Страница 1
Страница 2
Страница 3
Страница 4
Страница 5
IV
Эрленд, сын Никулауса, сидел в качестве королевского военачальника в крепости Варгёй почти два года. За все это время он не ездил на юг дальше Бьяркёя – у него было там свидание с Эрлингом, сыном Видкюна, На второе лето со дня отъезда Эрленда умер наконец Хеминг, сын Алфа, и Эрленд получил после него воеводство в долине Оркедал. Хафтур Грэут отправился на север, чтобы сменить Эрленда в Варгёе.
Весело отплывал Эрленд на юг через несколько дней после осеннего праздника девы Марии. Для него получение воеводства, где когда-то сидел его отец, было восстановлением в правах, о котором он мечтал все эти годы. Не то чтобы оно было целью, для достижения которой он когда-либо тратил силы. Нет, но Эрленду всегда представлялось, что именно это ему надо, чтобы занять место, какое ему подобает, как в своих собственных глазах, так и в глазах равных ему людей.
А по дому он тосковал. В Финмарке оказалось спокойнее, чем он ожидал. Уже первая зима измотала его – он сидел без дела в крепости и не мог ничего добиться для улучшения укреплений. Они были приведены в хорошее состояние семнадцать лет тому назад, но теперь пришли в полнейший упадок.
Затем настали осень и лето с оживлением и беспокойством, свидания там и сям по фьордам с норвежскими и полунорвежскими сборщиками дани и с толмачами племен, живущих на глубинных нагорьях. Эрленд бродил с места на место со своими двумя кораблями и развлекался напропалую. На острове были улучшены постройки и усилены укрепления. Но на следующий год было уж совсем тихо.
Хафтур, конечно, позаботится о том, чтобы там снова было неспокойно. Эрленд рассмеялся. Они плавали с ним вместе на восток почти до Трянемы, и там Хафтур захватил женщину-терфинку,[28] которую и увез с собой. Эрленд упрекал его за это. Он должен помнить: надо заставить язычников понять, что мы здесь господа, а значит, надо вести себя так, чтобы не раздражать никого без толку, когда у нас всего какая-нибудь горсточка людей! Не вмешиваться, если финские племена дерутся между собой и убивают друг друга; пусть спокойно доставляют себе эти радости. Но надо соколом носиться над руссами, и колбягами, и прочим сбродом, черт их знает, как они там называются! И оставить их женщин в покое; во-первых, они ведьмы все подряд, а во-вторых, и без них там много есть, кто предлагается… Впрочем, юноша с Гудёя может вести себя как ему заблагорассудится, пока его не проучат!
Хафтуру хотелось уехать от своих поместий и от жены. А Эрленду хотелось теперь домой к своим. Он ужасно скучал по Кристин и по Хюсабю, по своим родным местам и по всем своим детям – по всему, что дома, у Кристин.
В Люнгфьорде он узнал, что здесь стоит корабль с несколькими священниками из монахов; говорили, что это братья-проповедники из Нидароса, отправлявшиеся на север. Они намеревались насадить истинную веру среди язычников и еретиков в пограничных областях.
Эрленд почувствовал уверенность, что Гюннюльф окажется среди этих монахов. И спустя три ночи действительно уже сидел один на один со своим братом в землянке, принадлежавшей какой-то маленькой норвежской усадьбе.
* * *
Эрленд был странно тронут. Он прослушал службу и причастился вместе со своей корабельной ватагой – единственный раз за все время, что он пробыл здесь, на севере, если не считать его посещения острова Бьяркёй. Церковь на Варгёе стояла без священника; в крепости оставался один дьякон, который пытался высчитывать для них праздничные дни, но вообще-то со спасением душ норвежцев там, на крайнем севере, дело обстояло так себе. Приходилось утешаться тем, что они участвуют в своего рода крестовом походе, так что, пожалуй; на их грехи посмотрят не столь уж строго.
Он сидел, разговаривая с Гюннюльфом об этом, а брат слушал с какой-то рассеянной и непонятной улыбкой на тонких губах большого рта. Казалось, Гюннюльф вечно втягивал свою нижнюю губу, как это часто бывает с человеком, когда тот глубоко задумывается о чем-либо, вот-вот сейчас поймёт, но еще не достиг полной ясности в своих мыслях…
Была уже ночь. Все другие обитатели усадьбы спали выше на берету, в сарае; братья знали, что сейчас одни они бодрствуют. И оба были взволнованы: им было странно, что вот они сидят здесь вдвоем, одни…
Шум морского прибоя и вой бури доносились до них сквозь земляные стены мягко и приглушенно. Время от времени порыв ветра врывался, раздувал угли, тлеющие на очаге, и колыхал пламя жировой светильни. В землянке не было ничего, – братья сидели на низенькой земляной завалинке, шедшей вдоль трех сторон помещения, а между ними лежал письменный прибор Гюннюльфа с чернильницей из рога, гусиными перьями и свернутым и трубочку пергаментом. Гюннюльф записывал кое-что из того, что ему рассказывал брат, – о местах сходбищ и о поселенческих усадьбах, о морских знаках и о признаках, предвещавших погоду, а также слова на саамском языке, – то есть все, что только приходило Эрленду в голову. Гюннюльф сам управлял кораблем – он назывался «Сюннива», ибо братья-проповедники избрали святую Сюнниву покровительницей своего начинания.
– Только бы вас не постигла доля мужей из Селъе! – Сказал Эрленд, и Гюннюльф снова улыбнулся.
– Ты называешь меня непоседливым, Гюннюльф, – начал он опять. – Но как же тогда назвать тебя? Все эти годы ты бродил по южным странам, а потом, едва успев приехать домой, поспешил отказаться от своего священнического места и доходов, чтобы ехать куда-то на север и проповедовать там самому черту и его детям! Их языка ты не знаешь, а они не понимают твоего. Мне кажется, ты еще более непостоянен, чем я.
– У меня нет ни имения, ни родных, за которых мне нужно нести ответ, – сказал монах, – Ныне я разрешил себя от всех уз, а ты связал себя, брат.
– О да! Разумеется, тот свободен, кто ничем не владеет. – Гюннюльф ответил:
Все, чем человек владеет, держит его гораздо крепче, чем он свое имущество.
– Гм! Ну нет, не всегда, клянусь смертью Христовой. Допустим, что Кристин держит меня… Но я не желаю, чтобы мое имение и дети владели мной…
– Не рассуждай так, брат! – тихо произнес Гюннюльф. – Ибо тогда легко может статься, что ты утратишь это…
– Нет, я не хочу уподобляться иным добрым людям, которые погрузились в Землю по самую шею, – сказал со смехом Эрленд, брат его тоже улыбнулся.
– Никогда я не видел детей красивее Ивара и Скюле, – промолвил он. – Мне кажется, ты вот так же выглядел в этом возрасте… Нет ничего удивительного, что наша мать так сильно любила тебя.
Оба брата положили руки на доску для писания, лежавшую. между ними. Даже при слабом свете жировой светильни было видно, как непохожи руки этих двух мужчин. Обнаженная рука монаха, без колец, белая и мускулистая, меньше размером, но гораздо крепче сколоченная, чем рука другого брата, казалась на вид более сильной, хотя рука Эрленда на ладони была теперь жестка, как рог, а сизый рубец от раны стрелой проходил по ней выше запястья бороздой, исчезавшей под рукавом. Но пальцы узкой, смуглой, как выдубленная кожа, руки Эрленда были сухи и узловаты в суставах, как сучья, и унизаны золотыми перстнями – гладкими и с каменьями.
Эрленду хотелось взять брата за руку, но он постеснялся… Поэтому он только выпил за его здоровье, немного поморщившись над скверным пивом.
– Итак, она показалась тебе теперь совсем здоровой и бодрой, моя Кристин? – снова спросил Эрленд.
– Да, она цвела, словно роза, когда я был летом в Хюсабю, – сказал, улыбаясь, монах. Он помолчал немного, а потом сказал уже серьезным голосом: – Хочу просить тебя об одном, брат. Думай немного больше о благе Кристин и детей, чем раньше. Внимай ее советам и утверди сделки, о которых она и отец Эйлив договорились. Они только и ждут твоего согласия, чтобы заключить их.
– Мне, по совести говоря, не очень-то нравятся эти ее замыслы, о которых ты упомянул… – сказал Эрленд нерешительно. – А теперь к тому же мое положение совсем меняется…
– Твои владения станут ценнее, когда ты округлишь их, собрав воедино, – ответил монах. – Доводы Кристин показались мне разумными, когда она ознакомила меня с ними.
– Наверное, сейчас во всей норвежской земле нет ни одной женщины, которая распоряжалась бы всем свободнее Кристин! – сказал Эрленд.
– И все же последнее слово будет всегда оставаться за тобой, – опять ответил Гюннюльф. – А ты… Ты теперь распоряжаешься и самою Кристин, как хочешь! – сказал он каким-то странным, слабым голосом.
Эрленд тихо засмеялся глубоким гортанным смехом, потянулся и зевнул. А потом вдруг произнес серьезно:
– Ты ведь тоже распоряжался ею, давая ей советы, брат мой! И не без того бывало, что твои советы иной раз мешали нашей дружбе.
– Хочешь ли ты сказать о той дружбе, которая была между тобой и твоей женой, или же о дружбе между нами, братьями? – медленно спросил монах.
– И о той и о другой! – отвечал Эрленд, словно такая мысль впервые явилась у него лишь теперь. – Столь благочестивой женщине-мирянке быть не нужно, – сказал он уж не так напряженно.
– Я подавал ей такие советы, которые считал наилучшими. Они и есть наилучшие, – поспешил он поправиться.
Эрленд взглянул на монаха в грубой светло-серой рясе братьев-проповедников с черным капюшоном, откинутым назад так, что он лежал толстыми складками вокруг шеи и сзади на плечах. Макушка головы была выбрита настолько, что теперь широкое, худощавое и побледневшее лицо оттенялось только узким венчиком волос, но они были все такие же густые и черные, как и в юные годы Гюннюльфа.
– Да, ты ведь теперь не столько мой брат, сколько брат каждого человека, – сказал Эрленд и сам удивился, какая глубокая горечь прозвучала в его голосе.
– Этого нет… Хотя так это должно было бы быть.
– Помоги мне Боже! Я думаю, поэтому-то ты и едешь на север к финнам! – сказал Эрленд.
Гюннюльф понурил голову. Что-то тлело в его золотисто-карих глазах.
– Да, до некоторой степени тоже и поэтому, – сказал он негромко и торопливо.
Они разостлали шкуры и покрывала, которые у них были с собой. В помещении было слишком холодно и сыро, чтобы можно было раздеться хотя бы не полностью, поэтому братья пожелали друг, другу спокойной ночи и улеглись на земляной завалинке, устроенной совсем низко, у самого пола, – из-за дыма.
Эрленд лежал, думая о вестях, полученных из дому. За все эти годы он мало что слышал, – он получил два письма от жены, но они уже устарели, когда попали в его руки. Их писал за Кристин отец Эйлив, – она и сама умела выписывать буквы хорошо и красиво, но не любила писать, ибо такое занятие казалось ей не вполне пристойным для неученой женщины.
Наверное, она станет теперь еще благочестивее с тех пор, как завелась святыня в соседней долине, – да еще в память человека, которого она сама знала при его жизни. Зато теперь Гэуте поправился от своей болезни и к ней самой вернулось здоровье, а то она все прихварывала с самого рождения близнецов. Гюннюльф рассказал, что хамарским братьям проповедникам пришлось в конце концов выдать тело Эдвина, сына Рикарда, его братьям в Осло, а те велели записать все о житии брата Эдвина и о тех знамениях, которые, говорят, он творил и при жизни и после смерти. Тогда несколько крестьян из Гэульдала и Медалдала[29] отправились на юг и свидетельствовали о чудесах, совершенных в этих долинах по заступничеству и молитвам брата Эдвина и с помощью распятия, вырезанного им и ныне хранящегося в Медалхюсе. Они принесли обет построить церковку на горе Ватсфьелль, где он несколько раз жил отшельником летом и где после него остался целебный источник. Тогда им отдали руку от его тела для хранения в этой церкви.
Кристин пожертвовала две серебряные чаши и большую застежку для плаща с голубыми каменьями, доставшуюся ей после ее бабки Ульвхильд, дочери Ховарда, и велела Тидекену Паусу изготовить в городе серебряную раку для хранения мощей брата Эдвина. И когда архиепископ освящал церковь на Ватсфьелле летом, около Иванова дня, на другой год после отъезда Эрленда на север, Кристин прибыла на гору с отцом Эйливом, с детьми и большой свитой.
После этого Гэуте быстро поздоровел, научился ходить и разговаривать и был теперь как все дети его возраста. Эрленд потянулся, – что Гэуте поправился, это, наверное, самое большое счастье, какое могло для них случиться. Этой церкви он прирежет немного земли. По словам Гюннюльфа, Гэуте светловолос и красив лицом – похож на мать. Тогда жалко, что он не девочка, назвали бы его Магнхильд. Да… По своим красивым сыновьям он теперь тоже соскучился…
Гюннюльф, сын Никулауса, лежал и думал о том весеннем дне, три года тому назад, когда он подъезжал верхом на коне к Хюсабю. По дороге туда он встретил кого-то из усадьбы. «Хозяйки нет дома, – сказали ему, – она у одной больной женщины».
Он ехал по узкой, заросшей травою дорожке между старыми плетнями. Глинистые склоны холмов поросли молодым лиственным лесом, – и над ним и ниже его, до самой реки, по-весеннему шумно и полноводно бежавшей в долине. Он ехал против солнца, и нежная зеленая листва поблескивала на ветвях золотыми язычками пламени, но дальше в глубь леса холодная и густая тень уже ложилась на покрытую травой землю.
Так он ехал, пока впереди не мелькнул кусочек озера, темно отражавшего другой берег с синим небом и изображением больших летних туч, расплывчатым и прерывистым от ряби, образуемой течением. Далеко внизу под конской тропой лежала на зеленых, пестрых от цветов полянах небольшая усадьба. Толпа замужних женщин в белых косынках стояла там на дворе, но Кристин среди них не было.
Проехав немного дальше, он увидел ее лошадь, которая паслась на выгоне за изгородью вместе с другими лошадьми. Тропа круто спустилась перед ним в лощину зеленых теней, и там, где она взбегала вверх на следующую волну глинистых холмов, стояла у изгороди под листвой она сама, прислушиваясь к пению птиц. Он увидел ее тоненькую черную фигурку, склонившуюся над оградой в сторону леса; видны были ее белая косынка и белая рука. Гюннюльф придержал лошадь и стал шаг за шагом приближаться к Кристин. Но, подъехав ближе, увидел, что это стоит старый березовый ствол.
На следующий вечер, когда слуги Гюннюльфа везли его морем в город, священник сам сел за руль. Он чувствовал, что сердце у него в груди окрепло и родилось вновь. Теперь ничто не могло поколебать его намерения.
Он знал теперь: то, что до сих пор привязывало его к миру, – это неугасимое стремление, которое он носил в себе с отроческих лет. Ему хотелось завоевать восхищение людей. Чтобы быть любимым, он был щедрым, ласковым и веселым с людьми малыми; ему приятно было блеснуть своей ученостью среди священников города, но с умеренностью и смирением, чтобы они любили его; он приспосабливался к господину Эйливу Кортину, ибо тот дружил с его отцом, и, кроме того, Гюннюльфу было известно, каких людей любит архиепископ. Он был ласков и мил с Ормом, чтобы отнять у его изменчивого отца хоть немного любви этого мальчика. И был строг и требователен к Кристин, ибо знал, что ей необходимо что-то такое, что не выскользало бы из рук, когда она ищет поддержки; что не уводило бы на ложный путь, когда она готова следовать.
Но теперь он понял: он больше добивался ее доверия к самому себе, чем старался укрепить ее доверие к Богу. Сегодня Эрленд нашел настоящее слово. «Ты брат мне не больше, чем всем другим людям!» Ему придется идти окольными путями, прежде чем его братская любовь принесет хоть кому-либо пользу.
Две недели спустя он разделил все свое имущество между родичами и церковью и принял постриг в монастыре братьев-проповедников. А нынче весной, когда все умы были глубоко потрясены страшным несчастьем, обрушившимся на страну – молния зажгла собор в Нидаросе и наполовину повергла обитель святого Улава в запустение, – архиепископ поддержал старый замысел Гюннюльфа. И вот вместе с братом Удавом, сыном Иона, рукоположенным священником, как и сам Гюннюльф, и тремя молодыми монахами – одним из Нидароса и двумя из монастыря братьев-проповедников в Бьёргвине – он ехал теперь на север нести свет учения несчастным язычникам, живущим и умирающим во тьме в пределах границ христианской страны.
«Христе распятый! Я откупился ныне от всего, что могло связать меня. Сам я предался в руки твои, если ты соизволишь жизнью моей выкупить чад сатанинских. Возьми меня так, чтобы я ведал – я твой раб, ибо тогда у меня будет доля в тебе…» И тогда, быть может, когда-нибудь, когда-нибудь сердце снова запрыгает и запоет в груди, как оно пело и билось, когда он бродил по зеленым равнинам около Рима-града, от одной церкви паломников к другой. «Я принадлежу возлюбленному моему, и к нему обращено желание мое…»
Братья лежали, все думая и думая, пока не заснули каждый на своей завалинке в маленькой землянке. В очаге между ними чуть тлел огонек. Их мысли все дальше и дальше уводили братьев друг от друга. И на следующий день один поехал на север, а другой на юг.
* * *
Эрленд обещал Хафтуру Грэуту зайти на остров Гудёй и захватить на юг его сестру Сюнниву. Она была замужем за Бордом, сыном Осюльва, что из Ленсвика, – он тоже был родичем Эрленда, но очень дальним.
В то первое утро, когда «Маргюгр» разрезала воды, выходя из пролива Гудёй, и парус ее раздувался на фоне синих гор от славного бриза, Эрленд стоял на мостках на корме корабля. Ульв, сын Халдора, правил рулем. И вот к ним поднялась Сюннива. Капюшон ее плаща был откинут назад, и ветер срывал повязку с ее золотистых, как солнце, курчавых волос. У нее были такие же точно блестящие глаза цвета морской волны, как у ее брата, и, подобно ему, она была красива лицом, но только вся в веснушках; веснушками были покрыты и ее маленькие пухлые ручки.
С первого же вечера, когда Эрленд увидел ее на Гудёе, – взоры их встретились: затем оба взглянули в сторону и как-то незаметно улыбнулись, – он понял, что она его раскусила, да и он ее раскусил. Сюннива, дочь Улава… Ее он мог взять голыми руками, а она только и ждала того!
И вот, стоя с ней и держа ее за руку, – Эрленд помогал ей подняться на палубу, – он невольно взглянул в грубое и мрачное лицо Ульва. Ульву все это тоже было понятно. Эрленда почему-то смутил взгляд Ульва, и ему стало стыдно. В одно мгновение он вспомнил все, чему был свидетелем этот его родич и оруженосец, – каждое свое сумасбродство, в котором он погрязал, начиная с самых юных своих лет. Нечего Ульву смотреть на него с таким презрением, – он вовсе не собирается подходить к этой даме ближе, чем то допускают честь и добродетель, утешал себя Эрленд. Он теперь настолько стар, да и так поумнел от разных бед, что его можно свободно отпускать на север в Холугаланд, не боясь, что он запутается в безумствах с чужой женой. У него самого есть теперь жена… Он был верен Кристин с самого первого дня, как увидел ее, и доныне… То или иное, случившееся там, на севере, не примет во внимание ни один разумный человек. Но, вообще говоря, он даже не глядел ни на одну женщину – так! Он и сам знал… что с норвежкой, да еще вдобавок с равной ему по происхождению… Нет, у него никогда не будет и на час душевного покоя, если он так изменит Кристин. Однако путешествие на юг с этой женщиной на корабле… может оказаться довольно опасным!
Несколько помогло то, что по пути на юг погода была все больше бурная, поэтому Эрленд был слишком занят, чтобы заигрывать с дамой. Около одною из островов он вынужден был зайти в гавань и отстаиваться там в течение нескольких дней. Пока они стояли там, произошло нечто, сделавшее фру Сюнниву гораздо менее привлекательной в глазах Эрленда.
Эрленд с Ульвом и еще двумя-тремя людьми из его ватаги спали в том же сарае, где помещалась фру Сюннива со своими служанками. Вдруг она его окликнула и сказала, что потеряла у себя в постели золотой перстень: пусть Эрленд подойдет сюда и поможет ей искать, – фру Сюннива ползала на коленях по постели и была в одной сорочке. И тут они оба то и дело поворачивались друг к другу лицами, и всякий раз в глазах у них обоих появлялась вороватая улыбка. Потом фру Сюннива схватила его… Конечно, нельзя сказать, чтобы и сам Эрленд вел себя слишком уж пристойно, – время и место были неподходящими для этого, – но она была так нагла и с таким бесстыдством отдавалась, что Эрленд в одно мгновение совершенно остыл. Покраснев от стыда, он отвернулся от этого лица, расплывшегося от игривого смеха, без всяких дальнейших объяснений вырвался из ее объятий и ушел. А затем прислал к ней ее служанок.
Нет, черт возьми! Не такой уж он юный мышонок, чтобы дать себя поймать в постельной соломе! Одно дело – соблазнять, другое – позволить соблазнить себя. Но как не рассмеяться – вот так штука, он убежал от красивой женщины, уподобившись Иосифу Прекрасному! Да, мало ли чего не случится на море, да и на суше.
Нет, фру Сюннива!.. Он должен помнить об одной женщине… об одной, которую он знал. Она ходила к нему на свидание в непотребный дом… и приходила чуда такой добродетельной и достойной, как юная королевская дочь, когда та идет в церковь к обедне. В рощах и на гумнах принадлежала она ему, – прости ему Боже, что он, Эрленд, забыл о ее происхождении и чести. Она тоже забывала об этом ради него, и все же ее род сказывался в ней, даже когда она не думала об этом.
«Благослови тебя Боже, моя Кристин! И пусть Господь мне поможет, – верность свою, в которой я клялся тебе тайно и перед церковными вратами, я буду хранить, иначе не буду мужчиной! Так да будет!»
И вот он высадил фру Сюнниву на берег у Эрьяра, где у нее были родственники. Самое замечательное, что она, по-видимому, не очень сердилась на Эрленда, когда они расставались. Так что вешать голову и быть мрачным Эрленду было, видимо, ни к чему, – просто они поиграли с огнем, как говорится. На прощание он подарил даме несколько драгоценных мехов на плащ, и она пообещала, что Эрленд увидит ее в этом плаще. Они еще когда-нибудь встретятся. Бедняжка! Муж у нее уже немолод и, кроме того, болен…
Но Эрленд был счастлив, ибо он ехал домой к своей жене и у него не было ничего на душе, что ему нужно было бы скрывать от нее. Он гордился своим испытанным постоянством. И совершенно пьянел и с ума сходил от тоски по Кристин, – ведь она все-таки самая чудесная и самая прекрасная роза и лилия – и принадлежит ему!
* * *
Кристин была у причалов и встречала его, когда Эрленд подходил к Биргеи. Рыбаки привезли в Вигг весть о том, что «Mapгюгр» видели у Эрьяра. Кристин ваяла с собой двух старших сыновей и Маргрет, а дома у них, в Хюсабю, было все приготовлено для пиршества с друзьями и родичами, которые должны были праздновать возвращение Эрленда домой.
Кристин стала такой красивой, что у Эрленда дух захватило, когда он увидел ее. Но она сильно изменилась. То девическое, что еще возвращалось к ней после каждых новых родов, нечто хрупкое и нежное, похожее на что-то монашеское под ее белым платком замужней женщины, – теперь исчезло. Она была молодой, цветущей женой и матерью. Щеки у нее были круглые, со свежим румянцем, обрамленные складками белого плата, грудь высокая и крепкая, и на ней блестели цепи и застежки. Бедра округлились, что особенно подчеркивал пояс с ключами и позолоченным футляром для ножниц и ножа. Да, да! Она только еще похорошела, у нее уже не было такого вида, что вот-вот ее унесет порывом ветра. Даже большие узкие руки стали теперь полнее и белее.
Они остались в Вигге на ночь в доме аббата. И когда возвращались на следующий день домой, то с Эрлендом на этот раз ехала на пир в Хюсабю юная, розовая и веселая Кристин, ласковая и ослабевшая от счастья.
Столько было важных вопросов, о которых ей надо было поговорить с мужем, когда он приедет домой! Тысячи всяких мелочей, касающихся ребят, огорчений из-за Маргрет, планы насчет устройства и приведения в порядок поместий. Но все это исчезало в похмелье пиров и празднеств.
Они разъезжали но гостям с одного пиршества на другое, и Кристин следовала повсюду за воеводой в его разъездах. Эрленд держал теперь в Хюсабю еще больше людей; то гонцы, то письма беспрестанно шли от него и к нему от его ленсманов и управляющих. Он был всегда беспечен и весел: неужто ему не осилить воеводства? Ему, который ушибался головой чуть ли не о каждую статью государственных законов и церковного права. Такому выучиваешься крепко и забываешь нелегко! Эрленд запоминал легко и быстро и прошел хорошую выучку в юности. Теперь все это ему пригодилось. Он приучился сам читать получаемые письма, а в писцы взял одного исландца. Прежде, бывало, Эрленд прикладывал свою печать подо всем, что ему читали другие, и неохотно разбирался в писаном, – в этом Кристин убедилась за те два года, когда ей пришлось познакомиться со всем, что находилось в его ларцах с письмами.
Но теперь Кристин овладело легкомыслие, какого она никогда не знавала прежде. Она стала гораздо более живой и не такой неразговорчивой, когда бывала среди чужих людей, ибо чувствовала, что она теперь очень красива и, кроме того, совершенно здорова – впервые с тех пор, как вышла замуж. А по вечерам, когда они с Эрлендом лежали вместе в чужой кровати в какой-нибудь светличке в одной из больших усадеб или в крестьянской горнице, они смеялись, перешептывались и шутили, вспоминая людей, с которыми встречались, и вести, которые слышали. Эрленд никогда еще не был так несдержан на язык, как теперь, и, по-видимому, нравился людям гораздо больше, чем когда-либо раньше.
Кристин видела это на своих собственных детях: они просто с ума сходили от восторга, когда отец иной раз обращал на них внимание. Ноккве и Бьёргюльф играли теперь только с такими вещами, как луки и стрелы, копья и топоры. И бывало, что отец, проходя по двору, останавливался, смотрел на детей и поправлял их: «Не так, сыночек, вот как надо держать!» – изменял хватку маленького кулачка, придавал пальцам правильное положение. Тут дети из кожи вон лезли от рвения.
Двое старших сыновей были неразлучны. Бьёргюльф был самым рослым и крепким из детей, одного роста с Ноккве, который был старше его на полтора года и плотнее. У него были жестковатые, курчавые, совершенно черные волосы, широкое личико, но красивое, глаза иссиня-черные. Однажды Эрленд спросил боязливо мать, знает ли она, что Бьёргюльф не так хорошо видит на один глаз и, кроме того, чуть-чуть косит. Кристин сказала, что, как ей кажется, тут нет ничего страшного, – с возрастом это пройдет. Как-то уж так повелось, что она всегда меньше всего занималась этим ребенком, – он родился в то время, когда она совершенно измучилась, возясь с Ноккве, а Гэуте подоспел слишком скоро за братьями. Он был самым сильным из детей, пожалуй также и самым умным, хотя говорил мало. Эрленд больше всего любил именно этого сына.
Не отдавая себе в том ясного отчета, Эрленд питал некоторую неприязнь к Ноккве, потому что мальчик появился на свет не вовремя и, кроме того, потому, что его назвали именем деда. А Гэуте был не таким, как он ожидал… У мальчика была большая голова – и не удивительно, ведь два года, казалось, у него только и росло, что голова, – но теперь он развивался правильно. Смышлености у него вполне хватало, но говорил он очень медленно, так как стоило ему только заговорить быстро, как он начинал пришепетывать или заикаться, и тогда Маргрет издевалась над ним. Кристин питала большую слабость к этому мальчику, хотя Эрленд понимал, что все же до известной степени ее любимцем является самый старший; но Гэуте был сначала таким слабеньким, и, кроме того, немного походил на ее отца своими светлыми, как лен, волосами и темно-серыми пазами. И всегда ужасно тосковал без матери. Он был несколько одинок, находясь между двумя старшими, которые всегда держались вместе, и близнецами, которые были еще маленькими и не разлучились с кормилицами.
У Кристин было теперь меньше досуга возиться с детьми, и ей приходилось гораздо чаще, чем прежде, поступать как другим женщинам и поручать служанкам уход за ребятами, – впрочем, двое старших охотнее бегали за мужчинами по усадьбе. Она уже не дрожала над ними с прежней болезненной нежностью, но зато больше играла и смеялась с ними, когда у нее бывало время собирать их всех около себя.
Около Нового года в Хюсабю было получено письмо за печатью Лавранса, сына Бьёргюльфа. Оно было написано его собственной рукой и отправлено с оркедалским священником, проезжавшим сначала на юг, так что было уже двухмесячной давности. Величайшей новостью в этом письме было то, что Лавранс просватал Рамборг за Симона, сына Андреса, из Формо. Свадьба состоится весной.
Кристин была изумлена выше всякой меры. Но Эрленд сказал: он всегда думал, что так может случиться, с тех самых пор, как услышал, что Симон Дарре овдовел и обосновался в своей усадьбе в Силе по смерти старого Андреса, сына Гюдмюнда.
V
Когда отец сосватал ему дочь Лавранса, Симон Дарре принял это как должное.
У них в роду всегда был обычай, что такими делами распоряжаются родители. Симон обрадовался, увидев, что невеста так красива и полна прелести. Впрочем, он никогда не сомневался в том, что с женой, которую ему выберет отец, они будут добрыми друзьями, – ему и в голову не могло прийти ничего иного. Кристин и он подходили друг к другу и по возрасту, и по богатству, и по рождению – если Лавранс был несколько более знатного происхождения, то отец Симона был рыцарем и стоял близко к королю Хокону, тогда как Лавранс всегда жил тихо и спокойно в своих усадьбах. И Симон никогда не замечал, чтобы люди, вступившие между собой в брак, не уживались, если бывали во всем равны друг другу.
Затем настал тот вечер в доме родителей Арне в Финсбреккене… когда люди хотели извести непорочную девушку. С того часа он понял, что любит свою невесту гораздо больше, чем принято. Над этим он особенно не раздумывал – был рад. Он видел, что девушка стыдлива и застенчива, однако не задумывался и над этим. Потом началась та пора в Осло, А тогда ему пришлось задумываться над многим… а потом тот вечер на чердаке у Мухи.
Он наткнулся на нечто такое, чего, он думал, не бывает на свете… среди людей почтенных, из хорошего рода и в наше время. Ослепленный, потрясенный, он вырвался из своего обручения очертя голову, – но внешне был хладнокровен, спокоен и ровен, когда говорил об этом со своим отцом и с отцом Кристин.
Выйдя за пределы свычаев и обычаев своего рода, он совершил еще поступок, неслыханный в их роду: даже не посоветовавшись с отцом, посватался к молодой богатой вдове из Мандвика. Он был поражен, поняв, что нравится фру Халфрид, – она была гораздо богаче и знатнее Кристин, будучи дочерью сына барона Type, сына Хокона из Тюнсберга, и вдовой рыцаря Финна, сына Аслака. Была она красива и обладала такой изящной и благородной внешностью, что, по мнению Симона, все женщины его собственного круга были по сравнению с ней просто крестьянскими бабами. Черт возьми! Он покажет им всем, что сможет получить самую лучшую! По своему богатству и всему прочему она не чета тому выходцу из Трондхеймской области, которому Кристин позволила замарать себя! И то, что она вдова, – отлично, знаешь, в чем тут дело, а девушкам пусть теперь сам дьявол доверяет!..
Симону пришлось узнать, что жить на свете не так-то легко и просто, как это ему казалось дома, в Дюфрине. Там во всем и всецело правил отец, и его мнение считалось непреложным. Правда, Симон служил в дружине, был одно время факелоносцем, кое-чему учился у отцовского домового священника, поэтому иногда случалось, что он находил иные замечания отца несколько устаревшими. Иной раз он даже возражал, по лишь в шутку, и это и принималось как шутка. «Ну и умная же голова у Симона», – смеялись отец и мать и его братья и сестры, которые никогда ни в чем не перечили господину Андресу. Но всегда все оставалось так, как сказал отец. Да и сам Симон считал это правильным.
За те годы, что он был женат на Халфрид, дочери Эрлинга, и жил в Мандвике, он ежедневно узнавал все основательнее, что жизнь может быть гораздо более сложной и нелепой, чем когда-либо снилось господину Андресу, сыну Гюдмюнда.
Что ему не удастся жить счастливо с такой женой, какая ему досталась, этого он никогда не мог бы себе представить… Она была так мила и хороша: ласковые глаза, уста такие прелестные, когда они были сомкнуты… Симон не видел ни единой женщины, которая носила бы с большим изяществом одежду и драгоценности. А во мраке ночи отвращение к жене убивало в нем всю молодость и свежесть – она была болезненна, у нее дурно пахло изо рта, а ласки ее мучили его. И она была так добра; что он чувствовал отчаянный стыд, но все же не мог побороть свою неприязнь к ней.
И к тому же они еще были недавно женаты, когда Симон понял: она никогда не родит ему живое, выношенное дитя! Он понимал, что она горюет об этом гораздо больше, чем он сам. Словно нож вонзался в его сердце, когда он задумывался над ее судьбой. Кое-что долетало до его ушей: это у нее оттого, что господин Финн бил ее ногами и колотил, так что она несколько раз выкидывала, когда была да ним замужем. Он совершенно без ума ревновал свою молодую красивую жену. Родичи хотели ее увезти от него, но Халфрид считала, что обязанность жены-христианки – продолжать жить со своим супругом, каким бы он ни был.
Но раз она не рожала Симону детей, то выходило так, что он должен был все свои дни помнить о том, что они живут на ее земле, что он управляет ее богатствами. Он управлял разумно и заботливо. Однако все эти годы в душе его росла тоска по Формо, родовом поместье его бабки, которое всегда предназначалось в наследство Симону после отца. В конце концов ему стало казаться, что его настоящий дом скорее там, в северной части Гюдбрандсдала, чем в округе Рэумарике, где был расположен Дюфрин.
Люди продолжали называть его жену фру Халфрид, как при жизни ее первого мужа, рыцаря. От этого Симон в еще большей мере чувствовал себя в Мандвике просто управляющим жены.
* * *
И вот однажды они сидели вдвоем в горнице, Симон и жена его. Одна из служанок только что заходила сюда по какому-то делу. Халфрид посмотрела ей вслед:
– Хотелось бы мне знать… Боюсь, что нынче Йурюнн ходит с ребенком…
Симон сидел, держа на коленях самострел, и исправлял замок. Он переменил винт, заглянул в механизм пружины и ответил, не поднимая глаз:
– Да. И притом – от меня.
Жена ничего не сказала. Когда он спустя немного поглядел на нее, она сидела и шила, столь же прилежно занимаясь своей работой, как Симон занимался своей.
Симон пожалел о своих словах. Ему было от всего сердца жаль, что он так оскорбил свою жену, жаль, что он спутался с этой девушкой, и он досадовал, что взял на себя отцовство. Он и сам был далеко не уверен: Йурюнн была покладистой. Собственно говоря, она никогда ему не нравилась; она была безобразна, но остра на язык, и с ней было весело болтать, и ей всегда случалось поджидать его, когда он минувшей зимой поздно возвращался. Он ответил чересчур поспешно, ибо ждал, что жена начнет плакаться и винить его. Глупо было так думать, ему следовало бы, конечно, знать, что Халфрид не унизится до этого. Но теперь дело сделано, отступаться от своих собственных слов он не хотел. Итак, придется называться отцом ребенка своей служанки, все равно, был ли он им или же нет.
Целый год Халфрид не заговаривала об этом, а затем однажды спросила, известно ли Симону, что Йурюнн выходит замуж и переезжает в Борг. Разумеется, Симон знал об этом – он сам выдал девушке приданое.
– Где же будет ребенок? – спросила жена.
– У родителей матери, там же, где и сейчас, – отвечал Симон.
Тогда Халфрид сказала:
– Мне кажется, было бы пристойнее, если бы твоя дочь воспитывалась здесь, в усадьбе твоей.
– В твоей усадьбе, ты хочешь сказать? – спросил ее Симон. По лицу Халфрид пробежала легкая дрожь.
– Ты отлично знаешь, супруг мой, что, пока мы оба живы, ты правишь здесь, в Мандвике, – сказала она.
Симон подошел к ней и положил обе руки ей на плечи.
– Если ты думаешь, Халфрид, что тебе не будет тяжело видеть этого ребенка здесь, у нас, то я приношу тебе большую благодарность за твое великодушие!
Это ему не нравилось. Он видел ребенка несколько раз, девочка была довольно безобразная, и он не нашел, чтобы она походила на него самого или на кого-нибудь из его родни. Меньше чем когда-либо он был уверен в том, что это он отец ребенка. И очень разгневался, узнав, что Йурюнн, не испросив у него разрешения, назвала дочку при крещении Арньерд – по имени его матери.[30] Но теперь он предоставил Халфрид распоряжаться. Та перевезла девочку в Мандвик, взяла ей кормилицу и сама приглядывала за тем, чтобы малютка ни в чем не терпела нужды. Если ребенок попадался на глаза, она часто сама брала его на руки и возилась с ним любовно и ласково. И по мере того как Симон присматривался к девочке, он в конце концов полюбил ее: он очень любил детей. Теперь ему даже казалось, что он видит некоторое сходство между маленькой Арньерд и своим отцом. Очень может быть, что у Йурюнн хватило ума соблюдать себя после того, как сам хозяин усадьбы сошелся с ней… В таком случае Арньерд и взаправду его дочь, и тогда то, что заставила его сделать Халфрид, было лучше и честнее всего.
Когда они прожили в браке пять лет, Халфрид родила своему супругу вполне доношенное дитя – мальчика. Она просто вся сияла от счастья, ко сразу же после родов ей стало так плохо, что вскоре всем сделалось ясно, что она умрет. И все же она была полна надежд в тот последний раз, когда на некоторое время пришла в сознание.
– Ну вот, Симон, теперь ты будешь править здесь, в Мандвике, имуществом твоего и моего рода, – так сказала она мужу.
После этого у нее поднялся такой жар, что сознание к ней больше не возвращалось, и потому она, будучи еще на земле, уже не услышала горестной вести о том, что мальчик умер – за сутки до смерти матери. «А на том свете ей, конечно, не придется над этим печалиться, – подумал Симон, – она будет только рада, что маленький Эрлинг там с нею!»
Симон потом вспоминал, что в ту ночь, когда оба тела лежали наверху в светелке, он стоял, опершись об изгородь вокруг какого-то поля, расстилавшегося в сторону моря. Это было перед самым Ивановым днем, и ночь была так светла, что полный месяц почти не светил. Вода блестела бледным отсветом, и на берег с легким плеском набегали мелкие волны. Симон спал урывками, не больше часа подряд, с той самой ночи, когда родился мальчик, – ему казалось теперь, это было уже очень давно, и он чувствовал себя таким усталым, что даже не ощущал горя. Ему было в это время двадцать семь лет.
* * *
В конце лета, после того как закончился раздел наследственного имущества, Симон передал Мандвик Стигу, сыну Хокона, двоюродному брату Халфрид. А сам переехал в Дюфрин и остался там на зиму.
Старый господин Андрес лежал в постели, больной водянкой и со многими другими болестями и немощами. Дело с ним шло ныне к концу, и он горько жаловался: жизнь и для него была нелегкой в его последние годы. Его красивым и многообещавшим детям не повезло, и жизнь их сложилась не так, как он хотел и ждал. Симон сидел около отца, изо всех сил стараясь обрести ровный и шутливый тон былых дней, но старик не переставая брюзжал: Хельга, дочь Саксе, на которой женился Гюрд, – такая важная особа, что просто не знает, какие еще несообразности ей выдумать. Гюрд не смеет даже рыгнуть в своей собственной усадьбе без разрешения жены! А этот Тургрим, который вечно ноет и жалуется на свой живот, – никогда Тургрим не получил бы его дочери, знай он, что тот такой хилый, что не может ни жить, ни помереть. Пока жив муж, Астрид не в радость, что она молода и богата. Сигрид же бродит, подавленная и опечаленная, – смех и веселые песни она совершенно забыла, милое его дитя! Ведь надо ж это – у нее родился ребенок, а у Симона нет детей! Господин Андрес горько плакал, несчастный, старый и больной. Гюдмюнд возражает против всех брачных предложений, о которых заговаривает отец, а сам он стал таким старым и никуда не годным, что позволил мальчишке совсем отбиться от рук…
Но несчастье началось с того, что Симон и эта горянка-деревенщина воспротивились воле родителей. И виноват в этом Лавранс – он такой смелый человек среди мужчин, а перед бабами у него поджилки трясутся! Девчонка, разумеется, распустила нюни и ревела, а он сейчас же сдался и послал гонцов за этим раззолоченным блудливым козлом из Трондхеймской области, который не мог даже подождать, пока его обвенчают с невестой. Да, будь Лавранс мужчиной у себя дома, тогда он, Андрес Дарре, конечно, показал бы, что в состоянии научить своего безбородого мальчишку-сына разумному поведению! Вот у Кристин, дочери Лавранса, дети небось рождаются… Он слышал, что она через каждые одиннадцать месяцев приносит по живехонькому сыну!
– Это обойдется дорого, отец, – сказал Симон смеясь. – Наследство будет здорово раздроблено! – Он подхватил Арньерд и посадил ее к себе на колени, девочка только что прибежала в горницу, топоча ножками.
– Зато вон из-за нее наследство после тебя особенно не раздробится, кто бы ни делил его, – сказал господин Андрес сердито. Он все же любил свою внучку, но его злило, что у Симона дитя рождено в блуде. – А ты не подумываешь, Симон, о новом браке?
– Хоть дайте сперва Халфрид застыть в могиле, отец! – сказал Симон, поглаживая белокурые волосы ребенка. – Конечно, я опять женюсь, но торопиться-то не к чему.
И он брал самострел и лыжи и отправлялся на прогулку в лес – подышать немного. Рыскал с собаками за лосем по снежному насту и стрелял тетеревов на вершинах деревьев, проводил ночи в лесной сторожке, принадлежащей Дюфрину, и наслаждался одиночеством.
По снежному насту заскрипели лыжи, собаки повскакали с мест, им ответили из-за двери другие собаки. Симон распахнул Дверь в лунно-синюю ночь, и к нему вошел Гюрд, стройный, высокий, красивый и молчаливый. На вид он теперь казался моложе Симона, который всегда был несколько тучен и еще значительно отяжелел за годы, проведенные в Мандвике.
Братья сидели, положив между собой котомку с едой, ели, пили и поглядывали па огонь в очаге…
– Ты, наверно, понимаешь, – сказал Гюрд, – что Тургрим поднимет шум, когда отец умрет… И он перетянул на свою сторону Гюдмюнда. И Хельгу. Они не дадут Сигрид ее полной сестринской доли наравне с нами…
– Я это понял. Но она свою долю получит, уж этого мы с тобой, разумеется, сможем добиться, брат!
– Конечно, было бы лучше, если бы сам отец все это уладил, пока он еще не умер, – высказал свое мнение Гюрд.
– Нет, оставь уж отца умирать в покое! – сказал Симон. – Неужели мы с тобой не можем защитить свою сестру; им не удастся ощипать ее потому лишь, что с ней случилось такое несчастье!..
* * *
И вот таким образом наследники рыцаря Андреса Дарре разъехались в разные стороны с горьким недоброжелательством друг к другу. Гюрд был единственным, с кем Симон распростился, уезжая из дому, – он знал, что для Гюрда наступят теперь несладкие денечки с его женой. Сигрид Симон увез с собой в Формо, – она поведет там его дом, а он будет управлять ее землями.
Он въехал к себе во двор в один серо-голубой день, когда кругом таял снег и ольховый лес у реки Логена стоял бурый от цветения. Симон хотел было уже войти в дверь горницы, неся на руках Арньерд, как вдруг Сигрид спросила:
– Почему ты так улыбаешься, Симон?
– Я улыбаюсь?..
Он подумал: как не похож этот приезд домой на то, чего он ожидал когда-то… когда должен был наступить тот день, в который ему предстояло обосноваться здесь, в бабушкиной усадьбе… Обольщенная сестра и незаконный ребенок – вот кто принадлежит ему теперь!..
В первое лето он мало встречался с обитателями Йорюндгорда, старательно избегая их.
Но в воскресенье после последнего осеннего Марииного дня он случайно оказался в церкви рядом с Лаврансом, сыном Бьёргюльфа, так что им пришлось облобызаться, когда отец Эйрик провозгласил: «Мир всем!» И, почувствовав на своей щеке тонкие сухие губы своего пожилого соседа и услышав, как тот шептал слова молитвы о мире, он был странно взволнован. Он понял, что Лавранс хочет выразить этим нечто большее, чем простое соблюдение церковного обычая.
Он поторопился уйти, когда служба окончилась, но у коновязей встретил Лавранса, который пригласил его поехать с ним в Йорюндгорд и там откушать. Симон ответил, что у него больна дочь и с ней сидит его сестра. Тогда Лавранс пожелал ребенку скорейшего выздоровления и пожал Симону руку на прощание.
Спустя несколько дней у них в Формо шла спешная работа: убиралось необмолоченное зерно, потому что погода казалась ненадежной. К вечеру большая часть зерна была уже свезена под крышу, как вдруг хлынул первый ливень. Симон бежал через двор под проливным дождем, и потоки желтого солнечного света, прорвавшиеся сквозь тучи, заливали жилой дом и крутой горный склон позади него, – и тут он увидел какую-то девочку, стоявшую перед дверью в парадную горницу под дождем и в солнечном свете. Около нее была любимейшая собака Симона, – она вырвалась и бросилась к нему, и тканый женский поясок, привязанный к ее ошейнику, потащился за ней.
Симон увидел, что девочка – дитя из знатного семейства: она была без плаща и простоволосая, но ее винно-красное платье было сшито из покупной материи, вышито и застегнуто на груди позолоченной застежкой. Шелковый шнурок не давал падать на лоб вьющимся крупными завитками, потемневшим от дождя волосам. У девочки было живое личико с высоким лбом и острым подбородком, большие сияющие глаза, а щеки у нее рдели густым румянцем, словно она очень быстро бежала.
Симон догадался, что это за девочка, и поздоровался с ней, назвав ее по имени – Рамборг.
– Что заставило тебя оказать мне такую честь и прийти сюда к нам?
– Это собака, – сказала она, идя вслед за Симоном в дом, чтобы укрыться от дождя. У собаки появилась привычка забегать в Йорюндгорд, и вот теперь она привела ее обратно. Да, она знала, что это его собака: она видела, как та бежала за ним, когда он ехал верхом.
Симон слегка побранил девочку за то, что она пришла сюда одна, и сказал, что велит оседлать лошадей и сам отвезет ее домой. Но сперва она должна поесть. Рамборг тотчас же подбежала к кровати, где лежала больная Арньерд. И ребенок и Сигрид были рады гостье, потому что Рамборг была живой и резвой. «Она не похожа на своих сестер», – подумал Симон.
Симон доехал с Рамборг до самых ворот усадьбы и хотел было уже повернуть обратно, но встретился тут с Лаврансом, которому только что стало известно, что девочки нет у ее сверстниц в Лэугарбру. И вот Лавранс собрал людей и поспешил на розыски, – он очень испугался. Симону пришлось остаться и быть гостем. И как только его пригласили сесть в верхней горнице, всякое смущение покинуло его, и вскоре он почувствовал себя хорошо с Рагнфрид и Лаврансом. Они долю засиделись за пивом, и так как погода окончательно испортилась, Симон согласился остаться там на ночь.
В верхней горнице было две кровати. Рагнфрид красиво убрала одну для гостя, и тут встал вопрос, где спать Рамборг – с родителями или же в другом доме.
– Нет, я хочу спать в собственной постели, – сказала девочка. – Разве нельзя мне будет спать с тобой, Симон? – спросила она.
Отец сказал, что. гостю будет неудобно с ребятишками в кровати, но Рамборг продолжала приставать – ей хочется лечь с Симоном! В конце концов Лавранс строго сказал, что она слишком велика, чтобы делить постель с посторонним мужчиной.
– Нет, отец! Я еще маленькая, – упрямилась она. – Разве я слишком большая, Симон?
– Ты слишком маленькая, – сказал Симон смеясь. – Предложи мне через пять лет спать с тобой – и тогда я, наверное, не скажу «нет»! Но тогда у тебя, конечно, уже будет иного сорта муж, а не такой уродливый, толстый, старый вдовец. Так-то, моя маленькая Рамборг!
По-видимому, Лаврансу не понравилась шутка. Он резко сказал девочке, что она должна замолчать, уйти прочь, лечь в кровать к родителям. Но Рамборг еще раз крикнула:
– Ну вот, Симон Дарре, ты посватался ко мне, и мой отец это слышал.
– Ладно, ладно, – отвечал, со смехом Симон, – только я боюсь, Рамборг, что он ответит мне отказом!
После этого дня обитатели Формо и семья из Йорюндгорда стали постоянно встречаться. Рамборг навещала соседнюю усадьбу, как только ей представлялся для этого удобный случай, возилась с Арньерд, словно ребенок был ее куклой, бегала с Сигрид и помогала по хозяйству, садилась Симону на колени, когда все собирались в горнице. У него вошло в привычку шалить с девочкой и баловать ее, как в былые дни, когда они с Ульвхильд были для него вместо сестер.
Симон прожил в долине два года, когда Гейрмюнд, сын Херстейна из Крюке, посватался к Сигрид. Семья из Крюке была старого зажиточного крестьянского рода, держала землю свою, а не наемную, но хотя кое-кто из мужчин и служил в королевской дружине, однако род их был мало известен за пределами округи. Все же для Сигрид это был такой брак, лучше которого нельзя было и ждать, и она сама охотно шла замуж за Гейрмюнда. Братья дали свое согласие, и Симон отпраздновал свадьбу сестры у себя.
Как-то вечером перед самой свадьбой, когда в доме шла самая невероятная суматоха и все готовились к брачному пиру, Симон сказал в шутку, что он не знает, как же у него пойдут теперь в доме дела, когда Сигрид уедет от него. Тут Рамборг сказала:
– Уж как-нибудь постарайся обойтись два года, Симон. В четырнадцать лет девушка достигает брачного возраста, и тогда ты можешь привезти меня к себе в дом.
– Нет, тебя мне не надо, – сказал Симон со смехом. – Я не надеюсь взнуздать такую своевольную девицу, как ты.
– В тихом омуте черти водятся, говорит мой отец! – воскликнула Рамборг, – Я дикая и необузданная. А сестра моя была кротка и тихая. Ты теперь забыл Кристин, Симон?
Симон вскочил со скамьи, схватил девочку в свои объятия и посадил ее к себе на плечо, так крепко поцеловав ее в шею, что на коже у нее осталось красное пятно. Испугавшись своего поступка и сам себе удивляясь, он отпустил Рамборг, схватил Арньерд и стал так же тискать ее и подбрасывать, чтобы скрыть свое смущение. Потом принялся шалить и гоняться за девочками – подростком и ребенком, а те пустились от него в бегство, прыгая по столу и скамейкам. В конце концов он посадил их на одну из поперечных балок у самой двери и выбежал вон.
…В Йорюндгорде имя Кристин почти никогда не упоминалось – при нем.
Рамборг, дочь Лавранса, подросла и похорошела. Все соседи кругом только и говорили о том, за кого ее выдадут замуж. Одно время упоминался Эйндриде, сын Хокона из Йеслингов валдерсских.[31] Они были родственниками в четвертом колене, но Лавранс и Хокон были так богаты оба, что у них хватило бы средств послать письмо папе в Валланд[32] и получить разрешение на этот брак. А таким образом был бы положен конец старым судебным тяжбам, тянувшимся с той самой поры, когда старшие Йеслинги служили герцогу Скюле, а король Хокон Старый отнял у них поместье в Вогэ и подарил его Сигюрду Эльдьярну. Ивар Младший Йеслинг, вступив в брак, получил снова Сюндбю по обмену, но все эти дела повлекли за собой бесконечное количество всяких свар и дрязг. Лавранс сам смеялся над этим: та часть добычи, которую он мог потребовать для своей жены, не стоит даже телячьей кожи и воска, потраченных на судебную волокиту, не говоря уж о хлопотах и разных поездках. Но он уже возился с этим делом столько времени, сколько был женат, и потому приходилось вести его до конца.
Однако Эйндриде Йеслинг женился на другой девушке, и семья из Йорюндгорда, по-видимому, не очень тужила из-за этого. Они побывали на свадебном пиру, а Рамборг по возвращении домой горделиво рассказывала, что целых четверо мужчин заговаривали с Лаврансом о ней, либо от своего имени, либо от имени своих родичей, Лавранс ответил им, что он не будет заключать никаких соглашений насчет дочери, пока та не подрастет настолько, чтобы самой высказаться об этом.
Так дело не подвигалось до весны того года, когда Рамборг исполнилось четырнадцать зим. Однажды вечером она была в Формо и зашла в хлев вместе с Симоном – поглядеть на новорожденного теленка. Он был белый с бурой отметиной, и Рамборг показалось, что эта отметина совсем похожа на церковь. Симон сидел на краю ясель, девочка облокотилась ему на колени, и он тянул ее за косы.
– Это предвещает, что очень скоро ты поедешь в церковь невестой, Рамборг!
– Ну да! Ты ведь знаешь, что отец мой не откажет тебе в тот день, когда ты посватаешься ко мне, – сказала она. – Я теперь уже такая взрослая – я вполне могу выйти замуж этим летом.
Симон немного смутился, но все же пытался рассмеяться.
– Ты опять начинаешь нести прежнюю чепуху!
– Ты хорошо знаешь, что это не чепуха, – сказала девочка, обратив на него взор своих больших глаз. – Я уже давно знаю, что мне больше всего хотелось бы переехать сюда, к тебе в Форме. Зачем же ты тогда не раз целовал меня и сажал к себе на колени все эти годы, если не хочешь жениться на мне?
– Конечно, я с радостью женился бы на тебе, моя Рамборг. Но я никогда и не помышлял о том, что такая прелестная и юная девушка предназначена мне. Я на семнадцать лет старше тебя… Ты, конечно, и не задумываешься над тем, что у тебя будет старый, подслеповатый, толстобрюхий муж, тогда как ты сама будешь женщиной в самом расцвете лет.
– Вот сейчас у меня расцвет, – сказала она, сияя от счастья, а ведь ты еще не очень дряхлый, Симон!
– И к тому же я безобразен – тебе скоро будет противно целовать меня!
– У тебя нет причин так думать, – отвечала она, весело рассмеявшись, и протянула ему свои губы. Но Симон не поцеловал ее.
– Я не стану пользоваться твоим неразумием, моя радость. Лавранс собирается взять тебя с собой на юг нынче летом. Если ты не переменишь своего намерения до приезда домой, тогда я возблагодарю Бога и Святую Деву за счастье, какого я не мог ожидать… Но связывать тебя я не хочу. моя красавица.
Он взял собак, копье и лук и отправился в горы в тот же вечер. На нагорьях было еще много снега. Симон прошел к своему сетеру, надел там лыжи, расположился лагерем у озерка к югу от «Кабанов» и охотился там на оленей целую неделю. Но в тот вечер, когда он уже направился обратно в долину, им снова овладели беспокойство и страх. Было бы очень похоже на Рамборг, чтобы она все-таки заговорила об этом со своим отцом. Спускаясь по горному склону мимо Йорюндгордского сетера, Симон увидел, что над крышей поднимается дым и летают искры. Он решил, что, может быть, там сейчас сам Лавранс, и потому повернул к хижине.
Ему казалось, что он сейчас же узнает о правильности своей догадки по обращению Лавранса. Но нет! Оба долго сидели, беседуя о минувшем плохом лете и о том, когда нынче можно будет начать перегонять скот в горы, об охоте и о новом соколе Лавранса, который, похлопывая крыльями, сидел на полу над потрохами птиц, жарившихся на вертеле над огнем. Лавранс приехал сюда поглядеть на свой шалаш на выгоне для лошадей в Ильмандсдале, – кто-то из местных жителей, проезжавших тут днем, рассказывал, будто он завалился. В таких разговорах прошла большая часть вечера. Наконец Симон решился заговорить:
– Не знаю, говорила ли тебе что-нибудь Рамборг об одном деле, которое мы с ней обсуждали тут как-то вечером. Лавранс сказал медленно:
– Мне думается, тебе следовало сперва поговорить со мной, Симон… Ты ведь мог предполагать, какого рода ответ ты получишь… Да, да… я понимаю, могло сложиться так, что тебе случилось заговорить об этом прежде с девушкой… а для меня тут разницы не будет… Я очень рад, что мне придется отдать моего ребенка в руки хорошему человеку.
«Тогда тут не о чем больше и говорить», – подумал Симон. Все же удивительно – вот сидит он, кому никогда и в голову не приходило мысли сближаться с какой-нибудь честной девушкой или женщиной, а честь обязывает его жениться на той, которую он предпочел бы не брать за себя! Однако он сделал попытку:
– Ведь, Лавранс, тут не то чтобы я обольщал твою дочь за твоей спиной… Я считал себя таким старым, что когда я так много болтал с ней, то думал, она примет все это просто за братские чувства – еще с прежнего времени. И если ты полагаешь, что я для нее слишком стар, то меня твое мнение не удивит, да и не нарушит дружбы между нами.
– Не часто, Симон, встречал я человека, которого мне хотелось бы охотнее назвать своим сыном, чем тебя, – сказал Лавранс. – И я был бы рад выдать Рамборг замуж сам. Ведь ты знаешь, кто будет ее посаженным отцом, когда меня не станет! – Впервые в разговоре между ними обоими был сделан намек, на Эрленда, сына Никулауса. – Во многих отношениях мой зять оказался лучше, чем я считал, когда впервые с ним познакомился. Но я не уверен, что он будет способен действовать разумно, выдавая замуж молодую девушку. И к тому же я вижу по Рамборг, что ей самой этого хочется.
– Это она сейчас так думает, – сказал Симон. – Но ведь она едва вышла из детского возраста! Поэтому я не намерен торопить и настаивать, если тебе кажется, что надо будет повременить еще…
– А я, – сказал Лавранс, слегка наморщив лоб, – не намерен навязывать тебе свою дочь… Можешь быть в этом уверен.
– А ты можешь быть уверен в том, – быстро произнес Симон, – что нет в норвежской земле ни единой девушки, которую я взял бы за себя с большей радостью, чем Рамборг. Понимаешь, Лавранс, мне кажется слишком уж большим счастьем получить такую красавицу, такую юную, такую хорошую невесту, богатую и по рождению из знатнейших родов. А тебя – тестем! – прибавил он немного застенчиво.
Лавранс смущенно рассмеялся.
– Ну, ты знаешь, какого я мнения о тебе! И ты будешь так обращаться с моим ребенком и с ее наследством, что у нас никогда не будет причины раскаиваться в этой сделке, ни у матери, ни у меня…
– Это я обещаю – с помощью Бога и всех его святых! – сказал Симон.
Тут они подали друг другу руки. Симону вспомнился тот первый раз, когда они с Лаврансом скрепили рукобитием такую же сделку. Сердце сжалось и заболело у него в груди.
Но Рамборг, и в самом деле, была для него гораздо лучшей невестой, чем он мог ожидать. После смерти Лавранса его наследство будет разделено только между двумя дочерьми. А он, Симон, будет теперь заместо сына у человека, которого он всегда уважал и любил больше всех, кого знал… И Рамборг свежа, мила и здорова…
И пора уже поступать разумно, как взрослому человеку. Если бы он сидел да раздумывал, что вот, он мог бы жениться, когда она овдовеет, на той, которой не получил, когда она была девушкой… после того как тот, другой, насладился ее молодостью… И взять с нею еще с десяток пасынков… Нет, тогда он был бы достоин, чтобы братья объявили его недееспособным и отстранили от управления собственными его делами. Эрленд долговечен, как камень в горах… Такие молодцы всегда долговечны…
Да, значит, теперь они будут называться свояками. Они не видались друг с другом с того самого вечера в том доме в Осло. Н-да! Пожалуй, вспоминать об этом еще менее приятно тому, другому, чем самому Симону.
Он будет для Рамборг добрым мужем – без обмана. Хотя, сказать по правде, она, такой ребенок, поймала его в ловушку…
– Чего ты смеешься? – спросил Лавранс.
– Смеюсь? Мне пришла в голову одна мысль…
– Ты должен сказать, Симон, в чем дело… чтобы и я мог посмеяться вместе с тобой.
Симон, сын Андреса, устремил острый взгляд своих маленьких глаз на собеседника.
– Я думал… о женщинах. Я хотел бы знать, существует ли такая женщина, которая станет уважать мужскую верность и законы вот как… как мы, мужчины, между собой… если она сама или ее близкие могут приобрести что-нибудь, переступив через них. Халфрид, моя первая жена… Видишь ли, об этом я не рассказывал ни одной живой душе до тебя, Лавранс, сын Бьёргюльфа, и не расскажу никому другому. Халфрид была столь доброй, благочестивой и справедливой женщиной, что, пожалуй, другой такой еще не живало на свете… Я говорил тебе, как она отнеслась к рождению Арньерд. Но в тот раз, когда мы узнали, что случилось с Сигрид… так она хотела, чтобы мы спрятали где-нибудь мою сестру, а она притворится, будто сама беременна, и выдаст ребенка Сигрид за своего. И вот тогда у нас будет наследник, ребенку будет хорошо, а Сигрид поселится у нас, и ей не придется разлучаться с ребенком. Мне кажется, она даже не понимала, что такой поступок будет обманом по отношению к ее собственным родичам…
Лавранс сказал немного погодя:
– Тогда ты мог бы сохранить Мандвик…
Да. – Симон Дарре горько рассмеялся. – И, быть может, по такому же точно праву, по какому многие сидят на той земле, которую они считают наследием своих отцов. Раз нам приходится в подобных делах полагаться только на женскую честь…
Лавранс надвинул колпачок на голову сокола и посадил его к себе на руку.
– Это странная речь для человека, который подумывает о женитьбе, – произнес он тихо.
– О твоих дочерях, разумеется, никто не думает ничего такого, – отвечал Симон.
Лавранс глядел на сокола, почесывая его палочкой.
– Даже о Кристин? – прошептал он.
– Да! – твердо сказал Симон. – Со мной она поступила не очень красиво, но никогда я не замечал, чтобы она говорила неправду. Она сказала честно и откровенно, что встретила другого человека и полюбила его больше, чем меня.
– А ты отказался от нее так легко, – тихим голосом спросил отец, – не потому ли, что… слышал о ней… разные слухи?
– Нет! – по-прежнему твердо произнес Симон, – Я не слыхал о Кристин никаких слухов.
* * *
Было условлено, что обручение состоится тем же летом, а свадьба будет сыграна после Пасхи на следующий год, когда Рамборг исполнится пятнадцать лет.
* * *
Кристин не видала своего родного дома с того самого дня, как покинула его невестой, – этому уже исполнилось восемь зим. Теперь она возвратилась туда с большой свитой – со своим мужем, Маргрет, пятью сыновьями, няньками, служанками, слугами и лошадьми с дорожными вещами. Лавранс выехал им навстречу – они съехались на плоскогорье Довре. Кристин уже не плакала так легко, как в дни своей юности, но все же, когда увидела отца, подъезжавшего к ней на коне, глаза у нее наполнились слезами. Она остановила своего коня, соскользнула с седла и побежала навстречу отцу. Когда они встретились, она схватила его руку и смиренно поцеловала ее. Лавранс тотчас же спрыгнул с коня и заключил дочь в объятия. Потом пожал руку Эрленду, который, как и все, тоже спешился и пошел навстречу тестю с почтительным поклоном.
На следующий день в Йорюндгорд приехал Симон приветствовать своих новых родичей. Гюрд Дарре и Гейрмюнд из Крюке сопровождали его, но их жены остались в Формо. Симон хотел справлять свою свадьбу у себя, и потому женщины были там очень заняты.
При встрече случилось так, что Симон и Эрленд приветствовали друг друга свободно и непринужденно. Симон владел собой, а Эрленд был так весел и жизнерадостен, что тот подумал: вероятно, он забыл, где они в последний раз виделись! Потом Симон подал руку Кристин. Тут оба были несколько неуверены в себе, и взоры их встретились на одно лишь мгновение.
Кристин показалось, что Симон очень сильно сдал. В молодости он был довольно хорош собой, хотя уже тогда был слишком тучным и короткошеим. Его серо-стальные глаза казались маленькими между опухшими веками, рот был слишком мал, а ямочки на щеках и подбородке чересчур велики для его ребячески круглого лица. Но у него был тогда свежий цвет кожи и молочно-белый высокий лоб под красивыми темно-русыми кудрявыми волосами… Волосы у него еще и теперь вились и были все такими же темными, как орех, и густыми, но все лицо покрывал красно-коричневый загар, под глазами были морщины, а щеки и двойной подбородок тяжело отвисали. И телом он стал тяжел – уже обзавелся брюшком. Не походил он сейчас на человека, который дал бы себе труд прилечь на край постели – пошептаться со своей невестой. Кристин стало жаль свою юную сестру. Та была так свежа, полна прелести и по-детски рада тому, что выходит замуж! В первый же день она показала Кристин все свои сундуки с приданым, со свадебными подарками Симона. И сообщила ей новость, которую слышала от Сигрид, дочери Андреса, будто в свадебной светлице в Формо стоит позолоченный ларец. В нем двенадцать дорогих головных платков, и их она получит от своего мужа в первое же утро. Бедная крошка! Она еще не понимает, что такое брак! Кристин было грустно, что она так мало знает свою сестричку, – Рамборг приезжала в Хюсабю два раза, но всегда была там не в духе и неласкова: ей не нравились ни Эрленд, ни Маргрет, которая была ей ровесницей.
Симон думал и, пожалуй, даже надеялся на то, что Кристин будет выглядеть постаревшей, раз она народила столько детей. Но она цвела молодостью и здоровьем, держалась все так же прямо, и походка ее была все так же полна прелести, хоть она и ступала теперь немного тяжелее. Она была красавицей матерью в окружении своих красивых маленьких сыновей.
На ней было платье из домотканой шерстяной материи ржаво-бурого цвета с вытканными на ней темно-синими птицами, – Симону вспомнилось, что он стоял, облокотясь на ткацкий станок, когда Кристин ткала вот эту самую ткань.
* * *
Когда стали садиться за стол в верхней горнице, произошла некоторая суматоха. Скюле и Ивар подняли рев, им хотелось сидеть между матерью и своей кормилицей, к которой они привыкли. Лавранс решил, что не подобает Рамборг сидеть ниже служанки и детей сестры, поэтому он приказал дочери сесть на почетное место рядом с собой, раз она теперь скоро покинет свой родной дом.
Мальчуганы из Хюсабю сидели неспокойно и, видно, не умели держать себя за столом. До конца трапезы было еще далеко, как вдруг из-под стола вынырнул маленький белокурый мальчик и остановился у колен Симона, сидевшего на скамейке.
– Можно посмотреть на этот странный футляр, который висит у тебя на поясе, родич мой Симон? – сказал он. Ребенок говорил медленно и очень важно. Он обратил внимание на большой, отделанный серебром футляр для ложки и двух ножей.
– Можно, родич! Как зовут тебя, свояк?
– Меня зовут Гэуте, сын Эрленда, свояк! – Он положил кусок свинины, который был у него в руке, прямо на колени к Симону, одетому в костюм из фламандского серебристо-серого сукна, вынул из футляра нож и стал внимательно рассматривать его. Потом взял нож, которым ел Симон, и ложку и положил вещи на место, чтобы посмотреть, как это все выглядит, когда прибор вложен в футляр. Он был очень серьезен и сильно измазал себе жиром пальцы и лицо. Симон с улыбкой глядел на красивое озабоченное личико.
Вскоре после этого у мужской скамьи появились и двое старших, а близнецы соскользнули под стол и подняли там возню среди ног гостей, то вылезая из-под стола к собакам, лежавшим у очага, то опять заползая под стол. Взрослые не могли есть без помехи. Правда, мать и отец выговаривали детям и приказывали им сидеть тихо и прилично, но те не обращали на это никакого внимания. Надо сказать, что и родители все время хохотали над ними и, по-видимому, не относились особенно серьезно к их дурному поведению, – даже когда Лавранс довольно резко приказал одному из своих слуг убрать собак в нижнюю горницу, иначе здесь просто нельзя услышать своих собственных слов!
Семья из Хюсабю должна была спать в верхней горнице, и потому после обеда, пока мужчинам подавали еще разные напитки, Кристин и ее служанки отвели детей в угол и стали их там раздевать. Дети до такой степени перепачкались едой, что мать захотела их немного обмыть. Но малыши не желали мыться, а старшие расплескивали воду, и все пятеро бегали взад и вперед по горнице, пока женщины стаскивали с них на ходу одежду по частям. Наконец все забрались в одну из постелей, но там принялись шалить, возиться, спихивать друг друга, хохотать, визжать, а подушки, покрывала, простыни сдергивались то в одну сторону, то в другую, так что пыль столбом летела и вся горница пропахла сенной трухой. Кристин хохотала и заметила равнодушно: «Они потому так возбуждены, что ночуют в чужом месте».
Рамборг вышла из горницы проводить жениха и, пользуясь весенней ночью, немного прошлась с ним по дороге между изгородями. Гюрд и Гейрмюнд проехали вперед, а Симон остановился проститься с невестой. Он уже поставил ногу в стремя, как вдруг опять повернулся к девушке, схватил ее в свои объятия и стиснул нежного ребенка так сильно, что Рамборг тихонько застонала, полная счастья.
– Благослови тебя Боже, моя Рамборг, какая ты чудесная и красивая… Слишком чудесная и красивая для меня! – пробормотал он в ее растрепавшиеся кудри.
Рамборг стояла, глядя ему вслед, когда он уезжал от нее в дымке лунного света. Потом потерла себе плечо, – Симон так схватил ее, что рука ныла. Пьяная от радости, она подумала: осталось всего лишь трое суток до того дня, когда она выйдет за него замуж!..
* * *
Лавранс стоял с Кристин перед детской кроватью, глядя, как дочь укладывает сыновей. Старшие были уже большими мальчиками, худощавыми, со стройными тонкими руками и ногами, но двое малышей были пухлыми и бело-розовыми, со складками на теле и ямочками на всех сгибах. Прекрасное зрелище, подумал он, видеть, как они лежат тут, раскрасневшиеся и разгоряченные, с пышными волосами, влажными от пота, и тихо дышат во сне. Здоровые, красивые дети, – но никогда еще он не видел столь дурно воспитанных ребят, как его внуки. Хорошо еще, что не было здесь сегодня сестры и невестки Симона! Но, уж верно, не ему говорить о воспитании детей… Лавранс тихонько вздохнул и перекрестил детские головки.
* * *
И вот Симон, сын Андреса, отпраздновал свою свадьбу с Рамборг, дочерью Лавранса, и свадьба их была красивой и пышной. У жениха и невесты были радостные лица, и многим показалось, что Рамборг была прекраснее в свой торжественный день, чем когда-то ее сестра, не так поразительно красива, как Кристин, но радостнее и ласковее той. Все могли убедиться, глядя в ясные, невинные глаза невесты, что она со всей честью носит сегодня золотой родовой венец Йеслингов.
И радостно и гордо сидела она с убранными и заколотыми волосами в кресле перед своей брачной постелью, когда гости пришли к молодым в первое утро. Со смехом и игривыми шутками смотрели они, как Симон надевал женскую повязку на голову своей молодой жены. От приветственных криков и звона оружия сотрясались стены, когда Рамборг поднялась с места и подала своему мужу руку, выпрямившись во весь рост, со щеками, рдевшими румянцем под белой косынкой.
Не так часто случается, чтобы двое детей знатного рода из одной местности сочетались браком, – если проследить род во всех его ветвях, то чаще всего бывает, что открывается слишком близкое родство. Поэтому все сочли этот брак великим и радостным праздником.
VI
Приехав в Йорюндгорд, Кристин почти сразу же заметила, что все старые деревянные человеческие головы, стоявшие на крышах домов в виде коньков над скрещением причелин кровли, были убраны. Вместо них там появились шпицы с листвой и птицами и на новом стабюре – позолоченный флюгер. Точно так же прежние столбы почетного места в старой жилой горнице с очагом были заменены новыми. Прежние были вырезаны в виде двух мужей, правда довольно безобразных, по зато они стояли там с тех пор, как дом был построен, и в торжественных случаях их обычно смазывали салом и обмывали пивом. На новых столбах отец вырезал двух мужей со щитами и в шлемах со знаком креста. Это не сам святой Улав, – так говорил отец, ибо ему казалось непристойным, чтобы всякий грешник имел в своем доме изображения святых, разве только для того, чтобы читать перед ними молитвы, – собственно говоря, столбы как бы изображали двух воинов из стражи Улава. Все старые деревянные резные изображения Лавранс сам изрубил на куски и сжег, слуги не посмели это сделать. Им едва разрешили носить еду накануне праздников на большой камень у Йорюндова кургана, – но Лавранс все же счел, что было бы нехорошо лишать подношений того, кто спит в этом кургане и привык получать дары с тех самых пор, как люди живут здесь в усадьбе. Он умер задолго до введения христианства в Норвегии, так уж не его вина, что он остался язычником!
Людям не нравились эти затеи Лавранса, сына Бьёргюльфа. Хорошо ему, раз у него есть средства купить себе защиту в ином месте. А она, видно, столь же действенна, ибо прежняя крестьянская удача не покидает Лавранса. Но еще вопрос, не отомстит ли за себя тот народ, когда здесь, в усадьбе, появится новый хозяин, менее благочестивый и не такой щедрый ко всему церковному. И маленьким людям было много дешевле отдавать прежним[33] то, что те привыкли получать, чем вступать с ними в ссоры и всецело держаться священников.
Впрочем было еще не ясно, как обернется дело с дружбой между Йорюндгордом и церковной усадьбой, когда отца Эйрика не станет. Священник стал теперь стар и плох, так что ему пришлось завести себе помощника. Сперва он говорил с епископом о своем внуке Бентейне, сыне Иона, но и Лавранс тоже поговорил с епископом, который был его другом еще с прежних времен.
Люди сочли это неправильным. Правда, молодой священник немного приставал к Кристин, дочери Лавранса, в тот вечер и, быть может, напугал девчонку, – однако, кто знает, не сама ли она вызвала парня на такую дерзость? Ведь впоследствии обнаружилось, что Кристин вовсе уж не была такой застенчивой, какой казалась. Но Лавранс всегда слишком доверял своей дочери, просто на руках ее носил, словно она была какой-то святыней!
Поэтому на некоторое время между отцом Эйриком и Лаврансом пробежал холодок. Но потом появился отец Сульмюнд, и он немедленно затеял раздоры с приходским священником из-за какого-то земельного участка, который не то принадлежал к церковным угодьям, не то составлял личную собственность Эйрика. Лавранс лучше всех жителей прихода знал о сделках, совершенных на землю с незапамятных времен, и его свидетельство решило судьбу спора. С тех пор они с отцом Сульмюндом не были друзьями, но зато отец Эйрик и старый дьякон Эудюн теперь, можно сказать, почти что жили в Йорюндгорде, ибо они являлись туда ежедневно и вечно сидели с Лаврансом, жалуясь на всякие несправедливости и докуку, которые им приходилось терпеть от нового священника, и притом их обслуживали так, словно это были два епископа.
Кристин кое-что слышала об этом от Боргара, сына Тронда из Сюндбю; жена его была из Трондхеймской области, и Боргар неоднократно гостил в Хюсабю. Тронд Йеслинг умер несколько лет тому назад; его смерть никого особенно не огорчила, ибо он был скорее всего как бы выродком в старом роду – жадным, упрямым и болезненным. Один лишь Лавранс уживался с Трондом, потому что жалел шурина, а еще больше Гюндрид, жену его. Теперь обоих их не было на свете, и все четверо сыновей их жили вместе в отцовской усадьбе; они были способные, отважные и красивые люди, так что народ считал это изменением к лучшему. Между ними и мужем их тетки в Йорюндгорде была большая дружба, – Лавранс ездил в Сюндбю раза два каждый год и вместе с молодыми людьми охотился в западных горах. Но Боргар говорил, что прямо неестественно, до чего Лавранс и Рагнфрид мучат себя теперь покаянием да благочестием. «Воду он хлещет в посты все так же лихо, отец твой, но с ковшами, полными пива, уже не беседует с прежним добрым и сердечным расположением, как раньше когда-то», – рассказывал Боргар. Никто не может это понять, – ведь нельзя же предполагать, что Лаврансу нужно искупить какой-то тайный грех, и, насколько людям известно, ни одно дитя Адама, верно, не прожило такую христианскую жизнь, как он, – кроме разве господних святых!
Глубоко в душе Кристин шевельнулась смутная догадка, почему ее отец прилагает такое старание, чтобы подойти все ближе и ближе к Богу. Но она не посмела продумать эту мысль до конца.
Ей не хотелось признаться, что она заметила, как изменился отец. Не потому, что он так уж состарился: он держался все так же прямо, и осанка его по-прежнему была стройной и красивой. Волосы сильно поседели, но это не бросалось в глаза, потому что Лавранс был всегда таким светловолосым. И все же… В ее памяти вставал образ молодого, ослепительно красивого человека… Здоровая округлость щек на узком, продолговатом лице, чистый румянец кожи под солнечным загаром, красные, полные губы и глубокие уголки рта. А теперь его мускулистое тело высохло и от него остались только жилы да кости, лицо побурело и заострилось, а в уголках рта образовались складки. Да, теперь он уже перестал быть молодым человеком, хотя, с другой стороны, был не так еще стар.
Спокойным, рассудительным и задумчивым Лавранс был всегда, и Кристин знала, что он с самых своих детских дней с особым рвением следовал христианским заветам, любил церковные службы и молитвы на языке римлян и посещал церковь как место, где получал удовольствие. Но все чувствовали, что смелый дух и радость жизни широкими и спокойными волнами вздымаются в душе этого тихого человека. А теперь что-то как будто унесло из его души отливом.
Кристин видела его пьяным единственный раз с тех пор, как приехала домой, – в один из вечеров на свадьбе в Форме. Тогда он пошатывался и с трудом ворочал языком, но не был особенно весел. Она помнила со времен своего детства, как на пирах по большим праздникам или в гостях ее отец хохотал во все горло и хлопал себя по ляжкам при каждой шутке, предлагал тянуть канат или бороться всем мужчинам, известным своей физической силой, испытывал лошадей, пускался в пляс и если держался на ногах нетвердо, то сам смеялся больше всех, сыпал подарками и излучал на всех потоки добродушия и дружелюбия. Она понимала, что ее отец нуждается в сильном опьянении в промежутки между упорной работой, строгими постами, которые он держал, и тихой домашней жизнью со своими родными, видевшими в нем лучшего своего друга и поддержку.
Она чувствовала также, что у ее мужа не было никогда такой потребности напиваться допьяна, потому что он мало обуздывал себя, даже бывая совершенно трезвым, и неизменно следовал любым своим побуждениям, не раздумывая долго над тем, что правильно и что неправильно, что люди сочтут добрым обычаем и какое поведение назовут разумным. Эрленд был самым умеренным человеком в питье крепких напитков, какого только знала Кристин, – он пил для утоления жажды или ради общества, не придавая этому значения.
Ныне Лавранс, сын Бьёргюльфа, потерял прежнее свое доброе расположение духа за чашей с добрым пивом. Больше в нем уже не было того, что требовало выхода в опьянении. Никогда прежде не приходило ему в голову топить свое горе в хмельном, не появлялось у него такой мысли и теперь, ибо для него дело обстояло так, что за пиршественный стол человек должен нести радость.
Для своих горестей и печалей Лавранс искал иного места. В дочерней памяти всегда смутно вставал полузабытый образ: отец в ту ночь, когда горела церковь. Он стоял под распятием, им спасенным, держа крест и сам опираясь на него. Не продумывая этой мысли до конца, Кристин угадывала, что боязнь за ее будущее и будущее ее детей с человеком, которого она выбрала, и чувство его собственного здесь бессилия – они-то отчасти и изменили Лавранса.
Сознание это тайно грызло ее сердце. И она приехала домой к своим усталой от суматошности последней зимы, от того легкомыслия, с каким она сама примирилась с беспечностью Эрленда. Она знала, что он был и остается мотом, что у него не хватает ума управлять своим имуществом, – оно тает под его управлением медленно и непрерывно. Кое в чем она добилась, чтобы он поступил по ее совету или по совету отца Эйлина, но у нее не хватало сил говорить с ним об этом вечно и беспрестанно. Да и соблазнительно было предаваться радости вместе с ним. Она так устала сражаться и бороться со всем, что было вокруг нее и в ее собственной душе. Ни ibkoh уж она была, что боялась также и беспечности и утомлялась от нее.
Здесь, дома, она надеялась опять обрести мир и покой дней своего детства под защитой отца.
…Но нет! Она чувствовала такую неуверенность. Эрленд получал теперь хорошие доходы со своего воеводства, но зато начал жить с еще большей пышностью, поставил дом на более широкую ногу, завел себе свиту, как у военачальника. И совсем устранил Кристин от всего в своей жизни, что не касалось их самого близкого общения. Она понимала, что ему нежелательно, чтобы за его поведением следили ее внимательные взоры. С мужчинами он достаточно охотно болтал обо всем, что видел и переживал на севере, – с ней же не заговаривал об этом никогда. И было еще и другое. Несколько раз за эти годы он встречался с фру Ингебьёрг, матерью короля, и господином Кнутом Порее. Ныне господин Кнут стал датским герцогом, а дочь короля Хокона связана с ним брачными узами. Это вызвало горькую обиду в сердцах многих норвежских мужей; были предприняты шаги против фру Ингебьёрг, значения которых Кристин не понимала. А епископ бьёргвинский тайно прислал несколько ящиков в Хюсабю; они были теперь погружены на «Маргюгр», и корабль стоял на якоре у Рэумсдалского мыса. Эрленд получил какие-то письменные известия и собирался отплыть этим летом в Данию. На этот раз он непременно хотел взять Кристин с собой, но она воспротивилась. Она знала, что Эрленд вращается среди этой знати как человек равный и дорогой родственник, и потому побаивалась: все же так ненадежно, когда человек столь неосторожен, как Эрленд. Но не отважилась ехать вместе с ним – все равно ей не придется давать ему там советы. И, кроме того, ей не хотелось обрекать себя на общение с такими людьми, с которыми ей, обыкновенной женщине, будет трудно держаться на равной ноге. Да и к тому же еще она боялась моря, – морская болезнь ей гораздо хуже всяких родов, даже самых тяжелых.
И она жила дома в Йорюндгорде с постоянным беспокойством в душе.
* * *
Однажды она была со своим отцом в усадьбе Шенне. И вновь увидела ту замечательную драгоценность, которая хранилась там. Это была шпора из чистейшего золота, огромная, старинная на вид, со странными украшениями. Кристин, как и каждому ребенку в их округе, было известно, откуда она взялась.
Это случилось вскоре после того, как святой Улав окрестил жителей долины и Эудхильд Прекрасная из Шенне исчезла, заключенная в гору. Втащили церковный колокол на нагорье и звонили в него в поисках девушки; на третий вечер она появилась и уже шла по горному лугу, так украшенная золотом, что сверкала, как звезда. Но гут веревка лопнула, колокол скатился вниз по каменной осыпи, и Эудхильд пришлось вернуться в гору.
Но много лет спустя, однажды ночью, к священнику явились двенадцать витязей, – это был первый священник здесь, в Силе. На них были золотые шлемы, серебряные кольчуги, и они сидели верхом на темно-гнедых жеребцах. То были сыновья Эудхильд от горного короля, и они просили, чтобы их мать погребли по христианскому обряду и в освященной земле. Живя-де в горе, она старалась сохранить свою веру и соблюдала все праздники, поэтому слезно молит об этой милости. Но священник отказал; в народе рассказывалось, что за это он теперь сам не знает себе покоя в могиле: осенними ночами бывает слышно, как он бродит по роще выше церкви и плачет, раскаиваясь в своей жестокости. В ту же ночь сыновья Эудхильд отправились в Шенне с поклоном от своей матери ее старым родителям. Наутро во дворе была найдена золотая шпора. И тамошний народ, видно, до сих пор считает себя в родстве с потомками семьи из Шенне, ибо им всегда сопутствует особенное счастье в горах.
Когда они ехали светлой летней ночью домой, Лавранс сказал дочери:
– Эти сыновья Эудхильд читали христианские молитвы, которым научились у матери. Им нельзя было поминать имя Божье и имя Христа, потому «Отче наш» и «Верую» они читали так: «Верую в того всемогущего, верую в сына единородного, верую в духа пресильного». И еще они читали: «Привет тебе, госпожа, благословенна ты среди жен… благословен плод чрева твоего, утешение мира…»
Кристин посмотрела застенчиво в худое, обветренное лицо отца. В свете летней ночи оно казалось таким изможденным заботами и тяжкими размышлениями, каким ей еще никогда не приходилось его видеть.
– Этого вы мне раньше не рассказывали, – сказала она.
– Разве нет? Наверное, мне казалось, от этого у тебя могут появиться не по возрасту тяжелые мысли. Отец Эйрик говорит, у святого Павла апостола написано: не один мир людской вздыхает от мук…
* * *
Как-то Кристин шила, сидя на самой верхней ступеньке лестницы, ведущей в верхнюю горницу, как вдруг во двор усадьбы въехал Симон и остановился внизу, не замечая Кристин. Родители ее вышли из дому. Но Симон не спрыгнул с коня: Рамборг просто наказала ему спросить, когда он будет проезжать тут мимо, насчет ее любимой овечки, – ее не отправили на горный выгон? Рамборг хотелось бы взять ее себе.
Кристин видела, что отец ее почесал в затылке. Да-а, овечка Рамборг! Он сердито рассмеялся. Очень досадно, он надеялся, что Рамборг забудет про нее. Дело в том, что он подарил двум старшим внукам по ручному топорику. И первое, что они сделали, пустив топорики в ход, – это зарубили насмерть овечку Рамборг.
Симон усмехнулся:
– Да уж, эти молодцы из Хюсабю – настоящие разбойники… Кристин, сбежав по ступенькам вниз, сняла с цепочки на поясе свои серебряные ножницы.
– Вот, отдай их Рамборг как пеню за то, что сыновья мои. зарезали ее овцу! Я знаю, ей с самых малых лет хотелось получить такие ножницы. Пусть никто не говорит, что мои сыновья…
Она говорила запальчиво, но вдруг сразу умолкла. Она увидела лица своих родителей, – Лавранс и Рагнфрид глядели на нее неодобрительно и изумленно.
Симон не взял ножниц и, по-видимому, был смущен. Тут он заметил Бьёргюльфа, подъехал к нему, наклонился и, подхватив мальчика, посадил его перед собой на седло.
– А, ты, викинг, совершаешь здесь набеги на наши поселки? Ну, ты теперь мой пленник! Пусть завтра твои родители приедут ко мне, и мы поторгуемся с ними насчет выкупных денег…
С этими словами он, со смехом обернувшись, помахал рукой в знак привета и ускакал с мальчиком, который хохотал и барахтался у него в руках. Симон очень подружился с сыновьями Эрленда. Кристин вспомнила, что он всегда питал склонность к детям; ее младшие сестренки тянулись к нему. Ей бывало ужасно обидно, что Симон так любит детей и умеет занимать их играми, тогда как ее собственный муж столь мало обращает внимания. на болтовню малышей.
Впрочем, день спустя, когда они были в Формо, она узнала, что жена не поблагодарила Симона за то, что он привез с собой домой такого гостя.
– Нечего и ожидать от Рамборг, чтобы ее уже теперь занимали дети, – сказала Рагнфрид. – Ведь она еще сама-то едва вышла из детского возраста. Конечно, будет совсем иное, когда она станет старше.
– Пожалуй! – Симон и его теща обменялись взглядом и чуть заметной улыбкой.
«Ах, вот что! – подумала Кристин. – Ведь скоро уже два месяца со времени их свадьбы…»
* * *
Возбужденная и неспокойная душой, – такой была сейчас Кристин, – она вымещала свое настроение на Эрленде. Он относился к пребыванию в усадьбе родителей жены спокойно и с удовлетворением, точно был праведником. Он дружил с Рагнфрид и ясно показывал, что ему чрезвычайно нравится тесть, да, по-видимому, и Лавранс любил своего зятя. Но Кристин стала теперь такой болезненно-впечатлительной, что чувствовала в добром отношении отца к Эрленду многое от той снисходительности, которую Лавранс всегда питал к каждому живому существу, казавшемуся ему не очень способным справляться с невзгодами самостоятельно. Не такова была его любовь к мужу второй дочери: Симона он встречал как друга и товарища. И хотя Эрленд по своему возрасту стоял гораздо ближе к тестю, чем Симон, однако Симон и Лавранс говорили друг другу ты. Эрленду же, с того самого времени, как он сделался женихом Кристин, Лавранс говорил ты, а тот обращался к отцу на вы. Лавранс никогда не предлагал изменить это, обращение.
Симон и Эрленд тоже держались по-приятельски, когда встречались, но не искали общества друг друга. Кристин продолжала испытывать тайное смущение перед Симоном Дарре, – из-за того, что он знал о ней, и еще больше – из-за сознания, что в тот раз он вышел из положения с честью, а Эрленд – со срамом. Ее просто бесило, когда она думала о том, что, видимо, даже это Эрленд смог позабыть! Поэтому она не всегда бывала обходительна с мужем. Если Эрленд бывал в хорошем настроении и сносил ее раздражительность добродушно и кротко, то Кристин злило, что он не принимает близко к сердцу ее слов. Другой раз случалось, что у него не хватало терпения, и тогда он выходил из себя, но Кристин отвечала ему язвительно и холодно.
Как-то вечером они сидели в Йорюндгорде в старой горнице – Лаврансу больше всего нравилось это помещение, в особенности в дождливую погоду и при таком тяжелом воздухе, как, например, сегодня, ибо в новой горнице под верхними покоями был плоский потолок, и дым от печи там очень мешал, а в старой горнице дым уходил над очагом вверх под стропила крыши, даже когда приходилось закрывать из-за непогоды дымовую отдушину.
Кристин шила, сидя у очага; она была в дурном настроении и скучала. Напротив нее дремала над своим шитьем Маргрет, время от времени позевывая. Дети возились и шумели в горнице. Рагнфрид была в Формо, а большинство слуг и служанок ушло из дому. Лавранс сидел на почетном месте, а Эрленд – около него, на внешней скамье; между ними стояла шахматная доска, и они молча, после долгого раздумья, передвигали фигуры. Один раз, когда Ивар и Скюле старались разорвать какого-то щенка на две части и тянули его в разные стороны, Лавранс встал и отнял у них визжавшее маленькое животное. Он ничего не сказал и снова сел за игру, держа щенка на коленях.
Кристин подошла и стала следить за игрой, положив руку на плечо мужа. Эрленд играл в шахматы гораздо хуже тестя, поэтому чаще всего он проигрывал, когда они по вечерам садились за доску, но относился к этому спокойно и равнодушно. В этот вечер он играл очень плохо. Кристин все время пилила его за это – не очень-то ласково и нежно. В конце концов Лавранс сказал довольно сердито:
– Не может Эрленд сосредоточить свои мысли на игре, раз ты торчишь тут и его беспокоишь! Чего тебе надо здесь, Кристин? Ведь ты же ничего не понимала в шахматах!
– Ну конечно, по-вашему я вообще ничего не понимаю!
– Одного, по-моему, ты, во всяком случае, не понимаешь, – сказал резко отец, – а именно, как подобает жене разговаривать со своим мужем. Лучше уйди отсюда и уйми детей: они совсем ошалели.
Кристин отошла от играющих, посадила всех детей в один ряд на скамью и сама села с ними.
– Сидите теперь тихо, сыночки! – сказала она. – Ваш дедушка не хочет, чтобы вы тут играли и забавлялись.
Лавранс взглянул на дочь, но промолчал. Немного погодя в горницу вошли няньки, и Кристин, служанки и Маргрет отправились укладывать детей спать. Эрленд сказал, когда они с тестем остались одни:
– Мне хотелось бы, тесть, чтобы вы не выговаривали Кристин. Если она находит для себя утешение в том, что пилит меня, когда у нее бывает вот такое дурное настроение… то ведь разговоры с ней не помогут. И она терпеть не может, чтобы кто-нибудь говорил плохо о ее детях!..
– А ты, – спросил Лавранс, – ты намерен терпеть, чтобы твои сыновья росли такими невежами? Где же это они, все те служанки, которые должны пестовать их и наблюдать за ними?
– Я думаю, с вашими слугами в людской! – сказал Эрленд со смехом и потянулся. – Но я не смею и слова молвить Кристин об ее девушках-служанках. А то она разгневается и доведет до моего сведения, что ни она, ни я не были образцом для людей!..
* * *
День спустя Кристин бродила по лужку к югу от усадьбы, собирая землянику. Вдруг отец окликнул ее из дверей кузницы и велел зайти к нему.
Кристин пошла с неохотой – наверное, опять что-нибудь насчет Ноккве: в это утро он открыл ворота, и все коровы, не отправленные в горы, забрели в ячменное поле.
Отец вынул из горна кусок раскаленного докрасна железа и положил его на наковальню. Дочь сидела, дожидаясь, и долгое время не слышно было иных звуков, кроме ударов молота по брызгавшему искрами будущему крюку для подвешивания котла и ответного звонкого гудения наковальни. Наконец Кристин спросила, что ему от нее нужно.
Железо уже остыло. Лавранс отложил в сторону клеши и кувалду и подошел к дочери. С сажей на лице и на волосах, с почерневшими руками и одеждой, в большом кожаном переднике, он казался более строгим, чем обычно.
– Я позвал тебя сюда, дочь моя, ибо хочу сказать тебе вот что. Здесь, в моем доме, ты обязана оказывать своему супругу то уважение, которое приличествует жене. Я не желаю слушать, чтобы дочь моя отвечала своему мужу так, как ты отвечала и разговаривала с Эрлендом вчера!
– Это для меня новость, отец, что вы начали считать Эрленда человеком, которому люди должны, оказывать уважение!
– Он твой муж, – сказал Лавранс. – Ведь я не применял к тебе насилия, чтобы состоялся этот брак. Тебе следует это помнить.
– У вас с ним такая горячая дружба, – отвечала Кристин. – Если бы вы знали его тогда вот так, как теперь, то, наверное, выдали бы меня замуж насильно.
Отец посмотрел на нее серьезно и огорченно.
– Ты сейчас отвечаешь, Кристин, слишком поспешно и говоришь, как сама знаешь, неправду. Я не пытался принуждать тебя, когда ты захотела бросить своего законного жениха, хотя ты знаешь, что я сердечно люблю Симона…
– Да… Но ведь Симон тоже не хотел тогда брать меня замуж…
– А-а? Он был слишком благороден, чтобы упорно настаивать на своем праве, раз ты не хотела. Но я еще не знаю, очень ли противился бы он в глубине души, поступи я так, как хотел Андрес Дарре… то есть, чтобы мы не обращали внимания на дурачества таких вот двух молодых людей, как вы оба! И вскоре я буду, пожалуй, думать: а не прав ли был рыцарь? Когда вижу теперь, что ты не можешь жить благопристойно с супругом, которого сама же во что бы то ни стало желала получить!..
Кристин засмеялась нехорошим, громким смехом.
– Симон! Никогда вам не удалось бы принудить Симона жениться на женщине, которую он застал с другим мужчиной в таком доме…
У Лавранса перехватило дыхание.
– Доме? – невольно произнес он.
– Да… В таком, какой вы, мужчины, называете борделью. Та, что владела им, – это была любовница Мюнана, – она сама предупреждала меня, чтобы я туда не ходила. Я сказала: «Мне надо встретиться с моим родичем». Я и не знала, что он был ее родичем…
Она опять засмеялась нехорошим, озлобленным смехом…
– Замолчи! – крикнул отец.
Он постоял немного. Дрожью подернулось его лицо… внезапно словно поблекло от улыбки. Кристин невольно подумала про лес на горном склоне… Так тот белеет, когда порыв бури вывертывает каждый лист, – блистающий и бледный отсвет.
– Многое узнает тот, кто не расспрашивает… Кристин бессильно поникла, сидя на скамейке, облокотилась на одну руку, а другою прикрыла глаза. Впервые за всю свою жизнь она испугалась отца – испугалась смертельно.
Лавранс отвернулся от нее, отошел, взял кувалду, поставил ее на место среди других. Потом собрал напильники и мелкие инструменты и принялся раскладывать их в порядке на поперечной балке между стен. Он стоял спиной к Кристин; руки у него странно дрожали.
– А ты никогда не задумывалась, Кристин… Ведь Эрленд молчал об этом. – Он остановился перед ней, глядя сверху вниз в ее белое, испуганное лицо. – Я ответил ему: «Нет» – наотрез, когда он приехал ко мне в Тюнсберг со своими богатыми родичами и посватался к тебе… Я не знал тогда, что мне следовало бы благодарить его за то, что он хотел восстановить честь моей дочери… Многие мужчины в подобном случае поспешили бы дать мне это понять…
Но он приехал снова и сватался к тебе со всей честью. Не всякий проявил бы такое усердие, чтобы взять за себя замуж ту, которая уже… которая была… такой, какой ты была тогда!
– Этого ни один мужчина, мне кажется, не посмел бы рассказать вам…
– Не холодного булата боялся когда бы то ни было Эрленд!.. – Вдруг в лице Лавранса появилась какая-то невыразимая усталость, голос его был мертв и беззвучен. Но вот он снова заговорил спокойно и твердо. – Как это все ни скверно, Кристин… но, по-моему, еще хуже то, что ты говоришь так теперь, когда он стал твоим мужем и отцом твоих сыновей…
Если все обстоит так, как ты говоришь, значит ты знала о нем самое худшее еще до того, как столь упрямо стремилась выйти за него замуж. И все же он готов был приобрести тебя дорогой ценой, словно ты еще была честной девушкой. Большую свободу предоставил он тебе распоряжаться всем и править… Поэтому ты должна искупить свой грех тем, что будешь править разумно и исправлять там, где у Эрленда не хватает предусмотрительности… Это твой долг перед Богом и перед твоими детьми!
Я сам говорил, да и другие тоже, что, пожалуй, Эрленд способен только обольщать женщин. И ты виновата в том, что такие вещи говорились: это ты сама сейчас засвидетельствовала. Однако потом он показал, что у него есть способности и на другое… Твои муж приобрел себе доброе имя своей доблестью и быстротой действий во время войны. Твои сыновья могут гордиться, что их отец заслужил славу смелостью, и отвагой, и умением владеть оружием. Что он был…. неразумен… об этом тебе должно быть известно лучше, чем всем нам. Ты скорее искупишь свой срам, если будешь оказывать уважение и помогать тому супругу, которого ты сама себе выбрала.
Кристин низко склонилась к самым коленям, обхватив голову руками. При этих словах она взглянула на отца, бледная, в полном отчаянии.
– Жестоко с моей стороны было рассказать вам это. Ох!.. Симон просил меня… Только об этом он меня и просил!.. Чтобы я пожалела вас и не сообщала вам самого худшего…
– Симон просил тебя пожалеть меня?.. – Она услышала страдание в его голосе. И поняла: было тоже жестокостью с ее стороны сказать ему, что чужой человек счел необходимым напомнить ей о жалости к отцу.
Тут Лавранс присел к ней, взял в свои руки ее руку и положил ее себе на колено.
– Это было жестоко, моя Кристин! – сказал он ласково и печально. – Ты добра со всеми, дитя мое хорошее, но я понял давно уже, что ты можешь быть жестокой с теми, кого любишь слишком сильно. Ради бога, Кристин, избавь меня от того, чтобы мне нужно было бояться за тебя! Не принесла бы эта твоя необузданность еще большего горя тебе и твоим. Ты брыкаешься, как молодая лошадь, которую впервые привязали к столбу, а ведь ты привязана корнями сердца своего.
Рыдая, приникла она к нему, и отец крепко обнял ее и прижал к себе. Так они долго сидели, но Лавранс больше ничего не говорил. Наконец он приподнял ее голову.
– Ты совсем черная, – сказал он с легкой улыбкой. – Вот там, в углу, лежит тряпка… Только ты об нее еще больше испачкаешься. Ступай домой и умойся… А то, глядя на тебя, все подумают, что ты сидела на коленях у кузнеца!
Он нежно вытолкал дочь за дверь, закрыл ее и немного постоял. Потом, шатаясь, сделал несколько шагов к скамейке, рухнул на нее и остался сидеть, упершись затылком в бревна стены, и закинул кверху искаженное лицо. Изо всех сил он прижимал руку к тому месту, где билось сердце.
Сколько же это может продолжаться? Не хватает воздуху, слабость и темнота перед глазами, боль, распространившаяся в руку от сердца, которое боролось и трепетало, отбивало несколько ударов и потом опять останавливалось трепеща. Кровь стучала в жилах на шее.
Ничего, скоро пройдет. Это всегда проходит, стоит только ему спокойно посидеть. Но опять возвращается все чаще и чаще.
* * *
Эрленд назначил людям со своего корабля местом встречи остров Веэй, а временем – канун дня святого Иакова, но сам немного задержался в Йорюндгорде, отправившись с Симоном на охоту на матерого медведя, причинявшего много вреда скоту, пасшемуся на горном выгоне. Когда он вернулся с охоты домой, его ждало там известие, что его люди подрались с горожанами, и ему пришлось поспешить на север, чтобы выручать своих. У Лавранса было там какое-то дело, и поэтому он поехал верхом вместе с зятем.
Время шло уже к осеннему празднику святого Улава, когда они прибыли на остров. Там уже стоял на якоре корабль Эрлинга, сына Видкюна, а за вечерней в церкви святого Петра они встретили и самого наместника. Он отправился вместе с ними на монастырское подворье, где остановился Лавранс, отужинал там с ними и послал своих людей на корабль принести оттуда особо хорошего французского вина, которое он достал в Нидаросе.
Но беседа за вином проходила вяло. Эрленд сидел, погруженный в свои собственные думы, с веселым огоньком в глазах, который у него всегда появлялся, когда предстояло что-то новое, слушал рассеянно речи других; Лавранс только прихлебывал вино, и господин Эрлинг молчал.
– У тебя усталый вид, родич! – сказал ему Эрленд. Оказывается, в прошлую ночь при переходе через залив они были застигнуты бурей и Эрлингу пришлось все время быть наверху…
– И тебе придется скакать сломя голову, если ты хочешь добраться до Тюнсберга ко дню святого Лаврентия! К тому же большого удовольствия или покоя себе ты и там не найдешь. Если магистр Поль сейчас с королем…
– Да. А ты не зайдешь в Тюнсберг по пути?
– Разве только, чтобы осведомиться, не пошлет ли король своей матери ласкового сыновнего привета. – Эрленд рассмеялся. – Или не отправит ли епископ Эудфинн какого-нибудь известия фру Ингебьёрг.
– Многих изумляет, что ты отплываешь в Данию в такое время, когда все военачальники направляются на совещание в Тюнсберг, – сказал господин Эрлинг.
– Не странно ли, что люди всегда изумляются мне? Но ведь может же у меня явиться желание посмотреть немного на добрые обычаи, каких я не видел с тех самых пор, как был в последний раз в Дании. Снова принять участие в турнире… Да еще если наша родственница пригласила нас. Ведь с ней теперь никто не хочет знаться из ее родных здесь, в Норвегии, кроме Мюнана и меня!
– Мюнана… – Эрлинг наморщил брови. Потом рассмеялся. – Разве в этом – я чуть не сказал старом… кабане еще осталось столько жизни, что он в состоянии передвигать свою тушу? Итак, значит, герцог Кнут собирается устраивать турниры! Конечно, и Мюнан выедет на ристалище?
– Да… И жаль мне тебя, Эрлинг, что ты не хочешь поехать с нами и взглянуть на это зрелище. – Эрленд тоже засмеялся. – Я замечаю, что ты боишься, не для того ли пригласила нас фру Ингебьёрг к себе на эти крестины, чтобы мы заварили там пиво совсем для другого пиршества. Но ты же сам прекрасно знаешь, что у меня слишком неловкие лапы и слишком легкомысленное сердце, чтобы меня можно было использовать для тайных целей. А Мюнану вы уже повыдергали все зубы!..
– Ну нет, мы с этой стороны вовсе не так уж боимся заговоров. Ведь теперь Ингебьёрг, дочь Хокона, должна бы вполне уяснить себе, что она потеряла всякие права в своей родной стране, с тех пор как вышла замуж за этого Порее. Трудно было бы ей ступить хотя бы одной ногой на наш порог, раз она вложила свою руку в руку человека, даже мизинца которого мы не хотим видеть в пределах своих границ…
– Да, с вашей стороны было умно разлучить мальчика с его матерью… – мрачно сказал Эрленд. – Еще он ребенок… а уже у нас, норвежцев, есть основания высоко держать голову, когда подумаем о короле, которому мы клялись в верности…
– Замолчи! – сказал Эрлинг тихо и сокрушенно. – Это… несомненно, неправда…
Оба собеседника поняли по его виду, что он сам знает, что это правда. Хотя король Магнус, сын Эйрика, не вышел еще из детского возраста, но он уже был заражен грехом, о котором не приличествует упоминать среди людей крещеных. Один шведский клирик, приставленный к нему для обучения его чтению и письму, когда он жил в Швеции, сбил его с пути совершенно несказуемым образом…
Эрленд сказал:
– Люди шепчутся в каждой усадьбе и в каждой хижине у нас на севере, что собор в Нидаросе сгорел, потому что наш король недостоин сидеть на престоле святого Улава.
– Ради Бога, Эрленд!.. Я говорю, еще неизвестно, правда ли это! А это дитя, король Магнус, безгрешно в глазах Господа, мы должны тому верить… Он может очистить себя… Ты говорил, мы разлучили его с матерью! А я говорю: да накажет Господь мать, которая изменяет своему ребенку, как Ингебьёрг изменила своему сыну… Таким нельзя доверять, Эрленд! Помни: люди, на свидание с которыми ты теперь едешь, вероломны!
– Мне думается, друг другу они были достаточно верны… Но вот ты говоришь так, словно послания с неба падают тебе в полу плаща каждый день… Не потому ли ты позволяешь себе быть столь отважным, что готов грызться с князьями церкви?..
– Довольно, Эрленд! Говори о том, любезный, в чем ты смыслишь, или молчи! – Господин Эрлинг поднялся с места. Оба они с Эрлендом стояли злые, с раскрасневшимися лицами.
Эрленд скривил рот – так ему стало противно.
– Животное, с которым осквернился человек, мы убиваем и бросаем его тело в водопад…
– Эрленд! – Наместник схватился за край стола обеими руками. – У тебя самого есть сыновья… – сказал он тихо. – Как можешь ты произносить такие слова… Следи за своим языком, Эрленд! Подумай, прежде чем сказать что-нибудь там, куда ты едешь, и. двадцать раз подумай, прежде чем сделать что-нибудь…
– Если так поступаете вы, правящие делами государства, то меня не удивляет, что все у нас идет вкривь и вкось! Но, разумеется, тебе нечего опасаться. – Он скривил рот. – Я… Я… конечно, ничего не стану делать. Однако великолепно жить в нашей стране!.. Ну, тебе ведь надо рано вставать завтра. А мой тесть устал…
Двое других, не говоря ничего, остались еще посидеть после того, как Эрленд пожелал им спокойной ночи. Эрленд ночевал у себя на корабле. Эрлинг, сын Видкюна, сидел, вертя в руках кубок.
– Вы кашляете? – сказал он, чтобы хоть что-нибудь сказать.
– Старые люди постоянно кашляют да отхаркиваются. У нас столько немощей, дорогой господин мой, о которых вы, молодежь, ничего не знаете! – сказал улыбаясь, Лавранс.
Так они еще посидели. Наконец Эрлинг, сын Видкюна, произнес как бы про себя:
– Да, вот так все думают… что плохи дела нашего государства. Шесть лет тому назад в Осло мне показалось, что твердое намерение поддержать королевскую власть обнаружилось совершенно ясно… среди мужей из тех родов, которые предназначены для таких деяний. Я… Я основывал на этом свои расчеты.
– Мне кажется, вы видели тогда это совершенно правильно, господин. Но вы сами сказали, что мы привыкли сплачиваться вокруг своего короля. Нынче он еще дитя… и половину всего времени проводит в другой стране…
– Да. Иной раз я думаю… нет худа без добра. В прежние времена, когда наши короли скакали, как дикие жеребцы… Бывало, ставь на любого из отличнейших жеребят. Народу только требовалось выбрать того, кто мог лучше огрызаться…
Лавранс засмеялся:
– Да, да!
– Мы беседовали с вами три года тому назад, Лавранс, Сын лагмана, когда вы вернулись после своего паломничества в Скёвде и повидались со своими родичами в Гэутланде…[34]
– Я помню, господин, вы почтили меня тогда своим посещением…
– Нет, нет, Лавранс! Не надо говорить любезностей… – Его собеседник довольно нетерпеливо махнул рукой. – Вышло так, как я говорил, – произнес он мрачно. – Никто не может объединить сыновей господских у нас в стране. Лезут вперед те, кому хочется послаще поесть, – кое-что еще осталось в корыте. Но те, кто мог бы стремиться к приобретению власти и богатства таким путем, которым следовали с честью прежде, во времена наших отцов, те не выходят вперед.
– Похоже на то. Да ведь и то сказать, что честь следует за знаменем вождя.
– Тогда люди должны считать, что за моим знаменем следует мало чести, – сказал Эрлинг сухо. – Вот вы теперь держитесь в стороне от всего, что может прославить ваше имя, Лавранс, Сын лагмана…
– Я поступаю так с того времени, как стал женатым человеком, господин. А я женился рано… Моя супруга недомогала, и ей трудно было общаться с людьми. Да, видно, и роду нашему не процвесть здесь, в Норвегии. Мои сыновья умерли рано, и только один из моих племянников дожил до взрослых лет.
Ему стало неприятно, что он вынужден был сказать это. Ведь Эрлинг, сын Видкюна, пережил то же самое. Дочери его были здоровыми и все выросли, но ему удалось сохранить в живых всего одного сына, и то, говорят, мальчик слаб здоровьем. Но господин Эрлинг только спросил:
– У вас, насколько я припоминаю, и со стороны матери нет близких родичей?
– Да, самые близкие – это дети сестер деда по матери. У Сипорда, сына Лодина, было только две дочери, и те умерли при первых же родах… Моя тетка по матери сошла в могилу вместе со своим ребенком.
Они опять немного посидели молча.
– Такие, как Эрленд, – тихо произнес наместник короля, – это самые опасные люди, – те, которые думают чуть дальше собственной корысти… но недостаточно далеко. Разве Эрленд не похож на ленивого мальчишку? – Он сердито двигал кубком по столу. – Что, он мало одарен? Или незнатного рода? Или не отважен? Но никогда он не потрудится выслушать о каком-либо деле столько, чтобы понять его основательно!.. А если бы он и потрудился дослушать человека, так он, конечно, забыл бы начало, прежде чем тот дойдет до конца!..
Лавранс взглянул на своего собеседника. Господин Эрлинг сильно постарел с тех пор, как они виделись, в последний раз. Он выглядел усталым и измученным, казалось, стал как-то меньше занимать места. У Эрлинга были тонкие, красивые черты лица, но, пожалуй, чересчур мелкие, и, кроме того, какой-то, словно выцветший оттенок кожи, – таким он и прежде был. Лавранс почувствовал, что этот человек, хоть он и был рыцарем прямодушным, умным, готовым служить без лукавства и не щадя себя, но во всем он немного слишком мал, чтобы быть первым. Будь он хотя бы на голову выше – конечно, ему легче было бы найти себе сторонников. Лавранс тихо сказал:
– Такой умный человек, как господин Кнут, не может не видеть… если они там что-то замышляют… что в тайных делах ему не много пользы будет от Эрленда.
– Вам этот ваш зять чем-то нравится, Лавранс, – сказал его собеседник почти сердито. – Хотя, по правде сказать, причины любить его у вас как будто нет…
Лавранс сидел, обмакивая палец в винную лужицу на столе и рисуя на нем узоры. Господин Эрлинг заметил, что кольца на его пальцах сидят теперь совсем свободно.
– А у вас есть? – Лавранс взглянул на него и улыбнулся милой своей улыбкой. – И все же мне кажется, вам он нравится тоже!
– Да… Один Бог знает!.. Но вы прекрасно понимаете, Лавранс, какие мысли могут посещать господина Кнута… Ведь его сын приходится внуком королю Хокону!..
– Однако даже Эрленд должен понимать, что у отца этого ребенка слишком уж широкая спина для того, чтобы маленький принц смог когда-либо выйти из-за нее. А против его матери весь наш народ из-за этого ее брака.
Немного спустя Эрлинг, сын Видкюна, встал и подвесил к поясу меч. Лавранс учтиво снял с крюка плащ гостя и стоял, держа его в руке, – и вдруг покачнулся и едва не рухнул на пол, но господин Эрлинг успел подхватить его. С трудом он отнес Лавранса на кровать – тот был такой большой и тяжелый. Это не был удар… Лавранс лежал белый, с посиневшими губами, с бессильными, обмякшими руками и ногами. Господин Эрлинг опрометью перебежал двор и велел разбудить монаха-управителя.
По-видимому, Лавранс был смущен чрезвычайно, когда сознание вернулось к нему. Это у него слабость, которая появляется по временам… А началось с того времени, как он был на охоте на лося две зимы тому назад, – он заблудился тогда в метель. «Такие вещи нужны, чтобы человек понял, что молодость покинула тело», – улыбнулся он как бы в извинение.
Рыцарь подождал, пока монах пустит больному кровь, хотя Лавранс и просил господина Эрлинга не беспокоиться, – ведь ему на рассвете нужно отправляться в дорогу.
Яркий месяц стоял высоко над горами, и у берега вода казалась черной, но вдали, при выходе из фьорда, блики луны лежали на ней серебряными хлопьями. Ни дымка из дымовых отверстий; трава на крышах домов блестела от росы в лунном сиянии. Ни души на единственной улочке местечка, когда господин Эрлинг быстро проходил те несколько шагов, которые отделяли его от королевской усадьбы, где он ночевал. Он казался до странности хрупким и маленьким в большом плаще, в который плотно закутывался, – его била легкая дрожь. Двое-трое заспанных слуг, дожидавшихся его прихода, выскочили во двор с фонарем. Наместник короля взял фонарь, отослал слуг спать и, дрожа и поеживаясь, стал подниматься по лестнице в светличку стабюра, где он спал.
VII
Вскоре после Варфоломеева дня Кристин отправилась в обратный путь со всей своей огромной свитой из детей, служанок и слуг с их скарбом. Лавранс доехал с ней верхом до Йердкинна.[35]
В то утро, когда Лаврансу нужно было возвращаться домой в долину, отец с дочерью прохаживались по двору, беседуя. Горы были залиты ярким солнцем, болота уже покраснели, а пригорки пожелтели от золотой березовой поросли. Вдали, на плоскогорье, то поблескивали, то опять темнели озерки, по мере того как тени больших светлых облаков, предвещавших хорошую погоду, проходили над ними. Они безостановочно наплывали и потом спускались в далекие расщелины и узкие долины среди серых пиков и синих гор с полосами свежевыпавшего снега и в старых снежных шапках, обступивших дальний окоем. Маленькие серо-зеленые хлебные поля, принадлежавшие постоялой избе, резко выделялись по цвету среди этого по-осеннему сверкающего мира гор.
Дул свежий и резкий ветер… Лавранс натянул на голову Кристин капюшон плаща, сорванный ветром и спустившийся ей на плечи, и заправил пальцем краешек ее полотняной повязки.
– Ты что-то побледнела и похудела у меня дома! – сказал он, – Разве мы плохо ухаживали за тобой, Кристин?..
– Нет, хорошо! Это не оттого…
– Видимо, утомительно путешествовать с такой кучей детей, – высказал предположение отец.
– О да! Хотя не из-за этих пятерых у меня бледные щеки… – Она улыбнулась мимолетной улыбкой, и когда отец взглянул на нее испуганно и вопрошающе, Кристин кивнула ему и снова усмехнулась.
Отец отвернулся в сторону, но спустя немного времени спросил:
– Итак, насколько я понимаю, может статься, ты не так скоро сможешь опять приехать домой, в долину?
– Восемь лет на этот раз, наверное, не придется ждать, – сказала она, продолжая улыбаться. Тут она увидела, какое у отца лицо. – Отец! Ах, отец мой!
– Тс! Тс! Дочь моя! – Он невольно схватил ее за плечи и остановил. Кристин уже готова была кинуться к нему в объятия. – Да Кристин же…
Он крепко сжал ей руку и пошел, ведя дочь за собой. Они оставили постройки позади и шли теперь по тропинке через пожелтевший березняк, не думая, куда бредут. Лавранс перепрыгнул через ручеек, перерезавший тропинку, обернулся к дочери и подал ей руку.
Она заметила, что даже в этом простом движении не было его прежней упругости и ловкости. Она и раньше видела, хотя и не задумывалась над этим, что отец уже не вспрыгивает в седло и не соскакивает с лошади с былой легкостью, не взбегает по лестнице на чердак, не подымает таких тяжестей, как раньше. Все его тело утратило прежнюю подвижность, и он стал как-то более осторожным, словно носил в своем теле какую-то вечно дремлющую боль и передвигался тихо, чтобы не разбудить ее. Когда он входил в горницу после поездки верхом, видно было, как кровь бьется у него в жилах на шее. Иногда Кристин замечала, что под глазами у него опухало или отекало… Ей вспомнилось, что однажды утром она вошла в горницу, а отец лежал полуодетый на постели с босыми ногами, перекинутыми через край кровати: мать сидела перед ним на корточках и растирала ему щиколотки.
– Если ты будешь горевать о каждом, кого валит с ног старость, тебе придется о многом печалиться, дитя мое, – заговорил он ровным и спокойным голосом. – У тебя у самой теперь большие сыновья, Кристин, и потому, конечно, для тебя не может быть неожиданностью, когда ты видишь, что твой отец скоро станет старым хрычом. Когда мы расставались, а я еще был молодец… Ведь мы тогда тоже знали не больше, чем теперь, суждено ли нам будет когда-либо встретиться снова здесь, на земле. А я еще могу прожить долго… Уж это как будет Богу угодно, Кристин!
– Вы больны, отец? – спросила она беззвучно.
– С годами приходят разные немощи, – беспечно отвечал Лавранс.
– Ведь вы же не стары, отец! Вам пятьдесят два года…
– Моему отцу и того не было. Иди-ка посиди здесь со мной!..
Под скалистой стеной, нависшей над ручьем, было нечто вроде невысокой полки, поросшей травой. Лавранс отстегнул плащ, сложил его и посадил на него дочь с собою рядом. Ручеек с журчанием струился по камешкам перед ними, покачивая ивовую ветку, лежавшую в воде. Отец сидел, обратив свой взор на белые и синие горы далеко-далеко за расцвеченным осенними красками плоскогорьем.
– Вам холодно, отец, – сказала Кристин, – возьмите мой плащ… – Она отстегнула его, и Лавранс накинул полу себе на плечи, так что оба они сидели укрывшись. Под плащом одной рукой Лавранс обнял Кристин за талию.
– Ты ведь отлично знаешь, моя Кристин, что неразумен тот, кто оплакивает уход человека из нашего мира, – ты ведь слышала, что говорят: «Пусть будет Господу, а не мне». Я твердо уповаю на Божье милосердие. Не так долог тот срок, на который друзья разлучаются. Может быть, он тебе иной раз и покажется долгим, пока ты еще молода, но ведь у тебя есть твои дети и твой муж. Когда ты доживешь до моих лет, тебе будет казаться, что немного прошло времени с тех пор, как ты видела нас, ушедших, и удивишься, когда начнешь считать, сколько зим пролетело… Вот сейчас мне кажется, еще совсем недавно я сам был мальчиком… А ведь прошло столько зим с тех пор, как ты была моей белокурой девочкой, бегавшей за мной по пятам, куда бы я ни пошел… Ты с такой любовью следовала за своим отцом… Да вознаградит тебя Бог, моя Кристин, за ту радость, что ты дала мне…
– Да, если он вознаградит меня так, как я вознаградила тебя!.. – Она опустилась перед ним на колени, схватила его за руки и стала покрывать поцелуями его ладони, пряча в них свое заплаканное лицо. – Ах, отец, дорогой мой отец… Не успела я стать взрослой девушкой, как уже отблагодарила вас за вашу любовь тем, что причинила вам злейшее горе…
– Нет, нет, дитя! Не плачь так. – Он отнял у нее свои руки, поднял Кристин с колен, притянул ее к себе, и они опять сидели по-прежнему.
– И радости ты дала мне много в эти годы, Кристин. Мне привелось увидеть, как около тебя подрастают красивые и многообещающие дети, ты стала прилежной и разумной женой, и я понял, что ты все более приучаешься искать помощи там, где ее лучше всего можно найти, когда у тебя неприятности. Кристин, золото мое бесценное, не плачь так горько! Ты можешь этим повредить тому, кого прячешь под поясом, – шепнул он. – Не печалься же так!
Но ему никак не удавалось остановить ее слезы. Тогда он взял дочь на руки и посадил ее к себе на колени. Теперь она сидела совсем так, как в былые дни, когда была маленький: руками она обняла отца за шею, а лицо спрятала у него на плече.
– Есть одно, о чем я не говорил ни единой живой душе, кроме своего священника… И вот теперь я хочу рассказать это тебе. В ту пору, когда я еще подрастал… дома, у нас в Скуге, и первое время, когда я был в дружине, у меня на уме было желание уйти в монастырь, как только состарюсь. Правда, я не давал обета, даже в глубине души. Многое влекло меня также и на другой путь… Но когда я рыбачил на берегу Ботнфьорда и слышал звон колоколов в монастыре на Хуведёе… мне казалось, это все же влечет меня больше всего…
Потом, когда мне было шестнадцать зим, отец заказал для меня этот мой панцирь из испанских стальных пластин, спаянных серебром, – Рикард-англичанин из Осло собрал его, – и мне подарили меч – тот, который я всегда ношу, – и панцирь для коня. В те времена в стране не было так мирно, как в ту пору, когда ты подрастала, – мы вели войну с датчанами, и я знал, что вскоре мне придется пустить в ход прекрасное свое оружие. И я не в силах был отказаться от него… Я утешался тем, что моему отцу не понравится, если его старший сын станет монахом, и что мне негоже противиться воле родителей.
Но я сам избрал для себя мирское поприще и старался думать, когда мир шел против меня, что недостойно мужчины роптать на ту долю, которую я сам же себе выбрал. Ибо с каждым годом моей жизни я понимал все яснее: нет упражнения более достойного того человека, кого Бог сподобил уразуметь его милосердие, чем служить ему, и бодрствовать над теми, кому мирское еще застилает зрение, и молиться за них. А все же я должен сказать, моя Кристин, тяжело мне было бы пожертвовать для Бога жизнью, которую я вел в своих усадьбах, – с заботами о преходящих вещах и с мирской радостью… с твоей матерью, живущей бок о бок со мной, и со всеми вами, детьми моими. Так уж, видно, предначертано: раз человек рождает потомство от плоти своей, то должен терпеть, если сердце его разрывается от боли, когда он теряет детей или жизнь их в мире складывается несчастливо. Бог, даровавший им душу, владеет ими, а не я…
Рыдания сотрясали тело Кристин; и вот отец стал тихонько покачивать ее у себя на коленях, словно малого ребенка.
– Многого я не понимал, когда был молод. Отец любил и Осмюнда, но не так, как меня. Это было, понимаешь, из-за моей матери… Ее он не забывал никогда, а женился на Инге, потому что так пожелал его отец. Сейчас мне хотелось бы, чтобы я мог встретиться со своей мачехой еще здесь, в этом мире, и выпросить у нее для себя прощение за то, что я так мало ценил ее доброту…
– Ты же так часто говорил, отец, что твоя мачеха не делала тебе ни зла, ни добра, – сказала Кристин сквозь рыдания.
– Помоги мне, Боже, я тогда не понимал этого как следует. Но сейчас мне кажется немаловажным, что она не питала ко мне ненависти и никогда не сказала мне ни единого дурного слова. Как это понравилось бы тебе, Кристин, если бы ты видела, что твой пасынок во всем решительно и всегда ставится впереди сына твоего?
Кристин немного успокоилась. Она лежала теперь на руках у отца, повернув голову прочь, и глядела прямо перед собой в сторону гор. Стало темнее от большой серо-синей тучи, проходившей под солнцем… Сквозь нее пробилось несколько желтых лучей, вода в ручье ярко заблестела.
Тут Кристин снова разрыдалась.
– Ах нет!.. Отец, отец мой, неужели я уж больше никогда в жизни не увижу вас!..
– Ну, Господь да будет с тобой, Кристин, чтобы мы все встретились в оный день – все, кто дружил с нами в жизни, – всякая душа человеческая… Христос и Мария дева, и святой Улав, и святой Томас да хранят тебя во все дни твои… – Он взял ее голову в руки и поцеловал ее в губы. – Будь милостив к тебе Господь, да светит он тебе в этом мире, а в мире том да засветит он тебе свет великий…
Спустя несколько часов, когда Лавранс, сын Бьёргюльфа, уезжал из Йердкинна, дочь провожала его, идя рядом с конем. Слуга уже уехал довольно далеко вперед, но Лавранс придерживал своего коня и ехал шагом. Было так больно смотреть на заплаканное, полное отчаяния лицо Кристин. Такой она сидела и на постоялом дворе все время, пока Лавранс ел, беседовал с ее детьми, шутил с ними и сажал их поочередно к себе на колени.
Лавранс медленно произнес:
– Не печалься больше, Кристин, о том, в чем ты должна раскаиваться передо мной. Но вспоминай об этом, когда подрастут твои дети и тебе, быть может, будет казаться, что они относятся к тебе или к отцу своему не так, как вы считали бы нужным. Вспомни тогда и о том, что я рассказывал тебе о своей молодости. Я знаю, крепка твоя любовь к ним, но ты всего строптивее, когда любишь всего больше, а в твоих молодцах живет своеволие – это я видел, – сказал он, улыбнувшись.
Но вот наконец Лавранс попросил ее оставить его и идти обратно.
– Мне не хочется, чтобы ты заходила так далеко от жилья и потом возвращалась одна.
Они оказались к этому времени в лощине между небольшими пригорками, с березняком понизу и кучами камней по скатам. Кристин прижалась к отцовской ноге в стремени и хваталась за его одежду, за руки, за седло, за шею и круп лошади, тычась головой из стороны в сторону и рыдая с такими глубокими и жалобными стонами, что Лаврансу казалось, у него разорвется сердце при виде того, в какое она погружена глубокое горе.
Он спрыгнул с коня, обнял дочь и в последний раз крепко прижал ее к себе. Потом долго крестил ее, поручая милости Божьей и всех его святых. И наконец сказал, что теперь она должна отпустить его.
Так они расстались. Но когда Лавранс отъехал немного, Кристин увидела, что он придержал коня, и поняла, что отец плачет, уезжая от нее.
Она кинулась в березовый лес, торопливо пробралась через него и начала карабкаться на ближайший пригорок по поросшему золотистым лишайником каменистому склону. Но он был усыпан крупными камнями, и подниматься по нему было тяжело, и горушка оказалась выше, чем она думала. Наконец она поднялась на вершину, но Лавранс уже скрылся за холмами. Кристин повалилась на мох и кустики красной толокнянки, которые росли на вершине холма, и долго лежала так, плача, закрыв лицо руками.
* * *
Лавранс, сын Бьёргюльфа, приехал к себе домой в Йорюндгорд поздно вечером. Приятное чувство какой-то теплоты охватило его, когда он увидел, что в старой горнице кто-то ждет его возвращения – за крохотным стеклянным оконцем, выходившим на крыльцо, слабо мерцал свет огня на очаге. В этой горнице он всегда больше всего чувствовал себя дома.
Рагнфрид сидела там одна за шитьем какой-то большой вещи, лежавшей перед ней на столе. Около стояла сальная свеча в подсвечнике желтой меди. Рагнфрид тотчас же встала, приветливо поздоровалась с мужем, подкинула дров в очаг и пошла сама хлопотать насчет еды и питья. Нет, она давно уже отослала служанок на покой; сегодня у них был тяжелый день, но зато теперь они напекли столько ячменного хлеба, что хватит до самого Рождества. Поль и Гюнстейн поехали в горы собирать мох. Кстати, раз уж заговорили о мхе, – хочет ли Лавранс, чтобы ему сшили зимнюю одежду из той ткани, которая окрашена красильным мхом, или же из зеленой, верескового цвета? Здесь был сегодня утром Орм из Муара и спрашивал, не продадут ли ему крученых кожаных ремней? А она взяла те ремни, что висели в сарае ближе к двери, и сказала, что он может получить их в подарок. Да, а дочери его теперь немного получше – рана на ноге хорошо заживает…
Лавранс отвечал и утвердительно кивал головой, а тем временем оба они со слугой ели и пили. Но хозяин очень быстро покончил с едой. Он поднялся с места, вытер нож о штаны сзади и поднял клубок ниток, лежавший около места Рагнфрид. Нитка была намотана на палочку, на обоих концах которой было вырезано по птице, – у одной из них отломился кусочек хвостика. Лавранс закруглил излом и немного подрезал его, так что птичка стала кургузой. Как-то, давным-давно уже, он наделал для своей жены целую кучу таких палочек для мотков шерсти.
– Ты сама собираешься шить? – спросил он, глядя на работу Рагнфрид. Это была пара его кожаных штанов. Рагнфрид сажала заплаты на внутреннюю сторону штанов – там, где они стерлись о седло. – Это тяжелая работа для твоих пальцев, Рагнфрид.
– Ну, что ты! – Она наложила куски кожи край к краю и стала протыкать дырки шилом.
Слуга пожелал хозяевам спокойной ночи и ушел. Муж и жена остались одни. Лавранс стоял у очага и грелся, поставив ногу на край кладки и взявшись рукой за шест от дымовой отдушины. Рагнфрид поглядела на него. И вдруг она заметила, что у него на пальце нет колечка с рубинами – обручального кольца его матери. Лавранс увидел, что Рагнфрид заметила это.
– Я подарил его Кристин, – сказал он. – Оно ведь всегда ей предназначалось… И мне казалось, что она с тем же успехом может получить его уже сейчас.
После этого кто-то из них сказал другому: «А не пора ли уже ложиться спать?» Но Лавранс продолжал стоять в прежней позе, а Рагнфрид все так же сидела за своей работой. Они обменялись несколькими словами о поездке Кристин, о работе, которой предстояло заняться в усадьбе, о Рамборг и о Симоне. Потом опять заметили вскользь, что вот нора бы, пожалуй, пойти спать, но никто из них не шелохнулся.
Тут Лавранс снял с пальца правой руки золотой перстень с сине-белым камнем и подошел к жене. Робко и смущенно взял ее за руку и стал надевать ей на палец кольцо, – пришлось несколько раз снимать его, прежде чем Лавранс нашел подходящий палец, на который оно наделось. А наделось оно на средний палец, поверх венчального кольца.
– Я хочу, чтобы теперь ты его носила, – тихо произнес он, не глядя на жену.
Рагнфрид сидела тихо и совершенно неподвижно, щеки у нее залились краской.
– Зачем ты это делаешь? – прошептала она наконец. – Ты думаешь, мне стало завидно, что наша дочь получила кольцо?.. Лавранс покачал головой и улыбнулся:
– Ты понимаешь, зачем я это делаю!
– Ты говорил прежде, что это кольцо возьмешь с собой в могилу, – произнесла она опять шепотом. – Чтобы после тебя его никто не носил…
– Вот почему и ты никогда не должна снимать его со своей руки, Рагнфрид, – обещай мне это! Я не хочу, чтобы после тебя его носил кто-нибудь….
– Зачем ты это делаешь?.. – опять спросила она, задерживая дыхание.
Муж взглянул ей в лицо.
– Нынешней весной было тридцать четыре года, как мы поженились. Я был тогда несовершеннолетним мальчиком; всю мою жизнь взрослого мужчины ты провела рядом со мной – и когда у меня бывало горе, и когда все шло хорошо.
Помоги мне Боже, я слишком плохо понимал, какое тяжелое бремя ты носила, когда мы жили вместе! Но теперь мне думается, все эти дни я чувствовал: как хорошо, что ты была со мной!..
Не знаю, так ли это, но, может, ты думала, будто я люблю Кристин больше, чем тебя. Она была мне величайшей радостью и причинила мне самое тяжелое горе – это так… Но ты была матерью им всем. И вот теперь мне кажется, что тебя мне будет тяжелее всех покидать, когда меня не станет…
Вот почему ты никогда никому не должна отдавать моего кольца… даже ни одной из наших дочерей…
Быть может, ты считаешь, жена моя, что ты видела со мной больше горя, чем радости?.. Не сладилось у нас с тобой кое в чем, но все же мне кажется, мы были друг другу верными друзьями! И я подумал, что потом мы опять встретимся гак, что худого между нами уже не будет больше, а былую нашу дружбу Господь восстановит, и она будет даже еще крепче.
Жена подняла свое бледное, изрытое морщинами лицо… Ее большие впалые глаза горели, когда она взглянула на мужа. Он все еще держал ее руку. Рагнфрид увидела, как ее рука лежит в мужней руке, и пальцы ее немного согнуты. Три кольца сверкали одно над другим, – ниже всех обручальное кольцо, поверх него – венчальное и, наконец, вот это…
И таким странным показалось ей это! Она вспомнила, как Лавранс надевал ей на палец первое кольцо: перед шестом от дымовой отдушины в горнице, там у них дома, в Сюндбю; отцы их стояли с ними рядом. Лавранс был такой бело-розовый, круглощекий, едва лишь вышедший из детского возраста… и немного неловкий, когда он выступил вперед со стороны господина Бьёргюльфа.
Второе кольцо он надел ей на палец перед церковными вратами в Гердарюде, во имя Бога-Троицы, под рукою священника.
Она почувствовала: этим последним кольцом Лавранс сызнова венчался с ней. И если вскоре ей сидеть над его бездыханным телом, то он хочет теперь, чтобы она знала: этим кольцом он сочетал ее с той могучей и живой силой, которая обитала в нем…
Словно сердце ее разорвалось на части в груди и истекало кровью, юное и буйное. Из-за печали по горячей и живой страсти, утрату которой она все еще оплакивала втайне, из-за полного страхом счастья от этой бледной, светящейся любви, увлекающей ее за собой до самых крайних пределов земной жизни. За грядущей кромешной тьмой ей виделось сияние иного, более ласкового солнца, ей чуялось благоухание цветов из сада на краю света…
Лавранс опустил ее руку снова к ней на колени и сел на скамейку недалеко от жены, повернувшись спиной к столу и положив локоть на столешницу. Он глядел не на Рагнфрид, а на огонь очага.
Все же голос Рагнфрид звучал спокойно и тихо; когда она опять заговорила.
– Я и не думала, супруг мой, что была так дорога тебе…
– Именно так, – отвечал он таким же ровным и спокойным голосом.
Оба помолчали. Рагнфрид переложила свою работу с колен на скамейку рядом с собой. Немного погодя она тихо спросила:
– А то, что я рассказала тебе тогда ночью?.. Ты забыл это?..
– Такое забыть в здешнем мире, пожалуй, никто не смог бы! И сказать по правде, я и сам чувствовал – нам стало не легче друг с другом после того, как я узнал об этом. Хотя, бог свидетель, Рагнфрид, я так старался, чтобы ты никогда не замечала, как много я думал об этом…
– Я не знала, что ты так много думал об этом… Он резко повернулся к жене и взглянул на нее. Тогда Рагнфрид сказала:
– Я виновата, что нам стало тяжелее друг с другом, Лавранс. Мне казалось, что если ты мог относиться ко мне совершенно так же, как прежде… после той ночи… то, значит, ты любишь меня еще меньше, чем я думала. Если бы после этого ты стал для меня жестоким мужем, побил бы меня, хотя бы только один-единственный раз, напившись пьяным… я переносила бы легче свое горе и раскаяние. Но то, что ты принял это так легко…
– Ты думала, я принял это легко?..
Слабая дрожь в его голосе заставила ее обезуметь от страстной тоски. Казалось, с самого дна, из взбаламученной глубины души волной изошел этот голос, с таким напряжением, с таким усилием! Она вспыхнула пламенем:
– Да, если бы ты взял меня хоть один раз в свои объятия не потому, что я была законной христианской супругой, которую люди положили в постель рядом с тобой, но женою, которой ты страстно добивался, за которую дрался, чтобы ею завладеть… не мог бы ты тогда быть со мною таким, будто эти слова не были сказаны!..
Лавранс задумался:
– Да!.. Пожалуй… не мог бы… Нет, не мог бы…
– Если бы ты так полюбил свою нареченную, тебе данную невесту, как Симон полюбил нашу Кристин?..
Лавранс не ответил. Немного погодя он сказал, как бы против своей воли, тихо и боязливо:
– Почему ты назвала Симона?
– Не могла же я сравнивать тебя с тем, другим, – отвечала жена, сама смущенная и испуганная, хотя и пытаясь улыбнуться. – Вы с ним слишком разные.
Лавранс поднялся с места, сделал несколько шагов в тревоге и потом сказал еще тише:
– Бог не покинет Симона.
– А тебе никогда не казалось, – спросила его жена, – что Бог тебя покинул?
– Нет.
– Что думал ты в ту ночь, когда мы сидели с тобой там, в сарае… и ты узнал в один и тот же час, что мы, кого ты любил так преданно и кто был тебе дороже всех на свете, – мы обе изменили тебе так, что уж худшей измены, кажется, не может и быть?..
– Я в тот раз, кажется, мало думал… – ответил муж.
– Ну, а после? – настаивала жена. – Когда ты думал об этом… как ты говоришь, все время?..
– Я думал, как часто я изменял Христу… – сказал он тихим голосом.
Рагнфрид поднялась с места, немного постояла, прежде чем решилась подойти к мужу и положить свои руки ему на плечи. Когда он обнял ее, она склонила голову к нему на грудь. Лавранс почувствовал, что она плачет. Он еще крепче привлек ее к себе и прижался щекой к ее темени.
– Ну, Рагнфрид, теперь пойдем на покой! – сказал он немного погодя.
Вместе подошли они к распятию, преклонили колено и Перекрестились. Лавранс прочел вечерние молитвы – он читал их на языке церкви, тихо и отчетливо, а жена повторяла слова за ним.
Затем они разделись. Рагнфрид легла подальше от края постели, на которой подушки в изголовье стелились теперь гораздо ниже, потому что в последнее время муж часто страдал головокружением. Лавранс закрыл дверь на засов и на замок, подгреб угли в очаге, задул свет и лег в постель к жене. Они лежали в темноте, прикасаясь друг к другу руками. Немного погодя пальцы их сплелись.
Рагнфрид, дочь Ивара, думала: словно опять брачная ночь, и какая-то странная брачная ночь! Счастье и несчастье нахлынули на нее разом и понесли ее на своих волнах с такою мощью, что она почувствовала: вот теперь начали обрываться первые корни души в ее плоти… вот рука смерти протянулась и к ней… в первый раз.
Да, так и должно быть… раз все это началось, как оно началось. Рагнфрид вспомнила тот первый раз, когда она увидела своего жениха. Тогда он радовался ей… немного смущался, но ему хотелось любить свою нареченную невесту. А ее раздражало даже то, что юноша был так ослепительно красив, что волосы его, такие густые, блестящие и светлые, спускались на бело-розовое, покрытое золотистым пушком лицо. А ее сердце было одной сплошной жгучей раной от думы о человеке, который не был красив, не был молод, не был бел и румян, как кровь с молоком. И она погибала от страстного желания спрятаться в его объятиях и в то же время вонзить нож ему в горло… И в первый раз, когда ее нареченный жених вздумал было приласкать ее, – они сидели вдвоем у них дома на лесенке стабюра, и он намотал себе на руку ее косы, – она вскочила, повернулась к нему, побелев от гнева, и ушла.
Ах, ей вспомнилась ночная поездка, когда она ехала верхом вместе с Тровдом и Турдис через Йермдал к той волшебнице в горах Довре. В ногах у нее она валялась, кольца и браслеты срывала она со своих рук и бросала их на пол перед фру Осхильд, тщетно молила дать ей хоть какое-нибудь средство, чтобы ее жених ничего не смог от нее добиться… Ей вспомнился долгий путь с отцом, родичами, подружками и со всеми поезжанами вниз по долине, через поселки, лежащие среди низких холмов, туда, в Скуг, на свадьбу. И вспомнилась первая ночь… и потом все ночи… когда она принимала неловкие ласки мальчика-молодожена, холодная как камень, ничуть не скрывая, что это нимало не радует ее.
Нет, Бог не покинул ее. Милосердный, он услышал ее вопль отчаяния, когда она призывала его, утопая все глубже и глубже в своем несчастье… даже когда она звала его, не веря, что ее услышат. Словно темное море обрушилось на нее… И вот теперь волны вознесли ее к дивному и сладкому блаженству, – Рагнфрид чувствовала, они унесут ее из жизни…
– Заговори со мной, Лавранс, – тихо взмолилась она. – Я так устала…
Муж прошептал:
– Venite ad me, omnes qui laborate et onerati estis. Ego reficiam vos,[36] – сказал господь.
Он подсунул руку под плечи жены и привлек ее совсем к себе. Так они пролежали немного, щекой к щеке. Потом Рагнфрид произнесла тихим голосом:
– Сейчас я молилась Божьей Матери и просила у нее порадеть за меня, чтобы мне не надолго пережить тебя, супруг мой!..
Его губы и ресницы слегка коснулись в темноте ее щеки, словно крылья бабочки:
– Моя Рагнфрид, дорогая моя Рагнфрид!..
VIII
Кристин сидела этой осенью и зимой в Хюсабю и не хотела никуда ездить, ссылаясь на то, что ей нездоровится. Но она просто устала. Такой усталой она еще никогда не бывала за всю свою жизнь, – устала веселиться, устала горевать, а больше всего устала размышлять.
Будет лучше, когда у нее родится вот этот новый ребенок, думала она; ей так ужасно хотелось его, как будто от него зависело ее спасение. И если родится сын, а отец ее умрет еще до его рождения, тогда он будет носить имя Лавранса. И Кристин думала о том, как она будет любить это дитя и вскормит его сама у своей груди, – давно уж у нее не было грудных детей, и она начинала плакать от томления при мысли, что вот скоро она опять будет держать в своих объятиях сосунка.
Она снова стала собирать около себя всех своих сыновей как бывало прежде, и старалась внести побольше порядка и строгости в их воспитание. Она чувствовала, что поступает так по желанию отца, и это как бы вносило некоторое успокоение в ее душу. Отец Эйлив начал теперь обучать Ноккве и Бьёргюльфа буквам и латинскому языку, и Кристин часто присутствовала на уроках в священническом доме, когда дети приходили туда учиться. Но они были не очень жадными до знаний учениками, и все дети не слушались и буянили, кроме Гэуте, который продолжал оставаться матушкиным баловнем, как называл его Эрленд.
Эрленд вернулся домой из Дании около дня всех святых в очень приподнятом настроении духа. Он был принят с величайшими почестями герцогом и своей родственницей фру Ингебьёрг; она очень благодарила его за привезенные им в подарок меха и серебро; он участвовал в турнирах, охотился да оленя и на лань, а когда они расставались, господин Кнут подарил ему черного, как уголь, испанского жеребца, фру Ингебьёрг же послала с ним Кристин свой самый сердечный привет и двух серебристо-серых борзых собак. Кристин решила, что у этих заморских собак какой-то предательский и коварный вид, и боялась, как бы они не причинили ее детям вреда. А окрестные жители заговорили о кастильском коне. Эрленд отлично выглядит на этом высоконогом, стройном, ладном скакуне, но такие лошади малопригодны в нашей стране, и один Бог знает, как этот жеребец покажет себя в горах. Но пока что Эрленд закупал самых великолепных вороных кобыл, куда бы ему ни приходилось приезжать в воеводстве, и теперь у него был табун, на который по крайней мере смотреть было приятно. В былые дни Эрленд, сын Никулауса, давал своим верховым коням красивые заморские имена: Бельколор, Баярд и тому подобное, но про этого коня он сказал, что он так прекрасен, что не нуждается в таких украшениях, – этот конь назывался просто Сутен.[37]
Эрленд очень сердился, что жена не хотела никуда с ним выезжать. Больна она не была, насколько он мог заметить, – в этот раз у нее не было ни обмороков, ни рвоты, и вообще еще не видно было никаких признаков… А больна она и утомлена, конечно, оттого, что вечно сидит дома да раздумывает, размышляет о его проступках и прегрешениях. На Рождество между ними произошло несколько жарких стычек. Но теперь Эрленд не приходил к Кристин просить у нее прощения за свою вспыльчивость, как всегда бывало раньше. До сих пор он всегда думал, что когда у них бывают разногласия, то виноват он. Кристин добра, она всегда права, и когда ему бывает не по себе и он скучает дома, то такая уж у него натура, что он устает от доброты и от правоты, если на его долю их достается слишком много. Но этим летом он не раз замечал, что тесть держит его руку и, по-видимому, считает, что Кристин недостает мягкости и сдержанности, какие подобают супруге. Тогда ему пришло на ум, что она слишком близко принимает все к сердцу и с трудом прощает ему мелкие грешки, которые он совершил без всякого злого умысла. Всегда он раньше просил у жены прощения, когда немного придет в себя и одумается, – и она говорила, что прощает его; но после он все-таки видел, что прощено, да не забыто.
Вот почему он часто отлучался из дому и почти всегда брал с собой Маргрет. Воспитание девочки было источником разногласий между супругами. Говорить об этом Кристин никогда не говорила, но Эрленд отлично знал. что она – и другие люди – думают. Тем не менее он всегда относился к Маргрет как к своему законнорожденному ребенку, и когда девочка появлялась где-нибудь со своим отцом и мачехой, люди принимали ее так, словно она действительно была его законной дочерью. На свадьбе Рамборг она была одной из подружек невесты и носила золотой венец на своих распущенных волосах. Многим женщинам это не нравилось, но Лавранс поговорил с ними, и Симон тоже сказал, что никто не должен перечить в этом Эрленду или упоминать о чем-либо самой девушке. Прекрасное дитя нисколько не повинно в том, что оно родилось так несчастливо. Но Кристин понимала, что Эрленд лелеет мысль выдать Маргрет замуж за какого-нибудь молодого человека, носящего оружие, и что он думает, будто при том положении, которое он теперь занимает, ему удастся добиться своего, хотя девочка рождена в блуде и для нее трудно будет найти совершенно надежное, непоколебимое положение. Быть может, это дело и увенчалось бы успехом, если бы люди были действительно уверены в том, что у Эрленда хватит способностей удержать и еще более увеличить свою власть и богатство. Но хотя Эрленда в известной мере и любили и уважали, однако никто не питал полной уверенности в том, что благосостояние в Хюсабю продержится долго. Поэтому Кристин боялась, что, пожалуй, ему едва ли удастся осуществить свои замыслы насчет Маргрет. И хотя не очень любила падчерицу, жалела ее и страшилась того дня, когда высокомерие девочки будет, быть может, сломлено, – если Маргрет придется удовольствоваться гораздо более скромным браком, чем тот, к мысли о котором ее постоянно приучал отец, и совсем иными условиями жизни, чем те, в каких Эрленд воспитал ее.
Но вот вскоре же после Сретения из Формо в Хюсабю прибыло трое мужчин. Они перешли через горы на лыжах и принесли Эрленду спешную весть от Симона, сына Андреса. Симон писал, что их тесть болен и трудно ждать, чтобы он прожил очень долго. Лавранс просит, чтобы Эрленд прибыл в Силь, если только он может. Ему хотелось поговорить с обоими зятьями о том, как все устроить после его смерти.
Эрленд расхаживал по горнице, незаметно поглядывая на жену. Беременность зашла уже далеко, Кристин была очень бледна и похудела в лице… У нее такой удрученный вид, слезы готовы брызнуть из глаз каждое мгновение. И Эрленд пожалел о том, как он вел себя с нею этой зимой… Болезнь отца не явилась для нее неожиданностью, и раз Кристин жила здесь с тайным горем, то ему следовало бы прощать ей, когда она поступала несправедливо.
Один он мог бы совершить поход в Силь довольно быстро, если бы пошел через горы на лыжах. Если же взять с собой жену, это будет долгое и тяжелое путешествие. И тогда пришлось бы дожидаться, пока закончится смотр оружия[38] в Великом Посту, и сперва устроить совещание со своими ленсманами. Кроме того, есть еще несколько встреч и народное собрание, на которых он должен быть обязательно. Прежде чем они смогут тронуться с места, уже будет, наверно, опасно близок срок, когда Кристин ждет своего разрешения, – а она еще и моря не выносит, даже когда совершенно здорова! Но он не смел и подумать о том, чтобы жена его больше не увидела своего отца в живых. И вечером, когда они улеглись спать, Эрленд спросил у Кристин, решится ли она на путешествие.
Он счел себя вознагражденным, когда она разрыдалась в его объятиях, полная благодарности и раскаяния в своей несправедливости к нему зимой. Эрленд размяк и стал нежен, как всегда, когда он причинял женщине горе и был вынужден глядеть, как она изливает это горе у него на глазах. Поэтому он довольно терпеливо сносил выдумки Кристин. Он сразу же сказал, что детей он не хочет брать с собой. Но мать заговорила о том, что ведь Ноккве теперь такой большой, что ему пойдет на пользу, если он увидит, как душа его дедушки отойдет. Эрленд сказал: «Нет». Потом она высказала мнение, что Ивар и Скюле слишком малы, чтобы оставаться на попечении служанок. «Нет», – сказал отец. А Лавранс так любил Гэуте! «Нет», – ответил Эрленд: если принять во внимание ее положение, то и без того уж очень трудно для Рагнфрид иметь у себя в доме женщину на сносях, когда у нее муж лежит на одре болезни, а для них самих – возвращаться домой с новорожденным. Поэтому или она должна будет отдать ребенка на воспитание какой-нибудь кормилице из усадеб Лавранса, или же дождаться в Йорюндгорде наступления лета, но тогда ему придется уехать домой раньше. Все это он излагал жене, повторяя не один раз, причем старался говорить спокойно и вразумительно.
Потом ему вспомнилось, что надо будет захватить с собой и то и другое из Нидароса, что может понадобиться теще для погребальной трапезы: вина, воску, пшеничной муки, сарацинского пшена и тому подобного. Но в конце концов они все же выехали из дому и прибыли в Йорюндгорд за день до праздника святой Яртрюд.
* * *
Пребывание в родительском доме сложилось для Кристин совершенно иначе, чем она думала.
Хорошо, что ей удалось еще раз повидать своего отца. Вспоминая, как он встретил ее, Кристин благодарила Бога за то, что смогла доставить отцу эту последнюю радость. Но ей было больно, что она слишком мало могла для него сделать…
До родов оставался едва месяц, поэтому Лавранс совершенно запретил ей пособлять в уходе за ним. Не позволяли ей и бодрствовать около него по ночам наравне с другими, а мать не хотела и слышать, чтобы она хоть пальцем шевельнула, помогая во всех домашних хлопотах. Кристин просиживала у отца целыми днями, но редко бывало, чтобы они когда-либо оставались одни. Почти ежедневно в усадьбу приезжали гости – всё друзья, желавшие еще раз увидеть Лавранса, сына Бьёргюльфа, в живых. Это радовало его, хотя он очень уставал. Он разговаривал весело и сердечно со всеми – женщинами и мужчинами, бедными и богатыми, молодыми и старыми, благодарил их за дружбу, просил помолиться о его душе – дай Бог нам опять свидеться на том свете! А по ночам, когда внизу с Лаврансом оставались только одни его близкие, Кристин лежала в верхней горнице, уставившись неподвижным взором в темноту, и не могла заснуть, потому что все думала и думала о кончине отца и порочности своего ничем не довольного сердца.
Лавранс быстро угасал. Он еще держался на ногах, пока у Рамборг не родился ребенок и Рагнфрид уже не нужно было проводить столько времени в Формо. Он даже приказал свозить себя туда как-то днем и повидал свою дочь и внучку. Девчурка была названа при крещении Ульвхильд. Но потом он слег, и, по-видимому, ему уже не суждено было встать.
Он лежал в большом помещении под верхней горницей. Ему устроили там на скамье почетного места нечто вроде кровати, потому что он не мог выносить, чтобы голова у него лежала высоко на изголовье, – тогда у него тотчас же делались головокружение, припадки слабости и сердечные схватки. Пускать ему кровь уже больше не решались. Это приходилось делать так часто в течение всей осени и зимы, что теперь Лавранс стал совсем малокровным и ел и пил очень мало и с трудом.
Тонкие и красивые черты отца теперь заострились, и смуглость выцвела на лице, раньше таком свежем от чистого воздуха; оно стало желтым, как кость, а обескровленные губы и уголки глаз побелели. Густые светлые, тронутые сединой волосы были бессильно разбросаны – нестриженые и увядшие – по синей вышивке накидки на подушке, – но больше всего его изменяла жесткая и седая щетина, которая росла теперь на нижней части лица и на длинной широкой шее, где жилы выступали натянутыми толстыми струнами. Раньше Лавранс всегда старательно брился перед каждым праздничным днем. Тело исхудало так, что от него оставался почти один остов. Но Лавранс говорил, что чувствует себя хорошо, если лежит вытянувшись и не шевелится. И он всегда был весел и радостен.
В усадьбе резали скот, варили пиво и пекли для погребальной трапезы, выносили на двор постели и осматривали их, – все, что можно было сделать, делалось теперь, чтобы повсюду была тишина, когда настанет час последней борьбы. Лавранс сильно оживлялся, когда слышал, как идут эти приготовления, – его последнее пиршество не должно было быть самым худшим из всех, что устраивались в Йорюндгорде: почетно и достойно следует ему расстаться со своими обязанностями хозяина дома. Однажды ему захотелось взглянуть на тех двух коров, которых поведут за его гробом, в дар отцу Эйрику и отцу Сульмюнду, и буренок ввели к нему в горницу. Им задавали двойную дачу корма всю зиму, и они стали такими красивыми и жирными, как коровы, пасущиеся летом на горных выгонах, хотя сейчас было еще самое тяжелое время весенней нехватки. Сам Лавранс больше всех хохотал, когда одна из них уронила кое-что на пол горницы. Но он боялся, что жена его измучится вконец. Кристин считала себя искусной хозяйкой, – такой она слыла у них дома в Скэуне, – однако теперь ей казалось, что если сравнивать ее с матерью, так она совершенно никуда не годится. Никто не мог понять, каким образом Рагнфрид удается поспевать всюду и во всем, и к тому же как будто она никогда не отходит от мужа; она и бодрствовала около него каждую ночь наравне с другими.
– Не думай обо мне, супруг мой, – говорила она, вкладывая в его руку свою. – Ты ведь знаешь, что, когда ты умрешь, я совершенно отдохну от всяких таких забот.
Уже много лет тому назад Лавранс, сын Бьёргюльфа, купил себе у монахов в Хамаре место для своего последнего упокоения, и Рагнфрид, дочь Ивара, должна была проводить его тело туда и остаться там. Ей предстояло поступить монастырской постоялицей в дом, принадлежавший этим монахам в городе. Сперва гроб Лавранса будет внесен в церковь здесь, дома, и будут сделаны крупные подарки и самой церкви и священникам; его жеребца поведут за гробом с доспехами и оружием, и их должен будет выкупить Эрленд за сорок пять марок серебром. Один из его и Кристин сыновей получит эти доспехи и оружие – скорее всего тот ребенок, с которым Кристин ходит сейчас, если у нее родится сын. Быть может, когда-нибудь опять появится Лавранс из Йорюндгорда, улыбнулся больной. На пути в Хамар по Гюдбрандской долине тело тоже нужно будет вносить в различные церкви и оставлять там на ночь. Эти церкви были оговорены в завещании Лавранса с указанием денежных подарков и восковых свечей.
Однажды Симон сообщил, что у тестя сделались пролежни, – он помогал Рагнфрид поднимать и убирать больного.
Кристин приходила в отчаяние из-за своего ревнивого сердца. Для нее невыносимо было видеть, что родители оказывают Симону, сыну Андреса, такое родственное доверие. В Йорюндгорде он был дома, чего никогда не бывало с Эрлендом. Почти ежедневно его рослый буланый конь стоял на привязи у дворовой изгороди, а Симон сидел в горнице у Лавранса, не снимая ни шапки, ни плаща, – он-де приехал ненадолго. Но вскоре появлялся в дверях и кричал, чтобы его коня отвели все-таки на конюшню. Ему были известны все отцовские дела, он приносил ларец с грамотами, доставал расписки и записи, выполнял разные поручения Рагнфрид и беседовал с приказчиком об управлении имением. Кристин подумала, что ей всегда хотелось больше всего на свете, чтобы ее отец любил Эрленда… А в первый же раз, когда отец стал на его сторону против нее, она сейчас же сделала самое дурное…
Симон, сын Андреса, чрезвычайно горевал, что ему так скоро придется расстаться со своим тестем. Но был очень доволен, что у него родилась дочурка. Лавранс и Рагнфрид много расспрашивали его о маленькой Ульвхильд, и Симон всегда мог ответить на все их вопросы о весе малютки и о ее развитии. И тут тоже Кристин чувствовала, что ревность грызет ее сердце, – Эрленд никогда не обращал внимания на детей в этом смысле. В то же время ей казалось немного смешным, когда такой уже не очень молодой человек с тяжелым буро-красным лицом болтает с полным знанием дела о желудочной рези у грудного ребенка или о том, как он ест.
Однажды как-то Симон захватил Кристин с собой на санях, ведь нужно же ей съездить взглянуть на сестру и племянницу.
Симон перестроил совершенно заново старую, закоптелую жилую горницу, в которую в течение нескольких сот лет обычно переселялись женщины в Формо, когда им наступало время родить. Очаг был выброшен, сложена из кирпичей печь, и к одной из ее сторон удобно и хорошо пристроена отличная кровать с резьбой, а у стены прямо напротив стояло прекрасное, тоже резное, изображение Божьей Матери, так что женщина, лежавшая на этой кровати, все время видела его перед собой. В горнице появились пол из досок, застекленное окно в стене, всякая красивая мелкая утварь и новые скамьи. Симону хотелось, чтобы эта постройка служила Рамборг женской горницей, – здесь она может держать свои личные вещи, принимать хозяек-соседок, а если в усадьбе бывают пиры, то сюда могут удаляться те женщины, которым будет не по себе, когда мужчины перепьются к концу вечера.
В честь гостьи Рамборг улеглась в постель. Она нарядилась в шелковую косынку и красную кофту с белой меховой оторочкой на груди; за спину у нее были положены подушки в шелковых наволочках, а постель застлана бархатным покрывалом в цветочках. Перед кроватью стояла колыбель Ульвхильд, дочери Симона. Это была старинная шведская колыбель, которую привезла с собою в Норвегию Рамборг, дочь Сюне. В ней лежали отец и дед Кристин, сама она и все ее братья и сестры. По всем обычаям и свычаям эту колыбель должна была бы получить Кристин как старшая дочь, в составе своего приданого, но колыбель не была упомянута, когда Кристин выходила замуж. Она, разумеется, поняла, что родители забыли включить эту колыбель умышленно: не сочли ее и Эрленда детей достойными спать в ней…
Потом Кристин стала уклоняться от поездок в Формо, – сказала, у нее не хватает на это сил.
Она и вправду чувствовала себя больной, но это было от горя и душевной тревоги. Ибо она не могла скрыть от себя самой, что чем дольше она жила дома, тем ей было хуже. Такой уж она была, что ей было это больно – видеть, что теперь, когда к отцу быстро приближалась смерть, самым близким для него человеком оказывалась все же его жена.
Всегда она слышала, что совместная жизнь ее родителей выставлялась как пример прекрасного и достойного супружества, прожитого в единении, верности и благожелательности. Но Кристин ощущала, совершенно не задумываясь над этим, что было нечто разделявшее их, какая-то неопределенная тень, – она делала их семейную жизнь тусклой, хотя Лавранс и Рагнфрид жили мирно и хорошо. Теперь между ее родителями не стояло больше никакой тени. Они беседовали между собой ровно и спокойно, по большей части о самых обыкновенных, будничных делах, но Кристин чувствовала, что в их взорах и в звуке их голосов появилось нечто новое. Она понимала, что отцу всегда недоставало жены, когда ее не было в горнице около него. Если он сам убеждал ее пойти немного отдохнуть, то потом лежал, как бы немного беспокоясь и поджидая ее, и когда она входила к нему, то к больному словно возвращались вместе с ней и покой и радость. Однажды Кристин слышала, как родители беседовали о своих умерших детях, однако у них обоих был счастливый вид Когда заходил отец Эйрик и читал Лаврансу вслух, Рагнфрид всегда сидела около них. Тогда Лавранс часто брал жену за руку и лежал, играя ее пальцами и вертя на них кольца.
Кристин знала, что отец любит ее ничуть не меньше, чем прежде. Но до сих пор она не понимала, что он любит ее мать. И она поняла разницу между его любовью к жене, которая прожила с ним всю долгую жизнь – и в трудные и в хорошие дни, и его любовью к ребенку, который только делил вместе с ним его радости и встречал с его стороны самую глубокую нежность. И Кристин плакала и молила Господа Бога и святого Улава о помощи, ибо вспоминала о том, омытом слезами, тяжелом и нежном прощании минувшей осенью в горах, – но нет же, она не пожелала, чтобы то прощание было последним!
* * *
В день начала лета[39] Кристин родила шестого сына и уже на пятый день после родов встала с постели и прошла в жилую горницу посидеть с отцом. Лаврансу это не понравилось: в его доме никогда еще не бывало таких порядков, чтобы разрешившаяся женщина выходила на улицу раньше того дня, когда ей надо идти в церковь. Во всяком случае, ей нельзя ходить через двор, если только солнце не гуляет по небу. Он сказал об этом Рагнфрид.
– Мне сейчас подумалось, супруг мой, – сказала она, – что никогда мы, твои женщины, не были тебе очень послушны, но чаще всего поступали так, как нам самим хотелось.
– А ты не замечала этого раньше? – спросил муж смеясь. – Только, знаешь, уж брат твой Тронд в этом не виноват… Помнишь, он всегда называл меня тряпкой за то, что я позволял вам командовать собой?
В следующий праздничный день Рамборг посетила церковь для очистительной молитвы, а на обратном пути заехала в Йорюндгорд – впервые после того, как родила. С ней была Хельга, дочь Ролва, – та теперь тоже была замужем. В это время у Лавранса сидел Ховард, сын Тронда из Сюндбю. Все трое были сверстниками и в течение трех лет жили вместе в Йорюндгорде как брат и сестры. В ту пору Ховард был самым резвым и верховодил во всех их играх, потому что был мальчиком. Зато теперь обе молодые замужние женщины в белых повязках дали ему ясно почувствовать, что они – умудренные опытом женщины, с мужьями, детьми и домашним хозяйством, а он просто-напросто несовершеннолетний и неразумный ребенок. Лавранс очень потешался над этим.
– Подожди, друг мой Ховард, пока ты сам не обзаведешься женой. Вот тогда ты как следует узнаешь, сколько есть вещей, в которых ты ничего не смыслишь! – сказал он, и все мужчины, бывшие в горнице, захохотали и подтвердили его слова.
Отец Эйрик ежедневно заходил к умирающему. Их старый приходский священник видел теперь плохо, но сказание о сотворении мира на норвежском языке и Евангелие и псалтырь на латинском языке читал все так же бойко, ибо знал эти книги очень хорошо. Но Лавранс несколько лет тому назад выменял в Состаде какую-то огромную книгу, – вот из нее-то ему больше всего и хотелось послушать, однако отец Эйрик из-за своего плохого зрения не мог справиться с чтением по ней. Тогда отец попросил Кристин попробовать, не сможет ли она почитать по этой книге. И когда Кристин немного приобвыкла к ней, она стала справляться с этим отлично, и для нее было большой радостью, что вот теперь есть что-то, в чем она может быть полезной отцу.
В книге этой были, между прочим, споры между Страхом и Мужеством, между Верой и Сомнением, между Душой и Телом. Кроме того, в ней было несколько сказаний о святых людях и повествований о мужах, которые еще при жизни своей были вознесены в духе и видели мучения грешников в преисподней, испытания очистительным огнем и небесное блаженство. Лавранс часто говорил теперь об огне чистилища, в который он вскоре ожидал войти, но не испытывал страха. Он надеялся на большое облегчение от молитв своих друзей и священников и утешался мыслью, что святой Улав и святой Томас укрепят его в последнем испытании, как – он чувствовал – они не раз укрепляли его в этой жизни. Ему всегда приходилось слышать, что тот, кто крепок в вере, ни на миг не потеряет из виду блаженство, к которому идет душа его сквозь жаркий огнь чистилища. Кристин казалось, что ее отец радуется так, словно идет на испытание своего мужества. Ей ясно вспомнились – из времен ее детства – дни, когда королевские вассалы из долины шли на войну против герцога Эйрика, – теперь ей чудилось, что ее отец смотрит в лицо своей смерти точно так, как он в тот раз глядел вперед в ожидании славных приключений и битв.
И вот она сказала однажды, что, по ее мнению, отец перенес столько испытаний в своей земной жизни, что ему, должно быть, облегчат испытания на том свете. Лавранс ответил, что теперь он не разделяет этого мнения. Он был богатым человеком, родился в знатном семействе, имел друзей и успех в жизни.
– Самым тягчайшим для меня горем было то, что я никогда не видел лица своей матери и потерял своих детей. Но и то и другое очень скоро перестанет быть для меня горем. И точно так же все иные вещи, удручавшие меня при жизни, – они для меня уже больше не горе.
Мать часто присутствовала при чтении Кристин, бывали люди посторонние. Эрленд тоже охотно заходил в горницу и слушал. Всех их это чтение радовало, но Кристин оно только будоражило и приводило в отчаяние: она думала о своем собственном сердце, которое прекрасно знает, что правильно и что хорошо, и все же всегда склонно к несправедливости. И боялась за своего малютку, почти не смела спать по ночам от страха, как бы ребенок не умер язычником. Две сиделки должны были быть при ней по ночам, и все же Кристин боялась: а вдруг она сама уснет? Всех ее других детей крестили, пока им еще не исполнилось трех дней от роду, но с последним сыном Кристин приходилось ждать, потому что ребенок был большим и крепким, а всем хотелось назвать его Лаврансом в честь деда. Здесь же, в долине, народ строго придерживался обычая не называть детей по имени живых людей.
Однажды, когда Кристин сидела у отца с ребенком на коленях, Лавранс попросил ее развернуть пеленки – до сей поры он видел только личико мальчика. Кристин исполнила просьбу отца и положила ребенка к нему на руки. Лавранс погладил маленькую выпуклую грудку и взял в свою руку стиснутый кулачок.
– Странно мне, родич, что ты будешь носить мою кольчугу, – сейчас ты занял бы в ней не больше места, чем червь в пустом орехе! А вот этой руке придется сильно вырасти, прежде чем она сможет обхватить рукоять моего меча. Когда видишь вот такого младенца, то начинаешь понимать, что у Господа Бога не было желания, чтобы мы носили оружие. Но ты, малютка, не намного подрастешь, как уж у тебя явится стремление взять в руки меч. Самое ничтожное число людей, рожденных женщиной, питает такую великую любовь к Богу, что отказывается от ношения оружия. У меня не было такой любви.
Он немного полежал, глядя на новорожденного.
– Ты носишь своих детей под любящим сердцем, моя Кристин, – мальчик у тебя толстый и большой, но ты сама бледная и тонкая, как прутик, – и так бывало, по словам твоей матери, всякий раз, когда ты разрешалась детьми. Дочка у Рамборг родилась худенькой и маленькой, – сказал он со смехом, – зато Рамборг цветет, словно роза.
– И все же мне кажется странным, что она не хочет сама кормить грудью, – сказала Кристин.
– Симон тоже этого не хотел, – он говорит, что не желает отблагодарить ее за подарок тем, что позволит ей изводиться. Ты должна помнить, что Рамборг не было еще полных шестнадцати лет. И она еще не успела износить детских башмачков, когда у нее уже родилась дочь… и никогда прежде не знала ни одного часа болезни… Не удивительно, что у нее не хватает терпения. А ты была взрослой женщиной, когда выходила замуж, моя Кристин!
Неожиданно Кристин отчаянно разрыдалась… Она и сама едва ли знала, почему она так рыдает. Но то была истинная правда: она любила своих детей с первого же часа, как узнавала, что носит их во чреве своем, любила их, когда они мучили ее беспокойством, обременяли ее и обезображивали. Она любила их маленькие личики с того времени, как видела их впервые, и любила их каждый час, пока они росли, изменялись и мужали. Но никто не любил их по-настоящему вместе с ней и не радовался им вместе с нею!.. Эрленд был не такой, – правда, он их любил… но считал, что Ноккве появился на свет преждевременно, а про других всегда говорил, что их на одного слишком много… У нее мелькнула мысль: когда-то она думала о плоде греха, в ту первую зиму в Хюсабю, – она поняла, что ей дано было вкусить от его горечи, хоть и не таким образом, как она тогда боялась. Что-то пошло между ней и Эрлендом вкривь и вкось в тот раз, и, наверное, этого уж никогда не исправишь.
С матерью она никогда не была близка, сестры ее были еще совсем детьми, когда она стала уже взрослой девушкой, подруг по играм у нее не было. Она воспитывалась среди мужчин и могла всецело позволить себе быть нежной и мягкой, ибо вокруг нее всегда бывали мужчины, отделявшие ее от всего мира оградой своих рук, поднятых для ее защиты и охраны. Теперь ей казалось таким справедливым, что сама она рожает только сыновей, что ей даруются дети мужского пола, чтобы ей вскармливать их своею кровью и у своей груди, чтобы любить, защищать и пестовать их, пока они не станут такими большими, что смогут занять место среди мужчин. Она вспомнила сказание об одной королеве, прозванной Матерью молодцов. Верно, вокруг ее детской горницы была ограда из бдительных мужей…
– Ну, что с тобой, Кристин? – немного погодя спросил ее отец.
Она не могла поведать ему обо всем этом… Поэтому через некоторое время сказала, как только смогла заговорить, оправившись от слез:
– Как мне не горевать, отец, когда вы лежите здесь… Но в конце концов, когда Лавранс стал настаивать, она сказала, что боится за некрещеного ребенка. Тогда он приказал, чтобы ребенка отнесли в церковь в ближайший же день, когда в ней будет служба, и сказал, что не верит, будто из-за этого умрет раньше, чем Господь судил.
– Да и кроме того, я уж достаточно здесь залежался, – сказал он со смехом, – скорби сопровождают наше появление и наш уход, Кристин! В болезнях мы рождаемся и в болезнях мы умираем – тот, кто не умирает внезапной смертью. Когда я был молод, мне казалось самой прекрасной смертью – быть сраженным на поле брани. Но грешному человеку, пожалуй, нужен одр болезней… Однако сейчас я не ощущаю, что моя душа лучше исцелится оттого, что я здесь дольше пролежу.
Итак, мальчик был окрещен в следующее же воскресенье и получил имя деда. Кристин и Эрленда жестоко осуждали за это дело по всей округе, хотя Лавранс, сын Бьёргюльфа, и говорил всем, кто к нему приходил, что сам этого потребовал: ему не хотелось, чтобы в его доме был язычник, когда смерть подойдет к дверям.
Лавранс начал беспокоиться, как бы смерть не постигла его в самый разгар весенних работ, к большому неудобству многих людей, которые, наверное, захотят почтить его память своим участием в погребальном шествии. Но через две недели после крещения ребенка Эрленд зашел к Кристин в старую ткацкую, где она теперь жила после родов. Было уже позднее утро, Кристин лежала, потому что мальчик беспокоился ночью. Эрленд был сильно взволнован. Он сказал ей тихо и ласково, чтобы она поскорей вставала и шла к отцу. На рассвете у Лавранса было несколько очень тяжелых сердечных припадков, и после этого он долго лежал без чувств. Сейчас у него, отец Эйрик, он только что выслушал его исповедь.
Это был пятый день после праздника святого Халварда. Временами шел теплый дождь. Выйдя во двор, Кристин почуяла в нежном дуновении с юга запах земли со свежевспаханных и унавоженных полей. Долина лежала бурая под весенним дождиком, воздух синел между высокими горами, и туман тихо полз по лесистым склонам, где-то на половине высоты. Из рощиц вдоль полноводной серой реки доносилось позвякивание колокольчиков, – это стадо коз выпустили на волю, и оно разбрелось, пощипывая налившиеся почками ветки. Стояла такая погода, которая всегда радовала сердце ее отца: для людей и для скота приходит конец зиме и холоду, – животных выпускают на волю из темных стойл, где они так скудно питались.
Кристин сразу же увидела по отцовскому лицу, что теперь уже смерть очень близка. У ноздрей было бело как снег, губы посинели, синева легла и под большими глазами; волосы разметались и лежали влажными прядями вокруг широкого, покрытого росою лба. Но Лавранс был теперь в полном сознании и говорил внятно, хотя медленно и слабым голосом.
Домочадцы подходили к нему один за другим. Лавранс брал каждого за руку, благодарил за службу, желал им долгих лет жизни, просил прощения, если он когда-либо чем-либо согрешил против кого, и просил поминать его молитвой за спасение его души. Потом он начал прощаться со своими родными. Дочерей он просил нагнуться чтобы ему можно было поцеловать их, и призвал на них благословение Божье и всех святых. Обе они горько рыдали, и юная Рамборг бросилась в объятия сестры. Крепко обнявшись, отошли обе дочери Лавранса на свое место в ногах отцовской постели, и младшая продолжала рыдать, склонившись Кристин на грудь.
Лицо у Эрленда дрожало и слезы текли у него но щекам, когда он поднял руку Лавранса и поцеловал ее, а потом тихо попросил у тестя прощения за все, что причинил ему во все эти годы; Лавранс сказал, что он прощает его от всего сердца и молит Бога пребывать с Эрлендом во все дни его жизни. На красивом лице Эрленда был какой-то странный бледный свет, когда он тихо отошел от кровати и стал рядом со своей супругой, рука об руку.
Симон Дарре не плакал, но опустился на колени, когда брал руку тестя, чтобы ее поцеловать, и довольно долго стоял так, крепко сжимая ее.
– Какая у тебя горячая и славная рука, зять! – произнес Лавранс со слабой улыбкой.
Рамборг повернулась к мужу, когда он подошел к ней, и Симон обнял ее за тоненькие, девические плечи.
В последнюю очередь Лавранс простился с женой. Они прошептали друг другу несколько слов, которых никто не слышал, и обменялись на глазах у всех поцелуем, что было пристойно, раз смерть уже стояла в горнице. Потом Рагнфрид опустилась на колени перед ложем мужа и стояла так, обратив свое лицо к нему. Она была бледна, но тиха и спокойна.
Отец Эйрик остался в доме, после того как умастил умирающего елеем, прочел ему напутствие и причастил его. Он сидел, читая молитвы, у изголовья кровати; Рагнфрид пересела теперь на край ее. Так прошло несколько часов. Лавранс лежал с полузакрытыми глазами. По временам он беспокойно перекладывал голову на подушке, комкал руками одеяло, раза два тяжело и со стоном вздохнул. Все уже думали, что он утратил дар речи, однако смертная борьба еще не началась.
Стемнело рано, и священник зажег свечу. Собравшиеся тихо сидели, глядя на умирающего, и прислушивались, как струится и капает дождь за стенами дома. Но вот словно какое-то беспокойство овладело больным, тело его затрепетало, лицо посинело, и, по-видимому, он стал задыхаться. Отец Эйрик подсунул руку ему под плечи, приподнял его и придал ему сидячее положение, положив голову больного к себе на грудь и держа крест перед его лицом.
Лавранс открыл глаза, устремил взор на распятие в руке священника и произнес тихо, но так отчетливо, что большинство бывших в горнице слышало его слова:
– Exsurrexi, et adhuc sum tecum.[40]
По телу его пробежало еще несколько содроганий, и руки стали шарить по покрывалу. Отец Эйрик некоторое время еще продолжал прижимать Лавранса к себе. Потом осторожно опустил тело друга на подушки, поцеловал его в лоб, пригладил ему волосы и лишь тогда прижал мертвецу веки и ноздри, а затем поднялся на ноги и начал читать вслух молитву.
* * *
Кристин позволили принять участие в ночном бдении у тела. Лавранса положили на солому в верхней горнице, потому что там было просторнее всего, а ожидался большой наплыв народу.
Отец казался ей невыразимо прекрасным, когда он лежал там при блеске свечей, с открытым золотисто-бледным лицом. Полотняный воздух был немного отвернут с лица, чтоб его не испачкали многочисленные посетители, приходившие взглянуть на тело. Служили над ним отец Эйрик и приходский священник из Квама, – тот приехал вечером сказать Лаврансу последнее прости, но не застал его в живых.
А уже на следующий день в усадьбу начали съезжаться верхом гости, и Кристин ради пристойности пришлось улечься в постель, потому что она еще не побывала в церкви для очистительной молитвы. Теперь уже для нее постлали парадную постель роженицы с шелковыми одеялами и самыми красивыми подушками, какие только были в доме. Из Формо привезли колыбель, взяв ее на время. И вот в ней лежал Лавранс-младший, и с утра до вечера люди входили и выходили, чтобы взглянуть на Кристин и на ребенка.
Тело отца по-прежнему отлично сохраняется, – так передавали Кристин, – оно лишь немного пожелтело. И никогда еще не было видано, чтобы ко гробу умершего приносили столько свечей.
На пятый день началось погребальное пиршество. Оно было необычайно пышным. Во дворе усадьбы и в Лэугарбру стояло свыше сотни чужих лошадей, гости были размещены и в Формо. На седьмой день наследники поделили между собой имущество – в полном единодушии и дружелюбии. Лавранс сам всем распорядился перед смертью, и они точно выполнили его желания.
На следующий день должен был состояться вынос тела, – оно стояло сейчас в церкви святого Улава, – и начиналось его путешествие в Хамар.
Накануне вечером, – скорее то была уже глубокая ночь, – Рагнфрид пришла в старую жилую горницу, где лежала ее дочь с ребенком. Хозяйка дома страшно устала, но лицо у нее было ясное и спокойное. Она попросила служанок удалиться.
– Все помещения у нас переполнены, но вы, конечно, найдете для себя какой-нибудь угол. Мне хочется самой бодрствовать около моей дочери в эту последнюю ночь, что я провожу в своей усадьбе.
Она взяла ребенка из рук Кристин, отнесла его к очагу и перепеленала на ночь.
– Должно быть, странно вам, матушка, уезжать из того дома, где вы жили с моим отцом все эти годы, – сказала Кристин. – Не пойму, как у вас хватает сил на это.
– У меня и совсем не хватило бы сил, – отвечала Рагнфрид, укачивая маленького Лавранса у себя на коленях, – оставаться здесь и не видеть, как твой отец бродит тут по усадьбе.
– Ты никогда не слышала, как это произошло, что мы переехали сюда, в долину, и стали жить здесь? – продолжала она немного погодя. – В то время, когда до нас дошла весть, что ждут скорой кончины Ивара, отца моего, я не в состоянии была ехать, – Лаврансу пришлось отправиться на север одному. Помню, стояла такая прекрасная погода, когда он уезжал, – уже в те дни он предпочитал выезжать позднее, когда бывает прохладно. И вот он хотел прибыть в Осло вечером… Это было как раз перед летним солнцеворотом. Я провожала его до того места, где дорога из усадьбы перерезает дорогу в церковь, – ты помнишь? Там несколько больших голых скал и кругом бесплодная земля… Самые плохие земли во всем Скуге, – они всегда сохнут, но в тот год на этих участках рос отличный хлеб, и мы беседовали об этом. Лавранс шел, ведя свою лошадь за повод, а я держала тебя за руку, – тебе было тогда четыре зимы…
Когда мы дошли до перекрестка, я сказала, чтобы ты бежала домой. Тебе не хотелось, но тут отец твой сказал, чтобы ты поискала пять белых камешков и сложила их крестом в ручье под стрежнем, – это защитит, мол, его от троллей, живущих в лесу Мьёрса, когда он будет проплывать мимо него. Тогда ты пустилась бежать…
– Есть такая примета? – спросила Кристин.
– Не знаю, не слышала – ни раньше, ни потом. Я думаю, отец твой просто все выдумал тут же, не сходя с места. Разве не помнишь, как он был горазд на разные выдумки, когда играл с тобой?
– Да. Помню!
– Я проводила его через лес до самого Камня карликов. Тут он попросил меня повернуть назад, а сам пошел со мной обратно опять до перекрестка. Он посмеялся и сказал, – я, дескать, должна понять, что он не допустит, чтобы я шла через лес одна, да еще когда уже и солнце село. Когда мы стояли там на перекрестке, я обняла его за шею: мне было так больно, что я не могу поехать домой… Я никогда не могла по-настоящему ужиться в Скуге и всегда так тосковала и стремилась на север, в долину. Лавранс утешал меня и под конец сказал: «Вот когда я вернусь домой, а ты выйдешь ко мне навстречу с сыном моим на руках, тогда можешь просить меня о чем хочешь. И если только во власти человеческой дать тебе это, ты не обратишься ко мне со своей просьбой напрасно!» И я ответила, что в таком случае попрошу о том, чтобы мы переехали на север и поселились в моем родовом поместье. Твоему отцу это не понравилось, и он сказал: «Разве ты не могла попросить чего-нибудь большего?..» и засмеялся, а я подумала: этого он никогда не сделает, да мне и казалось это вполне понятным. Ну, ты знаешь, случилось так, что Сигюрд, твой младший брат, не прожил и часу… Халвдан окрестил его, и ребенок сейчас же умер…
Отец твой приехал домой как-то утром рано – он накануне вечером услышал в Осло, как обстоят у нас дела, и пустился в путь тотчас же. Я еще лежала в постели… Так горевала, что и вставать не хотелось. Мне и то думалось, что я уж никогда больше не встану на ноги. Прости меня Боже, когда тебя привели ко мне, я отвернулась к стене и не желала на тебя смотреть, бедная моя деточка! Но тут Лавранс сказал, – он сидел на краю моей кровати, еще в плаще и не сняв меча: «Ну, мы теперь посмотрим, не будет ли нам лучше, если мы поселимся в Йорюндгорде». Вот так-то мы и переехали из Скуга. Теперь ты понимаешь, что мне не хочется жить здесь, когда Лавранса нет больше на свете.
Рагнфрид подошла с ребенком и положила его у материнской груди. Взяла шелковое покрывало, которым была застлана кровать Кристин днем, сложила его и отложила в сторону. Потом постояла немного, глядя на дочь, потрогала толстую светло-русую косу, лежавшую между белых грудей.
– Отец твой часто спрашивал у меня, все так же ли длинны и прекрасны твои волосы. Для него было такой радостью, что ты не утратила своей красоты, родив стольких детей. Ты его очень радовала в последние годы, что стала такой дельной женщиной и остаешься по-прежнему здоровой и красивой со всеми своими красавцами сыновьями вокруг себя.
Кристин глотала слезы.
– А мне, матушка, он часто говорил о том, что вы были самой лучшей из жен… Сказал, что я должна передать вам это… – Она умолкла в смущении, а Рагнфрид тихо рассмеялась.
– Лавранс мог бы знать, что ему не надо было никому поручать говорить о его добрых чувствах ко мне. – Она погладила детскую головку и руку дочери, которой та держала ребенка. – Но, быть может, он хотел… Не думай, моя Кристин, что я когда-либо завидовала тебе в том, что отец любил тебя так сильно. Правильно и справедливо, что и ты любила его больше, чем меня. Ты была такой милой и славной девочкой, я благодарила Бога за то, что он сохранил мне тебя. Но я всегда больше думала о том, что я потеряла, чем о том, что у меня было…
Рагнфрид присела на край кровати.
– Там, в Скуге, были совсем другие порядки, чем у нас дома. Я не могу припомнить, чтобы мой отец целовал меня… Он поцеловал мою мать, когда та лежала на смертной соломе. Мать целовала Гюдрюн в церкви за обедней, потому что та стояла к ней ближе всех, потом сестра целовала меня… А в иных случаях у нас никогда не водилось ничего подобного…
В Скуге же был обычай, что когда мы возвращались домой из церкви, где причащались, и слезали с лошадей во дворе, господин Бьёргюльф целовал своих сыновей и меня в щеку, а мы целовали ему руку. После этого все мужья целовали жен, а потом мы пожимали руки всем домочадцам, присутствовавшим на богослужении, и поздравляли друг друга с принятием святых тайн. У Лавранса и Осмюнда было обыкновение целовать отцу руку, когда тот делал им подарки и тому подобное. Когда он или Инга входили в горницу, сыновья всегда вставали и продолжи ли стоять, пока им не приказывали садиться. Все это казалось мне сперва дурацкими затеями и заморскими порядками…
Зато потом, в те годы, что я жила с твоим отцом, когда мы потеряли наших сыновей, и все те годы, когда мы так боялись и горевали за нашу Ульвхильд… тогда для меня было хорошо, что Лавранс так воспитан – в более мягких и ласковых нравах.
Немного погодя Кристин спросила тихо:
– Так отец никогда не видел Сигюрда?
– Да, – отвечала так же тихо Рагнфрид. – Я тоже не видела его, пока он был жив.,
Кристин полежала немного и сказала:
– И все-таки мне кажется, матушка, что в вашей жизни было много хорошего…
Слезы начали капать с бледного лица Рагнфрид, дочери Ивара:
– Да, ты права, помоги мне Боже! Сейчас и мне самой это кажется.
Вскоре после этого она осторожно отняла уснувшего ребенка от груди матери и отнесла его в колыбель. Заколола сорочку Кристин ее маленькой застежкой, погладила дочь по щеке и велела ей спать. Кристин протянула руку.
– Матушка!.. – взмолилась она.
Рагнфрид склонилась над ней, привлекла дочь к себе и поцеловала ее много, много раз. Этого с ней еще не бывало все эти годы со времени смерти Ульвхильд.
* * *
На следующий день, – когда Кристин стояла за углом жилого дома и смотрела на горные склоны там, вдали за рекой, – была прекраснейшая погода. Пахло весною, пели вскрывшиеся всюду ручьи, все рощи и луга подернулись зеленью. Там, где дорога шла вдоль обрыва горы над Лэугарбру, светилось свежее и блестящее покрывало озимой ржи, – в прошлом году Ион сжег там лесную поросль и посеял на пожарище рожь.
Когда похоронное шествие подойдет к этому месту, ей будет хорошо видно.
И вот шествие медленно потянулось под каменистой осыпью, над свежими, новыми ржаными полями.
Кристин могла различить всех священников, ехавших впереди; тут же среди передних был виден и причт, несший крест и подсвечники. Пламени свечей не было заметно при ярком свете дня, но самые свечи ей были видны как тоненькие белые черточки. Потом появились две лошади, которые везли на подвешенных между ними носилках отцовский гроб. Затем в далеко растянувшемся шествии она узнала Эрленда на вороном коне, мать, Симона и Рамборг и многих своих родичей и друзей.
Некоторое время до нее сквозь рокот Логена явственно доносились голоса священников, но затем звуки песнопений утонули в шуме реки и журчании весенних ручьев, сбегавших со склонов среди горного леса. Кристин стояла и глядели неподвижным взором еще долго после того, как последняя вьючная лошадь с дорожными пожитками исчезла в роще на той стороне долины.
