- Глава I. Ханс и Гретель
- Глава II. Голландия
- Глава III. Серебряные коньки
- Глава IV. Ханс и Гретель находят друга
- Глава V. Тени в доме
- Глава VI. Лучи солнца
- Глава VII. Ханс добивается своего
- Глава VIII. Знакомит нас с Якобом Постом и его двоюродным братом
- Глава IX. Праздник святого Николааса
- Глава Х. Что видели и делали мальчики в Амстердаме
- Глава XI. Большие мании и маленькие странности
- Глава XII. На пути в Хаарлем
- Глава XIII. Катастрофа
- Глава XIV. Ханс
- Глава XV. Родные дома
- Глава XVI. Хаарлем. Мальчики слышат голоса
Страница 1
Страница 2
Страница 3
Глава I. Ханс и Гретель
Много лет назад в одно ясное декабрьское утро двое бедно одетых ребят стояли, пригнувшись к земле, на берегу одного замерзшего канала в Голландии.
Солнце еще не взошло, но серая пелена на горизонте уже разорвалась, и ее края зарумянились, озаренные малиновым светом наступающего дня. Почти все добрые голландцы покоились в мирном утреннем сне; даже мейнхеер ван Стоппельнозе, этот достойный старый голландец, все еще дремал в сладостном забытьи.
По каналу, покрытому гладким, как стекло, льдом, время от времени пробегали на коньках люди: то крестьянка с туго набитой корзиной на голове, то бойкий юноша, который спешил в город на работу и, проносясь мимо дрожавших от холода ребят, строил им добродушную гримасу.
Между тем брат и сестра — они были братом и сестрой, — пыхтя и напрягаясь, привязывали себе что—то к ногам — не коньки, конечно, нет, — а просто деревянные полозья, грубо обточенные и стесанные книзу, с дырками, через которые были продернуты ремешки из сыромятной кожи.
Диковинные «коньки» сделал себе и сестре Ханс — так звали мальчика. Его мать была бедная крестьянка, такая бедная, что она и подумать не могла о покупке настоящих коньков для своих детей. Но, как ни грубы были эти полозья, они дали возможность детям провести много веселых часов на льду; а сейчас, когда, стараясь надеть их, наши юные голландцы изо всех сил дергали за ремешки застывшими красными пальцами и так согнулись, что чуть не касались коленей сосредоточенными лицами, никакие несбыточные мечты о стальных лезвиях не омрачали их радости.
Но вот мальчик выпрямился и, широко раскинув руки, легко заскользил по льду, пересекая канал.
— За мной, Гретель! — небрежно бросил он девочке.
— Слушай, Ханс, — жалобно крикнула ему сестра, — с этой ногой опять неладно! В прошлый базарный день ремешки натерли мне ногу; а сейчас больно, когда стягиваешь ее в том же месте.
— Так подвяжи их повыше, — ответил Ханс, не глядя на сестру и выписывая на льду великолепную восьмерку.
— А как? Ремешок—то короткий!
Ханс был голландцем, поэтому он только добродушно свистнул (мальчик—англичанин сказал бы, что девчонки вечно надоедают) и вернулся к сестре.
— И зачем ты надела эти башмаки, глупенькая? У тебя есть кожаные, почти неношеные. Твои деревянные и то лучше этих.
— Что ты, Ханс! Или ты забыл? Ведь отец бросил в огонь мои хорошие новые башмаки, прямо в горящий торф. Не успела я оглянуться, как они уже совсем скорежились. В этих я еще могу кататься на коньках, а в деревянных нет. Ну, подвязывай, только осторожней…
Ханс вынул из кармана ремешок; что—то напевая, он стал на колени рядом с Гретель и принялся подвязывать ее «конек», затягивая ремень со всей силой своих крепких молодых рук.
— Ой—ой! — крикнула девочка: ей было очень больно. Ханс нетерпеливо дернул за ремешок и развязал его. Он швырнул бы его на землю — по примеру многих старших братьев, — если бы не заметил слезинки, катившейся по щеке сестры.
— Я все налажу… не бойся, — сказал он с внезапно вспыхнувшей нежностью. — Только нам мешкать нельзя — ведь нас мама ждет.
Он огляделся, словно ища чего—то: сначала взглянул на землю, потом на голые ветви ивы у себя над головой и наконец на небо, теперь ярко расцвеченное голубыми, малиновыми и золотистыми полосами.
Нигде не было того, что он искал. Но вдруг мальчика осенило, и глаза его загорелись. Он сорвал с себя шапку и, выдрав рваную подкладку, прикрепил ее к носку изношенного башмака Гретель так, чтобы получилось что—то вроде мягкой подушечки.
— Ну, — торжествующе воскликнул он, завязывая ремешки со всей быстротой, на какую были способны его окоченевшие пальцы, — вытерпишь, если я еще немножко затяну?
Гретель надула губки, словно желая сказать: «Ладно уж, можешь делать мне больно», — но ничего не ответила.
Спустя секунду они, смеясь, летели по каналу, взявшись за руки и не думая о том, провалится под ними лед или нет: ведь в Голландии лед держится всю зиму. Он с решительным видом располагается на канале и, вместо того чтобы таять и худеть всякий раз, как солнце греет его довольно жестоко, день за днем набирается сил и вызывающе сверкает навстречу каждому лучу.
Но вот под ногами у Ханса что—то затрещало. Он укорачивал шаг, спотыкался и наконец растянулся на льду, дрыгая ногами.
— Ха—ха—ха! — расхохоталась Гретель. — Вот так шлепнулся!
Но под ее грубой синей кофтой билось нежное сердце, и, все еще смеясь, она легко подлетела к лежавшему навзничь брату.
— Ты ушибся, Ханс?.. Э, да ты смеешься! Ну—ка, поймай меня! — И она умчалась.
Она больше не дрожала от холода, щеки ее горели, глаза искрились весельем.
Ханс вскочил на ноги и пустился вдогонку, хотя поймать Гретель было не так—то легко. Однако не успела она далеко откатиться, как ее «коньки» тоже затрещали, Вспомнив, что порой уступка — залог победы, девочка внезапно повернулась и покатилась прямо в объятия своего преследователя.
— Ха—ха—ха! Поймал! — крикнул Ханс.
— Ха—ха—ха! Это я поймала тебя! — возразила Гретель, стараясь вырваться из его рук.
В эту минуту послышался ясный, звонкий голос:
— Ханс! Гретель!
— Мама зовет, — сказал Ханс, и лицо его сделалось серьезным.
Канал весь золотился в солнечном свете. Хорошо было дышать чистым утренним воздухом, и конькобежцы все прибывали.
Гретель и Хансу не хотелось уходить с канала, но они были хорошими детьми: им и в голову не пришло поддаться искушению и задержаться еще немного. Они стащили с себя деревянные коньки, не развязав и половины узлов на ремешках.
Домой они шли не спеша. Ханс, широкоплечий, с копной белокурых волос, был на голову выше своей голубоглазой сестренки: ведь ему исполнилось пятнадцать лет, а Гретель — только двенадцать. Он был сильный, крепкий мальчик, с ясными глазами, а на лбу его, казалось, было написано: «Внутри все хорошо», подобно тому как над входом в каждый маленький голландский зомерхейс обычно написано какое—нибудь изречение. Гретель была гибка и быстра; в ее глазах плясали искорки, а если кто—нибудь смотрел на нее, румянец на ее щеках то бледнел, то густел. Так, когда дует ветер, клумба розовых и белых цветов кажется то ярко-, то бледно—алой.
Едва отойдя от канала, дети увидели небольшой домик — свой родной дом. Их мать, высокая, в кофте, юбке и плотно прилегающем чепчике, стояла на пороге, напоминая портрет в покосившейся дверной раме. До их домика было недалеко, но, будь он даже на расстоянии мили, он все равно казался бы близким. В этой плоской стране все предметы ясно видны издалека. Цыпленка можно разглядеть так же хорошо, как ветряную мельницу. Если бы не плотины и высокие берега каналов, можно было бы стать где угодно в самой середине Голландии и нигде до самого горизонта не увидеть ни холма, ни пригорка.
Никто не знал этих плотин лучше тетушки Бринкер и запыхавшихся ребят, бежавших на ее зов. Но, прежде чем рассказать, почему это так, позвольте мне прокатиться с вами в кресле—качалке в эту далекую страну, где вы, быть может, впервые увидите кое—какие любопытные вещи, на которые Ханс и Гретель смотрели каждый день.
Глава II. Голландия
Голландия — одна из самых удивительных стран на свете. Ее следовало бы назвать «Землей странностей» или «Страной противоречий», так как она почти во всех отношениях отличается от других стран. Большая часть Голландии лежит ниже уровня моря. Здесь с большими затратами денег и труда построены огромные плотины и молы, чтобы удерживать океан там, где ему надлежит быть. В некоторых местах побережья океан напирает всей своей тяжестью на сушу, и бедная земля еле—еле выдерживает его напор. Временами плотины прорывает или они дают течь, и это влечет за собой гибельные последствия.
Плотины высоки и широки: кое—где на них стоят здания и растут деревья. Больше того — на плотинах проложены отличные дороги, с которых лошади могут смотреть вниз на придорожные домики. За плотинами по воде плывут корабли, и так как уровень ее зачастую выше уровня земли, то их кили движутся на такой высоте, до какой не достигают кровли жилищ, стоящих в низинах. Аист, болтающий со своими птенцами на шпиле дома, быть может, считает, что, раз гнездо его свито так высоко, значит, ему не грозит никакая опасность; но лягушка, квакающая в соседних камышах, ближе к звездам, чем этот аист. Водяные насекомые снуют взад и вперед выше ласточек, гнездящихся в дымовых трубах, а плакучие ивы никнут, словно стыдясь, что не могут дорасти до ближних тростников.
Повсюду здесь встречаются рвы, заполненные водой, каналы, пруды, реки и озера. Выплеснутые морем на сушу, да так и не высохшие, они служат средоточием всей людской деятельности и сверкают под солнцем, презирая тихие сырые поля, расстилающиеся рядом с ними. Хочется спросить себя: «Что же такое Голландия — берега или воды?» Ведь даже зелень, которой, казалось бы, предназначено расти на суше, тут как будто ошиблась и расположилась на рыбных прудах. В сущности, вся страна — нечто вроде насыщенной водой губки или, как сказал о ней английский поэт Батлер:
Страна на якоре, вокруг нее вода;
В ней не живут — плывут, как на судах.
Люди родятся, живут, умирают и даже разводят сады на кораблях, плывущих по каналам.
Крыши на фермах напоминают громадные обвисшие шляпы, надвинутые домам на глаза, а дома стоят на деревянных ногах, как бы подоткнув юбки и говоря: «Постараемся остаться сухими». Даже лошади носят на каждом копыте по широкой скамеечке, чтобы легче было вытаскивать ноги из трясины. Короче говоря, Голландия — сплошной утиный рай. Летом это чудесная страна для босоногих мальчишек и девчонок. Как хорошо тут шлепать по воде и пускать игрушечные кораблики! Как хорошо грести, ловить рыбу, плавать! Только представьте себе целую цепь луж, по которым можно весь день напролет пускать щепки—суденышки, ни разу не поворачивая назад! Но довольно! Расскажи я обо всем подробно, мои читатели толпой помчатся на Зейдер—Зее.
Голландские города на первый взгляд кажутся какой—то диковинной чащей, в которой растут дома, мосты, церкви и корабли, пуская побеги в виде мачт, колоколен и деревьев. В некоторых городах лодки подводят к дому их хозяина и, как лошадей, привязывают к дверному косяку; груз на них спускают из окон верхнего этажа. Матери кричат Лодвейку и Касси: «Не раскачивайтесь на садовой калитке! Чего доброго, утонете!»
Водные дороги встречаются тут чаще, чем грунтовые и железные; водные ограды в виде канав со стоячей зеленой водой окружают площадки для игр, низменные поля и сады.
Кое—где зеленеют красивые живые изгороди; но деревянные заборы, которых так много у нас в Америке, редко встречаются в Нидерландах. О каменных оградах и говорить нечего: голландец в изумлении воздел бы руки к небу, предложи ему кто—нибудь построить такую ограду. Здесь нет камня, если не считать огромных глыб, привезенных из других стран для укрепления и защиты побережья. Все маленькие камни и голыши — если только они здесь когда—нибудь были — заключены в тюрьму мостовой или рассыпались в прах. Мальчики с ловкими, сильными руками за всю свою жизнь не находят ни одного камня, чтобы пустить его по воде или вспугнуть им кролика.
Водные пути — иначе говоря, каналы — пересекают страну во всех направлениях. Каких—каких только каналов здесь нет, начиная от огромного Северо—Голландского судоходного канала (а он одно из чудес света) и кончая такими узкими канальчиками, что и мальчик может их перепрыгнуть. Водные омнибусы, так называемые «трексхейты» постоянно ходят с пассажирами вверх и вниз по этим дорогам, а водные повозки, «паксхейты», перевозят топливо и товары. Вместо заросших травой зеленых тропинок от поля к амбару и от амбара к саду тянутся каналы с зеленой водой, а поля, или «полдеры», как их здесь называют, — это просто большие озера, из которых вся вода выкачана досуха. В городах иные самые оживленные улицы представляют собой канавы, заполненные водой, тогда как многие деревенские дороги вымощены кирпичом.
Городские лодки с округлой кормой, позолоченным носом и ярко раскрашенным корпусом не похожи ни на одно судно в мире, а голландская повозка с ее причудливо изогнутым маленьким дышлом — настоящее чудо из чудес. «Одно ясно, — воскликнет наивный оптимист: — тамошние жители никогда не испытывают жажды!» Но нет. «Страна противоречий» все—таки верна себе. Несмотря на море, что вечно пытается в нее хлынуть, и на озера, что вечно пытаются с нее схлынуть, несмотря на переливающиеся через край каналы, реки и канавы, во многих округах нет воды, годной для питья. Бедным голландцам приходится или чахнуть от жажды, или пить вино и пиво, или же посылать далеко в глубь страны, в Утрехт и другие счастливые местности, за этой драгоценной влагой, более древней, чем Адам, и все же юной, как утренняя роса. Время от времени жителям, конечно, случается глотнуть дождевой воды, если только удается собрать ее, но обычно они, как преследуемые альбатросом моряки в знаменитой поэме Колриджа «Старый моряк», видят только, что:
Вода, вода со всех сторон —
Ни капли для питья!
Огромные, хлопающие крыльями ветряные мельницы разбросаны по всей стране; кажется, будто на нее только что опустились несметные стаи морских птиц. Повсюду видишь диковинные деревья, причудливо подстриженные, со стволами, выкрашенными в ослепительно белую, желтую или красную краску. Лошадей нередко запрягают по три в ряд. Мужчины, женщины и дети ходят, постукивая деревянными башмаками с отстающим каблуком. Если у деревенской девушки нет кавалера, желающего сопровождать ее на «кермис» (ярмарку), она нанимает себе спутника за деньги, а супруги полюбовно впрягаются рядышком в свои паксхейты и сами тянут их на рынок по берегу канала.
Другая отличительная особенность Нидерландов — дюны; иначе говоря — песчаные гряды. Кое—где на побережье их очень много. В старину, до того как дюны засеяли жесткой осокой и другими растениями, чтобы помешать им осыпаться, они насылали грозные песчаные бури на внутреннюю часть страны. Таким образом, вдобавок к прочим странностям можно отметить, что фермерам иногда приходится снимать верхний слой земли, чтобы докопаться до плодородной почвы, а в ветреные дни сухие песчаные ливни нередко сыплются на поля, которые остаются сырыми даже после целой недели солнечной погоды.
С другой стороны, многие странности Голландии служат доказательством бережливости и упорного трудолюбия ее народа. Во всем мире нет более богатого, тщательно возделанного сада, чем эта сырая, изобилующая влагой маленькая страна, и нет более храброго, более героического народа, чем ее спокойное, с виду пассивное население. Лишь немногие страны соперничают с Голландией в области важных открытий и изобретений; ни одна не превзошла ее в области торговли, мореходства, образования и науки, не сделала столько благородных усилий для развития просвещения и общественной благотворительности; ни одна, сравнительно с размерами своей площади, не потратила столько денег и труда на общественные работы.
Голландия может гордиться своими благородными и славными сынами и дочерьми; она может гордиться своими великими историческими подвигами терпения и сопротивления, своими победами, веротерпимостью, просвещенной предприимчивостью, своим искусством, музыкой и литературой. Правильно ее называют «европейским полем битвы», и столь же правильно ее можно назвать «всемирным убежищем», ибо те, кого угнетают на родине, находят здесь приют и помощь.
Если мы, американцы, посмеиваемся над голландцами — хоть многие из нас являются их потомками — и называем их «людьми—бобрами», уверяя, что их страна в один прекрасный день уплывет в море во время отлива, мы вместе с тем гордимся ими, зная, что они показали себя героями и что их страна, конечно, ни в коем случае не уплывет, пока останется хоть один голландец, чтобы удержать ее своими руками.
Говорят, что в Голландии около десяти тысяч больших ветряных мельниц с крыльями от восьмидесяти до ста двадцати футов длиной. Они пилят лес, молотят коноплю, мелют зерно и выполняют множество других работ; но главная их задача — откачивать воду из низменностей в каналы и предотвращать наводнения, вызванные разливом рек во внутренней части страны. Большие мельницы очень мощны. На огромной круглой башне такой мельницы, порой возвышающейся над фабричными строениями, стоит другая, меньшая по размерам; она суживается кверху, и крыша ее похожа на колпак. Верхняя башня у основания окружена балконом, а над ним выступает ось, которую вращают четыре огромных крыла с лестницами, прикрепленными к тыльной стороне. Многие ветряные мельницы построены очень примитивно, так что не худо бы их усовершенствовать, но среди новых есть замечательные. Они снабжены одним остроумным приспособлением и сами подставляют ветру свои веера, иначе говоря — крылья, под таким уклоном, который дает им возможность работать с требуемой мощностью. Иными словами, мельник может спокойно вздремнуть, уверенный, что его мельница, сама приноровившись к ветру, использует его целиком, пока ее хозяин спит. При малейшем токе воздуха каждое крыло распластается, чтобы поймать легчайшее дуновение; но, если налетит сильный вихрь, крылья сожмутся от его прикосновения, как сжимаются листья мимозы, и помешают ему вертеть их с полной силой.
В одной из старинных амстердамских тюрем, прозванной «Скоблильня», потому что заключенных в ней воров и бродяг заставляли скоблить бревна, был карцер, в который сажали ленивых арестантов. В одном углу этого карцера стоял насос, а в другом было отверстие, через которое в помещение непрерывно лилась вода. Заключенному оставалось только или стоять, ничего не делая, и утонуть, или работать изо всех сил, выкачивая воду насосом, пока тюремщик не смилостивится и не сменит его. Можно, однако, сказать, что природа предоставила это развлечение всей Голландии, но в большом масштабе. Голландцы всегда были вынуждены выкачивать воду, чтобы сохранить самое свое существование, и, вероятно, им придется заниматься этим до скончания веков.
Громадные суммы денег тратятся тут ежегодно на исправление плотин и регулирование уровня воды; а если бы этими важными делами перестали заниматься, Голландия превратилась бы в необитаемую страну. Как уже было сказано, прорывы плотин приводили к страшным последствиям. Не раз сотни деревень и городов во время этих наводнений заливало стремительными потоками воды, и погибло около миллиона человек.
Одно из самых катастрофических наводнений произошло осенью 1570 года. До него было двадцать восемь страшных паводков, частично затоплявших Нидерланды, но этот был самым страшным из всех.
Перед тем несчастная страна долго страдала под игом испанской тирании; теперь ее муки, казалось, достигли предела. Читая «Историю возвышения Голландской республики», написанную Мотли, мы учимся уважать храбрый голландский народ, который так много терпел, страдал и дерзал.
В своем потрясающем описании этого потопа Мотли рассказывает нам о том, как длительный и яростный шторм погнал воды Атлантического океана в Северное море и бросил их на побережье голландских провинций; как повсюду размыло плотины, не выдержавшие непосильной нагрузки; как даже «Ханд—бос», мол, построенный из дубовых свай, окованный железом, укрепленный тяжелыми якорями и защищенный гравием и гранитом, прорвало в мгновение ока; как рыбачьи лодки и большие суда понесло с моря на залитую водой землю, где они застревали в рощах или бились о стены и крыши домов, и как, наконец, вся Фрисландия превратилась в свирепствующее море. «Толпы мужчин, женщин и детей, множество лошадей, быков, овец и других домашних животных повсюду боролись с волнами. Люди жадно хватались за каждую лодку, за каждый предмет, способный заменить лодку. Все дома были затоплены, и даже мертвецы на кладбище выброшены из могил. Живое дитя в колыбели и давно погребенный труп в гробу плыли рядом. Казалось, снова начался древний потоп. Повсюду на верхушках деревьев, на церковных колокольнях кучками теснились люди, моля бога о милосердии, а своих близких — о помощи. Как только шторм начал ослабевать, по всем направлениям засновали люди в лодках, спасая тех, кто в воде боролся за свою жизнь, снимая утопающих с крыш и деревьев и подбирая трупы уже утонувших». За несколько часов погибло не менее ста тысяч человек. Тысячи и тысячи бессловесных мертвых животных плыли по воде, а ущерб, нанесенный всякого рода имуществу, не поддавался учету.
Испанский губернатор Роблес оказался в первом ряду тех, кто самоотверженно старался спасти людям жизнь и умалить ужасы катастрофы. Раньше голландцы ненавидели его, так как он был испанцем или португальцем, а значит, представителем чужеземных захватчиков, но, когда пришла беда, он своей добротой и деятельностью заслужил всеобщую благодарность. Вскоре он ввел усовершенствованный метод постройки плотин и издал закон, обязывающий землевладельцев поддерживать заградительные сооружения. С тех пор большие паводки случались реже; однако за триста лет без малого все—таки было шесть разрушительных наводнений.
Весной, особенно во время таяния снега, большую опасность представляют озера и реки. Загроможденные глыбами льда, они выходят из берегов, не успев перелить в океан свои быстро поднимающиеся воды. Если вдобавок к этому вспомнить, как бушует море, напирая на плотины, нечего удивляться, что Голландию зачастую охватывает тревога. Тогда делают все, что возможно, для предотвращения катастрофы. Инженеры и рабочие стоят на всех угрожаемых участках, и бдительное дежурство не прекращается круглые сутки. Услышав сигнал об опасности, все жители бросаются на помощь, сплотившись для борьбы против общего врага. Во всем мире считают, что «Соломой разлив не запрудишь», а в Голландии она—то как раз и служит главной опорой в борьбе со стремительными потоками. Дамбы обкладывают огромными соломенными матами, скрепляя их глиной и тяжелыми камнями, и тогда океан тщетно бьется о них.
Рафф Бринкер, отец Гретель и Ханса, много лет работал на плотинах. Однажды, когда угрожало наводнение и люди укрепляли ненадежную плотину близ Веермейкского шлюза, при страшном шторме, во мраке, под дождем и снегом, Бринкер упал с подмостков и потерял сознание. Его принесли домой, и с тех пор он уже не работал; хоть он и остался жив, но потерял разум и память.
Гретель помнила его только таким, каким он был теперь, — странным безмолвным человеком, чей пустой взгляд следовал за нею, куда бы она ни повернулась. А Ханс — тот вспоминал, каким жизнерадостным человеком был когда—то его отец, каким веселым голосом он говорил; как, бывало, без устали носил сынишку на плече. И, когда мальчик ночью лежал без сна, ему чудилось, будто где—то близко звучит отцовская беззаботная песня.
Глава III. Серебряные коньки
Тетушка Бринкер зарабатывала на содержание семьи выращиванием овощей, пряжей и вязаньем и еле—еле сводила концы с концами. Было время, когда она работала на баржах, сновавших вверх и вниз по каналу, и порой вместе с другими женщинами впрягалась в лямку и тянула буксирный канат паксхейта, ходившего между Бруком и Амстердамом. Но, когда Ханс вырос и окреп, он настоял на своем и взял на себя эту тяжелую работу. Кроме того, в последнее время муж тетушки Бринкер сделался таким беспомощным, что ей постоянно приходилось заботиться о нем. Хотя разума у него осталось меньше, чем у маленького ребенка, он по—прежнему был очень силен и крепок, и тетушке Бринкер нередко бывало трудно справляться с ним.
«Ах, детки, он был такой добрый и работящий! — говорила она иногда. — А умный—то какой! Не хуже адвоката. Сам бургомистр и тот иной раз останавливался, чтобы спросить его о чем—нибудь. А теперь — горе мне! — он не узнает своей жены и ребят. Ты помнишь отца, Ханс, когда он был самим собой, таким сильным и славным? Помнишь ведь?»
«Еще бы не помнить, мама! Он знал все и умел делать все на свете… А как он пел! Ты, бывало, смеялась и говорила, что от его песни даже ветряные мельницы и запляшут».
«Верно, говорила. Что за память у этого мальчика!.. Гретель, дочка, отними у отца вязальную спицу, да поскорее — он, того и гляди, выколет себе глаз, — и надень на него башмак. Ноги у него, бедного, то и дело застывают: холодные как лед. Я, как ни стараюсь, никак не могу уследить, чтобы он всегда был обут».
И, не то причитая, не то напевая что—то про себя, тетушка Бринкер усаживалась, и в низеньких комнатках раздавалось жужжание ее прялки.
Почти всю работу и на огороде и в доме выполняли Ханс и Гретель. Каждый год летом дети изо дня в день ходили копать торф и складывали его кирпичиками, запасая топливо. В другое время, если не было домашней работы, Ханс правил лошадьми, тянувшими буксир на канале (так он зарабатывал по нескольку стейверов в день), а Гретель пасла гусей у соседних фермеров.
Ханс мастерски резал по дереву и, так же как Гретель, умел хорошо работать в саду и на огороде. Гретель пела, шила и бегала на высоких самодельных ходулях лучше любой девочки во всей округе. Она в пять минут могла выучить народную песню, отыскать любую травку или цветок, как только они появлялись, но книг она побаивалась, и частенько один вид черной доски в их старой школе вызывал у нее слезы. Ханс, напротив, был медлителен и упорен. Чем труднее было задание, полученное им в школе или дома, тем больше оно ему нравилось. Бывало, что мальчики смеялись после уроков над его заплатанной одеждой и не по росту короткими кожаными штанами, но им приходилось уступать ему почетное место чуть ли не в каждом классе. Вскоре он оказался единственным во всей школе учеником, который ни разу не стоял в «страшном углу» — там, где висел некий грозный хлыст, а над ним была начертана надпись: «Учись! Учись, лентяй, не то тебя проучит линек!»
Ханс и Гретель могли ходить в школу только зимой, так как все остальное время они работали; но в эту зиму они весь последний месяц пропускали занятия, потому что им приходилось помогать матери. Рафф Бринкер требовал постоянного ухода; надо было печь черный хлеб, содержать дом в чистоте, вязать чулки и другие изделия и продавать их на рынке.
Пока они в это холодное декабрьское утро усердно помогали матери, веселая толпа девочек и мальчиков, среди которых были отличные конькобежцы, скользила по каналу. Когда они, ярко и пестро одетые, летели мимо, казалось, будто лед внезапно растаял и клумбы разноцветных тюльпанов плывут по течению.
Тут каталась дочь богатого бургомистра Хильда ван Глек в дорогих мехах и широком бархатном пальто, а рядом с нею бежала хорошенькая крестьянская девочка Анни Боуман, в теплой ярко—красной кофте и голубой юбке, такой короткой, что серые чулки домашней вязки были видны во всей своей красе. Каталась тут и гордая Рихи Корбес, чей отец, мейнхеер ван Корбес, считался одним из виднейших граждан Амстердама. А вокруг нее теснились Карл Схуммель, Питер и Людвиг ван Хольп, Якоб Поот и один очень маленький мальчик с длиннейшим именем: Воостенвальберт Схиммельпеннинк. В толпе было еще десятка два других мальчиков и девочек, и все они резвились и веселились от всей души.
Они бежали с полмили вниз по каналу, потом катились обратно и неслись во всю мочь. Порой быстрейший из них разворачивался прямо под носом у какого—нибудь важного законодателя или доктора, не спеша скользившего в город, скрестив руки, а порой целая цепь девочек внезапно разрывалась при появлении толстого старого бургомистра, который, пыхтя, направлялся в Амстердам, держа наперевес свою палку с золотым набалдашником. Бургомистр катился на чудесных коньках с превосходными ремешками и сверкающими лезвиями, которые загибались над подъемом ноги, заканчиваясь позолоченными шариками; он только чуть—чуть приоткрывал свои заплывшие жиром глазки, и, если одна из девочек делала ему реверанс, он не решался ответить поклоном из боязни потерять равновесие.
Не одни лишь гуляющие да знатные господа были на канале. Тут встречались рабочие с усталыми глазами, спешащие в мастерские и на фабрики; базарные торговки с поклажей на голове; разносчики, согнувшиеся под своими тюками; лодочники с растрепанными волосами и обветренными лицами, пробирающиеся вперед, грубо толкаясь; священники с ласковыми глазами, быть может спешащие к ложу умирающих; а немного погодя появились дети с сумками за плечами, бегущие во всю прыть к стоящей поодаль школе. Все до единого были на коньках, кроме того закутанного фермера, чья затейливая повозка тряслась по берегу у самого канала.
Вскоре наши веселые мальчики и девочки почти затерялись в этой пестревшей яркими красками, непрестанно движущейся толпе конькобежцев, чьи коньки сверкали, отражая солнечный свет. Мы, пожалуй, и не узнали бы ничего больше об этих детях, если бы они вдруг не остановились как вкопанные и, сгрудившись в стороне, не заговорили все сразу с одной хорошенькой девочкой, которую вытащили из людского потока, стремящегося в город.
— Эй, Катринка, — закричали они в один голос, — ты слышала? Будут состязания… Ты непременно должна участвовать!
— Какие состязания? — со смехом спросила Катринка. — Пожалуйста, не говорите все разом — ничего нельзя понять.
Ребята запнулись и устремили глаза на Рихи Корбес, которая обычно говорила от лица всех.
— Слушай, — сказала Рихи, — двадцатого, в день рождения мевроу ван Глек, состоятся большие конькобежные состязания. Все это затеяла Хильда. Лучшему конькобежцу дадут великолепный приз.
— Да, — подхватило несколько голосов, — пару чудесных серебряных коньков, прямо восхитительных! С такими замечательными ремешками! Да—да, и с серебряными колокольчиками и пряжками!
— Кто сказал, что с колокольчиками? — послышался слабый голосок мальчика с длинным именем.
— Я так говорю, господин Воост, — ответила Рихи.
— Так оно и есть…
— Нет, я наверное знаю, что без колокольчиков!
— Ну что ты глупости болтаешь!
— Да нет же, они со стрелами…
— А мейнхеер ван Корбес сказал моей маме, что с колокольчиками, — раздавалось со всех сторон из уст возбужденной детворы.
Тут мейнхеер Воостенвальберт Схиммельпеннинк сделал попытку окончательно разрешить все споры:
— Нет, никто из вас ничегошеньки не знает! Никаких колокольчиков на них не будет, они…
— О! О! — И хор противоположных мнений зазвучал снова.
— На коньках для девочек будут колокольчики, — спокойно вмешалась Хильда, — а для мальчиков предназначена другая пара, и на ней сбоку выгравированы стрелы.
— Вот видишь!.. А я что говорил! — наперебой закричали чуть ли не все ребята.
Катринка смотрела на них, сбитая с толку.
— Кто же будет состязаться? — спросила она.
— Все мы, — ответила Рихи. — То—то будет весело! И ты тоже, Катринка, обязательно! А сейчас пора в школу, поговорим обо всем этом на большой перемене. И ты, конечно, будешь участвовать вместе с нами?
Катринка не ответила, но, сделав грациозный пируэт и кокетливо бросив: «Слышите? Последний звонок. Догоняйте!» — со смехом понеслась к школе, стоявшей в полумиле на берегу канала.
Все беспорядочной толпой пустились за нею вдогонку. Но тщетно пытались они догнать ясноглазую хохочущую девочку. Она неслась вперед, то и дело оглядываясь, и глаза ее сияли торжеством, а распущенные волосы золотились на солнце.
Прелестная Катринка! Пышущая здоровьем и юностью, воплощенная жизнь, веселье и движение! Не мудрено, что этой ночью твой образ, всегда уносящийся вперед, промелькнул в сновидениях одного мальчика. Не мудрено, что много лет спустя, когда ты унеслась от него навсегда, час этот показался ему самым мрачным в его жизни.
Глава IV. Ханс и Гретель находят друга
В полдень наши юные друзья толпой хлынули из школы, чтобы потренироваться часок на канале.
Они катались всего несколько минут, как вдруг Карл Схуммель сказал Хильде с усмешкой:
— Смотри, хорошенькая парочка появилась там, на льду! Вот оборванцы! Не иначе, как сам король подарил им эти «коньки».
— Они упорные ребята, — мягко проговорила Хильда. — Должно быть, трудно было выучиться бегать на таких нелепых обрубках. Ты знаешь, они ведь очень бедные крестьяне. Мальчик, наверное, сам сделал себе коньки.
Карл слегка смутился:
— Ты говоришь, они упорные… Может быть… Но посмотри, как они бегают! Только разбегутся, как уже спотыкаются. Помнишь ту пьесу staccato, которую ты недавно разучила? Им бы под эту музыку кататься!
Хильда весело рассмеялась и отбежала прочь. Догнав небольшую группу конькобежцев и промчавшись мимо, она остановилась возле Гретель, жадными глазами смотревшей на веселье.
— Как тебя зовут, девочка?
— Гретель, юфроу — ответила та, слегка робея. Они были почти ровесницы, но ведь Хильда родилась в богатой семье. — А моего брата зовут Хансом.
— Ханс — крепкий малый! — проговорила Хильда весело. — Можно подумать, что внутри у него теплая печка. А вот ты, кажется, совсем замерзла. Хорошо бы тебе одеться потеплее, малютка…
Гретель, которой больше нечего было надеть, заставила себя рассмеяться и ответила:
— Я уже не очень маленькая. Мне двенадцать слишком.
— Вот как! Прости, пожалуйста. Мне, видишь ли, почти четырнадцать лет, но я такая рослая для своего возраста, что все другие девочки кажутся мне маленькими. Впрочем, все это пустяки. Может быть, ты намного перерастешь меня… Только одевайся потеплее: ведь девочки не растут, если они вечно дрожат от холода.
Ханс вспыхнул, заметив слезы на глазах у Гретель.
— Моя сестра не жаловалась на холод, но погода и правда морозная. — И он с грустью взглянул на сестру.
— Ничего, — сказала Гретель. — Когда я катаюсь на коньках, мне тепло, жарко даже… Благодарю вас за заботу, вы очень добры, юфроу!
— Нет—нет! — возразила Хильда, очень недовольная собой. — Я неосторожная, жестокая, но я это не со зла. Я только хотела спросить тебя… то есть… если…
И тут Хильда запнулась, едва начав говорить о том, зачем прибежала сюда. Ей стало неловко перед этими бедно одетыми, но полными достоинства ребятами, хоть она и хотела оказать им внимание.
— А в чем дело, юфроу? — с готовностью воскликнул Ханс. — Не могу ли я вам услужить? Что—нибудь…
— Нет—нет! — рассмеялась Хильда, оправившись от смущения. — Я только хотела поговорить с вами о наших больших состязаниях. Хотите участвовать? Вы оба отлично бегаете на коньках, а за участие платить не надо. Всякий может записаться и получить приз.
Гретель с грустью взглянула на Ханса, а он, сдернув шапку, почтительно ответил:
— Нет, юфроу, если бы даже мы записались, мы очень скоро отстали бы от других. Смотрите, наши коньки из твердого дерева, — он приподнял ногу, — но они быстро отсыревают, липнут ко льду, и мы спотыкаемся.
Глаза у Гретель заискрились смехом: она вспомнила об утренней неудаче Ханса, но тут же покраснела и робко пролепетала:
— Нет—нет, участвовать нам не придется. Но ведь нам можно пойти посмотреть на состязания, юфроу?
— Конечно, — ответила Хильда, ласково глядя на серьезные лица брата и сестры и жалея от всего сердца, что истратила почти все свои карманные деньги, полученные в этом месяце, на кружева и наряды. У нее осталось только восемь квартье, а их едва хватило бы на покупку одной пары коньков.
Со вздохом взглянув на ноги брата и сестры, столь разные по размерам, она спросила:
— Кто из вас лучше катается на коньках?
— Гретель, — быстро ответил Ханс.
— Ханс, — в то же мгновение сказала Гретель.
Хильда улыбнулась:
— Я не могу купить обоим вам по паре коньков или даже хотя бы одну хорошую пару, но вот вам восемь квартье. Решите сами: у кого больше шансов победить на состязаниях, тому и купите коньки. Жаль, что у меня не хватает денег на коньки получше… До свидания!
И, сунув деньги взволнованному Хансу, Хильда улыбнулась, кивнула и быстро ускользнула прочь, догонять товарищей.
— Юфроу! Юфроу ван Глек! — громко крикнул Ханс, с трудом ковыляя за нею, так как ремешок на его коньках развязался.
Хильда повернулась, приложив руку к глазам, чтобы защитить их от солнца, и Хансу почудилось, будто она плывет к нему по воздуху, все ближе, ближе…
— Мы не можем взять эти деньги, — задыхаясь, пробормотал Ханс, — хоть и знаем, что вы дали их от чистого сердца.
— Почему же? — спросила Хильда краснея.
— Потому, — ответил Ханс, кланяясь, как паяц, но устремив гордый взгляд принца на высокую, стройную девочку, — что мы их не заработали.
Хильда была находчива. Она еще раньше заметила на шее у Гретель красивую деревянную цепочку.
— Вырежьте мне цепочку, Ханс, вот такую, как у вашей сестры.
— Это я сделаю с радостью, юфроу. У нас дома есть кусок тюльпанового дерева: оно красивое, как слоновая кость. Вы завтра же получите цепочку.
И он торопливо попытался вернуть деньги Хильде.
— Нет—нет, — возразила Хильда решительным тоном, — эти деньги — ничтожная плата за такую цепочку!
И она умчалась, обгоняя самых быстроногих конькобежцев.
Ханс удивленно и долго смотрел ей вслед, чувствуя, что спорить с ней бесполезно.
— Пусть так, — пробормотал он, то ли про себя, то ли обращаясь к своей верной тени — Гретель. — Значит, придется мне поработать усердно, не теряя ни минуты. Пожалуй, до полуночи просижу, если только мама не запретит жечь свечу, но цепочку кончу… Деньги можно оставить у себя, Гретель.
— Что за милая девочка! — воскликнула Гретель, восторженно хлопая в ладоши. — Слушай, Ханс, значит, недаром аист свил гнездо у нас на крыше прошлым летом! Помнишь, как мама сказала, что он принесет нам счастье, и как она плакала, когда Янзоон Кольп застрелил его? И она сказала, что Янзоону это принесет горе. И вот счастье к нам пришло наконец—таки! Теперь, Ханс, если мама пошлет нас завтра в город, ты сможешь купить коньки на рынке.
Ханс покачал головой:
— Барышня дала нам деньги на покупку коньков, но, если я заработаю их, Гретель, они пойдут на шерсть. Тебе нужна теплая кофта.
— О—о! — крикнула Гретель в неподдельном отчаянии. — Не купить коньков! Да ведь я мерзну вовсе не так уж часто. Мама говорит, что в жилах бедных детей кровь бежит вверх и вниз, напевая: «Я должна их согреть! Я должна их согреть!..» О Ханс, — продолжала она, чуть не всхлипывая, — не говори, что ты не купишь коньков, а то я заплачу… И вообще я хочу мерзнуть… то есть мне, право же, страшно тепло…
Ханс быстро взглянул на нее. Как истый голландец, он приходила ужас при виде слез, да и любого проявления чувств и пуще всего боялся смотреть в голубые глаза сестренки, залитые слезами.
— Пойми, — воскликнула Гретель, догадавшись, что преимущество на ее стороне, — я буду страшно огорчена, если ты не купишь коньков! Мне они не нужны, я не такая жадная. Я хочу, чтобы ты купил коньки себе. А когда я подрасту, они пригодятся и мне… Ну—ка, Ханс, сосчитай монеты. Видал ты когда—нибудь столько денег?
Ханс задумчиво перебирал монеты на ладони. Никогда в жизни ему так страстно не хотелось иметь коньки. О состязаниях он слышал еще до разговора с Хильдой и по—мальчишески жаждал случая испытать свои силы вместе с другими ребятами. Он не сомневался, что на хороших стальных лезвиях легко обгонит большинство мальчиков на канале. Возражения Гретель казались ему убедительными. С другой стороны, он знал, что ей, такой маленькой, но сильной и гибкой, стоит только неделю потренироваться на хороших лезвиях, и она будет бежать лучше Рихи Корбес или даже Катринки Флак… Как только эта мысль пришла ему в голову, он принял решение. Если Гретель не хочет кофты, она получит коньки.
— Нет, Гретель, — ответил он наконец, — я могу и подождать. Когда—нибудь я накоплю денег и достану себе хорошую пару коньков. А на эти деньги купишь коньки ты.
Глаза у Гретель засияли радостью, но она сразу же заспорила снова, хоть и не очень настойчиво:
— Барышня дала деньги тебе, Ханс. Если их возьму я, это будет очень скверно с моей стороны.
Ханс решительно тряхнул головой и зашагал вперед, а его сестренка то шла, то бежала за ним вприпрыжку, чтобы не отстать. Они уже сняли свои деревянные полозья и спешили домой — рассказать матери радостные новости.
— Слушай, я знаю, как надо сделать! — весело закричала вдруг Гретель. — Купи такие коньки, которые тебе будут немножко малы, а мне велики, и мы сможем кататься на них по очереди. То—то будет славно, правда? — И Гретель снова захлопала в ладоши.
Бедный Ханс! Соблазн был велик, но стойкий юноша поборол его:
— Глупости, Гретель! С большими коньками у тебя ничего не выйдет. Ты и на этих—то спотыкалась, как слепой цыпленок, пока я не обточил концы. Нет, тебе нужна паpa как раз по ноге, и ты вплоть до двадцатого должна пользоваться всяким удобным случаем, чтобы тренироваться. Моя маленькая Гретель завоюет приз — серебряные коньки!
При одной мысли о такой возможности Гретель не смогла удержаться от восторженного смеха.
— Ханс! Гретель! — послышался знакомый голос.
— Идем, мама!
Они поспешили домой, и Ханс все время подбрасывал монеты на ладони.
Во всей Голландии не нашлось бы такого гордого и счастливого юноши, как Ханс Бринкер, когда он на другой день следил глазами за сестрой, которая ловко скользила, носясь туда—сюда среди конькобежцев, заполнивших под вечер весь канал. Добрая Хильда подарила ей теплую кофту, а тетушка Бринкер починила и привела в приличный вид ее рваные башмаки. Раскрасневшись от удовольствия и совершенно не замечая устремленных на нее недоумевающих взглядов, малютка стрелой носилась взад и вперед, чувствуя себя так, словно сверкающие лезвия у нее на ногах внезапно превратили всю землю в сказочную страну. В ее благородной душе непрестанно звучало: «Ханс, милый добрый Ханс!»
— Бейдендондер! (Клянусь громом!) — воскликнул Питер ван Хольп, обращаясь к Карлу Схуммелю. — Неплохо катается эта малютка в красной кофте и заплатанной юбке. Гунст! (Черт возьми!) Можно сказать, что у нее пальцы на пятках и глаза на затылке! Смотри—ка! Вот будет здорово, если она примет участие в состязаниях и побьет Катринку Флак!
— Тсс! Не так громко — остановил его Карл, насмешливо улыбаясь. — Эта барышня в лохмотьях—любимица Хильды ван Глек. Сверкающие коньки — ее подарок, если не ошибаюсь.
— Ах, вот как! — воскликнул Питер с сияющей улыбкой: Хильда была его лучшим другом. — Значит, она и тут успела сделать доброе дело!
И мейнхеер ван Хольп, выписав на льду двойную восьмерку, а потом огромную букву «П», сделал прыжок, выписал букву «X» и покатил дальше, не останавливаясь, пока не очутился рядом с Хильдой.
Взявшись за руки, они катались вместе, сначала смеясь, потом спокойно разговаривая вполголоса.
Как ни странно, Питер ван Хольп вскоре пришел к неожиданному заключению, что его сестренке необходимо иметь точь—в–точь такую деревянную цепочку, как у Хильды.
Два дня спустя, в канун праздника святого Николааса, Ханс, успевший сжечь три свечных огарка и вдобавок порезать себе большой палец, стоял на базарной площади в Амстердаме и покупал еще пару коньков — для себя!
Глава V. Тени в доме
Милая тетушка Бринкер! Как только убрали со стола после скудного обеда, она в честь святого Николааса надела свое праздничное платье. «Это порадует детей», — подумала она и не ошиблась. За последние десять лет праздничное платье надевалось очень редко; а раньше, когда его хозяйку знали во всей округе и называли хорошенькой Мейтье Кленк, оно хорошо служило и красовалось на многих танцевальных вечеринках и ярмарках. Платье хранилось в старом дубовом сундуке, и теперь детям лишь изредка позволялось взглянуть на него. Полинявшее и поношенное, им оно казалось роскошным. Плотно облегающий лиф был из синего домотканого сукна; его квадратный вырез открывал белую полотняную рубашечку, собранную вокруг шеи; красно—коричневая юбка была оторочена по подолу черной полосой. В шерстяных вязаных митенках, в нарядном чепчике, который, не в пример будничному, позволял видеть волосы, мать казалась Гретель чуть ли не принцессой; а Ханс, глядя на нее, превратился в степенного и благонравного молодого человека.
Заплетая свои золотистые косы, девчурка в пылу восхищения чуть не плясала вокруг матери.
— Ой, мама, мама, мама, какая же ты хорошенькая!.. Смотри, Ханс, прямо картинка, правда?
— Прямо картинка, — весело согласился Ханс, — прямо картинка… Только мне не нравятся эти штуки у нее на руках — вроде чулок.
— Тебе не нравятся митенки, братец Ханс! Но ведь они очень удобные… Смотри, они закрывают все красные места на коже… Ах, мама, какая у тебя белая рука там, где кончается митенка! Белее моей, гораздо белей! Послушай, мама, лиф тебе узок. Ты растешь! Ты положительно растешь!
Тетушка Бринкер рассмеялась:
— Он был сшит очень давно, милочка, когда талия у меня была не толще мутовки. А как тебе нравится чепчик? — И она повернула голову сначала в одну сторону, потом в другую.
— Ах, ужасно нравится, мама! Он такой кра—си—и–вый! Гляди, на тебя отец смотрит!
Неужели отец действительно смотрел на мать? Да, но — бессмысленным взглядом. Его вроу вздрогнула, обернулась к нему, и что—то похожее на румянец заиграло у нее на щеках, а глаза испытующе сверкнули. Но загоревшийся взгляд ее тотчас же погас.
— Нет—нет, — вздохнула она, — он ничего не понимает. Ну—ка, Ханс, — и слабая улыбка вновь мелькнула у нее на губах, — не стой так целый день, уставившись на меня: ведь в Амстердаме тебя ждут новые коньки.
— Ах, мама, — отозвался он, — тебе нужно столько разных разностей! Зачем мне покупать коньки?
— Глупости, сынок! Тебе дали денег или дали работу, — это все равно, чтобы ты смог купить себе коньки. Иди же, пока солнце еще высоко.
— Да, и не задерживайся, Ханс! — рассмеялась Гретель. — Нынче вечером мы с тобой посостязаемся на канале, если мама отпустит.
Уже на пороге Ханс обернулся и сказал:
— На твоей прялке нужно сменить подножку, мама.
— Ты сам можешь сделать ее, Ханс.
— Могу. На это денег не надо. Но тебе нужны и шерсть, и перья, и мука, и…
— Ладно, ладно! Хватит. На твое серебро всего не купишь. Ах, сынок, если бы деньги, которые у нас украли, вдруг вернулись сегодня, в этот радостный день накануне праздника святого Николааса, как бы мы обрадовались! Еще вчера вечером я молилась доброму святому…
— Мама! — с досадой перебил ее Ханс.
— А почему бы и нет, Ханс? Стыдно тебе упрекать меня за это. Ведь я поистине такая же набожная протестантка, как и любая благородная дама, что ходит в церковь. И если я иногда обращаюсь к доброму святому Николаасу, так ничего худого в этом нет. Подумать только! На что это похоже, если я не могу помолиться святому без того, чтобы мои родные дети на меня не напали! А ведь он как раз покровитель мальчиков и девочек… Замолчи! Жеребенок кобылу не учит!
Ханс слишком хорошо знал свою мать, чтобы возражать ей хоть словом, когда голос ее становился таким резким и пронзительным, как сейчас (а это случалось всякий раз, как она заговаривала о пропавших деньгах), поэтому он сказал ласково:
— А о чем ты просила доброго святого Николааса, мама?
— Я просила, чтобы он не давал ворам спать ни минуты, пока они не вернут денег, если только это в его силах; или же чтобы он прояснил наш разум и мы сами смогли найти деньги. В последний раз я видела их за день до того, как ваш милый отец расшибся… Впрочем, тебе это хорошо известно, Ханс.
— Это мне известно, мама, — грустно ответил он, — ты чуть не перевернула весь дом, пока искала их.
— Да, но все напрасно, — жалобно промолвила мать. — Как говорится: тот найдет, кто спрятал.
Ханс вздрогнул.
— А ты думаешь, отец мог бы сообщить о них что—нибудь? — спросил он с таинственным видом.
— Конечно, — ответила тетушка Бринкер, кивнув. — То есть я так думаю, но это еще ничего не значит. На этот счет я меняю свои мнения чуть ли не каждый день. Может, отец отдал деньги за те большие серебряные часы, что у нас хранятся с того самого дня. Но нет… этому я никогда не поверю.
— Часы не стоят и четверти этих денег, мама.
— Конечно, нет, а твой отец до самой последней минуты был рассудительным человеком. Он был такой степенный и бережливый, что не стал бы делать глупости.
— Но откуда же у нас эти часы, вот чего я не могу понять, — пробормотал Ханс не то про себя, не то обращаясь к матери.
Тетушка Бринкер покачала головой и бросила скорбный взгляд на мужа, который сидел, тупо уставившись в пол. Гретель стояла рядом с ним и вязала.
— Этого мы никогда не узнаем, Ханс. Я много раз показывала часы отцу, но для него они все равно что картофелина. В тот страшный вечер он пришел домой ужинать, передал мне часы и велел бережно хранить их, покуда он сам их не попросит. Едва он открыл рот, чтобы добавить еще что—то, к нам ворвался Броом Клаттербоост и сказал, что плотина в опасности. Ах! Страшна была вода в том году в неделю святой троицы! Мой хозяин схватил свои инструменты и убежал. Последний раз видела я его тогда в здравом уме. В полночь его принесли домой полумертвого; голова у него, бедного, была вся порезана и разбита. Со временем лихорадка прошла, но разум к нему не вернулся, нет… Ему становилось все хуже и хуже с каждым днем… Никогда мы ничего не узнаем…
Ханс все это слышал и раньше. Не раз он видел, как мать в дни острой нужды вынимала часы из тайника, почти решившись продать их, но так и не поддалась этому искушению.
«Нет, Ханс, — говорила она, — мы ведь еще не умираем с голоду. Не будем же нарушать доверие отца!»
Сейчас сын ее вспомнил несколько таких случаев и тяжело вздохнул. Потом покатил кусочек воска по столу в сторону Гретель и сказал:
— Да, мама, ты молодец, что сохранила часы… Многие давным—давно променяли бы их на золото.
— И тем позорнее для них! — негодующе воскликнула тетушка Бринкер. — Я бы так не поступила. К тому же знатные господа до того несправедливы к нам, бедным людям, что, стоило бы им увидеть такую ценную вещь у нас в руках, они, — даже расскажи мы им все, — чего доброго, заподозрили бы отца в…
Щеки Ханса залились гневным румянцем:
— Они не посмели бы это сказать, мама! Посмей они только… я бы…
Он сжал кулак, видимо решив, что последние слова этой фразы слишком страшны, чтобы произнести их в присутствии матери.
Тетушка Бринкер улыбнулась сквозь слезы, гордясь негодованием сына:
— Ах, сынок, ты честный, славный мальчик… С часами мы никогда не расстанемся. Перед смертью дорогой ваш отец, быть может, придет в себя и спросит о них.
— Придет в себя, мама! — повторил Ханс. — Придет в себя… и узнает нас?
— Да, сынок, — почти шепотом ответила мать. — Такие случаи бывали.
За разговором Ханс чуть не позабыл о том, что собирался идти в Амстердам. Мать редко говорила с ним так откровенно. Теперь он чувствовал себя не только ее сыном, но и ее другом, ее советчиком.
— Ты права, мама, с часами мы не должны расставаться. Мы всегда будем хранить их ради отца. Да и деньги, может, найдутся, когда—нибудь… неожиданно.
— Никогда! — воскликнула тетушка Бринкер, рывком снимая последнюю петлю со спицы и тяжело роняя недоконченное вязанье на колени. — И думать нечего! Тысяча гульденов! И все пропали в один день! Тысяча гульденов… Ох! И куда они только девались? Если они пропали дурным путем, вор признался бы в этом перед смертью… Он не посмел бы умереть с таким преступлением на душе!
— Может, он еще не умер, — сказал Ханс, стараясь успокоить ее. — Может, мы когда—нибудь узнаем о нем.
— Ах, дитя, — промолвила мать другим тоном, — какому вору взбрело бы в голову прийти сюда? У нас в доме, слава богу, всегда было чисто и опрятно, но небогато; ведь мы с отцом все экономили да экономили, чтобы скопить кое—что, как говорится: «Понемножку, да часто, — вот и сумка полна». Так оно взаправду и вышло. Кроме того, у отца уже были немалые деньги, полученные за работу в Хеернохте во время большого наводнения. Каждую неделю мы откладывали гульден, а то и больше — ведь отец работал сверхурочно и получал немалую плату за свой труд. Каждую субботу вечером мы сколько—нибудь добавляли к отложенным деньгам, не считая того времени, когда ты, Ханс, болел лихорадкой и когда родилась Гретель. Наконец кошелек был так набит, что я заштопала старый чулок, и мы начали класть деньги в него. Теперь мне кажется, будто денег в нем набралось до самого верху — и всего за несколько недель. В те годы жалованье платили хорошее, если рабочий кое—что смыслил в технике. Чулок все наполнялся медью и серебром… и золотом тоже. Ну да, можешь открыть глаза еще шире, Гретель. Я, бывало, со смехом говорила отцу, что не из бедности ношу свое старое платье… А чулок все наполнялся… и был так туго набит, что я не раз, проснувшись ночью, тихонько вставала и при лунном свете шла пощупать его. Потом на коленях благодарила господа за то, что со временем дети мои получат хорошее образование, а отец сможет отдохнуть от своих трудов на старости лет. Порой за ужином мы с отцом поговаривали, что хорошо бы, мол, заново переделать камин и построить хороший зимний хлев для коровы. Но мой хозяин метил куда выше этого. «Большой парус ловит ветер, — говорил он. — Скоро мы сможем позволить себе все, что захотим…» И потом мы вместе распевали песни, пока я мыла посуду. Ах… «На тихом море за рулем легко…» С утра до ночи не было у меня никаких огорчений. Каждую неделю отец вынимал чулок, клал туда деньги, а сам смеялся и целовал меня, пока мы вместе завязывали тесемки… Ступай—ка, Ханс! Сидишь тут разинув рот, а день на исходе! — резко закончила тетушка Бринкер, краснея при мысли о том, что слишком откровенно говорила с сыном. — Давно пора тебе в путь.
Ханс все время сидел, устремив серьезный взгляд на мать. Теперь он встал и спросил почти шепотом:
— А ты когда—нибудь пыталась, мама?..
Мать поняла его:
— Да, сынок, часто. Но отец только смеется или смотрит на меня так странно, что у меня пропадает охота спрашивать. Когда в прошлую зиму ты и Гретель заболели лихорадкой и хлеб у нас почти вышел, а я ничего не могла заработать — ведь я боялась, как бы вы не умерли, пока меня не будет дома, — ох, как я тогда старалась! Я гладила его по голове и шептала ему о деньгах ласково, как котенок: «Где они?.. У кого они?..» Все напрасно! Он только дергал меня за рукав и бормотал такую чепуху, что вся кровь у меня застывала. Под конец, когда Гретель лежала белее снега, а ты бредил на кровати, я крикнула ему, и мне казалось, что должен же он услышать меня: «Рафф, где наши деньги? Знаешь ты что—нибудь о деньгах, Рафф? О деньгах в кошельке и чулке, что в большом сундуке лежали?» Но это было все равно, что говорить с камнем… это было…
Голос матери звучал так странно и глаза ее так горели, что Ханс, снова встревоженный, положил ей руку на плечо.
— Успокойся, мама, — сказал он. — Забудем об этих деньгах. Я уже большой и сильный. Гретель тоже очень ловкая и работящая. Скоро мы опять будем зажиточными. Знаешь, мама, для меня и Гретель приятней видеть тебя веселой и радостной, чем иметь все серебро, сколько его есть на свете… Ведь правда, Гретель?
— Мама знает это, — ответила Гретель всхлипывая.
Глава VI. Лучи солнца
Волнение детей и поразило и обрадовало тетушку Бринкер, так как оно доказывало их любовь и преданность. Бывает, что красивые дамы в знатных домах вдруг улыбнутся так ласково, что их улыбка озарит все вокруг. Но далеко ей до той святой материнской улыбки, какой тетушка Бринкер попыталась развеселить своих бедно одетых детей в убогом домишке. Она пожалела, что, не считаясь с ними, так много говорила о своем горе. Покраснев и приободрившись, она поспешно вытерла глаза и посмотрела на детей так, как может смотреть только мать:
— Ну и ну! Хорошенькие у нас разговоры! А ведь праздник святого Николааса вот—вот наступит! Не мудрено, что пряжа колет мне пальцы. Слушай, Гретель, возьми эту монетку и, пока Ханс будет покупать коньки, купи себе вафлю на рынке.
— Позволь мне остаться дома с тобой, мама, — сказала Гретель, подняв глаза, блестевшие сквозь слезы. — Вафлю мне купит Ханс.
— Как хочешь, дочка… И вот что, Ханс: подожди минутку. Еще три ряда — и я закончу свое вязанье, а ты получишь пару самых лучших чулок на свете, хотя пряжа чуть—чуть грубовата, и продашь их чулочнику на улице Хейрен—грахт. Выручишь три четверти гульдена, если хорошенько поторгуешься. В такой мороз и впрямь есть хочется: купи четыре вафли. Так и быть, отпразднуем день святого Николааса.
Гретель захлопала в ладоши:
— Вот будет хорошо! Анни Боуман рассказывала мне, как будут пировать в богатых домах нынче вечером. Но нам тоже будет весело! Ханс купит себе красивые новые коньки… и вафель покушаем. Вот счастье—то! Смотри не раскроши их, братец Ханс! Хорошенько заверни да поосторожней засунь под куртку, а куртку застегни.
— Конечно, — отозвался Ханс, приняв чрезвычайно суровый вид от удовольствия и сознания собственной значительности.
— Ах, мама! — вскричала Гретель в бурном восторге. — Скоро тебе придется возиться с отцом, а сейчас ты только вяжешь. Так расскажи нам все—все про святого Нпколааса!
Тетушка Бринкер рассмеялась, увидев, что Ханс повесил на место шапку и приготовился слушать.
— Ни к чему, ребята, — сказала она, — ведь я вам много раз о нем рассказывала.
— Расскажи опять! Ох, пожалуйста, расскажи опять! — воскликнула Гретель, усевшись на чудесную деревянную скамеечку, которую Ханс смастерил для матери в день ее рождения.
Ханс тоже был очень не прочь послушать рассказ, но не хотел показаться ребячливым и потому стоял у камина, с небрежным видом размахивая своими старыми коньками.
— Ну что ж, дети, слушайте, но больше никогда не будем так вот зря проводить время среди бела дня. Подними свой клубок, Гретель, и вяжи носок, пока я буду рассказывать. Как говорится: «Уши навостри, а сложа руки не сиди»… Святой Николаас, надо вам знать, замечательный святой! Он печется о благе моряков, но больше всего он любит мальчиков и девочек. Так вот, однажды, когда он еще жил на земле, один азиатский купец послал своих трех сыновей в большой город — Афины — учиться.
— А что, Афины в Голландии, мама? — спросила Гретель.
— Не знаю, дочка. Должно быть, что так.
— Нет, мама, — почтительно возразил Ханс. — Мы давно проходили это на уроках географии. Афины в Греции.
— Пускай, — согласилась мать, — не все ли равно? Может быть, Греция принадлежит нашему королю, почем знать? Так или иначе, этот богатый купец послал своих мальчиков в Афины. По дороге они остановились на ночлег в захолустной гостинице, решив снова отправиться в путь поутру. Ну вот, одеты они были очень хорошо… может быть, в бархат и шелк, какие носят дети богатых людей, а кушаки у них были набиты деньгами… Что же сделал злой хозяин гостиницы? Он задумал убить мальчиков да забрать себе их деньги и хорошее платье. И вот в эту ночь, когда все на свете спали, он встал и убил всех троих.
Гретель стиснула руки и вздрогнула, а Ханс постарался принять такой вид, будто слушать про убийства и грабежи для него привычное дело.
— И это было еще не самое худшее… — продолжала тетушка Бринкер, медленно работая спицами и стараясь не сбиться со счета петель, — это было еще не самое худшее. Злодей хозяин пошел и разрезал тела мальчиков на маленькие кусочки, а потом бросил в огромную кадку с рассолом, чтобы продать их под видом соленой свинины.
— Ой! — воскликнула Гретель, пораженная ужасом, хотя она не раз слышала эту историю.
Ханс сохранял невозмутимое спокойствие и, казалось, думал, что в подобных случаях самое лучшее, что можно сделать, — это именно засолить убитых.
— Да, он их засолил, и можно было сказать, что мальчикам пришел конец. Но нет! В ту ночь святому Николаасу было чудесное видение: он увидел, как хозяин гостиницы режет на куски сыновей купца. Спешить ему, конечно, было незачем — ведь он был святой, но утром он пошел в гостиницу и обвинил хозяина в убийстве. Тогда злой хозяин признался во всем и упал на колени, моля о прощении. Он так раскаивался, что даже попросил святого воскресить мальчиков.
— И святой воскресил их? — спросила Гретель в радостном волнении, хотя отлично знала, каков будет ответ.
— Конечно. Соленые куски вмиг срослись, и мальчики выскочили из кадки с рассолом целые и невредимые. Они упали к ногам святого Николааса, и он благословил их и… Ох! Господи помилуй, Ханс, если ты не уйдешь сию минуту, ты не успеешь вернуться дотемна!
Тетушка Бринкер с трудом перевела дух и совсем расстроилась. Ведь не было еще случая, чтобы ее дети когда—нибудь просидели вот так целый час при дневном свете, ничего не делая, и мысль о такой трате времени привела ее в ужас. Стремясь наверстать потерянное, она заметалась по комнате, спеша изо всех сил. Она швырнула брусок торфа в огонь, сдула невидимую пыль со стола и вручила Хансу довязанные чулки — все это в одно мгновение.
— Ну же, Ханс, — сказала она мальчику, когда он замешкался в дверях, — что тебя задерживает, милый?
Ханс поцеловал мать в полную щеку, все еще румяную и свежую, несмотря на все горести:
— Моя мама лучше всех на свете, и я очень рад, что буду иметь коньки, но… — и, застегивая свою куртку, он бросил взволнованный взгляд на больного отца, скорчившегося у очага, — если бы я на свои деньги мог привезти из Амстердама меестера, чтобы он посмотрел отца… может быть, он помог бы…
— Меестер не придет, Ханс, даже предложи ты ему вдвое больше. А и придет — все равно не поможет. Ах, сколько гульденов я когда—то истратила на лечение, но милый добрый отец так и не пришел в себя! Божья воля! Иди, Ханс, и купи коньки.
Ханс ушел с тяжелым сердцем, но так как сердце это было молодо и билось в юношеской груди, то уже спустя пять минут он стал насвистывать. Мать сказала ему: «милый», и этого было совершенно достаточно, чтобы превратить для него пасмурный день в солнечный. Голландцы, говоря друг с другом, обычно не употребляют ласковых обращений, как, например, французы или немцы. Но тетушка Бринкер в девичьи свои годы жила в Гейдельберге (где делала вышивки для одного семейства) и услышанные там ласковые слова привезла сюда, в свою сдержанную семью; эти слова она произносила только в порыве горячей любви и нежности.
Поэтому ее фраза: «Что тебя задерживает, милый?» — снова и снова звучала, как песня, в ушах Ханса под аккомпанемент его свиста, и мальчику казалось, что в пути его ждет удача.
Глава VII. Ханс добивается своего
До Брука — этой деревни с тихими, безукоризненно чистыми улицами, замерзшими ручьями, желтыми кирпичными мостовыми и веселыми деревянными домиками — было уже рукой подать. Чистота и парадность цвели в ней пышным цветом; что же касается ее жителей, можно было подумать, что они или спят, или умерли.
Ни один след не осквернял посыпанных песком тротуаров, украшенных затейливыми узорами из голышей и морских раковин. Все ставни были закрыты так плотно, словно воздух и солнечный свет считались здесь ядом, а массивные парадные двери открывались не иначе, как по случаю свадьбы, крестин или похорон.
Облака табачного дыма спокойно плавали по скрытым от посторонних глаз комнатам, и даже дети, которые могли бы оживить улицы, или готовили уроки в укромных уголках, или катались на коньках по соседнему каналу. Кое—где в садах стояли павлины и волки, но они были не из плоти и крови, — это были подстриженные в виде животных буксовые деревья, и они, казалось, сторожили усадьбы, зеленея от ярости. Бойкие автоматы — утки, женщины и спортсмены — лежали спрятанные в летних домиках, ожидая весны, когда их заведут и они поспорят в живости со своими владельцами; а блестящие черепичные крыши, выложенные мозаикой дворы и отполированные украшения домов, сверкая, посылали безмолвный привет небу, не омраченному ни пылинкой.
Ханс подбрасывал на ладони свои серебряные квартье и смотрел на деревню, раздумывая, правда ли, что некоторые обитатели Брука так богаты, что, как он не раз слышал, даже кухонная посуда у них из чистого золота. Он видел на рынке сладкие сырки, которые продавала мевроу ван Стооп, и знал, что эта высокомерная особа наживает на них много блестящих серебряных гульденов. Но неужто, думал он, сливки у нее отстаиваются в золотых кринках? Неужто она собирает их золотой шумовкой? Неужто у ее коров, когда они стоят в зимних хлевах, хвосты действительно подвязаны лентами?
Такие мысли мелькали у него в голове, когда он обратился лицом к Амстердаму, расположенному в пяти милях, на той стороне замерзшего Ая. На канале лед был отличный, но деревянные коньки Ханса, которые он так скоро собирался бросить, жалобно скрипели, словно прощаясь с хозяином, пока он подвигался вперед, то скользя, то шаркая ногами.
И кого же увидел Ханс, пересекая Ай, как не скользившего ему навстречу знаменитого доктора Букмана, самого известного в Голландии врача—хирурга? Ханс никогда не встречался с ним, но видел его гравированные портреты в витринах многих амстердамских лавок. Это лицо не забывалось. Доктор, тощий и длинный (хоть он и был чистокровный голландец), со строгими голубыми глазами, поджатыми губами, словно говорившими: «Улыбки запрещены», — казался не слишком веселым и общительным и вообще не таким человеком, с которым хорошо воспитанный юноша решился бы заговорить без особо важной причины.
Но Ханса побуждал к этому голос, которому он не повиновался лишь редко, — его собственная совесть.
«Вот идет лучший в мире врач, — шептал голос. — Сам бог послал его. Ты не имеешь права покупать коньки, если на эти деньги можешь пригласить такого знаменитого доктора, чтобы он помог твоему отцу!»
Деревянные коньки торжествующе скрипнули. Сотни чудесных стальных лезвий сверкнули в воображении Ханса и исчезли. Ему почудилось, что деньги жгут ему пальцы. Старый доктор казался чрезвычайно мрачным и неприступным. У Ханса комок подступил к горлу, но все же у него хватило голоса, чтобы, поравнявшись с доктором, крикнуть:
— Мейнхеер Букман!
Великий человек остановился и, выпятив тонкую нижнюю губу, оглянулся, хмуря брови.
Но Ханс уже решил добиться своего.
— Мейнхеер, — проговорил он, задыхаясь и подкатывая поближе к грозному доктору, — я знаю, вы не кто иной, как прославленный хирург Букман. Я хочу просить вас о великой милости…
— Хм! — фыркнул доктор, готовясь ускользнуть от назойливого юноши. — Дайте пройти… у меня нет денег… никогда не подаю нищим.
— Я не нищий, мейнхеер! — гордо возразил Ханс и с важным видом показал доктору свою крошечную кучку серебра. — Я хочу посоветоваться с вами насчет моего отца. Он жив, но все равно что мертвец. Голова у него не работает, речь бессмысленная, но он не болен. Он упал с плотины.
— Как? Что? — выкрикнул доктор, начиная прислушиваться.
Ханс сбивчиво рассказал ему все, что знал об отце, раз или два смахнув слезинку, и закончил серьезным тоном:
— Пожалуйста, посмотрите его, мейнхеер. Тело у него здоровое… а вот разум… Я знаю, этих денег мало, но возьмите их, мейнхеер, а я заработаю еще… обязательно заработаю… Обещаю работать на вас всю жизнь, если вы только вылечите моего отца!
Что случилось со старым доктором? Что—то светлое, как солнечный луч, промелькнуло на его лице. Глаза его увлажнились и подобрели; рука, только что сжимавшая палку, словно собираясь нанести удар, теперь тихонько легла на плечо Ханса.
— Спрячь свои деньги, мальчик, мне они не нужны… Отца твоего мы посмотрим… Боюсь только, что случай безнадежный. Как ты сказал… сколько времени прошло с тех пор?
— Десять лет, мейнхеер! — воскликнул Ханс, сияя внезапно пробудившейся надеждой.
— Так! Случай трудный, но я посмотрю твоего отца. Сейчас скажу когда… Сегодня я отправляюсь в Лейден. Вернусь через неделю, тогда и жди меня. Где вы живете?
— В миле к югу от Брука, мейнхеер, близ канала. Лачужка у нас бедная, ветхая. Любой из тамошних ребят укажет ее вашей чести, — добавил Ханс, тяжело вздыхая. — Все они побаиваются нашей лачуги, называют ее: «дом идиота».
— Так, так, — сказал доктор и заспешил дальше, ласково кивнув Хансу через плечо. — Я приду.
«Безнадежный случай, — бормотал он про себя, — но малый мне нравится. Глаза его напоминают глаза моего бедного Лоуренса… К черту! Неужели я никогда не забуду этого негодяя?!» И, нахмурившись еще больше, чем обычно, доктор молча продолжал свой путь.
А Ханс снова покатил к Амстердаму на скрипящих деревянных коньках; снова пальцы его перебирали монеты в кармане; снова мальчишеский свист невольно слетал с его губ.
«Не поспешить ли домой, — раздумывал он, — чтобы сообщить радостную весть?.. Или сначала купить вафли и новые коньки? Фью—ю! Пожалуй, покачу дальше»,
Глава VIII. Знакомит нас с Якобом Постом и его двоюродным братом
В канун праздника святого Николааса Ханс и Гретель провели вечер очень весело. Месяц ярко светил, и, хотя тетушка Бринкер сама себя убедила в том, что ее муж неизлечим, она так обрадовалась предстоящему визиту меестера, что вняла мольбам детей и отпустила их покататься часок перед сном.
Ханс был в восторге от своих новых коньков и, стремясь показать Гретель, как прекрасно они «работают», выписывал на льду такие фигуры, что девочка стискивала руки в безмолвном восхищении. Брат и сестра были здесь не одни, но никто из катавшихся по льду, видимо, не замечал их.
Братья ван Хольп и Карл Схуммель изо всех сил соревновались в резвости. Из четырех пробегов Питер ван Хольп вышел победителем в трех. Поэтому Карл, и всегда—то не очень любезный, сейчас был настроен отнюдь не благодушно. Он вознаграждал себя, насмехаясь над маленьким Схиммельпеннинком, а тот, как самый младший, кротко сносил насмешки и хоть старался держаться поближе к товарищам, но не чувствовал себя полноправным членом их компании. И вдруг Карлом овладела новая мысль — вернее, он сам овладел ею и пошел в атаку на приятелей.
— Слушайте, ребята, давайте не пустим на состязания этих оборванцев, что живут в «доме идиота»! Хильда сошла с ума, когда затеяла все это. Катринка Флак и Рихи Корбес прямо бесятся, как вспомнят, что им предстоит состязаться с какой—то нищей девчонкой! И что до меня, я их не осуждаю. А насчет парня… если мы считаем себя настоящими мужчинами, мы не потерпим самой мысли о том…
— Конечно, нет! — перебил Карла Питер ван Хольп, притворяясь, что превратно понял его слова. — А как же иначе? Ни один человек, считающий себя настоящим мужчиной, не станет отводить двух хороших конькобежцев только потому, что они бедняки!
Карл как бешеный завертелся на месте.
— Легче на поворотах, милейший! И будь любезен не подсказывать другим. В другой раз лучше и не пытайся!
— Ха—ха—ха! — расхохотался маленький Воостенвальберт Схиммельпеннинк, предвкушая неминуемую драку и не сомневаясь, что, когда дело дойдет до кулаков, его любимец Питер поколотит дюжину таких заносчивых мальчишек, как Карл.
Но что—то в глазах Питера побудило Карла перенести свой гнев на более слабого противника. Он в ярости налетел на Вооста:
— А ты чего визжишь, звереныш? Костлявая селедка, коротышка—обезьяна с длинным именем вместо хвоста!
Несколько мальчиков, стоявших и катавшихся поблизости, криком выразили одобрение этому храброму остроумию, и Карл, полагая, что враги его побеждены, отчасти вернул себе хорошее расположение духа. Однако он благоразумно решил отныне выступать против Ханса и Гретель только в отсутствие Питера.
В эту минуту на канале появился друг Питера Якоб Поот. Лица его еще нельзя было рассмотреть, но так как он был самым тучным мальчиком во всей округе, то ошибиться было невозможно.
— Эге, вот и толстяк! — воскликнул Карл. — А с ним кто—то еще, какой—то тощий малый, чужой…
— Ха—ха—ха! Точь—в–точь хорошая свиная грудинка, — вскричал Людвиг: — прослойка мяса, прослойка жира!
— Это англичанин, двоюродный брат Якоба, — вставил Воост, радуясь возможности сообщить новость. — Это его двоюродный брат, англичанин. У него такое смешное коротенькое имя: Бен Добс. Он гостит у них и уедет только после больших состязаний.
Все это время ребята кружились, повертывались, катались и, не прекращая разговора, спокойно выписывали на своих коньках всевозможные замысловатые фигуры. Но теперь они остановились и, поеживаясь от морозного ветра, поджидали приближавшихся к ним Якоба Поота и его друга.
— Это мой двоюродный брат, ребята, — сказал Якоб отдуваясь, — Бенджамин Добс. Он Джон Буль и будет участвовать в состязаниях.
Все по—мальчишески столпились вокруг новых пришельцев, и Бенджамин очень скоро решил, что голландцы, несмотря на их диковинное лопотание, славные парни.
Сказать правду, Якоб, представляя своего двоюродного брата, произнес: «Пеншамин Допс» и назвал его «Шон Пуль». Но я перевожу все разговоры наших юных друзей и потому считаю нужным воспроизводить английские имена правильно, а не так, как их произносили ребята.
Вначале юный Добс чувствовал себя очень неловко среди приятелей своего двоюродного брата. Хотя почти все они изучали английский и французский, однако стеснялись говорить на этих языках, а Бен, пытаясь говорить по—голландски, делал много смешных ошибок. Он заучил, что «вроу» значит жена, а «йа» — значит «да», «споорвег» — железная дорога, «стоомбот» — пароход, «опхаальбрюгген» — подъемные мосты, «бейтен плаастен» — дачи, «мейнхеер» — господин, «твеегевегт» — поединок, «копер» — медь, «задель» — седло, но из этих слов он не мог составить ни одной фразы, так же как не находил случая воспользоваться длинным списком фраз, заученных им по учебнику «Голландские диалоги». Темы этих диалогов были очень интересны, но мальчики никогда не касались их.
Как и тот бедняга, который выучился по учебнику Оллендорфа спрашивать на безукоризненном немецком языке: «Вы видели рыжую корову моей бабушки?» — но, приехав в Германию, обнаружил, что ему не представится случая расспросить об этом интересном животном, Бен понял, что усвоенная им книжная голландская речь не помогает ему так, как он надеялся.
Но совместное катание на коньках сметает все преграды, поставленные языком. Поэтому Бен вскоре почувствовал, что он уже близко знаком со всеми мальчиками, и, когда Якоб (пересыпая свою речь французскими и немецкими словами — для удобства Бена) рассказывал об одном замечательном проекте, который они разработали, юный англичанин уже не стеснялся время от времени вставлять «йа» или непринужденно кивать головой.
Проект был и впрямь замечательный, к тому же теперь представлялся очень удобный случай провести его в жизнь, ибо учеников, как всегда, распустили на праздник святого Николааса и вдобавок еще на четыре дня, чтобы произвести генеральную уборку школьного здания.
Якоб и Бен получили разрешение отправиться в длинное путешествие на коньках — не больше не меньше, как в Гаагу, столицу Голландии, а от Брука до нее примерно пятьдесят миль.
— Ну, ребята, — добавил Якоб, рассказав о своем проекте, — кто отправится с нами?
— Я! Я! — возбужденно закричали все мальчики.
— И я тоже! — осмелился крикнуть маленький Воостенвальберт.
— Ха—ха—ха! — расхохотался Якоб, держась за толстые бока и тряся пухлыми щеками. — Ты тоже отправишься? Такой карапуз? Эх ты, малютка, да ведь ты еще носишь подушечки!
Надо вам сказать, что в Голландии маленькие дети носят на голове под каркасом из китового уса и лент тонкие подушечки, предохраняющие от ушибов при падении. День, когда перестают их носить, отмечает границу между младенчеством и детством. Воост уже несколько лет назад достиг этой высокой ступени, и стерпеть оскорбление, нанесенное ему Якобом, оказалось выше его сил.
— Думай, о чем говоришь? — пискнул он. — Лучше сам постарайся когда—нибудь сбросить свои подушки — они у тебя на всех частях тела!
— Ха—ха—ха! — громко захохотали все мальчики, кроме Добса, который ничего не понял.
— Ха—ха—ха! — громче всех рассмеялся сам Якоб. — Это мой жир… йа… он говорит, я ношу подушки из жира! — объяснил Бону добродушный толстяк.
Острота Вооста имела такой успех, что все единогласно решили принять его в компанию, если только его родители согласятся.
— Спокойной ночи! — протянул осчастливленный малыш, катясь домой во весь дух.
— Спокойной ночи!
— В Хаарлеме мы остановимся, Якоб, и покажем твоему двоюродному брату большой орган! — оживленно заговорил Питер ван Хольп. — В Лейдене тоже найдется много чего посмотреть. Сутки проведем в Гааге — там живет моя замужняя сестра, она очень обрадуется нам, — а на следующее утро отправимся домой.
— Ладно! — кратко ответил Якоб, мальчик не очень разговорчивый.
Людвиг смотрел на брата с восторженным восхищением:
— Молодец, Пит! Ну и мастер ты на всякие проекты! Мама обрадуется не меньше нас, когда узнает, что мы лично передадим ее привет сестре ван Генд… Ой, как холодно! — добавил он. — Так холодно, что голова с плеч валится. Пойдемте—ка лучше домой.
— Ну и что же, что холодно, неженка ты этакий! — вскричал Карл, усердно выписывая для упражнения фигуру, которую он называл «двойным лезвием». — Хорошо бы мы сейчас катались, будь теперь так же тепло, как в декабре прошлого года! Неужели не ясно, что, если б эта зима не была на редкость холодной да еще ранней, нам не пришлось бы отправиться в путешествие?
— А я считаю на редкость холодным сегодняшний вечер, — сказал Людвиг. — Ой, какой мороз! Кто куда, а я домой!
Питер ван Хольп вынул золотые часы луковицей и, повернув их к лунному свету, насколько ему позволяли окоченевшие пальцы, вскричал:
— Слушайте, уже почти восемь часов! Сейчас явится святой Николаас, а я хочу посмотреть, как будут на него дивиться малыши. Спокойной ночи!
— Спокойной ночи! — закричали все и, сорвавшись с места, помчались, крича, распевая песни и хохоча.
А где же были Гретель и Ханс?
Ах, как внезапно порой кончается радость!
Они катались около часа, держась в стороне от прочих, совершенно довольные друг другом. И Гретель только успела воскликнуть: «О, Ханс, как чудесно, как хорошо! Подумать только, теперь у нас обоих есть коньки! Говорю тебе, это аист принес нам счастье!» — как вдруг они услышали что—то…
Это был крик, очень слабый крик. Никто на канале не обратил на него внимания; Ханс догадался сразу, что случилось. Гретель увидела при лунном свете, как он побледнел и поспешно сорвал с себя коньки.
— Отец! — крикнул Ханс. — Он испугал маму!
И Гретель побежала следом за ним к дому со всей быстротой, на какую была способна.
Глава IX. Праздник святого Николааса
Мы все знаем, что еще до того, как рождественская елка заняла подобающее ей место в домашнем быту нашей родины Америки, некий «развеселый старый эльф» в санках, запряженных «восемью крошечными северными оленями», привозил множество игрушек на крыши наших домов и затем спускался по дымовой трубе, чтобы наполнить чулки детей, с надеждой вывешенные ими у камина. Друзья величали его «Санта—Клаус», а наиболее близкие осмеливались называть «Старый Ник». Говорят, он впервые пришел к нам из Голландии. Несомненно, так оно и было; но, подобно многим другим иностранцам, он, высадившись на наш берег, резко изменил свои повадки. В Голландии святой Николаас — настоящий святой и зачастую появляется там в полном парадном облачении: в расшитых одеждах, сверкающих золотом и драгоценными камнями, в митре, с посохом и в перчатках, украшенных самоцветами. В Америке веселый Санта—Клаус является 25 декабря — в рождественское утро. В Голландии святой Николаас посещает землю 5 декабря, в день своего праздника. Рано утром 6–го он раздает детям сласти, игрушки и прочие сокровища, затем пропадает на целый год.
В день рождества голландцы только ходят в церковь, а потом в гости к родственникам. Зато в канун праздника святого Николааса голландская детвора просто с ума сходит от радостного ожидания. Надо, впрочем, сказать, что для некоторых ожидание не очень приятно, так как святой любит говорить правду в глаза, и, если кто—нибудь из ребят в этом году вел себя плохо, он не постесняется сказать об этом. Иногда он приносит под мышкой березовую розгу и советует родителям задать детям головомойку вместо сладостей и трепку вместо игрушек.
Хорошо, что в этот ясный зимний вечер наши мальчики поспешили домой: не прошло и часа, как святой появился чуть ли не во всех домах Голландии. Он пришел в королевский дворец и в то же самое мгновение появился в уютном доме Анни Боуман. Подарки, которые его святейшество оставил в доме крестьянина Боумана, стоили, наверное, не больше серебряного полудоллара, но бывают случаи, когда бедняк больше радуется медной монете, чем богач куче золота.
В тот вечер младшие братья и сестры Хильды ван Глек были чрезвычайно взволнованы. Им позволили играть в большой гостиной, их одели в лучшие платья и за ужином дали каждому по два пирожных. Хильда была так же весела, как и все прочие. А почему бы и нет? Ведь она знала, что святой Николаас не вычеркнет из своего списка четырнадцатилетнюю девочку только за то, что она высока ростом и на вид почти взрослая. Напротив, он, может быть, постарается воздать должное такой великовозрастной девице. Почем знать? Поэтому Хильда резвилась, смеялась и танцевала так же радостно, как и самые маленькие дети, и была душой всех их веселых игр. Отец, мать и бабушка смотрели на нее одобрительно; так же смотрел и дедушка — до того, как закрыл себе лицо большим красным носовым платком, оставив непокрытой лишь верхушку своей ермолки. Этот носовой платок был флагом, возвещавшим о том, что дедушка собирается вздремнуть.
В начале вечера все забавлялись вместе и так расшалились, что казалось, будто дедушка отличается от самого маленького своего внучка только ростом. Больше того, иногда на лицах младших членов семейства мелькала тень торжественного ожидания, и они становились по—взрослому серьезными.
Дух веселья безраздельно царил в доме. Пламя и то плясало и подпрыгивало в начищенном до блеска камине. Две свечи, надменно взиравшие на небесное светило, начали подмигивать другим далеким свечам в зеркалах. В углу с потолка свешивался длинный шнур от звонка, снизанный из стеклянных бус, которые сеткой оплетали канат в руку толщиной. Обычно этот шнур висел в тени, и его никто не замечал; но сегодня вечером он сверкал сверху донизу. Его ручка из малинового стекла дерзко бросала красные блики на обои, окрашивая их красивые голубые полосы в пурпурный цвет. Прохожие останавливались послушать веселый смех, который доносился до улицы сквозь оконные занавески и рамы, затем шли своей дорогой, вспомнив, что сегодня вечером у всей деревни сна нет ни в одном глазу.
Наконец шум поднялся такой, что красный платок вдруг соскользнул с дедушкиного лица. Да и какой почтенный пожилой человек мог бы спать под такой гам! Мейнхеер ван Глек удивленно смотрел на своих детей. Даже самый маленький и тот хохотал до упаду. Давно пора было приступить к делу. Мать напомнила детям, что, если они хотят увидеть доброго святого Николааса, им надо спеть ту самую ласковую призывную песенку, которая привела его сюда в прошлом году.
Малыш выпучил глазенки и сунул в рот кулачок, когда отец спустил его на пол. Вскоре он уже сидел прямо и мило хмурил бровки на всю компанию. Весь в кружевах и вышивках, в чепчике из голубых лент и китового уса (ведь он еще не вышел из того возраста, когда ребята то и дело шлепаются на пол), он казался королем всех малышей на свете.
Остальные дети сейчас же взяли в руки по хорошенькой, ивовой корзиночке, стали в круг и завели медленный хоровод вокруг малыша, подняв глаза вверх, ибо святой, которого они сейчас собирались призвать своей песенкой, пока еще пребывал в каких—то таинственных областях. Мать негромко заиграла на рояле; вскоре зазвучали, голоса — нежные детские голоса, дрожащие от волнения, а потому казавшиеся еще милее.
Друг святой, приди к нам в гости!
Только с розгой не ходи!
Все приветствуем мы гостя,
И восторг у всех в груди!
А за то, в чем виноваты,
Побрани своих ребяток:
Мы поем, мы поем,
Наставлений скромно ждем!
О святой, приди к нам в гости,
В наш веселый дружный круг!
Все приветствуем мы гостя,
Всех ты радуешь, наш друг!
А подарки, просят дети,
Положи в корзинки эти,
Мы поем, мы поем!
Принеси нам радость в дом!
Так пели дети, и глаза их, исполненные страха и нетерпеливого ожидания, были устремлены на полированную двустворчатую дверь. Но вот послышался громкий стук. Круг разомкнулся мгновенно. Младшие дети со смешанным чувством ужаса и восторга прижались к коленям матери. Дедушка наклонился вперед, опершись подбородком на руку; бабушка сдвинула очки на лоб; мейнхеер ван Глек, сидевший у камина, неторопливо вынул пенковую трубку изо рта, а Хильда и другие дети в ожидании сгрудились вокруг него.
Стук послышался снова.
— Войдите, — негромко сказала мать.
Дверь медленно открылась, и святой Николаас в полном парадном облачении предстал перед своими почитателями. Стало так тихо, что и булавка не могла бы упасть неслышно! Но вскоре святой нарушил молчание. Какое таинственное величие звучало в его голосе! Как ласково он говорил!
— Карел ван Глек, я рад приветствовать тебя и твою почтенную вроу Катрину, а также твоего сына и его добрую вроу Анни!.. Дети, я приветствую всех вас — Хендрика, Хильду, Броома, Кати, Хейгенса и Лукрецию, и ваших двоюродных братьев и сестер — Вольферта, Дидриха, Мейкен, Вооста и Катринку! С тех пор как я в последний раз беседовал с вами, все вы, в общем, вели себя хорошо. Правда, в прошлую осень, на хаарлемской ярмарке, Дидрих грубил, но с тех пор он старался исправиться. Мейкен в последнее время плохо училась; слишком много конфет и всяких сластей попадало ей в рот и слишком мало стейверов в ее копилку для раздачи милостыни. Надеюсь, что Дидрих будет впредь вежливым, хорошим мальчиком, а Мейкен постарается достичь блестящих успехов в науках. Пусть она запомнит также, что экономия и бережливость — основа достойной и добродетельной жизни. Маленькая Кати не раз мучила кошку. Ведь святой Николаас слышит, как кричит кошка, когда ее дергают за хвост. Я прощу Кати, если она отныне твердо запомнит, что и самые маленькие бессловесные твари тоже умеют чувствовать и обижать их не надо.
Перепуганная Кати разревелась, а святой вежливо молчал, пока ее не успокоили.
— Тебя, Броом, — продолжал он, — я предупреждаю, что мальчики, которые повадились сыпать нюхательный табак в ножную грелку школьной учительницы, в один прекрасный день могут попасться и получить трепку…
Броом побагровел и выпучил глаза от величайшего изумления.
— Но ты прекрасно учишься, и я больше ни в чем не стану упрекать тебя… Ты, Хендрик, прошлой весной отличился на состязаниях в стрельбе из лука и попал в самый центр мишени, хотя перед нею раскачивали птичку, чтобы мешать тебе прицеливаться. Я воздаю тебе должное за твои успехи в спорте и гимнастических упражнениях… однако я не советую тебе участвовать в лодочных гонках, так как у тебя остается слишком мало времени для школьных занятий… В эту ночь Лукреция и Хильда будут спать спокойно. Они добры к людям, преданы своим близким, охотно и весело слушаются взрослых дома, и все это принесет им счастье. Объявляю, что я очень доволен всеми и каждым. Доброта, прилежание, благожелательность и бережливость процветали в вашем доме. Поэтому благословляю вас, и пусть Новый год застанет вас всех вступившими на путь послушания, мудрости и любви! Завтра вы найдете более существенные доказательства моего пребывания среди вас. Прощайте!
Не успел он сказать эти слова, как целый ливень леденцов посыпался на полотняную простыню, разостланную перед дверью. Началась всеобщая свалка. Дети чуть не падали друг на друга, спеша наполнить леденцами свои корзинки. Мать осторожно придерживала малыша в этой толкотне, пока он не стиснул несколько леденцов в своих пухлых кулачках.
Тогда самый смелый из мальчиков вскочил и распахнул закрытую дверь… Но тщетно заглядывали дети в таинственную комнату: святой Николаас исчез бесследно.
Вскоре все устремились в другую комнату, где стоял стол, накрытый тончайшей белоснежной скатертью. Трепеща от возбуждения, дети поставили на него по башмаку. Дверь заперли крепко—накрепко, а ключ спрятали в спальне матери. Потом все перецеловались, желая друг другу спокойной ночи, поднялись торжественной семейной процессией на верхний этаж, весело распрощались у дверей своих спален — и наконец молчание воцарилось в доме ван Глеков.
* * *
На другой день рано утром все домашние собрались у запертой двери. Дверь торжественно отперли, распахнули — и что же? Всем взорам представилось зрелище, доказавшее, что святой Николаас свято держит свое слово.
Каждый башмак был полон до краев, и рядом с ним лежали пестрые груды всяких вещей… Стол ломился под грузом подарков: сластей, игрушек, безделушек, книг и всякой всячины. Каждый получил подарки, начиная с дедушки и кончая малышом.
Маленькая Кати восторженно хлопала в ладоши, давая себе обещание, что у кошки теперь не будет никаких горестей. Хендрик скакал по комнате, размахивая над головой великолепным луком и стрелами. Хильда смеялась от радости, открывая малиновый футляр и вынимая из него сверкающее ожерелье. Все остальные захлебывались от счастья, любуясь своими сокровищами и восклицая то «ох!», то «ах!» — точь—в–точь, как мы, американцы, в прошлогоднее рождество.
Держа в руках сверкающее ожерелье и стопку книг, Хильда протиснулась к родителям и протянула им свое сияющее личико для поцелуя. Взгляд ее ясных глаз был исполнен такой искренней нежности, что мать, наклонясь к ней, шепотом благословила ее.
— Я в восторге от этой книги, благодарю вас, папа! — промолвила Хильда, дотрагиваясь подбородком до верхней книги в стопке. — Я буду читать ее весь день напролет.
— Да, милочка, — сказал мейнхеер ван Глек, — правильно сделаешь: Якобу Катсу равных нет. Если дочь моя выучит на память его «Моральные эмблемы», нам с матерью будет нечему учить тебя. Книга, которую ты держишь, — это и есть «Эмблемы», лучшее его произведение. Она украшена редкими гравюрами работы ван дер Венне.
Надо сказать, что корешка этой книги не было видно, и никто из присутствующих еще не успел открыть ее. Так что трудно объяснить, как мог мейнхеер ван Глек догадаться, какую книгу подарил его дочери святой Николаас. Странно также, что святой каким—то образом добыл вещи, сработанные старшими детьми, и положил их на стол, прикрепив к ним ярлычки с именами родителей, дедушки и бабушки. Но все были слишком поглощены своим счастьем, чтобы заметить эти маленькие несообразности. От Хильды не укрылось выражение восторга, которое всегда появлялось на лице ее отца, когда он говорил о Якобе Катсе; поэтому она положила свою стопку книг на стол и покорно приготовилась слушать.
Мейнхеер ван Глек говорил очень—очень долго. Длинная его речь на всем ее протяжении сопровождалась приглушенным хором лающих собак, мяукающих кошек и блеющих ягнят, не говоря уж о погремушке — сверчке из слоновой кости, которую малыш вертел с невыразимым упоением. В довершение всего маленький Хейгенс, придравшись к тому, что отец его повысил голос, осмелился затрубить в свою новую трубу, а Вольферт принялся аккомпанировать ему на барабане.
Добрый святой Николаас! Что до меня, я ради юных голландцев, пожалуй, признаю его и буду защищать от всех неверующих, доказывая, что он существует.
Карл Схуммель в тот день был очень занят: он по секрету доказывал маленьким детям, что это вовсе не сам святой Николаас к ним приходил. Просто их же родные отцы и матери привели в дом человека, переодетого святым, и сами завалили столы подарками. Но мы—то с вами лучше знаем, как все было на самом деле.
Однако, если это действительно приходил святой, почему же он в тот вечер не наведался в дом Бринкеров? Почему один этот дом, такой темный и печальный, был обойден?
Глава Х. Что видели и делали мальчики в Амстердаме
— Все здесь? — ликующе крикнул Питер, когда на следующий день вся компания рано утром собралась на канале, снаряженная для путешествия на коньках. — Посмотрим! Якоб назначил меня капитаном — значит, я обязан сделать перекличку. Карл Схуммель! Ты здесь?
— Йа!
— Якоб Поот!
— Йа!
— Бенджамин Добс!
— Йа—а!
— Ламберт ван Моунен!
— Йа!
— Вот это здорово! Мне не обойтись без тебя: ты один говоришь по—английски… Людвиг ван Хольп!
— Йа!
— Воостенвальберт Схиммельпеннинк!
Ответа нет.
— Ага! Постреленка не пустили. Ну, ребята, сейчас ровно восемь часов… Погода великолепная, а лед на Ае твердый, как скала, — через полчаса мы будем в Амстердаме. Раз, два, три, пошли!
Действительно, не прошло и получаса, как они перебрались через прочную каменную плотину и очутились в самом сердце огромного города. Окруженный стеной, он стоял на девяноста пяти островках, соединенных почти двумя сотнями мостов. Хотя Бен со времени своего приезда в Голландию уже был здесь два раза, он и сейчас видел многое такое, что его изумляло. Но его товарищи—голландцы, жившие тут поблизости всю жизнь, считали, что Амстердам — самый обыкновенный город и в нем нет ничего особенного. Бена же здесь интересовало все: высокие дома с раздвоенными трубами и островерхими фасадами; склады товаров, расположенные высоко под крышами купеческих домов, с длинными, вытянутыми, словно руки, стрелами подъемных кранов, которые поднимают и опускают товары перед самыми окнами квартир; величественные общественные здания, построенные на деревянных сваях, которые были глубоко забиты в болотистую почву; узкие улицы; каналы, пересекающие город во всех направлениях; мосты; шлюзы; разнообразные костюмы горожан и — самое удивительное — прилепившиеся к церквам лавки и жилые дома с необычайно длинными трубами, высоко поднимающимися вдоль священных стен этих зданий.
Если Бен смотрел вверх, он видел высокие дома, которые, казалось, наклонялись вперед и пронзали небо своими блестящими крышами. Если он смотрел вниз, перед глазами у него была диковинная улица без мощеных переходов на перекрестках и без поднятых над ее уровнем тротуаров: булыжная мостовая непосредственно переходила в кирпичные дорожки для пешеходов. Если глаза его останавливались на полпути, он видел маленькие, сложной конструкции зеркальца (голландцы называют их «шпионами»), прикрепленные снаружи почти к каждому окну и устроенные так, что люди в доме могут следить за всем происходящим на улице и рассмотреть всякого, кто постучит в дверь, сами оставаясь невидимыми.
Время от времени мимо него проезжала двуколка, нагруженная деревянными изделиями; проходил осел под вьюком из двух больших корзин, наполненных фаянсовой или стеклянной посудой; по голым булыжникам проезжали сани (полозья которых непрерывно смазывались маслом, капающим с масляной тряпки, а потому легко скользили по мостовой), а за ними следовала пышная неуклюжая семейная карета, запряженная темно—гнедыми фламандскими лошадьми с белоснежными хвостами.
Город облекся в праздничный наряд. Все магазины были разукрашены в честь святого Николааса. Не раз приходилось капитану Питеру отрывать свою команду от соблазнительных витрин, где были выставлены все игрушки, какие только можно вообразить. Нидерланды славятся этой отраслью промышленности. Всевозможные вещи копируются здесь в миниатюре на радость малышам. Замысловатые механические игрушки, которые голландский ребенок равнодушно швыряет куда попало, вызвали бы целый переполох в нашем американском Бюро патентов на изобретения. Бен не мог удержаться от смеха при виде игрушечных рыбачьих лодок. Тяжелые и приземистые, они так походили на те диковинные суда, которые он видел близ Роттердама. А крошечные трексхейты, всего в один — два фута длиной, но полностью оборудованные, прямо—таки не давали ему покоя: очень уж хотелось сейчас же купить такое суденышко в подарок братишке, оставшемуся в Англии! Но лишних денег у него не было, так как путешественники из свойственной голландцам осторожности решили взять с собой ровно столько денег, сколько требовалось на расходы каждому из мальчиков, и вручили общий кошелек Питеру. Поэтому Бен решил перенести всю свою энергию на осмотр достопримечательностей и как можно реже думать о своем маленьком братце Робби.
Он ненадолго зашел в Морское училище и позавидовал учащимся в нем юношам: в их распоряжении имелся полностью оснащенный бриг, а их койки—гамаки покачивались над сундуками и ларями. Потом заглянул в еврейский квартал, где живут богатые гранильщики алмазов и убогие продавцы платья, и так же наскоро осмотрел все четыре главные улицы Амстердама: Принсен—грахт, Кейзерс—грахт, Хейрен—грахт и Сингель. Эти улицы изгибаются полукругом, и первые три достигают более двух миль длины. Посредине каждой из них течет канал, а по обеим его сторонам тянется превосходная мостовая, окаймленная величественными зданиями. Ряды обнаженных вязов по берегам канала отбрасывали на лед сетку теней, и всюду здесь было так ослепительно чисто, что Бен сказал Ламберту:
— Этот город — какая—то окаменелая чистота!
К счастью, погода была такая холодная, что помешала ежедневной обильной поливке улиц и мытью окон. А не то наши юные экскурсанты не раз промокли бы до костей. Голландские хозяйки одержимы страстью к мытью, подметанию, протиранию, и занести грязь в их безукоризненно чистые дома — значит совершить чуть ли не преступление. Повсюду глубокое презрение ждет тех, кто, переступая порог, поленится натереть до блеска подметки своей обуви; а в иных местах посетители, входя в дом, обязаны снимать свои тяжелые башмаки.
Сэр Уильям Темпл в своих воспоминаниях «Что произошло в христианском мире с 1672 года по 1679–й» рассказывает о некоем важном судье, который зашел навестить одну амстердамскую жительницу. Дюжая молодая голландка открыла ему дверь и единым духом выпалила, что хозяйка — дома, но что башмаки гостя не очень чисты. Не добавив ни слова больше, она обхватила изумленного гостя обеими руками, взвалила его себе на спину, пронесла через две комнаты, посадила на нижнюю ступеньку лестницы и, схватив туфли, стоявшие поблизости, надела их ему на ноги. И только после этого она сказала, что хозяйка сидит наверху и гость может подняться к ней.
Катясь вместе с друзьями по людным каналам города, Бен смотрел на сонных горожан, которые лениво покуривали свои трубки с таким видом, словно сбей у них с головы шляпу — они и глазом не моргнут; и ему трудно было поверить, что голландцы когда—то поднимали восстания, не раз происходившие в стране; трудно поверить, что теперешние амстердамцы — потомки тех храбрых, самоотверженных героев, о которых он читал в истории Голландии.
Легко скользя по льду с товарищами, Бен рассказал ван Моунену о «погребальном» бунте, вспыхнувшем здесь, в Амстердаме, в 1696 году, когда женщины и дети вместе с мужчинами вышли на улицы. Шуточные похоронные процессии ходили по всему городу: люди решили показать бургомистру, что они не подчинятся новым правилам погребения умерших. Под конец они совершенно вышли из повиновения и грозили чуть ли не разнести весь город; так что бургомистр поспешил отменить постановление, оскорбившее народ.
— Вот на этом углу, — сказал Якоб, указывая на какие—то крупные строения, — пятнадцать лет назад огромные склады зерна провалились в трясину. Это были прочные здания, построенные на хороших сваях. Но в них ссыпали слишком много зерна — больше семидесяти тысяч центнеров, — и они рухнули.
Якобу трудно было рассказать такую длинную историю, и он остановился передохнуть.
— А ты—то почем знаешь, что туда ссыпали семьдесят тысяч центнеров зерна? — резко спросил Карл. — В то время ты еще из пеленок не вышел.
— Мне отец говорил, а он хорошо знает, как все было, — ответил Якоб. Отдышавшись, он продолжал: — Бен любит живопись. Давайте покажем ему какие—нибудь картины.
— Хорошо, — согласился капитан.
— Будь у нас время, Бенджамин, — сказал Ламберт ван Моунен по—английски, — я повел бы тебя в Стадхейс, дом городского управления. Вот там сваи так сваи! Здание построено на четырнадцати тысячах свай, и они забиты в землю на глубину семидесяти футов. Но что я хочу тебе показать — так это большую картину, на которой изображено, как ван Спейк взрывает свой корабль… Замечательная картина!
— Ван кто? — переспросил Бен.
— Ван Спейк. Неужели не помнишь? Битва с бельгийцами была в самом разгаре, и, когда он понял, что они его одолеют и захватят в плен корабль, он взорвал и его и себя вместе с ним, чтобы не сдаться врагу.
— А разве не ван Тромп взорвал корабль?
— Вовсе нет. Но ван Тромп тоже был храбрецом. Ему поставили памятник в Дельфт—хавне — там, где пилигримы сели на корабль, чтобы отправиться в Америку.
— Так. А что совершил ван Тромп? Ведь он был знаменитым голландским адмиралом, да?
— Да, он участвовал в тридцати с лишним морских сражениях. Он победил испанский флот и английский, а потом привязал швабру к верхушке мачты, объявляя этим, что он вымел англичан — очистил от них море. Голландцы умеют побеждать, братец ты мой!
— Замолчи! — вскричал Бен. — Привязал он швабру или нет, а все—таки англичане победили его в конце концов! Теперь я все вспомнил. Его убили где—то на нидерландском побережье в битве, которую выиграл британский флот. Обидно, а? — лукаво добавил он.
— Хм! Куда это мы попали? — воскликнул Ламберт, чтобы переменить разговор. — Слушай, все нас опередили… все, кроме Якоба. Ой, до чего он толстый! Мы и полпути не пройдем, как он раскиснет.
Бену, конечно, было приятно бежать на коньках рядом с Ламбертом, который хоть и был чистокровным голландцем, но воспитывался неподалеку от Лондона и по—английски говорил так же свободно, как по—голландски. И все же Бен не огорчился, когда капитан ван Хольп крикнул:
— Коньки долой! Вот и музей.
Музей был открыт, и в тот день вход в него был бесплатный. Путешественники вошли, шаркая ногами: по обыкновению всех мальчишек, которые, кажется, никогда не упускают этой возможности — так им нравится слышать шорох своих подошв, скользящих по натертому полу.
Музей в Амстердаме — это просто картинная галерея, в которой можно увидеть лучшие произведения голландских мастеров и, кроме того, около двухсот папок с редкими гравюрами.
Бен тотчас же заметил, что некоторые картины здесь висят на щитах, прикрепленных к стене шарнирами. Их можно поворачивать, как оконные ставни, и рассматривать при наиболее благоприятном освещении. Это приспособление очень помогло мальчикам, когда они любовались «Вечерней школой», маленькой жанровой картиной Герарда Доу, так как оно позволило им оценить ее блестящую технику: казалось, что картина освещена тем светом, что проникает в изображенные на ней окна. Питер отметил также красоты другой картины Доу, «Отшельник», и рассказал мальчикам несколько интересных анекдотов об этом художнике, родившемся в Лейдене в 1613 году.
— Целых три дня писать ручку швабры! — удивленно воскликнул Карл, отзываясь на слова капитана, который рассказывал о том, как необычайно медленно писал Доу.
— Да, брат, три дня. И, говорят, он потратил целых пять дней, отделывая руку на одном женском портрете. Видишь, как удивительно ярки и до мелочей выписаны все детали этой картины. Каждый день после работы он тщательно закрывал свои неоконченные произведения, а краски и кисти прятал в непроницаемые для воздуха ящики. Судя по всем рассказам, сама его мастерская была закупорена, как шляпная картонка. Художник всегда входил в нее на цыпочках и, кроме того, прежде чем начать работу, сидел неподвижно, пока не оседала легкая пыль, поднявшаяся, когда он вошел. Я где—то читал, что его картины кажутся еще лучше, если рассматривать их в увеличительное стекло. Он так напрягал глаза, обрабатывая мелкие детали, что уже в тридцать лет был вынужден носить очки. В сорок он видел совсем плохо и едва мог писать. Ему нигде не удавалось найти такие очки, которые помогли бы ему видеть яснее. Наконец одна бедная старая немка предложила ему попробовать ее очки. Они пришлись ему как раз по глазам и помогли писать так же хорошо, как раньше.
— Хм! — негодующе воскликнул Людвиг. — Вот это мне нравится! А как же эта старушка обходилась без очков, спрашивается?
— Ну, — рассмеялся Питер, — возможно, у нее были другие. Во всяком случае, она уговорила художника взять ее очки. Он был так благодарен, что изобразил на картине эти очки вместе с футляром и подарил ей. А старушка отдала эту картину бургомистру, за что получила пожизненную пенсию и до конца своих дней прожила безбедно.
— Ребята, — громким шепотом позвал Ламберт, — пойдемте посмотрим «Медвежью облаву»!
Это была прекрасная картина работы Пауля Поттера, голландского художника XVII века, писавшего замечательные произведения еще до того, как ему исполнилось шестнадцать лет. Мальчиков она привела в восхищение, так как им понравился ее сюжет. Они равнодушно прошли мимо выдающихся произведений Рембрандта и ван дер Хельста, но восторгались одной плохой картиной ван дер Венне, изображающей морской бой между голландцами и англичанами. Потом они, совершенно очарованные, стояли перед портретом двух маленьких мальчуганов, один из которых хлебал суп, а другой ел яйцо. По мнению наших путешественников, главное достоинство этой картины заключалось в том, что мальчишка, который ел яйцо, вымазал себе рожицу желтком, к величайшему удовольствию зрителей.
Следующей картиной, удостоившейся их внимания, было прекрасное изображение праздника святого Николааса.
— Смотри, ван Моунен, — сказал Вен Ламберту: — до чего хорошо написано лицо этого малыша! Он как будто знает, что заслужил трепку, но надеется, что святой Николаас еще не вывел его на свежую воду. Вот такие картины мне нравятся: они как будто рассказывают целую историю.
— Идемте, ребята! — крикнул капитан. — Уже десять часов, пора в путь!
Они поспешили на канал.
— Коньки на ноги!.. Готовы? Раз, два… Эй! Где же Поот?
И правда, где же был Поот?
В десяти ярдах от них во льду только что была прорублена квадратная прорубь. Питер заметил ее и, не говоря ни слова, быстро покатил к ней. Остальные, конечно, последовали за ним. Питер заглянул в прорубь. И все заглянули в нее, потом в тревоге уставились друг на Друга.
— Поот! — крикнул Питер, снова заглядывая в прорубь.
Полная тишина. Черная вода застыла недвижно; ее поверхность уже затягивалась ледяной пленкой.
Ван Моунен вернулся к Вену с таинственным видом:
— Кажется, у него когда—то был припадок?
— О господи! Был, — ответил перепуганный Бен.
— Ну, значит, с ним, очевидно, снова случился припадок в музее.
Мальчики сразу догадались, что нужно сделать, и вмиг сняли коньки. У Питера хватило присутствия духа зачерпнуть своей шапкой воды из проруби, и все помчались в музей.
Они действительно нашли бедного Якоба в припадке… но это был припадок сонливости. Мальчик лежал в укромном уголке галереи и храпел, как утомленный солдат. Громкий хохот, вызванный этим открытием, привлек сердитого сторожа.
— Что тут происходит? — крикнул он. — Прекратите бесчинство! Эй ты, пивной бочонок, проснись! — И он весьма бесцеремонно растолкал Якоба.
Как только Питер понял, что здоровью Якоба не угрожает опасность, он поспешил на улицу—вылить воду из своей бедной шапки. Пока он расстилал в ней носовой платок, чтобы уже обледеневшая подкладка не прикасалась к его голове, остальные мальчики спустились по лестнице, таща за собой ошалевшего спросонья и возмущенного Якоба.
Снова был отдан приказ отправляться в путь. Якоб наконец совсем проснулся. Лед здесь был немного шероховатый и с трещинами, но мальчики не унывали.
— По каналу побежим или по реке? — спросил Питер.
— Разумеется, по реке, — отозвался Карл. — Вот хорошо—то будет! Говорят, лед на ней отличный всю дорогу. Только по реке гораздо дальше.
Якоб Поот тотчас же заинтересовался этими словами.
— А я стою за канал! — крикнул он.
— Ну что ж, побежим по каналу, — решил капитан, — если только все согласны.
— Согласны! — крикнули мальчики довольно разочарованными голосами.
И капитан Питер помчался вперед, бросив:
— Отлично… За мной! Через час будем в Хаарлеме!
Глава XI. Большие мании и маленькие странности
Они катились во весь опор, как вдруг услышали грохот нагонявшего их амстердамского поезда.
— Эй! — крикнул Людвиг, бросив взгляд на железнодорожное полотно. — Кто обгонит паровоз? Ну—ка, давайте наперегонки!
Паровоз свистнул, должно быть возмущенный такой наглостью. Мальчики тоже свистнули… и пустились во всю прыть.
Секунду ребята мчались впереди, во весь голос крича «ура», — только секунду, но и это уже было кое—что. Успокоившись, они продолжали путь, не торопясь и позволяя себе разговаривать и шалить. Иногда они останавливались поболтать со сторожами, стоявшими на определенном расстоянии друг от друга по всему каналу. Зимой эти сторожа очищают лед от мусора и вообще от всего, что мешает движению. После метели они сметают со льда снежный пушистый покров, прежде чем он станет твердым и красивым, как мрамор, но очень неудобным для конькобежцев.
Порой мальчики настолько забывались, что шныряли между вмерзшими в лед судами, стоявшими где—нибудь в затоне. Но бдительные сторожа быстро выслеживали ребят и, ворча, приказывали им убираться прочь.
Канал, по которому мчался наш отряд, тянулся, прямой, как стрела, и таким же прямым был длинный ряд голых, тощих ив, растущих на берегу. На той стороне, высоко над окрестными полями, шла колесная дорога, проложенная на огромной плотине, которую построили, чтобы не дать разливаться Хаарлемскому озеру. Гладкий, как стекло, канал терялся вдали, и линии его берегов сходились в одной точке. По льду катилось множество конькобежцев, буеров с коричневыми парусами, кресел на полозьях и затейливых, легких, как пробки, маленьких санок, управляемых палкой с зубцом на конце. Бен был в восторге от всего, что видел.
Людвиг ван Хольп думал о том, как странно, что Бен, хоть и англичанин, знает о Голландии так много. Судя по словам Ламберта, Бен знал о ней больше, чем сами ее уроженцы. Это не очень нравилось юному голландцу, но вдруг ему вспомнилось нечто, способное, по его мнению, ошеломить «Шона Пуля». Он подкатил к Ламберту и с торжествующим видом крикнул:
— Расскажи—ка ему о тюльпанах!
Бен уловил слово «тульпен».
— Да—да, — горячо подхватил он по—английски, — тюльпаномания… Ты про нее говоришь? Я не раз о ней слышал, но знаю обо всем этом очень мало. Больше всего увлекались тюльпанами в Амстердаме, ведь да?
Людвиг досадливо крякнул. Слова Бена он понимал с трудом, но по его лицу безошибочно догадался, что тот знает и о тюльпанах. К счастью, Ламберт и не подозревал об огорчении своего юного соотечественника. Он ответил:
— Да, больше всего здесь и в Хаарлеме. Но этой страстью заразилась вся Голландия, да и Англия тоже, коли на то пошло.
— Вряд ли Англия, — сказал Бен, — но не знаю наверное, так как в те времена меня там не было.
— Ха—ха—ха! Это верно, если только тебе не стукнуло двухсот лет. Так вот, брат, ни до, ни после не было такого безумия. Люди тогда сходили с ума по тюльпановым луковицам и ценили их на вес золота.
— Как? За луковицы давали столько золота, сколько весит человек? — перебил его Бен, так широко раскрыв глаза от удивления, что Людвиг чуть не подпрыгнул.
— Да нет! Давали столько золота, сколько весила луковица. Первый тюльпан привезли сюда из Константинополя около 1560 года. Он вызвал такое восхищение, что амстердамские богачи послали в Турцию за другими тюльпанами. С тех пор ими начали безумно увлекаться, и это продолжалось много лет. Тюльпаны стоили от тысячи до четырех тысяч флоринов за штуку, а одна луковица, «Семпер Аугустус», была продана за пять с половиной тысяч.
— Это больше четырехсот гиней на наши деньги, — вставил Бен.
— Да, и я знаю это наверное — вычитал позавчера в книге Бекмана, переведенной на голландский язык. Да, брат, вот это здорово! Все и каждый спекулировали на тюльпанах — даже матросы с баржей, тряпичницы и трубочисты. Богатейшие купцы не стыдились предаваться этой страсти. Люди покупали и перепродавали луковицы, даже не видя их, однако наживали чудовищные прибыли. Это превратилось в своего рода азартную игру. Одни богатели в два — три дня, другие теряли все, что имели. Земли, дома, скот и даже одежду отдавали за тюльпаны, когда у людей не было наличных денег. Дамы продавали свои драгоценности и украшения, чтобы участвовать в этой игре. Все только о ней и думали. Наконец вмешались Генеральные штаты. Люди начали понимать, какие глупости они делают, и цены на тюльпаны пошли вниз. Уже нельзя было получить долги, оставшиеся от сделок с тюльпанами. Кредиторы обращались в суд, а суд отказывал им, объясняя, что долги, сделанные во время азартной игры, можно не платить. Ну и время тогда настало! Тысячи богатых спекулянтов за один час превратились в нищих. Как выразился старик Бекман: «Наконец—то луковица лопнула, как мыльный пузырь».
— Да, и немалый это был пузырь, — сказал Бен, слушавший с величайшим интересом. — Кстати, ты знаешь, что слово «тюльпан» происходит от турецкого слова «тюрбан»?
— Что—то не помню, — ответил Ламберт. — Но это очень любопытно. Представь себе лужайку, а на ней толпу турок, сидящих на корточках в своих пышных головных уборах — тюрбанах… Настоящая тюльпановая клумба! Ха—ха—ха! Очень любопытно!
«Ну вот, — мысленно проворчал Людвиг, — он рассказал Ламберту что—то интересное о тюльпанах. Так я и знал! »
— Надо сказать, — продолжал Ламберт, — что тюльпановая клумба очень напоминает толпу людей, особенно когда цветы кивают и покачивают головками на ветру. Ты когда—нибудь замечал это?
— Нет, не замечал. Но меня удивляет, ван Моунен, что вы, голландцы, и до сих пор страстно любите эти цветы.
— Еще бы! Без них не обходится ни один сад. По—моему, это самые красивые цветы на свете. У моего дяди в саду при его летнем домике на той стороне Амстердама есть великолепная клумба с тюльпанами самых лучших сортов.
— Я думал, твой дядя живет в городе.
— Ну да, но его летний домик, иначе говоря — павильон, стоит в нескольких милях от города. А другой домик он выстроил на берегу реки. Мы прошли мимо него, когда входили в город. В Амстердаме у каждого есть где—нибудь такой павильон, если позволяют средства.
— И в них живут, в этих павильонах? — спросил Бен.
— Что ты! Конечно, нет! Это маленькие строения, и годятся они только на то, чтобы летом проводить в них несколько часов после обеда. На южном берегу Хаарлемского озера есть очень красивые летние домики. Теперь, когда озеро начали осушать, чтобы превратить его дно в пахотную землю, вся их прелесть пропадет. Кстати, мы сегодня прошли мимо нескольких таких домиков с красными крышами. Ты, вероятно, заметил их. Помнишь — мостики, пруды, садики и надписи над входными дверьми?
Бен кивнул.
— Сейчас у них не особенно красивый вид, — продолжал Ламберт, — но летом они просто очаровательны. Как только на ивах появляются молодые побеги, дядя каждый день после обеда отправляется в свой летний домик. Там он дремлет и курит; тетя вяжет, поставив ноги на грелку, какая бы ни была жара; моя двоюродная сестра Рика и другие девочки из окна удят в озере рыбу или болтают со своими друзьями, когда те проезжают мимо на лодках, а малыши возятся поблизости или торчат на мостиках, переброшенных через канаву. Потом все пьют кофе с пирожными, а на столе стоит огромный букет водяных лилий. Там чудесно! Но, между нами, хоть и я родился здесь, я никогда не привыкну к запаху стоячей воды, а ею пахнет чуть не во всех загородных усадьбах. Почти все домики, которые ты видел, построены близ канав. Я, должно быть, потому так остро ощущаю этот запах, что долго жил в Англии.
— Может, и я почувствую его, — сказал Бен, — если наступит оттепель. К счастью для меня, ранняя зима покрыла льдом эти ароматные воды… и я ей очень благодарен. Без этого чудесного катанья на коньках Голландия понравилась бы мне гораздо меньше, чем она нравится сейчас.
— Как сильно ты отличаешься от Поотов! — воскликнул Ламберт, задумчиво вслушиваясь в слова Бена. — А ведь вы двоюродные братья… Мне это непонятно.
— Мы действительно двоюродные, или, скорее, всегда считали себя двоюродными, но на самом деле родство между нами не очень близкое. Наши бабушки были сводными сестрами. В нашей семье все — англичане; в его — голландцы. Наш прадедушка Поот, видишь ли, был женат два раза, и я — потомок его жены — англичанки. Однако я люблю Якоба больше, чем добрую половину своих родственников—англичан, вместе взятых. Он самый искренний, самый добродушный мальчик из всех, кого я знаю. Как ни странно это тебе покажется, но мой отец случайно познакомился с отцом Якоба во время деловой поездки в Роттердам. Они вскоре разговорились о своем родстве — по—французски, кстати сказать — и с тех пор переписываются на этом языке. Странные вещи случаются в жизни! Некоторые привычки тети Поот очень удивили бы мою сестру Дженни. Тетя — настоящая дама, но она так не похожа на мою мать… Да и дом у них, и обстановка, и образ жизни — все совсем не такое, как у нас.
— Конечно, — самодовольно согласился Ламберт, как бы желая сказать, что вряд ли можно где—нибудь, кроме Голландии, встретить такое совершенство во всем. — Но зато у тебя найдется много о чем порассказать Дженни, когда ты вернешься домой.
— Еще бы! И, уж во всяком случае, я скажу, что если чистоплотность, как полагают голландцы, почти равна набожности, то Бруку вечное спасение обеспечено. Я в жизни не видывал более опрятного места. Взять хотя бы мою тетю Поот: при всем своем богатстве она чуть ли не беспрерывно чистит что—нибудь, и у дома ее такой вид, словно он весь покрыт лаком. Вчера я писал матери, что вижу, как мой двойник неотступно ходит со мной, нога к ноге, в натертом полу столовой.
— Твой двойник? Я не понимаю этого слова. Что ты хочешь сказать?
— Ну, мое отражение, мой облик. Бен Добс номер два.
— Ах, так? Понимаю! — воскликнул ван Моунен. — А бывал ты когда—нибудь в парадной гостиной своей тети Поот?
Бен рассмеялся:
— Только раз — в день моего приезда. Якоб говорит, что мне не удастся войти в нее снова до свадьбы его сестры Кеноу, а свадьба будет через неделю после рождества. Отец позволил мне прогостить здесь до тех пор, чтобы участвовать в торжественном событии. Каждую субботу тетя Поот со своей толстухой Катье отправляется в гостиную и ну мести, скрести, натирать! Потом в комнате опускают занавески и запирают ее до следующей субботы. За всю неделю ни одна душа не входит туда, но тем не менее там все равно нужно делать уборку — «схоонмакен», — как выражается тетя.
— Что же тут особенного? В Бруке так убирают все гостиные, — сказал Ламберт. — А как тебе нравятся движущиеся фигуры в саду тетиных соседей?
— Ничего себе. Когда летом лебеди плавают по пруду, они, наверное, кажутся совсем живыми. Но китайский мандарин, что кивает головой в углу под каштанами, просто нелепый… Он годится только на то, чтобы смешить ребятишек. А потом, эти прямые садовые дорожки и деревья, сплошь подстриженные и раскрашенные! Прости, ван Моунен, но я никогда не научусь восхищаться голландским вкусом.
— На это нужно время, — снисходительно согласился ван Моунен, — но в конце концов ты обязательно оценишь его. Я многим восхищался в Англии, — и, надеюсь, меня отпустят туда вместе с тобой, учиться в Оксфорде, — но, в общем, Голландию я люблю больше.
— Ну разумеется! — сказал Бен тоном горячего одобрения. — Ты не был бы хорошим голландцем, если бы не любил ее. Что еще можно любить так горячо, как свою родину? Странно, однако, питать столь теплые чувства к столь холодной стране. Если бы мы не двигались без передышки, мы бы совсем замерзли.
Ламберт рассмеялся:
— У тебя английская кровь, Бенджамин! А вот мне вовсе не холодно. Посмотри на конькобежцев здесь, на канале: все румяные, как розы, и довольные, как лорды… Эй, славный капитан ван Хольп, — крикнул Ламберт по—голландски, — как думаешь, не зайти ли нам на ту ферму погреть ноги?
— А кто замерз? — спросил Питер оборачиваясь.
— Бенджамин Добс.
— Согреем Бенджамина Добса!
И отряд остановился.
Глава XII. На пути в Хаарлем
Подойдя к дверям фермы, мальчики внезапно оказались свидетелями оживленной семейной сцены. Из дома выбежал дородный голландец, а следом за ним неслась его дорогая вроу, яростно колотя его грелкой с длинной ручкой. Выражение ее лица отнюдь не обещало ребятам радушного приема, так что они благоразумно решили унести отсюда свои ноги и погреть их где—нибудь в другом месте.
Следующий домик казался более приветливым. Его пологая крыша, крытая ярко—красной черепицей, покрывала также безукоризненно чистый коровий хлев, пристроенный к жилому дому. Опрятная спокойная старушка сидела у окна и вязала. В соседнем окне, с частым переплетом, сверкающими стеклами и белоснежными гардинами, виден был профиль толстого человека с трубкой во рту. В ответ на негромкий стук Питера светловолосая румяная девушка в праздничном наряде открыла верхнюю половину зеленой двери (дверь разделялась посредине на две части) и спросила, что им угодно.
— Можно нам войти погреться, юфроу? — почтительно спросил Питер.
— Добро пожаловать! — ответила девушка, и нижняя половина двери бесшумно открылась тоже.
Прежде чем войти, все мальчики долго и добросовестно вытирали ноги о грубый коврик, и каждый из них отвесил изысканно вежливый поклон старушке и старику, сидевшим у окон. Бен готов был подумать, что это не люди, а такие же автоматы, как движущиеся фигуры в брукских садах. Старики, медленно и совершенно одинаково кивнув головой, размеренно и неторопливо, как заведенные, продолжали заниматься каждый своим делом. Старик все попыхивал и попыхивал трубкой, а его вроу постукивала вязальными спицами, словно внутри у нее вертелись зубчатые колеса. Даже настоящий дым, поднимавшийся из неподвижной трубки, не казался убедительным доказательством того, что эти старики — живые люди.
Зато румяная девушка!.. Ах, как она хлопотала! Как быстро она подвинула ребятам полированные кресла с высокими спинками и пригласила гостей присесть! Как ловко раздувала огонь в камине, заставив его пылать так, словно он был охвачен вдохновением! Как чуть не вызвала слезы на глазах у Якоба Поота, притащив огромную имбирную коврижку и глиняный кувшин с кислым вином! Как она смеялась и кивала, когда мальчики уплетали еду, словно дикие, хотя и смирные звери, и как удивилась, когда Бен вежливо, но твердо отказался от черного хлеба и кислой капусты! Как заботливо сняла с Якоба варежку, разорванную возле большого пальца, и заштопала ее на глазах у мальчика, откусив нитку зубами и сказав при этом: «Теперь будет теплее», — и, наконец, как ласково она пожала руку всем мальчикам по очереди и, бросив умоляющий взгляд на автоматическую старушку, набила пряниками карманы ребят!
Все это время вязальные спицы непрерывно постукивали, а трубка ни разу не забыла выпустить клуб дыма.
Пробежав изрядную часть дороги, ребята увидели замок Званенбург, его массивный каменный фасад и ворота, по обеим сторонам которых стояли башни, увенчанные изваяниями лебедей.
— Халфвег. Мы на полдороге, ребята, — сказал Питер. — Снимайте коньки.
— Видишь ли, — объяснял Ламберт своему спутнику, — в этом месте Ай сливается с Хаарлемским озером, и хлопот здесь не оберешься. Вода на пять футов выше земли, поэтому и плотины у нас и щиты на шлюзах должны быть прочны, не то сейчас же зальет. Говорят, устройство здешних шлюзов совершенно исключительное. Мы пройдем через них, и ты увидишь такое, что глаза вытаращишь. Весенняя вода в этом озере, как я слышал, лучше всех вод на свете белит полотно, и ею пользуются все крупные хаарлемские белильные фабрики. Об этом я не могу рассказать тебе подробно… но я расскажу кое—что из своего опыта.
— Да? Что же?
— В озере водится множество угрей, таких крупных, каких ты в жизни не видывал. Я часто ловил их здесь… Прямо чудовищные! И, знаешь, с ними нелегко бороться: если не поостережешься, вывернут руку из сустава. Но ты, я вижу, не интересуешься угрями. А замок огромный. Правда?
— Да. Но зачем на нем лебеди? Они имеют какое—нибудь особое значение? — спросил Бен, глядя на каменные башни у ворот.
— Мы, голландцы, можно сказать, почитаем лебедей. А от этих каменных лебедей замок получил свое название—Званенбург, то есть «Лебединый замок». Вот все, что я знаю. Это очень важное место: именно здесь устраиваются совещания специалистов по всем вопросам, касающимся плотин. Когда—то в замке жил знаменитый Кристьян Брюнингс.
— А кто он был такой? — спросил Бен,
— Питер ответил бы тебе лучше меня, — сказал Ламберт, — если бы только вы могли понимать друг друга и не цеплялись за свой родной язык. Впрочем, я часто слышал, как мой дедушка говорил о Брюнингсе. Он никогда не устает рассказывать нам об этом великом инженере: какой он был хороший, да какой ученый, да как после его смерти вся страна оплакивала его, словно друга. Брюнингс был членом многих ученых обществ и стоял во главе государственного департамента, ведающего плотинами и другими заградительными сооружениями, которые защищают страну от моря. Невозможно сосчитать, сколько усовершенствований он ввел на плотинах, шлюзах, водяных мельницах и тому подобных сооружениях. Ты знаешь, мы, голландцы, почитаем наших великих инженеров больше, чем всех прочих общественных деятелей… Брюнингс умер много лет назад. Ему поставили памятник в хаарлемском соборе. Я видел его портрет, и знаешь, Бен, лицо у него такое благородное! Неудивительно, что у замка важный и гордый вид: ведь он давал приют такому человеку, а это не пустяк!
— Вот именно, — сказал Бен. — Интересно знать, ван Моунен, будет ли когда—нибудь гордиться тобой и мной какое—нибудь старинное здание? Да, знаешь, в мире еще много чего остается сделать. Сейчас мы еще мальчики, но когда—нибудь нам придется заняться этим… Смотри, у тебя развязался шнурок на башмаке.
Глава XIII. Катастрофа
Было около часу дня, когда капитан ван Хольп и его команда вошли в прекрасный старинный город Хаарлем. С утра они пробежали на коньках около семнадцати миль, но все еще были свежи, как молодые орлы. Начиная с младшего (Людвига ван Хольпа, которому только что минуло четырнадцать лет) и кончая старшим, то есть самим капитаном, семнадцатилетним «старцем», все единодушно считали, что ни разу в жизни не испытывали такого удовольствия, как во время этого путешествия. Правда, когда они пробегали последние две — три мили, Якоб Поот совсем запыхался и, пожалуй, не прочь был заснуть еще разок. Но и он был весел и оживлен как никогда. Даже Карл Схуммель, очень подружившийся с Людвигом за время экскурсии, теперь перестал язвить. Что касается Питера, он чувствовал себя счастливейшим из счастливых и, катясь по льду, пел и свистел так радостно, что, заслышав его, самые степенные прохожие улыбались.
— Вот что, ребята: пора завтракать, — сказал он, когда они подошли к одной кофейне на главной улице. — Надо нам поесть чего—нибудь посытнее, чем пряники той хорошенькой девушки.
И капитан сунул руки в карманы с таким видом, словно хотел сказать: «Денег хватит накормить целую армию!»
— Смотрите, — крикнул вдруг Ламберт, — что с ним? Питер, весь бледный, хлопал себя по груди и бокам… уставившись куда—то в пространство. Он был похож на человека, который внезапно сошел с ума.
— Он заболел! — вскрикнул Бен.
— Нет, что—то потерял, — сказал Карл.
Питер едва выговорил:
— Кошелек… со всеми нашими деньгами… исчез!
На мгновение все замерли, пораженные, не в силах вымолвить ни слова.
Но вот Карл проворчал:
— Глупо было отдавать все деньги одному. Так я и говорил с самого начала… Поищи кошелек в другом кармане.
— Искал… нет его там.
— Расстегни нижнюю куртку.
Питер машинально повиновался. Он даже снял шапку и заглянул в нее; потом в отчаянии стал шарить по всем своим карманам.
— Потерял, ребята! — проговорил он наконец безнадежным тоном. — Ни завтрака у нас не будет, ни обеда, Что же делать? Мы не можем идти дальше без денег. Будь мы в Амстердаме, я мог бы достать денег сколько нужно, но в Хаарлеме мне не у кого занять ни стейвера. Может, кто из вас знает здесь человека, который мог бы одолжить нам несколько гульденов?
Мальчики озадаченно переглянулись. Потом что—то вроде улыбки обежало весь круг, но, достигнув Карла, превратилось в хмурую гримасу.
— Это никуда не годится, — резко проговорил он. — Я знаю тут нескольких человек — все богатые люди, но отец жестоко высечет меня, если я займу у кого—нибудь хоть медяк. Он велел написать над воротами нашего летнего домика: «Честному человеку не нужно брать в долг».
— Хм! — откликнулся Питер, в эту минуту не особенно восхищаясь подобным изречением.
Мальчики сразу почувствовали волчий голод.
— Это моя ошибка, — покаянным тоном сказал Вену Якоб по—английски: — я первый сказал: пускай все мальчики положат свой кошелек в деньги ван Хольпа… то есть свои деньги в…
— Глупости, Якоб, ведь ты хотел сделать лучше! Бен выпалил это с таким жаром, что оба ван Хольпа и Карл разом пришли к одному и тому же убеждению: очевидно, Бен придумал, как немедленно спасти отряд.
— Что? Что? Скажи, ван Моунен, что он говорит! — закричали они.
— Он говорит: Якоб не виноват, что деньги потеряны… Он старался сделать как можно лучше, когда предложил ван Хольпу взять наши деньги и положить их в свой кошелек.
— И это все? — разочарованно проговорил Людвиг. — Не стоило так горячиться, чтобы сказать только это. Сколько денег мы потеряли?
— Или ты забыл? — сказал Питер. — Все мы внесли ровно по десяти гульденов. В кошельке было шестьдесят гульденов. Такого дурака, как я, во всем мире не сыщешь! Малыш Схиммельпеннинк и тот лучше меня сумел бы исполнить обязанности капитана. Я готов отдубасить самого себя за то, что так огорчил вас!
— Ну и отдубась! — проворчал Карл. — Фу! — добавил он. — Все мы знаем, что произошла несчастная случайность, но толку от этого мало. Нам надо добыть денег, ван Хольп, хотя бы тебе пришлось продать свои замечательные часы.
— Продать подарок матери? Часы, которые она подарила мне в день рождения? Никогда! Я продам свою куртку, шапку, только не часы.
— Полно, полно, незачем так волноваться, — вмешался Якоб. — Давайте вернемся домой, а через день—два опять тронемся в путь.
— Ты, может, и получишь еще десять гульденов, — сказал Карл, — но нам, всем прочим, это не так легко. Уж если мы вернемся домой, мы дома и останемся, будь уверен!
Тут капитан, еще ни на минуту не терявший своего добродушия, внезапно возмутился.
— Ты думаешь, я позволю вам страдать из—за моей небрежности? — воскликнул он. — Дома у меня в несгораемом ящике лежит втрое больше, чем шестьдесят гульденов!
— Ах, прости, пожалуйста! — не замедлил отозваться Карл еще более угрюмым тоном. — В таком случае, я вижу лишь один выход: давайте возвращаться домой голодными.
— А я вижу более хороший выход, — сказал капитан.
— Какой? — закричали мальчики.
— А вот какой: стойко перенесем неприятность и повернем назад, не унывая, как настоящие мужчины, — проговорил Питер.
И, когда товарищи посмотрели на его открытое лицо и ясные голубые глаза, он показался им таким смелым и красивым, что они заразились его бодростью.
— Хо! Да здравствует капитан! — закричали они.
— А теперь, ребята, давайте—ка убедим себя в том, что нет на свете места лучше Брука и мы постановили прибыть туда ровно через два часа! Согласны?
— Согласны! — крикнули все в один голос и пустились бежать к каналу.
— Коньки на ноги!.. Готовы? Позволь, я тебе помогу, Якоб. Ну! Раз, два, три… пошли!
И, когда по этому сигналу мальчики покинули Хаарлем, лица у них были почти такие же веселые, как полчаса назад, когда отряд входил в город во главе с капитаном Питером,
Глава XIV. Ханс
— Дондер эн бликсем! (Гром и молния!) — сердито вскричал Карл, прежде чем отряд успел отбежать на двадцать ярдов от городских ворот. — Смотрите, вон бежит на своих деревяшках оборванец в заплатанных штанах. Этот малый шляется всюду, чтоб ему провалиться! Счастье, — язвительно добавил он, — если наш капитан не прикажет нам остановиться, чтобы пожать ему руку.
— Ваш капитан ужасный человек, — шутливо проговорил Питер, — но это ложная тревога, Карл: я не вижу среди конькобежцев твоего пугала… А, вот он! Но что с ним такое, с этим парнем?
Бедный Ханс! Лицо у него было бледное, губы крепко сжаты. Он скользил по льду, как во сне, как в страшном сне. Когда он поравнялся с мальчиками, Питер окликнул его:
— Добрый день, Ханс Бринкер!
Лицо у Ханса посветлело:
— Ах, мейнхеер, это вы? Вот хорошо, что мы встретились!
— Ну и нахал! — зашипел Карл Схуммель, с презрением обгоняя спутников, которые, кажется, были склонны задержаться вместе со своим капитаном.
— Рад вас видеть, Ханс, — приветливо откликнулся Пbтер. — Но вы, кажется, чем—то расстроены… Не могу ли я помочь вам?
— Я и вправду расстроен, — ответил Ханс, опустив глаза. Но вдруг он снова взглянул на Питера, почти радостно, и добавил: — На этот раз Ханс может помочь мейнхееру ван Хольпу.
— Как? — спросил Питер, не пытаясь со свойственной голландцам прямотой скрыть свое изумление.
— А вот так: Ханс вернет вам это, — и Ханс протянул ему потерянный кошелек.
— Ура! — заорали ребята и, вынув застывшие руки из карманов, радостно замахали ими.
А Питер только сказал: «Благодарю вас, Ханс Бринкер», — но таким тоном, что Хансу показалось, будто сам король стал перед ним на колени.
Крики ликующих ребят долетели до закутанных ушей того молодого господина, что катил в сторону Амстердама, весь кипя подавляемой яростью. Мальчик—американец сейчас же повернул бы назад и поспешил бы удовлетворить свое любопытство, но Карл только остановился и, стоя спиной к своему отряду, старался угадать, что могло случиться. Так он стоял, не двигаясь, пока не догадался, что только возможность позавтракать могла вызвать столь пылкое «ура». Повернувшись, он медленно покатил обратно к своим возбужденным товарищам.
Между тем Питер отвел Ханса в сторону.
— Как вы догадались, что это мой кошелек? — спросил он.
— Вчера вы заплатили мне три гульдена за цепочку из тюльпанового дерева и посоветовали купить коньки.
— Да, помню.
— Тогда я и видел ваш кошелек: он из желтой кожи.
— А где вы нашли его сегодня?
— Утром я вышел из дому очень расстроенный. Катил, не глядя себе под ноги, да и налетел на какие—то бревна. Стал растирать себе колено и тут увидел ваш кошелек: он завалился под бревно.
— Так вот, значит, где! Ну, теперь я все понимаю: когда мы пробегали мимо этих бревен, я, помнится, вытащил из кармана свой шарф, а вместе с ним, должно быть, выпал и кошелек. Не будь вас, Ханс, он пропал бы. Вот что, — и Питер высыпал деньги на ладонь: — сделайте нам удовольствие — позвольте разделить эти деньги с вами…
— Нет, мейнхеер, — ответил Ханс.
Он сказал это спокойно, без всякого притворства и жеманства, но Питер почувствовал себя так, словно ему сделали выговор, и, не говоря ни слова, положил серебро обратно в кошелек.
«Богат он или беден, а мне этот малый нравится», — подумал он и громко сказал:
— Можно спросить, чем вы расстроены, Ханс?
— Ах, мейнхеер, случилось несчастье… Но рассказывать долго, а я и так задержался. Я спешу в Лейден, к знаменитому доктору Букману…
— К доктору Букману? — удивленно переспросил Питер.
— Да. И мне нельзя терять ни минуты. До свидания!
— Подождите, я тоже направляюсь туда… Вот что, ребята: давайте—ка вернемся в Хаарлем, хорошо?
— Хорошо! — громко закричали мальчики и пустились в обратный путь.
— Слушайте… — начал Питер, придвигаясь поближе к Хансу, и оба они покатили рядом, так легко и свободно скользя по льду, как будто и не чувствовали, что движутся, — слушайте, в Лейдене мы остановимся, и если вы идете туда только затем, чтоб пригласить доктора Букмана, то хотите — я сделаю это за вас? Ребята, наверное, слишком устанут сегодня, чтобы бежать так далеко, но я обещаю вам повидать доктора завтра рано утром, если только он в городе.
— Ну, этим вы действительно помогли бы мне! Не расстояния я боюсь — боюсь оставлять мать одну.
— Разве она больна?
— Нет, не она — отец. Вы, должно быть, слышали об этом; слышали, что он душевнобольной вот уже много лет… с тех самых пор, как была построена большая мельница Схолоссен. Но телом он всегда был здоров и крепок. А вчера вечером мать стала на колени перед камином, чтобы раздуть огонь в торфе. У отца ведь только и есть одна радость: сидеть и смотреть на тлеющие угли, и мать то и дело раздувает их поярче, чтобы доставить удовольствие больному. И вот не успела она пошевельнуться, как отец бросился на нее, словно великан, и пихнул ее чуть ли не в самый огонь; а сам все смеялся и тряс головой… Я был на канале, как вдруг услышал крик матери и побежал к ней. Отец не выпускал ее из рук, и платье на ней уже дымилось. Я попытался затушить огонь, но отец оттолкнул меня одной рукой. Будь в доме вода, мне удалось бы залить пламя… А отец все время смеялся таким страшным смехом, почти беззвучно, только лицо у него кривилось… Тогда — это было ужасно, но не мог же я допустить, чтобы мать моя сгорела, — я ударил его… Ударил табуретом. Он отпихнул меня. Платье мамы уже загоралось… Необходимо было затушить его… Я плохо помню, что было потом. Я очнулся на полу, а мать молилась… Мне показалось, что вся она объята пламенем, и я услышал странный смех отца. Моя сестра Гретель крикнула, что он держит мать совсем близко к огню, — сам я ничего не мог разобрать!.. Тут Гретель кинулась в чулан, положила в миску любимое кушанье отца и поставила ее на пол. Тогда он бросил мать и пополз к миске, как маленький ребенок. Мать не обожглась, только платье ее было прожжено в одном месте… До чего нежна она была с отцом всю эту ночь, как ухаживала за ним, не смыкая глаз!.. Он заснул в сильном жару, прижав руки к голове. Мать говорит, что в последнее время он часто прижимает руки к голове, словно она у него болит… Эх, не хотелось мне рассказывать вам все это! Будь мой отец в своем уме, он не обидел бы и котенка.
Минуты две мальчики катили молча.
— Ужасно! — вымолвил наконец Питер. — А как он чувствует себя сегодня?
— Очень плохо.
— К чему вам идти за доктором Букманом, Ханс? В Амстердаме есть другие врачи, и они, быть может, помогли бы вашему отцу… Букман — знаменитость, его приглашают только самые богатые люди, да и те иногда не могут дождаться его.
— Он обещал мне… он вчера обещал мне прийти к отцу через неделю… но теперь, когда отцу так плохо, мы не можем ждать… Нам кажется, что он, бедный, умирает… Пожалуйста, мейнхеер, попросите доктора прийти поскорее… Не станет же он откладывать свой приход на целую неделю, когда наш отец умирает… Меестер такой добрый!..
— Такой добрый? — повторил Питер удивленно. — Но его считают самым жестким человеком в Голландии!
— Он только кажется таким, потому что он очень худой и всегда озабоченный, но я знаю — сердце у него доброе. Передайте меестеру то, что я рассказал вам, и он придет.
— От всего сердца надеюсь на это, Ханс. Но я вижу — вы спешите домой. Обещайте мне, что, если вам понадобится дружеская помощь, вы обратитесь к моей матери в Бруке. Скажите, что это я послал вас к ней. И вот еще что, Ханс Бринкер… не как награду, но как подарок… возьмите хоть несколько гульденов.
Ханс решительно покачал головой:
— Нет—нет, мейнхеер… не возьму. Вот если бы мне найти работу в Бруке или на Южной мельнице… Но повсюду отвечают одно и то же: «Подождите до весны»,
— Хорошо, что вы об этом сказали! — горячо проговорил Питер. — У моего отца найдется для вас работа теперь же. Ему очень понравилась ваша красивая цепочка. Он сказал: «Этот малый чисто работает; он будет мастерски резать по дереву». В нашем новом летнем домике дверь будет резная, и отец хорошо заплатит за эту работу.
— Слава богу! — вскричал Ханс, радуясь неожиданному предложению. — Вот было бы хорошо! Я еще ни разу не брался за большую работу, но с этой справлюсь. Знаю, что справлюсь.
— Прекрасно! Так скажите моему отцу, что вы тот самый Ханс Бринкер, о котором я говорил. Он охотно поможет вам.
Ханс посмотрел на Питера с искренним удивлением:
— Благодарю вас, мейнхеер.
— Ну, капитан, — крикнул Карл, стараясь казаться как можно более кротким, чтобы сгладить свое недавнее поведение, — мы теперь в самом центре Хаарлема, а от тебя еще не слышали ни слова!.. Ждем твоих приказаний. Мы голодны, как волки.
Питер весело ответил ему что—то и поспешно обернулся к Хансу:
— Пойдемте с нами, поедим вместе, и я не буду вас больше задерживать.
Какой быстрый печальный взгляд бросил на него Ханс! Питер и сам не понимал, как это он до сих пор не догадался, что бедному мальчику хочется есть.
— Нет, мейнхеер, может, в эту самую минуту я нужен матери… может, отцу стало хуже… Мне нельзя мешкать. Храни вас бог! — И Ханс, торопливо кивнув, повернулся в сторону Брука и скрылся из виду.
— Ну, ребята, — со вздохом сказал Питер, — теперь идемте завтракать!
Глава XV. Родные дома
Не следует думать, что наши юные голландцы уже позабыли о больших конькобежных состязаниях, которые должны были состояться двадцатого числа. Напротив, они весь день очень часто думали и говорили об этом. Даже Бен, — хотя он больше других чувствовал себя путешественником, — и тот, какими бы видами он ни любовался, не забывал о желанных серебряных коньках, день и ночь носившихся перед ним, как видение, вот уже целую неделю.
Как истый Джон Будь, по выражению Якоба, он не сомневался, что его английская стремительность, английская сила и другие английские качества помогут ему когда угодно посрамить на льду всю Голландию, да, пожалуй, и весь мир. Бен действительно был отличный конькобежец. Ему не пришлось тренироваться так часто, как его новым товарищам, и все же он насколько возможно развил свои способности; кроме того, он был так крепко сложен, так гибок — короче говоря, был всегда и всюду таким подтянутым, подобранным, проворным, ловким, что кататься на коньках было для него так же естественно, как верблюду бежать, а орлу парить.
Только бедный Ханс, у которого было так тяжело на сердце, не мечтал о серебряных коньках ни в ту звездную зимнюю ночь, ни в тот ясный солнечный день.
Гретель — та, сидя рядом с матерью в долгие, утомительные часы дежурства у постели больного, видела в своих мечтах серебряные коньки, но видела не как приз, который можно получить, а как безнадежно недоступное сокровище.
Рихи, Хильда и Катринка — те ни о чем другом не думали: «Состязания! Состязания! Они состоятся двадцатого!»
Все три девочки дружили между собой. И по возрасту, и по способностям, и по общественному положению они почти не отличались друг от друга, но натуры у них были совсем разные.
С Хильдой ван Глек вы уже знакомы — это была четырнадцатилетняя девочка с добрым, благородным сердцем. Рихп Корбес была хороша собой — гораздо ярче и красивее Хильды; но душа у нее была совсем не такая ясная и солнечная. Тучи гордости, недовольства и зависти уже собирались в ее сердце и день ото дня все росли и темнели. Конечно, они, как всякие тучи, часто рассеивались, но, когда разражалась буря и лились слезы, кто же был их свидетелем? Только служанка Рихи да ее отец, мать и маленький брат — словом, все те, кто больше всего любил ее. И, как всякие тучи, тучи в душе Рихи нередко принимали странные формы: все то, что на самом деле было пустяками, призрачным плодом воображения, превращалось в чудовищные обиды и в препятствия, непреодолимые, как горы. Для Рихи бедная крестьянская девочка Гретель не была человеком, таким же, как сама Рихи, — она была лишь чем—то напоминающим о бедности, лохмотьях и грязи. Такие, как Гретель, думала Рихи, но имеют права чувствовать и надеяться, а главное, они не должны становишься поперек дороги тем, кто богаче их. Они могут на почтительном расстоянии трудиться и работать на богатых, даже восхищаться ими, но восхищаться смиренно, и только. Если они возмущаются, подавляйте их; если они страдают, не беспокойте этим меня — вот каков был тайный девиз Рихи. А ведь как она была остроумна, с каким вкусом одевалась, как прелестно пела! Какие нежные чувства она испытывала (к любимым котятам и кроликам) и как она умела пленять умных, славных ребят вроде Ламберта ван Моунена и Людвига ван Хольпа!
Карл — тот был слишком похож на нее характером, чтобы серьезно увлекаться ею; а быть может, он побаивался «туч». Ему, скрытному и угрюмому, всегда чем—нибудь очень недовольному, конечно, больше нравилась живая Катринка, которая казалась созданной из множества звонких колокольчиков. Она была кокеткой в младенчестве, кокеткой в детстве, кокеткой теперь, в свои школьные годы. Без всякого злого умысла она кокетничала со своими занятиями, своими обязанностями, даже со своими маленькими горестями. (Горести ее не одолеют, ну нет!) Она кокетничала с матерью, с любимым ягненком, с маленьким братишкой, даже со своими золотыми локонами — когда отбрасывала их назад с притворным презрением. Всем она нравилась, но кто мог полюбить ее? Она ни к чему не относилась серьезно. Милое личико, милое сердечко, милые манеры—все это пленяет только на час. Бедная счастливая Катринка! Все ей подобные так весело звенят и бренчат в юности! Но жизнь не прочь, в свою очередь, пококетничать с ними и нарушить строй их нежных колокольчиков или заставить их умолкнуть один за другим.
Как отличались родные дома этих трех девочек от покосившейся, ветхой лачуги Гретель!
Рихи жила недалеко от Амстердама, в красивом доме, где резные буфеты были заставлены серебряными и золотыми сервизами, а с потолка до полу свешивались шелковые гобелены.
Отец Хильды владел самым большим домом в Бруке. Его блестящая кровля из полированных черепной обитый тесом фасад, раскрашенный в несколько разных цветов, вызывали восхищение всей округи.
В миле от него стоял дом Катринки, и он был самым красивым из всех голландских загородных домов. Сад при нем был разбит так правильно, дорожки так симметрично делили его на отдельные участки, что птицы могли бы принять его за огромную китайскую головоломку, все составные части которой лежат в полном порядке. Но летом сад был прекрасен; цветы тут всячески старались украсить свое симметричное жилище, и, если садовник не следил за ними, как чудесно они пылали, наклонялись и обвивали друг друга! А какая там была тюльпановая клумба! Королева фей и та не стала бы искать лучшего замка для своих придворных приемов! Но Катринка больше любила клумбу с розовыми и белыми гиацинтами. Ей нравились их свежесть и аромат и беспечность, с какой их колокольчики покачивались на легком ветерке.
Карл был и прав и неправ, когда сказал, что Катринка и Рихи бесятся при одной мысли, что крестьянка Гретель будет участвовать в состязаниях. Он слышал, как Рихи однажды заявила, что это «ужасно, постыдно, просто позор!», а эти слова как по—английски, так и по—голландски—самые сильные выражения, какие вправе употребить возмущенная девочка. Карл видел также, что Катринка при этом кивнула своей хорошенькой головкой, и слышал, как она нежно повторила: «Постыдно, позор!» — подражая Рихи, насколько звон колокольчиков способен подражать голосу, исполненному неподдельного гнева. Этого Карлу было довольно. Ему и в голову не пришло, что если бы не Рихи, а Хильда первая заговорила о Гретель с Катринкой, «колокольчики» так же охотно и звонко стали бы вторить словам Хильды. Катринка тогда, наверное, сказала бы: «Конечно, пусть участвует вместе с нами», — и умчалась бы прочь, тотчас же позабыв обо всем. Но теперь Катринка с милой горячностью заявила: «Позор, что из—за какой—то гусятницы, никудышной девчонки Гретель, состязания будут испорчены».
Рихи, богатая и влиятельная (в школьной жизни), имела, кроме Катринки, других сторонников, которые разделяли ее мнение, так как сами были или слишком беззаботны, или слишком трусливы, чтобы думать самостоятельно.
Бедная маленькая Гретель! Теперь в ее родном доме было очень тяжело и печально. Рафф Бринкер стонал на своей жесткой постели, а его вроу, забыв и простив все, смачивала водой его лоб и губы, плача и молясь о том, чтобы он не умер. Ханс, как мы уже знаем, в отчаянии отправился в Лейден отыскивать доктора Букмана и, если удастся, упросить его сейчас же приехать к отцу. Гретель, в каком—то необъяснимом страхе, по мере сил сделала всю работу по дому: вымела неровный кирпичный пол, принесла торфу, развела нежаркий огонь и растопила лед для матери. Сделав все это, она присела на низенький табурет у кровати и стала упрашивать мать вздремнуть хоть ненадолго.
— Ты так утомилась! — шептала она. — Ты всю ночь не сомкнула глаз с того страшного часа. Видишь, я оправила ивовую кровать в углу и положила на нее все, что только нашлось мягкого, чтобы моей маме было удобно спать. Вот твоя кофта. Сними свое красивое платье; я очень аккуратно сложу его и уберу в большой сундук, — ты и заснуть не успеешь, а оно уже будет убрано.
Тетушка Бринкер покачала головой, не отрывая глаз от мужнина лица.
— Я буду дежурить при отце, мама, — умоляла Гретель, — и разбужу тебя, как только он пошевельнется! Ты такая бледная, а глаза у тебя совсем красные… Ну мама, пожалуйста, ляг!
Но девочка просила тщетно: тетушка Бринкер отказалась покинуть свой пост.
Гретель, расстроенная, молча смотрела на нее и раздумывала о том, очень ли это плохо любить мать больше, чем отца… Ведь, прижимаясь к матери с горячей любовью, почти с обожанием, она понимала, ясно понимала, что отца она только боится.
«Ханс очень любит папу, — думала она, — а почему я не могу так любить его? Однако я не могла удержаться от слез в тот день, когда месяц назад он схватил нож и порезался так, что из руки у него потекла кровь… И теперь, когда он стонет, как у меня болит душа! Может быть, я все—таки люблю его и я вовсе не такая скверная, злая девчонка, какой себя считаю? Да, я люблю бедного папу… почти как Ханс… Не совсем — ведь Ханс сильнее и не боится его. Ох, неужели он не перестанет стонать?.. Бедная мама, какая она терпеливая! Вот уж кто никогда не жалеет, как жалею я, о деньгах, что так непонятно пропали! Если бы отец мог хоть на минутку открыть глаза, посмотреть на нас, как смотрит Ханс, и сказать нам, куда девались мамины гульдены, я ничего другого не желала бы… Нет, желала бы… Я не хочу, чтобы бедный папа умер, чтобы он весь посинел и застыл, как сестренка Анни Боуман… я знаю, что не хочу… я не хочу, чтобы папа умер».
Мысли ее перешли в молитву. Бедная девочка даже не сознавала, когда эта молитва кончилась. Вскоре она уже смотрела на слабый огонек в затухающем торфе, мигавший едва заметно, но упорно — признак того, что когда—нибудь огонь может разгореться в яркое пламя.
Большой глиняный горшок с горящим торфом стоял у кровати; Гретель поставила его туда, чтоб «отец больше не дрожал», как она выразилась. Она смотрела, как пламя освещало ее мать, окрашивая алым светом полинялую юбку и придавая какую—то свежесть изношенному лифу. Девочке было приятно видеть, как сглаживались морщинки на усталом лице матери, когда отблеск пламени нежно мерцал на нем.
Затем Гретель принялась считать оконные стекла, разбитые и заклеенные бумагой, и наконец, обежав глазами все щели и трещины в стенах, устремила взгляд на резную полку, сделанную Хансом. Она висела невысоко, и Гретель могла дотянуться до нее. На полке лежала большая библия в кожаном переплете с медными застежками — свадебный подарок тетушке Бринкер от того семейства в Гейдельберге, для которого она работала.
«Ах, какой Ханс ловкий! Будь он здесь, он уже перевернул бы отца поудобнее, и тот перестал бы стонать… Как все это грустно! Если болезнь затянется, мы уже не сможем кататься на коньках. Придется мне отослать свои новые коньки назад той красивой барышне. Ни я, ни Ханс—мы и состязаний—то не увидим».
И глаза Гретель, до того совсем сухие, наполнились слезами.
— Не плачь, дитятко, — утешала ее мать. — Может, болезнь у него не такая тяжелая, как мы думаем. Отец ведь и раньше так хворал.
Гретель уже рыдала:
— Ох, мама, не только это… ты не все знаешь… Я такая плохая, такая злая!
— Ты, Гретель? Ты такая терпеливая и послушная! — И ясные удивленные глаза матери просияли. — Тише, милочка, ты разбудишь его.
Гретель спрятала лицо в коленях матери, стараясь удержаться от слез.
Ее ручонка, такая худенькая и смуглая, лежала в шершавой материнской ладони, огрубевшей от тяжелой работы, и они нежно сжимали одна другую. А вот Рихи — та содрогнулась бы, прикоснись к ней одна из этих рук…
Вскоре Гретель подняла глаза — теперь в них появилось то грустное и покорное выражение, которое, как говорят, часто бывает во взгляде бедных детей, — и пролепетала дрожащим голосом:
— Отец хотел сжечь тебя… да, хотел, я все видела… и при этом он смеялся!
— Тише, дочка!
Мать проговорила эти слова так порывисто и резко, что Рафф Бринкер, хоть он и был без сознания, слегка шевельнулся на кровати.
Гретель умолкла и, грустная, стала ощипывать неровные края дырки в праздничном платье матери. Здесь оно было прожжено… Счастье еще для тетушки Бринкер, что платье было шерстяное.
Глава XVI. Хаарлем. Мальчики слышат голоса
Насытившись и отдохнув, мальчики вышли из кофейни в тот миг, когда большие часы на площади, как и многие другие часы в Голландии, пробили два раза тем колоколом, который отбивает полчаса; это означало, что сейчас половина третьего.
Капитан был задумчив, так как печальный рассказ Ханса Бринкера все еще звучал у него в ушах. И, только когда Людвиг, смеясь, окликнул его: «Проснись, дедушка!» — он снова принялся выполнять обязанности доблестного вожака своего отряда.
— Эй вы, молодые люди, сюда! — крикнул он.
Ребята шли по городским улицам, но не по тротуару—они редко встречаются в Голландии, — а по выложенной кирпичом дорожке, примыкающей на одном уровне к булыжной мостовой.
В честь святого Николааса Хаарлем, так же как Амстердам, принял праздничный вид.
Навстречу мальчикам шел какой—то странный человек. Он был невысок ростом, в черном костюме и коротком плаще; на голове у него были парик и треугольная шляпа, с которой свешивался длинный креповый шарф.
— Кто это? — воскликнул Бен. — Что за странная фигура!
— Это аанспреекер (оповеститель), — сказал Ламберт. — Кто—нибудь умер.
— Разве здесь у вас все так носят траур?
— Нет. Аанспреекер распоряжается на похоронах; когда кто—нибудь умирает, он должен обойти всех друзей и родственников покойника и оповестить их.
— Что за странный обычай!
— Ну, — сказал Ламберт, — нам, пожалуй, не стоит особенно огорчаться той смертью, о которой он сейчас оповещает: я вижу — другой человек только что прибыл в мир, чтобы занять опустевшее место.
Бен удивленно взглянул на него:
— Почему ты знаешь?
— Видишь хорошенькую красную подушечку для булавок, что висит на той двери? — в свою очередь, спросил Ламберт.
— Да.
— Так вот: значит, родился мальчик.
— Мальчик? Как ты это узнал?
— Видишь ли, когда здесь, в Хаарлеме, родится мальчик, его родители вешают на дверь красную подушечку для булавок. Если бы родилась девочка, висела бы белая подушечка. В некоторых местах на дверь вешают более нарядные вещицы — сплошь обшитые кружевами, — и даже на самых бедных домах можно увидеть ленту или хотя бы веревочку, привязанную к дверному замку…
— Смотри! — чуть не взвизгнул Бен. — Так оно и есть; видишь белую подушечку на двери того дома с пристройкой и с такой чудной крышей?
— Я не вижу никакого дома с чудной крышей.
— Ну конечно, — сказал Бен, — я забыл, что ты местный житель; а мне здесь все крыши кажутся странными. Я говорю о доме, что стоит рядом с тем зеленым зданием.
— Верно, там родилась девочка. Вот что я тебе скажу, капитан, — крикнул Ламберт, без запинки переходя на голландский язык: — надо нам как можно скорей убраться с этой улицы! Она кишит грудными ребятами! Еще минута — и они поднимут дикий гвалт.
Капитан рассмеялся.
— Идем, я поведу вас слушать музыку получше этой, — сказал он. — Мы попали сюда как раз вовремя, чтобы послушать орган святого Бавона. Сегодня церковь открыта.
— Как! Огромный хаарлемский орган? — спросил Бен. — Вот замечательно! Я не раз читал о нем, о его громадных трубах и vox humana, который звучит, как голос гиганта.
— Он самый и есть, — ответил Ламберт ван Моунен.
Питер не ошибся. Церковь была открыта, хотя церковная служба в ней не шла. Но кто—то играл на органе. Когда мальчики вошли, навстречу им хлынул целый поток звуков. Казалось, он увлекал их, одного за другим, в темную глубину здания.
Все громче и громче звучала музыка, и наконец она перешла в шум и рев грозной бури или океана, ринувшегося на берег. Среди этого смятения вдруг послышался звон колокольчика. Ему начал вторить другой колокольчик, потом третий, и буря притихла, словно прислушиваясь к ним. Колокольчики осмелели: они звенели громко и звонко. Другие колокольчики, более низкого тона, присоединились к ним, и все зазвучали в торжественном единении: дин, дон! дин, дон! Но тут буря разразилась снова, с удвоенной яростью, и призвала отдаленные громы. Мальчики молча переглянулись. Совершалось нечто важное. Что это? Кто это кричит? Что кричит таким страшным мелодическим криком? Человек это или демон? Или какое—то чудовище, что сидит в плену за этой кованой медной рамой, за этими огромными серебряными колоннами… чудовище, отчаянным криком молящее о свободе? Это был vox humana.
Но вот послышался ответ, мягкий, нежный, любовный, как песня матери. Буря утихла; таившиеся где—то птички выпорхнули и огласили воздух радостной восторженной музыкой, поднимаясь все выше и выше, пока последний слабый звук не замер вдали.
Vox humana умолк; но в том великолепном благодарственном гимне, что зазвучал теперь, как будто слышалось биение человеческого сердца. Питеру и Бену эта музыка казалась ангельским пением. Глаза их затуманились, странная радость ошеломила душу. И вот, словно поднятые невидимыми руками, они уже уносились куда—то в потоке звуков, забыв об усталости и желая лишь одного: вечно слушать эту прекрасную музыку… Но вдруг кто—то нетерпеливо дернул ван Хольпа за рукав, и ворчливый голос прозвучал у него над ухом:
— Долго ты будешь тут сидеть, капитан, и щуриться на потолок, как больной кролик? Давно пора в путь.
— Тише! — прошептал Питер, еще не совсем очнувшись.
— Пойдем, братец! Пойдем! — сказал Карл, снова дернув Питера за рукав.
Питер нехотя обернулся. Он не мог задерживать мальчиков против их желания. Все, кроме Бена, смотрели на него укоризненно.
— Ну что ж, ребята, — прошептал он, — пойдемте! Только потише!
— Это самое замечательное, что я видел и слышал с тех пор, как приехал в Голландию! — с восторгом воскликнул Бен, как только они вышли на воздух. — Чудесно!
Людвиг и Карл лукаво подсмеивались над этой, как они выразились, «ваартал», то есть чушью. Якоб зевнул. Питер переглянулся с Беном — и оба сейчас же почувствовали, что они не так уж различны по складу, хотя один родился в Нидерландах, а другой в Англии.
А переводчик Ламберт поспешил откликнуться:
— И правда чудесно! Насколько я знаю, теперь есть и другие органы не хуже этого, но орган святого Бавона многие годы был самым лучшим в мире.
— А знаешь ты, как он велик? — спросил Бен. — Я заметил, что сама церковь необыкновенно высока, а ведь орган заполняет весь конец большого бокового придела от пола чуть ли не до потолка.
— Это верно, — сказал Ламберт. — А как хороши трубы!.. Точь—в–точь чудесные колонны из серебра. Но, знаешь, они здесь только для виду: настоящие трубы находятся сзади них, и некоторые так велики, что в них может влезть человек, а другие меньше детского свистка. Да, брат, эта церковь выше самого Вестминстерского аббатства, и все—таки, как ты сам сказал, орган кажется прямо громадным. Вчера вечером отец говорил мне, что высота этого органа сто восемь футов, ширина — пятьдесят футов, а труб у него свыше пяти тысяч. У него шестьдесят четыре регистра — если ты только понимаешь, что это такое, я же нет — и три клавиатуры.
— Тебе повезло, — сказал Бен. — У тебя прекрасная память. А моя — настоящее решето: не успеешь туда всыпать какие—нибудь цифры, как они уже высыпаются. Зато факты, исторические события — те застревают в ней… Все—таки утешение.
— Тут мы с тобой не похожи друг на друга, — сказал ван Моунен. — Я мастер запоминать имена и цифры, но история кажется мне непроходимыми дебрями.
Тем временем Карл и Людвиг вели спор насчет каких—то четырехугольных деревянных памятников, которые они видели в церкви. Людвиг утверждал, что на каждом из них написано имя человека, погребенного под этим памятником, а Карл настаивал, что никаких имен там нет, а только гербы умерших, изображенные красками на черном фоне, с датой кончины, написанной золотыми буквами.
— Мне лучше знать, — сказал Карл. — Я прошел к восточной стене посмотреть на застрявшее в ней пушечное ядро, о котором мне говорила мама. В тысяча пятьсот… не помню точно, каком году… подлые испанцы выстрелили из пушки в церковь, когда там шла служба. Ядро действительно осталось в стене. На обратном пути я осмотрел памятники. Уверяю тебя, на них нет никаких надписей.
— Спроси Питера, — сказал Людвиг, не вполне убежденный.
— Карл прав, — сказал Питер, который слышал спор, хотя сам в это время разговаривал с Якобом. — Так вот, Якоб, как я уже и говорил, великий композитор Гендель случайно приехал в Хаарлем и, конечно, сейчас же пошел искать этот знаменитый орган. Он получил разрешение на осмотр и начал играть на органе со всем присущим ему мастерством, как вдруг в церковь вошел местный органист. Вошел и остановился, пораженный: он и сам прекрасно играл, но такой музыки не слышал никогда. «Кто там? — крикнул он. — Если это не ангел и не дьявол, значит это Гендель!» Когда же он узнал, что это действительно великий композитор Гендель, он удивился еще больше. «Но как вам это удалось? — сказал он. — Вы совершили невозможное: нет в мире человека, который мог бы сыграть своими десятью пальцами те пассажи, какие сыграли вы. Человеческие руки не в силах управлять всеми этими клавишами и регистрами!» — «Знаю, — спокойно ответил Гендель, — поэтому мне пришлось брать некоторые ноты кончиком носа…» Черт возьми! Представь себе старого органиста: как он, должно быть, выпучил глаза!
— А? Что? — встрепенулся Якоб, когда оживленный голос Питера внезапно умолк.
— Ты что ж, не слушал меня, что ли, болван ты этакий? — возмутился Питер.
— О да… нет… дело в том, что… вначале я слушал тебя… Сейчас я уже не сплю, но, очевидно, я шел рядом с тобой в полусне, — запинаясь, пробормотал Якоб, и лицо у него было такое оторопевшее и смущенное, что Питер не мог удержаться от смеха.