Гуси-гуси, га-га-га… Владислав Крапивин

Часть первая КАЗЕННЫЙ ДОМ
Часть вторая ЧЕРНЫЕ ЗЕРКАЛА ПРОСТРАНСТВ

Часть первая
КАЗЕННЫЙ ДОМ

Белая черта

Клавдия выпросила машину и укатила на Побережье. На целый месяц. То есть это Корнелий так объяснял у себя в бюро: выпросила. И все, кажется, верили. Кроме Рибалтера, конечно. Рибалтер же зацвел ехидной улыбочкой:

— Ну-ну. Похлопала тебя по животику и решила: «Лапочка, тебе полезно немножко поездить на монорельсе и походить пешком. А то смотри, котик, где твоя талия…» А?

Привычная проницательность Рибалтера на сей раз почему-то всерьез разозлила Корнелия. Он бросил в коллегу пластиковым стаканом с карандашами.

— Когда-нибудь доиграешься со своим языком… Безында лысая…

Рибалтер, естественно, ржал, но в глазах мелькнула растерянность. Ругательство «безында» ему, кажется, было незнакомо. А Корнелий и сам не понял, с чего вдруг пришло на ум это бранное словечко школьных времен. Свои ученические годы старший консультант рекламного бюро «Общая радость» Корнелий Глас вспоминал крайне редко. Тоски по «розовому детству» никогда не испытывал. Особенно сейчас, на сорок втором году бренного существования и почти через четверть века после окончания славного мужского государственного колледжа в благословенном городе Руте.

А монорельс и пешие прогулки — это и в самом деле оказалось неплохо. Через неделю Корнелий стал себя чувствовать моложе и веселее. Потолкаться среди пассажиров, поболтать с попутчиками, пока вагон свистит от Центра до Южного Вала, — одно удовольствие. И дорога от станции к дому — тоже. Ходьбы всего десять минут. Путь идет вдоль заросших остатков древнего крепостного вала, мимо садов и коттеджей (обилие и веселый вид которых свидетельствуют, без сомнения, о стабильности и процветании общества).

В пятницу работу закончили к обеду, и в три часа Корнелий вышел уже из вагона.

День стоял чудесный. Безветренный, ласково-жаркий, настоянный на запахах клумбовых растений. Сады дремали. На плитах тротуара лениво шевелились круглые солнечные пятна. За изгородями журчали влагораспылители. Все было хорошо. И даже когда из боковой аллеи на тротуар выкатились трое растрепанных загорелых пацанят, Корнелий глянул на них без обычного раздражения. Усмехнулся: «У, безынды…»

Самый маленький и тощий мальчишка, расставив руки и ноги, держался внутри широкого голубого обруча (видимо, среза пластиковой бочки), двое других толкали это колесо. Все трое весело вопили. Они проскочили рядом с Корнелием — пришлось посторониться. Он заметил, что один мальчишка — рыжий и щербатый. Но и это не испортило Корнелию настроения, хотя известно, что встретить щербатого и рыжего — не к добру.

Никаких, даже мелких, неприятностей не ожидалось. Наоборот! Впереди два выходных. И то, что Клавдия далеко и будет далеко еще три недели, скажем прямо, тоже неплохо. Сейчас Корнелий придет, поплещется под душем, приготовит земляничный коктейль с иголочками льда, потом поваляется в гамаке на террасе и полистает «Всемирную панораму» и «Голос народа», которые достал из ящика утром, но посмотреть не успел. Затем, специально утомившись от послеобеденной жары, он опустит на окнах фильтры «лунный вечер зимой», нагонит кондиционером зябкого воздуха, закутается в плед, включит камин, откупорит бутылочку солоноватого и жгучего «Флибустьера» и сядет смотреть одиннадцатый выпуск сериала «Виль-изгнанник». Показывать будут, видимо, как Виль Горнер после своих приключений на море проник, неузнанный, в родной город, куда ему было запрещено возвращаться под страхом виселицы.

Конечно, чепуха, коммерческая лента. Но ведь смотрится, черт возьми! Как выпуск — так улицы пустеют. Видимо, недостает чего-то нашему благополучному бытию, если так тянет к экранному риску и приключениям… Впрочем, потому и тянет, что они экранные (Корнелий позволял себе иногда этакое ироническое философствование). Едва ли кто-то из восхищенных зрителей пожелал бы оказаться сам в лапах святейшего инквизитора или в компании зловеще-галантного пиратского адмирала Луи Тубрандера. И однако же что-то шевелится в душе, когда снова несется из ящика песенка неунывающего Виля и герой очередной раз неутомимо скрещивает звенящую рапиру с дюжиной вражеских клинков.

Может, в каждом из нас, в самой глубине существа, все-таки тайно живет вот такой Виль Горнер? Может, это остатки наследственной памяти, еле слышный голос предков, для которых шпага была привычна, как фломастер для нынешних специалистов рекламного творчества? Или просто хочется «чего попроще», позанятнее? Рибалтер как-то хихикнул: «Все мы не прочь потрепаться о Гамлете, а кино предпочитаем про Робин Гуда…»

Ну и что? Чем он плох, Робин Гуд-то?

Все знают, как делается «видяшка», и все же, когда смотришь, начинаешь верить понемногу, что были славные времена. Такие, когда честное слово было нерушимым, друзья — железными, любовь — горячей и вечной, а смысл жизни состоял в риске и поисках приключений.

Особенно хорошо смотреть и верить, когда сидишь у камина с «Флибустьером» и знаешь — никто не закричит из соседней комнаты: «Лапочка, ты не хочешь помочь мне наладить соковыжималку?!» Никто не усядется напротив и не станет допытываться: «Котик, это и есть Виль Горнер? Но ведь в прошлой серии его играл, кажется, Рене Хмель, а это Рэм Соната!» (и сдерживаешь себя до такой степени, что цветная голограмма экрана делается плоской и черно-белой).

Но сегодня Корнелию ничто не помешает насладиться двухчасовой серией «Изгнанника». Погонями, дуэлями и прочими элементами зрелища, достойного мужчин.

Господа, мы пришли не на танцы!
Будем краткими — время бежит.
Секунданты, разметьте дистанцию
И покрепче забейте пыжи!
Ля-ля-ля, ля-ля-ля, ля-ля-ля!
Ля! Ля! Ля!

С этой бодрой и, безусловно, достойной мужчины киномелодией Корнелий и приблизился к дому.

В двадцати шагах от решетчато-бетонной зеленой изгороди он вскинул над плечом ладонь. Со стороны могло показаться, что это какой-то ритуальный жест. Словно хозяин приветствует свое жилище (и вправду — полностью свое: полтора месяца назад господин Глас выплатил последний взнос за коттедж, участок и гараж!). Но на самом деле Корнелий просто освобождал из манжета и поворачивал к калитке запястье — чтобы уловитель-привратник издалека поймал излучение индекса.

Электроника сработала, как всегда, без отказа, глухая калитка с шорохом отошла. И Корнелий Глас неторопливо ступил на свою суверенную территорию. Ласково голубели среди плюща идеально чистые стекла. Цвел шиповник. Над подстриженным газоном искрился миниатюрный фонтан.

Корнелий мельком, через плечо, глянул на почтовый ящик. Просто так, зная, что там пусто. Газеты и журналы пришли утром, а писем ждать было не от кого. Клавдия, если и вспомнит, писать не станет, позвонит. Дочь Алла тоже предпочитает телефон: регулярно дает о себе знать раз в месяц…

Тем не менее за решетчатым оконцем ящика светлела бумага. Корнелий остановился. Тупым, несильным коготком царапнуло беспокойство. Бумага была желтовато-серая, казенная. На такой печатались квитанции, счета, извещения. На таком же листке была оттиснута повестка на сборы муниципальной милиции, которые Корнелий Глас «оттрубил» последний раз два года назад.

Что? Неужели опять? Полтора месяца казармы под начальством какого-нибудь кретина из корпуса уланов! Вроде старшего штатт-капрала Дуго Лобмана. Как он, скотина, тешил свою солдафонскую душу, измываясь над «господами интеллигентами»!

Да ну, чепуха! После сорока уже не призывают… Небось какой-нибудь бюллетень муниципалитета…

Успокоив себя, Корнелий дернул дверцу. Дернул все-таки нервно. Листок скользнул мимо пальцев, упал на серую замшу башмака. Бумага была склеена вдвое. Еще не нагнувшись, Корнелий прочитал единственное жирное слово:

ПРЕДПИСАНИЕ

Присев, он разорвал ленточку. И, медленно выпрямляясь, стал читать…

«Г-ну Корнелию Гласу из Руты… № 43-тр… С прискорбием извещаем Вас, что в связи с нарушением общественного порядка (неправильный переход улицы 12 марта с. г.) Вы были внесены в штрафной список по графе 1/1 000 000 и 8 августа с. г. Машина юридической службы „ЮМ-3“ при розыгрыше номеров данного списка указала Ваш индекс УМФ-Х 111344…»

Господи, что за чушь!

Такого не бывает…

Но ведь написано!

Слабея, он прислонился к бетонному столбу калитки.

Да нет, ерунда… Здесь что-то не то. Путаница чья-то…

Листок трепыхался в пальцах, как от ветра. В казенных бумагах не бывает ошибок… Но почему это именно с ним?! С какой стати?!

«…На основании данного выбора Машины, Вы являетесь виновным в совершенном нарушении и подлежите смертной казни, производимой в административном порядке…»

Святые Хранители, да что это такое!..

Ну, в самом деле был случай. Он торопился на вечеринку к Рибалтеру и перебежал улицу Короля Наттона (абсолютно пустую!) чуть в стороне от светофора. И какой-то постовой улан-новобранец, коротышка с надутой от важности рожей, засвистел, замахал светящейся палкой. Нацелил, идиот, уловитель индекса.

— Господин, задержитесь, вы нарушили!.. Ага, вот ваш индекс, зафиксируем… Получаете, сударь, шансик из миллиона. Немного на первый раз, но советую впредь быть осторожнее. Честь имею…

Корнелий с деланным сокрушением развел руками. И он, и улан прекрасно понимали, что такое на практике миллионный шанс. Не в пример вероятнее казалась гибель от прямого попадания метеорита или редчайшей болезни «африканский волос». О происшествии на перекрестке Корнелий весело рассказал на вечеринке, и все посмеялись. У некоторых было по нескольку включений в штрафные списки, и не только в миллионные. Специалист по торговому дизайну Виктор Буга, например, недавно влетел в «сотку» — за то, что на своем «Флюгшифе» наехал на цоколь памятника премьеру Крону. Ну и что — один шанс из ста! Пронесло, разумеется…

Кто-то, зевнув, сказал:

— Все это чепуха. Миллионные списки вообще не рассматриваются. Сколько времени надо, чтобы набрать миллион нарушителей, составить программу…

Знатоки юридических тонкостей возразили, что делается это не так. Просто на диск с миллионом пустых ячеек вносятся врассыпную индексы тех, кто попал в нарушители за последние полгода. А потом лазерный искатель бежит по диску и наугад останавливается на одной из ячеек. Чаще всего, разумеется, на пустой. Лишь несносный Рибалтер похлопал Корнелия по плечу и сказал, что теперь тому будет сниться этот искатель в виде костлявого пальца, который шарит по списку, выискивая индекс человека по фамилии Глас. Корнелия на миг пробрало холодком. Он обругал Рибалтера, трахнул полстакана коньяку и больше о «костлявом искателе» никогда не вспоминал…

И вот…

Да нет же, нет! Наверно, он что-то не понял! Тут не так написано, не про то! И вообще это сон…

«Для вышеупомянутой процедуры Вам надлежит 14 августа с. г. к 10 часам утра явиться в муниципальную тюрьму г. Реттерберга. Перед явкой необходимо принять ванну, побриться, надеть чистое белье. Провожающим Вас лицам не следует пересекать белую черту, нанесенную на дорожном покрытии в 100 метрах от тюремной зоны.

Урна с Вашим прахом будет доставлена членам Вашей семьи или другим лицам (по указанию) на дом в трехдневный после акции срок. Если Вы одиноки, погребение будет осуществлено в городском колумбарии общего типа за счет муниципалитета…»

Я! Не! хо-чу!

Корнелий, раздирая тонкий тетраклон пиджака, спиной сполз по столбу калитки. Сел в траву. Ноги остро согнулись. На обтянутое брючиной колено села желтая бабочка.

— Я не хочу, — убедительно сказал ей Корнелий. Потом заорал: — Пошла!!

Дернулся, чтобы вскочить, но опять мгновенно ослаб. Затем вспыхнула ослепительная надежда (почти уверенность!), что на листке — совсем не то! Весь этот ужас ему просто показался!

Он вскинул бумагу к лицу.

«…Право наследования автоматически передается ближайшим родственникам, причем распределение имущества между ними производится юридической Машиной в соответствии с существующим законодательством. Если Вы не имеете родственников, можете распорядиться имуществом при Вашей регистрации по прибытии в муниципальную тюрьму.

Муниципалитет предупреждает Вас, что при неявке в тюрьму и попытке уклониться от предписанной акции Вы будете доставлены под конвоем и подвергнуты казни по уголовному разряду в соответствии со статьей 100/3 действующего законодательства. В этом случае Ваше имущество подлежит конфискации и родственники лишаются права наследования».

И все. Больше ни слова. Ни лазейки, ни крошечной щелочки для надежды. Никакой зацепочки. Фиолетовая печать юридического отдела муниципалитета, витиеватый росчерк делопроизводителя.

Но не может же быть, чтобы все это вправду… А, вот в чем дело! Это не ему! Почта перепутала ящик!

Корнелий метнулся глазами к началу «Предписания».

«Г-ну Корнелию Гласу из Руты… С прискорбием извещаем Вас, что…»

Желтая бабочка все кружилась неподалеку, и Корнелий всем нутром своим ощутил, насколько же она счастливее его… В школе учили, кажется, что бабочки живут совсем недолго. И все-таки эта будет, наверно, еще летать, когда его, Корнелия, уже…

«О-о-о-о…» — тяжкий, выматывающий, все заглушающий страх рухнул вязким грузом. Корнелий упал ничком. Тут же стал на четвереньки, и его стошнило.

С минуту он стоял так, поматывая головой… и чувствуя, что становится легче. Спокойнее как-то.

Опасливо прислушиваясь к себе, Корнелий медленно встал. Страх и правда ослабел. Но Корнелий был уже совсем другой. И другими глазами смотрел на все вокруг…

Загребая башмаками траву, он пошел в дом. Двери из рифленого стекла, как всегда, предупредительно разошлись. Корнелий удивленно и горестно замер на крыльце. Как? Разве он еще хозяин здесь? И этот светло-серый дом с террасой, с высокой финской крышей под искусственной оранжевой черепицей — его? И электроника по-прежнему послушна ему?

Ах да! Ведь в тюрьму для «вышеупомянутой процедуры» ему надо идти только завтра. А сегодня… Да! Сегодня (ха-ха-ха!) он, Корнелий Глас, еще полноценный и полноправный член общества. Индекс его не заблокирован. Можно собрать сослуживцев с Рибалтером во главе и, не заботясь о сбережениях (на последний вечер хватит!), устроить в шикарном подвале «Под зеленой башней» прощальный пир. Или, наоборот, в одиночку отправиться бродить по улицам, заходя в кафе, в киноавтоматы, присаживаясь у стоек открытых баров и вообще «срывая цветы удовольствия» вечернего города…

Корнелий, медленно переставляя ноги, вошел в гостиную и упал вниз лицом на диван, который глубоко подался под ним ласковой пушистой мякотью. Как любил Корнелий бухаться на этот диван, приходя с работы! Раньше…

Он лежал, зарываясь лицом в шелковистую шкуру обивки, а мысли бежали без перерыва, сами по себе.

Да, сегодня он все может. Будто и нет на нем смертного клейма! Может развлекаться, шуметь, смотреть «Виля-изгнанника», трепаться по телефону, делать коктейли, взять напрокат машину и поехать на пляжи Лунного озера. Одного не может «г-н Корнелий Глас из Руты» — сбежать, исчезнуть, спастись. Если завтра в десять часов утра он не отдаст себя в руки исполнителей закона, по всей стране включатся могучие «уши». Вездесущие локаторы юридической службы. У них уловители индексов — не то что у калитки или, скажем, кассовых автоматов. «Уши» чуют излучение за много миль. И корпус уланов — постоянно на страже, эти ребята свое дело знают.

Да и куда бежать? За границу? Но пограничным постам наверняка известны заранее индексы тех, кого не следует выпускать из самого счастливого на планете государства.

…О, индексы! Величайшее изобретение, положившее начало эре стабильности!

Сперва были просто браслеты с излучателями. Хочешь — носи, хочешь — сними и спрячь. Потом браслеты стали обязательными. И никто не возражал, кроме небольших групп экстремистов, привычно вопящих о свободе личности (такие находятся во все времена во всякой стране, когда речь заходит о всеобщем благе). А лет за тридцать до рождения Корнелия Гласа вместо браслетов была введена всеобщая индексикация. Новорожденному вводили в левое запястье раствор стимулятора. Эта чудесная жидкость (о ней первое время даже поэмы писали!) вступала в контакт с организмом и вызывала постоянное биоизлучение. Причем характеристика излучения у каждого человека была неповторима, как рисунок на коже пальцев.

«Борцы за свободу личности» опять подняли крик, и, уступая им, демократическое правительство объявило, что каждая семья сама вправе решать: делать ребенку индексикацию или снабдить его браслетом. Но вскоре об этом решении просто-напросто забыли. Родителей, не согласных с индексикацией, было столь ничтожное число, что не стоило их принимать во внимание. А со временем они перевелись вообще.

Да и какой нормальный человек станет спорить с собственным счастьем и счастьем детей. Индекс — это основа жизни. Это сумма изначального обеспечения и государственной страховки, положенная тебе от рождения. Это постоянный медицинский контроль. Это ненадобность всяких документов. У каждого носителя индекса есть в Центральном государственном информатории персональный диск, на котором записано об этом человеке абсолютно все: от группы крови и оценок за каждый класс школы до любимого блюда и уровня контактности с окружающими.

Ты поступаешь на службу, и электронный контролер кадров за доли секунды набирает о тебе сумму сведений и сообщает — годишься или нет. И, если не годишься, дает совет, куда с твоими способностями лучше пойти. Если, не дай Бог, ты попадаешь в больницу из-за простуды, автокатастрофы или неумеренного возлияния, врач в мгновение ока узнает всю твою медицинскую подноготную и во всеоружии принимается за бесплатный квалифицированный ремонт. Если заказываешь в баре «У тетушки» фужер «Калейдоскопа» с мятным трюфелем, кассовый автомат сам вычитает из записанной на диске твоей наличности нужную сумму — без всяких пошлых чаевых и возни с бумажками и медяками…

А могучие нейроэлектронные мозги Всеобщего административного Контроля и Управления по наблюдению за лояльностью неусыпно варят свои государственные мысли, чтобы каждый гражданин Западной Федерации мог занять в жизни место, достойное своих знаний, трудолюбия и склонностей. Ибо нет ничего важнее устройства счастливых человеческих судеб…

К нынешнему времени без живых индексов, со старомодными браслетами-излучателями, остались лишь старцы, помнившие эпоху так называемой «Космической революции и всеобщего прогресса».

В детские годы Корнелия понятие «прогресс» все чаще заменялось термином «стабильность». Стабильность во всем — в экономике, в семейной жизни, в технике, в характерах, в науке, в деловито-бодрой работе и в неизменно веселом разнообразии отдыха. Человек рождается на свет единожды и вправе прожить свой век без потрясений и с минимальным числом печальных дней.

Стабильность становилась основой бытия. О ней писали как о средстве от всех несчастий. Это слово дети слышали намного раньше, чем начинали понимать во всей полноте. И однажды четвероклассник Корнелий спросил:

— Папа, а все-таки что такое стабильность?

— Это очень просто. Это значит — твердое постоянство, — с готовностью откликнулся отец. — Вот возьмем пример из аптечно-медицинской практики. Если проявить неточность, то…

Шеф-наладчик строгих провизорских автоматов, он во время работы вынужден был молчать, чтобы не отвлекаться, и потому любил порассуждать в семейном кругу.

Корнелий — мальчик покладистый и терпеливый — выслушал пространные объяснения с должным выражением внимания. И под конец узнал, что недавно в журнале «Орбита быта» группа каких-то явных шизофреников из Национальной Академии выступила с открытым письмом, где утверждала, что стабильность в нашем обществе противопоставляется идеям научного развития и ведет к всеобщей энтропии…

Это сообщение папы — тридцатидвухлетнего провизора-электронщика и потомственного интеллигента — Корнелий не понял совершенно. А тут еще вмешалась мама:

— Да провались оно, это научное развитие! Мало нам еще, да? Едва не довели Планету до цепной реакции…

Что такое цепная реакция, Корнелий, конечно, знал. Но в тот момент слова эти вызвали у него не картину всепланетного взрыва, а воспоминание о недавнем горестном событии в школе.

Перед уроками, когда многие уже собрались в классе, Пальчик сказал:

— Дыня, давай проверим твою реакцию. С цепочкой. Хочешь?

Дыня — это была кличка Корнелия. Никакого испытания реакции Дыня, разумеется, не хотел. За ласково-уменьшительным прозвищем Пальчика крылась зловещая сущность. Как и за его обманчивой внешностью. У Пальчика было чистенькое лицо, кукольные голубые глазки и крошечный, похожий на сосок, рот. Этим ртом, красным и мокрым, он часто причмокивал, будто целовал воздух. Причмокивал перед тем, как сделать кому-нибудь гадость. А сделав ее, он как-то не по-мальчишечьи хихикал — будто выталкивал выдохами шарики липкого нечистого воздуха:

— Х-хё, х-хё, х-хё…

Но Пальчик был не только гад. Он был еще и самый главный в классе. Потому что его боялись.

А Корнелий по кличке Дыня был «муля».

Муля — это личность, которую все шпыняют и презирают. Это самый затюканный человек в классе, козел отпущения. Становились мулями обычно те, кто при стычках с одноклассниками не умел дать сдачи. Боязливость не прощалась. Так же, как не прощались и некоторые другие качества: чрезмерная начитанность, излишнее послушание перед учителями и неумение прыгать через гимнастического «верблюда». Традиции и нравы в государственном мужском колледже города Руты оставались незыблемыми в течение десятилетий.

Корнелий Глас, на свою беду, был не только боязлив, но и кругловат (недаром Дыня). Впрочем, ни боязливость его, ни упитанность, ни мешковатость на уроках гимнастики не были чрезмерными. При каких-то иных колебаниях судьбы Корнелий вполне мог остаться в школе равным среди равных. Но во втором классе в потасовке с Эдиком Кабанчиком он не выдержал и, хлюпая расквашенным носом, разревелся да еще (хватило же ума!) пообещал сквозь слезы «рассказать мадам Каролине, как ты, Кабан вонючий, первый ко всем лезешь». Немедленно был он лишен всякого сочувствия и удостоился позорной песенки:

Муля-дуля, паровоз,
В голове один навоз…

И началась жизнь изгоя. Особенно тяжко стало в четвертом классе, когда там появился и взял в крепкие руки власть безжалостный Пальчик…

Сейчас Пальчик в упор глядел на Дыню фаянсово-голубыми глазками и наматывал на мизинец тонкую цепочку с амулетом — отлитым из желтого сплава кулачком с вытянутым указательным пальцем. Согласия на эксперимент он и не ждал, все решил сам.

Зрители стали кружком. Пальчик сел на пол, раскинув ноги, напустил перед собой из баллончика детской клизмы лужицу (кто-то захихикал).

— Ш-ша, дети, — сказал Пальчик. — Дайте губку. Дыня будет вытирать ею воду, а я щелкать его цепочкой по руке. Если с пяти раз вытрет — меняемся местами. Такая игра, на быстроту.

Дыне куда деваться? Криво улыбаясь, взял губку, которой с доски стирали надписи. Сел на корточки. Лужица была всего размером с блюдце. А губка — большая. Дыня примерился, все затихли. Дыня сделал обманное движение, цепочка свистнула, ударила об пол, а Дыня одним махом размазал воду в длинную полосу.

— Молодец, — сказал Пальчик. — Жми дальше.

При второй попытке цепочка скользнула по обшлагу. Через двойную ткань — почти не больно. Дыня осмелел и в третий раз прозевал: стальные колечки рассекли на запястье кожу. Корнелий взвизгнул, бросил губку, прижал ссадину к губам.

— А ты как думал? — серьезно произнес Пальчик. — Риск есть риск. Все по-честному.

Корнелий стиснул зубы, сощурил мокрые глаза и двумя рывками крепко растер воду по паркету. И прижал руку к животу, потому что на тыльной стороне ладони алели еще две полоски.

— Не вышло! — вопили послушные Пальчику болельщики. — Не насухо вытер!

— Ш-ша, — оборвал Пальчик. — Вытер нормально. Надо по справедливости. Теперь я…

Они поменялись местами. Снова появилась лужица.

— Лейте больше, — распорядился Пальчик. — Мне все равно. А ты, Дыня, лупи от души, не бойся, я злиться не буду. Я одним движением затру. Не верите? Спорим. Если не получится, дарю тебе, Дыня, цепочку с кулаком!

Корнелий сидел, раскинув ноги, вода блестела у него между развернутых коленей. Рука болела так, что Дыня забыл про осторожность и готовился врезать цепочкой по кисти Пальчика от души. Крепко сжимал в ладони металлический кулачок.

— Э, постой, — добродушно сказал Пальчик. — Ноги-то сделай пошире. Вот так… — Он деловито взял Корнелия за щиколотки и вдруг сильно рванул на себя.

Дыня, запрокинувшись, проехал по паркету и, размазав воду собственным задом, стукнулся об пол затылком.

Пальчик встал над ним, отряхивая ладони.

— Видели? Вытер одним движением. Скажете, не честно?

Все радостно завопили, что честно. Ура Пальчику!

Из последних сил давя в себе слезы, Корнелий встал. Не сдержал злости, швырнул цепочку с амулетом в грудь Пальчику. Но тот не стал его бить за это, сказал великодушно:

— Ничего, Дыня, не переживай. Лучше иди, посуши штанишки.

На Корнелии были новенькие, первый раз надетые брюки — в точности как у Джимми Макферсона из кино «Стрелки’ желтой прерии». Из толстого, с бронзовым отливом, вельвета, с витым поясом и чеканными пряжками на широких кожаных помочах. Корнелий наивно надеялся, что этот мужественный наряд в какой-то степени повысит его авторитет. А что получилось! Толстая ткань будет сырой целый день, а сосед по парте Юлька Сачок на каждом уроке станет поднимать руку:

— Господин учитель, пусть Корнелий Глас выйдет, а то под ним почему-то мокро…

Представив это, Корнелий не выдержал и все-таки заплакал…

Господи, почему опять вспоминается школьное время? Какой теперь в этом смысл?.. И в бюро сегодня отчего-то вспомнилось ругательство детских времен… Может, неспроста? Может, был в этом какой-то зловещий намек?.. И эти трое мальчишек на дороге, причем один — рыжий и щербатый!

Не все ли равно теперь?

Теперь вообще ничто не имеет значения.

«Святые Хранители, за что же это мне? Чем я хуже других?»

Корнелий всхлипнул, оторвал от душного дивана лицо. Понял, что в свесившейся с дивана руке все еще держит листок-предписание. Дернулся от новой нелепой надежды, что все приснилось, и опять кинулся читать.

«Г-ну Корнелию Гласу из Руты… С прискорбием извещаем Вас…»

«С прискорбием»! Сволочи! Они будут жить, жрать, пить, гоготать над анекдотами, а он…

По какому праву?!

Корнелий сел, уперся кулаками в диван. В зеркале напротив увидел свое дикое мокрое лицо. Зажмурился.

Под зеркалом затрещал телефон. Опять с какой-то дикой надеждой Корнелий бросился к аппарату, схватил трубку.

— Ну, как настроение? — спросил хихикающий голос Рибалтера. — Успокоился? Или снова будешь бросаться стак…

— Пошел к черту, гадина! — взревел Корнелий и рванул из стены шнур. И обмер, осознав, что порвал первую нить из тех, которые связывают его с жизнью.

Но он не хотел рвать!

Это его жизнь! Кто имеет право ее отобрать?!

А может, попробовать на прокатной машине с разгона прорваться через пограничный кордон? Как в кино «Резидент уходит навсегда»!..

Но в сопредельном Юр-Тогосе та же система индексов. И кроме того, Корнелий Глас никак не тянет на роль политэмигранта. А что касается простых беженцев и уголовных преступников, то есть международная конвенция о выдаче…

Вот именно, «уголовных преступников»… Если он попытается бежать, в этот разряд его и занесут. То, что конфискуют имущество и дом, — наплевать. И у Клавдии, и у дочери есть свои накопления, они женщины многомудрые. Но если его схватят (а все равно схватят!) — казнь по уголовному разряду.

Эту жуткую процедуру Корнелий видел на экране. В гулком бетонном зале осужденного со скованными руками и завязанными глазами ставят на колени у края квадратной ямы, в глубине которой торчит лента транспортера. Из динамика раскатисто звучат слова приговора, а затем — назидание всем видящим эту сцену и краткая молитва. Выстраивается шеренга улан — в масках и с черными траурными повязками на рукавах парадных малиновых мундиров. Гремит оглушительный и дымный залп карабинов. И то, что секунду назад было человеком, валится в яму, транспортер уносит останки в адский зев крематория (зев этот был показан во весь экран)…

Правда, передача была не документальная, а серия фильма «Дороги неправых», но знатоки утверждали, что все показано с полнейшей точностью…

А с «административными» как? Говорят, что безболезненно и почти незаметно. Пилюля там какая-то или еще что-то подобное. Потому что «административный» — он ведь в общем-то и не виноват. Он по жребию расплачивается за крошечные нарушения и недосмотры многих тысяч беззаботных сограждан. Один — в поучительный пример многим.

Но почему этот один — именно он, Корнелий Глас, которому так славно жилось на Планете до недавнего часа? Который никому не хотел зла?

Корнелий замычал и опять почувствовал тяжелую тошноту. Кинулся в туалет. Оттуда вышел через несколько минут, измученный и почти примирившийся с неизбежным. Он так ослабел, будто осталась от него одна оболочка. Хватаясь за косяки, побрел в гостиную, где, как алтарь, возвышалась «Регина» — могучая установка со стереоэкраном высшего класса — предмет открытой зависти ехидного Рибалтера. Бухнулся в кресло — такое же ласково-податливое, как диван. Тихонько заплакал — такое родное было кресло, будто живое существо. Сколько вечеров он провел в нем перед экраном… А сегодня — последний…

А если разобраться — какая разница: сегодня или потом? Все равно какой-нибудь вечер был бы последним. Может, оно и лучше, что вот так, сразу, без всяких затяжных болезней и притворного сочувствия Клавдии, дочери и сослуживцев?

А почему притворного?.. «Ладно, не валяй дурака, — сумрачно сказал себе Корнелий, — хотя бы сейчас…»

Любил ли он Клавдию? Ну, наверно, вначале — да… Хотя, по правде говоря, женитьба была не столько из-за пылких чувств, сколько из-за желания иметь уютный угол с хозяйкой… Ну и что? Жили не хуже других. Как положено, появилось дитя, Клавдия назвала дочку Аллой. Корнелий некоторое время умилялся, таскал на руках мокро-розового младенца, подавляя порой крепкую досаду от излишней крикливости чада. Но потом вдруг поймал себя на мысли, что так до конца и не проникся ощущением, что эта девочка — его дочь. Он, конечно, тревожился во время ее младенческих хворей, случалось, проверял оценки, когда пошла в школу. Но Алла, очень скоро ставшая маленькой копией мамы, относилась к отцу с той же ноткой снисходительности, что и Клавдия к мужу. В семь лет она впервые, следом за матерью, назвала Корнелия Котиком. Корнелий пожал плечами и с минутной грустью подумал, что его отцовские обязанности, пожалуй, окончены.

Далее все пошло очень быстро. Алла стремительно превратилась в неотличимую от других современно-стандартных красоток девицу (на улице он ее и не узнал бы), окончила курсы младших сотрудников при газетном концерне «Либериум» и с первым мужем укатила в приморский Нейгафен. Там скоропалительно вышла замуж второй раз — кажется, за органиста из какого-то оркестра.

Клавдия все это восприняла как должное, Корнелий следом за ней — тоже.

— Теперь, в конце концов, мы можем пожить и для себя, — сказала ему Клавдия.

Корнелий кивнул. Он никогда не спорил с женой. И не повышал голоса, даже если к горлу подкатывало тяжкое раздражение. Не потому, что щадил тонкую натуру супруги (какая холера с ней сделается?), а интуитивно берег собственный спокойный настрой. Психанешь на две минуты, а потом входишь в «мирное русло» целый час. Это ведь не на службе, где полаялся с Рибалтером, а через пять минут с ним же травишь анекдоты или сговариваешься заглянуть вечером в приятное заведение «мадам Лизы».

Что касается «жизни для себя», то Корнелий и так был занят этим на сто процентов. Не для Клавдии же, в конце концов, и не для преподобной красавицы Аллы вкалывал он в своем рекламбюро над сверхурочными заказами, копил валюту для взносов за этот дом. Клавдии говорил: «К черту эти поездки на Юг… То есть отправляйся, если хочется, а я закончу комплекс витрин для „Музыкальных джунглей“». Клавдия чмокала его ниже уха: «Ты у меня умница. Ты у меня добрый…»

А он был не умница и не добрый, а просто домосед по натуре. И свободное, без Клавдии, бытие в своем доме почитал за лучший отдых. А мир, который многие любят наблюдать из окна туристского автобуса, ничуть не хуже выглядел на стереоэкране…

Но скоро, совсем скоро ничего не будет! Ни экрана, ни мира, ни даже Клавдии!..

Однако эта мысль, толкнувшись в сознании, не вызвала прежнего отчаяния. Видно, мозг был так вымотан недавней тоской и ужасом, что уже не отзывался эхом на неотвратимое и страшное.

Корнелий устало подивился собственному равнодушию и глянул на часы.

Что? С момента, как он увидел в ящике предписание, прошло всего сорок минут?

Целый век прошел! Потому что сейчас в кресле сидел совсем иной Корнелий. Передумавший гору непосильных мыслей, прошедший через отчаяние, изнуряющий страх, горькое отречение от жизни и примирение с безжалостной судьбой…

По-прежнему палило сквозь окна солнце. Свесившейся с подлокотника рукой Корнелий повел по краю низкого пульта. Двинул рычажок. Голубые фильтры «лунный вечер зимой» послушно заслонили Корнелия от знойного августа. Еще движение пальца — и загудел кондиционер. Все было под рукой, все было послушно. «Можно жить, не вставая из кресла», — говорил иногда Корнелий и с удовольствием нащупывал кнопку включения «Регины».

…Только чтобы отменить, отключить завтрашнее, никакой кнопки не найдешь…

Боясь, что эта мысль вернет прежний ужас, Корнелий зашарил пальцами с другой стороны кресла. Опустилась крышка низкого бара. Под руку попала тяжелая квадратная бутылка. «Дракон». Жгучий концентрат для «мужских» коктейлей. Прекрасно!

Крепкими зубами (Корнелий так гордился ими! Где они будут завтра?) он вырвал высокую пробку, сплюнул сургуч. Приложил горлышко к губам. Нёбо, язык и миндалины обожгло. Горячий ток пошел до пяток. Вот так! Еще… И пусть все катится в преисподнюю. Как там говорил шутник-проповедник из фильма «Береговое братство»? «Крематорий хорош хотя бы тем, что это не самое холодное место на Планете…» Ха-ха…

Ощущение ожога прошло, а бодрость (хотя и слабенькая, нервная) осталась.

Ставя бутылку, Корнелий тыльной стороной ладони задел твердый переплет какой-то книги. Клавдия вечно сует в бар что попало!.. Ба, да это семейный альбом! Тут наверняка очередная проделка судьбы. Символическое совпадение: вспомни, мол, Корнелий Глас, напоследок всю свою жизнь. Простись…

А он не будет! Черта с два! Не будет, вот и все!..

Хотя почему? Это даже любопытно. И вообще… «Кончать надо достойно». Кажется, именно так говорил в прошлой серии капитан Буйтешлер, храбрый соперник Виля-изгнанника?

Да. И Корнелий тоже… достойно. В последние часы надо это самое… оставаться личностью.

Черт, а внутри в самом деле настоящее пекло. Никогда он не глотал чистого «Дракона». «Х-хё, х-хё, х-хё», — как любил смеяться симпатичный Пальчик… Тьфу, опять лезут в башку воспоминания. Впрочем, это естественно. «Вся жизнь пронеслась перед его внутренним взором…» В альбоме тоже вся жизнь. Благодаря стараниям Клавдии…

Вот — родители… Они ушли в лучший мир почти одновременно, десять лет назад… (А может, он в самом деле есть, лучший мир? Скоро узнаем… Х-хё, х-хё, х-хё…) Корнелий погоревал об отце и матери, но, по правде говоря, он даже в детские годы не был привязан к ним слишком сильно. По странностям своего характера Корнелий напоминал кошку, которая, говорят, привязывается не столько к людям, сколько к месту, где живет. По родному своему дому (трехкомнатной квартире в двухэтажном казенном коттедже на Старолужской улице) он отчаянно тосковал, если его отправляли на школьную загородную дачу или в летний пансионат («Мадам Каролина, а муля, то есть Корнелий Глас, вечером опять ревел в подушку!»). Но почти не скучал по родителям, когда те уезжали куда-нибудь, оставляя сына с покладистой, добродушной соседкой.

Может, с той поры и завелась у Корнелия мечта о собственном и удобном доме как о главной цели жизни? Может, потому для него это кресло роднее, чем Клавдия? (Х-хё, х-хё, х-хё…)

А вот он сам на карточке! Четвероклассник Корнелий Глас, в тех самых злополучных штанах с медными пряжками в виде скрещенных револьверов. Штаны, только что купленные, еще не оскверненные подлой шуткой гнусного Пальчика…

А может, это и не Корнелий? В самом деле, какое-то круглолицее лупоглазое существо ростом чуть выше старого резного стула, у которого оно стоит!.. Где тот стул? И где тот четвероклассник? В нынешнем Корнелии от этого пухлого, приоткрывшего рот мальчика не осталось ни одного атома — в силу известного круговорота веществ. А если так, то какой смысл в таких снимках и воспоминаниях?

Он никогда не понимал тех, кто умилялся школьными годами. Что в них, в этих годах? Обиды, унижения, страх перед плохой отметкой, «трясучка» перед экзаменами, полное бесправие в жизни. И смутная, полустертая, но не исчезающая насовсем память о предательстве из-за вечной своей трусости…

Господи, да что он, хуже других был? Хуже этой сволочи Пальчика или его вечного адъютанта Гуки Клапана? Оба давно уже прошли по уголовному разряду за грабежи с утонченным зверством. Оба кончили век в бетонном подвале (трах! — синий дым, стук тела, кряхтенье поднатужившегося транспортера). Не спас их «последний шанс» (кажется, один из двадцати четырех), который после приговора суда милостиво назначает осужденным юридическая Машина.

Она, Машина-то, не лишена гуманности: в нее специальный блок вставлен. Даже самому отпетому злодею, приговоренному людским судом к высшей каре, дает проблеск надежды. Хоть крохотный, но дает. И, говорят, в этом случае осужденный сам перед казнью последний раз испытывает судьбу: тянет из назначенного числа билетиков один. Трясущейся рукой (Корнелий видел это на экране) человек шарит среди бумажных трубочек, положенных в уланскую фуражку, с отчаянным упованием на спасительное чудо.

Увы, такая надежда — лишь для уголовников. У «административного» Корнелия не будет ее. У него и без того было огромное число счастливых шансов — целый миллион без одного. Кто же виноват, что лазерный искатель уперся именно в ячейку с индексом Корнелия Гласа?

Да, а кто вообще во всем этом виноват?

Кто придумал идиотскую штрафную систему, когда за нарушение любых правил и законов наказание одно — смерть?

Придумал, говорят, Административный Кибернетический Центр — мозг всего государства, хранитель стабильности и общего благополучия. Четко все разработал, стервец! За мелкие проступки вероятность казни совсем крошечная, символическая. За крупные — и шанс побольше: пусть виновный попереживает. А с уголовниками чего церемониться? Им по закону обычно припаивали такой приговор, что даже для мелких жуликов дело пахло крематорием всерьез: один смертный шанс из десяти. У матерых преступников шансов на спасение меньше половины. А у самых отпетых — всего ничего…

Мудрая система! Комментаторы вещали с экранов, что народ принял ее с восторгом — так же, как в свое время всеобщую индексикацию! Во-первых, гарантия полной справедливости и объективности — Машина не ошибается. Во-вторых, страх сурового возмездия (пусть даже при самой малой вероятности) сразу укрепил общественную нравственность и снизил преступность — так, по крайней мере, утверждал с экрана Заместитель Министра национального правопорядка. (Правда, через месяц после этого он был обвинен во взяточничестве и приговорен по уголовному разряду с шансами пятьдесят на пятьдесят, но это лишь подтвердило беспристрастность Машины; Министру, впрочем, повезло, он вытянул «счастливый билетик» и мирно ушел в отставку.)

А какая экономия общественных денег! Расходы на содержание тюрем и стражи упали в десятки раз! Ведь сейчас тюрьмы нужны только для того, чтобы держать там редких осужденных самый короткий срок — от приговора до казни…

А сколько времени там проведет Корнелий? Наверно, это — сразу. Чего долго возиться-то? И скорее всего, завтрашнего вечера он уже не увидит…

Давя в себе вновь колыхнувшийся тоскливый ужас, Корнелий сделал еще глоток. И вспомнил, что хотел прожить последние часы достойно. И спокойно. Сейчас он включит экран и посмотрит одиннадцатую серию «Виля-изгнанника». А потом… он… Нет, сперва это… выключить кондиционер. А то, не ровен час, и простуду схватишь. Простуду? Х-хё, х-хё, х-хё…

…Очнулся он утром. С отчаянной головной болью и тошнотой. И сразу, несмотря на тяжкое страдание похмелья, вспомнил все. Все, что сегодня его ждет!

Но мука была такая, что гибель не казалась страшной. В самом деле! Чем терпетьтакое, лучше уж… ничего не терпеть! Краешком сознания Корнелий обрадовался этой спасительной мысли. Чем скорее все кончится, тем лучше!

Но ведь надо еще добрести туда.

Он разлепил веки, которые словно были из жидкого асфальта. От фильтров «лунный вечер зимой» в комнате стоял синий тоскливый полусвет. Белый листок с предписанием (он валялся на ковре) казался голубым.

Корнелий застонал и поднялся. От резкого головокружения стал на четвереньки. Поднялся опять. Согнулся, засеменил в туалет. Его долго и вхолостую выворачивало над раковиной.

Он думал обо всем механически. Ни о чем не надо заботиться. Электроника сама отключит все приборы и поставит дом на режим «хозяева в отъезде». Муниципалитет сообщит Клавдии о случившемся (она бурно возрыдает и быстренько успокоится; Алла — та и рыдать не будет, она современно-сдержанна). Бюро перечислит жене старшего консультанта Гласа зарплату за последнюю неделю. Что еще? Все, пожалуй. Ничего его не держит в этом мире. Позвонить кому-нибудь, попрощаться? Телефон оборван. Да и тошно звонить. Было бы мучительно стыдно признаваться кому-то в случившемся. Хотя, казалось бы, не все ли равно? И в чем он виноват?

Стыд, что кто-то узнает о его скорой казни, был не менее тошнотворным, чем похмелье. Именно поэтому Корнелий заставил себя побриться: чтобы люди на улице по его виду не догадались, что с ним случилось и куда он идет. (Впрочем, и в предписании велено — побриться.)

Бритва ласково мурлыкала в ладони, и Корнелий ощутил сентиментальную жалость расставания с этой похожей на доверчивого котенка машинкой. Потом он вспомнил: в бумаге велено — быть помытым и в чистом белье. Открыл в ванной краны.

Ванну он сделал чересчур горячей, а потом — от ненависти к себе — открыл холодный душ. И принудил себя стоять под ним, стоять, обмирая…

Это была ошибка. Ледяные струи (и наверно, подспудная, неистребимая мысль о близком конце) почти прогнали похмелье. Осталась лишь слабость с дрожью в ногах. Иногда она вырастала так, что делалась похожей на обморок. И непонятно уже было: или это обмирание от алкогольной отравы, или очередной наплыв изнурительного страха.

Постанывая, поматывая головой, Корнелий кое-как вытерся, оделся. Взял в шкафу летний бежевый костюм, выбрал свежую рубашку и даже галстук. Тут опять навалилось обморочное бессилие. Он лег животом на спинку кресла, перегнулся. Кое-как достал на полу бутылку с остатками «Дракона». Задавив тошноту, глотнул. Внутри словно распустился горячий бутон. Голову продрало колючей щеткой. Корнелий резко выпрямился и, не глядя по сторонам, вышел.

— Удачи тебе, Корнелий, — добродушно сказал ему в спину автомат-привратник. С шорохом задвинулась калитка.

Было около девяти утра. Жара еще не наступила, от газонов и кустов пахло свежестью. Посвистывали птицы. Корнелий никогда не знал их названия.

«И никогда не узнаю», — подумал он. Однако без нового страха, просто с горечью. Впрочем, и горечи большой не было. В Корнелии словно что-то отключилось. Остатки отравления выветрились, хотя голова еще немного кружилась. Сильнее других чувств была боязнь встретить знакомых. Станут здороваться, спрашивать: куда так рано собрался в выходной. И придется отвечать, сочинять что-то…

Но никто не встретился по дороге до станции. Вагон монорельса был тоже почти пуст. Отрешенно глядя в окно, Корнелий доехал до станции «Девять Щитов». Серебристо-голубой купол храма со слегка выгнутой ладонью на вершине поднимался над холмом, над лестницами и гущей деревьев.

Не помогут Корнелию Хранители со своими щитами.

Он спустился на улицу, ведущую от холма.

Улица была почти без деревьев, с пыльными двухэтажными домами третьеразрядных контор, лавок, прачечных и похоронных бюро. Потом с двух сторон потянулись глухие бетонные стены складов. Этот непроницаемый бетон будто начал стискивать мозг и сердце. Но Корнелий не сбивал мерного шага. Он чувствовал: если запнется, остановится, страх стремительно вырастет и толкнет в паническое, бессмысленное бегство. И тогда что? Свистки, крики мегафонов, уланы на своих черных одноколесных мотоциклах… Его, растрепанного, исцарапанного, вытаскивают из кустов… Наручники… Толпа любопытных, в ней знакомые. И стыд, стыд…

Впрочем, это думала как бы одна половина мозга, а вторая равномерно отмечала шаги.

Зажатая складами улица сделала резкий поворот, и Корнелий с размаха остановился перед белой чертой — словно грудью грянулся о стену.

Вот она!..

Белая, шириной в ладонь линия пересекала от края до края пыльный асфальт. Перед ней, белилами же, была сделана по трафарету надпись:

СТОП!

ДАЛЬШЕ ПРОХОД ТОЛЬКО С ПРЕДПИСАНИЕМ.

Сердце опять ушло в тошнотворную пропасть, задергалось редко и с разной силой (кажется, у врачей это называется «сердечная недостаточность»?). Тем не менее Корнелий машинально потрогал карман с предписанием — так перед посадкой в аэролайнер проверяют, на месте ли билет.

Ух! Ух-ух-ух… ух… — толкалось сердце. Корнелий глотнул. Постоял. Зажмурился и шагнул через черту, отделившую его от живых.

Муниципальная тюрьма

Ничего, конечно, не случилось. Да и что могло случиться сейчас? Это ведь пока не тюрьма. Как ни странно, сердце почти успокоилось. Корнелий глянул вперед. Улица опять поворачивала. Корнелий механически зашагал и, достигнув поворота, увидел аллею с жидкими деревцами. В сотне шагов аллея упиралась в невысокую белую стену с зелеными воротами. У ворот — будка с приоткрытой дверью и окошечком. Над стеной — верхушки тополей и крыши под искусственной черепицей — такой же, как на доме Корнелия.

Совсем не страшно. Тюрьма выглядела провинциально, даже уютно — как в мексиканском городке из фильма «Любимый конь капитана Диего Лас Пальмаса».

Ни мирный вид тюрьмы, ни добродушная внешность палача не дают, конечно, осужденному надежды на спасение, но как-то успокаивают. Это Корнелий давно еще вычитал в какой-то детективной книжке. И сейчас он правда почувствовал себя спокойнее. Страх поулегся. Вместо него нарастало другое скверное чувство: ощущение казенной зависимости, стыдливой неволи. Вроде той унизительной беспомощности, с которой он принужден был являться по призыву на милицейские казарменные сборы.

Именно с этим поганым чувством Корнелий шагнул в дверь проходной будки.

За старомодным, с точеными деревянными балясинами барьером сидел на табурете караульный. В самой вольной позе: привалившись к стене и взгромоздив казенные уланские ботинки с крагами на высокий ящик из-под пива. Берет на нем был тоже уланский — со значком и номером, а штаны и клетчатая рубашка — штатские. С широкого ремня спускался и висел почти у пола десятизарядный длинный «дум-дум» в кобуре без крышки. Рожа у этого привратника ада была круглая и вполне тупая. Выражение на ней, однако, было глубокомысленное, ибо этот человек предавался одному из самых философских и древних занятий. Следил за мухой на потолке.

Услышав шаги, он перевел глаза с мухи на вошедшего, убрал с ящика ботинки. Подумал, поправил берет. С чисто уланской смесью фамильярности и сухости осведомился:

— Куда направляемся?

— К вам, наверно, дружище… — В развязности Корнелий постарался спрятать стыд за свою обреченность и опять подскочивший в груди страх. — К вам, больше некуда. Вот, прислали бумажку.

Стражник неторопливо взял двумя пальцами предписание. Зашевелил мокрыми, как у слюнявого мальчика, губами. Глянул из-за листка на Корнелия. Опять в листок. И снова из-за листка. Рот у него приоткрылся, в глазах появилось что-то вроде сочувствия. Большим пальцем он сдвинул берет далеко на затылок. Краем бумаги почесал подбородок.

— Да-а, братец. «Повезло» тебе… Держи. — Он сунул предписание в мелко дрожащую руку Корнелия. Дотянулся до телефона, снятой трубкой поколотил по контакту. — Господин старший инспектор! Тут такое дело, не поверите. «Миллионер» явился!.. Да честное слово!.. Не-е, улицу не там перешел. А я-то при чем, господин старший инспектор? Не я же его сюда притащил!.. Ну да, «гони в шею»! А потом меня в шею? Да еще «двадцатку» вляпают за нарушение устава!.. Я понимаю, но что делать-то?.. Слушаюсь, господин старший инспектор.

Он положил трубку, со смесью жалости и задумчивого любопытства глянул на Корнелия. Лицо у парня стало даже слегка симпатичным.

— Ты вот что. Двигай через двор по главной дорожке, потом первый поворот налево. Упрешься в контору. Там в комнате номер один сидит старший инспектор господин Мук. Он все оформит.

Привстав, парень вздохнул и толкнул внутреннюю дверь.

Старшему инспектору на вид было лет тридцать пять. Белобрысый, с невзрачным лицом и узкими плечами, он сидел за широченным конторским столом — совершенно пустым. Вертел в пальцах куцый карандаш. Поднял на Корнелия белесые ресницы.

— Это ты, значит, «миллионер»? Давай документ, бедолага… Да не стой, вон скамейка.

С ощущением, что все это жутковатый сон, Корнелий сел у белой стены. К страху он притерпелся настолько, что теперь испытывал даже что-то вроде болезненного интереса: а что дальше? Или это правда сон? Какая-то чужая комната с пустыми стенами, бесшумно качаются листья за решетками открытых окон. Какой-то бесцветный тип за облезлым столом читает бумагу. Про него, про Корнелия. Карандашом что-то на-царапал на столе (кажется, его, Корнелия, индекс). Прочитал, бросил бумагу в ящик. Сказал с искренней досадой:

— И какого черта они присылают в субботу? Я что с тобой буду делать? Исполнитель-то бывает по понедельникам.

В глубине души Корнелий поразился обыденности разговора. И огрызнулся так же буднично:

— А я при чем? Я сюда не просился.

Старший инспектор на это не рассердился. Покивал:

— Понимаю, тебе тоже кисло. Ах ты, дьявольщина, что же делать? Теперь будет волокита. Ладно, обожди!

Развернувшись, он взял с подоконника желтый аппарат с клавиатурой междугородной связи. Вскинул трубку, защелкал кнопками.

— Алло! Узел? По шифру «Лист», восьмая строка. Благодарю. Сектор наблюдения? Добрый день, на связи муниципальная тюрьма номер четыре, старший инспектор Альбин Мук. Виноват, не понял… Да, Альбин Мук из Летова. Кто-о? Ваккер? Стари-ик! Откуда ты выплыл? Значит, ты сейчас шеф сектора? Помощник? Ну, все равно растешь! Я стою навытяжку. Слушаюсь, стоять вольно, ха-ха… Да помаленьку, какие тут у нас перспективы. И мороки полно. Конечно, не ваши столичные масштабы, но все равно. Ага, по делу, разумеется. Снять с учета индекс. Нет, по административному. Вляпался тут один по миллионному шансу. Да, я и то говорю: не повезло мужику. За переход на красный свет, кажется. Вот-вот: живешь, не тужишь, и вдруг — трах! Одно слово — Машина. Все под ей, под родимой, ходим. Ага, даю: У, Эм, Эф… Тире, Икс… сто одиннадцать, триста сорок четыре… Что? Да нет еще, послезавтра, наверно… Боже мой, ну какая разница? Куда он денется? В понедельник могу не успеть, исполнитель иногда под вечер является, во вторник у нас аппаратный день, потом я закручусь, не дозвонюсь, и будет на мне висеть. Вак, по старой дружбе, а? Вот спасибо. А это еще зачем? Ох и бюрократы вы, господа наблюдатели! Шучу, шучу… — Он отодвинул трубку и глянул на Корнелия. — Слушай, тебя как звали? Индекса им, крохоборам, недостаточно…

От этого мимолетного и добродушного «звали» Корнелия опять ударило упругой подушкой ужаса.

— К… кха… Кор… нелий…

— Полностью, полностью.

— Корнелий Глас… Из Руты…

— Ишь ты! У меня теща из Руты…

И старший инспектор снова заговорил в трубку, а Корнелий, утопая в серой полуобморочной мути, исходил теперь мысленно беспомощным криком: «Почему „звали“? Я не хочу! Я вот он, я есть! Менязовут Корнелий Глас из Руты, я хочу жить! Не надо меня…»

Потом его опять отпустило, и он как сквозь вату услышал голос инспектора Альбина:

— Ладушки, Вак… Оч-хорошо. Спасибо. Занесет в наши края — заходи, раздавим жбанчик по-старому, вспомним уланскую молодость. Естесно. Супруге привет. Да? Ну, извини, не знал. Ясно. Как поется: «Неизвестно, кому повезло»… О чем разговор! Обижаете, начальник. Ха-ха… Ладно, будь!

Альбин опустил трубку. Перевел взгляд на Корнелия. Улыбка сходила с лица старшего инспектора, будто стираемая медленной ладонью. Глаза поскучнели. Старший инспектор Мук от воспоминаний, вызванных беседою со старым приятелем, возвращался к будням тюремной службы. Но надо отдать справедливость: даже и сейчас в его глазах Корнелий не заметил раздражения. Скорее опять намек на сочувствие. И даже капельку виноватости.

— Вот же ж кретины, присылают в субботу. Дак что мне с тобой делать-то?

Корнелий пожал плечами. На него в эту минуту накатило ленивое безразличие. Снова ощутимо подташнивало. Инспектор побарабанил пальцами, повернулся к окну и неожиданно сильным тенором крикнул сквозь решетку:

— Гаргуш! А ну, зайди ко мне!

Через полминуты возник в дверях нескладный длинный парень с унылым носом и печальными глазами. Расстегнутая уланская форма висела на нем как на вешалке. Парень медленно начал:

— Я вас слушаю, господин ста…

— Слушай, слушай. И делай… Прислали вот человека, надо ему перекантоваться до понедельника, ты устрой.

Гаргуш неожиданно осклабился: зубы желтые, большущие.

— Ну, а чего… Номера-то все свободные, как на Побережье в пустой сезон.

— Понятно, что свободные. Ты устрой как надо: постель там и все прочее. Чтобы по-людски. Человек-то не виноват, не уголовник ведь, просто залетел по миллионному делу…

«„Миллионное дело“, звучит-то как», — отрешенно подумал Корнелий. Гаргуш глянул на него — в печальном взоре что-то вроде доброжелательного любопытства.

— Дак пойдемте, что ли…

Корнелий встал.

— Как-нибудь перекрутишься пару суток, — вздохнул инспектор. — Не курорт, но что поделаешь…

— Господин инспектор, а кормить-то чем? — вдруг обеспокоился Гаргуш. — Это что, значит, из-за одного человека мне кухонную линию доставки налаживать? Она ведь, сами знаете…

— Не надо. Возьмешь еду за стеной, у ребятишек. У них, конечно, не ресторан, да что поделаешь. Не отощает гость до понедельника…

Корнелий на вялых ногах шагнул к порогу. И там замер, настигнутый новым приступом страха. И не сдержался, слабо хмыкнул, спросил:

— Ну, а в понедельник-то что? Как оно тут вообще у вас… делается?

Он сознавал, какая ненатуральная, жалкая его развязность, и знал, что инспектор видит его насквозь. Но тот отозвался без насмешки, с бодрым пониманием:

— А, ты про это! Да брось, не думай. Чепуха, шприц-пистолетик, безболезненный. Ляжешь на диванчик и не заметишь, как бай-бай… Все там будем — не завтра, так послезавтра…

Этой нехитрой мыслью — «не завтра, так послезавтра» — Корнелий и успокаивал себя, двигаясь за надзирателем Гаргушем. Пришли в одноэтажный белый дом. В коридоре — с десяток дверей, на каждой зарешеченное окошко и засов. Все как полагается.

Камера оказалась просторная. Белая. Окно большое, решетка — с завитками, как в старинном замке. Гаргуш вышел, скоро вернулся, начал расстилать на узком матрасе простыни и одеяло.

— А вон там, на полке, значит, электробритва. Только втыкать надо в коридоре, тут дырок нету… И гальюн тоже в коридоре, в конце…

— Запирать-то, выходит, не будешь?

— А на кой? — удивился Гаргуш. — Гуляйте хоть по всей территории, радуйтесь белому свету. Только за проходную не суйтесь, а то там на контроле Кизя Лук сидит, крик подымет…

Наконец он ушел, и Корнелий обессиленно свалился на жесткую койку. Лицом в подушку. Обдало запахом стерильного казенного полотна — как в казарме на сборах. Это был запах тоски и безнадежности. Но подняться не хватило сил.

Вот она какая — камера смертников. Чистая, просторная, незапертая. Солнышко сквозь окно печет затылок. Тюремные чиновники добродушны и снисходительны… Лучше бы уж кандалы, сырой подвал, пытки… А эта пытка — лежать, утыкаясь в подушку, и ждать двое бесконечных суток… Или, наоборот, очень коротких? Несчастье или благо эта отсрочка? А если бы это прямо сейчас — лучше было бы или хуже?

Сегодня, завтра или послезавтра — какая разница?

Зачем ему эти два дня и две ночи? Может, чтобы подвести итоги, подумать о смысле прожитой жизни?

А в чем он, смысл-то?

Много лет учили Корнелия Гласа, как и других школяров, что главный смысл — внести свой посильный вклад в упрочение цивилизации. В укрепление стабильности общества. Какой вклад он внес? Самая главная работа — это, пожалуй, рекламное оформление Готического квартала. Да, ничего получилось, все оценили. И была премия, и было повышение, и даже в ехидстве Рибалтера звучала еле прикрытая зависть… Но ведь Эдик Ружский сделал бы эту работу не хуже. Даже лучше сделал бы, если говорить честно (а когда говорить с самим собой честно, если не сейчас?). Корнелий тогда выхватил заявку на проект у Эдика из-под носа, и все говорили, что сделано было чисто. Но при чем здесь польза для цивилизации? И вообще, нужно ли цивилизации рекламное дело?

Реклама служит радостям. Может, смысл бытия в радостях? Что ж, их, радостей, кажется, хватало. Но… если опять же честно разобраться, разве были они полными, без оглядки? За каждой прятался страх. Страх, что эта радость может оказаться непрочной, что завтра станет хуже, чем сегодня, что шеф вернет его эскизы и предпочтет эскизы Рибалтера или Ружского; что не хватит гонорара для очередного взноса за дом; что опять вызовут в уланские казармы; что на обязательном медосмотре обнаружат что-нибудь такое (после веселого отпуска на Островах, вдали от Клавдии); что вот уже и за сорок, и время летит все быстрее, и почему-то стало невпопад, незнакомо перестукивать порой сердце…

Ну, а с другой стороны, кто живет без страха? Без него — никуда. Страх — регулятор всей жизни. Везде и всегда. Недаром же мудрая Машина заменила все наказания прошлых эпох на одно: на штрафную электронную лотерею, где главное — страх смерти. Иногда крошечный. Иногда оглушающий, доводящий до паралича — если шанс гибели велик… Но вот ведь и самый крошечный шанс привел Корнелия сюда… И теперь Корнелий сполна пьет чашу наказания страхом. Именно страхом, потому что сама смерть что? Тьфу. «Ляжешь на диванчик, и бай-бай…» Так вроде бы выразился этот инспектор? Альбин его, кажется, зовут. Подходящее имя для такого альбиноса… Но подожди, Корнелий, не вертись, не прячь морду под мышку. Ты же знаешь, что это имя застряло в памяти по другой причине…

Может быть, здесь знак судьбы? Знак отмщения? В том, что этого человека, призванного отнять у Корнелия жизнь, тоже зовут Альбин?

Господи, чушь какая! Слюнявое «розовое» детство, тридцать лет прошло. И нисколько не похож этот Альбин на того… Скорее он похож на Клапана, который был преданным адъютантом Пальчика, — с такими же белесыми ресницами и стертым лицом… И не будет этот нынешний Альбин лишать Корнелия жизни, на то есть специальный исполнитель, который должен появиться в понедельник… и «бай-бай»…

И Корнелий обессиленно провалился в глубокий, как черная шахта, сон.

Видимо, измученный мозг спасительно выключился на несколько часов. Когда Корнелий очнулся, по цвету неба и освещению листьев за окном он понял, что день перевалил за половину.

На столе поблескивали судки — значит, Гаргуш принес обед, но будить Корнелия не стал.

Корнелий сел, поматывая головой. Прислушался к себе. Внутри сидела тупая несильная тоска. Почти без боязни.

«Психика примиряется с неизбежным», — с кислой усмешкой сказал себе Корнелий. Шагнул к столу, приподнял на судке крышку. Пахнуло теплым варевом. Он вздрогнул: противно. В большой никелированной кружке оказался холодный компот. Корнелий поглотал его, чтобы забить во рту запах наволочного полотна. Компот был хорош, но тут же опять замутило.

Корнелий сбросил на кровать мятый пиджак и галстук. Вышел в коридор, отыскал туалет. Потом прошел на тюремный двор.

Двор был патриархальным. Трава, песочные дорожки, тополя, клены с разлапистыми листьями. Высокие сорняки у каменного, с облезшей побелкой забора. Там же — груда пустых дощатых ящиков. Словно приглашение: взбирайся, прыгай через забор и — на волю.

Корнелий сел прямо в траву, вытянул ноги, прислонился к нижнему ящику. Голова была ясна, но сил — никаких. Не хотелось двигаться. Корнелий запрокинул лицо. Небо в зените светилось чистой голубизной, не чувствовалось в нем вчерашнего зноя. Медленно меняя форму, двигались облака: светло-желтые, легкие, с пушистыми краями. Была в них такая отрешенность, несвязанность с земной человеческой жизнью, что на Корнелия снизошло спокойствие. Этакое понимание истины, что все «суета сует». И сидел он так долго-долго, почти бездумно. Желал только, чтобы никогда это не кончилось.

Изредка пролетали над ним желтые и белые бабочки, а выше носились ласточки.

Через бесконечное время раздались шаги, и сбоку откуда-то появился, навис Гаргуш…

— Тут такое дело… господин Глас. Господин старший инспектор спрашивали: если надо священника, то можно сделать заявку. Только скажите, по какой вере и когда. Можно на завтра или на послезавтра утром.

Возвращаясь с беззаботных небес на тюремный двор, Корнелий опять ощутил упругие толчки тошнотворного ужаса. И, надеясь, что это кончится с уходом Гаргуша, быстро сказал:

— Нет, не надо, спасибо.

Тот переступил громадными ботинками, от которых пахло натуральной кислой кожей.

— Не верите, выходит, в царствие небесное?

— А ты веришь? — с раздражением бросил Корнелий (странно: оказывается, он еще может чувствовать раздражение).

— А кто его знает… — Гаргуш медленно отошел.

Корнелий опять запрокинул голову. Он не верил в царствие небесное. И рад был бы сейчас, да поздно утешать себя сказками. К религии он относился… да, пожалуй, никак не относился. Отец был, кажется, полностью неверующий. Мать причисляла себя к какой-то общине. Кажется, «Братство евангелиста Марка». Лет до десяти водила Корнелия по праздникам в сумрачный собор, где мерцали россыпи свечек. У Корнелия осталось в памяти ощущение зябкости и страха, что вот опять придется по команде священника вставать на колени. Мелкий узор очень холодных чугунных плит больно впечатывался в пухлые коленки, а мать шепотом говорила: «Не егози…» Потом она в своем «Братстве» поссорилась с другими дамами из-за толкования каких-то апокрифических Евангелий и перестала посещать храм. На этом и кончилось приобщение юного Корнелия Гласа к основам вероучения. Далее он жил, не размышляя всерьез, что было сперва: идея или материя? Есть где-нибудь во Вселенной Бог или нет? Ибо решение этой проблемы никак практически не влияло на жизненные интересы Корнелия — ни в детстве, ни в зрелом возрасте.

И уж тем более не могло оно повлиять сейчас — в оставшиеся часы земного бытия Корнелия Гласа из Руты.

Корнелий сидел в траве у ящиков, пока солнце не ушло за тюремный забор. Потом встал, подержался за окаменевшую поясницу и побрел в камеру. Просто так, ни за чем. Скорее всего, машинально подчиняясь заведенному в жизни порядку: ночь надо проводить в постели.

В окне было еще светло, но под потолком горела яркая лампочка. Блестели на столе судки — уже другие. Видимо, исполнительный Гаргуш (или кто другой) убрал несъеденный обед и принес ужин. Сервис…

Корнелий хотел упасть лицом в подушку, но память о запахе казенного полотна удержала его. Он сел, низко опустил голову и охватил затылок. И сидел опять долго-долго. Мысли были отрывочны. Какие-то клочки на темно-сером фоне уже привычной тоски и обреченности. Почему-то вспоминался то и дело старший штатт-капрал Дуго Лобман. «Гос-спода интеллигенты, р-равняйсь!.. Муниципальная милиция — это почти что армия! Здесь не ваши балдежные штатские правила, а у… что?.. став! У-став! Смир-р… ны! Десять кругов бегом по плацу… подтянули животики… марш!»

Корнелий помотал головой. Надежда, что придает усталость и забытье, оказалась напрасной. Он выспался днем. И теперь, судя по всему, предстояла бессонная ночь. Корнелий содрогнулся. Резко встал. Опять вышел во двор. В небе таял неяркий послезакатный свет. Одиноко торчал месяц — голый и беспомощный, как мальчишка-новобранец перед призывной комиссией. Где-то за стеной раздались и смолкли детские голоса. Пахло остывающей травой. Далеко-далеко, в другом мире, монотонно шумел город.

Стукнула дверь конторы, кто-то сошел с крыльца. А, инспектор. Неровными шагами он побрел через двор. Остановился недалеко от Корнелия.

— Что? Не спится, видать?

Корнелий промолчал.

— Оно понятно. — Старший инспектор Мук был явно под хмельком. И уходить, кажется, не собирался. Вот скотина.

Вздохнув и потоптавшись, инспектор Мук вдруг попросил:

— Слышь, может, пойдем посидим, а?

— Куда? — устало удивился Корнелий.

— Ну… ко мне. Я сейчас один тут. Всех распустил к чертовой матери, даже внешний пост. Совмещаю должности, так сказать, у нас разрешается. Деньги-то нужны, жена поедом ест, что до сих пор в долгах, с самой свадьбы… Вот и торчу здесь круглыми сутками, тоска… А тебе тоже чего одному-то?

Несмотря на всю дикость положения, Корнелий на миг ощутил какое-то превосходство над инспектором. Даже ухмыльнулся:

— А что ты можешь предложить для веселья?

— Две бутылки «Изумруда», — с готовностью отозвался инспектор. — И банка морской капусты, чтобы зажевать. Посидим, а? Понимаешь, муторно одному.

Это было все-таки лучше, чем бессонная ночь в камере. И… забавно даже. Кроме того, с помощью «Изумруда» нетрудно отшибить себе надолго память. Что и требуется…

— Пойдем… верный страж мой, — опять ухмыльнулся Корнелий.

Теперь стол инспектора не был пуст. На нем светилась совершенно нелепая здесь бронзовая лампа с завитками и желтым фарфоровым абажуром — «ретро». Поблескивали зеленью две трехгранные бутылки (одна уже початая), раскупоренная консервная банка, два тонких стакана. Инспектор подтащил из угла тяжелый конторский стул с вертящимся сиденьем — для Корнелия.

— Ты садись. Я понимаю, тебе, конечно, пакостно, да что делать-то. Все едино. И мне вот тоже. Давай!

Он сковырнул со стакана соринку, торопливо налил себе и Корнелию.

— Ну, будем… — Он резко вылил в себя зеленую жидкость.

Корнелий помедлил секунду, сделал то же. Горячая волна прошла по пищеводу. Инспектор хватал пальцами лиловую лапшу морской капусты. Чавкая, сказал Корнелию:

— Ты давай дергай руками, вилок-то нет. — Потом он размягченно отвалился к спинке стула. — Ну вот, полегчало малость… Тебя вроде бы Корнелием звать?.. А меня — Альбин.

— Слышал, — хмуро сказал Корнелий. — Знаю.

И подумал опять: «А может, знак судьбы?»

Они выпили еще. Альбин, крепко хмелея, начал говорить, что «кантуется» он здесь не только из-за денег, но и потому, что «дома хоть в петлю лезь, баба взбеленилась, поедом ест и жизни никакой…».

Корнелий ощущал теплую успокоенность. Соблюдая этикет, он глядел в белесое лицо Альбина и время от времени кивал. И кажется, даже улавливал смысл. Но это работала лишь частичка его мозга. А главное сознание Корнелия было не здесь. Все глубже и глубже уходил он памятью в давнюю пору. Вернее, что-то властно уводило его. Туда, где было Корнелию Гласу одиннадцать лет…

…Того мальчишку тоже звали Альбин.

Стекло и стебелек

Новичок появился в четвертом классе незадолго до летних каникул. Его привел директор по прозвищу Гугенот. Мальчишка был коротко стриженный, с ушами, похожими на ручки фарфоровой сахарницы. Гугенот ласково придерживал его за погон суконной курточки. Эти форменные курточки, как и береты со школьными эмблемами, были объявлены необязательными два года назад. Теперь в них приходили на занятия лишь немногие. Считалось, что форму любят отличники, подлизы и прочий недостойный уважения народ. А чтобы явиться на уроки в такой «мундерюге» теплым летним утром, надо быть «вообще без шарика в обойме». Но мальчик и его родители, видимо, не знали здешних нравов. Решили, наверно, что в день знакомства с новой школой надо соответствовать правилам этой школы во всем. Вот мама и обрядила новичка в купленную накануне форменку здешнего колледжа.

Расчетливые мамы все покупают детям «на вырост». Слишком широкая и длинная куртка выглядела на щуплом новичке достаточно нелепо сама по себе. И тем более — в сочетании с куцыми «штатскими» штанишками, косо и беспомощно торчащими из-под суконного подола. И с белыми девчоночьими башмачками и канареечными носочками. И с аккуратной сумкой для книг, какие носят только первоклассники. Нормальные люди толкали учебники и тетради в пакеты с портретами киношных суперзвезд или в холщовые мешки с эмблемами знаменитых фирм и авиакомпаний. А это чучело…

Мальчик шагнул и тихо, но отчетливо сказал:

— Здравствуйте.

— Му-уля! — радостно выдохнули сразу несколько человек. И Корнелий понял, что пришел срок его избавления. Ибо по неписаным законам в классе мог быть только один муля.

А мальчик пока ничего не подозревал. Уши доверчиво топорщились, серые глаза безбоязненно смотрели из-под круто загнутых ресниц, верхняя губа была чуть вздернута под маленьким носом «утиной» формы. Два передних зуба молочно блестели, придавая лицу выражение постоянной полуулыбки — доброй и слегка удивленной.

— Я уверен, Альбин, ты подружишься с новыми товарищами, — ровно сказал директор, и все знали, что уверенности в этом у Гугенота нет. Все, кроме новичка. Альбин, глянув вверх на директора, потом на класс, простодушно шмыгнул утиным носиком и улыбнулся пошире. Ответил:

— Я тоже.

В том смысле, что он тоже уверен, что подружится.

Класс развеселился еще заметнее. Но Пальчик с задней парты приказал:

— Ш-ша, дети. — Видно, не хотел раньше времени настораживать новичка. И урок живой природы у вечно испуганной и слезливой мадам Каролины прошел на сей раз удивительно мирно.

На перемене мальчишки обступили Альбина.

Нет, он оказался не такой уж простофиля. Хотя все вели себя сперва сдержанно. Альбин почти сразу понял, что дело нечисто. По глазам, видно, понял, по первым, со скрытой ехидцей заданным вопросам. Отвечал коротко и настороженно. Поглядывал как пойманный бельчонок.

Кто-то уже с деланной заботливостью поправлял на нем курточку, сдувал невидимую пыль, кто-то пригладил макушку.

— А это что у тебя такое красивое? — Пальчик с приторной улыбочкой потянулся к значку на куртке Альбина. Значок и правда был хорош: выпуклая хрустальная линза размером с трехгрошовую монетку, в тонкой серебряной оправе, а под стеклом, на темно-васильковом фоне, — золотая буква «С» и крошечная звездочка. Похоже на старинную мусульманскую эмблему.

— Не тронь, это о л о, — быстро и насупленно сказал новичок.

Рука Пальчика замерла в дюйме от значка. Что бы там ни случалось между мальчишками, как бы ни враждовали они, но был один закон, который никто нарушать не смел: то, что объявлено «оло», трогать нельзя. Это как «табу» у древних туземцев. Конечно, если какой-нибудь дурень объявит «оло» дрянную игрушку, модную обновку (чтобы не лапали!) или свою собственную персону, чтобы защитить себя от насмешек и тумаков, — этот номер не пройдет. Мальчишечий народ чутко определял, где подлинное «оло». Например, были «оло» разные талисманы, крестики у ребят из христианской общины, штурманский планшет у Владика Руцкого — память об умершем деде… И сейчас все чутьем поняли, что значок у новичка — настоящее «оло». В настороженном молчании появилось что-то вроде уважения. А секундная нерешительность Пальчика еле-еле, но поколебала его авторитет. Опытный Пальчик это ощутил тут же. И среагировал:

— Ах, извини, я не знал… А это что у тебя? Надеюсь, не «оло»? — Он ткнул в подол куртки. Альбин нагнулся. И Пальчик ловко ухватил нос новичка, сжал крепкими костяшками.

Конечно, Альбин замычал, запищал, закричал гнусаво, задергался. Затопал новенькими туфельками! При общем веселье. А Пальчик водил его голову за нос туда-сюда и тонким «дошколячьим» голоском напевал только что придуманное:

«Оло» — не «оло»,
Муку намололо,
«Оло» — не «оло»,
Башку раскололо…

Альбин сильно дернулся, освободился и, не разгибаясь, ударил Пальчика головой в грудь. Тот отлетел. Но на ногах удержался. И не взъярился, не врезал тут же нахалу. Подышал, покачал головой и сказал тоном огорченного директора колледжа:

— Вы видели, дети? Только переступил порог класса и уже так себя ведет. Допустимо ли такое? А?

Все обрадованно завопили, что недопустимо. И выжидающе уставились на Пальчика. Тот сокрушенно вздохнул:

— Ступай на свое место, новичок. Я подумаю, как поступить с тобой. — Пальчик не торопил события. Главное, что начало было положено. Выражаясь по-научному, создан «казус белли» — повод для начала военных действий. Хотя едва ли можно считать военными действия, когда три десятка человек безнаказанно изводят одного.

Все с того дня пошло по обычной программе. Новый ученик получил персональное прозвище — Утя — и в первую неделю полностью испытал, что значит быть мулей в четвертом классе государственного мужского колледжа города Руты.

Его редко били всерьез, хотя на серьезный отпор он был не способен (разве что доведут до отчаяния!). Интереснее было изматывать мулю понемногу. Щипками, дразнилками, «случайными» тычками, подложенными в портфель химическими «вонючками»… На мулю разрешалось даже ябедничать, тем более что считалось это «просто шуткой». Например:

— Мадам Кларисса, ученик Ксото хочет выйти, но стесняется попроситься!

— Ксото, в чем дело? Правда? Ну, ступай тогда…

— Да врет он! Никуда мне не надо!

— Я не вру! Если не надо, тогда почему тут… — И сосед Альбина картинно зажимает нос. И все хохочут.

И Корнелий хохочет.

Первое время Утя ловился на обманное сочувствие. Стоит он на перемене в уголке, зыркает боязливо, и тут подходит кто-нибудь с заботливым, серьезным лицом:

— Утя… ой, извини, Альбин… Я смотрю, этот гнида Клапан опять к тебе приставал? Что ему надо?

Утя вскидывает глаза — в них радостная искорка надежды: неужели нашлась хоть одна добрая душа?

— Ты его не бойся, — ласково учит «доброжелатель». — Если он делает вот так… — следует рассчитанный удар «под чашечку», и Утя стукается коленками о паркет, — то ты его вот так! — И «наставник» помусоленным пальцем ввинчивает в Утино темя болезненную «грушу».

— У, гад! — Утя вскакивает, левой рукой держится за ногу, правой беспомощно замахивается на обидчика.

Тот отпрыгивает, сокрушенно ищет справедливости у собравшихся:

— Вы видели? Я ему помочь хотел, а он…

— Нехорошо, Утя, — говорит Пальчик. — Почему ты такой агрессивный? Ну-ка, встань прямо, когда с тобой разговаривают. — Он берет Утю за ухо, заставляет отпустить ногу и распрямиться. На ноге Ути — синячище, в глазах — жидкие бусины. Он опять безнадежно замахивается…

— Что здесь происходит? — Этот строгий голос будто откуда-то с высоты. Но Пальчика «с катушек не собьешь».

— Господин дежурный учитель, мы сами не понимаем: он сперва на всех наскакивает, а потом сам же плачет! Он, наверно, нервный…

— Разойдитесь немедленно! И чтобы такого больше не было!

— Хорошо, господин учитель…

Утя смотрит на недругов с бессильной ненавистью. Нет, он ничего не скажет дежурному наставнику, не будет объяснять правду. И не потому, что опасается прослыть не только слабаком, а еще и ябедой, терять ему все равно нечего. И уж, конечно, не потому, что жалеет своих мучителей или боится мести. Тут что-то другое… Что?

Внешне Корнелий относился к Уте как все. Щипал и подтыкал, хохотал над его беспомощными попытками защититься. И над наивными вопросами: «Что я вам сделал? Ну, объясните же, наконец, по-человечески, что вам от меня надо?» Как ни верти, а все-таки приятно было, что не ты теперь самый безответный и слабый. Что есть в классе личность, которую можно обхихикать и пнуть и не получить сдачи. И Корнелий порой делал это. Не только ради удовольствия, но и для того, чтобы видели, что он уже не муля.

Впрочем, инстинкт подсказывал, что перегибать палку по отношению к Уте Корнелий не должен. А то найдутся умные люди и заметят: «Во, как завыступал Дыня! Давно ли на четвереньках бегал, а теперь осмеле-ел… С чего бы?» Возьмут да и отступятся от Ути, решив, что прежний муля удобнее нового.

Поэтому случалось, что Корнелий порой незаметно уходил из толпы, веселившейся вокруг несчастного Ути. Уходил еще и потому, что за желанием насладиться своей (какой-никакой) властью и силой шевелилось сочувствие к этому неприкаянному Альбину. Ведь сам досыта нахлебался такой жизни! И бывало, что, встречаясь с Утей взглядом, Корнелий отводил глаза.

Свою форменную курточку Альбин больше не надевал, приходил на уроки в обычной клетчатой рубашке. Но значок носил по-прежнему. Правда, прицеплен был значок так, что его прикрывала лямка штанов. Над этими лямками (на спине крест-накрест, на груди перекладинка, на животе — пуговицы, как у первоклассника) тоже хихикали. Но не сильно. Все понимали, что, надень Утя хоть самый взрослый и мужественный костюм, все равно он останется мулей. Даже еще больше будут дразнить. И сам Альбин это, конечно, понимал.

И все же (Корнелий смутно это чувствовал) был в Альбине какой-то стерженек. Скрытое упрямство или гордость. Он никогда не прятался от тех, кто над ним издевался. Притиснется спиной к стенке и ждет…

Наверное, из-за этого неумения убегать от опасности он и не отказался от должности «котельщика».

В конце учебного года четвертый класс готовился к традиционному походу по окрестным лесам. Конечно, то, что ожидалось, трудно было назвать настоящим походом, просто двухдневная экскурсия с ночевкой в благоустроенном пансионате «Оранжевые скалы». Но предполагалось несколько привалов сделать в лесу и готовить еду из собственных припасов. Учитель гимнастики, который занимался подготовкой экспедиции, сказал:

— Ну, а кто будет котельщиком? Дело ответственное. Выбирайте надежного человека.

Все понимали, что дело не только ответственное, но и муторное: отвечать за продукты и посуду, следить за варевом, а главное — таскать на себе гулкий котел, хотя и не тяжелый, из желтого ретросплава, но громоздкий и неудобный. Да еще и чистить его после каждого привала.

Все притихли, упрашивая судьбу обойти стороной. И в этой тишине Пальчик солидно предложил:

— У нас Альбин Ксото самый добросовестный. Выберем его.

Все возликовали. Все вскинули руки, голосуя за самого добросовестного. Альбин заметно побледнел. Он сразу понял, чего ему будет стоить это «доверие». И все же, когда учитель спросил, согласен ли Альбин, тот встал и молча кивнул, глядя поверх голов. Класс опять весело загудел, предвидя массу развлечений. Но смолк при грозном «ш-ша» умного Пальчика.

Наверно, учитель о чем-то догадывался. Но, скорее всего, придерживался привычной мысли: «В своих ребячьих делах дети разберутся сами, взрослым лишний раз вмешиваться не стоит». Однако он заметил:

— Должность эта нелегкая. По-моему, нужен помощник. А?

Опять четвертый класс притих. А Корнелия словно толкнуло: или страх, что сейчас назовут его и лучше уж самому, или шевельнувшееся сочувствие к Альбину. А может, и злость какая-то — на судьбу, на злыдней одноклассников, на свою затюканность. Он встал:

— Давайте буду я…

Все, конечно, опять злорадно загоготали, послышалось даже: «Муля на муле, мулей погоняет…» И снова остановил их Пальчик. А Корнелий поймал на себе благодарный взгляд Альбина. И сердито отвел глаза. По правде сказать, он жалел уже о своем секундном благородстве.

И оказалось, не зря жалел!

Альбин в поход не пошел. В школу сообщили, что он заболел, лежит с температурой. И Пальчик хмыкнул:

— Температура! Ладно. Дыня и один справится, он у нас старательный.

Что вынес Корнелий за те два дня, можно догадаться. Но вынес, черт возьми! Глотая слезы, огрызаясь и даже нарываясь на драки с удивленными таким «Дыниным психозом» одноклассниками, он зло и упрямо тянул свою лямку до конца. Не бросил проклятый котел и не пожаловался учителю. А в конце похода, когда подлый Клапан стал опять привязываться к Корнелию, Пальчик вдруг дал своему адъютанту хлесткую, как выстрел, плюху.

— Ты небось только жрал, а Дыня за всех посуду драил! Убью, бактерия… — А Корнелию сказал: — Мы Уте потом ноги повыдергаем. Слинял от похода, мамина курочка, на тебя все взвалил. А ты ничего, жильный.

От такого признания внутри у Корнелия растеклось радостное тепло. Даже в глазах защипало. И он сказал с хрипотцой:

— Я с ним сам разберусь, с дезертиром.

Но никакой злости на Утю у Корнелия не было. Вроде бы кипел от яростной досады, а в глубине души понимал: вовсе Альбин не дезертир. Если не пришел, значит, в самом деле не мог.

После похода начались каникулы. Сперва Корнелий поехал с родителями в пансионат на Птичий остров, а затем они сняли дачу на окраине Руты.

Здесь была своя ребячья компания, раньше Корнелий никого не знал. Никого, кроме Альбина. Семейство Ксото жило на даче в соседнем квартале.

Увидев здесь Альбина первый раз, Корнелий испытал тяжкое смущение, даже испуг. А Утя обрадовался.

Впрочем, он был здесь никакой не Утя. Его звали Алька, а чаще Халька или Хальк. И он был равный среди равных.

В этой дачной вольнице и не пахло нравами государственного мужского колледжа. И не было никого, похожего на Пальчика. Случалось, что ссорились и даже дрались, но главные мальчишечьи законы были прочны: двое на одного не нападают, слабого не дразнят. Конечно, над боязливостью и неловкостью смеялись, но посмеются и забудут. Здешний ребячий мир снисходительно прощал недостатки своим питомцам. Наверно, потому, что в каждом жило ощущение свободы и беззаботности. Лето теплое, небо чистое, лес и озеро ласковые, игры веселые. И нельзя идти против природы, травить жизнь страхом и обидами.

Увидев ребят и Альбина среди них, Корнелий растерянно встал посреди аллеи. Но Альбин глянул ясно, беззлобно и сказал мальчишкам:

— Это Корнелий, мы в одном классе были. — Потом спросил: — Ты, значит, тоже здесь поселился?

— Ага… — неловко сказал Корнелий.

— Ну, пошли! — Альбин стукнул о землю красно-желтым мячом. — Мы в пиратбол на берегу играть будем. Знаешь такую игру?

Вечером они шли домой вдвоем, и Альбин, глядя под ноги, вдруг сказал, негромко так:

— Ты, может, думаешь, будто я нарочно тогда в поход не пошел, с испугу?

Корнелий изо всех сил замотал головой:

— Не, я знаю, что ты болел!

— Тебе, наверное, досталось там…

— Ну и черт с ними! — Корнелий мужественно прищурился.

— Дикие какие-то, — почти шепотом проговорил Альбин. — Я так и не понял: что им надо? Все на одного.

— Это Пальчик всех заставляет… — пробормотал Корнелий. И тоже стал смотреть под ноги.

— Нет, — вздохнул Альбин. — Все какие-то… Если бы Пальчик подевался куда-нибудь, они бы другого нашли.

Альбин говорил «они», как бы отделяя Корнелия от остальных, от класса. И Корнелий радовался этому, хотя от стыда покалывало щеки.

Значит, Альбин понимал, что он, Корнелий, зла ему не хотел? Может, и не помнил даже, как Дыня вместе с другими потешался над новичком? Нет, помнил, конечно, только чувствовал, что Корнелий тянется за другими от собственной беспомощности.

Альбин вдруг запрыгал на одной ноге, а другую поджал, отколупывая от босой ступни вдавившийся камешек. Потом быстро глянул на Корнелия из-за голого коричневого плеча.

Корнелий насупленно сказал:

— Ты теперь уже не вернешься в колледж, да?

— Почему же? — Альбин встал на обе ноги, наклонил голову набок. — Я вернусь. Только… я теперь так им не дам с собой. Я тогда не знал, а теперь знаю.

— Что знаешь? — Корнелий опять почему-то смутился.

— Как жить знаю, — просто ответил Альбин. — Я решил.

Он был вроде бы и прежний Альбин, и в то же время другой. Без вечного ожидания опасности в глазах. Веселый. Открытый.

Он бегал босиком, все в тех же штанах с пуговицами на животе и без карманов, но рубашку не надевал, лямки на голом теле. А на лямке — все тот же синий значок. Откуда и зачем этот значок, Альбина не спрашивали — «оло» есть «оло». Волосы у Альбина выцвели и отросли, сам он стал выше и еще тоньше, ловкий, быстрый, загорелый.

Когда первый раз пошли вместе купаться и Альбин, дернув плечами, сбросил лямки, Корнелий засмеялся:

— У тебя буквы на спине и на пузе…

Незагорелые следы от матерчатых полосок и в самом деле были как буквы: на спине «X», спереди — «Н».

Засмеялся и Альбин:

— Ну да! Я их нарочно загаром не закрашиваю! Потому что это мои инициалы.

— Как это?

— Ну, первые буквы имени и фамилии. Если латинским шрифтом…

— Но у тебя же первая — А…

— Не-е… Произносится будто А, но пишется… вот так! — Он присел и пальцем на сыром песке у воды вывел:

HALBIEN ХОТО

«Вот почему — Хальк», — запоздало догадался Корнелий.

А коричневый Альбин (Алька, Халька, Хальк) отступил в озеро и, выгнувшись, нырнул спиной. Только ноги мелькнули…

…Старший инспектор Альбин Мук все говорил, говорил. Про жену рассказывал, про службу в линейном уланском корпусе («Ну, а дальше-то что? Торчу вот тут теперь. А зачем все?»). Корнелий кивал, иногда перебивал, отвечал шумно, пытался рассказать про Клавдию: она каждый год развлекается на Побережье, а он света белого не видит, вкалывает, чтобы дом был как у людей. Вот пускай теперь покрутится одна.

Они подливали друг другу, звякали заляпанными стаканами, плакались, а позади этой пьяной мути, позади притихшего, но неусыпного страха в памяти Корнелия разворачивались ясные и подробные воспоминания.

…Был потом еще один разговор о латинских буквах… Вообще-то книг с латинским и славянским написанием выходило мало, обучение в школе шло на основе современной линейной печати. Но старые шрифты знать полагалось, их учили на уроках истории и чтения. А у Альбина, видно, была какая-то особенная привязанность к старине…

Однажды они сидели вдвоем на недостроенных дощатых мостках лодочного пирса. День стоял нежаркий, был уже конец августа. Стеклянно шелестели стрекозы, искрились крылья. Пахло свежими стружками, они желтели среди примятой травы. Пирс тянулся от прибрежной улицы, через пляж, и кончался над водой. Корнелий и Альбин сидели ближе к улице, где песка еще не было, а росли подорожники, кашка и одуванчики.

Просто так сидели. Ласково, без прежней жгучести, солнце грело плечи. Альбин дотянулся ногой до крупного, как электролампочка, пушистого одуванчика, уцепил пальцами и дернул стебель. Взял в руку, подержал перед лицом. Корнелий не удержался — сунулся и дунул. Альбин засмеялся, щелкнул его стеблем по носу. «Парашютики» медленно плыли в безветрии. Альбин оторвал облетевшую головку, растянул стебель в прямую линию, глянул сквозь него, как сквозь тонкий-тонкий телескоп, вверх.

— Неужели что-то видно? — лениво спросил Корнелий.

— Не-а… Соку внутри много. А вообще-то, говорят, если в очень тонкую трубку смотреть, можно увидеть в дневном небе звезду.

— Ты видел?

— Нет, — вздохнул Альбин. — Я пробовал. Взял макарону, совсем прямую, и глядел, глядел в небо. Оно там, в маленьком кружочке, совсем темно-синее, потому что солнечный свет в трубку не попадает… И наверно, звезду можно было увидеть, просто она не попалась…

— А зачем это? — сказал Корнелий. Получилось глупо, со скучным зевком.

Альбин глянул удивленно и даже чуть обиженно. Повел шоколадным плечом.

— Ну, интересно же.

Они были к тому времени крепко дружны. Корнелий ревниво и чутко переживал, если случалась хотя бы чуть заметная размолвка или даже просто намек на непонимание. До той поры не дарила судьба Корнелию настоящего друга, с которым всегда можно быть равным и откровенным. А тут — такая вот радость: Альбин, Алька, Хальк… По вечерам, в постели, Корнелий порой утыкался в подушку, замирал от теплой радости, что завтра опять увидит Альбина… На пластмассовой ручке складного ножа (подарок отца) Корнелий выцарапал иероглиф — сплетенные инициалы Альбина Ксото:

Н

Х

Он сделал это украдкой, томясь непонятным смущением, и потом ножик никому не показывал…

Сейчас Корнелий вмиг встревожился, что Альбин заподозрит его в равнодушии к звездам. Что появится в их дружбе трещинка. Он поспешно сказал:

— Это, конечно, интересно. Только в трубку ведь можно всего одну звездочку увидеть, а это… ну, она будто потерянная, оторванная от остальных. И не знаешь, чья она. По-моему, когда ночью на созвездия смотришь, как-то интереснее. Я тогда еще всякие опыты делаю.

Капельки обиды растаяли в глазах Альбина.

— А что за опыты?

Стараясь откровенностью совсем загладить свой промах, Корнелий признался:

— Я иногда ночью на подоконник сяду и смотрю. И всякие знакомые созвездия, Медведицу там и другие, будто разбираю на части и новые строю, по-своему. Например, старинный Паровоз или Дон-Кихот и мельница…

Боже мой, ведь в самом деле было такое! И на звезды смотрел, и строил созвездия, и рассказывал об этом лучшему на свете другу. И стояло доброе ко всем людям лето, искрилось озеро, звенели стрекозы… Где это все? Почему вокруг грязно-белые стены тюремной конторы и мутно глядящий, слезливо потрошащий свое бытие старший инспектор Мук? Он, икнув, говорит:

— Я тогда и плюнул: «А пошла ты, говорю, знаешь куда…» Слышь, дружище, давай еще по вот столько…

Альбин (не этот, с бесцветной рожей и прилипшей к подбородку морской капустой, а настоящий) слушал про созвездия, не мигая. И Корнелий, радостный от его внимания, торопился рассказать дальше (теперь ему вспоминается, что на губах даже лопались пузырьки):

— Я, когда придумаю новое созвездие, сразу между звездами как бы струны натягиваю. Ну, чтобы контур получился, рисунок. И они будто на самом деле есть, эти струны. Натянутые в космосе. Черные, невидимые, и дрожат все время. И по ним от звезды к звезде можно путешествовать на звездолете. Он будто надевается на эту струну, и в нем от ее дрожания — энергия. И можно скользить, как по проволоке… Ну, знаешь, если на тугую нитку бусину наденешь, она ведь тоже двигается, когда нитка вибрирует… Видел? — Корнелий облизал губы и передохнул.

В глазах Альбина светилось понимание. И нетерпеливое желание что-то добавить. Пока Корнелий говорил, Альбин кивал, щелкал себя стебельком по коленке и приоткрывал рот, словно собирался перебить. А сейчас быстро сказал:

— Я знаю, я тоже про это думал: про линии между звездами. Только у меня это не струны, а грани зеркал…

Корнелий заморгал, стараясь понять.

Альбин проговорил уже спокойнее, но непонятно — будто не Корнелию, а себе одному:

— Черные зеркала пространств… — Потом опять быстро глянул на Корнелия: — Ну вот, представь. Каждое созвездие — это будто рамка для громадного зеркала. И они — эти созвездия и зеркала — в космосе по-всякому пересекаются… — Он поднял прямые твердые ладошки, так и этак стыкуя их ребрами. — Понял?.. А линия между звездами — это как раз стык таких зеркал…

Корнелий уже начал ухватывать суть, но Альбин постарался объяснить еще нагляднее. Он прыгнул с мостика и поднял из травы два крупных осколка оконного стекла (наверное, этими стеклами строители зачищали для пущей гладкости деревянную мачту у края пирса).

— Вот смотри… — Ровный край одного осколка Альбин приставил к плоскости другого. — Так они пересекаются. А здесь, на стыке, — как бы ребро кристалла… Мне это еще давно придумалось, когда папа рассказывал про теорию Космического Кристалла.

— А что это такое?

— Это… есть ученые, которые считают, будто вся Вселенная — громадный кристалл. Очень сложный. В нем бесконечное число граней…

— Зеркал?

— Ну… вроде бы. Только с этими учеными мало кто соглашается, их даже запрещают.

— Почему?

Альбин пожал плечом, подхватил соскользнувшую лямку, сказал со взрослой ноткой:

— Это труднообъяснимо. Сейчас ведь многое запрещают…

Тень какой-то неведомой Корнелию тревоги коснулась Альбина. Чтобы прогнать ее, Корнелий быстро проговорил:

— Мне как-то непонятно… — К тому же ему и в самом деле было непонятно. — Вот эти зеркала… Они — что такое? Они по правде есть? Такие громадные?

— Ага, — выдохнул Альбин. — Бесконечные.

— Но тогда как?.. Вот если звездолет полетит… Он же разобьется! Или из них осколков наделает. И пробоины!.. А в пробоинах — что?

Корнелию представилось ясно, как стремительное веретено звездолета врезается в звенящие исполинские стекла и вспыхивает белым огнем катастрофы. Вспышка отражается в медленно падающих (куда?!) гигантских осколках черных зеркал. А в пробитых дырах — еще более черная, беззвездная пустота… Может, это и есть — черные дыры?.. Загадочным холодком Вселенной дохнуло на Корнелия. Будто и впрямь из черной дыры космоса.

Альбин, стоя в траве, животом лег на мостки, уткнулся в доски локтями, подпер щеки ладонями. И, глядя перед собой, сказал:

— Это же не стеклянные зеркала, не плоские. Мне папа объяснял. Каждое такое зеркало — оно целое пространство, объемное. Ну, такое же, в каком мы живем. И Космический Кристалл — он весь из таких пространств, он очень сложный. Самая большая сложность — как научиться из одного пространства в другие попадать. А если бы простое зеркало, тогда и думать нечего. Это запросто.

Корнелий опять представил космический крейсер, врезающийся в черные зеркала пространств.

— Ну уж, запросто! Все поразбивались бы.

— Да нисколько. Вот, смотри.

Альбин подпрыгнул, опять сел рядом с Корнелием. Взял с досок стеклянный осколок и стебель одуванчика. Поднял их на уровень лица (на осколке зажглась искра). Стал медленно и ровно сближать их — стебель перпендикулярно стеклу. И…

Тонкий трубчатый стебелек тихо, но без задержки прошел насквозь через пластинку стекла!

Это было по правде! Это случилось в полуметре от изумленных глаз Корнелия. И Корнелий онемел, перестал дышать.

Но главное изумление (Корнелий помнил это и сейчас!) было не от самого чуда. Главной была мысль: как же Альбин, который умеет такое, позволил сделать себя мулей? Да если бы он показал мальчишкам такой фокус, те отвесили бы челюсти! Ходили бы за Альбином по пятам! Потому что в колледже ничто не вызывало такого почтения, как способность творить чудеса.

— Как ты это делаешь? — выдохнул наконец Корнелий.

Альбин пожал плечами. Протянул стебелек полностью. Осторожно положил на колено. А через стекло вдруг весело глянул на Корнелия. Золотисто-серым глазом.

— И даже дырки нет, — сказал Корнелий с каким-то жалобным удивлением.

— Ага, — улыбнулся Альбин.

— А как это получается? Научишь?

— Ну… я попробую. — Альбин перестал улыбаться. — Вообще-то этому трудно научить. Надо, чтобы человек сам. Надо чувствовать, как дрожат молекулы. И осторожно так двигать, чтобы одни молекулы проходили между другими. Я сам научился. Смотри, даже сок никуда не девался! — Он повернул стебелек. На месте обрыва белело колечко молочной жидкости.

Альбин ткнул стеблем коричневую кожу на левом запястье — отпечаталось крошечное белое полукольцо. Как буква «С». Альбин сосредоточенно ткнул еще два раза — две буквы «О». А потом — снова «С».

— Смотри, что получилось. Если латинскими буквами, то…

— Коок, — сказал Корнелий.

— Это пишется «Коок», а читается «Кук». По-английски… Правда, там на конце буква «ка» другая…

— Был такой мореплаватель, да?

— Был… — Альбин смотрел в сторону озера. На горизонт. — А потом его именем назвали суперкрейсер. Космический… «Джеймс Кук».

— Их же запретили строить!

— Ну да… Но сперва-то строили. Тогда и назвали… Мой папа там на строительстве работал. В группе навигационных систем… Ты думаешь, он всегда пивоваром был? — Горькая нотка проскользнула у Альбина.

Корнелий иногда встречал отца Альбина, инженера Ксото, который работал на местном пивоваренном заводе, налаживал там какие-то автоматы. Старший Ксото был молчаливый, сутулый, седоватый… Вот откуда его угрюмость! Сперва строил космолеты, а теперь…

— Хальк, а почему их запретили?

— Говорят, мешают стабильности. Многое ведь позапрещали…

— И их совсем разломали?

— Нет, огородили верфь, сказали: надо отложить до удобного времени…

— А! Значит, зонг?

Альбин кивнул.

Что такое «зонг», знали все мальчишки. «Законсервированные объекты научных групп». Зонги встречались повсюду: обнесенные забором с проволокой площадки и целые поля. За оградами прятались недостроенные лаборатории, буровые установки, ненужные теперь испытательные полигоны и прочие бесполезные объекты, из-за которых наука чуть не двинулась по ошибочному пути. Хорошо, что люди вовремя спохватились, им подсказала верную дорогу Главная Машина: цель общества — благополучие каждого человека, а не бесполезное рысканье среди отвлеченных проблем и «загадок Вселенной».

Но мальчишек мало занимала расшифровка этого названия. Само по себе оно — «зонг»! — звучало загадочно, как слова из фильмов о старинных путешествиях и тайнах: «Нью-Тесонг, Гонконг, бизон, муссон, бумеранг…» Ребячьи легенды разносили слухи о чудесах, которые происходят за глухими заборами зонгов. Там, говорят, можно было увидеть что угодно (даже планеты величиною с яблоко, летающие вокруг забытого фонаря) и встретить кого угодно: привидения, одичалых роботов, космических пришельцев.

Проникновение в зонг считалось одним из самых тяжких преступлений. За это — самое меньшее — выгоняли из школы. Но магнетизм тайны — штука посильнее страха. К тому же охранялись зонги так себе. И с некоторых пор для всякого пацана от девяти лет и старше побывать внутри ограды зонга считалось мерой высокой доблести.

…Был свой, местный зонг и недалеко от южной окраины Руты. Совсем близко от дачного поселка. Юркий Росик Натальский, блестя глазами-смородинами, рассказывал, что забор огораживает скважину, которую просверлили чуть не до центра Земли, а потом оставили. Если заглянуть в круглый бездонный колодец, можно увидеть звезды. Не наши, не знакомые, а других миров. Почему так, никто не знает. Из-за того, наверно, и прекратили бурить, испугались. А еще, если крикнуть в колодец, отзываются голоса. Не эхо, а настоящие, живые…

Без ночной вылазки не могло, конечно, завершиться то дачное лето. К такому приключению толкала вся логика мальчишечьей жизни. Спорили, обсуждали и наконец сговорились. («Да там и бояться-то нечего! В прошлом году Крона и Антошка Рыжий лазили — говорят, запросто!» — «Сторож б только у входа, а в заборе две щели и подкоп, я покажу…» — «Если застукают — драпать в разные стороны и выбираться поодиночке. В темноте шиш кого поймают!»)

Тощий Эрик Спица, что был в компании вроде старшего (не как Пальчик, а по справедливости и с головой), подошел к делу серьезнее. Сказал, что надо провести разведку. Надо взять фонарики, но светить ими только под самые ноги и сквозь тонкий лоскуток. Поесть побольше сахару, чтобы лучше видеть в темноте. В зонге держаться друг за дружкой, не шептаться, убегать (если придется) врассыпную, но каждому заранее знать путь отступления. А уж если не повезет кому, сцапают — говорить, что был один, про других молчать каменно. Насчет этого даже поклялись — сцепили руки над маленьким костром и сосчитали до десяти, хотя припекало почти нестерпимо.

И Корнелий, конечно, поклялся. И готовился к вылазке так же, как другие. Но в душе у него нарастало, нарастало предчувствие беды. Изнуряющее, лишающее сил.

Это вернулся страх, с которым Корнелий жил все школьные годы. Природная подлая боязливость, которая сделала его в классе мулей.

Здесь, этим летом, Корнелию казалось, что он стал другим. Не хуже остальных лазил на деревья, нырял с мостков, смело совался в общие споры, перестал ежеминутно ждать насмешек. Спасибо Альбину, он ввел его в ребячью компанию как равного. Хальке ребята верили, он был, можно сказать, любимцем. Видно, здешние пацаны разглядели его истинную суть. Она ведь не в нахрапистости и не в кулаках, которые только и уважались Пальчиком и его подлипалами…

Халька был — настоящий. Он был на все готов ради других. Он горячее остальных поддержал планы вылазки и готовился к ней весело и бесстрашно. И Корнелий делал вид, что готовится с той же радостью. Но внутри у него копилась злая досада на Альбина. Дурак!.. А если поймают? Не понимает, что ли, чем это грозит? Ну, дома врежут — это еще можно вытерпеть. А если — колония?

Чем дальше, тем яснее Корнелий представлял, как это будет. Крики, свистки, крепкие пальцы на воротнике (кричи, плачь, вырывайся — без толку!), кабинет Комиссии попечителей детства, белый лист приговора, вылезающий из щели черной Машины. Белые одноэтажные бараки исправительной школы (тогда еще были такие).

Они, мальчишки, просто не понимают, чем рискуют. И Альбин вроде бы умный, а тоже… Им — все игрушки! А Корнелий-то видит, чем это кончится! И заранее — страх до тошноты, до слабости в ногах.

Но ведь не объяснишь никому! Если поймут, что боишься, скажут: «Ну и сиди дома под кроватью, мамочкин герой!» И Альбин. Он, может, так и не скажет. Он, может, и пожалеет даже. Но прежним Халькой он для Корнелия больше не будет. И это, пожалуй, не менее страшно, чем колония.

Впрочем, Корнелий боялся уже не только результатов. Он боялся самой вылазки, того расслабляющего ужаса, который овладеет им (Корнелий знал!) перед забором зонга. Скорее всего уже там, у лазейки, он от боязни прижмется к земле и не двинется дальше.

Святые Хранители, что же делать-то?

Двое суток жил Корнелий в липком, расслабляющем страхе. И с трудом скрывал этот страх. Наступил день приключения. Утром Корнелий вышел в сад. У крыльца валялась деревянная рейка с торчащим гвоздем. Корнелий зажмурился…

…Потом он говорил себе, что на это нужна была тоже смелость. Пускай дезертирская, пускай такая смелость, с которой трусливый солдат отрубает себе палец, чтобы не идти в бой, но все-таки… Попробуйте вот так, с размаху, ударить босой ногой, чтобы гвоздь распорол ступню…

— А-а-а!.. Ма-ма!.. Ну кто здесь раскидал эти проклятые палки!

Он корчился на крыльце, обливаясь слезами боли и облегчения. Он ненавидел сейчас ребят, Альбина, себя и белый свет. И все же радовался, что ему так больно. В этом чудилось Корнелию искупление.

Под вечер, ковыляя с самодельным костылем, он пришел во двор к Эрику. С белой толстой муфтой на ступне. Жалобно кряхтя, рассказал про случайный злополучный гвоздь, про прививки, про то, как «режет, будто пилой, до сих пор».

Все его от души пожалели. В кои веки ожидается настоящее приключение, и тут такое невезенье у человека.

Альбин тихо погладил его по плечу. Сказал чуть виновато:

— Ничего, ты не горюй так сильно. Я тебе завтра все подробно расскажу. — Другие мальчишки деликатно отвернулись, а Халька отворачиваться не стал, когда у Корнелия потекло из глаз. — Ну брось, будут ведь еще в жизни всякие интересные дела…

Корнелий плакал, не скрываясь. Что это были за слезы? От стыда? От запоздалого сожаленья, что не попадет в таинственный зонг? От жалости к себе — из-за того, что вот такой он скверный и трусливый? От сознания своей ничтожности перед Альбином? От злости на всех и на всё? Черт его знает.

Назавтра нога распухла, и Корнелия оставили в постели. Перед обедом пришел Альбин. Поцарапанный, со сбитыми локтями. Серьезный. Рассказал, что сторожа заметили ребят. Может, какая-то сигнализация в зонге была. Кто-то закричал, засвистел в темноте, замахал фонарями. Мальчишки, как договаривались, — во все стороны! И никто, слава Хранителям, не попался!

Корнелий слушал, млея от ужаса. И от тайной радости («Я же предвидел! Значит, не зря я…»). Он поморщился, чтобы напомнить, как болит нога, и спросил с хмурой сосредоточенностью:

— Но это точно, что никого не сцапали?

— Конечно! Мы потом все у Эрика собрались. Я самый последний пришел.

— Почему?

Альбин (он сидел на табурете у кровати) потрогал локоть, исподлобья глянул на Корнелия и признался:

— А я не сразу убежал. Я сперва в кустах замер, дождался тишины.

— Это ты правильно. Потом легче ускользнуть, да?

— Да я не для того, чтобы ускользнуть. — Альбин стесненно вздохнул. — Я хотел все же заглянуть в колодец.

— И заглянул?!

— Ага. Все стихло, а я пробрался. Там такой бетонный край, я лег животом. В глубине чернота и будто кто-то дышит холодом. — Он передернул плечами.

— А… звезды?

— Там не звезды. Там что-то такое, вроде отражения месяца в воде, когда она колеблется.

— Но ведь месяца-то не было!

— В том-то и дело. Да это и не месяц. Потом вода будто успокоилась, и это, желтое, то, что светилось, оно вроде сделалось как окошко. Ну, будто маленькое, домашнее такое окно в глубине горит. И рама как буква «Т»…

— А почему? Откуда оно?

Неулыбчивый Альбин пожал плечом, поймал упавшую лямку, сказал, будто оглядываясь назад, в ночь:

— Я и сам думаю: почему? Никто не скажет. Это же зонг. А долго я не мог смотреть, опять засвистели, я к забору. Туда, где подкоп.

— Главное, что спасся, — утешил Корнелий.

Альбин сказал тихо:

— Все равно это для меня плохо кончилось. Видишь? — Он оттянул на груди мятую лямку. — Значка-то нет. Зацепился где-то в кустах.

— Тю-у… — шепотом протянул Корнелий.

Он понимал: для Альбина значок — что-то очень важное. Недаром — «оло». Про «оло» не расспрашивают, но теперь Корнелий вспомнил золотую букву «С» со звездочкой и, догадавшись, не выдержал:

— Ой, а он у тебя оттуда? От «Джеймса Кука»?

— Ну да. Это папа подарил, когда со строительства приехал. Там такие значки только главным инженерам давали, они редкость… Да не в том дело, что редкость. Он у меня талисманом был. А если потерял — это к несчастью.

— Ну уж… — беспомощно сказал Корнелий. — Ты не верь в такое.

— А тут хоть верь, хоть не верь, все равно, — сумрачно отозвался Альбин.

…Он оказался прав: потеря значка принесла беду. И приметы были тут ни при чем.

«Я же не виноват, — говорил себе Корнелий. — Если бы я пошел с ним, еще хуже могло быть, могли поймать. Я все еще вон какой неуклюжий…»

Но ощущение, что Альбин потерял талисман из-за его, Корнелия, предательства, не проходило. Приближались школьные дни.

«Я буду теперь защищать его, — говорил себе Корнелий. — Пусть только кто-нибудь полезет! Самого Пальчика не побоюсь, в морду ему дам!» И он был почти уверен, что сделает это. Чтобы искупить свою недавнюю измену.

Но защищать Альбина не пришлось. В суете первых двух дней никто на Утю не обращал внимания… А на третий день, перед уроками, пришел в пятый класс директор Гугенот. Велел всем сесть и сказал речь:

— В последние дни каникул в охранной зоне у Южного дачного поселка случилось безобразное происшествие. Группа малолетних нарушителей проникла на запретную территорию и вызвала там тревогу. Конечно, никто из вас не мог быть в числе злоумышленников, я совершенно уверен в этом. — Гугенот вздохнул, потому что уверен не был. — Но, может быть, вы поможете расследованию этого возмутительного случая? На месте происшествия нашли вот это… — Гугенот раскрыл и поднял ладонь.

И Корнелий узнал это даже издалека. И другие узнали. И у сидевшего на передней парте Альбина побледнела тоненькая шея.

Все мертво молчали. Никто не пискнул «это мулин значок», потому что есть же предел человеческой подлости. Да признание было и не нужно. Наоборот, нужно было непризнание. Директор не хуже других знал, чья эта хрустальная линза с золотой буквой «С». Но он был незлой человек, директор Гугенот, и не хотел беды неразумному пятикласснику Ксото. И неприятностей для себя не хотел тоже. Он сказал:

— Эту улику показывали уже в нескольких школах, но там хозяина не нашлось. Может быть, кто-то из вас вспомнит: не видел ли он этот значок на ком-нибудь из учащихся?

Идиотизм вопроса был ясен Гугеноту до конца. И он изумился не меньше ребят, когда прозвучал тонкий вскрик Альбина:

— Это мой!

— Ну, му-уля, — сказал кто-то в упавшей опять тишине. И было здесь и уважение, и недоверие: неужели сунулся в зонг? И жалость к дурачку: зачем признался-то?

Гугенот помигал.

— А… я понял. Ты кому-то подарил его? Кому?

Альбин встал и молчал.

— Или где-то потерял, а потом его кто-то из ребят, видимо, нашел? И ты не знаешь кто? — решил откровенно выручить бестолкового Утю Гугенот.

— Ага… — выдохнул Альбин.

— Я так и подумал… Но это, к сожалению, не решает вопроса…

— А можно мне взять значок? — тихо попросил Альбин.

— Увы, нельзя. Это вещественное доказательство. Пока виновник не найден…

— А если… будет найден? — еле слышно спросил Альбин.

— Тогда, конечно, значок тебе вернут.

И стало тихо-тихо. Корнелий все понял. «Не надо!» — хотел крикнуть он Альбину. И не крикнул. Казалось, что в тишине нарастает звон. Вдруг представилось Корнелию, что это звенят разбитые тонкие стекла — черные зеркала пространств. Словно Альбин сорвался с высоты и летит вниз, пробивая их своим телом… И сквозь этот звон Корнелий не услышал, а скорее угадал, что Альбин говорит директору:

— Это я был в зонге… Теперь отдайте, пожалуйста.

…В школе и в Комиссии попечителей детства Альбин упрямо твердил, что был в зонге один. Если был кто-то еще, то он этого не знает. Несмотря на такое явное запирательство, Машина добросовестно учла прежнее примерное поведение Альбина Ксото и ограничилась исключением из колледжа. Правда, родители заплатили крупный штраф. Тогда еще не было единой системы наказаний, которая определяла бы шансы на смертную казнь (сейчас, если виноваты дети, — шанс падает на родителей).

Вскоре Альбин с отцом и матерью уехал из Руты. Корнелий опять лежал с разболевшейся ногой, когда Альбин зашел попрощаться. Расставание получилось скомканным. Корнелию казалось, что Альбин догадывается о его трусости. И еще о трусости в классе. Тогда ведь вспыхнула мысль — вскочить и крикнуть: «Я тоже хотел с Альбином в зонг, только из-за ноги не смог!»

После этого легче было бы жить.

Но не посмел. И успокаивал себя здравой мыслью: «Это же ничем ему не поможет».

— Будущим летом постараемся приехать на старую дачу, — неловко сказал Альбин.

— Ага… приезжай, — выдавил Корнелий. Он смотрел не в глаза Альбину, а на значок. Маленькая линза с буквой «С» блестела на дорожной курточке.

— Надо идти собираться… Пока… — сказал Альбин.

…Почему это помнится больше всего? Разве и до той поры и потом не трусил Корнелий, не юлил? Разве (если совсем честно говорить) не предавал? Этот случай с Готическим кварталом — разве порядочный поступок? Да и других «эпизодов» хватало в биографии.

Так почему же помнится Альбин?

«Потому что других я никого не любил», — подумал Корнелий. А Хальку он любил по-настоящему. Так, как, наверно, любят брата в тех редких семьях, где бывает двое, а то и больше детей…

«Потому что, когда я предал его, я предал себя…»

После этого школьная жизнь вспоминалась смутно и одинаково. Мулей он больше не был. Но страх все равно жил в нем: страх перед одноклассниками, учителями, экзаменами… Потом страх перед начальством. Страх плохо сделать работу. Страх потерять благоустроенное бытие…

Ну и что теперь?

…А инспектор Мук, ныряя к столу слюнявым лицом, подвел итог какой-то своей исповеди:

— Ну и что? Все едино… Проблевали мы свою жизнь, просопливели. Что была, что не была…

Волна холодной ровной злости прошла вдруг по Корнелию, обдала голову. Он откинулся к спинке стула.

— Послушай, инспектор… Ты латинский шрифт когда-нибудь учил?

— М-м… че-во?

— Латинским шрифтом твое имя с какой буквы пишется?

Слегка трезвея от необычности вопроса, Альбин Мук произнес:

— С… какой… Конечно, с «А». По-всякому с «А». — И добавил с ноткой самодовольства: — Да. А ты думал что?

— Вот и хорошо… — То, что имя этого Альбина пишется не так, как у того, у Хальки, доставило Корнелию хотя и короткую, но ощутимую радость.

Почему? Какое значение это имело теперь?

Корнелий, шатнувшись, встал.

— Пойду я. Ну тебя…

И через минуту упал в камере на казенное одеяло.

Стена

Проснулся Корнелий поздно. Вопреки вчерашним ожиданиям, голова была ясная. Никаких последствий ночного «сидения». И все четко помнилось — что было позавчера и вчера и что будет дальше. Очень скоро — завтра!

Но в этой мысли не было паники. Была тяжкая притерпелость.

Корнелий спал ничком, а теперь повернулся на спину. Стеклянные створки окна за решеткой были открыты. Сквозь железные завитушки доносился шелест клена и птичье чвирканье. И воздух был свежий, хороший. Идиллия…

«Так он встретил свой последний день жизни», — с неожиданной язвительностью подумал Корнелий.

Впрочем, завтра будет еще день. Но уже не полный, без вечера. Придет этот… как его… исполнитель (ох ты, дипломатия тюремных терминов), и — кранты.

Корнелий поймал себя на том, что в мыслях его проскакивают интонации и выражения Рибалтера. И сразу вспомнил его длинное лицо, язвительный рот, желтые глазки и голый череп. И неповторимые уши Рибалтера. Они большие, плотно прижатые к голове, но с отогнутыми, торчащими, будто крылышки, верхними краями.

С чего он вспомнился? Больше некому, что ли?.. А кому еще? Разве были друзья? Кто?

С Рибалтером они хотя и ругались и громко обвиняли друг друга во всяких грехах (часто всерьез), но какой-то ниточкой были вроде бы связаны. Или это сейчас так кажется?

«Надеешься найти в том, что прожил, хоть что-то этакое, светленькое?»

Да, не было в мыслях страха. Наверно, страх позже придет, навалится опять глыбами, но сейчас Корнелий ощущал лишь печаль, разбавленную, как слабеньким уксусом, раздражением…

Забухали шаги, вошел незнакомый пожилой улан с висячими усами и унылой мордой. Поставил два судка.

— Вот, велено принести. Завтрак…

— А как поживают их благородие старший инспектор господин Мук? — неожиданно сказал ему в спину Корнелий. — Не маются ли с похмелья-с?

Улан без удивления воспринял тон вопроса. Обернувшись, ответил так же:

— Маются. Домой поехали. Сказали, к обеду будут.

— Чу’дная простота нравов. Пастораль.

Несмотря на ясность в голове, тело болело, как после маневров на милицейских сборах. И было ощущение противной липкости оттого, что спал в одежде.

— Служивый, ванна есть в вашем заведении? Или душ хотя бы?

— Во дворе за конторой душевая, — буркнул улан. И удалился.

«А я ничего, я держусь. Я вполне…» — слегка самодовольно подумал Корнелий.

Постанывая, он поднялся, вышел во двор. Ох какое солнечное и ласково-прохладное было утро! Как в давние времена, в дачном поселке на южной окраине Руты. В ту пору Корнелий, выскакивая из дома, замечал всякую мелочь. Как переливается радуга в капельке росы: чуть поведешь головой — и солнечная искра делается то алой, то лимонной, то фиолетовой… Как золотятся свежие щепки у недостроенной беседки. Как торопится в щель на крыльце черно-зеленый жук (и на спине у него тоже точка солнца)…

Может, в этой нехитрой радости созерцания как раз и есть смысл жизни?

Корнелий решил прожить последний день именно так. Он будет наблюдать за листьями, летучими семенами, облаками, букашками на травинках. За тем, как блестит консервная крышка в мусоре у забора. Как скачут воробьи… От всего этого он получит удовольствие тихое и спокойное, какого не знал раньше.

Вот только надо принять душ да соскоблить с физиономии идиотскую щетину…

Однако по дороге к душевой Корнелия качнула мягкая, но сильная усталость. Не сопротивляясь ей, он сел в траву. Как раз там, где сидел вчера, у ящиков. От слабости он словно поплыл вместе с землей. Но это было без тошноты, без головокружения. Даже приятно. Потом Корнелий зацепился глазами за высокие облака, движение прекратилось, и он оказался как бы на крошечном травянистом островке, повисшем внутри голубой небесной сферы.

Облака неуловимо для глаза меняли форму, передвигались. От их желто-белых кудлатых боков отслаивались полупрозрачные пряди и таяли. Превращались в ничто.

«Как и мы…» — отрешенно подумал Корнелий. На миг опять мелькнуло лицо Рибалтера, но Корнелий не дал ему поиронизировать. Усилием воли прогнал из памяти.

Не хотелось уже думать ни о дэше, ни о бритве. Хотелось просто сидеть вот так. И он будет сидеть. Куда ему спешить? Зачем?

«А ведь я почти счастлив, — подумал Корнелий. — Потому что, ежели разобраться, что такое счастье? Это — жизнь без страха…»

Теперь ему нечего было бояться. По крайней мере, до того часа. Но это будет завтра. А сейчас ему абсолютно ничего не грозило: ни крах карьеры, ни болезни, ни вечная спешка, ни придирки Клавдии…

Последний раз сунулся в мысли Рибалтер. С пошлой своей шуткой: «„Пока я чувствую себя прекрасно, лишь бы это подольше не кончалось“, — заметил мистер Джонс, падая с телебашни…»

«Пошел вон», — поморщился Корнелий. И Рибалтер исчез — видимо, навсегда. А Корнелий остался в голубой полудреме, где мысли таяли, как пряди облаков. И провел так, судя по всему, часа два или три.

И с большим неудовольствием, даже с болезненной отдачей услышал чьи-то шаги. И увидел над собою старшего инспектора Альбина Мука.

— Слышь, Корнелий, ты это, давай, пойдем… — Белесое лицо Альбина было деловитым и виноватым.

— Куда? — двинул губами Корнелий.

— Ну, это самое… Я привел его. Зашел в управление, в дежурную часть, а там кореш, старый знакомый. Я про тебя говорю ему: оставил, говорю, мужика маяться до понедельника, надо бы помочь… А то ведь я понимаю, как оно тебе. Да и у меня завтра отгул. А он говорит: есть дежурный практикант, он может.

Небо стало густо-синим, потом темно-фиолетовым, затем черным и хлынуло на Корнелия, словно жидкий асфальт. Залепило уши, глаза, гортань.

— Ну, ты чего? Ты уж держись… Все о’кей будет, это же быстро… Слышь? — Альбин дергал его за плечо, тянул за рукав.

— А я чего?! — Корнелий открыл глаза. Черной тяжести не стало. Его тряхнула, пружиной поставила на ноги нервная легкость. — Айда! Какого черта… — И опять обморочная слабость («Значит, в самом деле конец? Сейчас?»). Он прислонился к ящикам. — Слушай, Альбин… А пускай он лучше здесь… это делает. Неохота туда.

— Да нельзя. Не полагается. Ты уж соберись. Ты же молодцом был.

«Ну да! У них там, говорят, люк. Только отдашь концы — и тебя туда. Вспышка в миллион вольт — и одна пыль от тебя. Эту пыль в коробочку и — жене… Сволочи…»

Он оттолкнулся локтями. Выдавил:

— Пойдем.

И пошли.

Ужас гудел в ушах, трава путалась под ногами. И все же Корнелий слышал Альбина:

— …Пацан совсем, практикант… Но что хорошо: он и сделает все, и за врача распишется, потому как медик.

Несмотря на весь кошмар, у Корнелия хватило силы на хмуро-ехидную реплику:

— Медик. А как же клятва Гиппократа? Как насчет «не убий»?

— Ну, спецмедик же, из уланской школы. Мальчишка еще, бледный. Видать, первый раз. Я ему там дал глотнуть для храбрости.

Шли долго (ох как долго!) и наконец оказались в конторе. Но не в комнате Альбина, а в другой — с зелеными стенами и зеленой же раздвижной ширмой.

На полированном столе с полукруглыми следами от стаканов лежала раскрытая конторская книга. Альбин сунул в пальцы Корнелию скользкий карандаш.

— Ты это… распишись, значит, что не имеешь никаких претензий, что все по правилам. Не имеешь ведь?

Странно хмелея от предсмертного страха, но держась на ногах, Корнелий хрипло сказал:

— Ни малейших, шеф. Сервис на уровне. — И, не глядя, царапнул в книге.

— Ну и ладушки. Айда! Эй, эскулап, ты где там? — Альбин подтолкнул Корнелия за ширму.

Там стояла медицинская белая кушетка. А у окна — белый столик. Уронив голову на столик, сидел тощий рыжий парень в лиловом халате. Длинная шея его была неестественно вывернута, глаза прикрыты пленочными веками. На губах пузырьки. Рядом с рыжей башкой стояла пустая бутылка «Изумруда».

— Да ты что?! — гаркнул Альбин. Отпустил Корнелия, тряхнул «эскулапа» за плечи. Тот замычал, голова приподнялась и стукнулась. — Надрался, подлюга! — Альбин повернул к Корнелию плачущее лицо. — Вот скотина, смотри, что наделал! Всю бутылку. Это он с перепугу, сопляк! Трус поганый! Кого там берут в вашу школу! Вставай, с-с-с… — шипя от ярости, Альбин затряс практиканта снова, мотнул в сторону.

Тот открыл глаза, глотнул и сказал разборчиво и убедительно:

— Не могу я. Боюся! Не… ик… могу. — И опять деревянно стукнулся о белый пластик.

— Га-а-ад, — с панической ноткой выдохнул Альбин. Рванул снова «спецмедика» за плечи. Что-то блестящее слетело со столика, зазвенело о кафельный пол. Корнелий увидел на плитках никелированную штучку, похожую на пистолет-зажигалку. Рядом искрились осколки стекла и растекалась прозрачная лужица. Резко запахло черемухой.

Альбин приподнял и бросил практиканта мимо табурета.

— Не-е… — печально сказал тот.

Альбин сел на корточки, взял двумя пальцами «пистолет». Снова положил. Глянул снизу вверх на Корнелия. Сообщил горько:

— Шприц раскокал, паразит. И главное, ампулу… Что теперь делать?

Без всякой боязни и отвращения Корнелий сел на белую лежанку — ту, на которую полминуты назад смотрел со смертной тоской. Видимо, в таких случаях перепады чувств у человека непредсказуемы. Корнелий опять был почти спокоен. Мало того, краешком сознания он даже уловил что-то смешное в идиотизме этого положения.

— Дерьмовые у вас специалисты, инспектор. Кончайте как-нибудь эту волынку. — Ему и правда хотелось закончить поскорее. Сильно потянуло в сон. Лечь вот сейчас — и больше ничего не надо.

— Да как кончать? — плакался на корточках Альбин. — Посмотри на эту дохлую курицу!

— Сам-то не умеешь, что ли? — пренебрежительно сказал Корнелий. И от души, без притворства, зевнул.

— Ты что, офонарел? Чтоб я грех на душу брал! Мое это дело, что ли? У, рыжая!.. И ведь, алкоголик проклятый, заранее расписался в протоколе, будто все сделано.

— Вы что-то все тут торопитесь. Ты индекс снял с учета, этот дурак расписался.

— И не говори! — вздохнул Альбин вполне самокритично.

Спать хотелось неудержимо. И надоело все до чертиков.

— Давай, я сам! — Корнелий опять широко зевнул. — Покажи только, куда и как.

— «Как!» Ампулу-то мерзавец грохнул! Слышь, воняет!.. А ему, практиканту, лишь одну выдали, на раз. Это у штатных запас бывает, а не у салаг.

Альбин медленно распрямился и, поглядывая на шприц, старательно вытер пальцы грязным платком. Потом поднял практиканта, усадил на табурет, дал ему оплеуху и положил головой на столик.

— М-м… — сказал тот. — Не буду…

— Что ты не будешь, портянка? Зарезал без ножа… Видал гада? — Альбин опять с мольбой о сочувствии обратил взор к Корнелию.

— Видал… А мне-то что прикажешь делать? Имей в виду, вешаться я не буду. И в ваш электроящик прыгать живым тоже. — Мгновенный удар страха сорвал Корнелия с лежанки: мелькнула мысль, что Альбин вдруг нажмет кнопку, и под кушеткой разверзнется люк мгновенно действующего крематория.

Альбин не обратил на этот страх внимания. Сумрачно разъяснил:

— Теперь дело долгое. Если доложить все как есть — меня с работы коленом под зад и нащелкают на Машине столько шансиков, что вперед тебя отправлюсь в рай… Скажут: зачем индекс раньше срока снял, зачем практиканта брал на это дело? А если не докладывать, исполнителя не дадут, пока новый «клиент» не появится. А когда это будет? Может, завтра, а может, через год.

Сонливости у Корнелия как не бывало. Зато от ярости зазвенело в голове. Корнелий вспомнил все отборные ругательства, уложил их в обойму и выпалил в белесую рожу старшего инспектора. А после этого залпа проорал:

— О своей шкуре заботишься! А мне так и гнить здесь? Делай свое дело, а издеваться не смей! Не имеете права!

Инспектор Альбин по-настоящему испугался:

— Ну, ты чего?.. Обожди орать-то. Тебе хуже, что ли? Куда торопишься? Живи.

— Это — жизнь?! — рявкнул Корнелий.

— А что… — Альбин виновато ухмыльнулся. — Ни забот, ни работ. Поят-кормят. Цвети, как георгин в палисаднике.

— Ты сейчас у меня расцветешь. — Корнелий прикинул, как удобнее вляпать по белесой морде.

— Ну-ну… — Альбин отступил. — Я при исполнении.

— Ага, я вижу. Исполняй дальше, а я, пожалуй, пойду домой, — вдруг устало решил Корнелий. — Я не виноват, что у вас тут шарашкина кухня.

— Иди-иди, — в тон ему отозвался Альбин. — А дальше что? Индекс твой аннулирован, сразу и загремишь как уголовник. За побег. И в федеральную тюрьму. А там в течение суток…

— Испугал!

— Просто объясняю. Здесь ты можешь теперь неизвестно сколько тянуть, а на воле — сразу каюк.

— А на кой черт мне тянуть! Каждый день ждать, что приведешь нового «специалиста»! — Корнелий кричал, но в душе уже поднялась невольная, непослушная ему радость, что это отодвинулось на какой-то срок. Что еще не сейчас. Глупая была радость, животная. Дальнейшее бытие не несло с собой ничего, кроме уныния и страха. И все-таки.

Тем не менее Корнелий сказал:

— Я сразу увидел, что ты дебил. К этому тебя должность обязывает. Но не думал, что в такой степени.

— Хватит лаяться-то, — попросил инспектор Альбин. — Без того тошно. Шел бы ты погулял. Я тут с этим кретином разберусь, а потом помозгуем, что делать.

Корнелий плюнул и вышел. Его сильно мутило — то ли от всего происшедшего, то ли просто от слабости и голода: ведь с позавчерашнего дня, кроме двух глотков компота, ничего во рту не было (если не считать «Изумруд»).

В камере он лицом вверх лег на койку и поплыл, поплыл.

И уснул.

Его разбудил Альбин. Сидел на краю постели, дергал за плечо.

— Что надо? — Корнелий проснулся сразу.

— Слышь, какое дело. Давай я пока приставлю тебя к ребятишкам. Тут, за стеной.

Голова была ясная, легкая. Корнелий вспомнил, что слышал не раз приглушенные ребячьи голоса. Только раньше это проскакивало мимо сознания. А теперь и фраза вспомнилась насчет обеда: «Возьмешь за стеной, у ребятишек»… Неужели сейчас есть детские тюрьмы?

Но эта мысль была не главной. Главная — вокруг «пока приставлю».

— Что значит «пока»? До той поры, когда с опытным доктором сговоришься?

Альбин отвел глаза.

— «Доктор» — это когда еще. А чего ты хотел? Все мы на этом свете «пока».

— Да ты философ.

— Станешь тут…

— А за стеной что? Колония для несовершеннолетних?

— Опомнись! В наше-то время… Просто заведение такое, вроде как интернат. Маленький…

— А почему при вашей фирме?

— Дак безындексные же ребятишки-то. Они все по нашему ведомству проходят.

— Как это… безындексные? Разве сейчас бывают такие?

— А ты думал! Эх вы… население. Живете на воле, а как в аквариуме, дальше своих стенок ни фига про жизнь не знаете.

— Ну так просвети. Хотя бы напоследок… — с ленивой язвительностью попросил Корнелий. — Откуда берутся безындексные младенцы в нашем стабильном и полностью благополучном обществе?

— Кабы оно полностью благополучным было, зачем корпус уланов и наши заведения?.. А пацаны эти… Скажем, завела себе некая вольная девица случайное дитя. и что дальше? Думаешь, она сразу тащит его на регистрацию? Она, стерва, или прячет, или сплавить старается в казенный детприемник. Причем день рождения не всегда сообщает. А месяц прошел — и прививать индекс уже нельзя… А пока не снесли «Деревянный пояс», трущобы эти, сколько там безындексных ребятишек болталось! Прямо в семьях! Им, жулью да алкоголикам, — до лампочки всякие правила индексикации. Вот и вылавливаем этих пацанов. В спецшколы…

— А зачем вылавливать-то? Какой от них вред?

— Святые Хранители! Ты совсем идиот? Они же не все время детишки! Потом-то большими делаются! Как с ними быть? Они же бесконтрольные, машинная юриспруденция на них не распространяется! По закону для безындексных нужен свой суд, свои органы надзора!.. А опасности от каждого, кто без индекса, в сто раз больше, чем от обычного человека. Это статистика. Они, как правило, уголовники. Вот и есть инструкция: всех безындексных ребятишек — в закрытые заведения, чтобы, значит, контроль с малолетства… Да у нас-то здесь школа крошечная, чуть больше десятка пацанят. Просто чтобы наша контора совсем не закисла от безделья. И для отчетности — воспитательная работа, мол.

В этой длинной речи Альбина звучала какая-то виноватость. Но, конечно, не оттого, что ребятишек держат при тюрьме, а оттого, что хочет он приставить к ним Корнелия. Видимо, был у Альбина здесь какой-то свой интерес. Но Корнелий подумал об этом вскользь. Мысль вертелась около слова «безында». Ни в детстве, ни в зрелые годы он ни разу не задумывался об изначальном смысле этого ребячьего ругательства. Лишь сейчас дошло: «Безында — безындексный. Отверженный, чужой, вне закона…»

Он и сам сейчас был такой же. Даже хуже. «Безынду» не поймают с помощью локаторов. А биополе Корнелия Гласа еще посылало в пространство микроволны его индекса. Это был шифр мертвеца. Он стерт с магнитных карт во всех конторах, банках, казенных присутствиях. И, уловив излучение аннулированного индекса, электронный штаб уланского корпуса поднимет тарарам на всю страну. И свора затянутых в кожу улан помчится на своих черных дисках, отрезая пути, убивая надежду.

А здесь… как ни странно, какая-то надежда была. Шевельнулась. Надежда на что? Корнелий не знал. Но чувствовал, что именно в стенах муниципальной тюрьмы номер четыре для него сейчас наиболее безопасное убежище.

Скорее всего, это было глупое и обманчивое чувство. Но жить-то хотелось. Что ни говори, а хотелось. Хоть за решеткой, хоть немного.

— А что мне у них там делать-то? — хмуро сказал Корнелий.

«Безынды»

Старшего звали Антоном. Был он выше всех, тонкий, с темной челкой над сумрачными, словно из большой глубины глядящими глазами. Говорил негромко, но его слушались. Если какой-то спор, перепалка, подойдет он, обронит два слова, и капризные голоса стихают.

Впрочем, спорили и капризничали редко. Спокойные и даже робкие оказались ребятишки. Вот и сейчас, на дворе, когда играли в «гусей», криков и шума почти не было. Только звонкая считалка, которую быстро приговаривали то беленькая бледная Анна, то коренастый рыжеватый Ножик:

Гуси-гуси, га-га-га!
Улетайте на луга!
Там волшебная трава,
Там не кружит голова…

Говорили считалку без веселья, с какой-то неровностью и словно боязнью, что кто-то может перебить, помешать игре. А она словно и не игра, а какое-то важное действие. Ритуал. С напряженными лицами одна шеренга бросалась через площадку. Так же, без смеха, другая шеренга, сцепив руки, старалась задержать «гусей».

Гуси-гуси, га-га-га!
Берегитеся врага!
До лугов далекий путь,
Не садитесь отдохнуть…

Удивительно, что этой малышовой игрой увлекались не только младшие. Даже Антон играл всерьез. Несколько раз он встречался с Корнелием глазами и тут же отводил их. Но, кажется, успевало мелькнуть во взгляде: «А вам-то какое дело?»

А Корнелию и правда что за дело? Пусть бегают. Он сидел в раскинутом складном кресле под пыльной яблоней (без единого яблочка — все оборваны) и следил за ребятишками бездумно и отрешенно.

Третий день он жил здесь — в странной роли временного и, видимо, совершенно незаконного воспитателя безындексных детей. Прежняя воспитательница — дородная тетка с каменными скулами самодовольной вахтерши и тонким иезуитским ртом — в присутствии старшего инспектора Мука передала Корнелию по списку имущество и детей. Узнав, что Корнелий намерен быть здесь неотлучно и не нуждается в смене, она расцвела и тут же отпросилась у Альбина в двухнедельный отпуск.

— Валяйте, — разрешил тот. — Господин Глас пока потянет лямку, ему нужно подзаработать.

Для тетки это прозвучало вполне правдоподобно. А у Корнелия скользнула догадка, что подзаработать решил сам Альбин. Дежурить будет день и ночь Корнелий, а жалованье пойдет старшему инспектору. Ибо он, инспектор Мук, по совместительству еще и начальник дома призрения безындексных детей и сам начисляет зарплату его сотрудникам…

Другая мысль была важнее и отчетливее: значит, у него, у Корнелия, теперь есть по меньшей мере две недели. И опять мелькнула какая-то тень надежды. Глупо, конечно, а все-таки. Поживем — увидим. Главное, по-жи-вем.

— Но я же так не могу, — сказал Корнелий Альбину со сварливой ноткой. — Без бритвы, без чистого белья, без…

— Все будет!

Видать, Альбин крепко был заинтересован в «воспитательской работе» Корнелия. Вскоре он принес новенькую бритву «Луна», две сорочки, стопку белья. Наверно, из своего хозяйства: рубашка и пижама оказались тесноваты. Впрочем, плевать. А немнущийся костюм Корнелия всегда выглядел прилично, хоть ты что с ним делай…

Альбин заглядывал каждый день, спрашивал с бодростью, за которой пряталась некоторая опаска:

— Ну, как ты? Осваиваешься?

— Как видишь, — хмыкал Корнелий.

К Альбину он испытывал сложное чувство. Злости не было — была смесь брезгливости и любопытства. Словно к белой крысе, которую он видел в детстве у соседа на даче. Хотелось дотронуться, и было противно, и в то же время постоянно тянуло смотреть на нее. На ее розовый голый хвост и семенящие когтистые лапки, на хитрую мордашку с белыми усами. Что за существо? Что она чувствует, зачем живет?..

Гуси-гуси, га-га-га!
Улетайте на луга…

Странно, как они могут столько времени одно и то же?

Вообще-то по распорядку им полагалось после обеда сидеть в спальне и заниматься чтением или тихими играми. Но спальня — тесная, низкая, на верхнем этаже двухэтажного кирпичного дома. В ней застоявшийся воздух детской казармы — с несильными, но неистребимыми запахами хлорки, потного белья, мочи и старой масляной краски стен… И вот Антон, вернувшись из столовой, подошел и, глядя в пол, заговорил:

— Господин воспитатель, вы…

— Я же объяснил: меня зовут Корнелий.

— Господин Корнелий, вы позволите нам поиграть на дворе?

— Валяйте…

Гуси-гуси, га-га-га!
Затопило берега…

Маленькая Тышка — рыжеватая, как Ножик, но худенькая, молчаливая и верткая — ловко проскользнула под руками у мешковатого Дюки, помчалась к низкой кривой яблоне, вскочила на изгиб ствола.

— Я долетела!..

Тышка — от прозвища Мартышка. А Мартышка — от имени Марта. Марта Лохито, шесть с половиной лет…

В первый вечер, после молитвы (странной молитвы, когда все встали в кружок и зашептали что-то похожее на считалку про гусей), Антон тихо спросил:

— Господин воспитатель, вы позволите перед сном Тышке полежать с Ножиком?

— А… зачем? — слегка испугался Корнелий.

— Ну… они пошепчутся. Негромко.

— Как… пошепчутся? Про что?

— Про всякое. Может, сказку ей расскажет. Сестренка же.

— А-а! Ну, пускай шепчутся.

Вдруг шевельнулся интерес: как же случилось, что брат и сестренка без индекса? Кто отец и мать? Что с ними? Но тут же интерес угас — под тяжестью тревоги за самого себя, под гнетом страха. Тревога эта и страх были уже привычные, приглушенные, но неизбывные. А от них — равнодушие ко всему.

По крайней мере, так было в первый вечер.

Скоро ребята — семеро мальчишек и шесть девчонок — послушно улеглись, Тышка убежала в свою постель, Антон выключил свет (остались лишь зеленоватые ночники). Корнелий лег в каморке, встроенной, как ящик, в перегородку, которая разделяла девчоночью и мальчишечью спальни. Боковые стены каморки от середины до верха были стеклянные и смотрели в оба помещения. Чтобы воспитатель неусыпно мог наблюдать за порядком.

Корнелий наблюдать не стал. Лег на широкой, довольно комфортабельной постели, прикрыл глаза. Навалилась тишина, из нее постепенно выступили звуки: дыхание, скрип кроватных сеток, жужжание лампочки-ночника. Кто-то всхлипнул. Кто-то пробормотал: «Гуси-гуси…» Все слышно через тонкие стеклянные переборки — как спят под тюремной крышей тринадцать «безынд», какие сны видят. Живые ведь. И каждый хочет не просто жить, а получше, посчастливее.

А какое их может ждать счастье, когда они отмечены проклятьем с рождения? А почему отмечены? Разве есть на них вина?

И первая мысль — даже не мысль, а ощущение — скользнула по краю сознания Корнелия: «Почему ты считаешь, что именно твоя жизнь — самая главная? Вон их сколько, неприкаянных, так по-свински обманутых судьбой…»

Скользнуло это и растаяло. Уснул Корнелий. И приснилось, что он мальчишка, живет в летнем лагере, скучает по дому и тихо всхлипывает в подушку. А потом, когда тоска делается выше сил, он выбирается из дачной палаты в дремучий черный сад, почти на ощупь находит в мокрой чаще бетонный край заброшенного колодца и с тайной надеждой смотрит в глубину. И там тихо полощется желтое светящееся окошко. И становится легче…

Проснулся он тогда рано. Привычно, закостенело сидел глубоко внутри страх за себя. И понимание непрочности, нелепости своего положения. Жизнь на ниточке. Да и что за жизнь-то?

Но в то же время появился уже и какой-то интерес. Прежде всего по-настоящему хотелось есть, впервые за эти дни. А еще — хотелось не просто существовать, но и что-то делать. Странно…

На торцовой стене каморки висело зеркало. И Корнелий первый раз за трое суток (а казалось — три года прошло) глянул на себя. С опаской, как глядят на мертвеца… И поразился!

Он был худым. Исчезла добропорядочная округлость щек, выступили скулы. Из глубины, из впадин, смотрели незнакомые рыже-коричневые глаза. Подбородок затвердел. В щетине на нем заметно проклевывались седые волоски. Пижамная куртка была расстегнута, среди темных кудряшек на груди и упругом животике тоже светились белые колечки. Хотя насчет животика — это зря, по привычке. Его уже не было. Мышцы поджались. А на груди проступили ребра.

«Эк ведь подтянуло тебя», — с капелькой иронии, но и с сочувствием сказал себе Корнелий. И лишь тогда пригляделся к прическе. Точнее, к разлохмаченным после сна волосам. Шевелюра была не густая, с залысинами, но до сей поры — без намека на седину. А сейчас и в ней поблескивали седые пряди.

«Немудрено», — хмуро подумал Корнелий. Но без досады. В глубине души опять шевельнулась надежда.

Сквозь стекла боковых стен Корнелий глянул на спящих ребят. За окнами было уже светло, ночники побледнели. Ребята в этом смешанном свете казались зеленовато-бледными и похожими. Они и спали похоже: на спине или на правом боку, с руками в полосатых пижамных рукавах поверх черно-синих клетчатых одеял. Только один мальчишка на крайней койке — светленький, курчавый — лежал, съежившись и натянув одеяло до подбородка.

Корнелий задержал на курчавой голове взгляд. Мальчик вдруг напрягся, вздрогнул. Выпрямился, лег на спину, выкинул руки на одеяло. Распахнув синие перепуганные глаза, глянул сквозь стекло на Корнелия. Зажмурился. И замер так. Словно даже дышать перестал. Чего это он?

Корнелий неловко отвел глаза, сел на тахту. Потрогал подбородок, усмехнулся, вспомнив седину. Усмехнулся вообще — той неестественной ситуации, в которой сейчас пребывал. Потянулся за бритвой.

Через полчаса забарабанили нехитрую бодрую мелодию музыкальные кулачки. Подъем! Корнелий стоял посреди каморки и видел, как вскакивают ребята, встряхивают простыни и одеяла, умело заправляют постели. Был в их движениях автоматизм солдатиков. И опять вспомнился штатт-капрал Дуго Лобман: «Двигаемся, двигаемся, господа интеллигенты! Ни жена, ни теща помогать вам здесь не будут!..»

Впрочем, здесь штатт-капрала не было… Или был? А, так ведь это он, Корнелий Глас, теперь командир в здешней казарме!

Мальчики и девочки уже стояли навытяжку — каждый у спинки своей кровати. Пижамы на них были разномастные, но одинаково полинялые и, видимо, одного размера: на маленьких они висели мешками, на старших выглядели тесными и короткими… Разглядывая ребят, Корнелий спохватился: а ведь они от него чего-то ждут!

— Господин воспитатель, у нас все готово! — Это Антон. Говорил он громко, но на Корнелия не смотрел, смотрел в пол. Голос его казался ненатурально звонким. Наверно, потому, что из-за стекла.

Корнелий шагнул в спальню мальчиков.

— Ну… и что я должен делать?

Антон глянул быстро, удивленно и опять уперся глазами в половицы.

— Проверить, как заправлены постели, господин воспитатель.

Кровати были застелены образцово, Корнелий так не сумел бы. И лишь у коротко стриженного мальчишки с болячкой на ухе одеяло было накинуто небрежно, поверх подушки. И стоял он съеженно, теребя край пижамной курточки. Корнелий машинально шагнул к нему. Однако на пути оказался другой — тот беленький и курчавый, с крайней койки. Он быстро и печально глянул Корнелию в зрачки. «Откуда он такой, кто родители? Что за гены в этом безындексном существе?» — машинально подумал Корнелий. Тонкое, с аквамариновыми глазищами лицо было как у мальчиков на старинных фресках Перужского собора…

Мальчик медленно опустил голову и протянул вперед руки — ладонями вверх.

— Ты что? — растерялся Корнелий.

— Десять горячих, господин воспитатель, — полушепотом сказал мальчик. — За то, что во время сна держал руки под одеялом.

Корнелий озадаченно посмотрел на Антона. Тот, глядя в сторону, механически шагнул, протянул широкую лаковую линейку (откуда она появилась?). Корнелий взял ее — тяжелую и странно липкую. Опять взглянул на провинившегося — на его темя и затылок в крупных кольцах волос.

— Тебя как зовут?

— Илья, господин воспитатель, — проговорил он с полувыдохом. Розоватые ладони с очень тонкими пальцами вздрогнули.

Странное чувство испытал Корнелий. Недоумение, что он — приговоренный к смерти арестант — может кого-то наказать или помиловать. И… по правде говоря, какое-то удовольствие от этой мысли. И — тут же! — брезгливую неловкость: вспомнился Пальчик — он тоже любил казнить или миловать послушных одноклассников. И холодновато-любопытный вопрос к себе: ты что, в самом деле сумел бы ударить линейкой вот по этим дрожащим ладошкам, по тонкому запястью с голубой жилкой, по этим почти прозрачным пальцам?

«Какой скрипач, наверно, мог бы получиться из мальчишки…»

— Илья… А почему нельзя спать с руками под одеялом?

— Не знаю, господин воспитатель. Запрещено.

Корнелия тряхнуло — как током. От внезапной злости. Не на мальчишку злость, а на все вокруг. На бессмысленность. На себя — часть этой бессмысленности.

— А если бы ты спал, укрывшись с головой? По голове бить?

Линейку он швырнул через плечо, назад. И повернулся к Антону — самому старшему. Чтобы спросить: здесь всегда такие порядки? А тот, видать, сразу уловил момент. Смотрел с надеждой.

— Господин воспитатель! А можно Гурика тоже не наказывать?

— Что?!

Прозвучало это резко, почти яростно, и Антон отнес воспитательский гнев на свой счет. Потускнел, свел плечи. Но сказал с обреченно-упрямой ноткой:

— Он же не виноват…

— Кто?

— Гурик… — И посмотрел на того, у незаправленной постели.

— А что он сделал?

— Ну, он… в постель. У него бывает… Не нарочно же он, господин воспитатель, а так получается.

У стриженого Гурика розовели уши. Корнелий задавленно молчал.

— Господин воспитатель, ну, тогда хоть не шприцем, ладно? — быстро сказал Антон. — От этого он еще хуже. Еще чаще. Лучше накажите по-старинному.

— Это как? — деревянно спросил Корнелий.

— Госпожа Эмма всегда говорила: выбирай сам, шприц или по-старинному.

— Как это по-старинному?

— Ну… жгутом или ремнем. Только не при девчонках, господин воспитатель, ладно?

«И значит, так они живут? Годами? А кто-нибудь там, на воле, это знает? В мире стабильности и всеобщего благополучия?..»

«А интересно, что стал бы делать ты, если бы знал? Не сейчас, а тогда, раньше?»

«Я бы… не поверил».

«Может, и сейчас не веришь?»

«А что я могу сделать сейчас?»

«Ничего… И какое тебе дело? Ты же всегда терпеть не мог детей…»

«Да. Многие не терпят…»

«Ты — не многие… Ты не терпел потому, что не хотел вспоминать собственное детство. Ты его предал».

«Ох, какая философия! Монолог под виселицей…»

Он понял, что долго молчит. Спросил с хмурой деловитостью:

— Значит, шприц — это больнее?

— Да… господин воспитатель, — выдавил Антон.

Илья, не поднимая головы, вдруг прошептал:

— Там человек сам себя забывает… Особенно когда желтым…

— И где же этот шприц? — спросил Корнелий у Антона. Тот закаменел со сжатыми губами. — Ну? — резко сказал Корнелий.

— У вас в комнате… в аптечке, господин воспитатель.

Корнелий пошел в стеклянную каморку. Белый шкафчик висел у двери над тумбочкой. В нем, среди пузырьков и пачек с пластырем, Корнелий сразу увидел «пистолетик». Такой же, как там! Сквозь дырочки в никелированной крышке затвора виден был стеклянный орех ампулы с лимонной жидкостью.

«Особенно если желтым…»

Корнелий забыл, что на него смотрят сквозь стеклянные стенки. Со смесью брезгливости, страха и озлобления он взял шприц-пистолет. Тупорылый ствол оканчивался овальным резиновым колечком. Корнелий был без пиджака, в белой майке Альбина. Он ребром ладони потер кожу у локтевого сгиба, приставил пистолет и нажал спуск.

Он думал, придется давить, чтобы жидкость проникла в поры. Но когда хрустнула ампула, резиновое колечко присосалось к коже, и Корнелий ощутил несильный, приятный холодок…

«Пока я чувствую себя вполне сносно, лишь бы это подольше не…»

О Боже, что это?!

Резиновая тугая боль скрутила, натянула все жилы! Боль, смешанная с тоской, со стыдом, с ощущением полной уничтоженности. Корнелий превратился в один-единственный нерв, который кто-то мучительно тянул и наматывал на раскаленную катушку. Замычав, Корнелий подрубленно сел, грудью упал на подушку, вцепился в спинку тахты. Зная, что сейчас умрет, он отчаянно желал этого избавления. И лишь последними усилиями самолюбия зажимал в себе хриплый животный крик.

…Сколько это длилось? Наверно, недолго. Потому что долго такого не вынести никому. Боль уходила, возвращаясь иногда тупыми, уже несильными толчками. Корнелий сел прямо, потом опять согнулся. Большие капли падали со лба на колени, расплывались на штанинах темными пятнами…

Когда Корнелий снова поднял голову, перед ним стояли ребята. Все тринадцать. Тихие, молчаливые. Илья держал фаянсовую кружку.

— Выпейте горячей воды, господин воспитатель. Тогда скорее пройдет.

«Боже мой, а они-то как выдерживают такое?» Корнелий закусил край кружки. Потом, обжигаясь, глотнул. Выпил все, отдышался. Ребята по-прежнему молчали. Только маленькая Тышка задела у Корнелия кожу на локтевом сгибе, рядом с пунцовым овальным бугорком, и серьезно сказала:

— Теперь это долго будет…

Тупо болела голова. Корнелий сцепил зубы, взял с пола шприц. Скрутив стон, поднялся, вынул из аптечки все лимонные ампулы.

— Антон…

— Да, господин воспитатель…

— Здесь есть где-нибудь мусоропровод?

— Да, господин воспитатель…

— Выбрось это к… чертовой матери… Ты слышал?

Антон сгреб шприц и ампулы, кинулся к двери.

— Сволочи… — выдохнул в пространство Корнелий.

Ребята поняли: это не им. Ножик сказал без обычного «господин воспитатель»:

— Вы наберите воздуха и считайте до ста. Тогда легче станет.

— Хорошо, — сказал Корнелий.

Они завтракали в небольшой и чистой кухне-столовой с окном автоматической раздачи. Две старшие, лет по двенадцати, девочки — кругленькая ловкая Лючка и молчаливая, похожая на Антона Дина — привычно и быстро ставили перед ребятами тарелки и стаканы, уносили пустую посуду к люку автоматической мойки. Ребята почти не разговаривали. Если скажут слово, то вполголоса. В динамике тренькала веселенькая мелодия.

Корнелий сидел в конце стола.

— Вам двойную порцию, господин воспитатель? — Это Лючка неслышно подскочила сбоку.

— Меня зовут Корнелий. Хватит одной порции.

— Хорошо, господин Корнелий.

Он почти с удовольствием съел кашу с прожилками консервированной говядины, хотя это блюдо весьма напоминало завтрак в милицейской казарме. Проглотил жидкий сладковатый кофе. Голова уже не болела, но была пустая и гулкая, мысли в ней проскакивали, как отдельные горошины.

«Почему они не удивились, когда я сделал себе инъекцию? Или удивились, но смолчали?..»

«Робкие… Или себе на уме?»

«Почему я почти не вспоминаю дом и Клавдию?..»

«А что будет дальше?»

Ребятишки встали и дружно, отчетливо сказали в пространство:

— Бла-го-да-рим страну за хлеб наш!

Затем Антон посмотрел на Корнелия:

— Господин воспитатель, вы будете проверять, как мы собрались в школу?

В спальне и на дворе они ходили кто в чем и выглядели довольно замызганно. А к школе оделись вполне аккуратно и одинаково: мальчишки — в черные штанишки, голубые рубашки и синие жилетики с блестящими застежками-крючками; девочки — в клетчатые платьица с белыми откидными воротниками. И все это оказалось чистое, глаженое и по размеру. Лишь Антон выглядел в детском костюмчике слишком длинным и угловатым.

Они выстроились в коридоре рядом со спальней. Все хотя и смирные, но с повеселевшими лицами. Лишь Гурик по-прежнему стоял понурый и с розовыми ушами.

Антон обошел каждого — и мальчиков, и девочек. Одному одернул жилетик, другому поправил воротник. Головастому тонкошеему коротышке полушепотом сказал: «Подтяни штаны, Чижик». Тот старательно и торопливо подтянул. И на худенькой ноге малыша, над колючей коленкой, Корнелий увидел темно-розовый овальный бугорок. Уже старый, потускневший.

«Сволочи», — опять сказал он. Только одними губами.

…Школа была на первом этаже. Просторная комната с пластиковыми кабинками для каждого ученика. В кабинках — обычные ОМИПы — обучающие машины индивидуального пользования. Не очень новые и не очень старые модели. Длинный, с кадыком и плохо сбритой щетиной учитель обошел всех, включил каждому программу и позвал Корнелия в преподавательскую комнатушку.

— Выпить хочешь?

Корнелий помотал головой:

— Все-таки на работе…

Учитель не настаивал. Спросил сочувственно:

— Недавно поступил?

— Подзаработать надо… — неохотно сказал Корнелий. — Куча оттяжек по платежам, нанялся на время отпуска… Я здесь пока ни черта не понимаю, работа новая…

— Разберешься. Дело унылое, зато деньги…

«Видать, платят и правда прилично», — с усмешкой подумал Корнелий, вспомнив Альбина.

А учитель тем временем рассказывал — многословно и с монотонной доверительностью, — что попал сюда волей случая. Преподавал биологию в Рельском колледже и, будучи в дурном расположении духа, вляпал по физиономии одному пятикласснику. Родители оказались «принципиальные», подняли вой. Штрафная Машина отсчитала неудачливому наставнику полутысячный шанс («холера с ним, пронесло, конечно»), а из колледжа пришлось убраться.

— Думаешь, жалею? Да провались они! Пускай обзывают уланом, зато сам себе хозяин. Слышь, ты как хочешь, а я все-таки глотну.

Чем-то он похож был на инспектора Мука. Интонациями, что ли? Может, здешняя система на всех кладет отпечаток?

Когда наставник юношества, дернув кадыком, «глотнул», Корнелий спросил:

— Ну, а как пацанята эти? Правда говорят, что недоразвитые?

— А откуда мне знать? Машина учит, машина проверяет… Если на оценки глядеть, то вроде все нормально, как в колледже… Тем более, что учатся без каникул, сам видишь…

— А почему?

— Ну посуди, что им еще делать-то? Взаперти живут. Знай учись… Хотя, конечно, без толку это. Академические мужи говорят, что машинная педагогика, без живого учителя, ни фига не стоит… Глотнуть еще, что ли?

— Постой… Скажи, а тебе их не бывает жалко? Ты же все-таки как раз и есть учитель. Живой вроде…

— А какой прок от моей жалости? Они все равно безнадежные.

— Как это?

— Ну, как с неизлечимой болезнью… Ты правда будто с Луны… Хотя я такой же был сперва… Что у них впереди-то? На работу их почти не берут, значит, рано или поздно все равно уголовная статья. А девчонки куда? Замуж кто возьмет безындексную? Одна дорога…

— И никакого выхода?

— А какой выход? Машинное законодательство просто не предусматривает бичей…

— Кого?

— Бичей! Бич — безындексный человек. Официальный термин уланских канцелярий. Не слыхал, что ли?

— Я слыхал проще: «безында»…

— Один черт. Обожди, я сейчас. Вот так. По правде говоря, их, по-моему, лучше сразу было бы… безболезненно. Да ты так на меня не гляди, я не зверь какой-нибудь. Только если уж мы себе машинную стабильность выбрали, то к чему изображать гнилой гуманизм, как в кино… Ты ведь на старинном клавесине компьютерные задачки решать не будешь…

Корнелий сел у стены в глубокое пыльное кресло. Закинул ногу на ногу. Сказал раздумчиво:

— Я эту машинную стабильность не выбирал, туда ее… и туда… Меня взяли за шиворот и поставили перед ней навытяжку, я не просился…

— Ну и что? Недоволен?

— Иди глотни, — вздохнул Корнелий.

— Ага… Послушай, ты через полчаса перемени им программу на грамматический курс. А младшим — на чтение. Красную кнопку на зеленую. А я пока… посижу тут.

После обеда заглянул в каморку Корнелия Альбин. Ребята в спальне мальчиков играли на полу в электронное лото. И слышно было иногда негромкое: «Гуси-гуси, га-га-га…»

— Ну как? — бодро спросил Альбин.

Корнелий лежал навзничь на тахте.

— Шеф, — сказал он медленно, — а чего это вы так паршиво содержите ребятишек-то? Они в родительских грехах не виноваты.

— Почему паршиво? В соответствии с инструкциями Управления по…

— Иди ты с Управлением. В доме даже экрана нет.

— Они смотрят кино на учебных машинах. Сколько положено…

— Их отсюда хоть куда-нибудь выпускают? В парк, в город…

— Должны быть прогулки… От тебя зависит.

— Да?.. Я смотрю, тут многое зависит от любого… А что, шприц — это узаконенный метод воспитания?

— Какой еще шприц?

Корнелий, морщась, рассказал.

— Ну, это свинство, — поморщился и Альбин. — Это Эмма. Она, конечно, стерва. Давай, я ее совсем прогоню, а? И никого больше брать не буду. Ты же все равно здесь безвылазно.

— Надолго ли… — усмехнулся Корнелий. И почуял, что страха нет. Устал он бояться.

— А чего тебе? Живи. — Альбин тоже заусмехался. — Пока я тут на должности, все в ажуре. Только ты это… Ты не обижайся на это дело.

— Какое?

— Да понимаешь… Предписание-то надо выполнять. Я, значит, поднагреб там золы, в банку запечатал и послал на адрес супруги твоей. Как положено.

Интересно, что Корнелий почти ничего не почувствовал. Он лишь с любопытством ощупал стоявшего над ним Альбина взглядом.

— Ты чего? — Альбин вроде бы смутился.

— Да так. Думаю: ты человек? Может, биоробот? Говорят, были такие. В эпоху неконтролируемых экспериментов…

Инспектор Мук не обиделся. Сказал примирительно:

— Тебя бы в мою шкуру. Бытие определяет сознание. Не слыхал про такое?

— Слыхал. Кстати о бытии. У меня-то ведь нет учебной машины с экраном. Не добудешь ли хотя бы портативный ящичек? А то я однажды вечером свихнусь.

— О чем речь! Свой принесу, автомобильный!

К удивлению Корнелия, ребята не очень обрадовались экрану. Правда, первый вечер они провели у ящика неотрывно. И все же, как показалось Корнелию, смотрели передачи скорее из вежливости, чтобы не обидеть взрослого воспитателя. Настоящий интерес у них появлялся, лишь когда показывали новости или видовые фильмы. Корнелий понял: им, живущим в клетке, нравится смотреть на обыкновенную жизнь — на разных людей, на суету городских улиц…

На следующий день Антон попросил:

— Господин воспитатель… господин Корнелий, можно мы не будем смотреть кино, а лучше погуляем?

— Как хотите, — слегка уязвленно откликнулся Корнелий.

Маленький Чижик, видимо, почуял его обиду. Тронул за рукав и тихонько объяснил. Доверчиво так:

— Мы кино-то часто глядим. Когда учитель спит, Антон — чик и переключит сразу с учебы на передачу. Он умеет.

— Болтушка, — поспешно сказала Дина. — Вы его не слушайте, господин Корнелий, он всегда сочиняет.

Прошло три дня. И казалось, он здесь давным-давно. И ребят уже всех знает по именам, и даже втянулся в нехитрые воспитательские заботы. Очень нехитрые. Потому что ребятишки жили тихо, самостоятельно и послушно под началом Антона и Дины. И он жил — с привычной уже пустотой внутри, с бездумностью. С глубоко затаенным страхом. Со смутным намеком на какую-то надежду…

… — Гуси-гуси, га-га-га! Улетайте на луга!

И вдруг — вскрик. Суета. Тышкина ровесница и подружка Тата проколола ногу. Острый сучок воткнулся в ступню сквозь истершийся пластик подошвы.

Сидит, держится за ногу, кровь между пальцами. Всхлипывает, но негромко. От дома уже мчится Лючка с бинтом и пузырьками.

— Ну-ка, дай промою…

— Не-е…

— Кому говорят!

Тата улыбается сквозь слезы:

— Лючка-злючка, не кричи. Пусть Антон лечит, у тебя пальцы щекотливые…

— Пустите-ка меня… — Корнелий сел, прислонился к стволу яблони, рядом усадил девочку. Ногу ее положил себе на колено… Кровь закапала брючину. Так уже было когда-то, с Алкой. Та, правда, громко ревела… А как это больно — раненая нога, — он помнит… — Ничего, маленькая, потерпи, это быстро.

— Ага, я терплю.

— Умница.

Обезболивающий раствор. Тампон. Бинт.

— Не туго?

— Не-е…

Какая крошечная теплая ножонка. А ведь и в самом деле, была когда-то у него маленькая дочь, Алка.

— Давай, отнесу в спальню. Надо полежать…

— Давайте, я ее отнесу, господин Корнелий. — Это Антон протянул руки. — Давайте. А к вам… вон, идут.

Это шагал через двор Альбин. Старший инспектор Мук.

Нехорошо засосало под сердцем: «Он — за мной?»

Вот тебе и «не осталось страха»!

Альбин Мук подошел с озабоченным лицом:

— Слышь, Корнелий, тут такое дело…

«Понял… — тоскливо подумал Корнелий. — Что ж, пойду… Надо встать… А может, в драку? Почему я должен как теленок на убой?..»

Но инспектор Мук сказал хмуро:

— Скоро привезут одного… Пацанчик лет десяти. Странная история… Ты подготовь, что надо.