Страница 1
Страница 2
Страница 3
Глава 19
На другое утро, в Ки-Уэст, Ричард Гордон возвращался домой из бара Фредди, куда он ездил на велосипеде расспросить про ограбление банка. По дороге он встретил толстую, громоздкую голубоглазую женщину, с крашеными золотистыми волосами, выбивавшимися из-под старой мужской фетровой шляпы; она торопливо переходила улицу, и глаза у нее были красны от слез. Посмотреть только на эту коровищу, подумал он. Интересно, о чем может думать такая женщина. Интересно, какая она может быть в постели. Что должен чувствовать муж к жене, которая так безобразно расплылась? С кем, интересно, он путается тут, в городе? Просто страх смотреть на такую женщину. Настоящий броненосец. Ужас!
Он был уже около дома. Он оставил велосипед у подъезда и вошел в холл, закрыв за собой источенную термитами парадную дверь.
— Ну, что ты узнал, Дик? — окликнула его из кухни жена.
— Не разговаривай со мной, — сказал он. — Я сажусь работать. У меня все готово в голове.
— Вот и прекрасно, — сказала она. — Я тебе не буду мешать.
Он уселся за большой стол в первой комнате. Он писал роман о забастовке на текстильной фабрике. В сегодняшней главе он собирался вывести толстую женщину с заплаканными глазами, которую встретил по дороге домой. Муж, возвращаясь по вечерам домой, ненавидит ее, ненавидит за то, что она так расплылась и обрюзгла, ему противны ее крашеные волосы, слишком большие груди, отсутствие интереса к его профсоюзной работе. Глядя на нее, он думает о молодой еврейке с крепкими грудями и полными губами, которая выступала сегодня на митинге. Это будет здорово. Это будет просто потрясающе, и притом это будет правдиво. В минутной вспышке откровения он увидел всю внутреннюю жизнь женщины подобного типа.
Ее раннее равнодушие к мужниным ласкам. Жажда материнства и обеспеченного существования. Отсутствие интереса к стремлениям мужа. Жалкие попытки симулировать наслаждение половым актом, который давно уже вызывает в ней только отвращение. Это будет замечательная глава.
Женщина, которую он встретил, была Мария, жена Гарри Моргана, возвращавшаяся домой от шерифа.
Глава 20
Лодка Фредди Уоллэйса, «Королева Кончей», тридцати четырех футов в длину, с номерным знаком «Тампа-V»[8], была выкрашена в белый цвет; носовая палуба была выкрашена зеленой краской, известной под названием «веселой», и стенки кокпита тоже были выкрашены «веселой» краской. Того же зеленого цвета был и навес над штурвалом. Название лодки и порта, — к которому она была приписана — Ки-Уэст, Флорида, — значилось черными буквами на корме. Ни мачты, ни утлегарей у лодки не было. Передний из стеклянных щитков был разбит. Свежевыкрашенная обшивка корпуса была пробита в нескольких местах, и дерево вокруг отверстий расщеплено. Пробоины виднелись на обеих сторонах корпуса в средней части, примерно на фут ниже планшира. Еще несколько таких пробоин приходилось почти у самой ватерлинии с правой стороны, напротив задней подпорки, поддерживавшей навес. Из самой нижней пробоины вытекла какая-то темная жидкость и липкими ручьями застыла на свежей краске.
Лодка двигалась вместе с течением, бортом к ветру, милях в десяти от маршрутной границы для отправляющихся на север танкеров, и ее бело-зеленая окраска весело выделялась на темной синеве Гольф-стрима. Пучки пожелтелых от солнца водорослей, плававшие на поверхности воды, медленно скользили мимо, уносимые течением на северо-восток, тогда как лодку легкий северный ветер отклонял немного от прямого пути, все время унося ее дальше, в Гольф-стрим. На ней не заметно было никаких признаков жизни, хотя из-за планшира виднелось слегка раздувшееся тело мужчины, лежащее на скамье над левым бензиновым баком, а с длинной скамьи, идущей вдоль правого борта, другой человек, казалось, перегнулся, чтобы достать рукой воду. Его голова и плечи были на солнце, а в том месте, где его пальцы почти касались воды, собралась стайка мелких рыб, не больше двух дюймов длиной, с овальным золотистым в красноватую полоску туловищем; рыбки эти покинули куст водорослей, чтобы спрятаться в тени скользящей по течению лодки, и каждый раз, когда что-то капало с лодки в воду, они бросались к упавшей капле и сновали и суетились вокруг нее, пока не уничтожали ее бесследно. Две серые прилипалы, дюймов по восемнадцать длиной, кружились тут же в тени лодки, то открывая, то закрывая щелевидные присоски на своих плоских головах; но они, видимо, не улавливали равномерности падения капель, которыми питались мелкие рыбки, и в нужный момент зачастую оказывались по другую сторону лодки. Мелкие карминно-красные сгустки и волокна, которые тянулись по воде от нижних пробоин в корпусе, они давно уже проглотили, при каждом глотке встряхивая свои уродливые головы и продолговатые, суживающиеся к хвосту тела. Они не хотели теперь уходить оттуда, где им удалось так сытно и неожиданно поесть.
В кокпите было еще три человека. Один, мертвый, лежал на спине возле штурвального сиденья, с которого он, по-видимому, соскользнул. Другой, тоже мертвый, сгорбившись, привалился к правой задней подпорке тента. Третий, еще живой, но с помутившимся сознанием, лежал на боку, положив голову на руку.
Двойное днище лодки было полно бензину, и когда ее качало, слышно было, как он там плескался. Раненый, Гарри Морган, думал, что этот звук идет у него из живота, и ему теперь казалось, что живот у него большой, как озеро, и это озеро плещется у обоих берегов сразу. Это происходило оттого, что он теперь лежал, подняв колени и запрокинув голову. Вода в озере, которым был его живот, была очень холодная; такая холодная, что, когда он ступил в нее, у него онемели ноги, и теперь ему было невыносимо холодно, и во всем был привкус бензина, как будто он сосал шланг для перекачки бензина из одного бака в другой. Он знал, что никаких баков тут нет, хотя он чувствовал холод резинового шланга, который как будто вошел через его рот и теперь свернулся, большой, холодный и тяжелый, у него внутри. При каждом его вдохе кольца шланга в животе стягивались еще туже и холоднее, и сквозь плеск озера он ощущал его, точно большую, медленно ворочающуюся змею. Он боялся ее, но хотя она была в нем, казалось, что она где-то бесконечно далеко, и беспокоило его только одно: холод.
Холод пронизывал его насквозь, режущий холод, который не хотел его отпускать, и он теперь лежал спокойно и прислушивался к ощущению холода. Одно время ему казалось, что, если он сумеет сложиться пополам, ему станет тепло, как под одеялом, и ему даже показалось, что он сумел сложиться так, и он уже почувствовал тепло. Но на самом деле это было кровотечение, которое он вызвал, подняв колени; и когда ощущение тепла прошло, он понял, что сложиться пополам невозможно и что с холодом ничего поделать нельзя и не стоит сопротивляться. Он лежал, изо всех сил стараясь не умереть как можно дольше после того, как уже остановятся мысли. Лодка поворачивалась на волнах, и он теперь был в тени, и ему становилось все холоднее.
Лодку несло течением с десяти часов вечера, а теперь было уже далеко за полдень. На всей поверхности Гольфстрима не было видно ничего, кроме морских водорослей, нескольких пухлых розовых медуз, плававших на поверхности воды, и далекого дымка танкерного судна, шедшего с грузом из Тампико на север.
Глава 21
— Ну? — сказал Ричард Гордон своей жене.
— У тебя губная помада на сорочке, — сказала жена. — И около уха.
— Что ты скажешь на это?
— Что я скажу на это?
— Что ты скажешь на то, что я тебя застал лежащей на диване с этим неумытым пьяницей?
— Это неправда.
— А как я вас застал?
— Ты нас застал сидящими на диване.
— В темноте.
— Где ты был?
— У Брэдли.
— Да, — сказала она. — Я знаю. Не подходи ко мне. От тебя пахнет этой женщиной.
— А от тебя чем пахнет?
— Ничем. Я сидела и разговаривала с хорошим знакомым.
— Ты его целовала?
— Нет.
— Он тебя целовал?
— Да, мне это было приятно.
— Ты сука.
— Если ты будешь меня так называть, я уйду от тебя.
— Ты сука.
— Пусть, — сказала она. — Все равно все кончено. Если б ты не был таким самонадеянным и если б я тебя так не жалела, ты бы понял, что все уже давно кончено.
— Ты сука.
— Нет, — сказала она. — Я не сука. Я старалась быть хорошей женой, но ведь ты самонадеян и себялюбив, как петух. Только и знаешь кукарекать: «Посмотри, что я сделал. Посмотри, какое я дал тебе счастье. Ты должна бегать вокруг меня и кудахтать». Так вот, ты мне вовсе не дал счастья, и с меня довольно. Я свое откудахтала.
— Тебе нечего кудахтать. Ты не произвела на свет ничего такого, над чем можно было бы кудахтать.
— Чья это вина? Разве я не хотела ребенка? Но мы никак не могли себе этого позволить. Зато мы могли себе позволить ездить на Кап-д’Антиб купаться и в Швейцарию ходить на лыжах. Мы могли себе позволить приехать сюда, в Ки-Уэст. С меня довольно. Ты мне опротивел. Эта толстая Брэдли сегодня была последней каплей.
— Ах, пожалуйста, не припутывай ее сюда!
— Человек приходит домой весь в губной помаде. Неужели ты не мог хоть умыться? Вон, на лбу тоже.
— Ты целовала это пьяное ничтожество.
— Нет, этого не было. Но было бы, если б я знала, чем ты в это время занимаешься.
— Почему ты позволяла ему целовать себя?
— Я была взбешена. Мы ждали, ждали, ждали. Ты даже не подошел ко мне. Ты ушел с этой женщиной и пропал на полдня. Джон проводил меня домой.
— Ах вот как, Джон?
— Да, Джон. Джон. ДЖОН.
— А фамилия его как? Томас?
— Его фамилия Мак-Уолси.
— А как это пишется — вместе или отдельно?
— Не знаю, — сказала она и засмеялась. Но потом она перестала смеяться. — Не воображай, что, раз я смеюсь, значит, все обошлось, — сказала она, на глазах у нее выступили слезы, губы дрожали. — Ничего не обошлось. Это не обычная ссора. Все кончено. У меня к тебе нет ненависти. Тут проще. Ты мне противен. Ты мне глубоко противен, и с меня довольно.
— Хорошо, — сказал он.
— Нет. Совсем не хорошо. Все кончено. Разве ты не понимаешь?
— Кажется, понимаю.
— Пусть тебе не кажется.
— Не устраивай мелодраму, Эллен!
— Это я устраиваю мелодраму? Ничего подобного. Просто я ухожу от тебя.
— Нет, ты не уйдешь.
— Я сказала. Больше повторять не буду.
— Что ты собираешься делать?
— Не знаю. Может быть, выйду за Джона Мак-Уолси.
— Не выйдешь.
— Выйду, если захочу.
— Он на тебе не женится.
— Не беспокойся, женится. Он только сегодня просил меня быть его женой.
Ричард Гордон ничего не сказал. Пустота образовалась у него на том месте, где раньше было сердце, и все, что он слышал или говорил, казалось нечаянно подслушанным.
— О чем он тебя просил? — сказал он голосом, который шел откуда-то издалека.
— Быть его женой.
— Зачем?
— Затем, что он меня любит. Затем, что он хочет, чтобы я жила с ним. Он зарабатывает достаточно, чтобы прокормить меня.
— Ты обвенчана со мной.
— Не по-настоящему. Не в церкви. Ты не хотел венчаться в церкви, и ты знаешь, что это разбило сердце моей бедной мамы. Я так была влюблена в тебя, что я разбила бы чье угодно сердце. Господи, какая же я была дура. Я и свое сердце разбила. Оно разбито, и у меня больше нет сердца. Все, во что я верила, все, чем я дорожила, я бросила ради тебя, потому что ты был такой необыкновенный и так сильно любил меня, что только любовь имела значение. Любовь была важнее всего на свете, верно? Любовь — это было то, что было только у нас и не могло быть ни у кого другого. И ты был гений, а я была вся твоя жизнь. Я была твой друг, твой маленький черный цветок. Чушь. Любовь — это просто гнусная ложь. Любовь — это пилюли эргоаппола, потому что ты боялся иметь ребенка. Любовь — это хинин, и хинин, и хинин до звона в ушах. Любовь — это гнусность абортов, на которые ты меня посылал. Любовь — это мои искромсанные внутренности. Это катетеры вперемежку со спринцеваниями. Я знаю, что такое любовь. Любовь всегда висит в ванной за дверью. Она пахнет лизолем. К черту любовь. Любовь — это когда ты, дав мне счастье, засыпаешь с открытым ртом, а я лежу всю ночь без сна и боюсь даже молиться, потому что я знаю, что больше не имею на это права. Любовь — это гнусные фокусы, которым ты меня обучал и которые ты, наверно, вычитал из книг. Хватит. Я теперь покончила с тобой и покончила с любовью. С твоей мерзкой любовью. Эх ты, писатель!
— А ты просто дрянь.
— Не ругайся. Я для тебя тоже знаю подходящее название.
— Ну, хорошо.
— Нет, совсем не хорошо. Плохо, и очень плохо. Если б еще ты был хорошим писателем, я, может быть, стерпела бы остальное. Но я насмотрелась на то, как ты злишься, завидуешь, меняешь свои политические убеждения в угоду моде, в глаза льстишь, а за глаза сплетничаешь. Я столько насмотрелась, что с меня довольно. И, наконец, еще сегодня эта богатая развратная сука Брэдли. Нет, с меня довольно. Я пробовала и заботиться о тебе, и ухаживать за тобой, и стряпать для тебя, и молчать, когда тебе хочется, и смеяться, когда тебе хочется, и не сопротивляться твоим вспышкам, и делать вид, что я очень счастлива, и терпеть твои бешеные выходки, и сцены ревности, и всякие подлые каверзы, но теперь я с этим покончила.
— Значит, теперь ты хочешь начать сначала с пьяницей-профессором?
— Он настоящий человек. Он добрый и сердечный, и с ним так покойно, и мы из одного круга, и у нас есть общие духовные интересы, каких у тебя никогда не будет. Он похож на моего отца.
— Он пьяница.
— Он пьет. Но мой отец тоже пил. И мой отец носил шерстяные носки и по вечерам вытягивал ноги в шерстяных носках на соседний стул и читал газету.
А когда мы болели крупом, он ухаживал за нами. Он был котельщиком, и руки у него были все в трещинах, и он любил драться, когда выпивал, но умел драться и тогда, когда был трезв. Он ходил в церковь, потому что этого хотелось матери, и справлял пасху ради нее и ради господа бога, но больше ради нее, и он был членом профсоюза, а если он и изменял ей когда-нибудь, она об этом ничего не знала.
— Пари держу, что он ей изменял направо и налево.
— Может быть, но если это и было, он об этом рассказывал священнику, а не ей, и если это было, то только потому, что он не мог совладать с собой, и потом жалел и раскаивался. Он это делал не из любопытства, и не из петушиного самолюбия, и не для того, чтобы рассказывать потом жене, какой он замечательный мужчина. Если это и было, то только потому, что мать на целое лето уезжала с ребятишками, а он гулял с товарищами, напивался пьян. Он был настоящий человек.
— Тебе бы стать писателем и написать о нем роман.
— Я была бы лучшим писателем, чем ты. И Джон Мак-Уолси тоже настоящий человек. А ты нет. И не можешь быть. Дело тут не в политических убеждениях и не в религии.
— У меня нет никакой религии.
— У меня тоже нет. А когда-то была и теперь опять будет. И ты уже не придешь, чтобы отнять ее у меня, как ты все у меня отнял.
— Нет.
— Нет. Ты теперь можешь спать с какой-нибудь богатой дрянью вроде Helene Брэдли. Как она, довольна тобой? Говорит она, что ты необыкновенный?
Глядя на ее печальное, сердитое лицо, похорошевшее от слез, ее губы, набухшие, как почки после дождя, ее темные локоны, в беспорядке падающие на лицо, Ричард Гордон понял, что ему не удержать ее.
— И ты меня больше не любишь?
— Я даже слова этого не могу слышать.
— Хорошо, — сказал он и вдруг с силой ударил ее по лицу.
Она заплакала, теперь уже не от гнева, а от боли, уронив голову на стол.
— Этого не нужно было, — сказала она.
— Нет, нужно было, — сказал он. — Ты все на свете знаешь, но ты не знаешь, как мне это нужно было.
Сегодня вечером, когда отворилась дверь, она его не видела. Она видела только белый потолок с лепными купидонами, голубками и завитушками, которые вдруг рельефно выступили в свете от отворившейся двери.
Ричард Гордон повернул голову и увидел его, массивного и бородатого, в дверном проеме.
— Не отвлекайся, — сказала тогда Helene Брэдли. — Прошу тебя, не отвлекайся. — Ее блестящие волосы рассыпались по подушке.
Но Ричард Гордон повернул голову и замер, глядя на дверь.
— Не думай о нем. Ни о чем не думай, слышишь! Нельзя сейчас думать ни о чем, — говорила женщина с исступленной настойчивостью.
Бородатый человек бесшумно затворил дверь. Он улыбался.
— Ну что же ты, милый? — спросила Helene Брэдли в наступившей опять темноте.
— Я должен уйти.
— Ты не можешь уйти сейчас, как ты не понимаешь!
— Этот человек…
— Да это же только Томми, — сказала Helene. — Он все это давно знает. Не думай о нем. Ну же, милый. Я жду.
— Я не могу.
— Ты должен, — сказала Helene. Он чувствовал, как она дрожит всем телом. — Господи, неужели ты ничего не понимаешь? Надо же считаться с женщиной.
— Мне нужно идти, — сказал Ричард Гордон. В темноте он почувствовал удар по лицу, от которого в глазах у него блеснули вспышки. Потом еще удар. На этот раз по губам.
— Так вот что вы такое, — сказала она. — А я-то воображала, что имею дело с мужчиной. Убирайтесь вон.
Вот что сегодня произошло. Вот чем кончился вечер у Брэдли.
Теперь его жена сидела, опустив голову на руки, и оба они не говорили ни слова. Ричард Гордон слышал тиканье часов, и внутри у него было так же пусто, как тихо было в комнате. Немного спустя его жена сказала, не глядя на него:
— Мне очень жаль, что так случилось. Но все кончено, разве ты не видишь?
— Да, если это так, как ты говоришь.
— Это не всегда так было, но уже давно это так.
— Я жалею, что ударил тебя.
— Ах, это не важно. Не в этом ведь дело. Это была просто форма прощания.
— Перестань.
— Мне нужно собираться, — сказала она очень устало. — Боюсь, мне придется взять большой чемодан.
— Утром соберешься, — сказал он. — Все можно сделать утром.
— Лучше я это сделаю сейчас. Дик, так будет легче. Но я очень устала. Я ужасно устала от всего этого, и у меня разболелась голова.
— Ну, как хочешь.
— Господи, — сказала она. — Как бы я хотела, чтоб этого не случилось. Но оно случилось. Я постараюсь тебе все тут устроить. Нужно будет взять кого-нибудь для услуг. Если б еще я не наговорила столько всего или если б ты меня не ударил, может, и можно было еще все уладить.
— Нет, все было кончено еще до этого.
— Мне так тебя жаль. Дик.
— Не смей жалеть меня, или я опять тебя ударю.
— Пожалуй, мне будет легче, если ты меня ударишь, — сказала она. — Мне очень жаль тебя. Очень.
— Иди к черту.
— Мне жаль, что я сказала, будто ты плохой любовник. Я в этом ничего не понимаю. Ты, наверно, замечательный.
— Думаешь, ты — совершенство? — ответил он. Она опять заплакала.
— Это хуже пощечины, — сказала она.
— А что ты про меня сказала?
— Не знаю. Не помню. Я была так зла, и ты мне сделал так больно.
— Так ведь все уже кончено, зачем же сердиться?
— А я не хочу, чтобы все было кончено. Но теперь ничего уже не поделаешь.
— Тебе остается твой пьяница-профессор.
— Перестань, — сказала она. — Давай кончим разговор и замолчим.
— Давай.
— Хорошо?
— Да.
— Я буду спать здесь.
— Нет. Можешь лечь на постели. Можешь. Я сейчас ухожу ненадолго.
— Не уходи.
— Мне нужно, — сказал он.
— До свиданья, — сказала она, и он увидел ее лицо, которое он всегда так любил и которое никогда не портили слезы, ее черные локоны, ее крепкие маленькие груди под свитером, касающиеся края стола; стол скрывал от него остальное, все, что он так любил, и, казалось ему, умел радовать, но, как видно, это ничего не спасло, и когда он выходил, она смотрела через стол ему вслед, опустив подбородок на сложенные руки, и плакала.
Глава 22
Он не взял велосипеда и пошел пешком. Луна уже взошла, и деревья темнели на фоне неба, и он шел мимо деревянных домов с узкими двориками и запертыми ставнями, сквозь которые пробивался свет; немощеными переулками с двойным рядом домов; кварталами кончей, где все было чинно, надежно упрятано от посторонних взоров — добродетель, неудачи, недоедание, овсяная каша и вареная рыба, предрассудки, порядочность, кровосмесительство, утешения религии; мимо ярко освещенных, с распахнутыми дверьми, кубинских «болито», деревянных лачуг, в которых только и было романтического, что их имена: Чича, Красный домик; мимо церкви из каменных блоков, с треугольными остриями шпилей, безобразно торчавшими в лунном небе; мимо живописной в лунном свете громады монастыря с черным куполом и обширным садом; мимо заправочной станции и ярко освещенной закусочной возле пустыря, где когда-то была миниатюрная площадка для гольфа; по залитой светом главной улице с тремя аптеками, магазином музыкальных инструментов, пятью еврейскими лавками, тремя бильярдными, двумя парикмахерскими, пятью пивными, тремя павильонами с мороженым, пятью скверными и одним хорошим рестораном, двумя газетными киосками, четырьмя лавками подержанных вещей (в одной из них также изготовлялись ключи), фотографией, одним большим домом с конторами внизу и четырьмя зубоврачебными кабинетами в верхних этажах, магазином стандартных цен, отелем на углу и стоянкой такси перед ним; и, обогнув отель, улицей, ведущей к «джунглям», мимо большого некрашеного деревянного дома, из окон которого доносились звуки пианолы и в дверях стояли девушки, а рядом на тротуаре сидел матрос; и потом задворками, мимо кирпичного здания суда с освещенным циферблатом часов, показывавших половину одиннадцатого, мимо тюрьмы, выбеленные стены которой блестели в лунном свете, к подъезду «Поры сирени» в глубине переулка, запруженного автомобилями.
«Пора сирени» была ярко освещена и полна народу, и когда Ричард Гордон вошел, он увидел, что игорный зал переполнен; рулетка вертелась, и маленький шарик звонко пощелкивал о металлические перегородки, рулетка вертелась медленно, шарик жужжал, потом, щелкнув, подпрыгивал и останавливался, и тогда ничего не было слышно, кроме скрипа рулетки и стука фишек. В баре сам хозяин стоял у стойки вместе с двумя барменами и сказал ему:
— Привет, мистер Гордон. Что будете пить?
— Не знаю, — сказал Ричард Гордон.
— Вы плохо выглядите. Что такое? Вы нездоровы?
— Нет.
— Я знаю, что вам приготовить. Такое, что прямо — ух. Пили когда-нибудь испанский абсент — ojen?
— Давайте, — сказал Гордон.
— Выпьете, сразу станет хорошо. Захочется всех кругом поколотить, — сказал хозяин. — Ojen экстра для мистера Гордона.
Не отходя от стойки, Ричард Гордон выпил три экстра, но лучше ему не стало; мутный, сладковатый, отдающий лакрицей напиток никак на него не подействовал.
— Дайте мне что-нибудь другое, — сказал он бармену.
— Что такое? Вам не нравится ojen экстра? — спросил хозяин. — Вам не стало хорошо?
— Нет.
— После ojen экстра надо пить с разбором.
— Дайте мне чистого виски.
Виски согрел его язык и небо, но ничего не изменил в его настроении, и вдруг, глядя на себя в зеркало позади стойки, он понял, что теперь ему никогда не будет легче от вина. То, что произошло, — произошло, и всегда теперь будет с ним, и если он напьется до потери сознания, проснувшись, он все равно почувствует это опять.
Высокий, очень худой молодой человек с редкой порослью светлых волос на подбородке, стоявший у стойки рядом с ним, спросил:
— Скажите, вы не мистер Гордон?
— Да.
— Я Гарольд Спелмэн. Мы, кажется, познакомились на одном вечере в Бруклине.
— Возможно, — сказал Ричард Гордон. — Очень может быть.
— Мне очень понравилась ваша последняя книга, — сказал Спелмэн. — Мне все ваши книги нравятся.
— Очень рад слышать, — сказал Ричард Гордон. — Выпьете чего-нибудь?
— Вместе с вами, — сказал Спелмэн. — Вы пробовали этот ojen?
— Мне он не помог.
— А что с вами?
— Настроение скверное.
— Попробуйте еще.
— Нет. Я возьму чистого виски.
— Знаете, для меня целое событие, что я вас увидел, — сказал Спелмэн. — Вы, наверное, не помните нашу встречу на том вечере?
— Нет. Но, может быть, это был удачный вечер. Удачные вечера обычно не запоминаются, верно ведь?
— Пожалуй, вы правы, — сказал Спелмэн. — Это было у Маргарет Ван-Брунт. Вспоминаете? — спросил он с надеждой в голосе.
— Стараюсь.
— Это я тогда поджег дом, — сказал Спелмэн.
— Не может быть, — сказал Гордон.
— Да, — радостно сказал Спелмэн. — Именно я. Это был самый замечательный вечер из всех, какие я помню.
— Что вы теперь делаете? — спросил Гордон.
— Ничего особенного, — сказал Спелмэн. — Так, живу понемножку. Я уже привык к этому. А вы пишете новую книгу?
— Да. Половину уже написал.
— Превосходно, — сказал Спелмэн. — а о чем?
— Забастовка на текстильной фабрике.
— Великолепно, — сказал Спелмэн. — Ужасно, знаете, люблю социальные темы.
— Что?
— Просто обожаю, — сказал Спелмэн. — Для меня нет ничего лучше. Вы, бесспорно, на голову выше всей писательской братии. Скажите, есть у вас там прекрасная еврейка-агитатор?
— А что? — спросил Ричард Гордон подозрительно.
— Это роль для Сильвии Сидней. Я в нее влюблен. Хотите посмотреть ее фотографию?
— Я видел, — сказал Ричард Гордон.
— Давайте выпьем еще, — радостно сказал Спелмэн. — Подумать только, как это мы с вами встретились. Вы знаете, я ведь счастливчик. Настоящий счастливчик.
— А что? — спросил Ричард Гордон.
— Я сумасшедший, — сказал Спелмэн. — Это просто замечательно. Все равно, что быть влюбленным, только все всегда кончается хорошо.
Ричард Гордон слегка отодвинулся.
— Это вы напрасно, — сказал Спелмэн. — Я не буйный. То есть я очень редко бываю буйный. Давайте выпьем еще.
— Давно это с вами?
— По-моему, всю жизнь, — сказал Спелмэн. — Уверяю вас, это единственная возможность быть счастливым в наше время. Какое мне дело до того, как стоят акции «Дуглас Эйркрафт»? Или Телеграфно-телефонной компании? Меня все это не касается. Я читаю какую-нибудь из ваших книг, или пью, или смотрю на фотографию Сильвии, и я счастлив. Я — как птица. Я даже лучше птицы. Я… — Он помедлил, подыскивая слова, потом сразу заторопился. — Я хорошенький маленький аист, — выпалил он и покраснел. Он пристально глядел на Ричарда Гордона, шевеля губами, и тут рослый молодой блондин отделился от группы, сидевшей в другом конце бара, подошел к нему и положил ему руку на плечо.
— Пойдем, Гарольд, — сказал он. — Нам пора домой.
Спелмэн свирепо посмотрел на Ричарда Гордона.
— Он смеется над аистом, — сказал он. — Он сторонится аиста. Аиста, который кружит в свободном полете…
— Пойдем, Гарольд, — сказал высокий молодой человек.
Спелмэн протянул руку Ричарду Гордону.
— Я не обижаюсь, — сказал он. — Вы хороший писатель. Продолжайте и дальше писать так. Помните, я всегда счастлив. Не давайте сбить себя с толку. До скорого свидания.
Рослый молодой человек обнял его за плечи, и оба они, протиснувшись через толпу, пошли к выходу. Спелмэн оглянулся и подмигнул Ричарду Гордону.
— Славный малый, — сказал хозяин. Он постучал себя по лбу. — Очень образованный. Заучился, должно быть. Любит бить посуду. Но он это не со зла. Платит за все, что разобьет.
— Он часто бывает здесь?
— Каждый вечер. Как он вам сказал, кто он? Лебедь?
— Аист.
— Вчера он был лошадь. С крыльями. Как та лошадь, что на бутылках «Белого коня», только с крыльями. А все-таки малый славный. Денег много. У него в голове неладно. Родные и держат его здесь под присмотром. Он мне все хвалил ваши книги, мистер Гордон. Чего вам налить? За счет заведения.
— Виски, — сказал Ричард Гордон. Он увидел, что к нему подходит шериф. Шериф был необыкновенно высокий, похожий на мертвеца и очень любезный человек. Ричард Гордон уже видел его сегодня, на вечере у Брэдли, и разговаривал с ним об ограблении банка.
— Мистер Гордон, — сказал шериф, — если вы ничем не заняты, поедемте потом со мной. Береговая охрана ведет из пролива лодку Гарри Моргана. Его заметил танкер недалеко от Матакумбе. Захватили всю банду.
— Что вы говорите? — сказал Ричард Гордон. — Всех захватили?
— В телеграмме говорится, что все они убиты, только один жив еще.
— Неизвестно, кто?
— Нет, об этом ничего не сказано. Что там произошло, один бог знает.
— Деньги при них?
— Никто не знает. Но, должно быть, все там, на лодке, раз они не добрались до Кубы.
— Когда они будут здесь?
— О, часа через два-три, не раньше.
— Куда приведут лодку?
— Вероятно, в Военный порт. На причал береговой охраны.
— Где мы с вами встретимся?
— Я заеду за вами сюда.
— Лучше к Фредди. Я здесь столько не высижу.
— У Фредди сегодня не особенно приятно. Там полно ветеранов войны с общественных работ на островах. Они всегда страшно буянят.
— Пойду взгляну, что там делается, — сказал Ричард Гордон. — У меня сегодня настроение неважное.
— Что ж, только держитесь в стороне, — сказал шериф. — Хотите, я вас туда подвезу?
— Спасибо.
Они протолкались через толпу, и Ричард Гордон сел в машину рядом с шерифом.
— Как вы думаете, что произошло на лодке Моргана? — спросил он.
— Один бог знает, — ответил шериф. — Во всяком случае, что-то страшное.
— Точнее ничего не известно?
— Ровно ничего, — сказал шериф. — Ну, вот, пожалуйста, полюбуйтесь.
Они поравнялись с ярко освещенной витриной, Фредди сразу увидели, что бар битком набит. Люди, одетые в дунгари[9], одни с непокрытой головой, другие в кепках, старых военных фуражках или картонных шлемах, в три ряда толпились у стойки, патефон с усилителем играл «Остров Капри». В ту минуту, как шериф затормозил, из открытой двери с грохотом вылетел человек, а за ним другой. Они упали и, сцепившись, катались по тротуару, и тот, который был сверху, держал нижнего обеими руками за волосы и с глухим отвратительным стуком ударял его головой об асфальт. В баре никто даже не обернулся.
Шериф вышел из машины и схватил за плечи того, который был сверху.
— Брось сейчас же, — сказал он. — Вставай. Тот выпрямился и посмотрел на шерифа.
— Какого черта вы лезете не в свое дело? Второй, — волосы у него были в крови, кровь лилась из уха и размазывалась по веснушчатой щеке, тоже накинулся на шерифа.
— Что вы пристали к моему приятелю? — сказал он хрипло. — Чего вам надо? Думаете, я не могу вытерпеть?
— Ты все можешь вытерпеть, Джой, — сказал тот, который колотил его. Затем шерифу: — Слушайте, не найдется у вас доллара взаймы?
— Нет, — сказал шериф.
— Ну так убирайтесь к черту. — Он повернулся к Ричарду Гордону. — А вы что скажете, приятель?
— Могу угостить вас, — сказал Гордон.
— Пошли, — сказал ветеран и подхватил Гордона под руку.
— Я скоро заеду, — сказал шериф.
— Хорошо. Я буду ждать вас.
Когда они стали протискиваться к стойке, первый ветеран, рыжий, веснушчатый человек с окровавленным ухом и щекой, схватил Гордона за локоть.
— А, старый друг.
— Он молодчина, — сказал второй ветеран. — Он все может вытерпеть.
— Я все могу вытерпеть, — сказал окровавленный. — Этим-то я им и утер нос.
— А сдачи дать не можешь, — сказал еще кто-то. — И перестань толкаться.
— Пустите нас, — сказал окровавленный. — Пустите меня и моего старого друга. — Он шепнул Ричарду Гордону на ухо: — Я и не хочу давать сдачи. Я ведь могу вытерпеть, понимаете?
— Слушайте, — сказал второй ветеран, когда они наконец добрались до залитой пивом стойки. — Вы бы на него посмотрели сегодня днем, у комиссара Пятого лагеря. Я его повалил и колотил по голове бутылкой. Прямо дробь отбивал, как на барабане. Ручаюсь, я стукнул его раз пятнадцать.
— Больше, — сказал окровавленный.
— А ему хоть бы что.
— Я все могу вытерпеть, — сказал первый. Он шепнул Ричарду Гордону на ухо: — Это мой секрет.
Ричард Гордон передал им два стакана пива, которые нацедил и подвинул к нему толстый негр-бармен в белой куртке.
— Что за секрет? — спросил он.
— У меня, — сказал окровавленный. — Мой секрет.
— У него есть секрет, — сказал второй ветеран. — Он не врет.
— Хотите, скажу, — сказал окровавленный на ухо Ричарду Гордону. Гордон кивнул.
— Мне не больно. Второй кивнул:
— Скажи ему всю правду.
Рыжий приложил свои окровавленные губы почти к самому уху Гордона.
— Иногда мне даже приятно, — сказал он. — Что вы на это скажете?
Рядом с Гордоном стоял высокий, худой человек, со шрамом на щеке от глаз до подбородка. Он посмотрел на рыжего и усмехнулся.
— Сначала это был спорт, — сказал он. — Потом перешло в удовольствие. Если б меня могло от чего-нибудь стошнить, меня бы от тебя стошнило, Рыжий.
— Очень тебя легко тошнит, — сказал первый ветеран. — Ты в какой части служил?
— Тебе до этого дела нет, забулдыга несчастный, — сказал высокий человек.
— Стакан пива? — предложил Ричард Гордон высокому.
— Спасибо, — сказал тот. — У меня есть.
— Про нас не забывайте, — сказал один из тех двоих, что вошли вместе с Гордоном.
— Еще три пива, — сказал Ричард Гордон, и негр нацедил пива и подтолкнул к нему стаканы. У стойки было так тесно, что рук не разведешь, и Гордон оказался притиснутым к высокому ветерану.
— Вы что, с парохода? — спросил высокий.
— Нет, я здесь живу. А вы — с островов?
— Мы сегодня приехали с Тортугас, — сказал высокий. — Мы там подняли такой шум, что нас побоялись держать там.
— Он красный, — сказал первый ветеран.
— Ты бы тоже был красным, если б имел голову на плечах, — сказал высокий. — Они загнали нас туда, чтобы от нас избавиться, но мы подняли слишком большой шум. — Он улыбнулся Ричарду Гордону.
— А ну дай ему, — заорал кто-то, и Ричард Гордон увидел, как совсем близко от него поднялся кулак и ударил кого-то по лицу. Двое людей схватили того, которого ударили, и оттащили его от стойки. Когда они выбрались на свободное место, один снова изо всех сил ударил его по лицу, а другой ударил его в живот. Он упал на цементный пол и закрыл голову руками, и первый пнул его в спину. Все это время он не издал ни звука. Первый рывком поднял его на ноги и подтолкнул к стене.
— Вразумить надо сукиного сына, — сказал он, и, когда тот, весь побелев, прижался к стене, второй стал в позицию, слегка согнув колени, размахнулся правым кулаком чуть не до самого пола и хватил человека у стены по щеке. Тот упал на колени, потом медленно свалился на бок, на полу вокруг его головы образовалась лужица крови. Они оставили его там и вернулись к стойке.
— Вот это удар, — сказал первый.
— Этот сукин сын, как приедет в город, всю свою получку положит на книжку, а потом приходит сюда поживиться на чужой счет, — сказал второй. — Это уже второй раз я его вразумляю.
— На этот раз ты его крепко вразумил.
— Когда я его ударил, челюсть у него подалась, точно мешок с орехами, — с довольным видом сказал второй. Избитый лежал у стены, и никто не обращал на него внимания.
— А если б ты меня так хватил, мне хоть бы что, — сказал рыжий ветеран.
— Закройся, трепло, — сказал вразумитель. — У тебя сифон.
— Вот и врешь.
— Мне на таких, как ты, и смотреть противно, — сказал вразумитель. — Стану я себе зря руки отбивать.
— Вот именно, что зря отобьешь, — сказал Рыжий. — Послушайте, приятель, — сказал он Ричарду Гордону, — может, повторим?
— Славный народ, а? — сказал высокий. — Война очищает и облагораживает человека. Вопрос вот в чем: только такие, как мы, годятся в солдаты, или же это служба нас сделала такими?
— Я не знаю, — сказал Ричард Гордон.
— Готов поручиться, что вы здесь не найдете и трех запасных, — сказал высокий. — Это все отборный народ. Самые сливки подонков; те самые, с которыми Веллингтон победил при Ватерлоо. Что ж, мистер Гувер прогнал нас с Антикости, а мистер Рузвельт сплавил сюда, чтоб избавиться от нас. В лагере все устроено для того, чтоб вызвать эпидемию, но бедняги, как назло, не хотят умирать. Некоторых отвезли на Тортугас, но там теперь местность стала здоровее. И потом, мы не захотели там оставаться. Так что пришлось нас привезти обратно, сюда. Что они теперь выдумают? Надо же им как-нибудь от нас избавиться. Разве вы этого не понимаете?
— Почему?
— Потому что мы — отпетые, — сказал высокий. — Нам нечего терять. Мы дошли до точки. Мы хуже той голытьбы, с которой имел дело Спартак. И с нами многого не сделаешь, потому что нас столько били, что теперь единственное наше утешение — алкоголь и единственная гордость — уменье все вытерпеть. Но не все мы такие. Кое-кто из нас сумеет и сдачи дать.
— Много в лагере коммунистов?
— Человек сорок, не больше, — сказал высокий. — На две тысячи. Чтоб быть коммунистом, нужны дисциплина и воздержание; пьянчуга не может быть коммунистом.
— Не слушайте вы его, — сказал рыжий ветеран. — Он просто красный, ну его к черту.
У другого конца стойки один ветеран заспорил с Фредди из-за счета.
— Вот столько ты выпил, — сказал Фредди. Ричард Гордон посмотрел на ветерана. Он был сильно пьян, глаза у него налились кровью, и он явно лез на скандал.
— Врешь, — сказал он Фредди.
— Восемьдесят пять центов, — сказал ему Фредди.
— Смотрите, что сейчас будет, — сказал Рыжий. Фредди положил обе руки на стойку. Он не сводил с ветерана глаз.
— Врешь, — сказал ветеран и схватился за пивной стакан. Как только его пальцы сомкнулись вокруг стакана, правая рука Фредди описала над стойкой полукруг и обрушила на голову ветерана тяжелую солонку, обмотанную посудным полотенцем.
— Чисто сделано? — сказал рыжий ветеран. — Красиво сделано?
— Вы бы посмотрели, как он орудует спиленным кием, — сказал второй.
Два ветерана, стоявшие там, где свалился зашибленный солонкой, сердито оглянулись на Фредди.
— Это еще что?
— Успокойтесь, — сказал Фредди. — Ну-ка, по одной за счет заведения. Эй, Уоллэйс, — сказал он, — прислони-ка этого к стенке.
— Чисто сделано? — спросил рыжий ветеран Ричарда Гордона. — Не придерешься?
Широкоплечий детина выволок зашибленного солонкой из толпы. Он поставил его на ноги, и тот взглянул на него невидящими глазами.
— Выкатывайся, — сказал он ему. — Пойди, проветрись. — У стены сидел, держась обеими руками за голову, тот, которого вразумили раньше. Широкоплечий молодой человек подошел к нему.
— Ты тоже выкатывайся, — сказал он ему. — С тобой тут вечно истории.
— У меня челюсть сломана, — хрипло сказал тот. Изо рта у него шла кровь и стекала по подбородку.
— Скажи еще спасибо, что ты жив после такого удара, — сказал плечистый молодой человек. — Ну, выкатывайся.
— У меня челюсть сломана, — тупо повторил тот. — Они сломали мне челюсть.
— Выкатывайся, тебе говорят! — сказал молодой человек. — С тобой вечно истории.
Он помог человеку со сломанной челюстью встать на ноги, и тот нетвердыми шагами вышел на улицу.
— Помню, раз выдался вечер, так тут у стенки лежало штук двенадцать, — сказал рыжий ветеран. — А как-то поутру я видел, как этот толстопузый оттирал тут пол шваброй. Видел я, как ты шваброй оттирал пол? — спросил он толстого негра-бармена.
— Да, сэр, — сказал бармен. — Много раз. Да, сэр. Но вы никогда не видели, чтобы я бил кого-нибудь.
— Говорил я вам? — сказал рыжий ветеран. — Шваброй.
— Похоже, что и сегодня вечер будет не хуже, — сказал второй ветеран.
— Послушайте, приятель (Ричарду Гордону), может, повторим еще раз?
Ричард Гордон чувствовал, что пьянеет. Его лицо в зеркале позади стойки уже начало казаться ему чужим.
— Как вас зовут? — спросил он высокого коммуниста.
— Джеке, — сказал высокий. — Нельсон Джеке.
— Где вы жили до того, как попали сюда?
— О, везде, — сказал тот. — В Мексике, на Кубе, в Южной Америке, везде.
— Завидую вам, — сказал Ричард Гордон.
— Почему вы мне завидуете? Почему вы не работаете?
— Я написал три книги, — сказал Ричард Гордон. — Сейчас пишу четвертую, о Гастонской стачке.
— Это хорошо, — сказал высокий. — Отлично. Как, вы сказали, ваша фамилия?
— Ричард Гордон.
— А! — сказал высокий.
— Что это значит, «а!»?
— Ничего, — сказал высокий.
— Вы читали мои книги? — спросил Ричард Гордон.
— Да.
— Они вам не понравились?
— Нет, — сказал высокий.
— Почему?
— Не хочется говорить.
— Скажите.
— По-моему, все они — дерьмо, — сказал высокий и отвернулся.
— Сегодня, кажется, мой вечер, — сказал Ричард Гордон, — мой бенефис. Вы что будете пить? — спросил он рыжего ветерана. — У меня еще осталось два доллара.
— Пиво, — сказал Рыжий. — Слушайте, я ваш друг. По-моему, ваши книги — отличные книги. К черту этого паршивого красного.
— Нет ли у вас с собой какой-нибудь книжки? — спросил второй ветеран. — Я бы охотно почитал вашу книжку. Вы никогда не печатались в «Западных рассказах» или «Героях войны»? Я этих «Героев войны» готов читать хоть каждый день.
— Что это за птица, этот высокий? — спросил Ричард Гордон.
— Я же говорю, он просто паршивый красный, — сказал второй ветеран. — Лагерь кишит такими. Мы бы их выставили, но я же говорю, у нас там народ чаще всего не помнит.
— Чего не помнит? — спросил Ричард Гордон.
— Ничего не помнит, — сказал второй.
— Вы меня видите? — спросил Рыжий.
— Да, — сказал Ричард Гордон.
— Вы бы поверили, что у меня самая славная женка на свете?
— Отчего же.
— Да, представьте себе, — сказал Рыжий. — И до чего же эта девчонка в меня влюблена. Она у меня прямо как рабыня. «Налей-ка мне еще чашку кофе», — говорю я. «Сейчас, папочка», — говорит. И чашка уже на столе. И так во всем. Она от меня без ума. Всякая моя прихоть для нее закон.
— А ты скажи, где она? — спросил второй ветеран.
— Вот то-то и есть, — сказал Рыжий. — То-то и есть, приятель. Где она?
— Он не знает, где она, — сказал второй ветеран.
— Мало того, — сказал Рыжий. — Я не знаю, где я ее последний раз видел.
— Он даже не знает, в какой она стране.
— Но послушайте, приятель, — сказал Рыжий. — Где бы она ни была, эта девчонка мне верна.
— Это святая истина, — сказал второй ветеран. — Можешь голову прозакладывать, что это так.
— Иногда, — сказал Рыжий, — я думаю, что, может быть, она — Джинджер Роджерс и снимается теперь в кино.
— Что ж, может быть, — сказал второй.
— Потом опять мне кажется, что она сидит смирно дома и дожидается меня.
— Поддерживает огонь в домашнем очаге, — сказал второй.
— Вот, вот, — сказал Рыжий. — Она самая славная маленькая женка на свете.
— Слушайте, — сказал второй ветеран. — Моя старуха тоже ничего.
— Правильно.
— Она умерла, — сказал второй ветеран. — Не будем о ней говорить.
— А вы женаты, приятель? — спросил Рыжий Ричарда Гордона.
— Как же, — ответил тот.
У другого конца стойки, человека через четыре от него, виднелось красное лицо, голубые глаза и рыжеватые, мокрые от пива усы профессора Мак-Уолси. Профессор Мак-Уолси смотрел прямо перед собой, и Ричард Гордон видел, как он допил свой стакан и, выпятив нижнюю губу, обсосал пену с усов. Он заметил, какие ярко-голубые у него глаза.
Глядя на него, Ричард Гордон почувствовал неприятное стеснение в груди. И в первый раз он понял, что чувствует мужчина, когда он смотрит на другого мужчину, к которому уходит его жена.
— Что с вами, приятель? — спросил рыжий ветеран.
— Ничего.
— Вам нехорошо. Я вижу, вам совсем плохо.
— Нет, — сказал Ричард Гордон.
— Можно подумать, что вы увидели привидение.
— Видите вон того, с усами? — спросил Ричард Гордон.
— Этого?
— Да.
— Ну и что же? — спросил второй ветеран.
— Ничего, — сказал Ричард Гордон. — Черт с ним. Ничего.
— Он вам мешает? Можно его вразумить. Мы втроем уложим его, а вы его каблуками.
— Нет, — сказал Ричард Гордон. — Это не поможет.
— Мы его сцапаем, когда он выйдет на улицу, — сказал рыжий ветеран. — Не нравится мне его физиономия. По-моему, он сильно смахивает на штрейкбрехера.
— Я его ненавижу, — сказал Ричард Гордон. — Он отнял у меня жизнь.
— А вот мы ему пропишем, — сказал второй ветеран. — Шпик усатый! Слушай, Рыжий, захвати-ка парочку бутылок. Мы его изобьем до полусмерти. И когда только он это успел? Скажите-ка, приятель, может, повторим еще?
— У нас есть еще доллар семьдесят центов, — сказал Гордон.
— Тогда не взять ли нам лучше бутылку? — сказал рыжий ветеран. — А то я только-только разошелся.
— Нет, — сказал второй. — Пиво из бочки тебе полезнее. Уж держись пива из бочки. Пойдем, вздуем этого гуся и вернемся выпить еще пива.
— Нет. Не трогайте его.
— Нет, приятель. Это мы не можем. Вы сказали, этот усатый отнял у вас жену.
— Жизнь. Жизнь, а не жену.
— Тьфу, виноват. Вы уж меня простите, приятель.
— Это он ограбил банк, — сказал второй ветеран. — Пари держу, что за него объявлена награда. Ей-богу, я его фотографию видел сегодня на почтамте.
— А что ты делал на почтамте? — спросил второй подозрительно.
— Что, я не могу письмо получить?
— Разве в лагерь письма не доходят?
— Уж не думаешь ли ты, что я был в сберегательной кассе?
— Что ты делал на почтамте?
— Просто зашел по дороге.
— На, получай, — сказал его приятель и так размахнулся, как только можно было в толпе.
— Ну, сцепились друзья-приятели, — сказал кто-то. Их стали подталкивать к двери, и они, лягаясь и бодаясь, колотя и тузя друг друга, вывалились на улицу.
— Пусть дерутся на тротуаре, — сказал широкоплечий молодой человек. — Эти сучьи дети по три-четыре раза в вечер затевают драку.
— Пара забулдыг, — сказал другой ветеран. — Рыжий умел драться когда-то, но теперь у него сифон.
— У них у обоих сифон.
— Рыжий схватил это от одного парня на ринге во время борьбы, — сказал низенький, коренастый ветеран. — У этого парня был сифон, и у него вся спина и плечи были в сыпи. При каждой схватке он терся плечом об нос Рыжего.
— Все враки. Зачем Рыжему было лезть туда лицом?
— А он всегда так держал голову, когда боролся. Вниз, вот так. Тот парень и терся об него.
— Все враки. Расскажи своей бабушке. Никогда такого не было, чтобы на ринге подцепить сифон.
— Это ты так думаешь. А я тебе скажу, что Рыжий был такой чистюлька, каких свет не создавал. Я его знаю, мы с ним в одном отряде были. И он был очень хороший борец. Кроме шуток, хороший. И у него была славная жена. Кроме шуток, славная. А сифон он схватил от этого Бенни Сампсона, это так же верно, как то, что я стою здесь.
— Так сядь, — сказал другой ветеран. — А где Барбос подцепил его?
— Барбос — в Шанхае.
— А ты где?
— Нигде.
— А Пузырь где?
— От девки в Бресте, на пути домой.
— Все вы любите говорить об этом. Сифон. А какая разница, есть у человека сифон или нет?
— Теперь для нас никакой, — сказал один ветеран. — С ним не хуже, чем без него.
— Для Барбоса даже лучше. Он не понимает, что с ним делается.
Ричард Гордон стоял теперь у стойки рядом с профессором Мак-Уолси. Когда Рыжий и Барбос затеяли драку, его оттеснили сюда, и он не пытался сопротивляться.
— Привет, — сказал ему профессор Мак-Уолси. — Стакан пива?
— Только не с вами, — сказал Ричард Гордон.
— Пожалуй, вы правы, — сказал профессор Мак-Уолси. — Видели вы где-нибудь такое?
— Нет, — сказал Ричард Гордон.
— Это очень любопытно, — сказал профессор Мак-Уолси. — Они удивительные люди. Я каждый вечер сюда прихожу.
— И ни разу не попали в историю?
— Нет. А почему?
— Бывают пьяные драки.
— Со мной никогда никаких историй не было.
— Несколько минут тому назад двое моих приятелей собирались избить вас.
— Вот как?
— Очень жалею, что я им помешал.
— Думаю, это бы ничего не изменило, — сказал профессор Мак-Уолси, как всегда очень странно выговаривая слова. — Если вам неприятно мое присутствие, я могу уйти.
— Нет, — сказал Ричард Гордон. — Я даже испытываю некоторое удовольствие от вашего соседства.
— Вот как, — сказал профессор Мак-Уолси.
— Вы были когда-нибудь женаты? — спросил Ричард Гордон.
— Да.
— Ну и чем кончилось?
— Моя жена умерла во время эпидемии инфлюэнцы в тысяча девятьсот восемнадцатом году.
— Зачем вы хотите опять жениться?
— Я думаю, на этот раз будет удачнее. Я думаю, может быть, я теперь сумею быть лучшим мужем.
— И для этого вы выбрали мою жену?
— Да, — сказал профессор Мак-Уолси.
— Скотина! — сказал Ричард Гордон и ударил его по лицу.
Кто-то схватил его за руку. Он вырвал руку, и кто-то с силой хватил его по голове около самого уха. Он увидел, что профессор Мак-Уолси все еще стоит у стойки, весь красный, моргая глазами. Профессор Мак-Уолси потянулся за другим стаканом, потому что его пиво расплескал Гордон, и Ричард Гордон занес руку, чтобы ударить его еще раз. В эту минуту что-то опять взорвалось над самым его ухом, и все огни в баре ярко вспыхнули, закружились и потом погасли.
Потом он увидел, что стоит на пороге бара. В голове у него был звон, и переполненная комната не стояла на месте, а слегка кружилась, и его тошнило. Толпа смотрела на него. Широкоплечий молодой человек стоял с ним рядом.
— Слушайте, — говорил он, — нечего вам тут скандалить. Довольно, что эти пьяницы дерутся тут целый вечер.
— Кто меня ударил? — спросил Ричард Гордон.
— Я вас ударил, — сказал дюжий молодой человек. — Этот господин — наш постоянный посетитель. Нечего вам бесноваться по-пустому. Нечего затевать тут драки.
Нетвердо стоя на ногах, Ричард Гордон увидел, что профессор Мак-Уолси отделился от толпы у стойки и идет к нему.
— Мне очень жаль, — сказал он. — Я вовсе не хотел, чтоб вас били. Я вполне понимаю ваши чувства…
— Скотина! — сказал Ричард Гордон и шагнул к нему. Это было последнее, что он мог вспомнить, потому что дюжий молодой человек стал в позицию, слегка опустив плечи, и двинул его снова, и на этот раз он повалился ничком на цементный пол. Дюжий молодой человек повернулся к профессору Мак-Уолси.
— Теперь все в порядке, док, — сказал он гостеприимным тоном. — Больше он к вам не будет приставать. А чего он, собственно, хотел?
— Я должен отвезти его домой, — сказал профессор Мак-Уолси. — Он оправится?
— Еще бы.
— Помогите мне втащить его в такси, — сказал профессор Мак-Уолси. Они подхватили Ричарда Гордона с двух сторон и с помощью шофера уложили его на сиденье допотопного фордика.
— Вы уверены, что он оправится? — спросил профессор Мак-Уолси.
— Когда захотите привести его в чувство, дерните его как следует за уши. И спрысните водой. Как бы только он не начал драться, когда придет в себя. Смотрите, чтобы он не схватил вас, док.
— Нет, — сказал профессор Мак-Уолси. Голова Ричарда Гордона, неестественно запрокинутая, лежала на сиденье, и при каждом дыхании из горла у него вырывался хриплый, прерывистый шум. Профессор Мак-Уолси подложил ему руку под голову и поддерживал ее, чтобы она не колотилась о стенку машины.
— Куда ехать? — спросил шофер.
— На другой конец города, — сказал профессор Мак-Уолси. — Мимо парка. Потом по той улице, где торгуют краснобородками.
— Роки-Род? — спросил шофер.
— Да, — сказал профессор Мак-Уолси. У первого кафе, которое попалось им по дороге, профессор Мак-Уолси велел шоферу остановиться. Он хотел зайти купить сигарет. Он осторожно опустил голову Ричарда Гордона на сиденье и пошел в кафе. Когда он вернулся и хотел снова сесть в машину, Ричарда Гордона там не оказалось.
— Где он? — спросил он шофера.
— Вон идет по улице, — сказал шофер.
— Догоните его.
Когда такси поравнялось с Ричардом Гордоном, который, шатаясь, шел по тротуару, профессор Мак-Уолси вылез и подошел к нему.
— Садитесь, Гордон, — сказал он. — Мы едем домой. Ричард Гордон посмотрел на него.
— Мы? — сказал он, покачнувшись.
— Я хочу, чтобы вы сели в такси и поехали домой.
— Убирайтесь к черту.
— Вы все-таки сядьте, — сказал профессор Мак-Уолси. — Я хочу, чтоб вы благополучно добрались до дому.
— Где ваша банда? — спросил Ричард Гордон.
— Какая банда?
— Ваша банда, которая избила меня.
— Это вышибала. Я не знал, что он хочет вас ударить.
— Врете, — сказал Ричард Гордон. Он нацелился кулаком в красное лицо человека, стоявшего перед ним, но промахнулся. Он потерял равновесие и упал на колени, потом медленно встал. Он ободрал колени о камень тротуара, но не заметил этого.
— Становитесь, будем драться, — сказал он запинаясь.
— Я никогда не дерусь, — сказал профессор Мак-Уолси. — Садитесь в такси, я с вами не поеду.
— Идите к черту, — сказал Ричард и пошел по улице.
— Пусть идет, — сказал шофер. — Ничего с ним не случится. Он уже вполне оправился.
— Вы думаете?
— Конечно, — сказал шофер. — Он уже как ни в чем не бывало.
— Я все-таки неспокоен за него, — сказал профессор Мак-Уолси.
— Без драки вы его не заставите сесть, — сказал шофер. — Пускай идет. Он в полном порядке. Это что, ваш брат?
— В некотором роде, — сказал профессор Мак-Уолси.
Он смотрел, как Ричард Гордон, пошатываясь, шел по улице и наконец скрылся в тени больших деревьев, ветви которых спускались так низко, что вросли в землю, точно корни. В мыслях профессора Мак-Уолси при этом было мало приятного. Это смертный грех, подумал он, тяжкий и незамолимый грех, и величайшая жестокость, и если даже формально все это в конце концов может быть узаконено религией, я сам не могу себе этого простить. С другой стороны, хирург не может прерывать операцию из страха причинить пациенту боль. Но почему все эти операции в жизни делаются без наркоза? Если бы я был лучше, чем я есть, я позволил бы ему избить меня. Ему бы стало легче от этого. Бедный, глупый человек. Бедный, бездомный человек. Мне не надо было отпускать его, но я знаю, что это для него слишком тяжело. Я полон стыда и отвращения к самому себе, и я жалею о том, что сделал. Все это еще может обернуться очень скверно. Но не нужно думать об этом. Я сейчас опять прибегну к наркозу, который спасал меня семнадцать лет, но теперь уже скоро мне не понадобится. Хотя возможно, что это уже стало пороком и я только придумываю для него оправдания. Но, во всяком случае, я к этому пороку хорошо приспособлен. Если б только я мог как-нибудь помочь этому бедному человеку, которого я обидел.
— Отвезите меня назад, к Фредди, — сказал он.
Глава 23
Катер береговой охраны, ведший на буксире «Королеву Кончей», шел узким проходом между рифом и островами. Во время прилива поднялся легкий северный ветер, и катер качало на волнах, но белая лодка легко и послушно шла за буксиром.
— Если ветер не покрепчает, все будет в порядке, — сказал командир катера береговой охраны. — Лодка очень легка на ходу. Хорошие лодки строил покойный Робби. Вы что-нибудь поняли из того, что он говорит?
— Он просто заговаривается, — сказал помощник. — Он в бреду.
— Умрет, вероятно, — сказал командир. — Такая рана в живот. Как вы думаете, этих четырех кубинцев он убил?
— Кто знает? Я его спрашивал, но он не понял, о чем я говорю.
— Может, еще раз попытаться его расспросить? Пойдем взглянем, как он там.
Оставив рулевого у штурвала, они вошли в командирскую каюту за штурвальной рубкой. Там на железной койке лежал Гарри Морган. Глаза у него были закрыты, но он открыл их, как только командир тронул его за плечо.
— Как вы себя чувствуете, Гарри? — спросил его командир. Гарри посмотрел на него и ничего не сказал.
— Что-нибудь вам нужно, скажите? — спросил его командир.
Гарри Морган смотрел на него.
— Он вас не слышит, — сказал помощник.
— Гарри, — сказал командир. — Может, вам дать чего-нибудь?
Он смочил полотенце водой из графина, укрепленного в гнезде у койки, и приложил его к растрескавшимся губам Гарри Моргана. Они были сухие и черные. Глядя на него, Гарри Морган заговорил.
— Человек, — сказал он.
— Понимаю, — сказал командир. — Говорите, говорите.
— Человек, — сказал Гарри Морган очень медленно, — не имеет не может никак нельзя некуда. — Он остановился. Его лицо по-прежнему ничего не выражало.
— Говорите, Гарри, — сказал командир. — Расскажите нам, кто это сделал? Как это все случилось?
— Человек, — сказал Гарри, пытаясь что-то объяснить, глядя прямо на него своими узкими глазами.
— Четыре человека, — сказал командир, желая помочь ему. Он снова смочил ему губы, выжимая полотенце, так что несколько капель попало в рот.
— Человек, — поправил Гарри; потом остановился.
— Ну, хорошо. Человек, — сказал командир.
— Человек, — сказал Гарри снова, очень медленно, без всякого выражения, с трудом шевеля пересохшими губами. — Как все идет теперь как все стало теперь что бы ни было нет.
Командир посмотрел на помощника и покачал головой.
— Кто это сделал, Гарри? — спросил помощник. Гарри посмотрел на него.
— Не надо себя морочить, — сказал он. Командир и помощник оба наклонились над ним. Вот сейчас он скажет. — Все равно что на машине переваливать через горы. По дороге там, на Кубе. По всякой дороге. Везде. Так и тут. Как все идет теперь. Как все стало теперь. Ненадолго да конечно. Может быть. Если повезет. Человек. — Он остановился. Командир опять покачал головой, глядя на помощника; Гарри Морган посмотрел на него без всякого выражения. Командир снова смочил Гарри губы. На полотенце остался кровавый след.
— Человек, — сказал Гарри Морган, глядя на них обоих. — Человек один не может. Нельзя теперь, чтобы человек один. — Он остановился. — Все равно человек один не может ни черта.
Он закрыл глаза. Потребовалось немало времени, чтобы он выговорил это, и потребовалась вся его жизнь, чтобы он понял это.
Он лежал неподвижно, глаза его снова открылись.
— Пойдем, — сказал командир помощнику. — Вам правда ничего не нужно, Гарри?
Гарри Морган посмотрел на него, но не ответил. Он ведь сказал им, но они не услышали.
— Мы еще зайдем, — сказал командир. — Лежите спокойно.
Гарри Морган смотрел им вслед, когда они выходили из каюты.
В штурвальной рубке, глядя, как небо темнеет и от маяка Сомбреро ложится на воду светлая дорожка, помощник сказал:
— Страх берет, когда он вот так начинает бредить.
— Жалко парня, — сказал командир. — Ну, теперь мы уже скоро будем на месте. В первом часу мы его доставим. Если только не придется убавить ход из-за лодки.
— Вы думаете, он выживет?
— Нет, — сказал командир. — Хотя — кто знает.
Глава 24
Большая толпа собралась на темной улице за железными воротами, преграждавшими доступ в бухту, где прежде была база подводного флота, а теперь гавань для морских яхт. Сторож-кубинец получил распоряжение никого не пропускать, и толпа напирала на ограду, чтобы сквозь железный переплет заглянуть в темное пространство, освещенное огнями яхт, стоявших у причалов. Толпа была спокойна — насколько может быть спокойна толпа в Ки-Уэст. Яхтсмены, работая плечами и локтями, протолкались к воротам и хотели пройти.
— Эй! Входить не разрешается, — сказал сторож.
— Что еще за новости? Мы с яхты.
— Никому не разрешается, — сказал сторож. — Отойдите от ворот.
— Не валяйте дурака, — сказал один из молодых людей и, оттолкнув его, пошел к пристани.
Толпа осталась за воротами, и маленький сторож смущенно и беспокойно прятал от нее свою фуражку, длинные усы и попранный авторитет, жалея о том, что у него нет ключа, чтобы запереть ворота; а яхтсмены, бодро шагая к пристани, увидели впереди и потом миновали группу людей, ожидавших у причала береговой охраны. Они не обратили на нее внимания и, минуя причалы, где стояли другие яхты, вышли на причал номер пять, дошли до трапа и при свете прожектора поднялись с грубо сколоченных досок причала на тиковую палубу «Новой Экзумы».
В кают-компании они уселись в глубокие кожаные кресла, у длинного стола с газетами и журналами, и один из них позвонил стюарду.
— Шотландского виски с содовой, — сказал он. — А тебе, Генри?
— Тоже, — сказал Генри Карпентер.
— Зачем поставили этого остолопа у ворот?
— Понятия не имею, — сказал Генри Карпентер. Стюард в белой куртке принес два стакана.
— Поставьте пластинки, которые я вынул после обеда, — сказал Уоллэйс Джонстон, владелец яхты.
— Простите, сэр, я, кажется, их убрал, — сказал стюард.
— А, черт бы вас побрал, — сказал Уоллэйс Джонстон. — Ну, тогда поставьте Баха из нового альбома.
— Слушаю, сэр, — сказал стюард. Он подошел к шкафчику с пластинками, вынул один альбом и направился с ним к патефону. Раздались звуки «Сарабанды».
— Ты сегодня видел Томми Брэдли? — спросил Генри Карпентер. — Я его видел вечером на аэродроме.
— Я его терпеть не могу, — сказал Уоллэйс. — Как и эту потаскуху, его жену.
— Мне Helene нравится, — сказал Генри Карпентер. — Она умеет наслаждаться жизнью.
— Ты это испытал на себе?
— Конечно. И остался очень доволен.
— Ни за какие деньги я бы не стал с ней связываться, — сказал Уоллэйс Джонстон. — И зачем она вообще здесь живет?
— У них здесь прекрасная вилла.
— Очень славная эта гавань, уютная, чистенькая, — сказал Уоллэйс Джонстон. — А правда, что Томми Брэдли — импотент?
— Не думаю. Про кого это не говорят. Он просто лишен предрассудков.
— Хорошо сказано. Она, во всяком случае, их лишена.
— Она удивительно приятная женщина, — сказал Генри Карпентер. — Она бы тебе понравилась, Уолли.
— Едва ли. Она — воплощение всего, что мне особенно противно в женщине, а Томми Брэдли — квинтэссенция всего, что мне особенно противно в мужчине.
— Ты сегодня очень решительно настроен.
— А ты никогда не бываешь решительно настроен, потому что в тебе нет ничего определенного, — сказал Уоллэйс Джонстон. — У тебя нет своего мнения. Ты даже не знаешь, что ты сам такое.
— Не будем говорить обо мне, — сказал Генри Карпентер. Он закурил сигарету.
— Почему, собственно?
— Хотя бы потому, что я разъезжаю с тобой на твоей дурацкой яхте и достаточно часто делаю то, что ты хочешь, и тем избавляю тебя от необходимости платить за молчание матросам и поварятам и многим другим, которые знают, что они такое, и знают, что ты такое.
— Что это на тебя нашло? — сказал Уоллэйс Джонстон. — Никогда я никому не платил за молчание, и ты это знаешь.
— Да, верно. Ты для этого слишком скуп. Ты предпочитаешь заводить таких друзей, как я.
— У меня больше нет таких друзей, как ты.
— Пожалуйста, без любезностей, — сказал Генри. — Я сегодня к этому не расположен. Слушай тут Баха, ругай стюарда и пей шотландское с содовой, а я пойду спать.
— Какая муха тебя укусила? — спросил Джонстон, вставая. — Что это ты вдруг стал говорить гадости? Не такое уж ты сокровище, знаешь ли.
— Знаю, — сказал Генри. — Завтра я буду в самом веселом настроении. Но сегодня нехороший вечер. Разве ты никогда не замечал, что вечера бывают разные? Может быть, когда человек богат, они все одинаковые?
— Ты разговариваешь, как школьница.
— Спокойной ночи, — сказал Генри Карпентер. — Я не школьница и не школьник. Я иду спать. К утру я повеселею, и все будет хорошо.
— Ты много проиграл? Оттого ты такой мрачный?
— Я проиграл триста.
— Вот видишь! Я сразу сказал, что все дело в этом.
— Ты всегда все знаешь.
— Но послушай. Ты же проиграл триста?
— Я больше проиграл.
— Сколько еще?
— Много, — сказал Генри Карпентер. — Мне вообще за последнее время не везет. Только сегодня я почему-то задумался об этом. Обычно я об этом не думаю. Ну, теперь я иду спать, а то я тебе уже надоел.
— Ты мне не надоел. Зачем ты хамишь?
— Потому что я хам и потому что ты надоел мне. Спокойной ночи. Завтра все будет хорошо.
— Ты ужасный хам.
— Приходится мириться, — сказал Генри Карпентер. — Я, например, всю жизнь только это и делаю.
— Спокойной ночи, — сказал Уоллэйс Джонстон с надеждой в голосе.
Генри Карпентер не ответил. Он слушал Баха.
— Неужели ты в самом деле пойдешь спать, — сказал Уоллэйс Джонстон. — Нельзя же так поддаваться настроению.
— Не будем об этом.
— Почему, собственно? С тобой уже это бывало, и все обходилось.
— Не будем об этом.
— Выпей еще и повеселеешь.
— Я не хочу больше пить, и я от этого не повеселею.
— Ну, тогда иди спать.
— Иду, — сказал Генри Карпентер.
Вот как обстояло дело в этот вечер на яхте «Новая Экзума», состав команды двенадцать человек, капитан Нильс Ларсен, пассажиры: владелец, Уоллэйс Джонстон, тридцать восемь лет, магистр искусств Гарвардского университета, композитор, источник доходов — шелкопрядильные фабрики, холост, interdit de sejour в Париже,[10] хорошо известен от Алжира до Бискры, и один гость. Генри Карпентер, тридцати шести лет, магистр искусств Гарвардского университета, источник доходов — наследство после матери, в настоящее время двести в месяц из опекунского совета, прежде — четыреста пятьдесят, пока банк, ведающий фондами опекунского совета, не обменял одно надежное обеспечение на другое надежное обеспечение, затем на ряд других, не столь надежных обеспечений, и в конце концов на солидную недвижимость, которая оказалась и вовсе ненадежной. Еще задолго до этого сокращения доходов о Генри Карпентере говорили, что, если его без парашюта сбросить с высоты пяти тысяч пятисот футов, он благополучно приземлится за столом какого-нибудь богача. Правда, за свое содержание он платил полноценной валютой приятного общества, но хотя такие настроения и реплики, как в этот вечер, прорывались у него очень редко, и то лишь в последнее время, друзья его уже давно стали чувствовать, что он сдает. Они почувствовали это безошибочным инстинктом богачей, которые всегда вовремя угадывают, когда с одним из членов компании неладно, и тотчас же проникаются здоровым стремлением вышвырнуть его вон, если уж нельзя его уничтожить; и только это заставило его принять гостеприимство Уоллэйса Джонстона. По сути дела, Уоллэйс Джонстон, с его несколько своеобразными вкусами, был последним прибежищем Генри Карпентера, и своими честными попытками положить конец этой дружбе он, сам того не зная, избрал лучший способ самозащиты: появившаяся у него за последнее время резкость выражений и искренняя неуверенность в завтрашнем дне придавали ему особый интерес и привлекательность в глазах Джонстона, тогда как, постоянно уступая, он бы ему, вероятно, давно надоел — принимая во внимание его возраст. Так Генри Карпентер отодвигал свое неизбежное самоубийство если не на месяцы, то, во всяком случае, на недели.
Месячный доход, при котором ему не стоило жить, был на сто семьдесят долларов больше того, на что должен был содержать свою семью рыбак Элберт Трэйси, пока его не убили три дня тому назад.
На других яхтах, стоявших у дощатых причалов, были другие люди и другие заботы. На одной из самых больших яхт, красивом черном трехмачтовом судне, шестидесятилетний хлебный маклер ворочался на постели, встревоженный полученным из конторы отчетом о ходе обследования, назначенного Бюро внутренних доходов. В другое время он бы давно уже приглушил свою тревогу хайболлом из шотландского виски и пришел бы в то состояние, когда все нипочем, как старым береговым пиратам, с которыми, кстати сказать, у него было много общего в характере и принципах поведения. Но доктор запретил ему пить в течение месяца, или, вернее, трех месяцев, иначе говоря, ему было сказано, что он не проживет и года, если не откажется от употребления алкоголя хотя бы на три месяца, так что месяц он решил воздержаться; теперь его тревожил еще и полученный из Бюро накануне выезда запрос о том, куда именно он направляется и не намерен ли покинуть воды Соединенных Штатов.
Он лежал, одетый в пижаму, на широкой постели, под головой у него были две подушки, настольная лампа горела, но он не мог сосредоточиться на книге — описании путешествия в Галапагос. В былые годы он ни одной женщины никогда не приводил сюда. Он оставался у нее в каюте, а потом приходил сюда и ложился на эту постель. Это была его личная каюта, такая же священная для него, как и его контора. Женщинам здесь, у него, нечего было делать. Если ему нужна была женщина, он шел к ней, и когда все было кончено, то все было кончено, и теперь, когда все было кончено навсегда, его сознание постоянно сохраняло ту холодную ясность, которая в былые годы появлялась потом. И он лежал без спасительной путаницы в мыслях, лишенный искусственно созданной отваги, которая столько лет успокаивала его мозг и согревала сердце, и думал о том, что будет делать комиссия, что они нашли и что сумеют подтасовать, что сочтут правильным и что объявят противозаконным; и он не боялся их, а только ненавидел их и ту власть, которую они теперь не задумаются применить так дерзко, что вся его собственная небольшая, крепкая, задорная и несокрушимая дерзость — единственное, что у него было вечного и по-настоящему ценного, — даст трещину и, если только он поддастся страху, разлетится вдребезги.
Он мыслил не абстрактными понятиями, а сделками, балансами, векселями и чеками. Он мыслил акциями, кипами, тысячами бушелей, названиями держательских компаний, трестов и монополий, и, перебирая все в памяти, он видел, что найти можно немало, достаточно для того, чтобы на много лет лишить его покоя. Если они не пойдут на компромисс, будет скверно. В былые годы он не стал бы тревожиться, но способность к борьбе иссякла в нем вместе с другой способностью, и он был теперь совсем один среди всего этого и лежал на большой, широкой постели и не мог ни читать, ни спать.
Жена развелась с ним десять лет тому назад после двадцати лет соблюдения внешних приличий, и он никогда не чувствовал ее отсутствия, точно так же, как прежде никогда не чувствовал к ней любви. Он начал свою карьеру на ее деньги, и она родила ему двух отпрысков мужского пола, которые, как и мать их, не отличались умом. Он обходился с ней хорошо, пока нажитое им состояние не превысило вдвое ее первоначальный капитал, а тогда он мог позволить себе перестать замечать ее. После того как его состояние достигло этой цифры, ему уже никогда больше не докучали ее головные боли, ее жалобы и ее планы. Он просто игнорировал их.
У него были блестящие данные для карьеры спекулянта, потому что он обладал необычайной сексуальной силой, дававшей ему уверенность хорошего игрока, здравым смыслом, безукоризненным математическим умом, постоянным, но сдержанным скептицизмом, который был чувствителен к надвигающимся катастрофам, как точный барометр-анероид к атмосферному давлению; и, наконец, безошибочным чувством времени, не позволявшим ему действовать слишком рано или слишком поздно. Все это, вместе с отсутствием нравственных правил, неспособностью к раскаянию или жалости и уменьем внушать людям симпатию, не платя за нее ни взаимностью, ни доверием, но в то же время искренне и горячо уверяя их в своей дружбе — дружбе человека, настолько заинтересованного в преуспеянии друзей, что они у него автоматически превращались в сообщников, — все это сделало его тем, чем он был теперь. А был он теперь стариком в шелковой полосатой пижаме, прикрывавшей впалую старческую грудь, вздутый животик, дряблые ножки и то, ныне бесполезное, чем он так когда-то гордился; и он лежал на кровати и не мог заснуть, потому что наконец, впервые в жизни, узнал раскаяние.
Раскаивался он в том, что так ловко схитрил пять лет тому назад. Он мог тогда уплатить налог без всяких фокусов, и если б он это сделал, не о чем сейчас было бы беспокоиться. Он лежал и думал об этом и в конце концов заснул; но так как раскаяние нашло уже трещину и все время просачивалось в нее, он не знал, что спит, потому что его мозг продолжал ту же работу, что и наяву. Таким образом, он не имел отдыха, и в его возрасте немного нужно было таких ночей, чтобы доконать его.
Он часто говорил раньше, что тревоги — участь простачков, и умел гнать от себя тревоги до тех пор, пока не познакомился с бессонницей. Он и теперь спасался от тревог во сне, но стоило ему проснуться, они наступали со всех сторон, и оттого, что он был стар и немощен, им нетрудно было одолеть его.
Ему незачем было тревожиться о том, до чего он довел других людей, о том, что с ними случилось из-за него и как они кончили; кто из них расстался с особняком в аристократическом квартале и держит теперь дешевый пансион на окраине; у кого дочери, едва начавшие выезжать в свет, работают теперь ассистентками зубного врача, если только есть работа; кто в шестьдесят три года пошел в ночные сторожа, в результате очередного ажиотажа на бирже; кто застрелился в одно прекрасное утро перед завтраком, и кем из детей был обнаружен труп, и что творилось после этого в доме; кто теперь каждое утро ездит надземкой на службу, если только есть служба; кто пытался продавать сначала акции, потом автомобили, потом хозяйственные принадлежности и приборы (торговцев не пускаем, уходите отсюда, и дверь с силой захлопнута перед носом), и наконец, в некоторое отличие от отца, бросившегося с сорок второго этажа — камнем, как ястреб, только без шороха крыльев, — ступил на третий рельс перед проходом ороро-элджинского поезда, не вынув из карманов пальто не находящие сбыта отжималки для фруктового сока, они же сбивалки для яичных белков. Разрешите только продемонстрировать вам, сударыня. Вы прикрепляете вот здесь, завинчиваете вот этот маленький винтик. Теперь смотрите. Нет, мне не нужно. Да вы только попробуйте. Не нужно. Уходите.
Тогда он вышел на улицу, и ряд голых деревьев, лысых двориков и стандартных домов, где никто ничего не хотел покупать, привел его прямо к рельсам Ороро-Элджинской.
Одни выбирали длительное падение из окна конторы или жилого дома; другие наглухо запирали двери гаража и запускали мотор; третьи прибегали к отечественной традиции кольта или смит-и-вессона — этих остроумных механизмов, позволяющих покончить с бессонницей, забыть о раскаянии, излечиться от рака, избежать банкротства и сразу разделаться с самыми безвыходными положениями одним нажимом указательного пальца; этих великолепных изделий американской промышленности, таких портативных, таких надежных, так хорошо приспособленных для того, чтобы положить конец американскому радужному сну, когда он переходит в кошмар, и имеющих только одно неудобство — для родственников, которым приходится потом все приводить в порядок.
Люди, которых он разорил, прибегали ко всем этим разнообразным выходам, но его это не тревожило. Кто-нибудь должен же проигрывать, а тревожатся только простачки.
Стоит только задуматься о том, насколько лучше было бы, не схитри он так ловко пять лет тому назад, и в его возрасте этого достаточно, чтобы через несколько минут желание изменить то, что уже не может быть изменено, открыло лазейку тревоге. Только простачки тревожатся. Но тревогу можно приглушить, если выпить шотландского с содовой. К черту доктора и его советы. И вот он звонит стюарду, и тот, заспанный, приносит стакан, и когда все выпито, спекулянт уже не простачок больше; ни перед кем, кроме смерти.
А на соседней яхте спит симпатичное, добропорядочное и скучное семейство. У отца совесть чиста, и он спит крепким сном, повернувшись на бок, шхуна борется с ураганом в рамке над его изголовьем, настольная лампа горит, книга упала и лежит на полу у постели. Мать спит спокойно и видит во сне свой садик. Ей под пятьдесят, но это красивая, здоровая, хорошо сохранившаяся женщина, и она еще привлекательна, когда спит. Дочке снится жених, который завтра должен прилететь самолетом, и она ворочается во сне и чему-то улыбается и, не просыпаясь, подтягивает колени чуть не к самому подбородку, и, свернувшаяся, как котенок, вся в светлых кудряшках, с гладкой и нежной кожей, она похожа во сне на свою мать в юности.
Это счастливое семейство, и все члены его любят друг друга. Отец — человек с сильно развитым чувством гражданского достоинства и со многими заслугами, в свое время противник сухого закона, не ханжа, великодушен, разумен, добр и почти никогда не выходит из себя. Команда яхты получает хорошее жалованье, хорошее помещение и сытную пищу. Все они высоко ценят хозяина и любят его жену и дочку. Жених — член общества «Череп и кости»,[11] подающий надежды, пользующийся всеобщим уважением, который пока еще больше думает о других, чем о себе, и был бы слишком хорош для всякой девушки, кроме прелестной Фрэнсис. Вероятно, он и для Фрэнсис чуточку слишком хорош, но пройдут годы, прежде чем она это узнает, а если все сложится удачно, может и совсем не узнать. Мужчины, которые всегда на высоте в «Черепе», редко оказываются на высоте в постели; но для прелестных девушек вроде Фрэнсис замысел значит не меньше, чем выполнение.
Как бы то ни было, все они спят спокойно, но откуда же взялись те деньги, которые они расходуют с такой пользой и удовольствием, чувствуя себя при этом вполне счастливыми? Эти деньги взялись от продажи миллионов бутылок одного широко распространенного продукта, который обходится фабриканту в три цента кварта, а продается по доллару за большую бутылку, пятьдесят центов за среднюю и двадцать пять за маленькую. Но выгоднее покупать большую, и если вы зарабатываете десять долларов в неделю, вы платите совершенно ту же цену, как если бы вы были миллионером, а качество продукта в самом деле высокое. Он дает тот именно эффект, который обещан, и еще многие другие. Благодарные клиенты со всех концов света пишут письма об открытых ими новых случаях применения, а старые клиенты так же верны ему, как Гарольд Томкинс, жених, «Черепу и костям», или Стэнли Болдуин — Хэрроуской школе[12]. Там, где деньги наживаются таким путем, самоубийств не бывает, и каждый спит спокойным сном на яхте «Альзира», капитан Ион Якобсон, команда четырнадцать человек, пассажиры: владелец с семьей.
У четвертого причала стоит двухмачтовая яхта тридцати четырех футов в длину, на борту которой находятся двое из тех трехсот двадцати четырех эстонцев, которые плавают по всем морям мира на судах от двадцати восьми до тридцати шести футов в длину и отовсюду шлют корреспонденции в эстонские газеты. Эти корреспонденции весьма популярны в Эстонии, и авторы их получают от доллара до доллара тридцати центов за столбец. Они занимают место в американских газетах, отводимое бейсбольной и футбольной хронике, и печатаются под общим заголовком «Саги наших бесстрашных путешественников». Ни одна гавань для морских яхт в южных водах не обходится без парочки загорелых, просоленных белобрысых эстонцев, мирно ожидающих гонорара за последнюю корреспонденцию. Как только гонорар будет получен, они распустят паруса и отправятся в другую гавань, где напишут другую сагу. Они тоже вполне счастливы. Почти так же счастливы, как пассажиры «Альзиры». Великое дело быть бесстрашным путешественником.
На «Иридии» спит сам хозяин, по профессии зять богатого тестя, и его любовница Дороти, жена высокооплачиваемого голливудского режиссера Джона Холлиса, который еще надеется, что его мозг переживет печень, и готовится под конец объявить себя коммунистом во спасение своей души, так как прочие органы уже настолько прогнили, что спасти их невозможно. Зять, могучего сложения, плакатно-красивый, лежит на спине и храпит, но Дороти Холлис, жене кинорежиссера, не спится, и она, накинув халат, выходит на палубу и всматривается в темные воды гавани, пересеченной прямой линией волнолома. На палубе прохладно, и ветер развевает ее волосы, и она отводит их с загорелого лба и, плотнее запахнув халат, потому что от холода у нее отвердели соски, замечает огни катера, подходящего к волнолому со стороны моря. Она видит, как они быстро и неуклонно подвигаются вперед, и у самого входа в гавань на катере зажигается прожектор, и сноп света, ослепив ее по пути, скользит к причалу береговой охраны, где выхватывает из темноты группу ожидающих и черный лак санитарного автомобиля, принадлежащего похоронному бюро, так что ему случается также служить катафалком.
Придется в конце концов принять люминал, подумала Дороги. Должна же я поспать. Бедный Эдди пьян как стелька. Он меня любит, и он очень славный, но он всегда так напивается, что сразу же засыпает. Он такой милый. Конечно, если б я вышла за него замуж, он бы спутался с кем-нибудь еще. А все-таки он милый. Бедный мальчик, он совсем пьян. Хоть бы его не мутило утром. Пойду уложу волосы и постараюсь все-таки немножко поспать. А то стану совсем страшилищем. Я хочу быть красивой для него. Он милый. Как жаль, что я не взяла горничной. Нельзя было. Даже Бэйтс и то нельзя было. Как-то бедный Джон себя чувствует? Он тоже очень милый. Надеюсь, ему лучше. Эта несчастная печень. Без меня там некому о нем позаботиться. Надо хоть немного поспать, не то буду выглядеть завтра совершенным страшилищем. Эдди милый. И Джон тоже, и его печень. Ах, эта несчастная печень. Эдди милый. Как жаль, что он так сильно напился. Он такой большой, и веселый, и сильный, и вообще. Может быть, завтра он так не напьется.
Она спустилась вниз, добралась до своей каюты и, сидя у зеркала, принялась щеткою расчесывать волосы. Ежевечерняя сотня взмахов. Она улыбалась себе в зеркале, когда густая щетка погружалась в ее красивые волосы. Эдди милый. Да, милый. Как жаль, что он так напился. У мужчин всегда что-нибудь неладно. Взять хотя бы печень Джона. Как же это печень взять? Слава богу, это невозможно. А если б можно было — вот ужас, наверно. Хотя в мужчине нет ничего по-настоящему безобразного. Смешно, что этого не понимают. Хотя вот печень или почки. Почки в мадере. Сколько их, почек? У нас почти всего по два, только желудок один и сердце. Да, и еще мозг. Ну вот. Уже сто взмахов. Я люблю расчесывать волосы. Это, кажется, единственное, что делаешь потому, что так нужно, а вместе с тем это приятно. Когда бываешь одна, конечно. Ах, Эдди очень милый. Может быть, пойти к нему? Нет, он слишком пьян. Бедный мальчик. Приму люминал.
Она посмотрела на себя в зеркало. У нее было удивительно красивое лицо и миниатюрная, изящная фигура. Еще ничего, подумала она. Кое-что получше, кое-что похуже, но в целом пока ничего. Но все-таки надо же поспать. Я люблю спать. Если б можно было хоть раз уснуть крепким, настоящим, здоровым сном, как мы спали, когда были маленькими. Вот потому-то и скверно, что становишься взрослой, и выходишь замуж, и рожаешь детей, и потом слишком много ешь и делаешь много такого, что не нужно делать. Может быть, если бы хорошо спать, все это не было бы вредно. Только вот пить слишком много не годится. Бедный Джон со своей печенью, а теперь еще Эдди. Эдди все-таки прелесть, что бы там ни было. Он молодец. Придется мне принять люминал.
Она состроила себе гримасу в зеркале.
— Придется тебе принять люминал, — сказала она шепотом. Она проглотила таблетку и запила ее водой из стакана, который вместе с графином-термосом стоял на шкафчике у кровати.
Это очень плохо для нервов, подумала она. Но надо же человеку спать. Интересно, что бы Эдди делал, если б мы были мужем и женой. Наверно, нашел бы себе какую-нибудь помоложе. Наверно, они так уж устроены и ничего тут не могут поделать, все равно как и мы. Мне просто нужно, чтобы этого было побольше, и тогда мне хорошо, а с кем это, все с тем же или с кем-нибудь другим, в конце концов не важно. Главное, чтоб это было, и всегда будешь любить того, кто тебе это дает. Даже если это один и тот же. Но у них иначе. Им всегда нужна новая, или потому, что она моложе, или потому, что она недоступна, или потому, что она похожа на кого-то. Если ты брюнетка, им хочется блондинку. Если ты блондинка, им непременно нужно рыжую. Если ты рыжая, им хочется еще чего-нибудь. Еврейку, например, а когда уже больше, кажется, ничего не придумаешь, так им захочется китаянку, или лесбийку, или бог весть кого еще. Не знаю сама. Может быть, они просто устают. Что ж тут делать, раз у них природа такая, ведь я тоже не виновата, если у Джона печень или если он столько пил, что теперь уже ни на что не годен. Он был молодцом. Он был просто прелесть. Был. В самом деле был. И Эдди тоже прелесть. Но сейчас он пьян. Я, наверно, в конце концов сделаюсь сукой. Может быть, я уже сука. Наверно, этого сама не замечаешь, пока тебе подруги не скажут. У мистера Уинчелла об этом не прочтешь. А интересный был бы для него сюжет! Сучья жизнь. Миссис Джон Холлис после длительного пребывания на побережье всобачилась в родной город. Занятнее, чем новорожденные младенцы. Хотя не более оригинально. Но женщины в самом деле несчастные. Чем лучше обращаешься с мужчиной, чем больше выказываешь ему любви, тем скорее надоедаешь ему. Хорошему мужчине нужен десяток жен, но это тоже утомительно, когда сама пытаешься быть десятком жен сразу, а потом все равно находится какая-нибудь без затей и, как только ты ему надоешь, она тут как тут. Все мы в конце концов становимся суками, но кто в этом виноват? Сукам веселее живется, но хорошей сукой может быть только круглая дура. Вроде Helene Брэдли. Дура, и притом большая эгоистка. Вероятно, и я теперь такая. Говорят, этого никогда сама не знаешь, всегда кажется, что ты не такая. Наверно, есть такие мужчины, которым никогда не надоедает женщина и никогда не надоедает это. Должны быть. Но где они? Все те, кого мы знаем, испорчены воспитанием. Не стоит сейчас задумываться об этом. Не стоит вспоминать. Все эти танцы и автомобильные прогулки. Хоть бы скорее подействовал люминал. Противный Эдди. Все-таки бессовестно так напиваться. Просто бессовестно. Если у них природа такая, с этим ничего не поделаешь, но при чем тут пьянство? Наверно, я самая настоящая сука, но если я буду лежать тут всю ночь и не засну, я сойду с ума, а если я слишком наглотаюсь этой гадости, я завтра весь день буду скверно себя чувствовать, и потом иногда это не помогает, и все равно я завтра весь день буду злиться, и нервничать, и чувствовать себя отвратительно.
Наконец она заснула, не забыв в последнюю минуту повернуться на бок, чтобы не спать, уткнувшись в подушку. Как бы ей ни хотелось спать, она не забывала, что это страшно портит лицо, спать вот так, уткнувшись в подушку.
В порту стояли еще две яхты, но и там все уже спали, когда катер береговой охраны привел в темную гавань «Королеву Кончей», лодку Фрэдди Уоллэйса, и пришвартовался у причала береговой охраны.
Глава 25
Гарри Морган ничего не слышал и не видел, когда с причала подали носилки и при свете прожектора два человека поставили их на палубу серого катера у дверей командирской каюты, а два других подняли его с командирской койки, осторожно вынесли и уложили на носилки. С тех пор как стемнело, он был без сознания, и тяжесть его тела сильно оттянула холст, когда все четверо подняли носилки, чтобы нести на причал.
— Ну, поднимай.
— Придержи его ноги. Как бы он не соскользнул.
— Поднимай.
Носилки вынесли на причал.
— Ну, как он, доктор? — спросил шериф, когда носилки вдвигали в санитарную машину.
— Пока жив, — сказал доктор. — Больше ничего сказать нельзя.
— С тех пор как мы его подобрали, он то бредит, то без сознания, — сказал боцманмат, командовавший катером береговой охраны. Это был плотный, приземистый человек в очках, которые блестели в лучах прожектора. Он был небрит. — Все трупы там, в моторной лодке. Мы ничего не трогали. Только двоих перенесли на другое место, потому что они могли упасть за борт. Все в точности так, как было. И деньги и оружие. Все.
— Пойдем, — сказал шериф. — Нельзя ли навести туда прожектор?
— Сейчас я это устрою, — сказал начальник пристани. Он пошел за прожектором и шнуром.
— Пойдем, — сказал шериф. Они взошли на корму моторной лодки, светя себе карманным фонарем. — Я хочу, чтоб вы мне показали в точности, как все было, когда вы нашли их. Где деньги?
— Вот в этих сумках.
— Сколько тут?
— Не знаю. Я открыл одну сумку и увидел, что в ней деньги, и сейчас же закрыл. Я не хотел их трогать.
— Правильно, — сказал шериф. — Правильно сделали.
— Тут все как было, только вон те два трупа мы переложили на пол, чтоб они не вывалились за борт, а этого здоровенного быка Гарри перенесли на катер и уложили на мою койку. Я не ожидал, что мы довезем его живым. Он очень плох.
— Он все время без сознания?
— Сначала он бредил, — сказал командир. — Просто заговаривался. Мы слушали, слушали, но понять ничего нельзя было. Потом он совсем потерял сознание. Ну вот вам вся картина. Все так и было, только там, где теперь лежит вон тот, похожий на негра, тогда лежал Гарри. А этот лежал на скамье, над правым баком, свесившись за борт, а второй черномазый, который рядом с ним, лежал на другой скамье, у левого борта, ничком и весь скорчившись. Осторожно. Не зажигайте спичек. Здесь полно бензину.
— Должен быть еще один убитый, — сказал шериф.
— Больше не было. Деньги здесь, в сумках. Оружие все там, где лежало.
— Нужно, чтобы кто-нибудь из банка присутствовал, когда мы будем вскрывать сумки, — сказал шериф.
— Верно, — сказал командир. — Так и сделаем.
— Можно отнести их ко мне в кабинет и там запечатать.
— Так и сделаем, — сказал командир. При свете прожектора белая с зеленым лодка блестела, как только что выкрашенная. Так казалось оттого, что палуба и тент были покрыты росой. Вокруг пробоин белая краска растрескалась. Вода за кормой была светло-зеленая при электрическом свете, и у самых свай сновала мелкая рыба.
Раздувшиеся лица убитых тоже блестели при свете и в тех местах, где засохла кровь, были словно покрыты темным лаком. Вокруг трупов валялись пустые патроны. Автомат Томпсона лежал на корме, там, где его положил Гарри. Два кожаных портфеля, в которых кубинцы принесли на лодку деньги, были прислонены к одному из баков.
— Когда мы взяли лодку на буксир, я было хотел перенести деньги на катер, — сказал командир. — Потом я решил, что лучше оставить все, как есть, тем более что погода хорошая.
— И правильно сделали, — сказал шериф. — Но куда же девался пятый, рыбак Элберт Трэси?
— Не знаю. Здесь все так, как было, мы только переложили этих двух, — сказал шкипер. — Они все изрешечены пулями, кроме вон того, что лежит у штурвала. Этот был убит сразу. Пуля попала в затылок и прошла навылет. Вон, на лбу видно.
— Это тот, что был совсем еще мальчик с виду, — сказал шериф.
— Теперь и не поймешь, каков он был с виду, — сказал командир.
— А вот — тот длинный, с автоматом, который убил адвоката Роберта Симмонса, — сказал шериф. — Что здесь, по-вашему, произошло? Как это случилось, что они все убиты?
— Наверно, передрались между собой, — сказал командир. — Поспорили, наверно, из-за дележа денег.
— Надо их пока чем-нибудь прикрыть, — сказал шериф. — Сумки я возьму с собой.
В это время, прежде чем они успели сойти с лодки, на причале показалась женщина, она бежала мимо катера береговой охраны, и за ней бежала вся толпа. Женщина была костлявая, немолодая, без шляпы, ее прическа развалилась, и жидкие косицы съехали на шею, хотя концы их еще держались на одной шпильке. Когда она увидела трупы в лодке, она пронзительно закричала. Она стояла на самом краю и кричала, запрокинув голову, а две другие держали ее под руки. Толпа, прибежавшая вслед за ней, сгрудилась вокруг нее, теснилась поближе, во все глаза глядя на лодку.
— А, черт, — сказал шериф. — Какой дурак оставил ворота открытыми? Дайте сюда что-нибудь, чем закрыть трупы; одеяла, простыни, что угодно, и потом нужно очистить причал от публики.
Женщина перестала кричать и заглянула в лодку, потом запрокинула голову и закричала опять.
— Куда они его дели? — сказала одна из тех, что стояли рядом. — Куда они девали Элберта?
Женщина, которая кричала, умолкла и снова заглянула в лодку.
— Его тут нет, — сказала она. — Эй, Роджер Джонсон, — крикнула она шерифу. — Где Элберт? Где Элберт?
— Его не было в лодке, миссис Трэси, — сказал шериф.
Женщина запрокинула голову и закричала опять, все жилы вздулись на ее худой шее, кулаки были сжаты, голова тряслась.
Сзади в толпе толкались и напирали на передних, пытаясь протиснуться к краю причала.
— Пустите. Дайте и другим посмотреть!
— Их сейчас накроют. — И по-испански: — Дайте пройти. Дайте взглянуть. Нау cuatro muertos. Todos muertos. Дайте посмотреть.
Женщина теперь кричала:
— Элберт! Элберт! Боже мой, боже мой, где Элберт?
Сзади в толпе два молодых кубинца, которые только что прибежали и не могли пробраться вперед, отошли на несколько шагов, потом разбежались и вместе врезались в толпу. От толчка те, кто был сзади, навалились на стоявших впереди, миссис Трэси и ее две соседки покачнулись, на мгновенье повисли над водой, в отчаянной попытке сохранить равновесие, и, в то время как соседки неистовым усилием удержались на ногах, миссис Трэси, крича, рухнула в зеленую воду, и ее крик потерялся в раздавшемся всплеске.
Двое матросов бросились в освещенную прожектором светло-зеленую воду, где с шумом и плеском барахталась миссис Трэси. Шериф, наклонившись с кормы, протянул ей багор, и наконец соединенными усилиями матросов, подталкивавших снизу, и шерифа, тянувшего сверху, удалось втащить ее на корму. Никто в толпе не шевельнулся, чтобы прийти к ней на помощь, и, стоя на корме, вся мокрая, она обернулась к ним и закричала, потрясая кулаками:
— Шволочи! Шукины дети! — Потом, взглянув вниз, она завопила: — Элберт! Где Элберт?
— Его нет на лодке, миссис Трэси, — сказал шериф, взяв одеяло, чтобы закутать ее. — Успокойтесь, миссис Трэси. Возьмите себя в руки.
— Мои жубы, — сказала миссис Трэси трагически. — Я потеряла жубы.
— Мы их выловим утром, — сказал ей командир катера береговой охраны. — Они не пропадут.
Матросы вылезли на корму лодки, вода с них стекала ручьями.
— Идем, — сказал один из них. — Мне холодно.
— Ну как вы, ничего, миссис Трэси? — спросил шериф, закутывая ее в одеяло.
— Ничего? — сказала миссис Трэси. — Ничего? — Потом сжала оба кулака и запрокинула голову, чтобы закричать громче. Горе миссис Трэси было сверх ее сил.
Толпа слушала ее в почтительном молчании. Крики миссис Трэси как нельзя лучше подходили к зловещему виду четырех мертвых тел, на которые шериф и его помощники набрасывали в эту минуту одеяла, скрывая от глаз зрелище, какого город не видел уже несколько лет, с тех самых пор, как Исленьо линчевали на Каунти-Род и потом повесили на телеграфном столбе при свете фар автомобилей, съехавшихся со всей округи.
Толпа была разочарована, когда трупы накрыли, но все-таки из целого города только те, кто был здесь, видели все. Они видели, как миссис Трэси упала в воду, и еще раньше, когда они стояли за воротами, они видели, как увезли в Морской госпиталь Гарри Моргана. Когда шериф приказал очистить пристань, они ушли, спокойные и довольные. Они сознавали, какая удача выпала на их долю.
Между тем в приемной Морского госпиталя Мария, жена Гарри Моргана, и ее три дочери сидели на скамье и ждали. Все три девочки плакали, а Мария кусала носовой платок. Она с утра не могла заплакать.
— Папа ранен в живот, — сказала одна из девочек сестре.
— Ужас, — сказала сестра.
— Тише, — сказала старшая сестра. — Я молюсь за него. Не мешайте мне.
Мария не говорила ничего и только кусала носовой платок и нижнюю губу.
Немного спустя вышел доктор. Она посмотрела на него, и он покачал головой.
— Можно мне туда? — спросила она.
— Нет еще, — сказал он. Она подошла к нему.
— Кончено? — спросила она.
— Боюсь, что так, миссис Морган.
— Можно мне взглянуть на него?
— Нет еще. Он сейчас в операционной.
— А, черт, — сказала Мария. — А, черт. Я отвезу девочек домой. Потом я вернусь.
В горле у нее что-то вдруг вздулось и встало поперек, так что она не могла глотнуть.
— Идем, девочки, — сказала она. Все три девочки пошли за ней к старой, потрепанной машине, и она села за руль и включила мотор.
— Как пaпa? — спросила одна из девочек. Мария не ответила. — Мама, как папа?
— Не разговаривайте со мной, — сказала Мария. — Только не разговаривайте со мной.
— Но…
— Молчи, дочка, — сказала Мария. — Молчи и молись за него.
Девочки опять заплакали.
— Ну вас, — сказала, Мария. — Перестаньте плакать. Я сказала: молитесь за него.
— Мы молимся, — сказала одна из девочек. — Я все время молюсь, с самой больницы.
Когда они свернули на Роки-Род, фары осветили впереди фигуру человека, который нетвердым шагом брел по тротуару.
Пьянчуга какой-то, подумала Мария. Какой-то несчастный пьянчуга.
Они поравнялись с ним и увидели, что лицо у него окровавлено, и когда машина скрылась за поворотом, он все еще брел нетвердым шагом в темноте. Это был Ричард Гордон, возвращавшийся домой.
У дверей дома Мария остановила машину.
— Ложитесь спать, девочки, — сказала она. — Идите наверх и ложитесь спать.
— Мама, но как же папа? — спросила одна из девочек.
— Не спрашивайте меня, — сказала Мария. — Ради всего святого, не разговаривайте вы со мной.
Она развернулась и поехала назад, к госпиталю.
Возвратившись в госпиталь, Мария Морган одним духом взбежала на крыльцо. На пороге она столкнулась с доктором, только что отворившим дверь. Он устал и торопился домой.
— Все кончено, миссис Морган, — сказал он.
— Он умер?
— Умер на столе.
— Можно мне взглянуть на него?
— Да, — сказал доктор. — Он умер очень спокойно, миссис Морган. Он не чувствовал боли.
— Господи, — сказала Мария, Слезы потекли у нее по щекам. — О-о, — простонала она. — О-о, о-о, о-о!
Доктор положил ей руку на плечо.
— Не трогайте меня, — сказала Мария. Потом: — Я хочу взглянуть на него.
— Пойдемте, — сказал доктор. Он прошел вместе с ней по коридору и вошел в белую комнату, где Гарри Морган лежал на высоком столе, под простыней, прикрывавшей все его большое тело. Свет в комнате был очень яркий и не давал теней. Мария остановилась в дверях, испуганная этим светом.
— Он совсем не мучился, миссис Морган, — сказал доктор. Мария как будто не слышала его.
— А, черт, — сказала она и опять заплакала. — Что за проклятое лицо!
Глава 26
Не знаю, думала Мария Морган, сидя в столовой у стола. Может быть, терпеть понемногу, день за днем, ночь за ночью, и тогда ничего. Хуже всего эти проклятые ночи. Если бы еще я любила наших девочек, тогда бы ничего. Но я их не люблю, наших девочек. И все-таки нужно о них подумать. Нужно найти какую-нибудь работу. Я совсем как мертвая, но, может быть, это пройдет. Не все ли равно? Все-таки нужно взяться за работу. Сегодня ровно неделя. Боюсь, если я нарочно буду все время думать о нем, я забуду, какой он. Это было самое страшное, когда я вдруг забыла, какое у него лицо. Нужно взяться за работу, как мне ни тяжело. Если б он оставил деньги или если б выдали награду, было бы легче, но мне бы легче не было. Первым делом нужно продать дом. Сволочи, убили его. Сволочи проклятые! Только это я и чувствую! Ненависть и еще будто у меня пусто внутри. Так пусто, как в пустом доме. Придется все-таки искать работу. Нехорошо, что я не пошла на похороны. Но я не могла. Нужно искать работу. Кто умер, тот уже не вернется.
Такой он был задорный, сильный, быстрый, похожий на какого-то диковинного зверя. Я никогда не могла спокойно смотреть, как он двигается. Я была всегда так счастлива, что он мой. В первый раз ему счастье изменило на Кубе. Потом все пошло хуже и хуже, и вот кубинец убил его.
Кубинцы приносят несчастье кончам. Кубинцы всем приносят несчастье. И потом, слишком там много черномазых. Я помню, как он меня один раз взял с собой в Гавану, еще когда он хорошо зарабатывал, и мы гуляли в парке и один черномазый сказал мне словечко, и Гарри так дал ему по уху, что соломенная шляпа слетела у него с головы, а Гарри подхватил ее и отшвырнул за полквартала, и ее переехало такси. Помню, я так хохотала, что у меня живот заболел. Как раз тогда я в первый раз выкрасила волосы в салоне красоты на Прадо. Парикмахер полдня провозился с этим, они были такие черные, что сначала он не брался, и я боялась, что стану похожа на чучело, но все просила, нельзя ли сделать их чуть светлее, и парикмахер держал гребень и деревянную палочку с ватой на конце, и обмакивал вату в чашку с жидкостью, и от нее как будто дым шел; и он гребнем и другим концом палочки отделял по одной прядке и смазывал этой жидкостью, а потом ждал, пока высохнет, а я сидела, и у меня даже под ложечкой сосало от страха, что я наделала, и я только все просила, нельзя ли сделать их чуть-чуть светлее.
И наконец он сказал: «Вот, мадам, светлее уже сделать нельзя». И потом он вымыл их шампунем и уложил, а я боялась даже взглянуть от страха, что буду похожа на чучело, и он причесал их, сделал пробор сбоку и зачесал за уши, а сзади сделал тугие маленькие локоны, и я еще не могла увидеть, как вышло, потому что они были мокрые, но я уже видела, что они стали другие, и я как будто не я. И он завязал их сеткой и посадил меня под сушилку, и я все время боялась взглянуть. А потом, когда они высохли, он снял сетку, и вынул шпильки, и расчесал, и они были совсем как золото.
И я вышла на улицу, и посмотрела на себя в зеркало, и они так блестели на солнце и были такие мягкие и шелковистые, когда я их потрогала, что мне просто не верилось, что это я, и было даже трудно дышать от волнения.
Я пошла по Прадо в кафе, где меня ждал Гарри, и я так волновалась, что внутри у меня все стянуло, — вот-вот упаду, и когда он увидел меня в дверях, он встал и не мог отвести от меня глаз, и у него был такой смешной, сдавленный голос, когда он сказал:
— Черт подери, Мария, ты прямо красавица!
А я сказала:
— Я тебе нравлюсь блондинкой?
— Не спрашивай ничего, — сказал он. — Идем домой, в отель. А я сказала:
— Что ж. Идем, если так. — Мне тогда было двадцать шесть.
И такой он был со мной всегда, и я всегда была с ним такая. Он говорил, что у него никогда не было такой женщины, как я, а я знаю, что лучше его нет мужчины на свете. Я слишком хорошо знаю это, а теперь он умер.
Теперь мне нужно взяться за какую-нибудь работу. Знаю, что нужно. Но когда всю жизнь проживешь с таким мужем, а потом вдруг какая-то кубинская сволочь убьет его, не так-то легко сразу взяться за дело, потому что внутри у тебя все умерло. Я не знаю, что делать. Когда он уходил в рейс, было иначе. Тогда он всегда возвращался домой, а теперь я всю жизнь буду одна. И я уже старая, и толстая, и некрасивая, и никто мне не скажет, что это не так, потому что его уже нет. Придется мне нанимать себе кого-нибудь за деньги, только едва ли я захочу. Так-то оно теперь. Так-то оно теперь и будет.
А он так меня любил, и так заботился обо всех нас, и всегда умел заработать деньги, и мне никогда не нужно было заботиться о деньгах, а только о нем, а теперь это все кончено.
Тому, кто убит, гораздо легче. Если б это меня убили, мне было бы все равно. Доктор сказал, что Гарри просто устал под конец. Он даже не проснулся. Я рада, что он умер легко — ведь как же он должен был мучиться там, на лодке. Думал он обо мне или о чем-нибудь еще? Наверно, когда так, уже ни о чем не думаешь. Наверно, очень уж ему было больно. Но под конец он просто слишком устал. Как бы я хотела, чтобы это я умерла. Но что толку хотеть. Хотеть никогда не помогает.
Не могла я пойти на похороны. Люди этого не понимают. Они не знают, каково это. Потому что хороших мужей мало, вот они и не знают. Они ничего про это не знают. Я знаю. Я слишком хорошо знаю. А если я еще двадцать лет проживу, что мне тогда делать? Никто мне этого не скажет, и теперь только и остается, что терпеть понемногу, день за днем, и сейчас же взяться за какую-нибудь работу. Так и нужно сделать. Но, господи боже мой, как же быть ночью, вот что я хотела бы знать.
Как прожить ночь, если не можешь уснуть? Наверно, в конце концов узнаешь и это, узнаешь ведь, как бывает, когда теряешь мужа. Наверно, узнаешь в конце концов. В этой проклятой жизни все узнаешь. Кажется, я уже начинаю узнавать. Просто внутри все умирает, и тогда все очень легко. Живешь, не живя, как очень многие люди почти всю жизнь. Наверно, так оно и бывает. Наверно, так оно и должно быть. Что ж, у меня хорошее начало. У меня хорошее начало, если это так, если это нужно. Я думаю, так оно и есть. Я думаю, этим кончится. Ну, что ж. У меня хорошее начало. Я ушла дальше всех.
Был ясный прохладный субтропический зимний день, и ветви пальм шевелились под легким северным ветром. Туристы на велосипедах проезжали мимо дома. Они смеялись. Во дворе напротив кричал павлин.
Из окна видно было море, оно казалось твердым, новым и голубым в свете зимнего дня.
Большая белая яхта входила в гавань, а на горизонте в семи милях от берега виден был танкер, маленький и четкий на фоне голубого моря, огибавший риф с запада, чтобы не расходовать лишнего топлива в ходе против течения.
Примечания
- Название коктейля.
- Кончами (от слова concha — ракушка) называют на Багамских и Флоридских островах беднейшую часть белого населения, занимающуюся главным образом сбором ракушек.
- Уроженец испанской провинции Галисия; применяется как насмешливое прозвище.
- Винный погреб (исп.).
- Тропический плод (исп.).
- «Джунглями», или «городками Гувера», называются поселки безработных, выстроенные из досок, ящиков и т. п. Женщины в этих поселках, гонимые нуждой, часто вынуждены заниматься проституцией.
- Золотой ярлык (итал.).
- Город и порт в западной Флориде.
- Матросская одежда из грубой бумажной ткани.
- Пребывание в Париже воспрещено (франц.).
- Студенческая организация, куда доступ открыт только отпрыскам аристократических семейств.
- Аристократический колледж в Англии.