наготове.

Генрих действительно побежал к домику у Круа-де-Пти-Шан; но, выбежав из улицы Гренель, он в ужасе остановился: у двери домика собралась толпа.

— Кто живет в этом доме? Что случилось? — спросил Генрих.

— Ох! Большое несчастье, месье, — ответил спрошенный. —

Сейчас одну молодую красивую даму зарезал ее муж — его запиской известили, что жена находится здесь с любовником.

— А где муж?

— Удрал.

— А жена?

— Там.

— Умерла?

— Нет еще, но, слава Богу, ей недолго осталось страдать.

— О-о! Я проклят! — воскликнул Генрих и кинулся в дом.

В комнате было полно народу, и все обступили кровать, на которой лежала несчастная Шарлотта, раненная двумя ударами кинжала. Ее муж, в течение двух лет скрывавший свою ревность к королю Наваррскому, воспользовался случаем, чтоб отомстить.

— Шарлотта! Шарлотта! — крикнул Генрих, расталкивая толпу и падая на колени перед кроватью.

Шарлотта открыла красивые глаза, уже туманившиеся предсмертной дымкой, вскрикнула и хотела приподняться, отчего кровь брызнула из обеих ран.

— О, я знала, что не умру, не повидав его, — проговорила она.

В самом деле, Шарлотта будто ждала этой минуты, чтобы вручить Генриху свою душу, так сильно любившую его: как только губы умирающей коснулись лба короля Наваррского и прошептали в последний раз: «Люблю тебя», Шарлотта упала бездыханной.

Генрих не мог дольше оставаться, не губя себя. Он вынул из ножен кинжал, отрезал локон ее прекрасных белокурых волос, которые так часто распускал, любуясь их длиной, зарыдал и вышел, сопровождаемый рыданиями других людей, не подозревавших, что они плачут над горькою судьбой столь высокопоставленных особ.

— Друг, любимая — все меня оставляют, — воскликнул убитый горем Генрих, — все изменяют мне, все разом от меня уходит.

— Да, сир, — шепотом сказал какой-то человек, который отделился от толпы любопытных, теснившихся у домика, и пошел вслед за Генрихом, — но в будущем у вас — престол!

— Рене! — воскликнул Генрих.

— Да, сир, Рене, который оберегает вас. Этот мерзавец, умирая, назвал вас. Стало известно, что вы в Париже, вас всюду разыскивают стрелки. Бегите, бегите!

— А ты говоришь, что я буду королем! Это беглец-то?

— Нет, сир, не я, глядите, — ответил флорентиец, указывая на звезду, сверкнувшую в просвете черной тучи. — Это говорит она.

Генрих вздохнул и скрылся в темноте.

ПРИМЕЧАНИЯ

21. По-французски смерть — mort (мор); безумие — folie (фоли).

Пригласи друзей в Данинград
Данинград