Ивашка бежит за конём. Ольга Гурьян

Оглавление
  1. Глава первая ИВАШКА И АННУШКА
  2. Глава вторая ЛОДЕЙНИЦЫ
  3. Глава третья ДЯДЕНЬКА МУДРИЛА
  4. Глава четвёртая ВОЛОК
  5. Глава пятая У КНЯЖЬИХ ВОРОТ
  6. Глава шестая ВАРЯЖСКАЯ КРОВАТЬ
  7. Глава седьмая АННУШКА ПОДАЁТ ВЕСТЬ
  8. Глава восьмая ВСЯКИЕ НЕОЖИДАННОСТИ
  9. Глава девятая ГОСПОДИН ГЕНЗЕРИХ
  10. Глава десятая В ТЕМНОТЕ
  11. Глава одиннадцатая НЕЯСЫТЬ
  12. Глава двенадцатая ИВАШКА ПЛЫВЁТ В ЦАРЬГРАД
  13. Глава тринадцатая ПОЛОВЦЫ
  14. Глава четырнадцатая ПИРОГИ С ГОРОХОМ
  15. Глава пятнадцатая ЯРМОШКА ПРЫГАЕТ И ИСЧЕЗАЕТ
  16. Глава шестнадцатая ПРЕКРАСНАЯ ПУЛЬХЕРИЯ
  17. Глава семнадцатая А ИВАШКА БЕЖИТ, БЕЖИТ
  18. Глава восемнадцатая ПРОКОП-ВСЕХ-ПОБЕДИШЬ
  19. Глава девятнадцатая ИВАШКА ПРИХОДИТ НИ С ЧЕМ
  20. Глава двадцатая ПОДВИГИ ПРОКОПА
  21. Глава двадцать первая ПРАЗДНИЧНОЕ УТРО
  22. Глава двадцать вторая ВСТРЕЧА
  23. Глава двадцать третья ВОЕННАЯ ХИТРОСТЬ
  24. Глава двадцать четвёртая МОЛОДЕЦ, ИВАШКА!

Историческая повесть.

Глава первая
ИВАШКА И АННУШКА

Ивашка бежал за конём, увозившим его сестрицу Аннушку. Злой всадник перекинул её поперёк седла. Аннушкина голова свесилась, длинные косы метут пыль. Ивашка бежал, торопился нагнать, вернуть Аннушку. Да где ж ему догнать? Конь-то быстро скачет, а Ивашка, как ни старается, бежит медленно. Всё длинней становится пыльная дорога между ними. Конь всё меньше становится. Уж он будто глиняная игрушка-коняшка. Уж и того нет, клубочком вдали катится. Уж и того нет, только вьётся вдали облачко пыли. А Ивашка за тем облачком пыли бежит, бежит, задыхается, бежит. Вдали облачко уже растаяло. Нет его. Ветром пылинки унесло и туда, и сюда, и вовсе никуда. Тут Ивашка взвыл в голос, вопит, плачет, пыль и слезы растирает по толстым щекам. — Как же я без Аннушки буду жить? Идёт Ивашка, всхлипывает, носом хлюпает. Ноги с непривычки подгибаются. Пот заливает глаза, он их рукавом утирает. Да что ж делать, надо идти. Уже солнышко высоко поднялось, по серёдке неба стало. Ивашкина тень на дороге вовсе стала коротенькая, жмётся к его пяткам. Но Ивашка на солнышко не глядит, под ноги не смотрит. Он смотрит вдаль и вперёд, туда, где Аннушка исчезла. Вдруг он слышит подле себя тихие стоны. Кто бы такой? Оглянулся — нет никого. Он дальше шагает, и опять кто-то стонет. Да что ж это? Никого нет. Никого нет на дороге, один он бредёт. Вверх посмотрел — птиц не видать, они в полуденный жар отдыхают. По сторонам взглянул — стоят кусты, не шевелятся. Посмотрел на дорогу — там одна его послушная тень. Ох, один он, один на всём белом свете! Никогда, никогда он один не бывал — всегда с Аннушкой. И отца с матерью он не помнил — его Аннушка вырастила. Она его баловала, холила. Сама всю работу справляет, а ему говорит: «Ты у меня ещё молоденький, погуляй ещё. Вот вырастешь, будешь мне защита». Вот он вырос, уже десятый годок ему пошёл, а в страшный час не сумел её защитить. Замешкался. Ещё было рано, ещё солнышко не совсем взошло. Они только умылись, за стол не успели сесть — вдруг услышали на улице великий шум. Они выбежали во двор, смотрят: на том конце деревни избы полыхают. По улице скачут всадники, мечами машут, хватают людей. — Бежим! — кричит Аннушка. — Ой, чьи-то дружинники на наше село напали! Не успели до калитки добежать, конь взвился над плетнём, одним махом перескочил. Всадник кричит: — Лови её! Схватил Аннушку, бросил поперёк седла, ударил коня плетью, поскакал прочь. А Ивашка растерялся, замешкался, не сумел её защитить. Ах, кто же это стонет, голос подаёт? А не ветер ли к нему Аннушкин голос доносит издалека, как она плачет, упрекает его? Нет, и ветра нет, и Аннушка далеко, уж ему её голоса не услыхать. Кому же это быть, кому стонать? Один он на дороге, и тень у его ног. А не тень ли жмётся к его ногам, жалуется? Нет, тень — она безгласная, тени не разговаривают. А больше некому, никого не видать. Это Ивашка стонет от нестерпимого горя. От жгучего стыда глаза закрыл. Ан по дороге-то надо идти зрячему. Ивашка споткнулся о камень, на дорогу пал, коленку зашиб, руки ссадил. И пожаловаться некому, и больше плакать сил нет. Вот догонит он злодея, схватит его за пояс могучей рукой. С копя прочь сдёрнет и ногой наподдаст. Покатится злодей по пыльной дороге, заверещит от страха, от обиды взвоет. А Ивашка злодею прямо в лицо засмеётся, вскочит в седло, Аннушку одной рукой обнимет, и на том коне они домой едут. Аннушка радуется, говорит: «Мой Ивашенька всем молодцам молодец! Освободил меня и домой везёт». Тут Ивашка очнулся, оглянулся. Лежит он один на пустой дороге. Дорога вьётся, убегает вдаль, конца не видать. В тот невидимый конец конь Аннушку унёс. Надо торопиться, надо бежать Аннушку ворочать. Он на четвереньки поднялся, на коленки встал, выпрямился, побежал по дороге. Он бежит, бежит… Это ему кажется, что бежит, а в самом деле усталые ноги еле переступают. Надо бы тогда сразу, вовремя, на злодея кинуться. Как конь перескочил через плетень, надо бы в узду вцепиться, схватиться с этим злодеем, не пускать его, а Аннушка бы успела убежать, в малиннике бы спряталась или в лесу бы успела скрыться. А он бы всё это время со злодеем бы дрался, задерживал бы его. Да, надо было бы, мало что надо было бы. Время упущено, теперь догонять осталось, надо шагу прибавить, догнать коня. Уже солнце к закату клонится, а Ивашка плетётся по дороге. Во рту у него пересохло, пыль скрипит на зубах. В голове мутится. Он зубами скрежещет, голову вскидывает, руками взмахивает, взлететь бы, поскорей бы, а ноги под ним подгибаются. Тень-то подле него выросла длинная и тощая. Ивашка с ней разговаривает: — Пить, пить! Водицы испить! А у колодца стоит Аннушка. Коромысло с плеч спустила, набрала полные вёдра воды. Чистая водица в ведре поплёскивает. Упал Ивашка на колени, пересохшими губами прильнул к воде, а оттуда на него смотрит чужое лицо. Лицо-то тёмное, в пыльных подтёках. Глаза провалились, тусклым огнём горят. Смотрят те глаза Ивашке в глаза, один другого не узнаёт. Отшатнулся Ивашка, стукнулся головой о край ведра, упал без памяти. А чужая баба подхватила его, льёт ему воду в рот и на голову.

Глава вторая
ЛОДЕЙНИЦЫ

Ивашка заворочался, перевернулся со спинки на живот, потянулся просыпаться, что ли, или ещё подремать? Приоткрыл один глаз — что такое? Пол в избе вчерашний-то день был земляной, а сейчас будто тесовые доски настланы. Ивашка протянул руку, пальцем потрогал. И впрямь тёсано, ни одной занозины. Да у них дома и тесла нет — один топор. Спится ему, что ли? И стены будто не те. Вчера были закопчены, а теперь глянь-ко! Толстые сосновые брёвна румяные, сочатся смолой. Ивашка отколупнул смолку, прикусил. А смолка будто наяву, вязкая, сладкая и лесом пахнет. Ивашка позвал: — Аннушка! А над ним нагибается чужая женщина. Собой дородная, такая пригожая, а он её впервые видит. Откуда взялась? Женщина говорит: — Не признаёшь меня? А с чего бы её признать? Он её отроду не видал. Может, он её и не видит, а она снится ему во сне? Тронешь её, а она вдруг кошка, или кудель, или вовсе ничего. Женщина говорит: — Забыл? А мы с тобой уже встречались. Я по воду пошла к колодцу, только вёдра вытащила, а ты вдруг на воду накинулся, ведро опрокинул, а сам сомлел. Три дня пролежал без памяти. Три дня! Тут Ивашке всё вспомнилось. Ой, за три-то дня Аннушку на край света увезли! Надо скорей бежать её догонять. — Бежать надо, — говорит он. — Аннушку-то, мою сестрицу, злодеи украли, на край света увезли. — Погоди, погоди, — говорит женщина. — Да зачем же на край света? Далеко не повезут, разве в Смоленск-город. Город большой, торговый. Где что ни покрадено, всякая покража в Смоленске объявится. Что человек, что скотина, что из одёжи что. Какой там край света? До Смоленска здесь недальний путь. — Да где я? — спрашивает Ивашка. — А в Лодейницах ты. Лодейницы — наше село. Живут тут всё ладейники, оттого и прозывается село Лодейницы. И мой хозяин ладейник, лодки рубит и ладьи и в Смоленск их гоняет на продажу. А меня зовут тётка Любаша, и ты меня так зови. — Я пойду, тётка Любаша, — сказал Ивашка и спустил ноги со скамьи. — Никуда ты не пойдёшь, — строго ответила тётка Любаша. — Пойдёшь — опять свалишься. А вот вернётся мой хозяин домой, он тебе тёзка, мой хозяин. По имени Иван, а прозвище ему Мудрила. Он всех у нас в селе мудрёнее, таково мудрит — мудрый человек. У него голова разумная, слова умные, он рассудит, как тебе дальше быть. Как повелит, так и сделаем. Велит в путь идти, соберём тебя по-хорошему. А покамест лежи, спи. Ты ещё слабый.

И впрямь голова будто тяжёлая, тяжелее ног. Сама на подушку легла. А в сенях негромкий стук. Будто где-то вдали птица дятел сук долбит: тук-а-тук, тук-как-тут. А тут как тут входит в избу старушка, такая собой старенькая, только что мохом не поросла. Как корявый сук согнутая, как прошлогодний лист сморщенная. Высоким посошком подпирается, во все стороны озирается, увидела Ивашку, спрашивает: — Это откуда такой? Не видела я у тебя, Любаша, малых деточек. Такого большого не в лесу ли нашла? — Не в лесу, а на дороге. На ихнее село дружинники напали, его сестрицу Аннушку выкрали, он за ней бежал. — Это случается, — сказала старушка. — Это не с одной с ней такая беда. Уж это так положено. Князья-то наши меж собой беспрестанно дерутся — им от того честь и слава, а нам погибель. Жгут и грабят и людей полонят. Во всех концах земли наши девушки стонут. На Хвалынском море плачут, в Сурожи руки ломают, в далёком Царьграде от тоски сохнут. От своей земли отторгнуты, в чужие края проданные. От этих слов Ивашка залился слезами, а тётка Любаша сердито прикрикнула: — Что ты такое говоришь, бабушка! Чем ребёнка утешить, ты его пугаешь. — Я утешу, утешу, — залепетала бабушка. — Я же не со зла. Глупый язык нечаянно сболтнул. Улыбнулась беззубым ртом, весёлым голосом заговорила: — Не со всеми такая беда случается, иные, бывает, и домой ворочаются. Не все девушки в заморские страны проданы на века, другие-то дома живут. И меня в младые годы в плен брали, да недолго держали. Ты не сомневайся найдётся твоя Аннушка. Найдёшь её, обратно выкрадешь. Чего проще! — Да разве тебя брали в плен? Я что-то и не слыхала, — сказала тётка Любаша. — Где тебе слыхать было? Тому уж лет сорок, поболе иль помене, тебя ещё на свете не было. И твоя матушка в те годы ещё в люльке качалась и соску сосала. Давно это было. Ивашка приподнялся на локте, в старушку глазами впился, просит: — Расскажи, бабушка, как ты освободилась. — Я расскажу, — говорит бабушка. — Почему не рассказать? Язык у меня не купленный, время у меня свободное. А ты, Любаша, дала бы мне кваску испить, как бы в горле не пересохло, рассказывавши-то. — Может, бражки хочешь? — спросила тётка Любаша. — У нас осталась ещё. А я бы тоже послушала. — И бражка не во вред, от одного ковшика не охмелею, — сказала старушка, пригубила, рот платочком утёрла и начала свой рассказ: — Была я тогда девчонка молодая собой, белая да румяная, бойкая да шустрая. Жила я с батюшкой и с матушкой в светлом терему, в хорошем селе под Минском-городом. А в Минск у меня тётка была выдана замуж, и задумала я навестить её в праздник. Батюшка с матушкой меня одну не пускают, а я соврала, будто с подружками по грибы иду. До опушки леса дошла, а там на Минскую дорогу тайком свернула. Ох, за ложь, за неправду всегда нас кара настигнет. В недобрый час я из дому вышла, так домой и не вернулась. Задумал в те годы великий князь Киевский Владимир Мономах, задумал он все земли к рукам прибрать, под свою власть подчинить. Многие взял города и город Минск. А как взял он Минск-город, из конца в конец проехал, а за ним следом огонь и смерть. Мужиков мечами секут, кому голову напрочь, кого от плеча наискось. Девиц-молодиц хватают, в плен берут. Малых детушек под конские копыта подминают, топчут. Дома грабят, добычу узлами волокут. И меня тут взяли, потащили прочь. Ох, я девчонка хитрая была, таково хитрая и смышлёная! Прикинулась я, будто захворала. День не ем, другой от пищи отказываюсь. Меня на ноги поставят, я на бок валюсь. Мне идти велят, я наземь падаю. Надоела им такая обуза. Уж было это в Смоленской земле. Легла я, с места не двигаюсь. Они меня ногами пинать, плетью стегать, а я лежу, будто мёртвая. Кинули меня тут на дороге, сами дальше проехали. Тут я ожила да лесом, лесом бегом и сюда, в Лодейницы, выбралась. Здесь я и замуж вышла, и детей народила, и внучат у меня полна изба… Ой, внучата! Засиделась я тут, как они там без меня. Ивашка слушает этот рассказ, ужасается. И его-то Аннушку так по дороге гонят, плетью подгоняют. — Бабушка, — говорит он, — моя Аннушка нехитрая, она не сумеет притвориться. Ей одной ни за что не убежать. — Всякие бегают, — говорит бабушка. — И хитрые, и простые. Позапрошлый год, когда Изяслав Давыдович, Владимиро-Волынский князь, воевал в Смоленской земле, к нам многие из Смоленска бежали, рассказывали, как Изяслав-князь Смоленск пожёг и многие тысячи в плен взял, и чаще мирных, а не ратных. И наша младшая сноха — смоленская. Дура дурой, ни кудель прясти, ни холсты ткать. Горшки возьмётся сполоснуть — всё переколотит. А ведь спаслась же! Не сомневайся — освободишь Аннушку.

Глава третья
ДЯДЕНЬКА МУДРИЛА

Весь день Ивашка промаялся — не пускает его тётка Любаша в Смоленск бежать. Подожди да подожди, вот вернётся мой хозяин. Вот и вечер настал, возвратился домой Иван Мудрила. Молча вошёл, снял шапку, на скамью положил, из-за пояса достал топор, в угол поставил, скинул кафтан тётке Любаше на руки, ковшом из бочки зачерпнул воды, сполоснул руки и сел за стол. Тётка Любаша хлопочет у печи, говорит: — Наш-то найдёныш ожил нынче поутру. Мудрила посмотрел на Ивашку и похлопал ладонью по скамье. Садись, мол, рядком, ужинать будем. Ивашка сел. Тётка Любаша подаёт им кушанье, спрашивает: — Вкусно ли? А Мудрило отвечает: — Есть можно. Тётка Любаша Ивашке подмигивает, шепчет: — Слышь, каково мудро говорит — ни словечка лишнего, а что ни слово, то истина. Тётка Любаша говорит: — Ожил птенец, крылышками захлопал, из нашего дома улететь собирается. У Мудрилы в одной руке ложка, в другой — ломоть хлеба, рот кашей набит. Ему отвечать несподручно. Он ложкой помахал, и без слов понятно — глупости это. Тётка Любаша шепчет Ивашке: — Я тебе давеча тоже говорила — глупости это. Они ещё кушают, тётка Любаша им ещё кушанье подкладывает, говорит: — У нашего найдёныша злые люди выкрали сестрицу. Надо думать, в Смоленск повезли продавать. Он перестал жевать, что было во рту проглотил, подумал, говорит: — Всяко бывает. — Вот и я ему давеча так говорила, — подхватывает тётка Любаша. — А как ему теперь дальше быть, уж это ты пореши. На это Мудрила сразу не ответил. Молча ложку положил, подумал, промолвил: — Спать пора. Утро вечера мудреней. Наутро Мудрила говорит: — Через два дня погоним ладьи в Смоленск. Можно и его с собой взять. А Ивашке не терпится — поскорей бы. Невмоготу ещё два дня сидеть в избе. Мудрила пошёл на работу, и Ивашка с ним напросился пойти, погулять, что ли. Вот они приходят к берегу реки. Там две ладьи на воде качаются, третью мужики спускать собрались. Такая огромная ладья — Ивашка таких и не видывал. Мужики вокруг неё стараются. Подкладывают под неё, подо дно ей, круглые брёвна, все вместе приналягут, затянут: — Двигай, двигай! Стронулась! Сама пойдёт! Кругляши-то покатятся — и ладья качнётся, с места стронется, немного вперёд продвинется. Они её поддерживают с боков, плечами приналягут, не скачнулась бы на сторону, не завалилась бы. А как она немного сдвинется, они за её следом подбирают брёвна и опять тащат их вперёд, подкладывают. Не одни мужики тут работают, ещё два-три мальчишки тут же вертятся, вроде помогают. Ивашке это дело показалось занятно. И он плечом приналёг, понатужился, запел: — Сдвинулась, сама пошла! А она сама не идёт, её надо толкать. И тяжёлая же, уже на плече мозоль натёрла. Как бы не надорваться. Ивашка отошёл, сел в сторонке, смотрит, как они, будто муравьи вокруг длинной соломины, хлопочут. Со стороны смотреть — будто весёлое занятие, вроде игра. Здоровые мужики — им нипочём. Когда он подрастёт, ещё сильней будет. Он такую ладью одной рукой подтолкнёт, она сразу в воду плюхнется, а сейчас ещё тяжеловато. Тут настал полуденный час, мужики прервали работу, достали узелки с обедом, сидят, едят, отдыхают. Рядом с Ивашкой те, другие, мальчишки пристроились. Расспрашивают Ивашку: — Ты кто такой, да откуда взялся, да как тебя по имени звать? От их громких голосов Ивашка оробел. Он и дома-то не любил с ребятами водиться. Он молчит, а они наперебой галдят: — Видал ладью-то? Хороша? Мы на ней в Смоленск-город поплывём. Ивашка шепчет: — И меня Мудрила обещал взять в Смоленск. Они сразу исполнились к нему уважением, другими глазами смотрят, спрашивают: — Ты Мудрилин ученик? Это тебе счастье, повезло. Он у нас такой мастер! Всему тебя обучит. Один мальчишка пищит: — У него не зазеваешься. Он спуску не даёт. Зазеваешься — за уши оттаскает. Это Ивашке не понравилось. Он губы надул и говорит: — Да я ещё не знаю. — Узнаешь, чего там! Тут они стали перед ним свои знания показывать. — Вот, гляди, эта большущая-то ладья — её на корню готовили. Такая была липа — пятерым мужикам не в обхват. Ей сколько лет в ствол вгоняли клинья, глубже да глубже — она и раздалась, тут её и повалили. А те две ладьи топором долблённые. Оно скорей, да не так прочно. А в этой и в море пуститься не страшно. Ишь, огромная — в ней десять коней поместятся.

Тот писклявый мальчишка примерился глазом, сплюнул и пискнул: — Десять не поместятся. Не боле восьми. — Десять! — Восемь! — Десять! И полезли драться. Третий мальчишка посмотрел, пожал плечами и заговорил: — Этот Ярмошка всегда всем наперекор говорит. Ты на него но обращай внимания. Лучше давай со мной водиться. Я тебе всё могу рассказать. И как ствол дерева сперва долбят топором, а затем тешут теслом. Колоду распарят и разведут бока, а чтоб не треснуло, крепко связывают нос и корму. А те канаты вьют из камыша, обвивают лыками. Я тебе все расскажу, а ты за меня замолви Мудриле доброе словечко. Мне тоже в Смоленск хочется, а меня не берут. Этот день хорошо прошёл, и второй день прошёл так же, и назавтра поутру уж им в путь трогаться. А вечером тетка Любаша отвела Ивашку в угол и заговорила: — Всё у нас хорошо и всего у нас хватает, а деток нам не дано. Без детушек какая это жизнь? Ни в чём толку не видишь, живёшь зазря. Ты мне так полюбился, Ивашенька! Такой ты тихий и ласковый. Никакого от тебя беспорядка не будет. Толстенький ты такой, волосики пушистые. Я этих худых вихрастых мальчишек терпеть не могу! Задумчивый ты такой. Оставайся с нами, Иваша, будешь нам вместо родного сына. Я уж Мудриле про это говорила. Он тобой тоже доволен. — Я бы рад, тётка Любаша, — говорит Ивашка. — А как же Аннушка? — И про Аннушку не сомневайся. Поедет Мудрила ладьи сплавлять, он там, в Смоленске, найдёт её и выкупит и сюда привезёт. Будут у нас сынок и дочка. Ивашка думает: «Дяденька Мудрила — он всех мудрее, а без меня ему Аннушки не найти. А найдёт, не узнает. Он её сроду не видал, как узнать? Не у одной Аннушки косы длинные, не у ней у одной рубаха домотканая, не ей одной пятнадцатый годок. Многие в плен взятые. Бабка-то сказывала: «Плачут девушки во всех концах земли». — Нет, — говорит Ивашка. — Спасибо тебе на твоей доброте, а я с дяденькой Мудрилой поеду. Без меня ему Аннушку не найти. — Да постой ты! — говорит тётка Любаша. — Ты ещё после болезни слабенький. Куда тебе ехать? Я печку истоплю, ты на лежанке прикорни. Молочка парного не хочешь ли? Я мигом корову подою, цельную кринку тебе принесу. Чего тебе хочется, ты только словечко вымолви, я всё исполню. У тётки Любаши слезы на глазах, Ивашке её жалко стало. Он говорит: — Ты не плачь. Смоленск-то — он не за горами. Найдём Аннушку, сюда воротимся. Тебе Аннушка понравится. Она и ткать, и прясть, и по дому помочь, и горшки сполоснуть, ни одного не поколотит, Тётка Любаша опять повеселела. Утром проводила их до околицы, платочком помахала, крикнула вслед: — Скорей возвращайтесь!

Глава четвёртая
ВОЛОК

Из всех мальчишек, кроме Ивашки, одного только писклявого Ярмошку взяли в Смоленск плыть. Он похвалился Ивашке: — Меня мой дядька, такой-сякой, тоже не хотел брать. Я к нему прилип, как банный лист, не стряхнёшь. Я ему цельный день на пятки наступал, канючил. Он меня шугает, а я не отстаю. Заморил его, в пот вогнал. Вот не вру, потины с носа капают, большие, с гусиное яйцо. Он и согласился: «Езжай, такой-сякой». — А мне не пришлось просить, — сказал Ивашка. — Меня дядя Мудрила сам взял. — Я же говорю, везёт тебе счастье, что ты Мудрилин. Счастливчик! — Да, счастливчик! — сказал Ивашка. — Много ты понимаешь! Может быть, несчастней меня на всём свете нет! — Врёшь! — пискнул Ярмошка. — С чего так? — А с того, что мою сестрицу Аннушку злодей украл и на коне прочь увёз. Мне бы надо схватить его за пояс сильной рукой, с коня сдёрнуть и ногой наподдать. Покатился бы злодей по дороге, от обиды взвыл бы. А я бы ему в лицо рассмеялся, вскочил бы в седло, Аннушку одной рукой обнял, на том коне бы домой поехали. — Чего же ты так не сделал? — Замешкался, — мрачно ответил Ивашка. — А ты не огорчайся. Может статься, ещё встретитесь. Ты тогда не растеряйся, как следует ему наподдай. — Я тогда наподдам! — говорит Ивашка. — Он тогда горошком покатится, — пищит Ярмошка. — Покатится! — вторит Ивашка. Они друг друга оглядели, очень довольные. Ярмошка спрашивает: — А с чего её украли? — Напали на наше село и украли. — Чудной ты! — сказал Ярмошка. — У меня бы не украли. Я сам чего захочу украду. А у меня самого и украсть нечего. Я сирота, у дядьки из милости живу. А у него, такого-сякого, без меня пятеро на шее сидят. Ну, прощай. Сейчас ладьям отчаливать, меня дядька хватится, как бы чего не вышло. Он на руку ужас какой скорый. Раз — и стукнул, увернуться не успеешь. Что же это такое? Только познакомились — и прощай! Ивашка печально спрашивает: — Разве мы не вместе? — Ты на первой ладье, а я с дядькой на третьей. Ты не унывай, ещё свидимся. — И убежал. Плывут ладьи по Каспле по реке. Мужики поставили паруса. Хоть плохонькие парусишки, а ветер попутный. А спадёт ветер, они берутся за вёсла. Ивашке грести не доверяют, он весь день лежит на корме, глядит на третью ладью, где Ярмошка со своим дядькой едет. Ярмошка то покажется, то опять скроется. Чего он там делает? Ивашка ему рукой помахал, он не заметил. Вон его на вёсла посадили, гребёт, сюда не смотрит. Такой лядащенький — кожа да кости, в чём душа держится, — а гребёт. Ивашка думает: «Тяжело ему. Я бы рядом на скамью сел, за весло бы ухватился, помог бы ему. У меня бы живо пошло». Кулаками лицо подпёр, лежит, смотрит, как Ярмошка трудится. А тут солнышко пригрело, разморило Ивашку, он вздремнул. Вечером ладьи пристали к берегу на ночёвку. Они опять встретились. Мужики костёр развели, кашу варят, когда-то поспеет. Ярмошка говорит: — Пойдём купаться. Ивашка отвечает: — Не хочется, вода холодна. — Да ты, может, плавать не умеешь? Боишься, такой-сякой? Не бойся. Я тебя научу. Я-то сам, как лягушка, плаваю. С камушка в воду бултых. На дно пойду, опять вынырну. Пошли! Они отошли от мужиков, от костра подале. Ярмошка приказывает: — Скидавай одёжку, становись на камушек. Прыгай! Ивашка скинул одежку, взобрался на камень. От вечерней прохлады всё тело покрылось пупырышками. Река тёмная, небо тёмное — ещё звёзды не высыпали. — Чего стоишь дожидаешься? Прыгай, такой-сякой! Как наподдаст его, Ивашка и бултыхнулся в реку. От неожиданности он открыл рот и хлебнул воды. Барахтается, руками хлопает, а ноги тяжёлые, тянут книзу. Ой, тону! Он руками хватается за воду, да вода, она жидкая, утекает меж пальцев — буль-буль. Тут его схватило под мышки, куда-то волочит. А под ногами уже чувствуется дно, о камушек палец зашиб. Встал Ивашка на ноги, вода ему по пояс. Он споткнулся, а Ярмошка его держит крепко, упасть не даёт. Выбрались на берег. Ивашка говорит: — Ты меня чуть не утопил. — Я утопил, я и вытащил. Чего губы надул? И меня так-то топили, иначе не выучишься. Иной, бывает, и до смерти утопнет. Зато другие все как рыбки поплывут. Ты, слушай, спрячь меня завтра на вашей ладье. А то мой дядька, такой-сякой, меня выдрать собирается — только палку потолще не успел подобрать… Ну и Ярмошка! Как это Ивашка раньше не догадался с ребятами дружить? Таково весело! Весь день они баловались, пока Мудрила не нахмурил брови, не пригрозил: — Обоих выдеру! Они и присмирели. Ивашка Ярмошке сказки сказывает, а тот взвизгивает, пищит: — Ой, такой-сякой, чего выдумал! Плыли ладьи по Каспле-реке, перегоняет их большой корабль. Бока у него высоко взведены, резьбой разукрашены. На носу вырезана птичья голова, клюв разинутый. На корме навес из цветной ткани. Двадцать пар вёсел в лад вздымаются, плавно ложатся. Мудрила посмотрел, говорит: — Хищные птицы — варяги. Купцы, а разбойники. Раньше нас доберутся до волока, очередь перебьют. Ярмошка им кулак показывает, пищит: — Такие-сякие! Ивашка думает: «Я бы на таком корабле поплыл, все края земли повидал». Корабль их нагоняет, перегнал, вперёд ушёл, скрылся. Плывут, плывут ладьи по Каспле-реке, выплыли на Касплинское озеро. Отсюда дальше водой пути пет. На том берегу село Каспля, а живут там всё волочане. Село богатое, княжеское, и за старшего там княжеский приказчик — тиун. Пристали ладьи к берегу, мужики собрались в кружок, пошептались, достали деньги у кого сколько было. Кто ногату, кто несколько кун — собрали полгривны, ссыпали в рукавицы. Мудрила сунул рукавицы за пояс, пошёл к волоцкому тиуну договариваться — дал бы ему волочан ладьи через волок переволочить. Тиун приветливый, говорит ласково: — Я бы и рад, да очередь установлена. Наперёд всех иноземные гости. Сейчас варяжский корабль перетаскивают. Ещё дожидается смоленский купец. Ещё другие тут есть купцы. Они кинули жребий, кому первому ехать. У них товар, им надо без задержки. А вам уж придётся немного обождать. — И у нас товар, — говорит Мудрила. — Наш товар ладьи. Весна кончается, все купцы проедут, кому тогда наши ладьи нужны. Больше он не стал терять слов, а достал из-за пояса рукавицы и с поклоном подал тиуну. — Прими, не побрезгай. Тиун рукавицы принял и говорит: — Так и быть. Я тебя пущу сейчас же за смоленским купцом, а остальные уж после. — А вперёд нельзя? — Вперёд не могу. По княжьему договору я за варягами, за немцами должен перевезти смоленских, а остальные уж потом. Недолго потерпи, не задержу. И в самом деле, вскоре спустились к их ладьям волочане, тащат полозья. Накинулись они на большую ладью, за работу взялись. Вот набили они на кузов ладьи два полоза для волоченья. Привязали толстые канаты, а на концах канатов — кожаные лямки. Они те лямки перекинули через грудь, запряглись, будто лошади, тянут-во-локут. Однако же у лошади четыре ноги, а человеку всего две дадены, ему тяжелей. Мужики-ладейники приналегли, сзади ладью толкают, помогают волочанам. И Ивашка с Ярмошкой сунулись помогать, да их шуганули. Ещё придавит, искалечит — возись тогда с вами. Переволокли ладью, а за ней и две меньших тоже переволокли. Полозья сняли, спустили ладьи на воду. Волочане вернулись к себе в село, а ладьи поплыли по Днепру-реке к Смоленску.

Глава пятая
У КНЯЖЬИХ ВОРОТ

Стоит Смоленск-город на торговом пути «из варяг в греки» — в оба конца его не минуешь. От этой торговли город богатеет и ширится. Ещё бы немного Новгороду Великому и самому престольному Киеву носы утрёт. Ярмошка изумляется: — Эх, такой-сякой город! Чего только на свете не бывает! Ивашка, гляди-ко! Ивашке в городах ещё не случалось бывать. Он за Мудрилину рубаху крепко держится — боится потеряться. Он по сторонам глазеет, рот разинул — сейчас ворона залетит! Ох и город! На высоком берегу Днепра, на Соборной горе, кремль-детинец крепкие стены. А в детинце соборный храм — его ещё Владимир Мономах строил. Ещё когда Мудрила младенцем был. Им на горе делать нечего, они туда и не пошли, издали полюбовались. — Эх, такой-сякой город Смоленск, распрекрасный какой! Под горой к реке спускаются Подолия, Пятницкий и Крылошевский концы и Петровское Сто. Здесь живут купцы и ремесленники, здесь большая торговая площадь. Мудриле надо тётке Любаше городской гостипец купить — платок, или подвески с финифтью, или ещё что. Они и пошли на торговую площадь. Товары здесь со всех концов земли — от варяг с полуночи, немцев с запада, арабов с востока и здешних мастеров разные изделия. Мудрила ходит по рядам, выбирает, приценивается, а то просто остановится, заглядится, а цену не спрашивает. Знает — это ему не по карману, это не для ремесленных людей. Ярмошка кричит: — Ой, Ивашка, глянь на мечи! Такой меч — все головы с плеч. Гляди, гляди! Ивашка на мечи не глядит, ему нравятся заморские ткани: уж так разузорены — и листья, и завитки, и птицы на них, и звери. Вот бы Аннушке к празднику обнова! Он говорит:

— Посмотри, Ярмошка, красиво как! — Нет, — говорит Ярмошка. — На кой они? Из них портянки нарвать, пожалуй, ногу сотрёшь, жёстко будет. Мудрила купил жене платок, мальчишкам по коняшке — по прянику. Ивашка спрашивает: — Дяденька Мудрила, когда начнём Аннушку искать? Мудрила отвечает: — Надо на Смядынь идти. На Смядыни — княжеский двор. Хоромы двухъярусные, башни и переходы — всё каменное, каменным кружевом оторочено, и какой мастер-камнерезец его из цельного камня высек. Великая церковь Бориса и Глеба, с трёх сторон окружённая галереей. — Эх, — говорит Ярмошка, — все паши Лодейницы бы здесь уместились, вечерком выходили бы люди в галерею посидеть, посудачить. Ивашка думает: «Ой, в каком богатстве Аннушка живёт! Она на нас, может, и смотреть не захочет… Да нет, обрадуется». Однако ж Мудрила в княжьи хоромы не идёт. Он присел на камушек против княжьих ворот, Ивашке с Ярмошкой велел рядом примоститься. Сидят-ждут. А чего ждать-то? Пойти бы туда поскорей! А Мудрила сидит, и им сидеть приходится. Вот выходит из ворот какой-то человек. Пожилой человек, одет просто: должно быть, из слуг кто-нибудь. Он прислонился к столбу, стоит, соломинку жуёт, о чём-то о своём думает. Мудрила снимает шапку, подходит к нему, низко кланяется, говорит: — Мы девушку ищем. Ваши дружинники её украли. Этот человек жуёт соломинку, конец выплюнул и не смотрит на них оловянными своими глазами, говорит: — Ничего не знаю. Мудрила ещё ниже кланяется, просит: — Будь добрый, скажи. Я тебя отблагодарю, за мной не пропадёт. Недели две тому назад, в селе Малом, девушка по пятнадцатому году, косы длинные. Этот человек соломинку вынул изо рта, посмотрел на неё, понюхал, опять сунул в рот, говорит: — Опоздали. — Чего так? — Были у нас девушки из этого села, да третьего дня наши молодцы их варяжскому купцу выменяли. — Может, одна осталась? — спрашивает Ивашка. — Тьфу! Сказано — всех променяли. Их варяг в Киев увёз. Больше я ничего не знаю. — И протягивает Мудриле руку ладонью кверху. Мудрила порылся в кошеле, достал денежку помельче, сунул ему и прочь пошёл. Ивашка с Ярмошкой следом бредут. — Больше искать негде, — говорит Мудрила. «В Киев увезли, — думает Ивашка. — Далеко до Киева. Не добраться туда». Вот они идут по улице — Мудрила-то впереди, Ивашка с Ярмошкой позади. И Ярмошка то и дело через плечо оглядывается. Ивашка спрашивает: — Чего там? Ярмошка в ответ шёпотом пищит: — Какой-то дядька от самых от ворот идёт за нами следом, не отстаёт. Ты глянь потихоньку. Ивашка оглянулся. В самом деле идёт человек. Не старый и не молодой, щёки румяные, борода завитая и одежда хоть тёмная, да, видать, дорогая. На поясе у него меч и малые весы. Он заметил, что Ивашка на него смотрит, улыбнулся, палец крючком согнул, поманил его. Ярмошка как закричит: — Дяденька Мудрила! Дяденька Мудрила! Мудрила уж было за угол повернул, а тут остановился, обернулся, смотрит на этого человека. А тот улыбается, подходит и говорит: — Я слышал, будто вы девушку ищете, а её в Киев увезли. И я тоже завтра утром в Киев отплываю. Не по пути ли нам? Мудрила, он зря слов не теряет, он молчит, ждёт, что дальше будет. Этот человек улыбается, говорит: — Я купец и в Киев тороплюсь с товаром. Мне здесь задерживаться никак нельзя. Мудриле надоело. Он бурчит: — Мне-то что? — Скатертью дорога, — пищит Ярмошка. А тот улыбается, говорит: — У меня слуга заболел, приходится его здесь оставить. А я без слуги непривычный. Мне нового слугу незнакомого нанимать не приходится — я везу дорогой товар, как бы меня не зарезали, не ограбили. Мне бы нужен подросточек, чтобы был тихий и послушный, и долго такого искать нет у меня времени. Мудрила повернулся, хочет прочь идти, а тот не отстаёт, идёт следом, говорит: — Может быть, тебе деньги нужны, я бы тебе взаймы дал. А твой бы парнишка за долг отработал. Мне бы только до Киева доехать, а там он мне не нужен будет. Я его в Киеве отпущу, и мы с тобой в расчёте. Мудрила говорит: — Не надо мне твоих денег. Пошёл прочь. А Ивашка дёргает его за рукав, шепчет: — Дяденька Мудрила, отпусти меня в Киев, Аннушку искать. Купец ещё шире улыбается, подступает ближе, говорит: — Вот и парнишке желательно в Киев ехать. Отпусти его. — А сам достаёт из кошеля монету, вертит её, она блестит. Мудрила упёрся ему пятернёй в грудь, отодвинул его, говорит: — Надо обдумать. Он стоит, думает. А они стоят кругом, ждут, как он надумает. Вот Мудрила подумал и говорит: — Я денег у тебя не беру. Спрячь монету-то, не лукавь. Кабы взял я у тебя в долг, а отдать мне будет нечем, станет парнишка закабалённый, закуп, вроде бы раб. Закупа и бить можно не про дело, а жаловаться ему нельзя. И никуда от тебя уйти он не имеет права, а этому парнишке, как в Киев прибудет, обязательно надо уйти. Так ты помни, я денег не брал. Он свободный человек, не купленный; как приедете в Киев, ты его отпустишь и устроишь, чтобы ему в Смоленск обратно вернуться. Поклянись, что по-честному всё выполнишь. Купец поднял меч — рукоятка у меча крестовидная. Купец целует крест, клянётся, руку за Ивашкой протягивает. Тут Ярмошка взмолился: — И меня возьми! Мы с ним неразлучные. Я тебе хорошо буду служить. Станет у тебя не один слуга, а двое. Чего лучше? А купец уже не улыбается. Зубы ощерил, сквозь зубы говорит: — Мне тебя даром не надобно. Ивашка прощается с Ярмошкой, у того слезы на глазах. С Мудрилой прощается, обещает скоро вернуться. Тут купец взял его за руку, уводит прочь. Ярмошка бежит следом, кричит: — Такой-сякой! Купец обернулся, грозится: — Ты ещё и ругаться! — поднял с земли камень, швырнул в Ярмошку. Тот увернулся, ещё пуще бранится. Да словами делу не поможешь. Увели Ивашку.

Глава шестая
ВАРЯЖСКАЯ КРОВАТЬ

У этого купца, Данилы Богатого, ладья была рублена в Новгороде, а на варяжский лад. Крутые бока высоко взведены по-звериному. На носу, на корме настланы палубы. Под теми палубами — по каморке. В каморке на корме Данила Богатый живет. Каморка и без того не велика, а ещё в ней устроена варяжская кровать. По бокам кровати дощатые стенки, впереди она закрывается двустворчатой дверью, на ночь изнутри замыкается засовом. Будто в каморке ещё каморка, а что в той каморке внутри? А внутри у Данилы высокая постель, медвежьим пышным мехом застлана, дорогим покрывалом покрыта. В этой постели в изголовье укладка, резанная из кости. Что в укладке, никому, кроме Данилы, не ведомо. Ночью он двери притворит, засовы задвинет, замкнётся изнутри, спит. А снаружи к той кровати ведут три ступеньки. Вот привёл Данила Богатый Ивашку к себе на ладью, в свою каморку, сел на ступеньку, ногу вытянул, говорит: — Весь день ходивши, я пятки натёр, пальцы намял. Снимай, новый слуга, с меня сапоги. Ивашка нагнулся, тянет за голенище. Сапожок щегольской, сидит, как влитой, не лезет с ноги. Ивашка говорит: — Не лезет сапог. — Он пыхтит, старается, бормочет: — Не случалось мне людей разувать. Не знаю, с какого боку взяться. — Дурень, — говорит Данила. — Не так берёшься. Становись на колени, ухватись за носок, за каблук и тяни. Ивашка стал на колени, за носок, за каблук ухватился, тянет-потянет, стянуть не может. От натуги кровь к лицу прилила, на глазах слезы. Он ещё понатужился, рванул сапог. Тут сапог с ноги сорвался, Ивашка на спину опрокинулся. Встал, встряхнулся, приноровился, второй сапог с хозяйской ноги стащил. Данила Богатый сидит на ступеньке, босыми пальцами шевелит, приказывает: — А сними с меня, дурень, плащ фряжского сукна. Не порви, не помни, сложи по складочкам. О заколку палец не наколи, кровью сукна не испачкай. От тебя, дурня, всего станется.

Ивашка снял плащ, сложил, положил в ногах кровати. Данила приказывает: — Отстегни мне с пояса мои мелкие неверные весы, которыми я монету взвешиваю. Положи под подушку. Отстегни мне с пояса мой широкий верный меч, которым я от грабителей обороняюсь. Положи с краю постели. Ивашка и это исполнил. Вот раздел он своего хозяина, Данилу Богатого. Взобрался Данила на постель, на медвежью шкуру лег, покрывалом покрылся, зевает, приказывает: — А подай мне чашу хмельного вина. Я весь день дела обделывал, думы обдумывал, мне без вина не заснуть. Ивашка достал из поставца серебряную чашу, тёмным пахучим вином по края налил, подаёт. Данила выпил вино и говорит: — А теперь пошёл, дурень, отсюдова вон. По ту сторону двери ложись на пол и спи. Ивашка вышел из кровати, а Данила за ним дверь затворяет, засовы задвигает. Примостился Ивашка на ступеньках, в клубок свернулся, руку под щёку подложил, закрыл глаза. Умаялся за день, а сон не идёт, так ему одиноко, неуютно. Он слезы льёт, на ступеньках лужица. «Хоть бы Ярмошка был тут!» Только он это подумал, слышит, будто мышь скребётся. Что такое? Шуршит что-то, будто ползёт по полу. Не змея ли выползает Ивашкину кровь сосать? Кто его знает, что там купец в варяжской кровати прячет, засовами замыкает. Приподнял Ивашка голову, прислушивается. Ничего не слыхать, только сердце громко стучит. И там будто всё замерло. Только Данила храпит, слушать мешает. Вдруг легонько звякнули запоры, изнутри из кровати засов сдвинулся. Створки двери приоткрываются, в узкую щель что-то белое просунулось. Пятипалое что-то шевелится, путь нащупывает. Ивашка от страха глаза вылупил. Что такое? В полумраке-то плохо видать. Не разберёшь в полумраке-то. За пятипалым ещё что-то бледное хвостом ползёт. Ивашка открыл рот, хотел крикнуть, а это что-то на него навалилось, одной рукой зажимает ему рот, другой за шею обнимает, на ухо жарко шепчет: — Тише, тише, Ярмошка я! Я за тобой пошёл. Загодя под кровать спрятался. Там душно, а жить можно. Только есть хочу — помираю. Достань мне поесть. Они потихоньку двери кровати опять прикрыли, не проснулся бы купец Данила Богатый. Да заморское вино хмельное — он спит-храпит, ничего не слышит. Ивашка достаёт из поставца пряники, а хлебушка там нет. Хлебушко, видно, в другом месте хранится. Ярмошка пожевал пряники, ещё пригоршню за пазуху сунул — завтра день долог, опять есть захочется. Насытился он, губы рукавом рубахи обтёр, крошки со ступеньки собрал, в рот ссыпал, шепчет: — Я так порешил: с тобой в Киев плыть. У моего дядьки, такого-сякого, я лишний рот. Каждым куском меня попрекает, без дела дерётся. Очень надо! Уж я как-нибудь доберусь до Киева, под кроватью едучи. Довезёт меня купец-собака, не заметит ли? — Не заметит, — говорит Ивашка. — Он днём и не ходит сюда. А я тебе завтра постараюсь мясца достать. — А ну его, — говорит Ярмошка. — И без мясца люди живы. Главное хлебушко. А то от этих, таких-сяких, пряников во рту сладко и слюны много, а настоящей сытости нет. — Будет тебе хлебушко, — обещает Ивашка. — Завтра непременно добуду. Ярмошка опять залез под кровать, засовы за собой задвинул.

Глава седьмая
АННУШКА ПОДАЁТ ВЕСТЬ

И собачка бежит-бежит да остановится. И пташка летает-летает, на веточку присядет. Всякому началу приходит свой конец. Плыла-плыла ладья из Смоленска, в Киев прибыла. На вечерней заре бросили якорь в виду пристани. Данила Богатый распоряжается: — Нынешней ночью ещё здесь переспим. Завтра спозаранку начнём выгружаться. Ивашка, дурень, даровой слуга, укладывай меня спать. Ивашка Данилу раздевает, в постель укладывает, чашку хмельного вина подал. Данила выпил, заснул, захрапел. А Ивашка сидит на ступеньке, дожидается, пока Ярмошка из-под варяжской кровати вылезет. За пазухой у него краюшка хлеба и мяса шматок припасены. От своего рта оторвал, сберёг дружку. Скрипнули засовы, приоткрылась дверь, выполз Ярмошка. Ивашка протягивает ему еду, а тот отмахивается, шепчет тихо, будто комариный писк: — Спрячь. Потом пригодится. Сейчас времени нет. — Что так? — спрашивает Ивашка. — Ночь-то в начале, вся впереди. — Молчи, такой-сякой, купца разбудишь! Иди за мной, после поговорим. Ивашка не поймёт, к чему да куда, однако же ступает на цыпочках вслед за Ярмошкой. На палубу выбрались, прислушиваются. Все на ладье спят. Спят на скамьях гребцы, головы к вёслам приклонили. Спит приказчик, подостлав на доски свою епанчу. Все спят. Ярмошка шепчет: — Самое нам время отсюда бежать. Настанет день — мне уж не выбраться. Купец меня обнаружит, изобьёт до смерти, и тебе за меня достанется. — Куда же нам бежать? Кругом вода. — Бултыхайся прямо в воду. Здесь до берега близко, доплывём. Вспомни, как я тебя на Каспле обучил плавать. Не бойся, прыгай! — Потонем. — Не потонем, так вынырнем. Хлеб давай сюда. Я его в рубаху заверну, привяжу к голове, не намочить бы. А боишься, так оставайся. Мне что! И прямо с борта ладьи прыг в реку, поплыл. И Ивашка за ним вслед прыгает. Всплеснулась вокруг него днепровская вода, с головой покрыла. А уж Ярмошка его под пузо поддерживает, пищит: — Плыви, плыви, такой-сякой! Веселей шевелись! Ивашка бьёт по воде руками и ногами, плывёт. Оглянуться не успел — вот и берег. Они вылезли, отряхнулись, сели на песочек. Ярмошка раздувает ноздри, жадно глотает свежий воздух. Под варяжской-то кроватью, скорчившись сидя, воздуха нюхать не приходилось. Ярмошка руки раскинул, рот широко раскрыл, никак вдосталь не надышится. Ивашка его спрашивает: — Куда теперь? Кругом ночь, ни одного огонька не видать. Тёмные домишки столпились, будто овечье стадо, посреди огородов дремлют. И в какую сторону голову ни поверни, всюду дома, дома. Кругом растеклись, вверх в гору ползут. Наверху горы высокие стены, а над ними купола, крыши теремов. А всё смутное — еле выделяется на ночном небе. Тихо-тихо, а будто воздух шевелится, гудит, как пчелиный рой. Это многие тысячи людей в домах спят, во сне дышат. — Пошли, — говорит Ярмошка. — Здесь на берегу нас купец завтра первым делом увидит. Они отошли подале. В темноте наткнулись на забор, тут же прикорнули. Утром проснулись, поели, пошли искать Аннушку. Киев-то не Смоленск, много больше будет — огромный город. Одних рынков там восемь, улиц, домов не счесть. Нигде Аннушки не видать. Ивашка с Ярмошкой весь город обходят — от Лядских ворот до Золотых ворот, от Золотых ворот до Львовских. На Михайловскую гору подымались, спускались на Оболонь, на Перевесище забрели. Где Аннушку искать, кого спрашивать? В один день Киев не обойти — они который день бродят. А есть-пить надо! Они где у бабы торговки пирог стащат, где на паперти среди нищих-убогих замешаются — им милостынька перепадёт. Иной раз у чужой двери поскребутся — им хозяйка кусок вынесет, а то, случается, и собаку натравят. Они отощали, обносились, ищут-ищут Аннушку, не найдут. Ярмошка говорит: — Народищу здесь что сена в копне — не счесть. Где нам среди них Аннушку обнаружить? Где она скрывается? Пока все дома обойдём, во все двери заглянем, у нас седые бороды ниже колен вырастут. Ивашка в ответ только вздыхает. Ярмошка говорит: — Это нашей жизни не хватит весь город обыскать. Помяни моё слово, мы здесь подохнем. Ивашка опять вздыхает. — Нет, — говорит Ярмошка, — будет! Поискали, и хватит! Без толку время теряем, такое-сякое! Пошли обратно в Смоленск, пока нас ноги держат. А может быть, Ярмошка прав? Может быть, правда лучше махнуть рукой, перестать искать? Аннушка разумница, рукодельница — ей везде будет хорошо. А он в самом деле в этом Киеве подохнет. Уж он видит себя, как бредёт он старенький, согбенный весь, бредёт от Лядских ворот до Золотых ворот, от Золотых ворот до Львовских. У каждой двери стучится, деревянную чашечку за подаянием протягивает. А седая борода, длинная, по холодному ветру развевается, за его плечами прозрачным плащом вьётся. Посошок по мосткам тук-тук. У Ивашки на глазах слезы, так ему самого себя жалко. А что, если вернуться в Смоленск? Мудрила его в сыновья примет, у тётки Любаши он будет в холе, в тепле, в сытости. И Ярмошка вернётся к своему дядьке. Ну, выпорют его разок, ему ничто, он привычный. — Ладно, — говорит Ивашка, — будь по-твоему. Идём в Смоленск обратно. Пошли, чего там. Но тут Ярмошка, ветреная голова, вдруг заупрямился. — Нет, — говорит, — я сейчас ещё не пойду. Дольше искали, меньше осталось. — Столько искали, ничего не нашли, — говорит Ивашка. Так ему вдруг в Смоленск захотелось! — Ничего не нашли, а вдруг сейчас найдём? Вдруг мы её сейчас встретим или она весточку подаст? Давай ещё один день останемся. — Ох, я ещё один день ни за что не выдержу. Ты на меня посмотри, как я весь отощал. Ты только посмотри! — По тебе не видно. Щёки — что, такие-сякие, наливные яблоки. — Да, много ты понимаешь! Тебе меня вовсе не жалко. Вот они немного поспорили, уж рукава засучили, но драться не стали. Помирились, пошли дальше. Приходят они на пристань, напоследок на приплывающие, на отплывающие ладьи смотрят — не высмотрят ли чего? Плавающих, путешествующих людей вежливо расспрашивают — не слыхали ли чего?

А ничего не высмотрели, не услышали. Сидят, руки свесили — такое уныние. И вдруг доносится к ним прерывистый скрип смычка. Будто кто-то в темноте нащупывает песню и никак не уловит. То опять начнёт сначала, то на другой склад перейдёт, и опять не то. А терпеливый высокий голос всё повторяет те же слова: «Уносит меня хищная птица. Из Варяг прилетела, в Царь-град стремится. Ох, горе, горе!» Ивашка с Ярмошкой оглянулись — кто же это поёт, на гудке играет, да так жалобно. А это слепой старик сидит на брёвнышке и гудок прижал к груди. Он водит смычком по струнам, тонким голосом выпевает: — Уносит меня хищная птица… — Это что ж за такая песня? — спрашивает Ярмошка. — Начало есть, а конца не слыхать. Слепой отвечает: — Я эту песню слагаю, ещё не вижу, чем кончится. А будет песня про красную девушку Аннушку с длинными косами. Длинные косы за ней волочатся, след заметают. А след заметён, как обратно вернуться? Вижу я её, как стоит она на корме, руки ломает, из глаз слезы льются. Девушка Аннушка из села Малого. — И всё врёшь, — пискнул Ярмошка. — Как ты её видел, когда ты слепой? Но Ивашка схватил его за руку, дёрнул, шепчет: — Чего смеёшься? Закрой рот-то! И, нагнувшись к слепому, спросил: — Как же ты её мог видеть, когда ты слепой? — Вижу я её мысленными очами. — Значит, выдумываешь, — сказал Ярмошка. — Пойдём отсюдова, что время терять. Выдумывать каждый может, так всякого слушать? — Постой, — сказал Ивашка, — куда ты меня тянешь? Может, и вправду Аннушка о себе весть подаёт. Скажи, дяденька, какую ты её видишь? Слепой отвечает: — Голос у ней тонкий, не боле по пятнадцатому году. — Правильно, — шепнул Ивашка. — Голос у ней будто идёт по лесу, на голове веночек из незабудок. — Нет, — шепнул Ивашка, — она венков не носила. Всё было ей некогда венки плести. Обо мне старалась. — По голосу слыхать, рубаха на ней дождями вымытая, ветрами высушенная, на солнце выгоревшая. Была алая, а стала бледной, как цвет шиповника. — Нет, — сказал Ивашка, — у ней синенькая. — Да идём! — крикнул Ярмошка и дёрнул его за руку. — Чего зря время терять! — Постой, постой. Скажи, дяденька, откуда ты знаешь, что она Аннушка, да из села Малого? — А она руки ломала, слёзно причитала, как украли её в селе Малом, с братцем, с Ивашкой-сиротой, попрощаться не дали, увозят её за моря синие и чёрные, тихие и бурные, в дальний Царьград на рабство и смерть. Помяните, добрые люди, несчастную Аннушку. — Рано поминать, — сказал Ивашка. — Она ещё живая. Ярмошка, мы едем в Царьград!

Глава восьмая
ВСЯКИЕ НЕОЖИДАННОСТИ

Да где ж он, Царьград? А за реками, за морями, за высокими горами. Не на самом краю света, а недалеко оттудова. Однако же люди туда ездят и возвращаются целы и невредимы. — Я бы поехал, — говорит Ярмошка. — Я домой в Смоленск не очень тороплюсь. Мой дядька, такой-сякой, как увидимся, меня тут же недолго мешкая выпорет. Я поэтому не тороплюсь. Только как же мы в этот Царьград поедем? — Известно как — на ладье. Попросимся на ладью, нас и возьмут. — Да, возьмут! Возьмут и ещё поклонятся, спасибо скажут. Не возьмут нас, Ивашка, кому мы нужны? — А отстань ты от меня, Ярмошка! Заладил, как и куда! Возьмут нас! — Не возьмут нас! — говорит Ярмошка. — Вот ты какой! — говорит Ивашка, и голос у него дрожит. — Только я что-нибудь хорошее придумаю, ты сейчас же спорить лезешь. Я Аннушку вовремя не отбил, теперь я должен её обратно вернуть. А ты не даёшь. — Да ты же сам хотел вернуться в Смоленск. — Ничего я не хотел. Едем в Царьград, Ярмошка! Нас непременно возьмут на ладью. — Не возьмут нас, — говорит Ярмошка. И в самом деле не берут их. Как ни просятся — не берут. Какая от них польза, от малолетков? А в ладье лишнего места ни у кого нет. Вот сидят они на берегу, ногами в воде болтают. Приплывающие, отплывающие ладьи глазами встречают, провожают. И вдруг Ярмошка глаза вылупил — круглые, как плошки, сейчас выскочат. — Смотри! — кричит. — Смотри, Ивашка! Эта ладья мне знакомая! Ивашка смотрит — много ладей-то. — Ой, такой-сякой, не туда глядишь! Вон она, ладья, большая, сюда поворачивает. Это наша ладья, ладейницкая. Мы её рубили, на воду спускали. Наша, наша, по всем приметам! Вскочил, бежит к тому месту, где ладья причаливает, и Ивашка за ним бежит-бежит. Ох, что ж это такое? Бывает же, что такое случается! Ихняя ладья, ладейницкая. И на ней мужики-ладейники все знакомые. И Иван Мудрила тут с Ярмошкиным дядькой. Встретились, поздоровались, обрадовались все. А Ярмошкин дядька, уж впрямь такой-сякой, время зря не теряет. Не успел племянника признать, тут же схватил его, зажал ему голову меж своих колен, рубашонку ему вздёрнул и отлупил. Полную меру всыпал. — А не бегай, не бегай, не сказавшись — не отлучайся. Ярмошка привычный, на дядьку не обиделся. Такой уж этот дядька уродился драчливый, что с него возьмёшь? Вот встретились они, обрадовались, все вместе в харчевню пошли. Хозяйка им всякое кушанье на стол ставит. Они поели, насытились, пояса распустили. Ивашка спрашивает: — Дяденька Мудрила, откуда ж вы взялись? Мудрила, он лишних слов не теряет, говорит кратко, а вразумительно: — Будем бока насаживать. Что ни слово, то истина. А пойди разберись, о чём оно? Ярмошкин дядька словоохотливей будет. Он объясняет: — Как продали мы обе малые ладьи, а эту большую не сразу продали. Цену мы запросили справедливую, а никто не даёт, торгуются. Себе в убыток не отдавать же. А приходит к нам немецкий купец, говорит: «Я эту цену дам, да только с уговором. Ладья прочная и мне подходящая, а бока низковаты по морю плыть. Надо бы повыше». Мы говорим: «Эта ладья-однодеревка. Как бока выросли, такие и есть. Уж дерево срублено, выше не нарастёт». Он упёрся, лопочет: «Я бы взял, мол, ладью, а бока низки». Мы говорим: «Такую вторую, хоть весь свет обойди — не найдёшь. Липа то была, восьмерым мужикам не в обхват. Крепость в ней необыкновенная, а бока тебе в Киеве досками набьют, насадят, какие хочешь». — «Нет, — говорит, а говор такой противный отрывистый, будто собака лает. — Нет, я большую цену плачу, я не могу ещё раз в Киеве мои деньги тратить. Вы ладью рубили, вы должны её в порядок приводить». Мы говорим: «Да пойми ты, чудак человек, нету такого обычая. В Лодейницах ладьи рубят, в Смоленске продают, в Киеве к морскому плаванию готовят. А здесь ей бока наращивать — она тяжела станет по реке плыть». Он лается: «Глупый обычай! Лентяи! Дураки!» Я было хотел ему в морду дать, да Мудрила не позволил. Наконец порешили мы на том, что у него гребцов для такой ладьи маловато, так мы поможем её в Киев доставить, а там уж и бока насадим, и лубом покроем, под той бы палубой и людям, и товару в сохранности по морю плыть. А он нам за это сверх цены ещё надбавит… Вот поели они, что хозяйка им подала, из-за стола встали, а потом пошли гулять по стольному городу по Киеву. Нагулялись, вернулись на ладью, спать полегли. На другое утро принялись за работу. Трудятся за совесть, всё в срок по-хорошему сделали — и бока и палубу. Приходят к купцу, к немцу, за расчётом. Этот немец — купец, человек молодой, высокий и жилистый. Кадык у пего на шее, будто репкой подавился. Глаза белёсые, голубоватые, как снятое молоко. Ярмошке он не понравился. А что тут нравиться? Не кум, не сват. За работу заплатит, и прощай навек. Немец говорит: — Я многие товары здешним верным купцам роздал, а деньги не успел получить. Обещаются отдать морген фри, завтра поутру. Вы сегодняшнюю ночь ещё здесь поспите, завтрашний день — морген фри — я с вами рассчитаюсь. Он достаёт большой кувшин заморского сладкого вина и всем наливает по чарочке: — С благополучным окончанием! Все выпили и Ивашке с Ярмошкой дали. Вино сладкое, терпкое, крепкое, в голову ударило. Мужики песни поют, плясать пошли. Ноги у них заплетаются, где стояли, там и повалились, ногами подрыгали, всхрипнули и затихли. И Ивашка с Ярмошкой тут же за столом тяжёлые головы на столешницу опустили и тоже заснули. Просыпается Ивашка — что такое? Кругом темно. Хочет глаза протереть, руки не поднимаются. Хочет на ноги встать, а ноги не слушаются. Рукой руку пощупал, а они толстой верёвкой накрепко связанные.

Глава девятая
ГОСПОДИН ГЕНЗЕРИХ

Под жарким летним солнцем река текла широкая и спокойная. Господин Гензерих, немецкий купец, засунув руки за пояс, шагал по палубе своей ладьи. О, хорошая ладья и день хорош, и вчера было хорошо, все дни, как от Киева отплыли. А впереди, о, впереди тоже всё хорошо. Господин Гензерих тихонько загоготал от удовольствия и пробормотал: — Абер гут! Очень хорошо! Господин Гензерих думал: «Я очень умный человек! Я такой умный — все люди должны мне удивляться. Моя добрая покойная матушка очень удивилась бы, если бы могла меня сейчас увидеть». Ещё бы ей было не удивиться! Совсем недавно — да неужто только осенью? — был он вовсе не господин, и никому не пришло бы в голову называть его Гензерих. Всего-навсего сидел он, поджав ноги, на столе в лавке мастера Мельхиора и выдёргивал намётку из подкладки чужих штанов или, прострочив шов, выдавливал на нём зубами красивый узор. А мастер Мельхиор кричал ему: «Эй, Гензель, подогрей утюг! Эй, Гензель, сними мерку с господина заказчика!» Какой-нибудь глупый парень просидел бы так всю жизнь, пока поджатые ноги не скрючились бы, а пальцы от иголочных уколов стали бы рябые, как тёрка. Другой парень, весь век сидя согнувшись, давно нажил бы на спине горб. О, Гензель был не такой! У Гензеля был предприимчивый ум и высокие стремления. В его родной город Бремен приезжало много купцов из славянских земель, и многие бременские купцы отваживались в дальний путь на Русь и Царьград. Они приходили в лавку мастера Мельхиора, заказывали богатое платье и с важностью беседовали, хвастаясь почётом и барышами. Как во всех больших городах на Руси, выстроены для них дома и гостиницы, как на всех переправах и волоках, их очередь впереди других. Долги им уплачивают прежде всех прочих, а на суд им разрешается не являться. Хоть и берут с них тамошние князья пошлину за товар, а всё же выгоды велики. Гензель прилежно тыкал иглой в шёлк и сукно, а сам слушал эти рассказы, мотал на ус. О, Гензель был не простой парень. Умная голова, себе на уме. Гензель мелком обводил выкройку на куске ткани, а сам метал мысли и так и этак, размечал, как ему свою жизнь лучше раскроить. Наконец, всё обдумав, он пошёл в дом русских купцов, познакомился со стариком приказчиком и обещал сшить ему хороший тёплый кафтан, если тот Научит его русскому языку. Целый год они бились, трудились до изнеможения. Уж приказчик стал подумывать, не дёшево ли будет за одну епанчу такое мучение принимать. Уж он хотел попросить ещё пару суконных чулок, да постеснялся. А к концу года Гензель стал уже порядочно говорить. Теперь он пошёл поклониться тестю и шурину, троим своим дядьям и семерым двоюродным братьям и у всех сколько мог занял денег. Не велики деньги, а со временем нарастут. И жёлудь мал, а прорастёт — будет развесистый дуб. Малого поросёнка раскормить — жирный боров получится. Пришёл к мастеру Мельхиору расчёт брать. Тот ему говорит: — Почему ты уходишь, Гензель? Разве тебе плохо? Я тебе каждый день даю к обеду мясные клёцки и сладкую подливку из слив. А в другом месте тебя будут кормить одной кашей. Оставайся! — Нет, — говорит Гензель, — у меня высокие стремления. — Оставайся, — говорит мастер. — Ты хороший подмастерье, заказчикам твоя работа нравится. Если бы ты не был женат на своей Лиспет, я бы за тебя мою Ильзу отдал и моя лавка досталась бы тебе в наследство. — Нет, — говорит Гензель, — пришло время уходить. А сам подумал, что при живой жене попы его, пожалуй, на второй не повенчают. К тому же Ильза незавидный кусочек — сухая жердь и зубы, как у щуки. Ее и с приданым никто не берёт. И наследства ждать — не скоро дождёшься. Сам же он, с таким большим умом, скорей разбогатеет. — Нет, — говорит Гензель, — уж у меня все решено. Уезжаю я из прекрасного города Бремена. Вот стали они прощаться, обнялись, прослезились. Мастер Мельхиор уступил Гензелю за его день-ги штуку сукна и ещё дал в придачу ящик с лоскутом и обрезками. — Из них сошьёшь женские сумки на пояс. Заработаешь. Гензель взвалил на спину тюк с сукном и ящик с лоскутами. Тяжело, да своя ноша не тянет. Пошёл он оттуда к знакомому купцу, напросился, но возьмёт ли его с собой, на свою ладью, Балтийское море переплыть и дальше, сколько по пути будет. За спешкой, за сборами он так и не успел начать шить приказчику обещанную епанчу, а скорей погрузился на ладью, не встретить бы невзначай да напоследок своего учителя. Всё обошлось хорошо — не встретились. Ладья отчалила, и поминай как звали. Это Балтийское море бурное, беспокойное. Всю дорогу без отдыха тошнило беднягу Гензеля. Уж он думал, его смертный час пришёл. Сколько раз вспоминал он стол в лавке у мастера! Стол — на четырёх ногах, не кренился, не качался. Лучше бы ему было с того стола не слезать. А как вспомнит клёцки со сладкой подливкой, ему ещё хуже становится. Однако же всему приходит конец, и доплыли они до края моря и оттуда реками на Полоцк и Смоленск. Но в Смоленске тот купец не захотел ехать дальше, здесь хотел торговать, обменять свои товары на воск, на мёд, на дорогие пушистые меха. Он взял с Гензеля штуку сукна в оплату за дорогу и указал от ворот поворот. Как теперь дальше быть? Это только прилежная девка вдевает в иглу короткую нитку — у ней в запасе ещё целая катушка, У Гензеля в запасе ящик с лоскутом, да здешние женщины сумки на поясе не носят, — и шить не стоит. Просчитался Гензель: купцу с малым товаром делать нечего — проторгуешься. Ходит Гензель по пристани, ногти кусает, размышляет: «Я за дорогу сюда отдал штуку сукна. Обратно плыть — придётся лоскут отдать. А вернусь я в родной город, в Бремен, с меня тесть и шурин, дядья и братья шкуру спустят и в тюрьму упрячут за долг. И вдруг видит Гензель — стоит у пристани большая ладья-однодеревка, прочная и поместительная. Ох, хороша! Вот бы купить, да денег нет! Денег нет — ум есть. Подошёл Гензель к мужикам-ладейникам, говорит: — Я господин Гензерих, бременский купец. — И стал ту ладью торговать… Как плыли по Днепру, каждую ночь просыпался в холодном поту — доплывут до Киева, чем рассчитываться будет? О, умный человек не пропадёт. Всё придумал, всё рассчитал: сонное питьё подмешал в вино, и теперь ладья его, не купленная, а собственная. А в Царьграде за взрослого раба две цельные штуки дорогого шёлка-аксамита, в шесть нитей тканного, дают, и за двух мальчишек ещё одну штуку удастся получить. Тут господин Гензерих поднял голову и заметил, что ладья направляется к берегу. Это ему не понравилось. Кормчий был нанят спешно, в утро отъезда из Киева. Можно ли ему доверять? Господин Гензерих быстрыми шагами подошёл к нему и крикнул: — Ты старый, глупый человек! Зачем ты идёшь к берегу? Кормчий, не глядя на него, ответил: — Так надо. — Зачем надо? Кому надо? Тебе надо, мне не надо! По середине река быстро бежит, мы скоро едем. Ты думаешь, медленно плыть — больше платы получишь? Нет! Я буду тебе по шее давать! — Да разуй глаза, — сказал кормчий. — Посмотри вперёд, не видишь, что ли? Господин Гензерих посмотрел вперёд и увидел, что там невдалеке река бурлит, и клубится, и скачет, будто табун белых коней, пенные гривы, по ветру распущенные, высоко взлетают. — О! — сказал господин Гензерих. — Это что? — Пороги это. Не всю реку перегородили. Ближе к берегу легко пройдём. Да отойди, не мешайся. — Я хозяин! — грозно сказал господин Гензерих, но отошёл в сторонку. Сердце у него сжалось от страха. Он слыхал про грозные днепровские пороги и, подумав о том, что было у него спрятано под палубой, заскрежетал зубами и показал реке кулак. Но, тотчас спохватившись, ласково заговорил: — Ты хороший старый человек. Я буду тебя награждать. За шумом воды кормчий не слышал его слов. Он стоял на носу с шестом в руке, отталкиваясь от выступавших из воды камней. Гребцы подняли вёсла, и ладья, послушно скользнув, миновала порог. Господин Гензерих облегчённо вздохнул и подумал: «Обмануть меня хотели, напугать. О, я не трус! Эти пороги детская игралка, киндершпиль». — Эй, эй! — крикнул он. — Что ты делаешь? Ладья плыла к тихой заводи и пристала к берегу. — Ещё день в половине, зачем отдыхать? — кричал господин Гензерих. Но кормчий приставил руку к уху, показывая — не слышу, мол. В самом деле, за скалистым выступом берега ещё ничего не было видно, но оттуда нёсся оглушающий шум, грохот и вой.

Глава десятая
В ТЕМНОТЕ

Когда мужики-ладейники очнулись, они сперва ничего не могли понять. Кругом кромешный мрак, голова трещит, руки-ноги накрепко перевязаны бечевой. Несколько времени они лежали молча, только кряхтели. Наконец один ладейник, молодой парень, жалобно спросил: — Дяденька Мудрила, ты тута? — Тута я. Молодой ладейник опять спрашивает: — Дяденька Мудрила, ты всех мудрее. Объясни, сделай милость, что ж это такое? Мудрила отвечает: — Немец нас опоил сонным зельем. Услыхали мужики-ладейники Мудрилины слова, ужаснулись они, язык к нёбу прилип. Что же это за небывалое злодейство! Где это видано, где это слыхано, чтобы ремесленному человеку да подносили в чарочке сонную отраву! А они с непривычки и не приметили привкусу. Обманул их немец, как слабую былинку вокруг пальца обвёл. Он и заработанное не отдаст, зажилит. Они лежат, печальную думу думают каждый про себя, а вслух выговорить страшно. Молодой ладейник опять спрашивает: — Да куда же он нас теперь везёт? Мудрила отвечает: — В темноте не видать. Ох, Мудрила! Что ни слово, то истина! Впрямь ведь темно ещё, в темноте всё устрашающе: таракана за волка примешь, свой полушубок — за чужого мужика-разбойника. В темноте всякое мерещится. Вот рассветёт, всё ясно станет. Может, ничего дурного и не случилось. Они повеселели, головки вскидывают, рассвета дожидаются. Они ждут, а не светает. Надо думать, много времени прошло, а сколько времени, в темноте не поймёшь. Они ещё ждут. Вдруг загремел замок, дверь отомкнулась, и в неё проник дневной свет. Это немец, господин Гензерих, отпер дверь, обедать принёс. Он поставил на пол большую миску, еда в ней хорошая, хорошо пахнет, и пар от неё вздымается. Господин Гензерих говорит: — Ешьте. Тут Мудрила рассердился. — Ты нам сперва руки развяжи! — говорит. — Мы не собаки — лёжа на брюхе из миски лакать. Господин Гензерих засмеялся, сел на ящик с лоскутом, нога на ногу, колени руками обхватил, говорит: — Ты думаешь, я глупый человек? Я умный человек. Нельзя руки развязать. Я буду руки развязывать — вы меня будете бить. Ешьте, ешьте побольше. Не будете есть, будете тощий, худой. Тут Ярмошкин дядька не выдержал, стал браниться:

— Сам ты, лупоглазый, собака, хуже собаки, подколодная змея! Как ты смеешь нас со псами равнять? Мы мужики-ладейники свободные люди, не купленные, не проданные, не холопы на княжьем или монастырском дворе. У нас братчина артель, Мудрила за старшого. От себя работаем и на заказ, а живём по правде, и нельзя нас вязать бечевой и под палубу кидать. Это тебе даром не пройдёт, по суду ответишь! — Пройдёт! — говорит господин Гензерих. — Какой суд? Свидетели есть? Нет свидетелей! О, я умно делал, я гребцам расчёт давал. Они ушли, ничего не видели. Я новых гребцов нанимал, и кормчий другой. Они на ладью пришли, ничего не знают, какой мой товар под палубой. Нет свидетелей, нет суда. — Постой, постой! — говорит Ярмошкин дядька. — И без свидетелей суд правды добьётся. Будут нас железом испытывать. Должны мы будем взять в руки кусок раскалённого железа, а судья наши руки посмотрит, по приметам ожога определит, кто врёт, а кто правду говорит. У нас-то ладони мозолистые, загрубелые. Всё равно, что в кожаных рукавицах. Нам жар не страшен. А тебя железо до кости прожжёт. Тогда тебя за разбой продадут в рабство. Господин Гензерих слушал с усмешечкой, негромко гоготал, приговаривал: — Болтай! Болтай! Ярмошкин дядька обиделся, закричал: — Чего — болтай? Я правду говорю! Господин Гензерих улыбается, спокойно возражает: — Неправда. Ты не знаешь, я знаю. Договор есть — немецких купцов железом не пытать. Испытания нет, свидетелей нет, суда нет. Вот тебе! — И показал Ярмошкиному дядьке кукиш. Тут все мужики-ладейники повернулись к Мудриле, спрашивают: — Объясни, Мудрила, чья правда? А он отвечает: — Слыхал я, есть такой договор. Не придётся нам судиться. Ярмошкин дядька от гнева, от обиды будто свёкла побагровел, вопит: — Говори, такой-сякой, собачья душа, куда ты нас везёшь? Господин Гензерих говорит: — В Царьграде дадут большая цена. Они все смотрят, не понимают, спрашивают: — Это за что же цена? — А за вас. Один человек — две штуки шёлка-аксамита. Два мальчика — одна штука аксамита. Встал, ушёл и двери замкнул, а миску оставил. Они гордые, не желают унижаться, от миски отвернулись, лучше с голоду помереть, чем уподобиться скоту. Лежат, слюни глотают. Мудрила вздохнул, говорит: — Остынет всё. Ну, они и подползли к миске на животах. Головами в темноте друг на дружку натыкаются, а съели всё дочиста, языком все крошки подобрали. Насытились, начали жаловаться. Стонут, проклинают. Всяких слов про немца наговорили. Ярмошка рад развлечению, вслед за дядькой громче всех кричит. Ивашка лежит тихо, слушает их голоса. Они ему слаще соловьиного пения кажутся. Хорошо в темноте, в страхе, в печали знакомые голоса различать. Ярмошка-то как разливается, молодец Ярмошка! Даже смешно слушать. Вот, казалось бы, плакать надо, а Ивашка потихоньку смеётся. Ай да Ярмошка! Ивашка приподнялся на локте, кричит: — Эй, Ярмошка! Такой-сякой! Ау! Ярмошка этим его словам так удивился и не знает, что ответить. Замолчал ненадолго… На другой день господин Гензерих отмыкает замок, приносит обед. Мудрила спрашивает: — По Днепру, что ли, плывём? — По Днепру плывём, — отвечает Гензерих. Мудрила говорит: — До порогов небось уже недалеко? — Порог очень маленький — киндершпиль, игралка. — Ты хоть немец, а дурак, — говорит Ярмошкин дядька. — Болтаешь, что тебе неведомо. Сперва маленькие, вроде забора, а там и настоящие пойдут. Всю реку поперёк перегородят. Семь будет порогов: Койдацкий, Лоханский, Звонецкий, Неясыть и ещё три. О тех рано говорить. Может, и не доберёмся до них живые. — Почему не доберёмся живые? — спрашивает господин Гензерих, — А потому, что на том пороге, на Неясыти, многие ладьи в щепы разбивало. Перевернётся наша ладья, мы тут связанные да под палубой, все как мыши захлебнёмся. Тебе убыток. — Убыток? — говорит Гензерих и задумался. — Большой убыток, — говорит Ярмошкин дядька. — За живого-то две штуки аксамита, а за утопленника — шиш с маслом и то дорого. — Всё врёшь! Зачем ладья будет перевёртываться. Крепкая ладья. — Знаем, что крепкая. Сами рубили. А вот возьмёт да перевернётся. Ты лучше, пока время есть, развяжи нас и выведи отсюда. — Не перевернётся, — твердо сказал господин Гензерих, ушёл и дверь за собой замкнул. А мужики-ладейники лежат в темноте, размышляют, что их ждёт впереди.

Глава одиннадцатая
НЕЯСЫТЬ

Весь этот день ладья простояла в тихой заводи, и кормчий всю её осмотрел, нет ли где слабого места, всё ли надёжно. Гребцы лежали на бережку, грелись на солнышке, отдыхали, набирались сил к завтрашнему, к страшному. А господин Гензерих, бранясь и хлопая руками, бегал вокруг них, как встревоженная наседка вокруг разбежавшихся цыплят. Весь день кормчий и господин Гензерих кричали друг другу на ухо, пытаясь покрыть голосом грохот воды, — никак не могли договориться. Кормчий всё повторял: это издавна так повелось — рабов связанных гонят берегом, товар переносят на плечах. Хорошо бы и ладью перетащить волоком, да тяжела, людей мало, придётся ладье водой плыть. Но господин Гензерих не соглашался. Он кричал: — Ты хитрый старый человек! Ты хочешь меня обмануть. Нельзя товар выносить. Все люди — воры, я знаю. Всё украдут. Кормчий кричал: — Волны-то высокие, в недобрый час захлестнёт. Товар подмочит, рабы захлебнутся. — Э! Э! Старый человек, всё врёшь, обмануть хочешь! Это глупая девица положит все яйца в одну корзину, хлоп, споткнулась, яйца разбила. Нельзя так делать. Рабы идут по берегу, а товар будет в ладье. Товар подмочит рабы целы. Рабы убегут — товар остался. Кормчий рассердился, закричал: — Глупому дитяти ученье не впрок! С тобой спорить — глотку надорвёшь, а толку чуть. Пусть будет по-твоему. На другое утро, чуть заря занялась, вывели мужиков-ладейников из-под палубы. У них от солнечного света глаза щурятся, от свежего воздуха кружится голова. Ноги хоть развязаны, а нетвёрдо ступают, будто конопляные, гнутся. Как увидели они гребцов, Ярмошкин дядька завопил: — Братцы, помогите! Не холопы мы, не рабы! Мы свободные люди, смоленские мы, из Лодейниц из села. Нас проклятый немец обманом заманил, продавать хочет. Спасите! Из гребцов один отвечает: — Мы того не ведаем, своими глазами не видели. А другие отвернулись в сторону, головы опустили, молчат. Господин Гензерих Ярмошкиного дядьку хлясь по губам, всех ладейников одной бечевой накрепко связал, погнал берегом. А гребцы на ладью взошли, от берега оттолкнулись, рекой поплыли. Обогнули выступ, увидели порог. Бешеная вода бушует, во все стороны мечется, к небу взносится, водоворотом кружится, бездной разверзается, хочет ладью потопить. Кормчий правит широким кормовым веслом, гребцы шестами отталкиваются. Господин Гензерих, мужики-ладейники стоят, смотрят, ужасаются. Волны вздымаются ввысь и вкруг ладьи рушатся, да покамест ещё не могут захлестнуть — у ладьи борта высоко нашиты. А кормчий, ума он, что ли, лишился, в самый кипяток правит. Сейчас погибель. Господин Гензерих от волнения на одном месте прыгает, кричит: — Куда? Куда? Он кричит, рот открыт, губы дёргаются, а голоса не слыхать. Ой, время-то тянется, будто вовсе остановилось и ладья будто навек на месте застыла — таково медленно продвигается. А этот кормчий, он опытный был, он своё дело знал, ему не впервой было. Где глубже-то, с виду страшней, а вода сама ладью вынесет. На мелком месте опасней — на камни напорешься. Миновала ладья этот порог, впереди ещё шесть порогов проходить. Господин Гензерих гонит мужиков-ладейников берегом, а берег там нехорош обломки скал навалены грудой и меж них узкие щели. У мужиков руки за спиной связаны, ухватиться, удержаться нечем, ступают осторожно, лодыжка бы не подвернулась, ногу бы не сломать. А господин Гензерих их торопит, пинками и колотушками подгоняет. Ладья миновала второй и третий пороги. Впереди Неясыть, страшный, ненасытный, погубительный. Длиной-то он без малого верста. С каменной гряды, в два человеческих роста вышиной, вода отвесно вниз падает. Как лютый зверь, накинулся Неясыть на ладью, скалами-клыками ощерился, из тысячи пастей пена бежит. То поймает ладью, то отпустит, играет с ней, подкидывает и ловит, из стороны в сторону мотает, готовится пожрать. А не достанется тебе эта добыча, Неясыть-порог! Ладья крепкая, гребцы сильные, кормчий верный. По каменным губам тебя помажет, а поглотить не даст. Выплывет, выплывет, цела будет! Внезапно высокий вал накатился с одной стороны, всей тяжестью обрушился, а ладья накренилась, зачерпнула воду и легла на бок. Гребцы покидали шесты, бросились к другому борту, высоко поднявшемуся над водой. Медленно-медленно ладью несёт вниз по течению. То её поперёк реки завернёт, то она ударится о торчащий камень, то заденет камень подводный. С треском обламываются насаженные бока, разбило и смыло палубу. Всё более погружаясь, ладья повернулась кверху дном, а гребцы вскарабкались на широкое днище, плывут, как зайцы на коряге в половодье. Вниз, вниз, с двухсаженной высоты. За сверкающей радугой падающей воды ничего не видать. Вынырнула ладья, несёт её к берегу. Людей не смыло ли? Чудом удержались, лежат, висят, цепляются за выбоинки, за трещинки, за неведомые занозинки. Наконец ладью поднесло к берегу, она уткнулась носом меж двух валунов. Гребцы, ошарашенные, избитые, мокрые, ступая по колено в воде, выбрались на берег и упали изнеможённые. Все ли тут? Троих не досчитались. Всё это время мужики-ладейники стояли оцепенев, не могли глаз отвести от страшного зрелища. Вдруг господин Гензерих очнулся, диким голосом взвыл: — Аллес ист хин! — упал ничком, кулаками колотит по камням. Аллес ист хин — всё пропало.

Глава двенадцатая
ИВАШКА ПЛЫВЁТ В ЦАРЬГРАД

Гребцы до самых до костей промокли, ни одной ниточки на них не осталось сухой, они хотят костёр развести, обсушиться. А один из них, бывалый человек, не позволяет, говорит: — Нельзя костёр жечь. Дерево-то, плавун, рекой выкинутое, сырое, дыму будет много. А здесь во всех местах половцы бродят, таких, как мы, потерпевших крушение, поджидают. Увидят они дым, придут, всех нас пленят. Сидят мужики мокрые, злые, на господина Гензериха косятся. А он бегает по бережку, смотрит, нельзя ли чего спасти. Видит, ныряет в волнах всё его достояние, ящик с лоскутом. Господин Гензерих приказывает: — А прыгайте, люди, в реку, вытащите ящик! Тут они вовсе обозлились, в ответ кричат: — А сам прыгай, коли тебе жизнь не дорога. У нас дома жёны и детушки. Мы им кормильцы, нам помирать неохота. Не послушал ты доброго совета, товар на берег не вынес. Сам виноват, так тебе и надо! Господин Гензерих к ладейникам подбегает, поспешно им руки развязывает, кричит: — Прыгайте в реку, вытащите ящик! А они молчат, с места не двигаются. Господин Гензерих кричит: — Все вы глупые люди! Товар потонет, нечем мне будет с вами рассчитываться.

Как гребцы это услыхали, вовсе обезумели, вопят: — Мы сколько труда положили, сколько мук приняли, а ему, вишь, рассчитываться нечем! Возьмём тебя, убьём и в реку кинем, тогда будешь знать, как людей обманывать! Они на него наступают, кулаками машут, а он на коленки стал, кланяется, просит его пощадить. Он прощенья просит, если кого невольно обидел, а злого умысла у него не было. Он кланяется, кается, если что не так сделал, так теперь видит, что нехорошо вышло. Как вернутся в Киев, он им втрое, вдесятеро за всё заплатит. Они кричат: — Ты нас сладкими словами не улещивай, выкладывай денежки! А у него нет. Тут они накинулись на него, стали колотить. Уж он вопил-вопил, хрипеть начал. Мудрила их разнимает, уговаривает: — Да бросьте его, братцы. До смерти его убьём, на нашей совести будет. Они отпустили немца, он в сторонку отполз. Тут стали они обсуждать, как им дальше быть. Не век здесь торчать, надо домой ворочаться. Мимо порогов ладью на плечах обратно перенесут — она стала много легче, а народу-то теперь много прибавилось. Дальше потащат ладью на бечеве, которой ладейники были перевязаны. В Киеве ладью починят, продадут, поделятся. Сколько ни выручат, всё не даром трудились. А немца с собой не хотят брать. Опять обманет, собака. Они ладью из валунов высвободили, опять вниз дном перевернули, к скале привязали. А уж ночь наступает, они спать полегли. Господин Гензерих к Ивашке с Ярмошкой подполз, лежит, жалобно стонет. Ивашка спрашивает: — Больно тебе? — Ой, больно, пить хочу! Ярмошка говорит: — А, такой-сякой, не нравится? А нам, думаешь, под палубой сидючи, нравилось? Нам, верёвками связанным, нравилось? Не нравится, то-то! Ивашка говорит: — Не дразни его, Ярмошка. Он хоть немец, а тоже человек. Его тоже пожалеть надо. Взял у господина Гензериха шапочку, пошёл, зачерпнул воды, напоил немца. Вот они лежат рядышком, господин Гензерих и говорит: — Эти злые люди хотят меня здесь оставить. Я один тут умру, моё тело птицы исклюют, кости растащат. — Небось подавятся! — пищит Ярмошка. Господин Гензерих всхлипывает. Стонет, сквозь слезы жалуется! — Я слабый, мне самому не спастись. Мне самому до ладьи не добраться, от берега её не оттолкнуть, Я бы в ладье отсюда убежал, добрые люди бы мне встретились, спасли бы меня. Ивашка спрашивает: — Куда же ты бежать хочешь? Господин Гензерих голову набок склонил, одним глазом в пего вглядывается, говорит: — А ты куда хотел бы? Ивашка отвечает: — Мне в Киев ворочаться ни к чему. Мне надо в Царьград. — И мне в Царьград, — быстро говорит господин Гензерих. Ивашка повернулся к Ярмошке, шепчет ему на ухо: — Прощай, Ярмоша, не поминай лихом. Уж нам, может, не свидеться. Я с немцем в Царьград поплыву, меня там Аннушка дожидается. — У, такой-сякой! — шепчет Ярмошка. — Хорош дружок! Меня на немца променял? Ладью-то уведёте, меня на растерзание оставляете? Мой дядька, такой-сякой, за ладью с меня шкуру спустит и гребцы руку приложат. Что у вас, места, что ли, мало? И я с вами. Мужики-то, гребцы и ладейники, за день умаялись, крепко спят. Не слыхали они, как Ивашка с Ярмошкой немца в ладью перетащили, как бечеву отвязали, обломком шеста оттолкнулись от берега. Поплыла ладья без вёсел, без паруса. Ночь тёмная, впереди ещё три порога. Вода ревёт, бушует, утопить грозится. Господин Гензерих без памяти лежит. Ивашка с Ярмошкой друг за дружку уцепились. В темноте хоть не видать, не так страшно смотреть, как гибель придёт. Крутит, кидает ладью, волна захлестнёт её, накренит, с другой стороны опять вода выльется. Дно по камням заскрежещет, проедется, а пробоины будто нету. К утру выплыли. Широкая река несёт их вниз по течению. Плывёт ладья то носом, то кормой вперёд, а то вовсе её боком повёртывает, к низкому, левому берегу относит. — Эх, — говорит Ярмошка, — без таких-сяких вёсел нам к Царьграду не добраться, в этих местах всю жизнь будем крутиться! Седые бороды по пузо отрастим. Надо нам хоть какую-нибудь доску в воде подобрать или хоть ветку древесную. Я бы грести стал, опять на серёдку бы выгреб. Ни доски, ни ветки в волнах не видать, а уж берег — вот он. Вдруг господин Гензерих как вскочит, как закричит: — Эйн вундершёнер энтенбратен — очень прекрасная жареная утка! Они смотрят — у самого берега утиный выводок плавает. Впереди-то сама утка, а за пей цепочкой утята, а селезень плывёт сбоку, сторожит своё семейство. А как услышал громкий господина Гензериха голос, селезень круто к берегу повернул. Утята вмиг перестроились, плывут за ним цепочкой, и сама утка сзади плывёт, подгоняет. Ярмошка разгневался, говорит немцу: — Дурак ты, такой-сякой! Ты бы ещё громче орал, глотка лужёная! Ивашка говорит: — Не дразнись! Нам бы их всё равно не добыть. У нас лука со стрелой нет, стрелять нечем. Ярмошка отвечает: — А мне лука не надобно. У меня своё оружие всегда с собой. — И вытаскивает из-за пазухи пращу, из кармана, из штанов — пригоршню камушков. Он выбрал подходящий камушек, в пращу вложил, надел петлю на запястье, другую верёвочку-узелок зажал в ладонь. Завертел пращу, отпустил узелок, камень вылетел, самого селезня уложил на месте, а утка утят скорей прочь увела. Ладья ткнулась кормой в берег, они выскочили, подобрали селезня, а что с ним теперь делать? Ивашка говорит Ярмошке: — Зря ты его сбил. Сырого-то есть всё равно нельзя. Господин Гензерих говорит: — Очень хорошо убил. Нельзя сырого есть. Надо костёр жечь. — Нельзя жечь костёр. Гребцы говорили, здесь половцы бродят, увидят дым. Господин Гензерих ногами топочет, кричит: — Надо жечь! Надо жарить! Надо есть! — Не ори, немец! — пищит Ярмошка. — Ты своим таким-сяким голосом половцев приманишь. Господин Гензерих кричит: — Эйн вундершё… И не успел он договорить, как вдруг со свистом пролетела стрела и вонзилась в землю у их ног.

Глава тринадцатая
ПОЛОВЦЫ

Четверо конных половцев появились так неожиданно, что никому и в голову не пришло им сопротивляться. Они окружили господина Гензериха, Ивашку, Ярмошку с убитым селезнем и погнали их прочь от реки. Ничего, не жестоко гнали, только торопили, иной раз рукояткой плети подталкивали. К полудню они остановились, развели костёр и поджарили селезня. А когда он поспел, половцы поделили его меж собой, а пленникам жаркое не дали. Тут господин Гензерих вскочил, кадык у него на шее запрыгал, уши налились кровью, будто петушиные гребешки. Он замахал руками и стал кричать: — Я богатый человек, я очень знатный. У меня в городе Бремене дяди и семь братьев, очень, очень богатые. Они за меня очень дадут выкуп. Я не привык голодный, мне надо еду. Энтенбратен, пфлауменмусс, лебервурст! Половцы по-русски хорошо говорят, по-немецки не понимают. Они про сладкий сливовый соус, про равные колбасы и не слыхивали, на слова господина Гензериха не обратили внимания. Они вытащили из-под седла вяленую конину, дали пленникам по кусочку. Конина потом попахивает, волосками шерсти облеплена. Господин Гензерих нос наморщил, однако же выбирать не приходится, съел. Потом половцы стали делить добычу. Всем хочется господина Гензериха, его богатый выкуп. Старый половец Кобякич говорит: — Нас с сыном двое, нам немец один на двоих, а вам каждому по мальчишке. Они не соглашаются — на что нам таких, за них дёшево дадут, выкупа ждать не приходится. Вынули из-за пазухи игральные кости в кожаном стаканчике. Стали кости метать, добычу разыгрывать. Достался господин Гензерих половцу Сотану. Пожилой человек, важный, жиру много нарастил. Но ещё, видать, силён — ручищи как кузнечные молоты. Достался Ярмошка молодому половцу, имя ему Козл. Ивашку выиграли Кобякич с сыном — на двоих добыча незавидная, да так кости выпали. Поели, отдохнули, а как солнечный жар спал, дальше поехали. Господин Гензерих упрямится, не хочет пешком идти, кричит: — Я богатый человек! Я имею в Бремене конюшню сорок коней, я не привык ногами ходить. Сотан на него только глазом повёл, он сразу притих, подчинился. Ивашку Кобякич позади себя в седло посадил, пожалел мальчишку. А Ярмошка рядом со своим хозяином бежит, переругивается. — Ты, — говорит, — такой-сякой. У меня ноги короткие, мне за твоим таким-сяким конём не угнаться. Козл смеётся, ему Ярмошкины слова нравятся. — Ох, — говорит, — и здоров ты браниться! Я такое ещё не слыхал. Повтори-ка, я выучу. — Такой-сякой-этакий! — пищит Ярмошка. — Очень мне надо тебя, козлятину, обучать! Козл хохочет, коня за узду дёргает. Конь встаёт на задние ноги, передними машет, как бы копытом Ярмошке по черепушке не угодил. Конь на передние ноги станет, задними брыкается, Ярмошка от пего увёртывается. Важный Сотан на них смотрит, губы поджал, а Кобякич на Козла прикрикнул: впереди ещё долгий путь, успеет наиграться, а сейчас времени нет. Козл не унимается, хлещет коня плетью, наезжает на Ярмошку.

Тут Кобякич рассердился, кричит: — Пустая башка, перестань! Но важный Сотан говорит поучительно: — Почтенный Кобякич, это не твоя вещь, это Козла вещь. Он выиграл мальчишку, что захочет, вправе с ним сделать. Козл хохочет, играет с Ярмошкой, будто кот с мышонком… На второй день к вечеру половцы со своими повстречались. У них тут было обширное кочевье. Народищу — ужас! Кибитки распряжены, кони отдельно пасутся. Всюду костры горят, в медных котлах кипит похлёбка из конины. Сотан своих знакомых нашёл, ушёл с ними. У Козла тут приятелей не сочтёшь. А Кобякич с сыном и с Ивашкой в стороне от шума, от толчеи устроились, развернули войлоки, готовятся к ночи. Вдруг подбегает к ним Козл, весь растрёпанный, и кафтана на нём нет, до пояса голый, кричит: — Спаси меня, Кобякич! Я всё с себя в кости проиграл, копя проиграл. Ещё мальчишку Ярмошку не успел проиграть, а как его спущу, вовсе ни с чем останусь. Пропаду я без коня, надо мне отыграться. Кобякич нахмурился. Он эти кости не очень любил, своему сыну не разрешал играть. Он говорит: — Как же я тебя спасу, беспутный ты и легкомысленный? Кабы ты мне родня был, я бы избил тебя до полусмерти. А теперь что я могу? Ставь мальчишку и отыгрывайся, раз уж ты стремишься к своей погибели. — Они не берут. Говорят, хилый и заморённый. Купи его, Кобякич, будь добрый. А не возьмёшь, только мне и осталось, самого себя на кон поставить. Как услышал Ивашка, что его дружка в кости проигрывают, а выиграть никто не хочет, никому он не нужен, не ценят Ярмошеньку, залился он слезами, стал умолять Кобякича: — Купи его, хозяин, он хороший! И Козл просит: — Купи его! Он смешной, смешить тебя будет. Кобякич говорит: — Мне смеяться ни к чему. Не щенок я — бессмысленно резвиться. Веди, так и быть, своего мальчишку, только дорого я за него не дам. И то беру, тебя жалеючи. Ой, Ярмошка, до чего же тебя твой хозяин, молодой Козл, в краткий срок довёл. Рубаха в лохмотьях, плечи в струпьях, всегда был тощий, а тут один нос торчит и глаза сверкают. Посмотрел на него Кобякич, руки-ноги ему пощупал, по груди пальцем постучал, усмехнулся, стал торговаться, поменьше бы дать. А Козл торопится играть. Ему некогда. Уступил Ярмошку. На другое утро разъехались все в разные стороны. Важный Сотан со своими знакомыми отбыл и господина Гензериха взял с собой. Козл сам себя проиграл — его приятели увели. А Ярмошку Кобякич сытно накормил, велел своему сыну впереди себя посадить его в седло, и поехали они дальше вчетвером — Кобякич с сыном, Ивашка и Ярмошка. Недолго ехали. За полдня пути достигли пастбища, где у Кобякича был табунок коней, а при них пастухом его дальний родич. Тут они и остановились до конца лета. А когда настала осень, журавли потянулись на юг, по выжженным травам заскакали круглые кустики перекати-поля, Кобякич как-то проснулся поутру, глубоко вздохнул и промолвил: — Захотелось мне пирогов с горохом.

Глава четырнадцатая
ПИРОГИ С ГОРОХОМ

Они ехали-ехали по широкой степи, они ехали на двух конях вчетвером — у Кобякича за спиной Ивашка, у его сына Ярмошка. Они ехали день, другой, третий и много дней и добрались до того места, где два моря встречаются, а слиться не могут. По левую-то руку Сурожское море мелкими водами чуть шевелится, тусклым оловом отливает, а по правую — Русское море светлой рябью чешуится, блещет на солнышке. Они меж двух морей проехали посуху, узкой полосой земли, а за ней опять степь. Они едут-едут степью день и другой, а на третий увидели вдали тёмное облако. И чем ближе подъезжают, тем облака плотнее и выше, а как совсем близко подъехали, увидели, что это горы. За реками, за Касплей, за Днепром, за морями Сурожским и Русским, за высокими горами — Царь-град. Золотые купола, серебряные вышки, улицы камнями-самоцветами мощённые, ходят по ним люди в шелках и в бархате. А впереди-то Аннушка — на ней платье парчовое, семицветное на ней. На шее бусы-яхонты, длинные косы перевиты жемчугом. Идёт Аннушка им навстречу здравствуй, Ивашенька, встретиться привелось! Кони взбираются по узкой горной тропке. По одну сторону обрыв, там деревья растут, сверху смотреть — будто кустарнички. По другую сторону вздымается гора крутой, отвесной стеной. Голову назад откинешь, чуть шею не свернёшь, увидишь вершину горы. Сверху камень скатился, разбился у их ног, во все стороны осколки разбрызгал. Кони ступают тонкими ногами, осторожно копытца ставят. Вот они поднялись на перевал, оттуда в обе стороны видать. Позади степь и дальше горы серыми, жёлтыми, синими тенями на краю неба. А впереди долина, и вдали морской берег искрится и море. Где же Царьград? Только и видать в начале долины на склоне горы маленький домик, каменный водоём, рощицу и виноградник. Они с горы спускаются, мелкие камушки из-под конских копыт впереди их катятся, а из дверей домика выбегает женщина, собой толстенькая, ножки короткие. Будто молоденькая, им навстречу птичкой порхнула, одной ногой в стремя вскочила, двумя руками Кобякича обхватила, плачет и смеётся и приговаривает: — Ах ты, мой голубок, сердечко моё, лазоревый цветочек! Приехал наконец! — Приехал, Параска, приехал! А ты и не ждала? — Ждала, ждала, все глазыньки высмотрела! Каждый вечер ставила тесто для пирогов — как приедешь, вмиг испеку. — Ас чем пироги? Тут из домика выбегают ещё пять женщин. Впереди две Кобякичевы дочки, а за ними сноха, на бегу ворот застёгивает, а за ней служанка, а за ней рабыня. — А с горохом пироги, пироги с горохом. Кобякичева сноха свёкру поклонилась, к мужу кинулась, дочки отцу и брату стремя держат. Ведут в дом, разули их, тазы тащат, горячую воду в кувшинах — дорожную пыль смыть. А уж пахнет горячим печёным тестом и жареным мясом. Уж несут на блюде гору пирогов. На другом блюде — румяные яблочки, на другом блюде — разные зелёные травки. В мисочке — жирные чёрные плоды. Похоже на сливу, да Ивашка с Ярмошкой такой не видывали. Они отведали — а она горькая и солёная. Ивашка свою выплюнул, а Ярмошка съел и косточку обсосал. Все разом говорят, расспрашивают, что за парнишки и откуда взялись. Параска обрадовалась, что русские они: — Я сама с Руси, с Переяславля-города… Дочки кричат: — А нам что привёз? Сноха кричит: — Надолго ли пожаловали? Извелась я без тебя! Кобякич кричит: — Хороши пироги! — С Переяславля я. Увели меня половцы в плен, думала — погибель, ан Кобякича встретила, поженились мы. Он, Кобякич, молодой — красивый был. — На Руси зеркала круглые медные. Не привёз? В них лучше смотреться, чем в бочку с водой. «Кудах-тах-тах! Куд-кудах!» — Шш, убирайся! Куда залетела!.. Вот стали они жить-поживать. При домике сад, рядом — виноградник, на солнечном пригорке — масличные деревья. Во дворе — коза, у козы козлята. Всего вдоволь, а соседей не видать. Соседи за горой — они ближе к городу селятся. В четырёх часах ходьбы большой город Сугдея, а по-русскому Сурож. Да где же Царьград? А Царьград за морем. Русское море поперёк переплыть, там и Царьград будет. Кобякич говорит: — Я и на зиму здесь останусь. Старые кости к непогоде ноют, уже трудно мне зимой по степи кочевать. А сына обратно отправил — побыл три дня, и будет. Сноха проводила мужа до вершины горы, там повыла, поплакала. Обратно шла, лицо в родничке умыла, ничего и не видать. Вернулась, села за ткацкий станок, весь день промолчала, только с золовкой два раза поругалась. Параска над Ярмошкой причитает: — Ой, да худой, ой, да заморённый! Она ему лучшие куски суёт, так жалеет. Она ему три войлока и ещё овечью шкуру постелила подле очага. По утрам не будит, тяжело работать не велит. Каждый день ему руки щупает, нарастил ли мясо на костях, жирку не прибавил ли. А Ивашка толстый, ничто ему. Пока зима не настала, снег не выпал, пусть он козу с козлятами пасёт на горе. Да, ничто! Это им так кажется, а ему-то каково! Коза скачет, козлята прыгают, бодаются. Только Ивашка на камушек присядет, замечтается, как он через море будет плыть, а на том берегу встанут перед ним из тумана златые царьградские вышки теремов, только замечтается, а козлята уж все разбежались. У Ивашки-то небось не копытца, не четыре ноги, ему по камням карабкаться! Пока к вечеру всё стадо соберёт, весь запыхается, обдерётся, потом изойдёт. Уж скорей бы зима! Вот и зима настала. Длинными вечерами в светильнике фитилёк плавает в масле, горит огоньком. Женщины прядут. Кобякич плетёт ремешок из сыромятной кожи, про кочевье рассказывает, необъятные степные пастбища, а то про город Итиль, где многие половцы оседло живут, каменные дома себе выстроили, богато живут, торгуют и конями, и рабами, и разным товаром со всех концов земли. А не то Параска песню затянет, как стонут русские девушки во всех концах земли, от своей родни отторгнуты, в чужие края проданы. На Хвалынском море плачут, в Сурожи руки ломают. Прервёт песню, скажет: — Надо бы в Сурож сходить, купить новые иголки. Мои-то все поломались. Да придётся обождать. В горах тропки все занесло снегом, заблудишься. — Как подтает, сойдёт снег, я схожу, куплю тебе, — говорит Кобякич. Внизу под обрывом море вздулось, почернело, бушует, огромные валы катит. Так грохочет — и в доме слышно. Пронзительно холодный дует ветер.

Глава пятнадцатая
ЯРМОШКА ПРЫГАЕТ И ИСЧЕЗАЕТ

Настала весна, Параска говорит: — Тьфу! Глаза бы мои не смотрели! Изба закопчённая, сами все чумазые, одежда грязная. Идите, девки, к морю, всё постирайте. А здесь я сама приберусь, Ивашка с Ярмошкой помогут мне. Кобякич, ступай в сад, не болтайся под ногами. — А как с козой быть? — спросил Ивашка. — Тьфу! — сказала Параска. — Толстый, здоровый вырос, а понятия — как у молочного порося! Всё ему объясни, всё разжуй и в рот положи. Козу привяжи к дереву, да не в саду, а за оградой, не то она всю кору с яблони обгложет. И козлята от неё никуда не убегут. Ну, поживей ворочайся! Тут все принялись за дело. Девушки связали грязную одежду в узлы и пошли к морю. Впереди-то две Кобякичевы дочки, а за ними молодая Кобякича сына жена, а за ней служанка, а всех позади рабыня. Они тащат узлы, дочки-то на голове, молодая под мышкой, служанка за плечо закинула, а у рабыни узел всех больше. Она его двумя руками обняла, впереди себя держит. За узлом её головы не видно идёт узел на двух босых ногах. Долина не спускалась к морю покато, а обрывалась крутым глинистым склоном. За зиму тропка кой-где осыпалась, а по пути размыло глубокую щель. Они у этой щели собрались, гадают — Ай перепрыгнем, ай недопрыгнем? Кобякичева старшая дочка говорит рабыне: — Ты первая прыгай. Коли перепрыгнешь, нам руку протяни, и мы тогда прыгнем. Рабыня смотрит на щель — ай, широко! Ой, глубоко! Она говорит: — Я боюсь! Кобякичева старшая дочь велит: — Прыгай! Вторая дочка приказывает: — Прыгай живей! Кобякича сына молодая жена ножкой топнула, прикрикнула: — Не разобьёшься, прыгай! А служанка тараторит: — Как ты смеешь барышень гневить? Прыгай! Рабыня оглянулась на все стороны, нигде не видит себе сочувствия. Она собралась с духом, перепрыгнула. Протянула руку, говорит: — Хватайтесь за мою руку, я вас перетащу. Перебрались они через щель, на берег ступили. Прибой слабый, вода тёплая, волна набежит и растает. Они набрали на обрыве серой глины, этой глиной трут одежды, глина пенится, снимает грязь. Они одежду в море полощут — чистая, лучше новой. Солнышко высоко поднялось, стало их припекать, а ещё не всё постирано. Говорит Кобякича сына молодая жена: — Я на работе заморилась, пойду в воду окунусь. Вы без меня достирывайте. Кобякичевы дочки говорят: — Ах, невестушка, больно ты хитра! И нам жарко, и мы окунёмся. Служанка говорит: — А я чем вас хуже? Рабыня просит: — Мне тоже жарко. И я бы разок окунулась. А они смеются, плечиками пожимают, говорят: — Ишь, неженка! С нами вздумала равняться! Ничего, небось не растаешь, как ты смеешь купаться хотеть! Поскидали рубахи, полезли в воду, рабыне велели достирывать. Она трёт бельё глиной, большим камнем колотит, отполощет, круто выкручивает. Вот разогнула она спину, глаза от солнца заслонила ладонью, смотрит вдаль. А там, где море сливается с небом, — чёрная точка. Она опять стирает, опять голову подняла. А уж точка длинной чёрточкой вытянулась. Те-то, четверо, плещутся в воде, играют, друг дружку по-нарочному топят, визжат, брызгаются. Рабыня опять подняла голову, а чёрточка уже стала побольше и пожирней будто сороконожка по морю ползёт. Купальщицы вышли на берег, среди гальки цветные камушки ищут. Тут их море много повыкидало, красных, и жёлтых, и голубых. Иные-то полосками, а те завитками или глазками. На свет посмотришь — насквозь прозрачные. Рабыня опять на море глянула, а сороконожка-то — корабль. Сорок вёсел вздымаются, враз по воде ударяют, поворачивают корабль к ихнему берегу. Тут рабыня как закричит… В долине в домике Параска кончает уборку, говорит: — А уж солнце-то к полудню. Небось девки всё перестирали. Им мокрое-то будет тяжело нести. Возьмите, Ярмошка, Ивашка, две большие корзины, ступайте на берег, помогите чистую одежду домой тащить. Они взяли по корзине, пошли к морю. Подошли к обрыву — слышат пронзительный крик. Они подбежали к краю обрыва, смотрят вниз, а там такое! Стоит в море большой нездешний корабль, а по берегу бегают разбойники иноземные люди и девушек ловят — Кобякичевых двух дочек, и сноху, и служанку, и рабыню. А те визжат, увёртываются. Как увидел это Ярмошка, он не стал терять время — по тропке бежать, а прямо сверху, с трёхсаженной высоты, прыгнул вниз. Ивашка стоит, окаменел от ужаса. Ярмошка прыгнул, не рассчитал, покатился вниз, прямо в одного разбойника угодил, сбил его с ног. Тот кувыркнулся, рабыню выпустил, она вывернулась, мимо шмыгнула, кинулась бежать. Ярмошка вскакивает, на другого разбойника бросается. Он кулаками дерётся, головой бодается, ногами брыкается, камнями швыряется, вопит: — Такие-сякие! Они на него втроём навалились, сцепились узлом, взад-вперёд по берегу шаром катятся. То одна, то другая голова покажется, рука подымется, а её опять подомнут. Тут мимо Ивашки промчалась рабыня. Глаза белые выкатила, рот открыла, дыхание свистит. Мимо пронеслась. Ивашка очнулся, скорей вниз по тропке на помощь бежит. Он бежит, кричит: — Держись, Ярмошка! Бежит, под ноги не смотрит, угодил в щель. Стал он выкарабкиваться, а земля из-под пальцев сыплется, ухватиться не за что. Он ногу поставит она вниз ползёт, за кустик уцепится — с корнем выдернет. Колени, руки ободрал, выбрался из трещины. Смотрит — берег пустой. Всё исчезло — ни Ярмошки, ни девушек, ни разбойников, ни узлов с одеждой. Только берег весь изрыт, будто здесь дикое стадо прошло, и одна рубаха в песок втоптана. И вдали корабль, чёрная сороконожка, сорока вёслами по морю убегает. Ивашка подобрал рубаху, обе корзины на руку вздел, повернулся, потихоньку побрёл домой. На пороге встречает его Параска. Уж она всё знает. Она волосы выдирает клочьями, рубаху на груди изорвала, уже в ней сил пет вопить, она хрипит: — А ты как? Ты-то что? Ивашка опустил голову, мрачно шепчет: — Замешкался я.

Глава шестнадцатая
ПРЕКРАСНАЯ ПУЛЬХЕРИЯ

Город Сугдея на Русском море — неприступная крепость на высокой скале, лет ему от основания тысяча и восемьдесят. Гавань его одна из самых больших, и пристают там корабли со всех сторон света. Караваны везут сюда с Приволжья соль и рыбу, мёд и меха. На верблюдах привозят из Аравии, Персии, из далёкой Индии пряности и ткани, ковры и оружие. Живут здесь люди из разных стран — греки, аланы, армяне и русские живут. Владеет Сугдеёй половецкий хан, взимает с неё дань и торговые пошлины, а правит городом правитель знатный грек. К прекрасной Пульхерии, супруге правителя, пришли подруги, рассказывают, что поселился в предместье половец, продаёт киевской работы золотой венец неслыханной красоты. Тот венец из семи золотых пластин, и на них цветными эмалями дивный узор — пляшут девы, распустив рукава, скоморохи вприсядку идут, в свирели дудят. А эмали — все семь цветов радуги, и весь венец будто солнце сияет. — Что же вы не купили? — спрашивает Пульхерия. — Где нам! Его только императрице носить, так дорого. Они её поддразнивают: — Где уж нам — и тебе его не купить! Хоть ты супруга правителя, а венец не про тебя.

Эти слова её гордости непереносимы. На другое же утро позвала она двух прислужниц, спустилась с крепостной горы, городскими улицами прошла, направляется в предместье. Вот они идут, а прекрасной Пульхерии кажется, будто кто-то следом за нею идёт. Она шаг ускорила, и за ней шаги будто быстрей. Она медленней пошла, и шаги будто тише. Она оглянулась — идёт парень, высокий, жилистый. Камзол на нём рваный, суконные чулки на коленях продраны, голова не покрыта, волосы — будто сена копна. И несёт в руках две корзины с едой. Прекрасная Пульхерия отвернулась, идёт дальше, а тот парень не отстаёт, за ней следует. Она остановилась, говорит: — Как ты смеешь за мной идти? И прислужницы обе в один голос прикрикнули: — Как ты смеешь идти за госпожой супругой правителя? У парня нос длинный, с горбиной, у него на шее кадык, будто орех заглотал, проглотить не сумел. Он ещё раз глотнул, отвечает: — Я иду по улице. Прислужницы обе в один голос объясняют: — Он идёт по улице, госпожа. У парня глаза светло-голубые, будто незабудки выросли в тени или небо ранней весенней порой. Он смотрит на госпожу Пульхерию, глаз не опускает. — Как ты смеешь на меня смотреть? И прислужницы в голос: — Как ты смеешь смотреть на госпожу? — О, шёне фрау, прекрасная госпожа, я смотрю на рубец твоего платья. Прислужницы опустились на колени, торопливо расправляют подол платья. Прекрасная Пульхерия оглядела платье, ничего не замечает — ни пылинки, ни пятнышка, ничего платьем не задела, нигде не порвала. Она спрашивает: — А чем оно плохо? Парень поставил корзины наземь, говорит: — Криво скроено, неровно подшито. Я могу сделать хорошо. Она рассердилась, крикнула: — Ты бы лучше свои дыры залатал! Он пожимает плечами, говорит: — О, это? Дас ист никс — это ничего. Один сапожник не имеет одни сапоги. — Ах, так ты сапожник? — Я не сапожник, не шустергезеле. Я очень знаменитый мастер-портной. В мой город Бремен я лучше всех. Я шью платье самой госпоже бургомистерше. Одна маркграфиня посылает мне свою мерку, я ей вундершёнес платье шью. Прислужницы хихикают, прекрасной Пульхерии неловко. Она идёт дальше, больше не оглядывается. Они пришли к Сотану — посмотрели венец. Красота невообразимая, неописуемая — но ах как дорого! Прекрасная Пульхерия не решается покупать, отказаться неловко. Она говорит: — Откуда у тебя такой венец? Он краденый? — Не обижай меня, госпожа. Не нравится — не бери, но такие слова нехорошо говорить. Этот венец военная добыча. Этим летом после удачного набега я снял его с головы русской княжны. — Я с чужой головы не стану надевать, — говорит прекрасная Пульхерия и, не простившись, уходит. А там во дворе сидит этот парень у водоёма, железный котёл чистит. Вечером госпожа всходит на высокую башню, долго на полную луну смотрит. От луны по морю серебряная дорожка переливается, искрится, будто тяжёлый шёлк. Далеко-далеко, внизу под скалой, волны белой пеной ложатся на берег, снежный подол морского платья. А какие такие платья у бургомистерши, у маркграфини? На другое утро она зовёт двух прислужниц, спускается с крепостной горы, повёртывает в предместье. Она оглядывается через плечо — не идёт ли кто за ней. А никто не идёт. Одна из прислужниц говорит: — Какой красивый был этот молодой человек! Госпожа Пульхерия говорит презрительно, слова сквозь зубы цедит: — Я не понимаю, что ты за глупости говоришь! Вот приходит она к Сотану, говорит: — Я этот киевский венец возьму, так и быть. Но в придачу ты должен дать мне портного. Сотан удивляется — что за портной? — Такой жилистый, длинный, такой неумытый. Он вчера здесь чистил железный котёл. — Ах, этот бездельник? — говорит Сотан. Он хлопает в ладоши, зовёт слугу: — Приведи сюда немецкого раба. Прекрасная Пульхерия говорит: — Слушай, портной, ты сошьёшь мне платье. Только лучше, чем там своим графиням шил. А не угодишь мне, так есть у нас в крепости подземная тюрьма, каменный мешок. Там крысы отгрызут тебе нос.

Глава семнадцатая
А ИВАШКА БЕЖИТ, БЕЖИТ

В Кобякича доме пусто и тихо. Сам-то опять уехал в степь. У Параски руки ни к чему не лежат. По хозяйству распоряжается нехотя работы будто поменьше стало, а делать её некому. Кое-как всё идёт, спустя рукава. Ой, скучно! «И-а», — закричал осёл. — А не съездить ли нам в город? — говорит Параска. — У меня там подружка живёт. Десять лет не виделись, а может, ещё жива. Навестить её, что ли? Ивашка, почисть осла. Вон он какой лохматый стал. На таком в город показаться стыдно. Вот они едут в город. Параска на ослике, а Ивашка идёт рядом, ведёт осла за уздечку. Город от них часа за четыре ходьбы, а они едут все восемь часов без малого. Осёл иной раз побежит рысцой, Параску растряс, чуть наземь не сбросил. То вдруг упрётся, не хочет идти. Они его ласкают, уговаривают: — Идём, Серенький, идём, милый. Ах, да какой хороший и красивый. Ушки-то длинные, шёрстка-то шёлковая! Идём, хорошенький! Пошли, что ли! Вот приедем, я тебе морковку дам. Это ещё когда будет, а на горном склоне рыжие колючки пышно растут. Как ему не дать полакомиться? Ведь тоже живая тварь. Ивашка тянет осла за узду, а он всеми четырьмя ногами упёрся — и ни с места. Однако ж на заре они выехали, а вскоре после полудня увидели вдали город. А сперва только видят высокую скалу, увенчанную крепостными стенами. Поближе подъехали, там по всей долине цветут сады и ручьи журчат. Домики встречаются всё чаще, народу по дороге всё больше. Идут и едут в обе стороны. В ином месте так густо прут, едва меж двух повозок протиснешься. Ослик присмирел, послушно идёт, только длинные уши вздрагивают. Вот и в город въехали. Улицы камнем мощённые. Конские копыта цокают, колёса скрипят, вода в фонтане плещет, людской гомон громче морского прибоя. Параска чего-то кричит, Ивашка её не слышит. Она с седла нагнулась, пальцем ткнула его в плечо: — В этот проулочек заворачивай. Здесь, помнится, подружка живёт. Они в одну, в другую калитку покричали, нашли подружкин дом. — Ой, ты ли это? Постарела-то как! Я б тебя на улице и не признала! — Ой, и ты не моложе стала! Ишь, вширь раздалась! Обнялись, целуются, уж не чаяли, что свидеться придётся. Подружка хлопочет. Накрывает на стол, в погреб сбегала, по дому мечется. Параска достаёт из корзинки белую курочку-хохлатку, гостинец привезла. Они стрекочут, как сороки, друг дружку перебивают, вспоминают старые годы. Ивашка сидит на приступочке, ему сушёные фиги дали. Со своей смоковницы плоды — таково сладкие! Он поел, облизал пальцы, ему больше нечего делать. Он просит: — Тётка Параска, можно мне пойти погулять? — А пойди, пойди, только не потеряйся, город-то большой, незнакомый. Подружка кричит ему вслед: — Обратно пойдёшь, примечай — где большая смоковница, тут мой дом. Выше, раскидистей моей смоковницы во всей Сугдее не найти. Её издали видать, не заблудишься. — Далеко не ходи, — говорит Параска, — скорей возвращайся. Нам бы ещё засветло вернуться домой. — Я скоро, — говорит Ивашка. Он идёт по городу, по большому, по незнакомому, а по сторонам не смотрит и под ноги не глядит. Его взор устремлён вверх, на крепость. Венцом вьётся крепость вокруг всей горы, вздымается к вершине скалы, там высокая башня на все четыре стороны света смотрит. С той башни за море видать, за туманы, за облака, за водную гладь, за бурные валы, до того, до отдалённого берега, где Царьград по краю земли. Ивашка под ноги не смотрит, а камни-то неровные. Многими столетиями по ним ступали, они износились, стёрлись, скользкие. Где ребром торчат, где вовсе ямка, а где ямка, там лужа. Ивашка споткнулся, чуть в лужу не угодил, а его подхватывает чья-то рука. — Господин Гензерих! — Ивашка, мейн либер кнабе, мой милый мальчик, как ты живёшь? Ивашка открыл было рот ответить, а господин Гензерих ему говорить не даёт, спешит про себя рассказать. — О! Я живу очень хорошо, зер гут! Я живу в крепости, во дворец. Он Ивашку одной рукой обнял за плечи, другой рукой машет, хвастает: — Я теперь очень важный человек! — А как же ты от Сотана ушел? — Фуй, Сотан грязная свинья. Я уже давно у него не живу. Я уже всю зиму у него не живу. Меня выкупила госпожа супруга правителя, эйне вундершёне фрау. Я ей вундершёне платье шью. Одно платье, два платье, очень много платье. Зер филь — очень много. — Так ты больше не купец теперь? — О нет! Я лучше. Они идут в гору. Крепостные стены над ними нависли. От них тень и прохлада. У подножия фонтанчик, тонкой струйкой льётся вода. Ивашка нагнулся, ловит воду ртом. — Вода невкусно, — говорит господин Гензерих, — я лучше дам тебе пить вино. У меня есть дома дорогое вино. — Ну уж нет, — говорит Ивашка, — я твоё вино не стану пить. Один раз попил — учёный. Господин Гензерих хохочет, сквозь смех едва выговаривает: — О, это было, это прошло. Не надо помнить. — Нет, — говорит Ивашка, — я с тобой не пойду. Давай здесь простимся. Меня уже ждут давно, наверное. — Простимся! — повторяет господин Гензерих. — Ауф иммер — навсегда! — И на глазах у него, на голубых, на белёсых, большая слеза, будто пузырь. — Зачем навсегда? — говорит Ивашка. — Может статься, опять повстречаемся. — Ниммермаль! — говорит господин Гензерих. — Никогда! Ивашка не поймёт, что так, да почему и с чего бы у господина Гензериха такой торжественный вид. Господин Гензерих махнул рукой, господин Гензерих говорит: — Я уезжаю! Ауф иммер — навсегда! — А далеко ль? — В Царьград! Госпожа супруга правителя — она уезжает и берёт меня. Я буду ей ещё много платья шить в городе Царьград. — В Царьград? Ох, господин Гензерих, в ноги тебе поклонюсь, возьми меня в Царьград! Мне очень туда надо. Вспомни, как мы от Днепровских порогов в ладье в Царьград бежали, да не пришлось достигнуть. Тебе бы тогда без меня не спастись. Возьми меня! Слёзно прошу. Господин Гензерих морщит свой длинный нос, говорит: — Зачем? — Повернулся, идёт к крепостным воротам. А Ивашка бежит, бежит за ним, слёзно умоляет: — Возьми меня, возьми меня, что тебе стоит! Господин Гензерих остановился, подумал, ударяет себя в грудь, говорит: — Я теперь очень важный человек. Я скажу госпоже, она для меня сделает всё — аллес! Он берёт Ивашку за руку, они входят в крепость.

Глава восемнадцатая
ПРОКОП-ВСЕХ-ПОБЕДИШЬ

В те времена жил в Царьграде отставной солдат-грек, по имени Прокоп, а прозвище ему было Всех-Победишь. Сам ли он его придумал или дали ему такое в насмешку — но являл он скорее вид поражений, а не побед. Всё его лицо от виска через нос до скулы — пересекала глубокая рытвина, след страшного удара вражеского меча, и оттого один его глаз был навеки прищурен. На левой руке не хватало у него трёх пальцев, а чудом уцелевшие большой и мизинец походили скорей на клешню краба, чем на кисть человеческой руки. Он хромал на одну ногу, но ужасный шрам от раны, некогда нанесённой в бедро, он и не думал скрывать, так что всем было видно, что он был герой, участвовавший во многих больших сражениях. В награду за военную службу он получил клочок земли, но тотчас продал его помещику, а на вырученные деньги жил расчётливо и скудно — хватило бы до конца дней. На обед он довольствовался тремя листиками салата и съедал их, обмакнув в уксус, так что одновременно утолял и голод и жажду. Однако же было у него немало друзей, и приятелей, и знакомцев, которые охотно подносили ему чарочку вина, а на закуску хлебец с зубчиком чеснока. Однажды в полдень он прогуливался по улице, с благодушным и сытым видом ковыряя в зубах щепочкой. Его здоровый глаз крутился колесом, бросая взгляд и вперёд, и назад, и во все стороны, зорко вглядываясь, не встретится ли знакомое лицо. Но люди проходили мимо, равнодушные, не замечая его. Три одиноких листика салата подняли возню в его кишках и громко требовали добавки. Уж он начал подумывать, что, как это ни претило его гордости, придётся, пожалуй, стать в ряд нищих на церковной паперти и протянуть руку за подаянием. Тут вдруг он заметил парнишку, одиноко стоящего среди снующей мимо толпы. Парнишка растерянно оглядывался, и по всему было видно, что с ним случилось что-то неладное. Прокоп-Всех-Победишь остановился против него и оглядел его с ног до головы. Судя по лицу и одежде, он, без сомнения, был иноземец и, вероятно, русс. За время своих походов Прокопу случалось встречать франков и латинян, арабов и русских, и он умел объясняться на их языках. Поэтому он недолго думая заговорил: — Мальчик, что ты стоишь одиноко? При звуке родной речи парнишка встрепенулся. Радуясь и смущаясь, схватил он Прокопа за край одежды и воскликнул: — Ах, дяденька, я заблудился! Город-то какой большой! — Это так! — гордо ответил Прокоп. — Воистину город необъятный. И нередко случается, что человек, родившийся на первом холме, никогда не ступал на седьмой и терялся в долине между шестым и пятым. Но не следует унывать. Будь терпелив и смел и всех победишь. — Мне бы только найти дорогу домой! — сказал парнишка и всхлипнул. Искусными вопросами Прокоп выяснил, что мальчишку зовут Ивашка, что он только вчера приехал сюда со своим другом, немецким портным, а портной шьёт платье госпоже Пульхерии. а остановились они у дальней родственницы госпожи. А как имя родственницы и на какой улице её дом, он не знает. — Это дело нелёгкое, — сказал Прокоп. — И неудобно его обсуждать среди шумной толпы. Если у тебя есть немного денег, зайдём в харчевню. Там в тишине обсудим, как тебе добраться до дому, — У меня есть монетка. Мне дала госпожа. — В таком случае, всё в порядке! — воскликнул Прокоп. — Можешь считать, что ты уже дома. С этими словами он взял Ивашку за руку и повёл в ближайшую харчевню. Тут, удобно развалившись на деревянной скамье, он кликнул хозяина и велел подать мисочку оливкового масла и к ней два пресных хлебца и ещё один хлебец, замешанный на меду или посыпанный тмином, и ещё две-три сухие рыбки и большую луковицу, и ещё, пожалуй, немного вина на все остальные деньги. — А кто будет платить? — спросил хозяин. — Я! — гордо воскликнул Прокоп и со звоном бросил на стол Ивашкину монету. Хозяин пересчитал заказ по пальцам и сказал: — Ничего здесь нет остального. Выбирай или рыбу, или вино. Три листика салата в животе у Прокопа зашумели сильней. Он вздохнул и сказал: — Ну что ж, пусть будет рыбка. В харчевне было прохладно и тихо, и сперва они ели молча. Прокоп отламывал маленькие кусочки хлеба и макал их в миску с маслом, а потом всю её досуха обтёр изнутри корочкой. Потом съел он лук и рыбу, и, когда на столе остались только кожура и кости, Прокоп снова взял обе рыбьи головки, внимательно осмотрел их здоровым глазом и ещё раз обсосал. Затем он откинулся головой к стене, сыто вздохнул и сказал: — Ну, говори, по какому делу забрался ты так далеко от своей родной страны. Тут Ивашка начал рассказывать, как украли Аннушку и как он бежал за конём и всё дальше и дальше искал след и случайно узнал, что Аннушка в Царь-граде и теперь только осталось найти её здесь. — Да! — сказал Прокоп. — Это дело нелёгкое. Если она набожна, будем искать её в храме Софии. Если она любит наряды, найдём её на большом базаре. Если она тоскует по родине, наверно, стоит она на пристани и смотрит вдаль. — Она тоскует! — воскликнул Ивашка. — Помолчи! — приказал Прокоп. — Ты мешаешь мне думать. Но если она… Нет, это нелёгкое дело! Придётся нам ещё не раз встретиться. У тебя дома есть ещё деньги? — Я попрошу, — сказал Ивашка. — Вот и хорошо. Завтра увидимся. И Прокоп уже начал подыматься из-за стола, когда Ивашка вскрикнул: — Дяденька, а как же я попаду домой? Прокоп вздохнул, опять опустился на скамью и пробормотал: — Ну, говори, как выглядит улица, где ты остановился. Нет ли поблизости каких-нибудь заметных зданий?

— Как вышел я из дома, повернул налево, а там невдалеке стояла на площади белая каменная женщина. — Статуя Венеры, — пробормотал Прокоп. — А мы уж у самого Бычьего рынка. Далеко же ты забрался, дружок! Но не унывай. Эту каменную женщину и квартал около неё я очень хорошо знаю. А нет ли у тебя ещё какой-нибудь завалящей монетки? Очень хочется пить. У этого мошенника хозяина рыба уж очень солона. — Нет, — сказал Ивашка. — Но завтра я непременно достану. — Ну что же, придётся мне, видно, напиться у фонтана. Вода — гусиное вино, а гуси спасли Рим. Я тебя спасу, мой мальчик, и твою Аннушку спасу. Ну, идём, провожу тебя до дому, а завтра опять встретимся. Не унывай, Ивашка, всех победишь!

Глава девятнадцатая
ИВАШКА ПРИХОДИТ НИ С ЧЕМ

Наутро Ивашка и сон ещё не стёр с глаз, а уже подбежал к окну и выглянул наружу. Там на противоположной стороне улицы, прислонившись к стене дома, стоял Прокоп-Всех-Победишь и, казалось, смотрел прямо на его окно. У ног Прокопа лежала собака, длинная и худая, с откусанным ухом и потрёпанным хвостом. Она подняла морду и тоже посмотрела на окно. «Надо непременно, непременно достать монетку», — подумал Ивашка и побежал искать господина Гензериха. О, Гензерих был прилежный человек! Он уже давно сидел, поджав под себя ноги, на столе и усердно шил. При виде Ивашки он нахмурился, по промолчал. — Господин Гензерих, будь добрый, — сказал Ивашка, — дай мне монетку. Тут господин Гензерих не выдержал, выплюнул изо рта булавки и закричал страшным голосом: — Ты негодный феркель, свинкин сын, порося! Твоё сердце не знает благодарности! Это я привёз тебя сюда. Это ты должен мне давать деньги, а я не должен давать. Раус мит дир — пошёл вон! Ивашка поспешно выбежал и опять выглянул в окно. Там, прислонившись к стене, стоял Прокоп-Всех-Победишь, и у его ног лежала собака. Оба, казалось, смотрели прямо в рот Ивашке. Тогда он побежал к госпоже Пульхерии. Две служанки хлопотали вокруг неё, помогая ей одеваться. — Госпожа Пульхерия, будь добрая, — крикнул Ивашка, — дай мне, пожалуйста, поскорей монетку! — Я только вчера дала тебе, — сказала госпожа. — На что ты её потратил? — На сушёные рыбки, — ответил Ивашка. — Фу, какая гадость! — воскликнула госпожа. — Можно подумать, что тебя здесь не кормят. Рыбки! Сушёные! Служанки захихикали, и одна из них сказала: — А он вчера и не пришёл к обеду. Ходит неизвестно где. — Я замешкался, — пробормотал Ивашка. Но госпожа не стала слушать и строго сказала: — Чтоб это было в последний раз. Я не потерплю беспорядка. Уходи. И Ивашка ушёл ни с чем. Совсем смущённый, он нерешительно высунул нос во входную дверь, и тотчас Прокоп отделился от стены и, широко улыбаясь, пошёл ему навстречу. Собака тоже поднялась и, виляя хвостом, последовала за ним. — Вот, Ивашка, познакомься, — весело заговорил Прокоп, — это мой верный пёс, друг и слуга — Махмут. Махмут тихонько взвизгнул. — Умный пёс. Слышишь, подаёт голос. Ждёт угощенья. — А чем ты его кормишь? — спросил Ивашка. — По правде сказать, я его не часто кормлю. Он чаще сам кормится, ответил Прокоп и выжидательно посмотрел на Ивашку. При этом его рука слегка дёрнулась, будто хотела протянуться ладонью кверху. — Это хорошо, — жалобно сказал Ивашка. — Хорошо, что сам. Сегодня, знаешь ли, не дали мне денег. Может, завтра дадут. Но Прокоп не рассердился, не повернулся, не ушёл. Совсем напротив! Он даже принялся утешать Ивашку: — Эх, не унывай! Уж завтра дадут. К тому же сегодня постный день. А во время моих походов я и в пост, и в праздник привык бросаться в битву натощак, и это не мешало совершать мне великие подвиги. Ивашка обрадовался перемене разговора и поскорее спросил: — Ты совершал подвиги? — И мои раны тому свидетели! — воскликнул Прокоп. Они медленно шли по улице и уже вышли на площадку со статуей Венеры. Здесь Прокоп сел на скамью, глубоко вздохнул и сказал: — Но не ужасайся, услышав мой рассказ. — Я не ужаснусь, — быстро ответил Ивашка. — Ужаснёшься! — громовым голосом вскричал Прокоп и ударил кулаком по скамье. — Бесчисленные полчища убитых мной врагов и те ужасались. Так слушай же! — А разве мы сегодня не пойдём искать Аннушку? — спросил Ивашка. — Сегодня уж не пойдём. Может быть, завтра. Сегодня что-то я чувствую слабость. Эх, глоток бы вина, и всё бы прошло. Так, говоришь, не достал денег? Эх, не унывай! У меня полон город друзей, и приятелей, и добрых знакомых. Уже я всем рассказал про твоё дело, и они теперь повсюду ищут твою Аннушку. Надо надеяться, к завтрему найдут. К тому же Махмут. Если б ты знал, что за нюх у этого пса! Дать ему понюхать старый Аннушкин башмак, или хотя бы говяжью кость, или хоть чёрствую корку, и он тотчас пойдёт по следу. Умный пёс! — Аннушка башмаков не носила, — сказал Ивашка, и слезы выступили у пего на глазах, — она босиком ходила. Она… Ох, скоро год, как я её ищу! — Найдёшь, найдёшь! Я её завтра непременно найду. Это дело нелёгкое, но я и не такое свершал. Да ты садись! Устанешь стоять, слушая меня, а у меня всё равно сегодня никаких дел пет. Махмут, ложись. Нечего обнюхивать фонтан. Ничего съедобного там нет и не бывало. Наши хозяйки бережливые. Будешь бережлив, когда нету денег. Да, для старого солдата и медной монетки нет, а вот в Италии проливали мы реки золота. Заново отстроили стены Милана, укрепили Анкону. На подкупы и подкопы есть деньги… Махмут, ложись, сколько раз тебе говорить! И крестоносцы, голодная орда, саранча ненасытная, объели нас. Правда, в хлеб мы им подмешивали известь и всякую дрянь, а всё же сколько это стоило. Тут он вскочил, ударил себя в грудь и опять бессильно опустился на скамью. — Вот сравнивают нашего государя Мануила Комнина и с Александром Македонским, и с Геркулесом, и с Ахиллом. Да если он Ахилл, так я уже наверно Патрокл. Хорош бы он был без меня! Посмотрел бы я, что бы он делал, не будь меня рядом! Да я… Махмут, ложись! Будешь ты меня слушать, Ивашка? Перестань гладить пса. Слушай!

Глава двадцатая
ПОДВИГИ ПРОКОПА

Даже сама знаменитая женщина-историк принцесса Анна Комнина, известная всему миру своей великой учёностью и цветистым слогом своих писаний, не могла бы поведать о воинских подвигах своего племянника, императора Мануила, с большим увлечением и преувеличением, чем сделал это Прокоп-Всех-Победишь. Ничего удивительного в этом нет. Ведь она-то спокойно сидела на золотом кресле в мраморном дворце, а он-то всё вынес на собственной шкуре. Да, случись с ней хоть сотая, хоть тысячная часть того, что ему пришлось испытать, уж она не стала бы макать перо в чернильницу, а поскорее удрала бы куда-нибудь подальше, спряталась бы в самом глухом монастыре. Так-то! Прокоп говорил уже больше часа, и пёс Махмут давно заснул, свернувшись калачиком у ног хозяина. А Ивашка сидел выпрямившись, не мог оторвать зачарованных глаз от губ Прокопа. Уж так наглядно он рассказывал — от ужаса даже мурашки бегали по спине. — Где только не воевал наш император, — говорил Прокоп, — где только не гибли его верные солдаты — и на равнинах Венгрии, на берегах Италии и Египта, на морях Сицилии и Греции. Вот в Венгрии случилось однажды, что шли мы весь день, устали, как собаки, остановились на берегу реки в виду моста и повалились спать. Как полагается, выставили часовых. Но они ведь тоже люди, а не кто-нибудь. У них тоже глаза смыкаются, и винить их нельзя, уж очень все притомились. Одним словом, просыпаемся мы утром, а на том берегу несчётное венгерское войско. Так и валят полчища одно за другим. Прямо как мухи на столе в харчевне. Всё от них черным-черно и гул по всей местности. А между ними и нами один только узкий мост. Все, конечно, спросонья ужаснулись, а наш император говорит: «Вы, мои храбрые войска, отступайте-ка к тому вон лесочку и не бойтесь. Я этих безбожных венгров через мост ни за что не пущу. Мне такой подвиг раз плюнуть». И вот он хватает свой меч и даже щита не взял и становится на мосту. А венгры так и прут на него. И впереди у них два великана, родные братья. Ростом они на голову выше хорошего дуба, ручищи — как мельничные жернова. Ступают они на мост — будто гром загремел, и брёвна все погнулись. А наш-то неустрашимый император как взмахнул мечом, как закрутит его над головой, и меча-то уже не видать, а будто беспрерывно сверкают молнии. «Э, — думаю я, — храбрый какой нашёлся! И щита не взял. Трахнут его эти великаны по голове, только мокро от него останется. Кто тогда будет мост защищать? Нет, — думаю, — это не годится. Надо ему помочь». Вот хватаю я его щит, становлюсь за его спиной, так немножко сбоку, чтобы мне свободней было сражаться, и жду, что будет. Тут этот первый великан устремляется прямо на него и своё длинное копьё вперёд выставил, А я выскочил сбоку, и копьё прямо в мой щит ударилось и от этого могучего удара разлетелось в щепы, а великан кувырк — через перила моста грохнулся в реку. Такая волна поднялась, захлестнула мост. Но мы с императором стоим крепко. А уж второй великан на нас кинулся. Да так быстренько, не рассчитал, прямо на императорский меч напоролся, а я его тут же трахнул щитом по голове. Он и испустил дух. У Ивашки дыхание спёрло от восторга. Он едва смог прошептать: — А когда он такой страшно высокий, как ты достал до его головы? — А я подпрыгнул. Не перебивай. Да, и, когда венгры увидели, как мы вдвоём разделались с их великанами, они тотчас повернули и бросились бежать. Так сразу стало чисто, будто их метлой повымели. — Ах, какой ты удивительный герой! — воскликнул Ивашка. — Да уж какой есть, — ответил Прокоп и скромно пожал плечами. — Только это никому не известно. Все только и кричат, что-де неустрашимый рыцарь Мануил Комнин один защитил мост против целого венгерского войска. А про меня ни слова. А я что? Мелкая сошка. Но я за славой не гонюсь. Не надо мне этой славы!.. А в другой раз, оставив своё войско далеко позади, поскакал он вперёд в поисках рыцарских приключений. Были с ним только его брат и верный слуга Аксух. «Ну, думаю, маловато вас, меня не хватает», — и тоже поехал вслед, хотя, конечно, поодаль, чтобы он меня не увидел и не прогнал. И вдруг нам навстречу восемнадцать сельджукских всадников. Это, думаю, пустяки, с ними он сам справится. И действительно, после недолгого сражения все они разбежались. А за ними-то ещё другие сельджуки наступают. Человек пятьсот, не меньше. А может, и пятьсот тысяч — кто их знает, я их не считал. Нам перед ними отступать неприлично. Не по-геройски это будет. И, конечно, наш император бросается прямо на них, сечёт мечом направо и налево, пробивает себе путь. Вот, думаю, теперь и моё время настало. Пришпорил я коня, рядом с ним скачу и, как только какой-нибудь турок на него налетит, я сейчас же свой щит подставлю, заслоню собою моего государя. Ну, понятно, он пробился сквозь этих сельджуков без всякой раны, а мне вот три пальца отрубили. — Наверно, была тебе за это большая награда? — спросил Ивашка. — Да, как же, дожидайся! Он меня и не заметил. Думает, сам такой неуязвимый да непобедимый. А по правде сказать, хоть он и храбрейший герой, а не хватает ему ни умения, ни осторожности настоящего полководца. В конце концов потерял он всю свою армию в горах Писидии и сам очутился у сельджуков в плену. — А ты? — шепнул Ивашка. — Ну, и я, конечно, с ним. Но тут я ему высказал всё, что я о нём думаю. В этом сельджукском лагере захотелось ему пить. Он выпил воды из фонтана, поморщился и говорит: «Эта вода окрашена христианской кровью». Как я это услышал, всё во мне закипело. Я как крикну: «А не впервой, о император, пьёшь ты кровь своих христианских подданных!» Но, на моё счастье, была вокруг него густая толпа, так что не доискались, кто это крикнул. А не то бы мне не сносить головы. Но я… Тут вдруг он вскочил и, ни слова не сказав Ивашке, перебежал через площадь и схватил своей клешнёй полу плаща какого-то прохожего. Правая рука Прокопа будто невольно дёрнулась, согнулась в локте и протянулась вперёд ладонью кверху. Прохожий засмеялся, хлопнул его по плечу, и они вместе ушли. Пёс Махмут встрепенулся и, прихрамывая, побежал вслед за хозяином. Ивашка ещё посидел на скамье, дожидаясь возвращения Прокопа, но не дождался и побрёл домой.

Глава двадцать первая
ПРАЗДНИЧНОЕ УТРО

В субботу родственница госпожи Пульхерии сказала: — Завтра наша императрица будет раздавать милостыню нищим на паперти Святой Софии. Госпожа Пульхерия всплеснула руками и воскликнула: — Ах, милая Агата, я ещё никогда не видела нашу милостивую императрицу! Как бы я хотела хоть одним глазком взглянуть на её великолепие! — Ничего нет проще, — снисходительно ответила госпожа Агата. — Только придётся пораньше встать. Там будет огромная толпа, но если мы придём рано, мы сможем выбрать место, откуда всё видно. Госпожа Пульхерия засмеялась от удовольствия. Но Ивашка, хоть он ни словом не высказал своей радости, был, пожалуй, ещё больше доволен. Уже три дня никак не удавалось ему высунуть нос на улицу. Господин Гензерих ни на мгновение не отпускал его от себя и беспрерывно бранился по-немецки. То и дело гонял он Ивашку за утюгом, а то, посадив его с ногами на стол, приказывал выдернуть намётку или обметать швы. Надо было вдеть нитку в иглу, а нитка не хотела лезть в ушко, выгибалась, будто живая. — О, думмер керль — глупый мальчик! — ворчал господин Гензерих. — Ты держишь крепко иглу, нитку не держишь крепко. Не надевай иглу на нитку, надевай нитку в иглу. Аллес феркерт — всё наоборот. Ещё утром в четверг Ивашка, выглянув в окно, увидел на противоположной стороне улицы Прокопа с Махмуткой. Оба ждали, смотрели на его окно. Ивашка нарочно уронил иглу на пол, чтобы слезть со стола и, подойдя к окошку, подать Прокопу знак. Но господин Гензерих, ловко изогнувшись, сам поднял иглу и строго сказал: — Абер! Но! — и погрозил пальцем. Немного погодя Ивашка снова посмотрел в окно. Прокоп нетерпеливо топтался на месте, два шага вперёд, два назад, а Махмут спал. Когда он выглянул в третий раз, оба они исчезли. В пятницу утром их не было видно, и в субботу они тоже не пришли. Ивашка был в отчаянии. «Теперь Прокоп обиделся, и я его больше никогда не увижу, — думал он. Теперь всё пропало. Как я буду без него искать Аннушку, когда город чужой, а люди говорят не по-нашему!» — Глупый башка! Думмкопф! — кричал господин Гензерих. — Ты не намётку порол, ты мой красивый шов порол! — и стукал его напёрстком по лбу. О, какая тоска! В воскресенье утром все встали пораньше и принялись наряжаться. Такой подняли переполох, будто на птичьем дворе, — и кричали, и пищали, и носились из горницы в горницу, хлопая ворохом платьев, будто крыльями. Обе госпожи раскапризничались — и то худо, и это нехорошо. И платье не в платье, и башмаки не кобеднишние, а хотелось бы быть покрасивей. Наконец оделись. На грудь повесили золотой крест на цепочке. Волосы спрятали под покрывало — непристойно идти в божий храм с непокрытой головой. Служанки нацепили медные запястья, господин Гензерих надел новый кафтан, который он сшил себе из обрезков. Одному Ивашке не пришлось принарядиться — у него не было переменки. До сих пор ходил в старых кожаных Кобякичевых штанах, которые ему ещё тётка Параска пожаловала. Однако же он помыл лицо и руки, а госпожа Пульхерия велела ноги тоже помыть. Вот они все собрались и пошли. Мимо городской тюрьмы и общественной пекарни они вышли на площадь Константина и пошли колоннадой серебряных дел мастеров. Дальше их путь лежал по главной улице, вдоль северной стены ипподрома с его двумя высокими башнями. — С этой стороны только конюшни, сараи для колесниц и служебные помещения, — сказала госпожа Агата. — А вон там, на самом высоком месте, — там императорская ложа и над ней золочёные статуи коней из Хиоса. Смотрите! Они остановились, посмотрели и поспешили дальше. Теперь по правую их руку были бани Зевсиннуса с их красивой колоннадой, а рядом — Медный дом, названный так потому, что его крыша была вся из медных пластин. — Видите там подальше высокий шатёр? — сказала госпожа Агата. — Это Багряный дворец. Его стены из белого мрамора с багряными прожилками. В этом дворце императрицы рожают детей императору, и поэтому их зовут Багрянородными. А сколько там ещё дворцов из белого, зелёного, красного мрамора — дворец Дафна, дворец Сигма, Порфирный дворец. — Хотелось бы посмотреть их поближе, — сказала, вздохнув от переполнявших её чувств, госпожа Пульхерия. — Ах, милая, не выдумывай! — ответила госпожа Агата. — Там у всех ворот вооружённая стража. Идём скорей, мы опаздываем. Они прибавили шагу и вышли на площадь Августа с его конной статуей, позеленевшей от времени. Тут по левую руку был базар, ещё закрытый за ранним временем, а направо — старое здание Сената. Прямо впереди в конце улицы виднелся собор Святой Софии, самый прекрасный храм во всём мире. И хотя он был невероятно огромен и выше всех прочих зданий, так что, казалось, он высился над всем городом, ничего не было в нём ни тяжёлого, ни грубого, ни угрожающего, с таким искусством были рассчитаны его пропорции. Золотое полушарие главного купола было подобно сияющему солнцу, спустившемуся с небес, чтобы увенчать это несравненное творение. И бесчисленные меньшие купола окружали его блистательным хороводом. Стены собора были сооружены из драгоценных мраморов, порфира и ляпис-лазури, покрыты золотом — плодом побед над народами Азии, Африки и Европы. По случаю императорской процессии улица была чисто подметена и из всех окон свешивались ковры и вышитые покрывала, у кого что было. И всюду висели гирлянды из ветвей мирта и ивы, из розмарина и полевых цветов. Тут по всему городу ударили медные била и загудели колокола, и в каждой церкви они звучали по-разному. У одних глубокий звон, будто из бездны моря взывают, а у других перезвон весёлый, лёгкий, будто свора собачонок тявкает. Которые-то обрывистые, а которые протяжно-певучие — уже отзвенели, а всё ещё воздух дрожит. На паперти Святой Софии монахи расставляли очередь нищих. Все они были чисто умыты, а у кого лохмотья были уж чересчур отвратительны, тех отталкивали подальше с глаз долой. Эти нищие все были проверены, добрые ли они христиане и нет ли среди них какого-нибудь разбойника или больного проказой или чесоткой. И тут вдруг Ивашка увидел Прокопа-Всех-Победишь. Он смиренно стоял в конце очереди. Но тут к нему подскочил монах и, с гневом указывая на его обезображенное шрамом лицо, пинком отогнал его прочь. — Дяденька Прокоп, дяденька! — закричал Ивашка. Но за перезвоном колоколов его голоса не было слышно. Однако же Прокоп не ушёл совсем, а только отошёл подальше. Ивашка подскакивал и махал ему руками, а в кулаке у него была зажата монетка, которую госпожа Пульхерия дала ему на свечи. Но, сколько он ни старался, Прокоп его не заметил за густой толпой. В это время показалась императорская процессия. Впереди шли монахи и громко пели приветственные гимны. А за ними, окружённая свитой своих дам, выступала императрица, прекрасная Мария Антиохийская. Она была одета в пурпурные одежды, отороченные золотым сукном. На голове у неё была жемчужная диадема, а ножки обуты в пурпурные чулки и красные туфли, усыпанные драгоценными камнями. Придворные дамы были все в цветных шелках с оторочками из пурпура и багрянца, что которой из них полагалось по её званию. Все они так и сверкали драгоценными ожерельями и подвесками и шли, гордо подняв головы в рыжих и золотистых париках, изумительно завитых и закрученных, со множеством локончиков, болтавшихся на лбу и затылке.

— Бесстыдницы! — шепнула госпожа Агата. — Идут, не покрыв головы, будто какие-нибудь актрисы или акробатки! Но госпожа Пульхерия ничего не ответила. Мысленно она примеряла такой парик на собственной своей голове. Императрица шла вдоль ряда нищих, подавая каждому по серебряной монете. И тут вдруг Прокоп снова высунулся, но один из телохранителей ударил его наотмашь. Прокоп отлетел, поднялся и вдруг увидел Ивашку. Тотчас его нахмуренное лицо исказилось улыбкой — здоровый глаз подмигнул, кончик носа задёргался. Он замахал Ивашке своей клешнёй, а другой рукой стал проталкиваться вперёд. И в то время, когда императрица со своими дамами поднималась по лестнице на хоры, а толпа хлынула в храм, Ивашка осторожно вытащил свою руку из крепко держащей её руки господина Гензериха и стал продираться к Прокопу. Кто-то в толпе наступил ему на босую ногу, чужие одежды задевали его по лицу, но он широко расставил локти и не обращал внимания на брань — всё равно он ни слова по-ихнему не понимал. Наконец добрался до Прокопа и с торжеством протянул ему свою монетку. Прокоп равнодушно принял её и сказал: — Ну, пошли искать Аннушку.

Глава двадцать вторая
ВСТРЕЧА

Прокоп со звоном бросил на стол Ивашкину монету и накинулся на принесённую еду. А Ивашка, ожидая, когда он насытится, рассеянно смотрел в открытую дверь харчевни. Эта харчевня была расположена на углу улицы, ведущей на базар, и по ней проходило множество людей. Уж действительно, явились они сюда со всех концов света. Были тут и белые, и чёрные, и жёлтые, и зеленоватые лица. И даже один прошёл в широком синем плаще, и у него было синее лицо. Были тут бритые и бородатые, а у некоторых бороды выкрашены в ярко-красный цвет. И у одних волосы были подстрижены прямой чертой над бровями, а сзади свисали на спину, а у других голова была наголо выбрита и обмотана затейливо сложенной шалью. Уж было на что посмотреть! Вдруг Ивашка вздрогнул и вытянул шею. Мимо дверей проехал верхом на муле пожилой грек, а за ним, держась за хвост мула, бежал мальчишка в короткой рубашонке без рукавов, какую носят рабы. Ивашка вскочил, подбежал к двери и закричал не своим голосом: — Ярмошка! Мальчик на бегу оглянулся, крикнул: — Подожди меня! — и опять побежал за своим хозяином. Тут уж Ивашка не мог успокоиться. И не сиделось ему, и не стоялось ему. Он забегал взад и вперёд, мешая прислужникам разносить заказанное посетителями кушанье. То и дело он высовывался в дверь посмотреть, не идёт ли наконец Ярмошка. Но Ярмошки не было. Между тем Прокоп отвалился от еды, распустил пошире пояс и сказал: — Пошли, что ли. — Подожди, дяденька Прокоп, — повторил Ивашка. — Сейчас ещё один человек придёт. — Что за человек? — нахмурясь, спросил Прокоп. — Так, один мальчик. Прокоп снова опустился на скамью, но тут к нему подошёл прислужник и сказал, что если они больше ничего не хотят заказывать, то освободили бы место. Пришлось Прокопу с Ивашкой выйти из харчевни. Здесь они присели на ступеньки и стали ждать. Прокоп подобрал с земли щепочку, обтёр её о рукав и принялся лениво ковырять в зубах, а Ивашка вертелся, всматривался в прохожих — в приходящих и в уходящих, — не Ярмошка ли идёт. Нет, не Ярмошка. И вдруг кто-то как стукнул его по спине и закричал: — Ивашенька, здравствуй! — Ярмошенька! — прошептал Ивашка. И тут они обнялись и троекратно облобызались, будто в светлый праздник. — Ярмошка, как же ты? — начал Ивашка. Но Ярмошка перебил его: — Говори скорей, а то мой такой-сякой хозяин меня хватится и отлупит. И что во мне такое, что всех тянет выдрать меня? — Ты очень хороший, — сказал Ивашка. — Это хороших всегда бьют. Вот меня никто никогда пальцем не тронул. На это Ярмошка махнул рукой и сказал: — Слушай, я нашёл твою Аннушку. Ивашка ахнул, а Ярмошка продолжал говорить: — Меня те морские разбойники как украли, так продали сюда, а у моего хозяина ткацкая мастерская. В эту мастерскую никому постороннему ходу нет, не подсмотрели бы, каким способом там ткут узоры. А меня хозяин один раз взял. Надо было чего-то там нести за ним. И я увидел у одной ткачихи косы длинные, до полу, и собой молоденькая, лет пятнадцати девочка. Дай, думаю, спрошу, за это меня не убьют. Я ей крикнул: «Эй, девушка, как тебя по имени зовут?» А она отвечает: «Аннушка я, из села Малого, со Смоленщины». — Ax! — сказал Ивашка. В глазах у него всё покачнулось, и он покрепче схватился за Ярмошкино плечо. — Ну, и всё, — сказал Ярмошка. — К ней сейчас же эти надсмотрщицы подскочили, начали браниться, чего она такое не по-ихнему сказала. Ну, а меня за то, что я с ткачихой заговорил, конечно, выдрали. Здорово всыпали, такие-сякие, по сю пору чешется. Никогда меня раньше так больно не били. Думал, калекой останусь. — Как же нам её оттуда достать? — спросил Ивашка. Прокоп внимательно прислушивался к их разговору и теперь вмешался. — Это дело нелёгкое, — сказал он. — Ткацкие мастерские хорошо охраняют, и выкрасть оттуда девушку трудней, чем увести монашку из монастыря Святого Бартимея. — Правильно, — сказал Ярмошка. — Выкрасть никак нельзя. Там вокруг высокие стены, а у калитки привратник и злая собака и внутри тоже всякие сторожа и надсмотрщики. Ну, я побегу, а то меня хозяин хватится. — Постой, погоди! — крикнул Ивашка. — А где тебя найти? — А в Влахерне, неподалёку от Лаврентьева госпиталя, у самых у почти Влахернских ворот, пониже Юстинианова моста. В дом ход с улицы, а стена мастерской выходит в переулок. Сразу узнаешь, такой глухой переулок. Ну, я побежал. Ты приходи к нашему дому, может, мне удастся выскочить, повидаться. — Увидишь Аннушку, скажи, что я здесь! — крикнул Ивашка ему вслед. Ярмошка на бегу обернулся, крикнул: — Уж не знаю, удастся ли! — и скрылся в толпе. Прокоп встал, бросил свою щепочку на землю и сказал: — Больше нам здесь делать нечего. Иди домой, Ивашка. — А как же мы выкрадем Аннушку? — спросил Ивашка. — Это не твоего ума дело, — ответил Прокоп. — Это надо быть опытным воином и стратегом. Надо обследовать местность, надо выяснить силы врага, надо обдумать военную хитрость. Я всё это сделаю и, когда выработаю план кампании, сообщу тебе. А ты каждый полдень и каждый вечер смотри в окно и, как увидишь меня, сейчас же выходи, и тут я тебе объясню, как надо действовать. Найдёшь один дорогу домой или проводить тебя? — Спасибо, не надо, — сказал Ивашка. — Как-нибудь дойду.

Глава двадцать третья
ВОЕННАЯ ХИТРОСТЬ

Прокоповы слова показались Ивашке очень обидны. «Не моего ума дело! Да что я, всех, что ли, глупей? Меня Аннушка всегда очень хвалила, что я хорошо выдумываю. И тётка Любаша тоже хвалила. И Ярмошка слушал. Неужто я сам, без дяденьки Прокопа, военную хитрость не выдумаю, Аннушку не добуду? Сколько я за неё всего натерпелся. И за конём бежал, и в плену был, и Данилу Богатого обувал-разувал, а за Кобякичевой козой по камням карабкался. Больше терпел, меньше осталось!» Вот он стал выдумывать хитрость, а ничего в голову не идёт. От этого он ещё больше огорчился, домой повеся голову пришёл, смирнёхонько забрался с ногами на стол, вдевает нитку в иглу. А у самого глаза мокрые, он сквозь этот туман и ушко не разглядит, мимо тычет. «Эх, туговат я думать! Мешковат я. И вправду без добрых, без злых людей мне бы сюда вовек не добраться. А теперь здесь я, а на столе сижу. Сижу я на столе, и Аннушка близко, а мне её не добыть». Вот день проходит, и другой, и третий. Ивашка сидит, поджав ноги, шьёт и порет, порет и шьёт. Уж господин Гензерих его прилежанию удивляется, стал ласков, обещает научить, как петли промётывать — о, это хитрое искусство, не каждому дано. Каждый полдень и ещё раз ввечеру смотрит Ивашка в окно, не пришёл ли Прокоп. А Прокопа нету. Вон человек прошёл, а за ним лохматая собака бежит, прихрамывает. Не Прокоп ли с Махмуткой? Нет, чужие, и у собаки два уха целы торчат. Ещё погожу, до десяти посчитаю, может, придёт. Семь, восемь, де-вять, де-де-десять! Нет, не придёт, приходится до завтрего ждать. А на четвёртое утро, ещё до полдня далеко, глянул Ивашка в окно — а там стоит Прокоп и Махмутка с ним. Увидал их Ивашка, так обрадовался. Со стола скатился кувырком, платье недошитое бросил на пол — и фьють, нет его! — Вас ист дас? Что такое? — кричит господин Гензерих, поскорей свою работу сложил, побежал за Ивашкой. Он выскочил в дверь, видит — вдали Ивашка с чужим человеком, с собакой куда-то поспешно уходит. И так ему стало любопытно, куда же это они идут, по какому делу спешат, что решил он их выследить, за ними пошёл. Ох, нехорошо это быть любопытным! От этого большие неприятности случаются. Ивашка руку Прокопу в руку сунул, спрашивает: — Ты придумал? — Блестящий план, — говорит Прокоп. — Сам Александр Македонский лучше не сумел бы выдумать. Передовой отряд, мои друзья-приятели, идёт на приступ крепости. К месту боя стягиваются вспомогательные войска. Вперёд, всех победишь! — А Ярмошка знает? — Твой друг Ярмошка оповещён. К сожалению, ему не удалось проникнуть в мастерскую — предупредить Аннушку. Но это пустяк и не помешает выполнению плана. Больше Прокоп ничего не желал говорить, был занят своими мыслями. Ивашка смотрит снизу ему в лицо, восхищается, такое это лицо геройское — глаза у Прокопа горят, шрам кровью налился, ноздри, как у копя, раздуваются, пламенем пышут. Вот они пришли во Влахерну, мимо Лаврентьева госпиталя, сворачивают в тихий переулок. По одну сторону — высокая стена, а в ней ворота. У ворот сидит привратник и злая собака зубы скалит. По другую — два-три домишка, в окно какой-то человек лениво смотрит. Тут они остановились, Прокоп пробормотал: — Трубы нет! — сунул два пальца в рот и пронзительно свистнул. И, откуда ни возьмись, в переулке по одному, по двое стали появляться Прокоповы приятели. Одни будто моряки, а немного и на разбойников смахивают. Другие, похоже, вроде мастеровые, рабочего фартука не сняли, у одного в руке молоток, у другого — сапожная колодка. Ещё трое пришли гуляки, молодые господа, богато одеты. Собралось их человек двадцать, немного поболе. Они между собой пересмеиваются, друг друга подталкивают. Один выковырнул булыжник из мостовой, на руке его взвешивает, рукав засучил, швырнул булыжник в стену. За ним и другие стали камни выворачивать и кидать в стену. Сами хохочут, грозными голосами кричат: «Долой!», «Громи их!» Сперва будто лениво кричали, а там разошлись, орут что есть силы. Тут человек, который в окошко глядел, не выдержал. Выскочил в окно с тяжёлой табуреткой в руках, стал ею в ворота колотить. А за ним и другие к воротам кинулись. Привратник ужас как перепугался, шмыгнул в ворота, изнутри заперся. Так торопился, своей злой собаке хвост прищемил. А уж переулок полным-полон людей, толпа человек сто. Это, кто улицей проходил и шум услышал, сбежались посмотреть, что тут такое за происшествие. А как увидели, что ворота ломают, они не стали расспрашивать, а тоже бросились помогать. Ворота тяжёлые, из крепких досок шиты, окованы железом, не поддаются. А толпа нажимает, кто чем в те ворота бьют, и грохот стоит такой, будто земля рушится. А за стеной слыхать женский визг, пронзительный, оглохнуть можно. Прокоп толкает Ивашку, кричит: — Отойди в сторонку, задавят! Но Ивашкой овладел воинский дух. Он рот раскрыл, вопит, у самого звенит в ушах, лезет в самую гущу. Вдруг ворота поддались, доски треснули, запоры рухнули, створы распахнулись, и вся толпа хлынула внутрь. Они бы все от толчка попадали, да больно тесно, некуда падать. Ивашку с толпой внутрь двора внесло. Его ноги едва касаются земли, будто волной его вперёд выбросило. «И впрямь задавят», — думает Ивашка, хочет выбраться, да где там! Двор невелик, а всё же посвободней, чем в воротах. Здесь уж стало можно меж чужих локтей протиснуться. Рубаху на Ивашке изодрали, лицо ссаднили, а всё же удалось ему пробраться в сторону. Стоит, тяжело дышит. По одну сторону двора склад, по другую — длинное низкое здание: не иначе, это мастерская и есть. Толпа к складу кинулась, стала двери ломать. А Ивашка подбежал к мастерской, толкнул дверь, она не заперта.

Он внутрь заходит, а там рядами станки и на них многоцветные ткани, а людей не видать. Все со страху разбежались. Аннушка-то не предупреждённая. Неужто и она сбежала? Где её теперь искать? — Аннушка, где ты? — кричит Ивашка. А не все разбежались, иные не успели, за станками попрятались. Выглядывают из-за станков блестящие глаза. А как увидали Ивашку, что он мальчишка ещё, не страшный, осмелели, стали девушки понемногу показываться. И вдруг рядом с Ивашкой Ярмошка. Кричит: — А скорее, такой-сякой! Чего копаешься? Уж за городской стражей послали! — Аннушка! — кричит Ивашка. А она вот она — Аннушка. Она в корзину с шпульками схоронилась, сразу не сумела вылезти. Она кидается к Ивашке, да Ярмошка им долго здороваться не дал, схватил за руки, они поскорей выбежали вон. Во дворе столпотворение. Склад грабят. Краем глаза увидел Ивашка господина Гензериха. Он одну штуку шёлка зажал под мышкой, вторую у другого человека из рук выдирает, орёт что-то по-своему. Ивашка с Ярмошкой, с Аннушкой жмутся к стене мастерской, обходят толпу, к воротам пробираются. А к ним подбегает Прокоп, впереди себя их гонит, скорей, скорей. Они в переулок выбрались, бегом-бегом его пробежали, а уж вдали слыхать бряцанье оружия, тяжёлый топот, городская стража приближается. Тут уж они успели свернуть в другой переулок, пошли тихо, будто по своему делу идут, никакие чужие дела их не касаются. Они-то уходят, а уже городская стража нагрянула во двор мастерской. Из Прокоповых приятелей никого не застали, они все вовремя скрылись. Стража стала хватать тех, кто увлёкся грабежом и не успел убежать. Первым схватили господина Гензериха. У него в руках две штуки шёлка — с поличным поймали. Связали его верёвкой, потащили в тюрьму. А уж остался ли он там или удалось ему выбраться — это нам всё едино. Нам до него больше дела нет.

Глава двадцать четвёртая
МОЛОДЕЦ, ИВАШКА!

Вчетвером они спустились к набережной, и отсюда лодочник перевёз их через Золотой Рог, в предместье Сикэ. Этот берег высокий и холмистый, и белые домики Сикэ карабкаются по нему, будто козочки. Но беглецы не стали взбираться вверх, а пошли берегом, пока последний домик остался далеко позади. И тут Прокоп привёл их в маленькую бухту. С берега её закрывали густые деревья и кусты, с моря заслонял высокий круглый камень. Кто не знал бы, что здесь эта бухточка есть, хоть сто лет бы искал, не нашёл бы её. — Ложитесь, отдыхайте, — сказал Прокоп. — Мы здесь пробудем до вечера. А как стемнеет, приедет за нами чёлн, отвезёт вас на морскую крутобокую ладью, а та уж вас доставит до места. Да вы не опасайтесь. Люди на той ладье мне друзья и приятели, и им хорошо заплачено, чтобы вас довезти в сохранности. — А кто же им заплатил? — спрашивает Ярмошка. — Твой хозяин, Аннушка. Тут они все рассмеялись, и Ярмошка сказал: — Да он, такой-сякой, скорей лопнет, а ни с одной монеткой, пока жив, не расстанется. — А плачено не деньгами, а драгоценным шёлком, — ответил Прокоп. — И хозяина не спрашивали, а сами со склада унесли, что понравилось. У этих людей такое уж ремесло. Пошлины с купцов что император, что ваши князья берут непомерно велики. С одного Царьграда боле двадцати тысяч золотых монет в день. Уж правда ли, ложь ли, а так говорят. И оттого товары дороги. А эти мои приятели пошлины не хотят платить, товар возят тайком, потайно его доверенным людям сбывают задёшево. И обмануть меня они не посмеют, потому что вся их жизнь на доверии держится. Сегодня я их на склад навёл, а случись с вами что, я на их след наведу чиновников, сбирающих пошлины, отомщу за вас, и тут им казни не миновать. И поэтому ничего не бойтесь, ложитесь, поспите до вечера. И сам выбрал тенистое местечко, лёг и тотчас захрапел. Аннушка сидит вся бледная от пережитого страха и нечаянной радости. А Ивашка ей говорит: — Ещё недолго потерпи. Месяца не пройдёт, будем дома. У Аннушки на глазах слезы, она горестно вопрошает: — А где у нас дом? И нету его! Наше село Малое разрушили, пожгли. От нашего дома, верно, одна печная труба осталась и та, поди, завалилась. — Нас другой дом ждёт, получше, — отвечает Ивашка. — В богатом селе, в Лодейницах, дяденька Мудрила с тёткой Любашей нас к себе в дети принимают, будут нам наместо родных батюшки с матушкой. Тут Ярмошка закручинился: — Хорошо вам у Мудрилы жить будет! А меня мой дядька, такой-сякой, с ремнём в руках дожидается. Не успеем свидеться, отлупит меня. И оттого я не очень тороплюсь домой ворочаться. — Ты не печалься, — говорит Ивашка. — Ты у твоего дядьки лишний рот, он тебя охотно отдаст. А мы Мудрилу попросим, он тебя возьмёт в ученики, будешь с нами жить. На том и порешили. Все успокоились, полегли на травку в тени и задремали. Вот настал вечер, небо потемнело, прохладный ветерок подул, разбудил их. Вода в Золотом Роге тихо плещет. А то не вода, то вёсла неслышно гребут. Пристаёт к берегу чёлн. Настало время прощаться. — Прощай, Прокоп-Всех-Победишь! — говорит Аннушка и низко ему кланяется. Спасибо тебе, что спас меня, из злой неволи выручил. Такой ты добрый! — Не я один тебя выручал, — отвечает Прокоп. — И добрые люди, и злые, каждый по-своему помогли. А спас тебя Ивашка, что он тогда по твоему следу за конём побежал, трудностей не убоялся, всякие бедствия претерпел, а духом не пал, волей не ослабел, довёл дело до благополучного конца. Молодец, Ивашка! — Он у меня молодец! — говорит Аннушка. — Молодец, такой-сякой! — вторит Ярмошка. Тут они ещё раз простились с Прокопом, сели в чёлн и поплыли домой. За морями, за горами, за широкими реками ладейник Мудрила с женой Любашей своих желанных деток ждали — дождались.