- Глава 19. О ТОМ, КАК ШИКО ЗАМЕТИЛ, ЧТО ЛЕГЧЕ ВОЙТИ В АББАТСТВО СВЯТОЙ ЖЕНЕВЬЕВЫ, ЧЕМ ВЫЙТИ ОТТУДА
- Глава 20. О ТОМ, КАК ШИКО, ОСТАВШИСЬ В ЧАСОВНЕ АББАТСТВА, ВИДЕЛ И СЛЫШАЛ ТО, ЧТО ДЛЯ НЕГО БЫЛО ВЕСЬМА ОПАСНО ВИДЕТЬ И СЛЫШАТЬ
- Глава 21. О ТОМ, КАК ШИКО, ДУМАЯ ПРОСЛУШАТЬ КУРС ИСТОРИИ, ПРОСЛУШАЛ КУРС ГЕНЕАЛОГИИ
- Глава 22. О ТОМ, КАК СУПРУГИ СЕН-ЛЮК ПУТЕШЕСТВОВАЛИ ВМЕСТЕ И КАК ПО ДОРОГЕ К НИМ ПРИСОЕДИНИЛСЯ СПУТНИК
- Глава 23. ОСИРОТЕВШИЙ СТАРЕЦ
- Глава 24. О ТОМ, КАК РЕМИ ЛЕ ОДУЭН В ОТСУТСТВИЕ БЮССИ ВЕЛ РАЗВЕДКУ ДОМА НА УЛИЦЕ СЕНТ-АНТУАН
- Глава 25. ОТЕЦ И ДОЧЬ
- Глава 26. О ТОМ, КАК БРАТ ГОРАНФЛО ПРОСНУЛСЯ И КАКОЙ ПРИЕМ БЫЛ ОКАЗАН ЕМУ В МОНАСТЫРЕ
- Глава 27. О ТОМ, КАК БРАТ ГОРАНФЛО УБЕДИЛСЯ, ЧТО ОН СОМНАМБУЛА, И КАК ГОРЬКО ОН ОПЛАКИВАЛ СВОЮ НЕМОЩЬ
- Глава 28. О ТОМ, КАК БРАТ ГОРАНФЛО ПУТЕШЕСТВОВАЛ НА ОСЛЕ ПО ИМЕНИ ПАНУРГ, И КАК ВО ВРЕМЯ ЭТОГО ПУТЕШЕСТВИЯ ОН ПОСТИГ МНОГОЕ ТАКОЕ, ЧЕГО РАНЬШЕ НЕ ВЕДАЛ
Страница 1
Страница 2
Страница 3
Страница 4
Глава 19.
О ТОМ, КАК ШИКО ЗАМЕТИЛ, ЧТО ЛЕГЧЕ ВОЙТИ В АББАТСТВО СВЯТОЙ ЖЕНЕВЬЕВЫ, ЧЕМ ВЫЙТИ ОТТУДА
Облачаясь в рясу, Шико принял одну важную меру предосторожности – он удвоил ширину своих плеч, расположив на них плащ и другую свою одежду, без которой ряса позволяла обойтись. Борода у него была того же цвета, что у Горанфло, и хотя он родился на берегах Сены, а монах – на Гаронне, Шико так часто развлекался передразниванием голоса своего друга, что научился в совершенстве подражать ему. А всем известно, что из глубин монашеского капюшона на свет божий выходят только борода и голос.
Когда Шико подоспел к дверям монастыря, их уже собирались закрывать, и брат привратник ожидал только нескольких запоздавших. Гасконец предъявил своего Беарнца с пробитым сердцем и был пропущен без дальнейших околичностей. Перед ним вошли два монаха, Шико последовал за ними и оказался в часовне монастыря, с которой был уже знаком, так как часто сопровождал туда короля. Аббатству святой Женевьевы король неизменно оказывал особое покровительство.
Часовня была романской архитектуры, то есть возвели ее в XI столетии, и, как во всех часовнях той эпохи, под хорами у нее находился склеп или подземная церковь. Поэтому хоры располагались на восемь или десять футов выше нефа, и на них всходили по двум боковым лестницам. В стене между лестницами имелась железная дверь, через которую из нефа часовни можно было спуститься в склеп, куда вело столько же ступенек, что и на хоры.
На хорах, господствовавших над всей часовней, по обе стороны от алтаря, увенчанного образом святой Женевьевы, который приписывали кисти мэтра Россо, стояли статуи Кловиса и Клотильды, Часовню освещали только три лампады: одна из них была подвешена посреди хоров, две другие висели в нефе на равном удалении от первой.
Это слабое освещение придавало храму особую торжественность, так как позволяло воображению до бесконечности расширять его приделы, погруженные во мрак.
Сначала Шико должен был приучить свои глаза к темноте. Чтобы поупражнять их, он принялся пересчитывать монахов. В нефе оказалось сто двадцать человек и на хорах двенадцать, всего сто тридцать два. Двенадцать монахов на хорах стояли в ряд напротив алтаря и издали казались строем часовых, охраняющих святилище.
Шико с удовольствием увидел, что он не последним присоединился к тем, кого Горанфло называл «братьями во Союзе». После него вошли еще три монаха, одетые в широкие серые рясы. Вновь прибывшие заняли места па хорах впереди двенадцати монахов, уподобленных нами строю часовых.
Маленький монашек, на которого Шико до этого не обратил никакого внимания, по всей вероятности, – мальчик-певчий из монастырского хора, обошел всю часовню и пересчитал присутствующих. Закончив счет, он что-то сказал одному из трех монахов, прибывших последними.
– Нас здесь сто тридцать шесть, – густым басом провозгласил монах, – это число, угодное богу.
Тотчас же сто двадцать монахов, стоявших на коленях в нефе, поднялись и заняли места на стульях или на скамьях. Вскоре лязгание задвигаемых засовов и скрип дверных петель возвестили, что массивные двери часовни закрылись.
Каким бы храбрецом ни был Шико, все же, когда до его слуха донесся скрежет ключей в замочных скважинах, сердце у него в груди усиленно забилось. Чтобы взять себя в руки, он уселся в тени церковной кафедры, и глаза его вполне естественно обратились на трех монахов, которые, казалось, председательствовали на этом собрании.
Им принесли кресла, они торжественно уселись и стали похожи на трех судей. Двенадцать других монахов за ними па хорах остались стоять.
Когда улеглась суматоха, вызванная закрытием дверей и рассаживанием по местам, трижды прозвенел колокольчик.
Несомненно, это был сигнал к тишине, так как во время первых двух звонков со всех сторон послышались протяжные «тс-с-с», а на третьем – всякий шум прекратился.
– Брат Монсоро, – сказал все тот же монах, – какие новости вы привезли Союзу из провинции Анжу?
Шико навострил уши, и сделал это по двум причинам.
Во-первых, его поразил этот повелительный голос, казалось созданный для того, чтобы греметь не в церкви из-под монашеского капюшона, а на поле сражения из-под боевого забрала.
Во-вторых, он услышал имя Монсоро, всего лишь несколько дней назад ставшее известным при дворе, где оно, как мы знаем, вызвало разные толки.
Высокий монах, ряса которого топорщилась на бедре, прошел среди собравшихся и, твердо и смело ступая, поднялся на кафедру. Шико попытался разглядеть его лицо.
Это было невозможно.
«Добро, – сказал гасконец. – Пусть я не могу видеть физиономии собравшихся, зато и они не могут меня лицезреть».
– Братья мои, – произнес голос, который при первых же его звуках Шико признал за голос главного ловчего, – новости из провинции Анжу не очень-то радуют, и не потому, что там не хватает сочувствующих нашему делу, но потому, что там недостает наших представителей. Умножение рядов Союза в этой провинции было доверено барону Меридору, но сей старец, потрясенный недавней смертью дочери, запустил дела святой Лиги, и, пока он не придет в себя и не утешится в своей потере, мы не можем на него рассчитывать. Что касается до меня лично, то я привез три новых просьбы о зачислении в наше сообщество и по уставу опустил их в главную монастырскую кружку для сбора пожертвований. Совет решит, достойны ли три новых брата, за которых я, впрочем, ручаюсь, как за самого себя, приема в наш святой Союз.
В рядах монахов поднялся одобрительный шум, но стихнувший еще и после того, как брат Монсоро вернулся на свое место.
– Брат Ла Юрьер! – выкликнул тот же монах, который, по-видимому, был вправе вызывать ораторов по своему усмотрению. – Расскажите нам, что вы сделали в городе Париже.
Человек с опущенным капюшоном занял кафедру, только что оставленную графом Монсоро.
– Братья мои, – начал он, – все вы знаете, предан ли я католической религии и подтвердил ли я эту преданность делами в славный день торжества нашей веры. Да, братья мои, я горжусь, что с того дня принадлежу к верным сторонникам нашего великого Генриха де Гиза, и это из уст самого господина де Бэзме – да почиет на нем благодать господня! – я получал приказы, которыми герцог меня удостаивал, и выполнял их так ревностно, что не остановился бы даже перед тем, чтобы поубивать своих собственных постояльцев. Зная мою преданность святому делу, меня назначили старшим по кварталу, и я смею сказать, – мое назначение пошло на пользу нашей вере. На этой должности я смог переписать всех еретиков в квартале Сен-Жермен-л’Оксеруа, где на улице Арбр-Сек я уже много лет содержу гостиницу «Путеводная звезда», – к вашим услугам, братья, – и, переписав их, указать на них нашим друзьям. Конечно, сегодня я уже не жажду крови еретиков так страстно, как в былые времена, но я не скрываю от себя подлинной цели святого Союза, который мы с вами сейчас создаем.
– Послушаем, – сказал Шико. – Помнится мне, этот Ла Юрьер был ревностным истребителем еретиков, и если доверие господ лигистов оказывается по заслугам, то он должен быть хорошо осведомлен в делах Лиги.
– Продолжайте! Продолжайте! – раздалось несколько голосов.
Ла Юрьер, получивший возможность проявить свои ораторские способности, что редко выпадало на его долю, хотя он и считал себя прирожденным оратором, какую-то минуту собирался с мыслями, затем откашлялся и продолжал:
– Надеюсь, братья мои, я не ошибусь, сказав, что нас заботит не только искоренение отдельных ересей; мы, то есть все добрые французы, должны быть уверены в том, что среди принцев крови, которые могут оказаться на троне, нам никогда не встретится еретик. Ибо, братья, куда мы зашли? Франциск Второй, обещавший быть ревнителем веры, умер бездетным; Карл Девятый, а он был ее подлинным ревнителем, умер бездетным; король Генрих Третий, в истинности веры которого я не вправе сомневаться, а деяния не полномочен судить, по всей вероятности, умрет бездетным; таким образом, остается герцог Анжуйский, но и у него нет детей, и к тому же он, по-видимому, равнодушен к святой Лиге.
Тут оратора прервало несколько голосов, среди которых был и голос главного ловчего.
– Почему равнодушен? – спросил Монсоро. – И кто уполномочил вас выдвинуть против принца такое обвинение?
– Я сказал: равнодушен, потому что он все еще не дал согласия примкнуть к Лиге, хотя высокочтимый брат, который меня перебил, вполне определенно обещал нам это от его имени.
– Кто вам сказал, что он не дал согласия? – снова раздался тот же голос. – Ведь у нас есть новые просьбы о вступлении в Союз. По-моему, вы не вправе подозревать кого бы то ни было, пока эти просьбы не будут рассмотрены.
– Ваша правда, – сказал Ла Юрьер, – я еще подожду. Но герцог Анжуйский смертей, у него нет детей, а, заметьте, в этой семье умирают молодыми, кому же достанется корона после герцога Анжуйского? Самому нераскаянному гугеноту, которого только можно себе представить, отступнику, закоренелому грешнику, Навуходоносору…
На этот раз уже не ропот протеста, а шумные рукоплескания прервали речь Ла Юрьера.
–..Генриху Наваррскому, против которого в первую голову и создано наше сообщество, Генриху Наваррскому, о котором мы часто думаем, что он занят своими любовными шашнями в По или в Тарбе, а в это время его встречают в Париже.
– В Париже! – раздалось несколько голосов. – В Париже! Не может быть!
– Он приезжал в Париж! – завизжал Ла Юрьер. – Он был в Париже в ту ночь, когда убили госпожу де Сов; вполне возможно, он и сейчас в Париже.
– Смерть Беарнцу! – загремело по часовне.
– Да, только смерть! – отозвался с кафедры Ла Юрьер, – и если мне посчастливится и он остановится у меня в гостинице «Путеводная звезда», я за него полностью отвечаю; но нет, ко мне он не заглянет. Лисицу не заманишь дважды в одну и ту же западню. Он спрячется где-нибудь в другом месте, у какого-нибудь своего друга, ведь у него еще есть друзья, у этого нечестивца. Стало быть, надо уменьшить число его друзей или хотя бы знать их всех до единого. Наш Союз свят, наша Лига узаконена, освящена, благословлена, вдохновлена нашим святейшим отцом, папой Григорием Тринадцатым. Потому я требую, чтобы из нашего Союза больше не делали тайны, чтобы вашим старшим по кварталам и по участкам вручили подписные листы, и пусть с этими листами они ходят по домам и приглашают добрых горожан поставить свою подпись. Те, кто подпишется, будут нашими друзьями, те, кто откажется подписаться, станут нашими врагами, и когда снова наступит ночь святого Варфоломея, а в ее неотложности, как мне кажется, истинные ревнители веры убеждаются все более и более, тогда мы повторим то, что проделали в первую Варфоломеевскую ночь. Мы избавим господа бога от труда самому отделять овец от козлищ.
Это заключение было встречено бурными овациями; потом, когда они затихли – затихли медленно и не сразу, потому что восторги присутствующих явно не иссякли, а лишь на время поуспокоились, – раздался голос монаха, руководившего собранием:
– Предложение брата Ла Юрьера, которого святой Союз благодарит за проявленное им рвение, принято во внимание и будет обсуждено на Высшем совете.
Овации возобновились с удвоенной силой. Ла Юрьер несколько раз поклонился, благодаря собравшихся, сошел по ступенькам кафедры и занял свое место, сгибаясь под великим бременем славы.
– Ага, – сказал Шико, – теперь все начинает проясняться. Примером ревностного служения католической вере является не мой Генрих, а его брат Карл Девятый и господа Гизы. Этого надо было ждать, раз уж герцог Майеннский тут замешан. Господа Гизы хотят образовать в государстве небольшое сообщество, в котором они будут хозяевами; Великий Генрих, как полководец, получит армию, толстый Майенн – буржуазию, а наш знаменитый кардинал – церковь. И в одно прекрасное утро сын мой Генрих обнаружит, что в руках у него остались одни четки, и тогда его вежливенько пригласят забрать эти четки и исчезнуть в каком-нибудь монастыре. Разумно, в высшей степени разумно! Ах да.., но ведь остается еще герцог Анжуйский. Дьявол! А куда они денут герцога Анжуйского?
– Брат Горанфло! – выкрикнул монах, уже вызывавший главного ловчего и Ла Юрьера.
Потому ли, что Шико был погружен в размышления, о которых мы только что поведали нашим читателям, или потому, что еще не привык отзываться на имя, прихваченное им вместе с рясой брата сборщика милостыни, но он не откликнулся.
– Брат Горанфло! – подхватил монашек голосом настолько тонким и чистым, что Шико вздрогнул.
– Ого! – пробормотал он. – Можно подумать, что брата Горанфло позвал женский голосок. Неужто в сей почтенной ассамблее смешаны не только все сословия, но и оба пола?
– Брат Горанфло! – повторил тот же женский голос. – Где вы, брат Горанфло?
– Ах, однако, – прошептал Шико, – ведь брат Горанфло – это я. Ну что ж, двинулись.
И громко зачастил, гнусавя, как монах:
– Я здесь, я здесь, вот он я, вот я. Я погрузился в благочестивые размышления, которые породила во мне речь брата Ла Юрьера, и не услышал, что меня кличут.
Упоминание имени брата Ла Юрьера, чьи слова еще трепетали во всех сердцах, вызвало новый одобрительный шум, который дал Шико время подготовиться.
Могут сказать, что Шико не следовало бы откликаться на имя Горанфло, ибо никто из собравшихся не поднимал капюшона. Но, как мы помним, все участники собрания были пересчитаны и отсутствие одного человека, который по счету оказывался налицо, повлекло бы за собой общую проверку, и тогда обман неминуемо бы обнаружили и Шико попал бы как кур в ощип.
Шико не колебался ни секунды. Он встал и с важностью поднялся по ступенькам кафедры, не забыв при этом опустить капюшон как можно ниже.
– Братие, – начал он, искусно подражая голосу Горанфло, – я брат сборщик милостыни этого монастыря, и, как вы знаете, мои обязанности дают мне право входить во все двери. Я использую это право на благо господа.
– Братие, – продолжал он, вспомнив начало речи Горанфло, так некстати прерванной сном, который, по всей вероятности, еще не выпускал мертвецки пьяного брата сборщика милостыни из своих могучих объятий, – братие, какой прекрасный день для веры, сей день, в который мы все соединились. Скажем откровенно, братие, прекрасный день для веры, ибо мы с вами собрались здесь, во храме господнем.
Что такое Французское королевство? Тело. Святой Августин сказал «Oninis civitas corpus est». «Всякое общество есть тело». Что нужно для существования этого тела? Хорошее здоровье. Как сохранять это здоровье? Применяя разумные кровопускания, когда силы в избытке. Итак, очевидно, что враги католической веры слишком сильны, раз мы их боимся; значит, надо еще раз устроить кровопускание огромному телу, называемому обществом. Это мне повторяют каждый день добрые католики, от которых я уношу в монастырь яички, окорока и деньги.
Вступительная часть речи Шико произвела на слушателей живейшее впечатление.
Он замолчал, давая время улечься одобрительному шуму, вызванному его словами, и, когда этот шум утих, продолжал:
– Мне возразят, быть может, что святая церковь ненавидит кровопролитие: «Ecclesia abhorret a sanguine». Но заметьте хорошенько, дорогие братья, – ученый богослов не сказал, чья именно кровь ужасает церковь; бьюсь об заклад и ставлю тельца против яйца, что, во всяком случае, не кровь еретиков он имел в виду. Вспомните:
«Fons mains corruptorum sangius, hoereticorum autem pes-simus»14. И затем, еще один аргумент, братие! Я сказал:
«Церковь», но мы, здесь присутствующие, мы не только люди церкви. До меня с этой кафедры так красноречиво говорил брат Монсоро, я уверен, что к его поясу подвешен кинжал главного ловчего. Брат Ла Юрьер мастерски действует своим вертелом: «Veru agreste, lethiferum tamen instrumentum»15. Да я и сам, братие, я, кто говорит с вами, я Жак-Непомюсен Горанфло, носил мушкет в Шампани и сжег там гугенотов в их молельне. Для меня это было немалой заслугой, и место в раю мне было обеспечено. По крайней мере я так полагал, но вдруг на моей совести обнаружилось пятно: прежде чем сжечь гугеноток, мы ими чуточку потешились. И это, по-видимому, подпортило богоугодное дело, – во всяком случае, так объяснил мне мой духовный отец. Поэтому я и поспешил постричься в монахи и, дабы очиститься от пятна, которое оставили на моей совести еретички, принял обет провести остаток дней моих в воздержании и общаться только с добрыми католичками.
Эта вторая часть речи имела не меньший успех, чем первая, по-видимому, все слушатели были восхищены средством, к которому прибег господь с тем, чтобы побудить брата Горанфло обратиться.
Поэтому к одобрительному шуму кое-где примешались рукоплескания.
Шико скромно поклонился аудитории.
– Нам остается, – продолжал он, – поговорить о вождях, которых мы себе выбрали, и о которых, как разумею я, недостойный грешник, бедный монах из монастыря святой Женевьевы, нам следовало бы поговорить. Конечно, это прекрасно и, в особенности, весьма предусмотрительно прокрадываться сюда ночью, прикрываясь рясой, и слушать, как проповедует брат Горанфло. Но, по моему суждению, обязанности людей, которым доверили власть, этим не должны ограничиваться. Столь великая осторожность может вызвать насмешки проклятых гугенотов, которые, надо отдать им справедливость, когда завязывается драка, дерутся как бешеные. Я считаю, что мы должны вести себя, как подобает людям мужественным, каковыми мы и являемся или, скорее, каковыми мы хотим выглядеть. К чему мы стремимся? К искоренению ереси… За чем же дело стало?.. Ведь об этом можно кричать со всех крыш, так я думаю. Почему бы нам не пройти по улицам Парижа в святом шествии, чтобы все видели нашу отличную выправку и наши добрые протазаны? Зачем нам ходить крадучись, подобно шайке ночных воров, которые на каждом перекрестке оглядываются, не идет ли стража? «Но кто подаст нам пример?» – спросите вы. Ну что ж, пусть этим человеком буду я, я, Жак-Непомюсен Горанфло, я, недостойный брат монастыря святой Женевьевы, сирый и убогий сборщик милостыни. С кирасой на теле, с каской на голове и мушкетом на плече я выступлю, если потребуется, во главе всех добрых католиков, которые пожелают за мной последовать. И я это сделаю хотя бы для того, чтобы вогнать в краску наших вождей, которые прячутся так, словно, обороняя церковь, мы выступаем на защиту грязного пьяницы, попавшего в драку.
Заключительная часть речи Шико отвечала чаяниям большинства членов Лиги, которые не видели иного пути к цели, кроме дороги, открытой шесть лет тому назад святым Варфоломеем, и приходили в отчаяние от медлительности вождей. Его слова возжгли священный огонь в сердцах собравшихся, и все они, кроме хранивших молчание трех капюшонов, в один голос принялись кричать:
– Да здравствует месса! Слава храброму брату Горанфло! Шествие! Шествие!
Общий восторг был особенно пылок еще и потому, что ревностное усердие достойного брата впервые проявилось в таком ярком свете. До сего дня самые близкие друзья Горанфло, хотя и считали его рьяным поборником веры, в то же время относили к числу тех ее защитников, усердие которых могучее чувство самосохранения всегда удерживает в границах осторожности. А тут брат Горанфло, обычно предпочитавший тень, внезапно на глазах у всех в боевых доспехах ринулся на поле брани под яркие лучи солнца. Это была великая неожиданность, показавшая достопочтенного собрата совсем в новом свете. Некоторые из собравшихся в своем восхищении – тем более сильном, чем неожиданней оно было, – уже видели в брате Горанфло, призывающем к первому шествию правоверных католиков, подобие Петра Пустынника, который провозгласил первый крестовый поход.
К несчастью или к счастью для того, кто вызвал эти восторги, в планы руководителей отнюдь не входило предоставить ему свободу действий. Один из трех молчаливых монахов наклонился к уху монашка, и мелодичный детский голосок зазвенел под сводами; монашек трижды прокричал:
– Братья мои, время истекло, наше собрание закончено.
Монахи, гудя, как пчелиный рой, поднялись с мест и медленно двинулись к двери, на ходу договариваясь единодушно потребовать на ближайшем собрании шествия, предложенного этим молодцом, братом Горанфло. Многие подходили к кафедре, чтобы выразить свое одобрение сборщику милостыни, когда он спустится на землю с высоты трибуны, на которой столь блестяще ораторствовал. Однако Шико подумал, что вблизи его могут распознать по голосу, ибо, несмотря на все усилия, он не мог избавиться от легкого гасконского акцента, да и рост его может вызвать удивление, ведь он на добрых шесть или восемь дюймов выше брата Горанфло, который, конечно, вырос в глазах своих собратьев, но только душой. Поэтому Шико бросился на колени и сделал вид, что он, подобно Самуилу, беседует с господом с глазу на глаз и всецело погружен в эту беседу.
Монахи не стали нарушать его молитвенного экстаза и направились к выходу. Они были сильно возбуждены, и это развеселило Шико, который через щелку в складках капюшона незаметно следил за всем происходящим вокруг.
И все же Шико почти ничего не добился. Ведь он оставил короля, не испросив на то королевского дозволения, лишь потому, что увидел герцога Майеннского, и вернулся в Париж, лишь потому, что увидел Николя Давида. Шико, как мы уже знаем, поклялся отомстить обоим этим людям, но ему, человеку слишком маленькому, чтобы напасть на принца Лотарингского дома и сделать это безнаказанно, приходилось долго и терпеливо выжидать подходящего случая. С Николя Давидом дело обстояло совсем иначе, это был простой нормандский адвокат, правда, продувная бестия, и к тому же, прежде чем стать адвокатом, он служил в армии на должности учителя фехтования. Шико не занимал должности учителя фехтования, но считал, что неплохо владеет рапирой. Все, что ему требовалось, – это встретиться со своим недругом лицом к лицу, а там уж Шико, подобно древним героям, доверил бы свою жизнь своей правоте и своей шпаге.
Шико исподтишка разглядывал уходящих один за другим монахов, в надежде обнаружить под какой-нибудь рясой и капюшоном длинную и тощую фигуру мэтра Николя, и вдруг он заметил, что при выходе монахи подвергаются проверке, подобной той, которую им учиняли при входе: каждый выходящий доставал из кармана какой-то предмет, предъявлял его брату привратнику, и лишь затем получал свое exat16. Шико сначала подумал, что это ему просто показалось, с минуту он колебался, но вскоре подозрения превратились в уверенность, и на лбу гасконца у самых корней волос выступили капли холодного пота.
Брат Горанфло любезно снабдил его пропуском для входа в монастырь, но забыл предложить пропуск, дававший право на выход.
Глава 20.
О ТОМ, КАК ШИКО, ОСТАВШИСЬ В ЧАСОВНЕ АББАТСТВА, ВИДЕЛ И СЛЫШАЛ ТО, ЧТО ДЛЯ НЕГО БЫЛО ВЕСЬМА ОПАСНО ВИДЕТЬ И СЛЫШАТЬ
Шико торопливо спустился с кафедры и смешался с последними монахами, надеясь узнать, какой предмет служил пропуском на улицу, и попытаться раздобыть его, если это еще возможно. И в самом деле, примкнув к толпе запоздавших и вытянув голову поверх других голов, Шико увидел, что они показывают привратнику денье с краями, вырезанными в форме звезды.
В карманах у нашего гасконца позвякивало немало денье, но, к несчастью, среди них не было ни одного звездообразного, и найти его было тем более невозможно еще и потому, что искалеченный денье навсегда изгонялся из денежного обращения.
Шико в один миг оценил создавшееся положение. Если он подойдет к двери и не предъявит звездообразного денье, его тут же разоблачат, как поддельного монаха, но на этом дело, естественно, не кончится, в нем узнают мэтра Шико, королевского шута, а эта должность, которая давала ему немалые привилегии в Лувре и в королевских замках, здесь, в аббатстве святой Женевьевы, да еще в подобных обстоятельствах, отнюдь не вызовет уважения. Шико понял, что попал в капкан. Он зашел за четырехугольную колонну и забился в угол между колонной и придвинутой к ней исповедальней.
«К тому же, – сказал себе Шико, – погубив себя, я погублю дело этого дурачка, моего господина, которого я имел глупость полюбить, хотя и браню его в глаза па чем свет стоит. Конечно, хорошо было бы вернуться в гостиницу „Рог изобилия“ и составить компанию брату Горанфло, но на нет и суда нет».
И, откровенничая таким образом с самим собой, то есть с собеседником, более чем кто-либо заинтересованным в сохранении всего сказанного в тайне, Шико постарался как можно глубже втиснуться в узкое пространство между углом исповедальни и колонной.
И тут он услышал голос мальчика-певчего, донесшийся с паперти:
– Все ли ушли? Сейчас закроют двери.
Никто не откликнулся. Шико вытянул шею и увидел, что часовня совсем пуста и только три монаха, еще больше закутавшись в свои рясы, молча сидят посреди хор в креслах, которые для них поставили.
– Добро, – сказал Шико, – лишь бы не вздумали окна запирать, вот все, что я у них прошу.
– Проверим, все ли ушли, – предложил мальчик-певчий привратнику.
– Клянусь святым чревом, – возмутился Шико, – вот настырный монашек!
Брат привратник зажег свечу и в сопровождении маленького певчего приступил к обходу церкви.
Нельзя было терять ни секунды. Монах со свечой должен был пройти в четырех шагах от Шико и неминуемо его обнаружить.
Сначала Шико ловко перемещался вокруг колонны, все время оставаясь в тени, затем, открыв дверцу исповедальни, запертую только на задвижку, он проскользнул в этот продолговатый ящик, уселся на скамью и закрыл за собою дверь.
Брат привратник и монашек прошли в четырех шагах от него, и через резную решетку на рясу Шико упали блики света от свечи, которая освещала им путь.
– Какого дьявола! – сказал Шико. – Привратник, монашек и те три монаха, не будут же они оставаться в церкви целую вечность, а как только они уйдут, я поставлю стулья на скамейки, взгроможу Пелион на Оссу, как говорит господин Ронсар, и выберусь через окно.
– Ну да, через окно, – возразил Шико самому себе, – но если я вылезу через окно, я попаду во двор, а двор еще не улица. Пожалуй, лучше всего провести ночь в исповедальне. У брата Горанфло теплая ряса, и эта ночь будет куда более христианской, чем если бы я провел ее в другом месте, думаю – она зачтется мне во спасение.
– Потушите лампады, – распорядился мальчик-певчий, – пусть снаружи видят, что в церкви никого не осталось.
Привратник с помощью огромного гасильника немедля потушил две лампады в нефе, и неф часовни погрузился в мрачную темноту.
Затем погасили свет и на хорах.
Теперь церковь освещал только бледный свет зимней луны, который с большим трудом просачивался сквозь цветные витражи.
После того как погасли лампады, затихли и все шумы. Колокол пробил двенадцать раз.
– Пресвятое чрево! – сказал Шико. – Полночь в часовне; будь на моем месте Генрике, он здорово бы перепугался; к счастью, мы не из трусливого десятка. Пойдем-ка спать, дружище Шико, доброй тебе ночи и приятных снов.
И, высказав самому себе эти пожелания, Шико устроился поудобнее в исповедальне, задвинул внутреннюю задвижку, чтобы чувствовать себя совсем как дома, и закрыл глаза.
Прошло уже около десяти минут с тех пор, как он смежил веки, и в его сознании, отуманенном первым дуновением сна, уже роились смутные образы, плавающие в том таинственном тумане, который порождают сумерки мысли, когда вдруг звон медного колокольчика разорвал тишину, отозвался под сводами часовни и пропал где-то в глубинах.
– Что такое? – спросил Шико, открывая глаза и Прислушиваясь. – Что это значит?
И тут же лампада на хорах засияла голубоватым светом, первые отблески которого осветили все тех же трех монахов, сидевших друг возле друга все на том же месте и все в той же неподвижности.
Шико не был чужд суевериям своего времени. Какой бы храбростью ни отличался наш гасконец, он был сыном своей эпохи, богатой фантастическими преданиями и страшными легендами.
Шико тихонько перекрестился и чуть слышно прошептал: «Vade retro, Satanas»17. Однако таинственный свет не погас при святом знаке креста, как это не преминул бы сделать всякий адский огонь, а три монаха, несмотря па vade retro, не тронулись с места, и гасконец понемногу начал соображать, что хоры осветила простая лампада, а перед ним если и не подлинные монахи, то, во всяком случае, настоящие люди из плоти и крови.
И все же Шико продолжала бить дрожь; легкий озноб, охватывающий человека, пробудившегося ото сна, сочетался в его теле с судорожным трепетом, порожденным испугом.
В это мгновение одна из плит пола на хорах медленно поднялась и застыла в вертикальном положении. Из черного отверстия показался сначала серый монашеский капюшон, а затем и весь монах; как только он ступил на мраморный пол, плита за ним медленно опустилась и закрыла отверстие.
Увидев это, Шико забыл об испытании, которому он только что подверг нечистую силу, и утратил веру в могущество заклинания, считавшегося пепрелонным. Волосы стали дыбом на его голове, и на минуту ему почудилось, что все приоры, аббаты и деканы монастыря святой Женевьевы, начиная с Оптафа, почившего в 533 году, до Пьера Будена, непосредственного предшественника нынешнего приора, воскресли в своих гробницах, стоящих в подземном склепе, где некогда покоились мощи святой Женевьевы, и, заразившись поданным примером, приподымут сейчас плиты пола своими костистыми черепами.
Но это наваждение продолжалось недолго.
– Брат Монсоро, – обратился один из трех монахов на хорах к пришельцу, появившемуся столь странным образом, – что, тот, кого мы ждем, уже здесь?
– Да, монсеньеры, – ответил граф де Монсоро, – он ожидает.
– Тогда откройте дверь и впустите его к нам.
– Добро! – сказал Шико. – По-видимому, комедия будет в двух действиях, пока что я видел только первое. Два действия – ни то ни се! Как нелепо скроили эту пьесу!
Пытаясь шуточками укрепить свой дух, Шико все еще ощущал во всем теле остатки дрожи, вызванной страхом; казалось, тысячи острых иголок выскакивают из деревянной скамьи, на которой он сидит, и впиваются ему в бока и в седалище.
Тем временем брат Монсоро спустился с хоров в неф и распахнул железную дверь между двумя лестницами, ведущую в подземный склеп.
Одновременно монах, сидевший посредине, откинул капюшон и открыл большой шрам – благородный знак, при виде которого парижане с бурным восторгом приветствовали того, кто уже считался героем католической веры и от кого ждали, что он станет ее мучеником.
– Великий Генрих де Гиз собственной персоной, а его преглупейшее величество думает, что он сейчас занимается осадой Ла-Шарите! Ах, теперь я понимаю, – воскликнул Шико. – Тот, кто справа от него, тот, кто благословлял присутствующих, это кардинал Лотарингский, а тот, кто слева, кто говорил с этим недомерком из певчих, – монсеньер Майеннский, мой старый друг; но где же тогда мэтр Николя Давид?
И действительно, как будто для того, чтобы тут же подтвердить правильность догадок Шико, монахи, сидевшие слева и справа от герцога Гиза, тоже откинули свои капюшоны, и гасконец увидел умную голову, высокий лоб и острые глаза знаменитого кардинала и куда более грубую и заурядную физиономию герцога Майеннского.
– Ага, я тебя узнаю, дружная, но отнюдь не святая троица, – сказал Шико. – Теперь посмотрим, что ты будешь делать, – я весь глаза; послушаем, что ты скажешь, – я весь уши.
Как раз в эту минуту господин де Монсоро и подошел к железным дверям подземного склепа, чтобы открыть их.
– Вы думаете, он придет? – спросил Меченый своего брата кардинала.
– Я не только думаю, – ответил последний, – я в этом уверен и даже держу под рясой все, что необходимо для замены сосуда со святым миром.
И Шико, который находился неподалеку от троицы, как он называл братьев Гизов, и мог все видеть и все слышать, заметил, как в слабом свете лампады, висящей над хорами, блеснул позолоченный резной ларец.
– Вот оно! – сказал Шико. – По-видимому, здесь собираются кого-то посвятить в сан. Мне просто посчастливилось. Я давно мечтаю поглядеть па эту церемонию.
Тем временем десятка два монахов, головы которых были закрыты огромными капюшонами, вышли из дверей склепа и заняли места в нефе.
Лишь один из них, предводимый графом Монсоро, поднялся па хоры и то ли сел на скамью справа от Гизов, то ли встал на ее приступку.
Снова появился мальчик-певчий, почтительно выслушал какие-то распоряжения кардинала и исчез.
Герцог Гиз, обведя взглядом собрание в пять раз менее многочисленное, чем предыдущее, и, по всей вероятности, бывшее сборищем избранных, удостоверился, что все не только ждут его слова, но и ждут с нетерпением.
– Друзья, – сказал он, – время драгоценно, и я хочу взять быка за рога, Вы только что слышали, ибо я полагаю, что все вы участвовали в первом собрании, вы только что слышали, говорю я, как в речах некоторых членов католической Лиги звучали жалобы той части нашего сообщества, которая обвиняет в холодности и даже в недоброжелательстве одного из наших старшин, принца, ближе всех стоящего к трону. Настало время отнестись к этому принцу со всем уважением, которое ему подобает, и по справедливости оценить его заслуги. Вы, кто всем сердцем стремится выполнить первую задачу святой Лиги, вы сами все услышите и сами сможете судить – заслуживают ли ваши вожди упреков в равнодушии и бездеятельности, прозвучавших в речи одного из выступавших здесь братьев лигистов, которому мы не сочли нужным раскрыть нашу тайну; я говорю о брате Горанфло.
При этом имени, которое герцог де Гиз произнес пренебрежительным тоном, свидетельствующим, что воинствующий монах далеко не пришелся ему по душе, Шико в своей исповедальне не мог удержаться от смеха, его смех, хотя и был беззвучным, тем не менее явно был направлен против сильных мира сего.
– Братья мои, – продолжал герцог, – принц, содействие которого нам обещали, принц, от которого мы едва смели ожидать даже не присутствия на наших собраниях, но хотя бы одобрения наших целей, этот принц – здесь.
Любопытные взоры всех собравшихся обратились на монаха, стоявшего на приступке скамьи справа от трех лотарингских принцев.
– Монсеньер, – сказал герцог де Гиз, обращаясь к предмету всеобщего внимания, – мне кажется, господь проявил свою волю, ибо если вы согласились к нам присоединиться, значит, все, что мы делаем, мы делаем во благо. Теперь молю вас, монсеньер: сбросьте капюшон пусть верные члены Союза своими глазами увидят, как вы держите обещание, которое им дали от вашего имени обещание столь лестное, что они и поверить ему не смели.
Таинственная личность, которую Генрих Гиз таким образом представил собранию, поднесла руку к капюшону, отбросила его на плечи, и Шико, полагавший, что под этой рясой скрывается какой-то еще неизвестный ему лотарингский принц, с удивлением узрел голову герцога Анжуйского; герцог был так бледен, что при погребальном свете лампады походил на мраморную статую.
– Ого! – сказал Шико. – Наш брат Анжуйский. Стало быть, он все еще пытается выиграть трон, делая ставки чужими головами.
– Да здравствует монсеньер герцог Анжуйский! – закричали все присутствующие. Франсуа побледнел еще больше.
– Ничего не бойтесь, монсеньер, – сказал Генрих де Гиз. – Эта часовня непроницаема, и двери ее плотно закрыты.
– Счастливая предосторожность, – отметил Шико.
– Братья мои, – сказал граф де Монсоро, – его высочество желает обратиться к собранию с несколькими словами.
– Да, да, пусть говорит, – раздались голоса, – мы слушаем.
Три лотариигских принца повернулись к герцогу Анжуйскому и отвесили ему поклон. Герцог оперся обеими руками о ручки скамьи, можно было подумать, что он вот-вот упадет.
– Господа, – начал он голосом, таким слабым и дрожащим, что первые слова его речи с трудом можно было разобрать, – господа, я верю, что всевышний, который часто кажется нам глухим и равнодушным к земным делам, напротив, неотступно следит за нами своим всевидящим оком и напускает на себя видимость бесстрастия и безразличия лишь для того, чтобы однажды ударом молнии раз и навсегда положить конец беспорядку, порожденному безумным честолюбием сынов человеческих.
Начало речи принца было, как и его характер, довольно темным, и все ждали, пока его высочество прояснит свои мысли и даст возможность либо рукоплескать им, либо осудить их.
Герцог продолжал более уверенным голосом:
– И я, я тоже посмотрел на сей мир и, не будучи в силах охватить его весь моим слабым взглядом, остановил взор на Франции. Что же узрел я повсюду в нашем королевстве? Основание святой Христовой веры потрясено, истинные служители божьи рассеяны и гонимы. Тогда я исследовал глубины пропасти, развернутой уже двадцать лет назад еретиками, которые подрывают основы веры под тем предлогом, что им ведом более надежный путь к спасению, и душу мою, подобно душе пророка, затопила скорбь.
Одобрительный шепот пробежал по толпе слушателей. Герцог высказал сочувствие к страданиям церкви, за этим можно было увидеть объявление войны тем, кто заставляет эту церковь страдать.
– И когда я глубоко скорбел душой, – продолжал герцог, – до меня дошел слух, что несколько благородных и набожных дворян, хранителей обычаев наших предков, пытаются укрепить пошатнувшийся алтарь. Я оглянулся вокруг, и мне показалось, что я уже присутствую на Страшном суде, и бог уже отделил агнцев от козлищ. На одной стороне были отщепенцы, и я с ужасом отшатнулся от них; на другой – стояли праведники, и я поспешил броситься им в объятия. И вот я здесь, братья мои!
– Аминь! – шепотом заключил Шико.
Но это была напрасная предосторожность, он смело мог бы высказаться во весь голос, его слова все равно потонули бы в вихре рукоплесканий и криков «браво», взметнувшемся до самых сводов часовни.
Три лотарингских принца призвали к тишине и дали собранию время успокоиться; затем кардинал, находившийся ближе остальных к герцогу, сделал еще шаг в его сторону и спросил:
– Вы пришли к нам по доброй воле, принц?
– По доброй воле, сударь.
– Кто открыл вам святую тайну?
– Мой друг, ревностный слуга веры, граф де Монсоро.
– Теперь, – заговорил в свою очередь герцог де Гиз, – теперь, когда ваше высочество примкнуло к нам, соблаговолите, монсеньер, рассказать, что вы намерены совершить во благо святой Лиги.
– Я намерен преданно служить католической вере, апостольской и римской, и выполнять все, что она от меня потребует, – ответил неофит.
– Пресвятое чрево! – сказал Шико. – Вот глупые люди, клянусь своей душой: они прячутся, чтобы говорить подобные вещи. Почему они просто-напросто не изложат свои намерения Генриху Третьему, моему высокочтимому королю? Все это ему очень поправится. Шествия, умерщвление плоти, искоренение ереси, как в Риме, вязанка хвороста и аутодафе, как во Фландрии и в Испании. Может быть, это единственное средство заставить моего доброго короля обзавестись детишками. Клянусь телом Христовым! Этот милейший герцог Анжуйский до того меня растрогал, что хочется вылезти из исповедальни и в свой черед представиться всем присутствующим. Продолжай, достойный братец его величества, продолжай, благородный прохвост!
И герцог Анжуйский, словно уловив это поощрение, действительно продолжал.
– Однако, – сказал он, – и защита святой веры не единственная цель, которую благородные дворяне должны ставить перед собой. Что до меня, то я предвижу и другую.
– Вот как! – воскликнул Шико. – Ведь я тоже благородный дворянин, стало быть, и меня это касается не меньше, чем других. Говори, Анжуйский, говори!
– Монсеньер, словам вашего высочества внемлют с самым глубоким вниманием, – заявил кардинал де Гиз.
– И когда мы слушаем вас, в наших сердцах бьется надежда, – добавил герцог Майеннский.
– Я готов объясниться, – сказал герцог Анжуйский, с тревогой всматриваясь в темные глубины часовни, словно желая удостовериться, что его слова будут услышаны только людьми, достойными доверия.
Граф Монсоро понял опасения принца и успокоил его улыбкой и многозначительным взглядом.
– Итак, когда дворянин воздаст все должное богу, – продолжал герцог Анжуйский, невольно понизив голос, – он обращается мыслями к…
– Черт возьми, – выдохнул Шико, – к своему королю, это ясно.
–..к своему отечеству, и он спрашивает себя, действительно ли его родина пользуется всем почетом и всем благосостоянием, которыми она должна пользоваться по праву? Ибо благородный дворянин получает свои привилегии сначала от бога, а потом от страны, в которой он рожден.
Собрание разразилось бурными рукоплесканиями.
– Пусть так, однако, – сказал Шико, – а король куда делся? Разве о нем уже и речи нет, о нашем бедном монархе? А я-то верил, что всегда говорят, как написано на инуамиде в Жювизи: «Бог, король и дамы!» – И я спросил себя, – продолжал герцог Анжуйский, на крутых скулах которого заиграл лихорадочный румянец, – я спросил себя, наслаждается ли моя родина миром и счастьем, коих по праву заслуживает эта прекрасная и благодатная страна, называемая Францией, и с горем в душе я увидел, что ни мира, ни счастья у нас нет, И в самом деле, братья мои, государство раздирают на части равные по могуществу, противоборствующие воли и желания; и это благодаря слабости верховной воли, которая, забыв, что она, ради блага своих подданных, должна надо всем господствовать, вспоминает об этой основе королевской власти лишь время от времени, когда ей вздумается, и всякий раз действует так неразумно, что ее деяния только умножают зло; это бедствие, вне всякого сомнения, надо приписать либо роковой судьбе Франции, либо слепоте ее правителя. Но хотя бы мы и не знали истинной причины зла или могли только предполагать ее, зло от этого не умаляется, и, по моему разумению, оно порождено либо преступлениями против религии, совершенными Францией, либо безбожными поступками некоторых ложных друзей короля, а не самого монарха. И в том и в другом случае, господа, я, как верный слуга алтаря и тропа, обязан примкнуть к тем, кто всеми средствами добивается искоренения ереси и падения коварных советников. Вот, господа, что я намерен сделать для Лиги, присоединившись к вам.
– Ого! – пробормотал остолбеневший от изумления Шико. – Кончики ушей вылезают прямо на глазах, и, как я и раньше полагал, это уши не осла, а лисицы.
Нашим читателям, отделенным тремя столетиями от политических интриг того времени, речь герцога Анжуйского может показаться растянутой, однако она настолько заинтересовала слушателей, что большинство из них придвинулось к оратору, стараясь не упустить ни одного звука, ибо голос принца все более и более слабел по мере того, как смысл его слов все более и более прояснялся.
Зрелище было довольно занимательным. Слушатели в количестве двадцати пяти или тридцати человек, откинув капюшоны, столпились у подножия кафедры; в свете единственной лампады, освещавшей место действия, видны были их гордые, возбужденные лица, глаза, сверкавшие отвагой или любопытством.
Густая тень скрывала все остальные приделы часовни, казалось, они не имеют никакого отношения к драме, которая разыгрывается в освещенном пространстве.
В центре этого пространства виднелось бледное лицо герцога Анжуйского: маленькие глазки, глубоко запрятанные под выступающими костями лба, рот, который, открываясь, походил на мрачный оскал черепа.
– Монсеньер, – начал герцог де Гиз, – я хочу поблагодарить ваше высочество за прекрасные слова, которые вы сейчас произнесли, и считаю себя обязанным заверить вас, что вы окружены здесь лишь теми, кто предан не только принципам, изложенным вами, но и самой особе вашего королевского высочества, и, ежели вы все еще питаете сомнения на этот счет, то в дальнейшем ходе нашего собрания вам будут даны доказательства более убедительные, чем те, которых вы могли бы ожидать.
Герцог Анжуйский поклонился и, распрямляясь, бросил тревожный взгляд на собравшихся.
– Ого! – пробормотал Шико. – Если я не ошибаюсь, все, что мы видели до сих пор, только начало, и здесь должно произойти что-то гораздо более важное, чем все нелепицы, которые тут говорились и делались.
– Монсеньер, – сказал кардинал, от внимания которого не укрылся взгляд принца, – ежели ваше высочество чего-то опасается, то я надеюсь, что даже одни имена тех, кто его здесь окружает, успокоят его. Вот господин губернатор провинции Онис, вот господин д’Антрагэ-младший, господин де Рибейрак и господин де Ливаро, дворяне, с которыми его высочество, быть может, знакомы и которые столь же преданы вам, сколь отважны. Вот еще господин викарный епископ Кастильонский, господин барон де Люзиньян, господа Крюс и Леклерк. Все они поражены мудростью вашего королевского высочества и счастливы оказанной им честью выступить под его стягом на борьбу за освобождение святой веры и трона. Мы с благодарностью будем повиноваться приказам, которые ваше высочество соблаговолит дать нам.
Герцог Анжуйский, не в силах сдержаться, гордо вскинул голову. Гизы, эти Гизы, такие надменные, что никто никогда не мог принудить их склониться, сами заговорили о повиновении.
Герцог Майеннский поддержал своего брата, кардинала, – Вы, монсеньер, и по праву рождения, и в силу присущей вам мудрости являетесь природным вождем нашего святого Союза, и вы должны разъяснить нам, какого образа действий следует придерживаться в отношении тех лживых друзей короля, о которых мы только что говорили.
– Нет ничего проще, – ответил принц, охваченный тем лихорадочным возбуждением, которое слабым людям заменяет мужество, – когда сорняки прорастают в поле и не дают возможности снять с него богатый урожай, сии ядовитые травы выпалывают с корнем. Короля окружают не друзья, а куртизаны, они губят его и своим поведением постоянно возмущают и Францию, и весь христианский мир.
– Истинно так, – глухим голосом подтвердил герцог де Гиз.
– И кроме того, эти куртизаны, – подхватил кардинал, – мешают нам, подлинным друзьям его величества, приблизиться к трону, хотя мы на это имеем право и по нашему сану, и по рождению.
– Давайте-ка оставим бога, – грубо вмешался герцог Майеннский, – на попечение рядовых лигистов, лигистов первой Лиги. Служа богу, они будут служить тем, кто им говорит о боге. А мы займемся своим делом. Нам мешают некоторые люди, они заносятся перед нами, они оскорбляют нас, они постоянно отказывают в уважении принцу, которого мы чтим больше всех и который является нашим вождем.
У герцога Анжуйского покраснел лоб.
– Уничтожим же, – продолжал герцог Майеннский, – уничтожим же их всех, от первого до последнего, истребим начисто эту проклятую породу, которую король обогатил за счет наших состояний, и пусть каждый из нас возьмет на себя обязательство убить одного из них, Нас здесь тридцать, давайте пересчитаем их.
– Это мудрое предложение, – сказал герцог Анжуйский, – и вы уже выполнили свою задачу, господин герцог.
– Сделанное не в счет, – возразил герцог Майеннский.
– Оставьте все-таки что-нибудь и на нашу долю, монсеньер, – сказал д’Антрагэ. – Я беру на себя Келюса!
– А я Можирона! – поддержал его Ливаро.
– А я Шомберга! – крикнул Рибейрак.
– Хорошо, хорошо, – отвечал принц. – Но ведь у нас есть еще Бюсси, мой храбрый Бюсси. Он тоже внесет свою лепту.
– И мне! И мне! – раздавались крики со всех сторон. Господин де Монсоро выступил вперед.
– Ага, – сказал Шико, который, видя, какой оборот принимают события, уже не смеялся, – главный ловчий хочет потребовать свою долю добычи.
Но Шико ошибался.
– Господа, – сказал Монсоро, протягивая руку. – Помолчите минуту. Мы, здесь собравшиеся, люди смелые, а боимся откровенно поговорить друг с другом. Мы, здесь собравшиеся, люди умные, а вертимся вокруг каких-то глупых мелочей. Давайте же, господа, проявим чуть больше мужества, чуть больше смелости, чуть больше откровенности. Дело не в миньонах короля Генриха и не в том, что нам затруднен доступ к его королевской особе.
– Валяй! Валяй! – бормотал Шико, широко раскрыв глаза и приставив к уху согнутую ладонь левой руки, чтобы не упустить ни одного слова. – Пошел дальше! Не задерживайся. Я жду.
– То, что нас всех тревожит, господа, – продолжал граф, – это безвыходное положение, в котором мы оказались. Это король, навязанный нам и не устраивающий французское дворянство. Это бесконечные молебны, деспотизм, бессилие, оргии, бешеные траты на празднества, над которыми смеется вся Европа, скаредная экономия во всем, что относится к войне и к ремеслам. Подобное поведение нельзя объяснить ни слабостью характера, ни невежеством, это слабоумие, господа.
Речь главного ловчего звучала в зловещей тишине. Она произвела особенно глубокое впечатление потому, что все присутствующие думали про себя то же самое, что Монсоро произносил во всеуслышание, и слова главного ловчего заставляли каждого невольно вздрагивать, словно он признавался себе в полном своем согласии с оратором.
Граф де Монсоро, чувствуя, что молчание слушателей объясняется избытком согласия, продолжал:
– Можем ли мы и впредь, оставаться под властью короля – глупца, бездеятельного лентяя в то время, когда Испания разжигает костры, когда Германия будит старых ересиархов, уснувших в тени монастырей, когда Англия, неуклонно проводя свою политику, рубит головы и идеи? Все государства со славой трудятся над чем-нибудь. А мы, мы – спим. Господа, простите, что я выскажусь в присутствии великого принца, который, быть может, осудит мою дерзость, так как он связан родственными чувствами, но подумайте, господа, уже четыре года нами правит не король, а монах.
При этих словах взрыв, умело подготовленный и в течение часа умело сдерживаемый осторожными руководителями, разразился с такой силой, что никто бы не узнал в этой беснующейся толпе тех спокойных, мудро расчетливых людей, которых мы видели в предыдущей сцене.
– Долой Валуа, – вопили они, – долой отца Генриха! Пусть нас ведет принц-дворянин, король-рыцарь, пусть он будет даже тираном, лишь бы не был долгополым.
– Господа, господа, – лицемерно твердил герцог Анжуйский, – заклинаю вас, прощения, прощения моему брату, он обманывается, или, вернее, его обманывают. Позвольте мне надеяться, господа, что наши мудрые упреки, что действенное вмешательство могущественной Лиги наставят его на путь истинный.
– Шипи, змея, – прошептал Шико, – шипи.
– Монсеньер, – ответил герцог де Гиз, – ваше высочество услышали, может быть, несколько преждевременно, но все же услышали искреннее выражение наших помыслов. Нет, речь идет уже не о Лиге, направленной против Беарнца, этого пугала для дураков; речь идет и не о Лиге, имеющей целью поддержать церковь, – наша церковь сама позаботится о себе, – речь идет о том, господа, чтобы вытащить дворянство Франции из грязной трясины, в которой оно тонет. Слишком долго нас сдерживало уважение, внушаемое нам вашим высочеством; слишком долго та любовь, которую, как мы знаем, вы испытываете к вашей семье, заставляла нас притворяться. Теперь все вышло наружу, и сейчас вы, ваше высочество, будете присутствовать на настоящем заседании Лиги, все, что происходило здесь до сих пор, – только присказка.
– Что вы хотите этим сказать, господин герцог? – спросил принц, одновременно раздираемый страхом и распираемый тщеславием, – Монсеньер, – продолжал герцог де Гиз, – мы собрались здесь, как справедливо сказал господин главный ловчий, не для того, чтобы обсудить уже сто раз обсужденные вопросы теории, а для того, чтобы действовать с пользой. Сегодня мы избираем вождя, способного прославить и обогатить дворянство Франции. В обычае древних франков, когда они избирали себе вождя, было подносить избраннику достойный его дар, и мы подносим в дар вождю, которого мы избрали…
Все сердца забились, но сильнее всех заколотилось сердце герцога Анжуйского.
И все же он стоял немой и неподвижный, и только бледность выдавала его волнение.
– Господа, – продолжал герцог де Гиз, взяв со стоящего за ним кресла какой-то предмет и с усилием поднимая его над головой, – господа, вот дар, который я от вашего имени приношу к стопам принца.
– Корона! – вскричал герцог Анжуйский. – Корона! Мне, господа?!
– Да здравствует Франциск Третий! – в один голос прогремела, заставив вздрогнуть церковные своды, тесно сплотившаяся толпа дворян, которые обнажили свои шпаги.
– Мне, мне, – бормотал герцог, содрогаясь и от радости и от страха, – мне! Но это невозможно! Мой брат еще жив, он помазанник божий.
– Мы его низлагаем, – сказал Генрих де Гиз, – в ожидании, пока господь его смертью не утвердит сделанный нами сегодня выбор или, вернее сказать, пока какой-нибудь его подданный, которому опостылело это бесславное царствование, ядом или кинжалом не предвосхитит божью справедливость!..
– Господа, – задыхаясь, сказал герцог и еще тише:
– Господа…
– Монсеньер, – произнес кардинал, – на столь благородную щепетильность, которую вы сейчас перед па-ми проявили, мы ответим такими словами: Генрих Третий был помазанником божьим, но мы его низложили, больше он уже не избранник божий, и теперь вы будете этим избранником, монсеньер. Мы здесь в храме не менее чтимом, чем Реймский собор; ибо здесь хранятся мощи святой Женевьевы, покровительницы Парижа; ибо здесь погребено тело короля Хлодвига, первого короля-христианина; и вот, монсеньер, в этом святом храме, перед статуей подлинного основателя французской монархии, я, один из князей церкви, который без ложного тщеславия может надеяться со временем стать ее главой, я говорю вам, монсеньер: «Вот святое миро, посланное папой Григорием Тринадцатым, оно заменит миро, хранящееся в Реймском соборе. Монсеньер, назовите вашего будущего архиепископа реймского, назовите вашего будущего коннетабля, и через минуту вы станете королем, помазанным на царствие, и ваш брат Генрих, если он не уступит вам трона, будет почитаться узурпатором». Мальчик, зажгите свечи перед алтарем.
И тут же мальчик-певчий, очевидно ожидавший этого распоряжения, вышел из ризницы с зажженным факелом в руке, и вскоре вокруг алтаря и на хорах загорелись свечи в пятидесяти канделябрах.
И тогда взорам всех открылись митра, сверкающая драгоценными камнями, и большой меч, украшенный геральдическими лилиями: митра архиепископа и меч коннетабля.
И в то же мгновение в темном углу, куда не проникал свет, зазвучал орган, он играл «Veni Creator»18.
Это подобие спектакля, приготовленное тремя лотарингскими принцами без ведома герцога Анжуйского, вдохновило присутствующих. Смелые воодушевились, слабые почувствовали себя сильными.
Герцог Анжуйский поднял голову и более твердым шагом, чем от него можно было ожидать, направился к алтарю, довольно решительно взял в левую руку митру, а в правую – меч и, подойдя к герцогу и кардиналу, заранее ожидавшим этой чести, возложил митру на голову кардинала и опоясал герцога мечом.
Собравшиеся встретили единодушными рукоплесканиями уверенные действия принца, которых они, зная его нерешительный характер, не ждали от него.
– Господа, – сказал герцог Анжуйский, обращаясь к присутствующим, – сообщите ваши имена герцогу Майеннскому, главному дворецкому Франции, и в тот день, когда я стану королем, вы все станете рыцарями ордена.
Рукоплескания усилились, и все присутствующие, один за другим, начали подходить к герцогу Майеннскому и называть свои имена.
– Смерть Христова! – сказал Шико. – Вот прекрасный случай заиметь голубую ленточку. Такой возможности у меня больше никогда не будет. И подумать только, что мне приходится от нее отказаться!
– А теперь к алтарю, государь, – сказал кардинал де Гиз.
– Господин де Монсоро, мой капитан-полковник, господа де Рибейрак и д’Антрагэ, мои капитаны, господин де Ливаро, лейтенант моей гвардии, займите на хорах места, подобающие тем званиям, которые я вам присвоил.
Каждый из названных дворян занял место, которое полагалось бы ему по этикету при подлинной церемонии помазания на царство.
– Господа, – сказал герцог, обращаясь к остальным, – пусть каждый из вас попросит у меня, чего хочет, и я постараюсь, чтобы среди вас не было ни одного недовольного.
Тем временем кардинал зашел за дарохранилище и надел на себя епископское облачение. Вскоре он появился, держа в руках сосуд с миром, который поставил на алтарь.
Затем он сделал знак рукой мальчику-певчему, и тот принес книгу Евангелий и крест. Кардинал взял то и другое, возложил крест на книгу и протянул герцогу Анжуйскому, который положил на них руку.
– Перед лицом всевышнего, – сказал герцог, – я обещаю моему народу сохранять и чтить нашу святую веру, как это подобает всехристианнейшему королю и старшему сыну церкви. Да будут мне в помощь бог и его святые Евангелия.
– Аминь! – в один голос откликнулись присутствующие.
– Аминь! – повторило эхо, казалось выходящее из самых глубин часовни.
Герцог де Гиз, как мы уже говорили, исполнявший обязанности коннетабля, поднялся на три ступени к алтарю и положил свой меч перед дарохранилищем; кардинал благословил оружие.
Затем кардинал извлек меч из ножен и, держа за клинок, протянул королю, который взял его за рукоятку.
– Государь, – сказал кардинал, – примите сей меч, вручаемый вам с благословения господа, дабы с его помощью и силой святого духа вы могли противоборствовать всем вашим врагам, охранять и защищать святую церковь и вверенное вам государство. Возьмите меч сей, дабы его сталью вершить правосудие, оборонять вдов и сирот, пресекать беспорядки, дабы все добродетели покрыли вас славой, и вы заслуженно царствовали бы вкупе с тем, чьим образом вы являетесь на земле, с тем, кто царствует и ныне, и присно, и во веки веков вместе с Отцом и Духом святым.
Герцог Анжуйский опустил острие меча к земле и, посвятив меч богу, вручил его герцогу Гизу.
Маленький певчий принес подушечку и положил ее перед герцогом Анжуйским, герцог преклонил колени.
Тогда кардинал открыл небольшой позолоченный сосуд, кончиком золотой иглы взял из него несколько капель мира и размазал их на патене. Затем, держа патен в левой руке, он прочитал над герцогом две молитвы, после чего, смочив большой палец в мире, начертил на темени герцога крест и сказал:
– Ungo te in regem de oleo sanctificato, in nomine Pat-ris et Filii et Spiritus sancti19.
Почти тотчас же маленький певчий платком с золотой вышивкой стер помазание.
Тогда кардинал взял обеими руками корону и опустил ее к голове принца, но не возложил на голову. Герцог де Гиз и герцог Майеннский приблизились к принцу и с двух сторон поддержали корону.
И кардинал, держа корону одной левой рукой, правой благословил принца со словами:
– Господь венчает тебя венцом славы и справедливости.
Затем, возлагая корону на голову принца, он произнес:
– Прими сей венец во имя Отца, и Сына, и Святаго духа.
Герцог Анжуйский, бледный и дрожащий, почувствовал тяжесть короны на своей голове и невольно схватился за нее рукой.
Колокольчик маленького певчего зазвенел снова, и все склонили головы.
Но тотчас же свидетели этой церемонии выпрямились и, размахивая шпагами, закричали:
– Да здравствует король Франциск Третий!
– Государь, – сказал кардинал герцогу Анжуйскому, – отныне вы царствуете во Франции, ибо вы помазаны самим папой Григорием Тринадцатым, которого я представляю.
– Пресвятое чрево! – сказал Шико. – Как жаль, что я не золотушный, я тут же мог бы получить исцеление.
– Господа, – произнес герцог Анжуйский гордо и величественно, поднимаясь с колен, – я никогда не забуду имена тридцати дворян, которые первыми сочли меня достойным царствовать над ними; а теперь прощайте, господа, да хранит вас святая и могущественная десница божья.
Кардинал и герцог де Гиз склонились перед герцогом Анжуйским; однако Шико из своего угла заметил, что пока герцог Майеннский провожал новоявленного короля к выходу, остальные два лотарингских принца обменялись ироническими улыбками.
– Вот как! – удивился гасконец. – Что все это значит и что это за игра, в которой все игроки плутуют?
В это время герцог Анжуйский дошел до ступеней лестницы, ведущей в склеп, и вскоре исчез во мраке подземелья; один за другим за герцогом последовали и все остальные, за исключением трех братьев, которые скрылись в ризнице, пока привратник тушил свечи на алтаре.
Маленький певчий закрыл дверь склепа, и теперь часовню освещала только одна негасимая лампада, казавшаяся символом какой-то тайны, непонятной непосвященным.
Глава 21.
О ТОМ, КАК ШИКО, ДУМАЯ ПРОСЛУШАТЬ КУРС ИСТОРИИ, ПРОСЛУШАЛ КУРС ГЕНЕАЛОГИИ
Шико встал в своей исповедальне, чтобы немного поразмять затекшие ноги. У него были все основания думать, что это заседание было последним, и, так как время приближалось к двум часам ночи, следовало поспешить с устройством на ночлег.
Но, к великому удивлению гасконца, после того, как в дверях подземного склепа дважды со скрипом повернулся ключ, три лотарингских принца снова вышли из ризницы, только на этот раз они сбросили рясы и были в своей обычной одежде.
Увидев их, мальчик-певчий расхохотался таи весело и чистосердечно, что заразил Шико и тот тоже начал смеяться, сам не зная чему.
Герцог Майеннский поспешно подошел к лестнице.
– Не смейтесь так громко, сестра, – сказал он. – Они недалеко ушли и могут вас услышать.
«Его сестра?! – подумал Шико, переходя от удивления к удивлению. – Неужто этот монашек – женщина?!» И действительно, послушник отбросил капюшон и открыл самое одухотворенное и самое очаровательное женское личико, которое только можно вообразить; такую красоту не доводилось переносить на полотно самому Леонардо да Винчи, художнику, как известно, написавшему Джоконду.
Черные глаза искрились лукавством, однако, когда зрачки этих глаз расширялись, их эбеновые кружки увеличивались, и, несмотря на все усилия красавицы придать своему взгляду строгое выражение, он становился почти устрашающим.
Рот был маленький, изящный и алый, нос – вырезан с классической строгостью, безукоризненный овал несколько бледного лица, на котором выступали две иссиня-черные дуги сросшихся бровей, идеально правильного рисунка, завершался округлым подбородком.
Это была достойная сестрица братьев Гизов, госпожа де Монпансье, опасная сирена, ловко скрывавшая под грубой монашеской рясой свои телесные изъяны – плечи, из которых одно было выше другого, и слегка искривленную правую ногу, заставлявшую ее прихрамывать.
Благодаря этим физическим недостаткам, в теле, которому бог дал голову ангела, поселилась душа демона.
Шико узнал герцогиню, он раз двадцать видел ее при дворе, где она любезничала со своей двоюродной сестрой, королевой Луизой де Водемон, и понял, что она присутствует здесь неспроста и что за упорным нежеланием семейства Гизов покинуть церковь скрывается еще одна тайна.
– Ах, братец-кардинал, – захлебываясь судорожным смехом, тараторила герцогиня, – какого святошу вы из себя корчили и как прочувственно произносили имя божье. Была такая минута, когда я даже испугалась: мне показалось, что вы все делаете всерьез; а он-то, он, до чего охотно этот болван подставлял свою глупую голову под помазание и под корону и каким жалким гаденышем выглядел в короне!
– Не важно, – сказал герцог де Гиз, – мы добились, чего хотели, и Франсуа теперь уж от нас не отречется. У Монсоро, несомненно, есть какой-то свой тайный расчет, он завел своего принца так далеко, что отныне мы можем быть спокойны – Франсуа не бросит нас на полпути к эшафоту, как он бросил Ла Моля и Коконнаса.
– Ого, – сказал герцог Майеннский, – принцев нашей крови не так-то просто заставить ступить па этот путь: от Лувра до аббатства святой Женевьевы нам всегда будет ближе, чем от ратуши до Гревской площади.
– Давайте вернемся к делу, господа, – прервал его кардинал. – Все двери закрыты, не правда ли?
– О, за двери я вам отвечаю, – ответила герцогиня, – впрочем, я могу пойти проверить.
– Не надо, – сказал герцог, – вы, должно быть, устали, мой прелестный мальчик из хора.
– Даю слово, нет, все это очень забавно.
– Майенн, вы говорите, он здесь? – спросил герцог.
– Да.
– Я его не заметил.
– Я думаю, он спрятался.
– И где?
– В исповедальне.
Эти слова раздались в ушах Шико, как сто тысяч труб Апокалипсиса.
– Кто же это прячется в исповедальне? – спрашивал он, беспокойно вертясь в своем деревянном ящике. – Клянусь святым чревом, кроме себя, никого не вижу.
– Значит, он все видел и все слышал? – спросил герцог.
– Ну и что, ведь он вполне наш человек.
– Приведите его ко мне, Майенн, – сказал герцог. Герцог Майеннский опустился по лестнице с хоров, некоторое время стоял, словно раздумывая, куда идти, и, наконец, решительно двинулся прямо к той исповедальне, где притаился Шико.
Шико был храбр, но на этот раз он залязгал зубами от страха, и капли холодного пота потекли с его лба на руки, – Ах, так! – говорил он, пытаясь высвободить шляпу из складок рясы. – Однако же я вовсе не хочу, чтоб меня закололи в этом ящике, как ночного вора. Ну что ж, встретим смерть лицом к лицу, клянусь святым чревом! И, раз представляется случай, убьем сами, прежде чем умереть.
И готовясь привести в исполнение свой смелый замысел, Шико, который наконец-то нащупал рукоять шпаги, уже положил было руку на дверную задвижку. Но тут он услышал голос герцогини:
– Не в этой, Майенн, не в этой, в другой – на левой стороне, совсем в глубине.
– Ах да, верно! – пробормотал герцог Майеннский, резко поворачиваясь и опуская руку, уже протянутую было к исповедальне Шико.
– Уф! – вырвался у Шико вздох облегчения, которому позавидовал бы сам Горанфло. – В самую пору. Но какой черт прячется в другой коробке?
– Выходите, мэтр Николя Давид, – пригласил герцог Майеннский, – мы остались одни.
– К вашим услугам, монсеньер, – отозвался человек из исповедальни.
– Добро, – сказал Шико, – тебя не было на празднике, мэтр Николя, я искал тебя повсюду и вот сейчас, когда уже бросил искать, нашел.
– Вы все видели и все слышали, не так ли? – спросил герцог де Гиз.
– Я не упустил ни одного слова из того, что здесь говорилось, и я не забуду ни одной мелочи. Будьте спокойны, монсеньер.
– И вы сможете все передать посланцу его преосвященства папы Григория Тринадцатого? – продолжал Меченый.
– Все до мельчайших подробностей.
– Ну, а теперь посмотрим, что вы там для нас сделали; брат Майенн мне сказал, что вы прямо чудеса творите.
Кардинал и герцогиня подошли поближе, влекомые любопытством. Три брата и сестра встали рядом.
Николя Давид стоял в трех шагах от них на полном свету лампады.
– Я сделал все, что обещал, монсеньер, – сказал он, – то есть я нашел для вас способ по законному праву занять французский трон.
– И они туда же! – воскликнул Шико. – Вот так так! Все стремятся занять французский трон. Последние да будут первыми!
Как видите, наш славный Шико воспрянул духом и снова обрел свою веселость. Эта перемена была вызвана тремя причинами.
Во-первых, он совершенно неожиданно ускользнул от неминуемой гибели: во-вторых, открыл опасный заговор и, наконец, открыв этот заговор, нашел средство погубить двух своих главных врагов: герцога Майеннского и адвоката Николя Давида.
– Мой добрый Горанфло, – пробормотал он, когда все эти мысли утряслись в его голове, – каким ужином я отплачу тебе завтра за то, что ты ссудил мне рясу! Вот увидишь.
– Но если узурпация слишком бросается в глаза, мы воздержимся от применения нашего способа, – произнес Генрих де Гиз. – Мне нельзя восстанавливать против себя всех христианских королей, ведущих начало от божественного права.
– Я подумал о вашей щепетильности, монсеньер, – сказал адвокат, кланяясь герцогу и окидывая уверенным взглядом весь триумвират. – Я понаторел не только в искусстве фехтования, монсеньер, как могли вам донести мои враги, дабы лишить меня вашего доверия; будучи человеком сведущим в богословии и в юриспруденции, я, как подобает всякому настоящему казуисту и ученому юристу, обратился к анналам и декретам и подкрепил ими свои изыскания. Получить законное право на наследование трона, – это значит получить все, я же обнаружил, монсеньеры, что вы и есть законные наследники, а Валуа только побочная и узурпаторская ветвь.
Уверенный тон, которым Николя Давид произнес свою маленькую речь, вызвал живейшую радость мадам де Монпансье, сильнейшее любопытство кардинала и герцога Майеннского, и почти разгладил морщины на суровом челе герцога де Гиза.
– Вряд ли Лотарингский дом, – сказал герцог, – каким бы славным он ни был, может претендовать на преимущество перед Валуа.
– И, однако, это доказано, монсеньер, – ответил мэтр Николя. Распахнув полы рясы, он извлек из кармана широких штанов свиток пергамента, при этом движении из-под его рясы высунулась также и рукоятка длинной рапиры.
Герцог взял пергамент из рук Николя Давида.
– Что это такое? – спросил он.
– Генеалогическое древо Лотарингского дома.
– И родоначальник его?
– Карл Великий, монсеньер.
– Карл Великий! – в один голос воскликнули три брата с недоверчивым видом, к которому, однако, примешивалось некоторое удовлетворение. – Это немыслимо. Первый герцог Лотарингский был современником Карла Великого, но его звали Ранье, и он ни по какой линии не состоял в родстве с великим императором.
– Подождите, монсеньеры, – сказал Николя. – Вы, конечно, понимаете, что я вовсе не искал таких доказательств, которые можно с ходу опровергнуть и которые первый попавшийся знаток геральдики сотрет в порошок. Вам нужен хороший процесс, который затянулся бы на долгое время, занял бы и парламент и народ и позволил бы вам привлечь на свою сторону не народ – он и без того ваш, а парламент. Посмотрите, монсеньер, как это получается: Ранье, первый герцог Лотарингский, современник Карла Великого. Гильберт, его сын, современник Людовика Благочестивого. Генрих, сын Гильберта, современник Карла Лысого.
– Но… – начал герцог де Гиз.
– Чуточку терпения, монсеньер, мы уже подходим, Слушайте внимательно. – Бон…
– Да, – сказал герцог, – дочь Рисена, второго сына Ранье.
– Верно, – подхватил адвокат, – за кем замужем?
– Бон?
– Да.
– За Карлом Лотарингским, сыном Людовика Четвертого, короля Франции.
– За Карлом Лотарингским, сыном Людовика Четвертого, короля Франции, – повторил Давид. – Прибавьте еще: братом Лотаря, у которого после смерти Людовика Пятого Гуго Капет похитил французскую корону.
– О! О! – воскликнули одновременно герцог Майеннский и кардинал.
– Продолжайте, – сказал Меченый, – тут появляется какой-то просвет.
– Ибо Карл Лотарингский должен был наследовать своему брату Лотарю, если род Лотаря прекратится; род Лотаря прекратился; стало быть, господа, вы единственные законные наследники французской короны.
– Смерть Христова! – сказал Шико. – Это гадина еще ядовитее, чем я думал.
– Что вы на это скажете, братец? – в один голос спросили Генриха Гиза кардинал и герцог Майеннский.
– Я скажу, – ответил Меченый, – что, на нашу беду, во Франции существует закон, который называется салическим, и он сводит к нулю все наши претензии.
– Этого возражения я ожидал, монсеньер, – воскликнул Давид с гордым видом человека, честолюбие которого удовлетворено, – но помните, когда был первый случай применения салического закона?
– При восшествии на престол Филиппа Валуа в ущерб Эдуарду Английскому.
– А какова дата этого восшествия? Меченый поискал в своей памяти.
– Тысяча триста двадцать восьмой год, – без запинки подсказал кардинал Лотарингский.
– То есть триста сорок один год после узурпации короны Гуго Капетом; двести сорок лет после прекращения рода Лотаря. Значит, к тому году, когда был принят салический закон, ваши предки уже двести сорок лет имели права на французскую корону. А каждому известно, что закон обратной силы не имеет.
– Да вы ловкач, мэтр Николя Давид, – сказал Меченый, рассматривая адвоката с восхищением, к которому примешивалась, однако, доля презрения.
– Это весьма остроумно, – заметил кардинал.
– Это просто здорово, – высказался герцог Майеннский.
– Это восхитительно! – воскликнула герцогиня. – И вот я уже принцесса королевской крови. Теперь подавайте мне в мужья самого германского императора.
– Господи боже мой, – взмолился Шико, – ты знаешь, что у меня к тебе была только одна молитва:
«Ne nos inducas in teutationera, et libera nos ab advo-catis»20.
Среди общей шумной радости один только герцог де Гиз оставался задумчивым.
– Неужели человек моей породы не может обойтись без подобных уловок? – пробормотал он. – Подумать только, что люди, прежде чем повиноваться, должны изучать пергаменты, вроде вот этого, а не судить о благородстве человека но блеску его глаз или его шпаги.
– Вы правы, Генрих, вы десять раз правы. И если бы судили только по лицу, то вы были бы королем среди королей, ибо говорят, что все другие принцы по сравнению с вами просто мужичье. Но для того, чтобы подняться на трон, существенно важное значение имеет, как уже сказал мэтр Николя Давид, хороший процесс, а чтобы выиграть его, надо, как сказали вы, чтобы герб нашего дома не уступал гербам, висящим над другими европейскими тронами.
– Ну тогда эта генеалогия хороша, – улыбнулся Генрих де Гиз, – и вот вам, мэтр Николя Давид, двести золотых экю, их просил у меня для вас мой брат Майенн.
– А вот и еще двести, – сказал кардинал адвокату, пока тот с глазами, блестящими от радости, опускал монеты в свой большой кошелек. – Это за выполнение нового поручения, которое мы хотим вам доверить.
– Говорите, монсеньер, я весь к услугам вашего преосвященства.
– Эта генеалогия должна получить благословение нашего святого отца Григория Тринадцатого, но мы не можем поручить вам самому отвезти ее в Рим. Вы слишком маленький человек, и двери Ватикана перед вами не откроются.
– Увы! – сказал Николя Давид. – Я человек высокого мужества, это правда, но низкого рождения. Ах, если бы я был хотя бы простым дворянином!
– Заткнись, проходимец! – прошептал Шико.
– Но, к несчастью, – продолжал кардинал, – вы не дворянин. Поэтому нам придется возложить эту миссию на Пьера де Гонди.
– Позвольте, братец, – сказала герцогиня, сразу посерьезнев. – Гонди умные люди, это надо признать, но они от нас не зависят и нам никоим образом не подчиняются. Мы можем играть разве что на их честолюбии, но честолюбивые притязания этой семейки король может удовлетворить не хуже, чем дом Гизов.
– Сестра права, Людовик, – заявил герцог Майеннский со свойственной ему грубостью, – мы не смеем доверять Пьеру Гонди так же, как мы доверяем Николя Давиду. Николя Давид наш человек, и мы можем повесить его, когда нам вздумается.
Эти простодушные слова герцога, брошенные прямо в лицо адвокату, произвели на бедного законника неожиданное впечатление: он разразился судорожным смехом, обличавшим сильнейший испуг.
– Мой брат Карл шутит, – сказал Генрих де Гиз побледневшему адвокату, – известно, что вы наш верный слуга, вы доказали это во многих делах.
«В особенности моем», – подумал Шико, грозя кулаком своему врагу или, вернее, обоим своим врагам.
– Успокойтесь, Карл, успокойтесь, Катрин, я заранее все предусмотрел: Пьер де Гонди отвезет эту генеалогию в Рим, но вместе с другими бумагами и не зная, что именно он везет. Благословит ее папа или не благословит, в любом случае решение святого отца не будет известно Гонди. И, наконец, Гонди, все еще не зная, что он везет, вернется во Францию с этой генеалогией, благословленной папой или не одобренной им. Вы, Николя Давид, выедете почти одновременно с Гонди и останетесь ждать его возвращения в Шалоне, Лионе или Авиньоне, в зависимости от того, какой из этих трех городов мы вам укажем. Таким образом только вы будете знать настоящую цель этой поездки. Как видите, вы по-прежнему остаетесь нашим единственным доверенным лицом.
Давид поклонился.
– И ты знаешь, при каком условии, милый друг, – прошептал Шико, – при условии, что тебя повесят, если ты сделаешь хоть шаг в сторону; но будь спокоен: клянусь святой Женевьевой, представленной здесь в гипсе, в мраморе или в дереве, а возможно, и в кости, ты сейчас стоишь между двумя виселицами, и ближе к тебе болтается как раз та петля, что я тебе уготовил.
Три брата обменялись рукопожатием и обняли свою сестру, герцогиню, которая принесла рясы, оставленные ими в ризнице. Затем герцогиня помогла братьям натянуть на себя защитные монашеские одежды, а потом, опустив капюшон на глаза, повела их к арке дверей, где поджидал привратник. Вся компания Исчезла в дверях. Позади всех шел Николя Давид, в карманах которого при каждом шаге позвякивали золотые экю.
Проводив гостей, привратник закрыл двери на засов, вернулся в церковь и потушил лампаду на хорах.
Тотчас же густая тьма затопила часовню и снова принесла с собой тот таинственный страх, который уже не раз поднимал дыбом волосы Шико.
Во тьме зашаркали по плитам пола сандалии монаха, шарканье постепенно удалялось, слабело и, наконец, совсем затихло.
Прошло пять минут, показавшиеся Шико часами, и ничто более не нарушило ни темноту, ни тишину.
– Добро, – сказал гасконец, – по-видимому, на сей раз и в самом деле все кончено, все три акта сыграны, и актеры уходят. Попробуем и мы за ними последовать; такой комедии, как эта, для одной-единственной ночи с меня хватит.
И Шико, повидавший раскрывающиеся гробницы и исповедальни, в которых прячутся люди, отказался от мысли подождать в часовне наступления дня; он легонько приподнял щеколду, осторожно толкнул дверцу и вытянул ногу из своего ящика.
Следя за передвижениями мнимого певчего, Шико приметил в углу лестницу, предназначенную для чистки витражей. Он не стал терять времени даром. Вытянув руки вперед, осторожно переставляя ноги, бесшумно добрался до угла, нащупал рукой лестницу и, определив, по возможности, свое местонахождение, приставил ее к одному из окоп.
В лунном свете Шико увидел, что не обманулся в своих расчетах: окно выходило на кладбище монастыря, а за кладбищем лежала улица Бурдель.
Шико открыл окно, уселся верхом на подоконник и с силой и ловкостью, которые радость или страх всегда придают человеку, втянул лестницу в окно и поставил основанием на землю.
Спустившись, он спрятал лестницу среди тисов, росших вдоль стены. Затем, скользя от могилы к могиле, добрался до ограды, отделявшей кладбище от улицы, и перелез через нее, сбив с гребня несколько камней, которые одновременно с ним оказались на улице.
Очутившись на свободе, Шико остановился и вздохнул полной грудью.
Он выбрался, отделавшись всего несколькими ссадинами, из осиного гнезда, где жизнь его не раз висела на волоске.
Ощутив, что легкие наполнились свежим воздухом, он направился на улицу Сен-Жак, не останавливаясь, дошел до гостиницы «Рог изобилия» и уверенно постучал в двери, словно час и не был таким поздним или, вернее сказать, таким ранним.
Мэтр Клод Бономе собственноручно открыл ему дверь. Хозяин гостиницы знал, что всякое беспокойство оплачивается, и рассчитывал нажить себе состояние скорее па дополнительных подношениях, чем на обычных доходах.
Он распознал Шико с первого взгляда, хотя Шико ушел в костюме для верховой езды, а вернулся в монашеской рясе.
– Ах, это вы, сударь, – сказал он. – Добро пожаловать.
Шико дал ему экю и спросил:
– А как брат Горанфло?
Лицо хозяина гостиницы просияло широкой улыбкой. Он подошел к кабинету и толкнул дверь.
– Глядите.
Брат Горанфло громко храпел, лежа там, где его оставил Шико.
– Клянусь святым чревом, мой почтенный друг, – сказал гасконец, – ты только что, сам того но зная, видел кошмарный сон.
Глава 22.
О ТОМ, КАК СУПРУГИ СЕН-ЛЮК ПУТЕШЕСТВОВАЛИ ВМЕСТЕ И КАК ПО ДОРОГЕ К НИМ ПРИСОЕДИНИЛСЯ СПУТНИК
На следующее утро, приблизительно в тот час, когда брат Горанфло проснулся, заботливо укутанный в свою рясу, наш читатель, путешествуй он по дороге из Парижа в Анжер, мог бы повстречать где-то между Шартром я Ножаном двух всадников, по виду дворянина и его пажа; их смирные лошади шли рядом, голова в голову, ласково касаясь друг друга мордами и переговариваясь ржанием и пофыркиванием, как добропорядочные животные, которые, будучи лишены дара слова, все же открыли способ обмениваться мыслями.
Накануне, примерно в тот же ранний утренний час, эти всадники прискакали в Шартр на взмыленных копях; конские бока дымились, с губ свисали клочья пены. Один конь упал на соборной площади как раз в то время, когда верующие шли к мессе; вид породистого скакуна, загнанного и, как самая последняя кляча, брошенного владельцами па произвол судьбы, представил для шартрских обывателей зрелище, не лишенное интереса.
Некоторые из горожан заметили, – а жители города Шартра сыздавна отличались наблюдательностью, – итак, говорим мы, некоторые из горожан заметили, как тот всадник, что был повыше ростом, сунул экю в руку какому-то честному малому и малый проводил приезжих до ближайшего постоялого двора. А по прошествии получаса оба путешественника, уже на свежих лошадях, выехали из задних ворот постоялого двора, выходивших г, открытое поле, и щеки их пылали ярким румянцем, свидетельствовавшим о пользительности бокала теплою вина, выпитого на дорогу.
Выехав на простор полей, все еще пустых, все еще холодных, но уже отливающих голубизной – первым признаком приближения весны, высокий всадник вплотную подъехал к своему спутнику и, раскрыв объятия, сказал:
– Моя маленькая женушка, поцелуй меня хорошенько. С этого часа нам уже нечего бояться.
Тогда госпожа де Сен-Люк, ибо это была она, распахнув теплый плащ, в который была закутана, грациозно склонилась с седла, положила обе руки на плечи молодому супругу и, не сводя с него глаз, выполнила просьбу, одарив его нежным и долгим поцелуем.
Может быть, заверения Сен-Люка успокоили молодую женщину, а может быть, виновником был поцелуй, которым госпожа де Сен-Люк вознаградила своего супруга, но, так или иначе, наши знакомцы в тот же день остановились на небольшом постоялом дворе в деревне Курвиль, расположенной на удалении всего лишь четырех лье от Шартра; уединенность этого строения, двойные двери в комнатах для постояльцев и множество других преимуществ были для двух влюбленных надежной порукой их безопасности.
Супруги укрылись в отведенной им маленькой комнатке и, после того как туда был подан завтрак, заперлись на ключ. Там они в полной тайне провели весь день и всю ночь, сказав хозяину, что за время долгого пути совсем выбились из сил и просят не беспокоить их до следующего утра. Нужно ли говорить, что эта просьба была свято уважена.
Именно в это утро мы и встретили господина и госпожу Сен-Люк на дороге из Шартра в Ножан.
Супруги чувствовали себя гораздо увереннее, чем па-кануне, и походили не на беглецов и даже не на влюбленных, а скорее па двух школьников. Они резвились от всей души и то и дело сворачивали с дороги – полюбоваться скалой, напоминающей конную статую, наломан, молодых веток с набухающими почками, поискать ранних мхов, нарвать подснежников, этих дозорных весны, пробившихся сквозь уже подтаявший снег. А заметив отблески солнца на переливчатом оперении дикой утки или увидев зайца, стремглав несущегося по полю, они приходили в бурный восторг.
– Смерть Христова! – неожиданно воскликнул Сен-Люк. – Как прекрасно быть свободным. Ты была когда-нибудь свободной, Жанна?
– Я-то? – весело отозвалась молодая женщина. – Да никогда в жизни. Это впервые я могу досыта наслаждаться свежим воздухом и простором. Мой отец был человеком недоверчивым, мать – домоседкой. Меня выпускали из дому только в сопровождении гувернантки, двух горничных и огромного лакея. Не помню, чтобы мне хоть раз позволили побегать по лужайке с тех пор, как взбалмошным а веселым ребенком я резвилась в больших Меридорских лесах вместе с моей доброй подружкой Дианой. Бывало, вызову ее бежать наперегонки, и мы несемся сломя голову по лесным просекам, пока не потеряем друг друга из виду. Тогда мы останавливаемся и трепещем от страха, заслышав, как хрустит валежник под ногой оленя, лани или напуганной нами косули, которая бросилась удирать со всех йог, предоставив нам с дрожью прислушиваться к молчанию лесной чащи. Но ты, мой любимый Сен-Люк, ты был свободен?
– Я, свободен?
– Конечно, мужчина…
– Да что ты! Ни разу в жизни! Я вырос в свите короля, когда он был еще герцогом Анжуйским, он увез меня в Польшу, вместе с ним я вернулся в Париж, нерушимыми правилами этикета прикованный к его особе, преследуемый слезливым голосом, который, стоило мне на минуту уединиться, тут же кричал: «Сен-Люк, друг мой, мне скучно! Приди разделить мою скуку!» Свободен! Как же! А корсет, который сдавливал мне желудок? А огромные накрахмаленные брыжи, которые в кровь обдирают шею? А эти локоны, завитые на клею? В дождь они размокают и слипаются, а всякую пыль притягивают к себе, как магнит. А шляпа, наконец, шляпа, приколотая к голове булавками, словно гвоздями прибитая? О нет, нет, моя ненаглядная Жанна, мне кажется, я был еще менее свободен, чем ты. Ты же видишь, как я радуюсь свободе. Да здравствует творец! Какая отличная штука свобода! И зачем это люди сами себя порабощают, когда они могут без этого обойтись?
– Ну а если нас схватят, Сен-Люк, – испуганно оглянувшись, сказала молодая женщина, – если пас посадят б Бастилию?
– Если нас посадят вместе, моя маленькая Жанна, будет еще полбеды. Сдается мне, что вчера мы с тобой вовсе не скучали, хотя весь день просидели взаперти, совсем как государственные преступники.
– Ну, па это не надейся, Сен-Люк, – сказала Жанна с лукавой и веселой улыбкой, – если нас схватят, не думаю, чтобы нас посадили вместе, И, попытавшись высказать так много в столь немногих словах, очаровательная молодая женщина покраснела.
– Тогда спрячемся хорошенько, – сказал Сен-Люк.
– О! Не беспокойся! – ответила Жанна. – Нам нечего бояться. Мы будем надежно укрыты; знал бы ты Меридор с его вековыми дубами, похожими на церковные колонны, подпирающие небесный свод, с его бесконечными чащобами, с его медлительными речками, струящими свои воды летом в тени зеленых аркад, а зимой – под покровом опавших листьев; а потом, большие пруды, хлебные нивы, цветники, бесконечные лужайки и маленькие башенки, вокруг которых, как пчелы вокруг ульев, с веселым шумом кружатся тысячи голубей, а потом, а потом – это еще не все, Сен-Люк, – в этом маленьком королевстве есть своя королева, у этих садов Армиды есть своя волшебница, красавица, воплощенная доброта, ни с кем не сравнимая Диана, алмазное сердце в золотой оправе. Ты ее полюбишь, Сен-Люк.
– Уже люблю, раз она тебя любила.
– О! Ручаюсь, что она меня все еще любит и никогда не перестанет любить. Не в ее характере по капризу менять свои привязанности. Только вообрази себе, как счастливо мы заживем в нашем гнездышке из цветов и мхов, которые весной зазеленеют. Диана полновластная хозяйка в доме старого барона, своего отца. Он не будет нам помехой. Это воин времен Франциска Первого, сейчас он столь же немощен и безобиден, сколь в давние времена был смел и силен. В прошлом у него одно воспоминание – его король, победитель при Мариньяно и пленник при Павии; в настоящем – только одна любовь и одна надежда – его горячо любимая Диана. Мы можем жить в Меридоре, а он об этом и знать не будет и даже ничего не заметит. А если и узнает – не беда! Мы заплатим ему за гостеприимство тем, что будем его терпеливыми слушателями и дадим ему возможность сколько угодно превозносить Диану как самую прекрасную красавицу во всем мире и восхвалять Франциска Первого как величайшего полководца всех времен и народов.
– Все будет очень мило. По я предвижу бурные ссоры.
– Какие?
– Между бароном и мной.
– Из-за кого? Неужели из-за короля Франциска Первого?
– Нет. Пусть он остается наипервейшим полководцем на земле. Из-за того, кто самая прекрасная красавица во всем мире.
– Ну, я не в счет, ведь я твоя жена.
– Ах да, это верно.
– Ты представляешь, любимый, как мы заживем. С утра убегаем в лес через маленькую дверь охотничьего домика, который Диана отведет нам под жилье. Я знаю этот домик: две башенки, связанные строением восхитительной архитектуры, возведенным при Людовике Двенадцатом. Ты обязательно будешь им любоваться, ведь ты так любишь цветы и кружева. А окна, окна! С одной стороны – вид на спокойные, сумрачные, бескрайние леса, на просеках можно заметить лань или косулю, которая щиплет траву, поднимая голову при малейшем шорохе; а с другой стороны – открытые дали, золотистые поля, красные черепичные крыши и белые стены деревень, Луара серебрится на солнце, сплошь усеянная маленькими лодочками. Потом мы поедем па озеро, до него всего три лье, там в тростниках нас будет ждать лодка. А лошади! А собаки! Мы поднимем лань в дремучих лесах, и старый барон, не подозревающий, что в его замке кто-то гостит, скажет, заслышав далекий лай:
«Диана, послушай, похоже, Летрея и Флегетоп гонят дичь?»
«Ну если и гонят, батюшка, – ответит Диана, – то пускай себе гонят».
– Поспешим, Жанна! – воскликнул Сен-Люк. – Я хотел бы уже быть в Меридоре.
Они пришпорили лошадей. Лошади бежали крупной рысью и через каждые два-три лье внезапно останавливались, очевидно желая дать своим всадникам возможность возобновить прерванную беседу или подправить не вполне удавшийся поцелуй.
Так супруги проехали от Шартра до Мана; в Мане, чувствуя себя почти в полной безопасности, они остановились на сутки; затем, на следующее утро, после еще одной чудесной остановки на чудесном пути, по которому они следовали, они дали себе твердое слово вечером того же дня прибыть в Меридор, проехав по дороге, которая шла через пески и еловые леса, в те времена простиравшиеся от Геселара до Экомуа.
Выехав па эту дорогу, Сен-Люк уже не думал об опасности: он досконально изучил характер короля, у которого приливы кипучей деятельности сменялись ленивым безразличием; в зависимости от того, в каком расположении духа король находился в день отъезда Сен-Люка, он должен был либо отрядить вдогонку за беглецами сотню гонцов и две сотни гвардейцев с приказом схватить их живыми или мертвыми, либо лениво потянуться, не вылезая из постели, и с глубоким вздохом пробормотать:
– О предатель Сен-Люк! И почему я тебя раньше не раскусил!
Но раз беглецов не догнал ни один гонец и ни один гвардеец не показался на горизонте, то король, видимо, пребывал не в деятельном, а в ленивом настроении.
Так успокаивал себя Сен-Люк, время от времени все же оборачиваясь и оглядывая пустынную дорогу, на которой нельзя было заметить никаких признаков погони.
«Хорошо, – думал молодой супруг, – значит, буря падет на голову бедняги Шико, ведь это Шико, какой он ни на есть дурак, а может быть, именно потому, что он дурак, дал мне добрый совет. Ну, ничего, я расплачусь с ним анаграммой и постараюсь, чтобы она была поостроумнее».
И Сен-Люк вспомнил убийственную анаграмму, которую сотворил Шико из его имени еще в те дни, когда он был в фаворе у короля.
Вдруг он почувствовал, как на его руку легла рука жены. Сен-Люк вздрогнул. Это прикосновение не походило на ласку.
– Оглянись, – сказала Жанна.
Сен-Люк обернулся и заметил на горизонте всадника, который скакал по той же дороге, что и они, и, по-видимому, погонял коня.
Всадник находился на гребне холма и, четко выделяясь силуэтом на фоне блеклого неба, казался больше, чем он был в действительности. Читателям, несомненно, знаком такой оптический обман, создаваемый перспективой.
Появление всадника показалось Сен-Люку дурным предзнаменованием, потому ли, что судьба удачно выбрала самый подходящий момент для сокрушения чувства безопасности, испытываемого молодым супругом, а может быть, потому, что, несмотря па постоянно выказываемое внешнее спокойствие, в глубине души он все еще опасался непредвиденного королевского каприза.
– Да, верно, – сказал Сен-Люк, невольно бледнея, – там всадник.
– Бежим! – предложила Жанна, пришпоривая своего скакуна.
– Нет, – возразил Сен-Люк, который, несмотря на испуг, не потерял присутствия духа, – нет, насколько я могу судить, он один, и нам не пристало бежать от одного человека. Давай остановимся и дадим ему проехать, а потом продолжим наш путь.
– Но если он тоже остановится?
– Ну и пусть, тогда мы увидим, с кем имеем дело, и будем действовать сообразно этому.
– Ты прав, и чего это я испугалась, ведь мой Сен-Люк здесь, со мной, и сумеет меня защитить.
– Нет, видимо, придется бежать, – сказал Сен-Люк, бросив последний взгляд на неизвестного, который, заметив их, пустил коня в галоп, – перо у него на шляпе и брыжи под шляпой внушают мне подозрения.
– О, боже мой, но каким образом перо и брыжи могут внушать тебе подозрения? – спросила Жанна, следуя за своим мужем, который схватил ее лошадь под уздцы и повлек за собой в лес.
– Потому что перо – цвета самого модного сейчас при дворе, а брыжи – новехонького покроя; окраска такого пера не по карману манским дворянам, а накрахмаливание брыжей потребовало бы от них непосильных забот. Это значит, что нас догоняет отнюдь не соотечественник аппетитных кур, любимого блюда Шико. Скорей, скорей, Жанна, сдается мне, этот всадник – посланец моего господина.
– Поспешим! – воскликнула молодая женщина, дрожа как лист при одной мысли, что ее могут разлучить с мужем.
Но это было легче сказать, чем сделать. Огромные ели стояли тесно сомкнувшись, образовывая сплошную стену из ветвей.
К тому же лошади по грудь увязали в зыбучем песке. А всадник тем временем приближался с молниеносной быстротой; слышно было, как копыта его коня стучат по склону холма.
– Да он и в самом деле за нами гонится, господи Иисусе! – воскликнула Жанна.
– Черт возьми, – сказал Сен-Люк, осаживая лошадь. – Если это за нами он скачет, давай посмотрим, что ему от нас понадобилось, так или иначе, стоит ему спешиться, и он нас тут же нагонит.
– Он останавливается, – сказала молодая женщина.
– И даже слезает с коня, – поддержал ее Сен-Люк. – Входит в лес. Ах, ей-богу, будь он хоть сам дьявол во плоти, я прегражу ему путь.
– Подожди, – сказала Жанна, схватив мужа за руку, – подожди. Мне кажется, он что-то кричит нам.
Действительно, неизвестный, привязав своего коня к одной из елок, росших на опушке, двинулся в лес, крича во весь голос:
– Эй вы, сударь, сударь! Не убегайте, тысячу чертей, я привез одну вещицу, которую вы потеряли.
– Что он там говорит? – спросила Жанна.
– Черт возьми! Он кричит, будто мы что-то потеряли.
– Эй, сударь! – продолжал неизвестный. – Вы, вы, маленький господин, вы потеряли ваш браслет на постоялом дворе в Курвиле. Какого черта! Портрет женщины так не бросают, в особенности портрет нашей высокочтимой госпожи де Косее. Во имя вашей любимой матушки, не заставляйте меня гоняться за вами.
– Но мне знаком это голос! – воскликнул Сен-Люк.
– И потом, он ссылается на мою матушку.
– Так вы потеряли браслет с ее портретом, моя крошка?
– Ах, боже мой, да, конечно. Я заметила пропажу только сегодня утром и не могла вспомнить, где я его оставила.
– Но ведь это Бюсси! – вдруг закричал Сен-Люк.
– Граф де Бюсси! – взволнованно подхватила Жанна. – Наш друг Бюсси?
– Наш верный друг! – обрадовался ее муж, устремляясь навстречу вновь прибывшему с той же резвостью, с которой он только что пытался убежать от него.
– Сен-Люк! Значит, я не ошибся, – раздался звучный голос Бюсси, и наш герой одним прыжком оказался перед супругами.
– Добрый день, сударыня, – продолжал он, с громким смехом протягивая графине браслет, который она действительно позабыла на постоялом дворе в Курвиле, где, как мы помним, путешественники провели ночь.
– Неужели вы приехали арестовать нас по приказу короля, господин де Бюсси? – улыбаясь, спросила Жанна.
– Я? Даю слово, нет. Я недостаточно близок к его величеству, чтобы он доверял мне подобные поручения. Нет. Я просто нашел в Курвиле ваш браслет и понял, что вы едете впереди меня. Тогда я пришпорил коня и вскоре заметил вас, но усомнился – точно ли это вы, и невольно погнался за вами. Примите мои извинения.
– Стало быть, – сказал Сен-Люк, у которого еще по рассеялось последнее облачко сомнения, – только случай привел вас на нашу дорогу?
– Случай, – ответил Бюсси, – впрочем, теперь, когда я вас встретил, я скажу: провидение.
И под прямым взглядом и перед открытой улыбкой Бюсси в голове Сен-Люка рассеялись последние тени подозрения.
– Значит, вы путешествуете? – спросила Жанна.
– Я путешествую, – ответил Бюсси, садясь на копя.
– Но не так, как мы?
– К сожалению, нет.
– То есть, я хотела сказать, не потому, что вы впали в немилость?
– Ей-богу, до этого немногого не хватает.
– И куда вы держите путь?
– В сторону Анжера, а вы?
– И мы тоже туда.
– Ах, понимаю. Ваш замок Бриссак находится между Анжером и Сомюром, отсюда до него каких-нибудь десять лье; вы хотите укрыться в родительском гнездышке, как преследуемые голубки; это прелестно, и я позавидовал бы вашему счастью, не будь зависть столь отвратительным пороком.
– Э, господин де Бюсси, – сказала Жанна, устремив на нашего героя взгляд, исполненный признательности, – женитесь, и вы будете так же счастливы, как и мы; клянусь вам, для тех, кто любит, счастье – дело нехитрое.
И она с улыбкой взглянула на Сен-Люка, словно призывая его в свидетели.
– Сударыня, – сказал Бюсси, – я не доверяю такому счастью, и вы мне не пример, не каждой выпадает возможность сочетаться браком с любимцем короля.
– Что вы говорите, вы – всеобщий любимец?
– Когда человека любят все, сударыня, – вздохнул Бюсси, – это значит, что по-настоящему его никто не любит.
– Коли так, – предложила Жанна, обменявшись с мужем многозначительным взглядом, – позвольте мне вас женить. Прежде всего, ваш брак успокоит многих известных мне ревнивых мужей. Ну, а еще, обещаю найти вам то самое счастье, возможность коего вы отрицаете.
– Я не отрицаю возможность счастья, сударыня, – снова вздохнул Бюсси, – я отрицаю только, что счастье возможно для меня.
– Хотите, я вас женю? – настаивала госпожа де Сен-Люк.
– Если вы собираетесь подобрать мне невесту по своему вкусу, то нет, ну, а если по моему, то я не стану возражать.
– Вы говорите, как человек, твердо решивший остаться холостяком.
– Быть может.
– Значит, вы влюблены в женщину, на которой не можете жениться?
– Граф, бога ради, – сказал Бюсси, – попросите госпожу де Сен-Люк не вонзать мне в сердце тысячу кинжалов.
– Ах, вот как! Берегитесь, Бюсси, вы заставляете меня подозревать, что предмет вашей страсти – моя жена.
– Ну если бы это было так, то, во всяком случае, согласитесь, что я веду себя с исключительной деликатностью, и муж не имеет никакого права меня ревновать.
– Ваша правда, – сказал Сен-Люк, вспомнив, что это Бюсси привел жену к нему в Лувр. – Но все равно, признайтесь, что ваше сердце занято.
– Признаюсь, – сказал Бюсси.
– Ну, а что в нем – любовь или прихоть? – спросила Жанна.
– Страсть, сударыня.
– Я вас исцелю.
– Не верю.
– Я вас женю.
– Сомневаюсь.
– И я добуду для вас то счастье, которое вы заслуживаете.
– Увы, сударыня, отныне я счастлив только несчастьем.
– Я очень упряма, предупреждаю вас, – сказала Жанна.
– И я тоже, – ответил Бюсси.
– Граф, вы уступите.
– Ради бога, сударыня, – сказал молодой человек, – будем путешествовать, как добрые друзья. Сначала выберемся из этой песочницы, а потом, если вы не возражаете, переночуем в очаровательной маленькой деревушке, которая блестит на солнце там, внизу.
– Там или в каком-нибудь другом месте.
– Мне все равно, предоставляю вам выбор.
– Значит, вы нас сопровождаете?
– До того места, куда я еду, если я вас не стесняю.
– Напротив, мы очень рады. Но сделайте еще лучше: поезжайте с нами туда, куда мы едем.
– А куда вы едете?
– В Меридорский замок.
Кровь бросилась в лицо Бюсси и разом отхлынула к сердцу. Он так побледнел, что его тайна тут же обнаружилась бы, не будь Жанна в это мгновение занята – она улыбалась мужу.
Пока супруги или, скорее, влюбленные переглядывались, Бюсси сумел взять себя в руки и ответить хитростью на хитрость молодой женщины, только хитростью на свой лад: он решил не раскрывать своих намерений. Вы сказали, сударыня, в Меридорский замок, – произнес он, как только почувствовал себя в силах выговорить это название, – а что это такое? Объясните, пожалуйста.
– Владение одной из моих ближайших подруг, – ответила Жанна.
– Одной из ваших ближайших подруг.., и… – продолжал Бюсси, – она там и живет, ваша подруга?
– Несомненно, – ответила госпожа де Сен-Люк, которая не имела ни малейшего представления о том, какие события произошли в Меридоре за последние два месяца. – Но разве вы ничего не слышали о бароне де Меридор, одном из самых богатых баронов Пуату, и…
– И?.. – подхватил Бюсси, видя, что Жанна остановилась.
– И об его дочери, Диане де Меридор, самой красивой из всех баронских дочерей, которые когда-либо существовали на свете.
– Нет, сударыня, – ответил Бюсси, чуть не задохнувшись от волнения.
И наш герой, пока Жанна со значением смотрела на мужа, наш герой, повторяем мы, тихонько спрашивал себя, по какой удивительной удаче на этой дороге, без разумных на то причин, вопреки всякой логике, он встретил людей, с которыми мог говорить о Диане де Меридор, у которых могла найти отголосок единственная мысль, занимавшая его сердце. Что это? Простая случайность? Маловероятно. Ну, а если ловушка? Почти немыслимо. Сен-Люка уже не было в Париже в тот вечер, когда он проник к, графине де Монсоро и узнал, что раньше она звалась Дианой де Меридор.
– А далеко еще до этого замка, сударыня? – осведомился Бюсси.
– По-моему, около семи лье. Я готова держать пари, что нынче вечером мы ляжем спать в этом замке, а не в той маленькой деревушке, которая заманчиво блестит на солнце, хотя мне ее вид не внушает никакого доверия. Вы, конечно, поедете с нами, не правда ли?
– Да, сударыня.
– Ну вот, – сказала Жанна, – вы уже сделали шаг к тому счастью, которое я вам предлагаю.
Бюсси поклонился и продолжал ехать рядом с молодыми супругами, а те, чувствуя себя обязанными ему, делали вид, что присутствие третьего человека ничуть их не стесняет. Некоторое время все трое молчали. Наконец Бюсси, которому многое еще хотелось узнать, осмелился продолжить свои расспросы. Преимущество его положения заключалось в том, что он мог спрашивать, и он, казалось, решил воспользоваться им до конца.
– А этот барон де Меридор, о котором вы мне говорили, – спросил он, – самый богатый человек в Пуату, что он из себя представляет?
– Образец дворянина, древний герой, рыцарь, который, живи он во времена короля Артура, несомненно получил бы место за Круглым столом.
– Ну и как, – спросил Бюсси, напрягая мускулы лица и сдерживая волнение в голосе, – удалось ему выдать замуж свою дочь?
– Выдать замуж свою дочь!
– Я только спрашиваю.
– Диана, замужем!
– Ну и что тут такого необыкновенного?
– Ничего, но Диана не замужем; нет сомнения, если бы она предполагала выйти замуж, я бы узнала об этом первая.
Сердце Бюсси сжалось, и горький вздох прорвался сквозь его сведенные судорогой губы.
– Стало быть, – спросил он, – Диана де Меридор живет в замке со своим отцом?
– Мы на это очень надеемся, – ответил Сен-Люк, подчеркнув голосом слово «очень», дабы показать жене, что он ее понял, разделяет ее мысли и присоединяется к ее планам.
Наступило непродолжительное молчание, в течение которого каждый думал о своем.
– Ax! – внезапно воскликнула Жанна, привстав па стременах. – Вот и башни замка. Глядите, глядите, господин де Бюсси, видите, там, среди нагих лесов, которые через какой-нибудь месяц станут такими красивыми, видите там черепичную крышу?
– О да, конечно, – сказал Бюсси, охваченный волнением, удивлявшим его самого, настолько оно было непривычным для этого отважного сердца, которое до сих пор оставалось незатронутым. – Да, я вижу. Так это и есть Меридорский замок?
По естественному ходу мысли при виде жилища знатного сеньора и вековых лесов, сияющих гордой красотой среди природы, еще не стряхнувшей с себя зимнее оцепенение, он вспомнил бедную узницу, погребенную в туманах Парижа, в душном домишке на улице Сент-Антуан. И Бюсси снова вздохнул, но это уже не был вздох безысходного отчаяния. Посулив ему счастье, госпожа де Сен-Люк подарила ему надежду.
Глава 23.
ОСИРОТЕВШИЙ СТАРЕЦ
Госпожа де Сен-Люк не ошиблась: спустя два часа путники подъехали к Меридорскому замку.
Эти два часа они молчали. Бюсси спрашивал себя, не следует ли ему рассказать вновь обретенным друзьям о событиях, заставивших Диану де Меридор покинуть родное гнездо. Но стоит сделать лишь один шаг на путы к откровенному признанию, и ему придется поведать не только то, что вскоре будет известно всем, но и то, что знал лишь он один и не собирался никому открывать. Поэтому он не решился на признание, которое неминуемо повлекло бы за собой немало разных предположений и вопросов.
К тому же Бюсси хотел войти в Меридорский замок как человек совершенно неизвестный. Он хотел без всякой подготовки встретиться с бароном де Меридор и услышать, что тот скажет о графе де Монсоро и герцоге Анжуйском. Нет, он не сомневался в искренности Дианы и ни на секунду не мог заподозрить во лжи этого чистого ангела, но, может быть, Диана сама в чем-то обманывалась, и Бюсси хотел наконец убедиться, что в рассказе, выслушанном им с таким неослабным вниманием, все события были изображены правильно.
Как заметил читатель, в душе Бюсси жили два чувства, которые дают преимущество мужчине, даже если он охвачен любовным безумием. Этими двумя чувствами были – осторожность по отношению ко всем незнакомым людям и глубокое уважение к предмету любви.
Поэтому госпожа де Сен-Люк, несмотря на свою женскую проницательность, обманулась напускным безразличием Бюсси и пребывала в убеждении, что молодой человек впервые услышал имя Дианы де Меридор и оно не пробудило в нем ни воспоминаний, ни надежд. Он ожидает встретить в Меридоре заурядную провинциалочку, весьма неловкую и чрезвычайно смущенную встречей со столичными кавалерами.
Жанна заранее предвкушала, как она насладится его изумлением.
Однако она с удивлением заметила, что при звуках рога, которыми дозорный со стены предупредил об их появлении, Диана не выбежала на подъемный мост. Обычно, заслышав этот сигнал, она спешила навстречу гостям.
Но вместо Дианы из главных ворот замка вышел согбенный годами старец, опирающийся на палку.
На нем был падет балахон из зеленого бархата, отороченного лисьим мехом, у пояса сверкал серебряный свисток и позвякивала связка ключей.
Вечерний ветер развевал над его головой длинные волосы, белые, как последние снега. Он прошел по подъемному мосту, сопровождаемый двумя огромными псами немецкой породы, которые, опустив головы, неторопливо шли сзади, ни на шаг не опережая друг друга, но и не отставая ни па шаг.
– Кто там? – слабым голосом спросил барон, дойдя до замкового вала. – Кто оказал честь бедному старику своим посещением?
– Это я, это я, сеньор Огюстен! – весело закричала молодая женщина.
Ибо Жанна де Косее привыкла звать старого барона но имени, чтобы отличить от его младшего брата Гийома, умершего всего три года назад.
Жанна ожидала услышать в ответ такое же радостное восклицание, но старец медленно поднял голову и уставился на нечаянных гостей безжизненными очами.
– Вы? – сказал он. – Я вас не вижу. Кто вы?
– О, боже мой! – воскликнула Жанна. – Неужто вы меня не узнаете? Ах, правда, ведь я переодета.
– Не обессудьте, – сказал барон, – но я почти совсем не вижу. Стариковские глаза не терпят слез, и когда старики плачут, слезы выжигают им глаза.
– Ах, дорогой барон, – ответила молодая женщина, – значит, ваше зрение действительно ослабело, иначе вы бы меня признали даже в мужском платье. Стало быть, мне придется назвать себя?
– Да, непременно, ведь я сказал, что почти не различаю вас.
– Но я вас все равно обману, дорогой сеньор Огюстен: я госпожа де Сен-Люк.
– Сен-Люк? – переспросил старый барон. – Я вас не знаю, сударыня.
– Но мое девичье имя, – рассмеялась молодая женщина, – но мое девичье имя Жанна де Коссе-Бриссак.
– О господи! – воскликнул старец, пытаясь своими трясущимися руками поднять перекладину, закрывающую проезд. – О господи!
Жанна, будучи не в силах понять, почему ей оказан столь странный прием, совершенно непохожий на тот, которого она ожидала, объясняла себе поведение барона его преклонным возрастом и упадком сил. Теперь, видя, что ее наконец-то признали, она соскочила с коня и вихрем бросилась в объятия владельца Меридорского замка, как это делала еще девочкой. Однако, обнимая почтенного старца, госпожа де Сен-Люк почувствовала, что щеки его мокры: барон плакал.
«Это от радости, – подумала ока. – Сердце вечно остается молодым».
– Прошу пожаловать, – пригласил барон, после того как поцеловал Жанну.
И, словно не заметив ее двух спутников, направился к замку размеренным ровным шагом, за ним на прежнем удалении двинулись собаки, которые за это время успели обнюхать и разглядеть посетителей.
У замка был необычно печальный вид. Все ставни закрыты, слуги, там и сям попадавшиеся на глаза, – в трауре. Меридорский замок напоминал огромную гробницу.
Сен-Люк бросил на жену недоумевающий взгляд – разве таким она описывала ему приют своего детства?
Жанна поняла мужа, да ей и самой хотелось поскорее покончить с создавшейся неловкостью; молодая женщина догнала барона и взяла его за руку.
– А Диана? – спросила она. – Неужели, на свою беду, я не встречусь с ней?
Старый барон остановился как молнией пораженный и почти с ужасом воззрился на Жанну.
– Диана! – повторил он.
И вдруг собаки, услышав это имя, подняли головы по обе стороны от своего хозяина и испустили душераздирающий вой.
Бюсси не смог сдержать холодной дрожи, Жанна взглянула на Сен-Люка, а Сен-Люк остановился, не зная, что делать, – то ли идти дальше, то ли повернуть обратно.
– Диана! – повторил старец, словно только сейчас уразумев вопрос, который ему задали. – Да неужто вы не знаете?..
И его голос, уже слабый и дрожащий, захлебнулся в рыдании, вырвавшемся из глубины сердца.
– Но что такое? Что случилось? – воскликнула Жанна, взволнованно стиснув руки.
– Диана мертва! – закричал барон, в безудержном отчаянии вздымая руки к небу, из глаз его хлынули потоки слез.
И он опустился на первые ступени крыльца, к которому они тем временем подошли.
Обхватив голову руками, старик сидел, раскачиваясь из стороны в сторону, словно желая отогнать роковое воспоминание, которое неотступно его мучило.
– Мертва! – в страхе вскричала Жанна, побледневшая как привидение.
– Мертва! – сказал Сен-Люк, охваченный состраданием к несчастному отцу.
– Мертва! – пробормотал Бюсси. – Он и его уверил, и его тоже, в ее смерти. Ах, бедный старик, как ты меня полюбишь в один прекрасный день!
– Мертва! Мертва! – твердил барон. – Они ее убили.
– Ах, мой дорогой сеньор! – пробормотала Жанна; потрясенная страшным известием, она прибегла к слезам – спасительному средству, которое не позволяет разбиться слабому женскому сердцу.
Молодая женщина обняла старика за шею, омывая его лицо горькими слезами.
Старый сеньор с трудом поднялся.
– Входите, – сказал он, – каким бы опустошенным и безутешным ни был этот дом, все равно он не утратил своего гостеприимства, покорнейше вас прошу – входите.
Жанна взяла барона под руку и, пройдя через крытую галерею и прежнее помещение для стражи, преобразованное в столовую, вместе с ним вступила в гостиную.
Слуга, скорбное лицо и красные глаза которого свидетельствовали о нежной привязанности к своему господину, шел впереди, открывая двери. Сен-Люк и Бюсси замыкали шествие.
Войдя в гостиную, старый барон, все еще поддерживаемый Жанной, сел или, скорее, упал в большое кресло резного дерева.
Слуга открыл окно, чтобы впустить свежий воздух, и не покинул комнату, а лишь отошел в темный угол.
Жанна не осмеливалась нарушить молчание. Она боялась своими вопросами снова разбередить раны старика; и все же, как все молодые и счастливые люди, она не могла поверить в несчастье, о котором услышала. Есть возраст, когда человек не способен постигнуть бездну смерти, потому что он не верит в смерть.
Тогда барон, словно угадав мысли молодой женщины, заговорил первым:
– Вы мне сказали, что вышли замуж, моя милая Жанна, значит, этот господин ваш супруг? И барон указал па Бюсси.
– Нет, сеньор Огюстен, – отвечала Жанна. – Мой муж господин де Сен-Люк.
Сен-Люк склонился перед злосчастным отцом в самом глубоком поклоне, отдавая дань не столько старости, сколько горю барона. Тот отечески приветствовал молодого человека и даже попытался изобразить улыбку; затем его потухшие глаза обратились к Бюсси.
– А этот господин, – сказал он, – ваш брат, брат вашего мужа или ваш родственник?
– Нет, любезный барон, этот господин не наш родственник, а наш друг: Луи де Клермон, граф де Бюсси д’Амбуаз, приближенный дворянин герцога Анжуйского.
Услышав имя герцога, старый барон резко выпрямился, как будто подброшенный скрытой пружиной, кинул гневный взгляд на Бюсси, и словно истощив все свои силы этим немым вызовом, со стоном упал в кресло.
– Что с вами? – забеспокоилась Жанна.
– Вы знакомы с бароном, сеньор де Бюсси? – поинтересовался Сен-Люк.
– Нет, я впервые имею честь видеть господина барона де Меридор, – спокойно ответил Бюсси; только он один понял, какое действие произвело на старца имя герцога.
– А! Вы приближенный дворянин герцога Анжуйского, – сказал барон, – вы из свиты этого чудовища, этого демона, и вы смеете открыто признаваться в этом, и у вас хватило дерзости явиться ко мне?
– Что он, с ума сошел? – тихо спросил Сен-Люк у своей жены, с удивлением глядя на барона.
– Должно быть, горе помутило его рассудок, – испуганно ответила Жанна.
Владелец Меридора сопроводил свои слова, заставившие Жанну усомниться, в полном ли он рассудке, взглядом еще более грозным, чем предыдущий; однако Бюсси, по-прежнему храня спокойствие, выдержал этот взгляд с видом самого глубокого почтения и ничего не ответил.
– Да, этого чудовища, – повторил барон де Меридор, по-видимому все более и более впадая в безумие, – убийцы моей дочери.
– Что вы сказали? – спросила Жанна.
– Несчастный сеньор! – прошептал Бюсси.
– Стало быть, вы этого не знаете, раз смотрите па меня так испуганно? – воскликнул барон, взяв за руки Жанну и Сен-Люка. – Но ведь герцог Анжуйский убил мою Диану! Герцог Анжуйский! Мое дитя! Девочку мою! Он ее убил!
И такое отчаяние прозвучало в его старческом голосе, что даже у Бюсси навернулись на глаза слезы.
– Сеньор, – сказала молодая женщина, – если это и так, хотя я не понимаю, как это могло случиться, все равно вы не вправе возлагать вину за постигшее вас ужасное несчастье на господина де Бюсси, самого верного, самого благородного рыцаря во всем дворянском сословии. Взгляните, дорогой батюшка, господин де Бюсси плачет, как мы и вместе с нами; он ничего не знал о вашей беде. Разве бы он пришел сюда, если бы мог подозревать, какой прием вы ему окажете? Ах, милый сеньор Огюстен, заклинаю вас именем вашей любимой Дианы, расскажите нам, как все это произошло.
– Так вы ничего не знаете? – спросил барон, обращаясь к Бюсси.
Бюсси молча поклонился.
– Ах, боже мой, конечно, пет, – сказала Жанна. – Никто об этом ничего не знает.
– Моя Диана мертва, а ее задушевная подруга ничего не знает об этом! Хотя верно, ведь я никому не писал, никому не говорил о ее смерти. Мне казалось, что мир должен прекратить свое существование с той минуты, когда перестала существовать моя Диана. Мне казалось, вся вселенная должна носить траур по Диане.
– Говорите, говорите, вам станет легче, – сказала Жанна.
– Тогда слушайте, – с рыданием произнес барон. – Этот подлый принц, позор французского дворянства, увидел мою Диану и, пленившись ее красотой, приказал похитить ее и отвезти в замок Боже. Там он собирался ее обесчестить, все равно как дочь своего крепостного. Но Диана, моя Диана, святое и благородное создание, предпочла смерть позору. Она выбросилась из окна в озеро, и нашли только ее вуаль, плававшую на воде.
Старик с трудом произнес последние слова сквозь душившие его рыдания. Это зрелище показалось Бюсси одним из самых душераздирающих, которые он видывал на своем веку, он – закаленный воин, привыкший и сам проливать кровь, и видеть, как другие ее проливают.
Жанна, близкая к обмороку, также смотрела на Бюсси со страхом в глазах.
– О, граф! – вскричал Сен-Люк. – Это просто чудовищно, не правда ли? Граф, вам нужно немедленно покинуть этого презренного принца! Граф, такое благородное сердце, как ваше, не может питать дружеские чувства к похитителю и убийце женщин.
Эти слова несколько приободрили старого барона, и он ждал ответа Бюсси, чтобы составить себе о нем окончательное мнение. Сочувствие Сен-Люка принесло утешение старцу. В момент великих душевных потрясений человек становится слаб, как ребенок, а один из самых верных способов утешения ребенка, укушенного любимой собачкой, состоит в том, чтобы на глазах у потерпевшего побить собаку, которая его укусила.
Но Бюсси, не отвечая Сен-Люку, сделал шаг к барону де Меридор.
– Господин барон, – сказал он, – не соблаговолите ли вы оказать мне честь и удостоить меня разговора наедине?
– Послушайтесь господина де Бюсси, любезный сеньор, – сказала Жанна, – и вы увидите, какой он добрый и как он умеет помочь в беде.
– Говорите, сударь, – разрешил барон, он невольно вздрогнул, почувствовав во взоре молодого человека что-то необычное.
Бюсси повернулся к Сен-Люку и его жене и посмотрел на них дружеским, открытым взглядом., – Вы позволите? – спросил он.
Молодые супруги вышли из залы, взявшись под руку, с удвоенной силой сознавая свое счастье перед лицом этого непомерного горя.
Когда дверь за ними закрылась, Бюсси приблизился к барону и отвесил ему глубокий поклон.
– Господин барон, – обратился он к старику, – минуту назад в моем присутствии вы обвиняли принца, которому я служу, и обвиняли его в столь резких выражениях, что я вынужден просить у вас объяснения.
Старик гордо выпрямился.
– О, не сомневайтесь в самом почтительном смысле моих слов, я говорю с вами, испытывая к вам глубочайшее сочувствие и только из горячего желания облегчить ваше горе. Прошу вас, господин барон, расскажите мне во всех подробностях ужасную историю, которую вы только что вкратце изложили Сен-Люку и его жене. Посмотрим, действительно ли все свершилось так, как вы это думаете, и действительно ли все потеряно.
– Сударь, – сказал барон, – у меня был проблеск надежды. Господин де Монсоро, благородный и преданный дворянин, полюбил мою бедную дочь и попросил ее руки.
– Господин де Монсоро! Ну и как он вел себя все время? – спросил Бюсси.
– О, как человек чести и долга. Диана отказала ему, и, несмотря на это, именно он первым известил меня о подлых намерениях герцога. Именно он указал мне способ сорвать их выполнение. Он вызвался спасти мою дочь и просил только одного, – и это еще раз показывает все его благородство и прямодушие, – чтобы я отдал ему Диану в жены, если ему удастся вырвать ее из когтей герцога. – Увы! Мою дочь ничто не спасло! – И тогда он, молодой, деятельный и предприимчивый, сможет защитить ее от посягательств могущественного принца, раз уж ее бедному отцу это не по силам. Я с радостью дал мое согласие, но – горе мне! – все было напрасно. Граф прибыл слишком поздно, когда моя бедная Диана уже спаслась от бесчестия ценой своей жизни.
– А после этого рокового дня господин де Монсоро не подавал о себе известий? – спросил Бюсси.
– С того дня прошел всего один месяц, – ответил барон, – и бедный граф, очевидно, не смеет показаться мне на глаза, ведь ему не удалось выполнить свой великодушный замысел.
Бюсси опустил голову, ему было все ясно. Теперь он понял, каким путем графу де Монсоро удалось перехватить у принца девушку, в которую тот влюбился, и как, опасаясь, что принц узнает о его женитьбе на этой девушке, граф повсюду распространил слух о ее смерти и даже несчастного отца заставил ему поверить.
– Итак, сударь, – сказал старый барон, видя, что молодой человек в задумчивости поник головой и потупил глаза, которые не раз сверкали огнем, пока он слушал печальный рассказ.
– Итак, господин барон, – ответил Бюсси, – мне поручено монсеньером герцогом Анжуйским доставить вас в Париж; его высочество желает побеседовать с вами.
– Беседовать со мной, со мной! – воскликнул барон. – После смерти моей дочери мне встать лицом к лицу с этим извергом! И что он может мне сказать, он, ее погубитель?
– Кто знает? Может быть, он хочет оправдаться.
– К чему мне его оправдания! Нет, господин де Бюсси, нет, я не поеду в Париж; помимо всего, я не хочу удаляться от того места, где покоится мое бедное дитя в своем холодном саване из тростника.
– Господин барон, – твердым голосом сказал Бюсси, – позвольте мне настоять на моей просьбе; мой долг сопровождать вас в Париж, только за вами я сюда и приехал.
– Пусть будет так, я поеду в Париж! – воскликнул старый барон, весь дрожа от гнева. – Но горе тем, кто захотел бы меня погубить! Король меня выслушает, а если вы не пожелает меня выслушать, я обращусь ко всему французскому дворянству. Как это могло случиться? – пробормотал он. – В своем горе я позабыл, что у меня в руках оружие, которое до сего дня остается без употребления. Решено, господин де Бюсси, я еду с вами.
– А я, господин барон, – сказал Бюсси, беря старца за руку, – я советую вам проявлять терпение, сохранять спокойствие и достоинство, подобающие христианскому сеньору. Милосердие божие для благородных сердец бесконечно, и пути господни неисповедимы. Прошу вас также в ожидании того дня, когда богу будет угодно проявить свое милосердие, не числить меня среди ваших врагов, так как вы не знаете, что я собираюсь сделать для вас. Итак, до завтра, господин барон, а завтра с наступлением дня, если вы согласны, мы тронемся в путь.
– Я согласен, – ответил старый сеньор, вопреки своей воле тронутый проникновенным тоном голоса Бюсси, – однако пока что, друг вы мне или враг, вы мой гость, и мой долг проводить вас в отведенные вам покои.
Барон взял со стола серебряный трехсвечный канделябр и тяжелым шагом начал подниматься по парадной лестнице замка, Бюсси д’Амбуаз следовал за ним.
За Бюсси шли двое слуг и тоже несли канделябры со свечами. Собаки поднялись, готовые сопровождать хозяина, но тот остановил их взмахом руки.
У порога отведенной ему комнаты Бюсси спросил, где сейчас господин де Сен-Люк и его жена.
– Мой старый Жермен должен был о них позаботиться, – ответил барон. – Спокойной ночи, господин граф.
Глава 24.
О ТОМ, КАК РЕМИ ЛЕ ОДУЭН В ОТСУТСТВИЕ БЮССИ ВЕЛ РАЗВЕДКУ ДОМА НА УЛИЦЕ СЕНТ-АНТУАН
Господин и госпожа де Сен-Люк не могли прийти в себя от изумления. Подумать только: Бюсси о чем-то секретничает с бароном де Меридор, Бюсси собирается ехать вместе с бароном в Париж, наконец, Бюсси внезапно берет на себя руководство чужими делами, о которых поначалу, казалось, не имел никакого понятия. Все это в глазах молодоженов выглядело необъяснимой загадкой.
Что касается барона, то магическая сила, заключенная в титуле «его королевское высочество», возымела на него свое обычное действие, ибо во времена короля Генриха III дворяне еще не привыкли иронически улыбаться, заслышав титулы и глядя на гербы.
Для барона де Меридор, как и для всякого другого француза, за исключением короля, слова «королевское высочество» означали некую высшую власть, то есть гром и молнию.
Наступило утро, барон распрощался со своими гостями, которых он разместил в замке. Однако супруги Сен-Люк, понимая неловкость создавшегося положения, дали себе слово покинуть Меридор при первой возможности, и, как только они будут уверены в согласии боязливого маршала, перебраться в соседние с владениями барона земли де Бриссака.
Бюсси потребовалась только одна секунда для того, чтобы объяснить свое странное поведение. Единоличный владелец тайны, полновластный открыть ее, кому пожелает, он напоминал восточного волшебника, который первым взмахом магической палочки осушает все слезы, а вторым – заставляет все зрачки радостно расшириться и все уста раскрыться в веселой улыбке.
Этой секундой, в течение которой Бюсси, как мы уже сказали, мог произвести столь великие изменения, он воспользовался для того, чтобы шепнуть несколько слов в нетерпеливо подставленное ему ушко очаровательной жены Сен-Люка.
Лицо Жанны просияло, румянец залил ее чистый лоб, коралловые губки раскрылись, и за ними блеснули перламутром маленькие белые зубы. Пораженный супруг всем своим видом изобразил вопрос, но Жанна поднесла палец к губам и унеслась вприпрыжку, как молодая козочка, не забыв поблагодарить Бюсси воздушным поцелуем.
Старый барон не заметил этой выразительной пантомимы. Не сводя глаз с родительского замка, он машинально ласкал своих собак, не отступавших от него ни на шаг, и взволнованным голосом отдавал последние распоряжения слугам. Затем, опираясь на плечо стремянного, он с большим трудом вскарабкался на старого конька чалой масти, к которому питал нежную привязанность, ибо тот был его боевым конем в последних гражданских войнах, махнул на прощание рукой Меридорскому замку и, не сказав никому ни слова, тронулся в путь.
Бюсси сияющим взором ответил на улыбку Жанны и несколько раз оборачивался, чтобы снова попрощаться со своими друзьями. Расставаясь, Жанна тихо сказала ему:
– Какой вы необыкновенный человек, сеньор граф! Я обещала вам, что счастье ждет вас в Меридорском замке.., а вышло наоборот: это вы возвращаете в Меридор счастье, которое его покинуло.
От Меридора до Парижа далеко, особенно длинным показался этот путь барону, продырявленному ударами шпаг и мушкетными пулями в кровавых войнах, где число полученных ран было тем большим, чем больше было число врагов. Долог был путь и для другого заслуженного ветерана, чалого коня, которого звали Жарнак. Услышав это имя, копь вскидывал голову, утопающую в густой гриве, и гордо косил глазом из-под нависшего тяжелого века.
В дороге у Бюсси были свои заботы: сыновьей почтительностью и вниманием он старался пленить сердце старого барона, чей гнев поначалу навлек на себя, и, несомненно, преуспел в своих стараниях, так как утром на шестой день пути, когда они подъезжали к Парижу, господин де Меридор обратился к своему спутнику со словами, показывающими, какие перемены произошли в его душе за это время:
– Удивительно, граф, я сейчас ближе, чем когда-либо, к своей беде и, однако, чувствую себя спокойнее, чем при отъезде.
– Еще два часа, сеньор Огюстен, – сказал Бюсси, – и вы рассудите меня по справедливости, только этого я и добиваюсь.
Они въехали в Париж через предместье Сен-Марсель, извечные входные ворота столицы, которым именно с тех времен путники начали отдавать предпочтение, потому что этот ужасный квартал, один из самых грязных в Париже, благодаря многочисленным церквам, тысячам живописных зданий и узким мостикам, переброшенным через клоаки, казалось, ярче других воплощал в своем облике особое парижское своеобразие.
– Куда мы едем? – осведомился барон. – В Лувр, не правда ли?
– Сударь, – сказал Бюсси, – сначала я должен проводить вас к себе домой и дать вам возможность несколько минут отдохнуть с дороги и привести себя в порядок, чтобы вы в достойном виде предстали перед особой, к которой я вас поведу.
Барон не возражал, и они направились на улицу Гренель-Сент-Оноре, во дворец Бюсси.
Люди графа не ждали, или, лучше сказать, уже не ждали его; последний раз перед своим отъездом он вернулся во дворец ночью, прошел через калитку, ключ от которой был у него одного, сам оседлал коня и уехал, не попавшись на глаза никому, кроме Реми ле Одуэна. Естественно, что внезапное исчезновение Бюсси, получившее огласку нападение на него на прошлой неделе, которое он не сумел замолчать, потому что не смог скрыть своей раны, и, наконец, его тяга к рискованным похождениям, не утихающая, несмотря ни на какие уроки, – все это многих навело на мысль, что Бюсси попал в ловушку, расставленную врагами на его пути, и фортуне, столь долгое время благосклонно поощрявшей его дерзкие выходки, в конце концов наскучили постоянные безрассудства ее любимца, и теперь он валяется где-нибудь мертвый с кинжалом или аркебузной пулей в груди.
Таким образом, лучшие друзья и самые верные слуги Бюсси уже творили девятидневные молитвы о его возвращении, хотя последнее казалось им делом столь же маловероятным, как и возвращение Пирифоса из ада, а иные из них, люди более рассудительные, не рассчитывая встретить Бюсси живым, тщательно искали его труп во всех сточных канавах, подозрительных погребах, пригородных каменоломнях, на дне реки Бьевры и во рвах Бастилии.
И только один человек на вопрос: «Нет ли каких-нибудь известий о Бюсси?» – неизменно отвечал:
– Господин граф пребывает в добром здравии.
Но когда от него допытывались, где сейчас господин граф и чем он занят, то оказывалось, что он об этом ничего не знает.
Человеком, на которого, благодаря его успокаивающему, по слишком отвлеченному ответу, обрушивались попреки и проклятия, был не кто иной, как мэтр Реми ле Одуэн. Он с утра до вечера о чем-то хлопотал; иной раз впадал в странную задумчивость; время от времени, то днем, то ночью куда-то исчезал из дворца и возвращался с волчьим аппетитом и веселыми шутками, которые ненадолго рассеивали мрачное уныние, царившее в доме Бюсси.
Вернувшись после одной из этих таинственных отлучек, Одуэн услышал радостные клики на парадном дворе и увидел, что Бюсси сидит на коне и не может соскочить на землю, потому что слуги шумной толпой суетятся вокруг лошади и оспаривают друг у друга честь поддержать стремя своего господина.
– Ну, довольно, – говорил Бюсси. – Вы рады видеть меня живым, благодарю вас. Вы сомневаетесь – точно ли это я? Ну что ж, поглядите хорошенько, даже пощупайте, но только поторопитесь. Вот и хорошо, а теперь помогите этому почтенному дворянину сойти с коня и не забывайте, что я отношусь к нему с большим уважением, чем к принцу.
У Бюсси были причины возвеличить таким образом своего гостя, на которого никто не обращал внимания. Скромные манеры владельца Меридорского замка, его старомодное платье и кляча чалой масти, с первого взгляда по достоинству оцененная челядью, привыкшей ухаживать за породистыми скакунами, внушили слугам Бюсси мысль, что перед ними какой-то старый стремянный, удалившийся от дел в провинцию, откуда сумасбродный Бюсси вытащил его, как с того света.
Но, услышав наказ господина, все тотчас же засуетились вокруг барона. Ле Одуэн взирал на эту сцену, по своей привычке втихомолку ухмыляясь, и только выразительный и строгий взгляд Бюсси стер насмешливое выражение с жизнерадостного лица молодого лекаря.
– Быстро, комнату монсеньеру! – крикнул Бюсси.
– Какую? – разом откликнулись пять или шесть голосов.
– Самую лучшую, мою собственную.
А сам он предложил руку почтенному старцу, чтобы помочь ему взойти по ступенькам лестницы; при этом Бюсси старался оказывать еще больше почета, чем было оказано ему самому в Меридорском замке.
Барон де Меридор покорно позволил себя увлечь этой обаятельной учтивости; так мы безвольно следуем за какой-нибудь мечтой, уводящей нас в страну фантазии, королевство воображения и ночи.
Барону подали графский позолоченный кубок, и Бюсси, выполняя обряд гостеприимства, пожелал собственноручно налить ему вина.
– Благодарствую, благодарствую, сударь, – сказал старик, – но скоро ли мы отправимся туда, куда должны пойти?
– Скоро, сеньор Огюстен, скоро, не беспокойтесь. Там нас ждет счастье, не только вас, но и меня тоже.
– Что вы хотите этим сказать и почему вы взяли за правило изъясняться со мной какими-то непонятными иве намеками?
– Я хочу сказать, сеньор Огюстен, та, что уже раньше говорил вам о милости провидения к благородным сердцам. Приближается минута, когда я от вашего имени обращусь к провидению.
Барон удивленно посмотрел на Бюсси, но Бюсси, сделав рукой почтительный жест, как бы говоривший: «Я тотчас вернусь», с улыбкой на губах вышел из комнаты.
Как он и ожидал, ле Одуэн сторожил его у дверей, Бюсси взял молодого человека за руку и увел в свой кабинет.
– Ну, что скажете, дорогой Гиппократ? – сказал он. – Какие новости?
– Где, монсеньер?
– Черт побери, на улице Сент-Антуан.
– Монсеньер, я предполагаю, что там вами весьма интересуются. Но это уже не новость. Бюсси вздохнул.
– А что, муж не возвращался? – спросил он.
– Возвращался, но безуспешно. Во всем этом действо есть еще отец, он-то, по-видимому, и должен принести развязку – как некий бог, который в одно прекрасное утро спустится с неба в машине. И все ждут явления этого отсутствующего отца, этого неведомого бога.
– Хорошо! – сказал Бюсси. – Но откуда ты все это узнал?
– Дело в том, монсеньер, – ответил ле Одуэн, со своей доброй и открытой улыбкой, – что пока вы отсутствовали, мои врачебные обязанности до поры превратились в чистейшую синекуру, и я решил употребить в ваших интересах образовавшееся у меня свободное время.
– Ну и что ты сделал? Расскажи, любезный Реми, я слушаю.
– Вот что я сделал: как только вы уехали, я перенес свои деньги, книги и шпагу в маленькую комнатушку, снятую мной в доме на углу улиц Сент-Антуан и Сент-Катрин.
– Хорошо.
– Откуда я мог видеть известный вам дом, весь – от подвальных окошечек до дымовых труб.
– Отлично.
– Вступив во владение комнатой, я сразу же обосновался у окна.
– Превосходная позиция.
– Но у этой превосходной позиции тем не менее оказался один существенный изъян.
– Какой?
– Если я видел, то и меня могли увидеть или хотя бы заметить тень какого-то незнакомца, упорно глядящего в одну и ту же сторону. Такое постоянство через два или три дня навлекло бы на меня подозрение в том, что я вор, любовник, шпион или сумасшедший…
– Вполне резонно, любезный ле Одуэн. Ну и как же ты вышел из соложения?
– О, тогда, господин граф, я понял, что надо прибегнуть к какому-нибудь исключительному средству, и, ей-богу…
– Ну, ну, говори.
– Ей-богу, я влюбился.
– Что, что? – переспросил Бюсси, не понимая, каким образом ему может быть полезна любовь Реми.
– Влюбился, как я уже имел честь вам сообщить, влюбился по уши, влюбился безумно, – с важным видом произнес молодой лекарь.
– В кого?
– В Гертруду.
– В Гертруду, в служанку госпожи де Монсоро?
– Ну да, бог мой! В Гертруду, служанку госпожи де Монсоро. Что вы хотите, монсеньер, мы не дворяне и влюбляться в хозяек нам не по чину. Я всего лишь бедный, маленький лекарь, у которого вся практика состоит в одном пациенте, да и тот, как я надеюсь, впредь будет нуждаться в моей помощи только в весьма редких случаях; мне приходится делать свои опыты in anima vili21, как говорят у нас в Сорбонне.
– Бедный Реми, – сказал Бюсси, – поверь, что я высоко ценю твою преданность!
– Э, монсеньер, – ответил ле Одуэн, – в конце концов, мне не на что пожаловаться; Гертруда девушка сильная и статная, она на целых два дюйма выше меня и, схватив вашего покорного слугу за воротник, может поднять его па вытянутых руках, что свидетельствует о прекрасно развитых бицепсах и дельтовидной мышце. Это внушает мне к ней почтение, которое ей льстит, и так как я всегда уступаю, то мы никогда не ссоримся; затем Гертруда обладает драгоценным даром…
– Каким, мой милый Реми?
– Она мастерица рассказывать.
– Ах, в самом деле?
– Да. Таким образом, я узнаю от нее все, что происходит в доме ее госпожи. Ну, что вы скажете? Я думаю, вам пригодится лазутчик в этом доме.
– Ле Одуэн, ты добрый гений, которого мне послал случай, а вернее сказать, провидение. Значит, с Гертрудой ты…
– Puella me diligit22, – ответил ле Одуэн, раскачиваясь с самым фатовским видом.
– И тебя принимают в доме?
– Вчера в полночь я вступил туда на цыпочках, через знаменитую дверь с окошечком, которая вам известна.
– И как же ты достиг такого счастья?
– Признаться, вполне естественным путем.
– Ну, говори же.
– Через день после вашего отъезда и на следующий день после того, как я водворился в маленькую комнату, я уже поджидал, когда будущая королева моих грез выйдет из дому за провиантом, – такую вылазку она, должен вам признаться, производит ежедневно с восьми до десяти часов утра. В восемь часов десять минут она появилась, и я тотчас же спустился со своей обсерватории и преградил ей путь.
– И она тебя узнала?
– Еще как! Она тут же закричала во весь голос и пустилась наутек.
– А ты?
– А я, я бросился вслед и догнал ее, это стоило мне большого труда, так как Гертруда чрезвычайно легка па ногу, но вы понимаете, юбки, они в любом случае только мешают.
– Иисус! – сказала она.
– Святая дева! – воскликнул я.
Это восклицание отрекомендовало меня с самой лучшей стороны; кто-нибудь другой, менее набожный, на моем месте крикнул бы «черт побери» или «клянусь телом Христовым».
– Лекарь! – сказала она.
– Прелестная хозяюшка! – ответил я. Она улыбнулась, но сразу же спохватилась и приняла неприступный вид.
– Вы обознались, сударь, – сказала она, – я вас ни разу в глаза не видела.
– Но зато я вас видел, – возразил я, – вот уже целых три дня, как я не живу и не существую, а только и делаю, что обожаю вас, поэтому я теперь обитаю уже не на улице Ботрейи, а на улице Сент-Антуан на углу с улицей Сент-Катрин. Я сменил свое жилье лишь для того, чтобы созерцать вас, когда вы входите в дом или выходите из него. Если я вам снова понадоблюсь для того, чтобы перевязать раны какого-нибудь красавца дворянина, вам придется искать меня уже не по старому, а по новому адресу.
– Тише! – сказала она.
– А! Вот я вас и поймал, – подхватил я. И таким образом наше знакомство состоялось или, правильнее будет сказать, возобновилось.
– Значит, на сегодняшний день ты…
– Настолько осчастливлен, насколько может быть осчастливлен любовник. Осчастливлен Гертрудой, разумеется; все относительно в этом мире. Но я более чем счастлив, я наверху блаженства, ибо добился того, чего я хотел добиться ради вас.
– А она не подозревает?
– Ни о чем, я ни слова не говорил о вас. Разве бедный Реми ле Одуэн может знать столь благородную особу, как сеньор де Бюсси? Нет, я только один раз, с самым равнодушным видом, спросил у нее:
– А как ваш молодой господин? Ему уже полегчали?
– Какой молодой господин?
– Да тот молодец, которого я пользовал у вас?
– Он мне вовсе не господин, – отвечала она.
– Ах! Но ведь он лежал в постели вашей госпожи, поэтому я и подумал…
– О нет, бог мой, нет, – со вздохом сказала она. – Бедный молодой человек, он нам никем не приходится; мы и видели-то его с той поры всего один раз.
– Значит, вы даже имени его не знаете? – спросил я.
– О! Имя-то мы знаем.
– Но вы могли и знать его, да забыть.
– Такие имена не забывают.
– Как же его зовут?
– Может, вам приходилось слыхать о сеньоре де Бюсси?
– Само собой! – ответил я. – Бюсси, храбрец Бюсси!
– Вот это он и есть.
– Значит, дама?..
– Моя госпожа замужем, сударь.
– Можно быть замужем, можно быть верной женой и в то же время порой думать о юном красавце, даже если вы его видели.., всего только раз, особенно если этот молодой красавец был ранен, внушал участие и лежал в нашей постели.
– Вот, – вот, – ответила Гертруда, если уж как на духу, то я не сказала бы, что моя госпожа не думает о нем. Алая волна крови прихлынула к лицу Бюсси.
– Мы о нем даже вспоминаем, – добавила Гертруда, – всякий раз как одни остаемся.
– Что за чудесная девушка! – воскликнул граф.
– И что вы говорите? – спросил я.
– Я рассказываю о разных его храбрых делах, а это нетрудно, ведь в Париже только и разговору как о том, что он кого-то ранил или что его ранили. Я даже научила госпожу маленькой песенке о нем, которая нынче в моде.
– А, я ее знаю, – ответил я. – Уж не эта ли?
Кто первый задира у нас?
Конечно, Бюсси д’Амбуаз.
Кто верен и нежен, спроси,
Ответят: «Сеньор де Бюсси».
– Вот, вот, она самая! – обрадовалась Гертруда. – И теперь моя госпожа только ее и поет.
Бюсси сжал руку молодого лекаря; неизъяснимая дрожь счастья пробежала по его жилам.
– И это все? – спросил он, ибо человек ненасытен в своих желаниях.
– Все, монсеньер. О, я сумею выведать еще кое-что. Но, какого дьявола! Нельзя узнать все за один день.., или, вернее, за одну ночь.
Глава 25.
ОТЕЦ И ДОЧЬ
Рассказ Реми просто осчастливил Бюсси. И в самом деле, он был вполне счастлив, ибо узнал: во-первых, что господина де Монсоро ненавидят по-прежнему и, во-вторых, что его, Бюсси, уже полюбили.
И к тому же искреннее дружеское участие молодого человека радовало его сердце. Возвышенные чувства вызывают расцвет всего нашего существа и словно удваивают наши способности. Добрые чувства создают ощущение счастья.
Бюсси понял, что отныне нельзя больше терять времени и что каждое горестное содрогание, сжимающее сердце старика, граничит со святотатством. В отце, оплакивающем смерть своей дочери, есть такое несоответствие всем законам природы, что тот, кто может одним словом утешить несчастного родителя и не утешает его, заслуживает проклятия всех отцов на свете.
Владельца Меридорского замка во дворе ожидала свежая лошадь, приготовленная для него по приказу Бюсси, рядом стоял конь Бюсси. Барон и граф сели в седла и в сопровождении Реми выехали со двора.
По дороге к улице Сент-Антуан барон де Меридор не переставал изумляться; он не был в Париже уже двадцать лет, и теперь его поражала разноголосая сумятица большого города: ржание лошадей, крики лакеев, мелькание множества экипажей. Барон находил, что со времен царствования короля Генриха II Париж сильно переменился.
Но, несмотря на это изумление, порой граничившее с восхищением, черные мысли продолжали точить сознание барона, и по мере приближения к неведомой цели печаль его все возрастала. Какой прием окажет ему герцог и какие новые горести сулит ему это свидание?
Время от времени старый барон удивленно поглядывал на Бюсси и спрашивал себя: по какому наваждению он покорно последовал за придворным принца, того самого принца, который был причиной всех его бедствий? Разве не достойнее было бы бросить вызов герцогу Анжуйскому и не плестись за Бюсси, во всем подчиняясь его воле, а направиться прямо в Лувр и пасть к ногам короля? Что может сказать ему принц? Чем он может его утешить? Разве герцог Анжуйский не принадлежит к числу людей, привыкших расточать льстивые слова, этими словами они, как болеутоляющим бальзамом, смачивают рану, нанесенную их же рукой. Но стоит им уйти, и кровь хлынет из раны с новой силой, а боль удвоится.
Наконец наши всадники прибыли на улицу Сен-Поль;
Бюсси, как опытный полководец, выслал Реми вперед с приказом разведать дорогу и подготовить путь для вступления в крепость.
Молодой лекарь разыскал Гертруду и, вернувшись, доложил своему господину, что путь свободен и никакая шляпа, никакая рапира не загромождают прихожую, лестницу и коридор, ведущие к покоям госпожи де Монсоро.
Нет нужды пояснять, что все переговоры между Бюсси и ле Одуэном велись шепотом.
Барон молча ждал и с удивлением озирался вокруг.
«Может ли быть – спрашивал он себя, – чтобы герцог Анжуйский жил в таком месте?» Скромный вид дома пробудил в душе барона недоверие.
– Нет, конечно, герцог здесь не живет, – улыбаясь, сказал Бюсси, угадав его сомнения, – это не его дом. Здесь обитает одна дама, которую он любил.
Тень прошла по челу старого дворянина.
– Сударь, – сказал он, натянув поводья копя, – мы, провинциалы, скроены по иному образцу, нежели вы, столичные жители, легкие нравы Парижа нас пугают, и мы не смогли бы жить среди ваших тайн. Сдается мне, что коль скоро монсеньер герцог Анжуйский желает видеть барона де Меридор, то он должен принять его в своем дворце, а не в доме одной из своих любовниц. И затем, – добавил старец с глубоким вздохом, – вы мне кажетесь человеком чести, но почему вы ведете меня к такой женщине? Может быть, вы хотите дать мне понять, что моя бедная Диана осталась бы в живых, если бы она, подобно хозяйке этого дома, предпочла позор смерти?
– Полноте, полноте, господин барон, – сказал Бюсси со своей открытой улыбкой, которая служила ему самым надежным средством для убеждения старика, – не углубляйтесь в ложные догадки. Даю вам слово дворянина, вы глубоко ошибаетесь. Дама, которую вы увидите, образец добродетели и достойна всяческого уважения.
– Но кто она такая?
– Это.., это супруга одного дворянина, которого вы знаете.
– Неужто? Но, тогда, сударь, почему вы мне сказали, что принц любил ее?
– Потому что я всегда говорю только правду, господин барон; войдите, и вы сами увидите, были ли ложными мои обещания.
– Берегитесь, я оплакал мое возлюбленное дитя, и вы мне сказали: «Утешьтесь, сударь, милосердие божие велико», обещать утешения в моем горе – это почти все равно как обещать чуда.
– Входите, сударь, – повторил Бюсси все с той же улыбкой, которой старый барон не мог противостоять.
Барон спешился.
Пораженная Гертруда стояла в дверях и растерянно взирала па Одуэна, Бюсси и барона де Меридор, не в силах постичь, каким образом провидению удалось свести их всех вместе.
– Ступайте предупредите госпожу де Монсоро, – сказал граф, – что господин де Бюсси вернулся и сию же минуту желает ее видеть. Но, заклинаю вас, – тихо добавил он, – ни слова о том, кого я привел с собой.
– Госпожу де Монсоро! – ошеломленно пробормотал старик. – Госпожу де Монсоро!
– Проходите, господин барон, – пригласил Бюсси, подталкивая сеньора Огюстена в прихожую.
Старец подкашивающимися ногами начал восхождение по ступенькам лестницы, и тут они услышали, они услышали, говорим мы, необычно взволнованный голос Дианы:
– Господин де Бюсси, Гертруда? Господин де Бюсси, сказали вы? Пусть он войдет.
– Этот голос! – воскликнул барон, резко остановившись посредине лестницы. – Этот голос! О, мой боже, боже мой!
– Поднимайтесь же, господин барон, – сказал Бюсси. По барон, дрожа всем телом, остановился, ухватившись за перила, и стал озираться вокруг, и тут перед ним на верхней площадке лестницы, освещенная золотистыми лучами солнца, возникла Диана, сияющая красотой, с улыбкой на устах, хотя она вовсе не ожидала увидеть отца.
Она показалась барону потусторонним видением. Издав жуткий вопль, он застыл на месте с блуждающими глазами, протянув руки вперед, являя собой столь закопченный образ ужаса и отчаяния, что Диана, уже собиравшаяся было броситься на шею отцу, также остановилась, изумленная и испуганная.
Барон повел рукой, нащупал плечо Бюсси и оперся о него.
– Диана жива! – бормотал старец. – Диана, моя Диана! А мне сказали – она умерла. О господи!
И сей сильный воин, привыкший к победам в войнах и междоусобицах, которого пощадили и копья и пули, сей старый дуб, как ударом молнии пораженный известием о смерти дочери и все же оставшийся на ногах, сей могучий борец, сумевший противостоять горю, был сломлен, раздавлен, уничтожен радостью. При виде дорогого образа, который плыл и колыхался перед его глазами, словно рассыпаясь на отдельные атомы, барон отступил, колени его подогнулись, и не поддержи его Бюсси, он покатился бы вниз по лестнице.
– Бог мой! Господин де Бюсси! – воскликнула Диана, стремительно сбегая по ступенькам, которые отделяли ее от отца. – Что с батюшкой?
Этот же вопрос, только еще более недоуменный, читался и в глазах молодой женщины, напуганной внезапной бледностью и непонятным поведением барона при встрече с ней, встрече, о которой, как она думала, барона должны были предупредить заранее.
– Господин барон де Меридор почитал вас мертвой, сударыня, и оплакивал вас, как подобает оплакивать такому отцу такую дочь.
– – Как? – воскликнула Диана. – И никто его не разуверил?
– Никто.
– Да, да, никто! – отозвался старец, выходя из состояния небытия. – Никто, даже господин де Бюсси.
– Неблагодарный! – произнес Бюсси тоном ласкового упрека.
– О пот, – ответил старик, – нет, вы были правы вот она, минута, которая с лихвой оплачивает все моя страдания. О моя Диана! Моя любимая Диана! – продолжал он, одной рукой охватив голову дочери и притягивая ее к своим губам, а другую руку протянув Бюсси.
И вдруг он вскинул голову, словно какое-то горестное воспоминание или новый страх пробились к нему в сердце сквозь броню радости, которая, если так можно выразиться, только что одела это сердце.
– Однако вы говорили, сеньор де Бюсси, что я увижу госпожу де Монсоро. Где же она?
– Увы, батюшка! – прошептала Диана. Бюсси собрал все свои силы.
– Она перед вами, – сказал он, – и граф де Монсоро ваш зять.
– Что, что? – пролепетал пораженный барон. – Господин де Монсоро – мой зять, и никто меня об этом не известил, ни ты, Диана, ни он сам, никто?
– Я не смела писать вам, батюшка, из страха, как бы письмо не попало в руки принца. К тому же я полагала, что вы все знаете.
– Но зачем, – спросил барон, – к чему все эти непонятные секреты?
– О да, батюшка, подумайте сами, – подхватила Диана, – почему господин де Монсоро оставлял вас в уверенности, что я мертва? Для чего он скрывал от вас, что он мой муж?
Барон, весь трепеща, словно боясь постигнуть до конца эту мрачную тайну, робко вопрошал взором и сверкающие глаза своей дочери, и грустные и проницательные глаза Бюсси.
Тем временем, шаг за шагом продвигаясь вперед, они вошли в гостиную.
– Господин де Монсоро – мой зять, – все еще бормотал ошеломленный барон де Меридор.
– Это не должно вас удивлять, – ответила Диана, и в голосе ее прозвучал ласковый упрек, – разве вы не приказали мне выйти за него замуж, батюшка?
– Да, если он тебя спасет.
– Ну вот, он меня и спас, – глухо проговорила молодая женщина и упала в кресло. – Он меня и спас – если не от беды, то, во всяком случае, от позора.
– Тогда почему он не известил меня, что ты жива, меня, который так горько тебя оплакивал? – повторял старец. – Почему он предоставил мне погибать от отчаяния, когда одно слово, одно-единственное, могло вернуть мне жизнь?
– О, тут есть какой-то коварный умысел, – воскликнула Диана. – Батюшка, отныне вы меня не оставите. Господин де Бюсси, вы не откажетесь нас защитить, не так ли?
– К моему сожалению, сударыня, – сказал молодой человек, склоняясь в поклоне, – у меня нет права проникать в ваши семейные тайны. Я должен был, видя странное поведение вашего супруга, найти вам защитника, которому вы могли бы открыться. Вот он, этот защитник, за ним я ездил в Меридор. Отныне ваш отец с вами, и я удаляюсь.
– Он прав, – печально заметил старец. – Господин де Монсоро боялся прогневать герцога Анжуйского, господин де Бюсси тоже боится навлечь на себя гнев его высочества.
Диана бросила на молодого человека красноречивый взгляд, который означал:
«Вы, кого зовут храбрецом Бюсси, неужели вы боитесь гнева герцога Анжуйского, как может его бояться господин де Монсоро?» Бюсси понял значение взгляда Дианы и улыбнулся.
– Господин барон, – сказал он, – умоляю извинить меня за странную просьбу, и вас, сударыня, я тоже прошу простить меня, ибо намерения у меня самые благие.
Отец и дочь обменялись взглядами и замерли в ожидании.
– Господин барон, – продолжал Бюсси, – спросите, я вас прошу, у госпожи де Монсоро…
При последних словах, подчеркнутых Бюсси, молодая женщина побледнела; увидев, что он причинил ей боль, Бюсси поправился:
– Спросите у вашей дочери, счастлива ли она в браке, на который дала согласие, выполняя вашу родительскую волю.
Диана заломила руки и зарыдала. Таков был единственный ответ, который она была в состоянии дать Бюсси. Впрочем, никакой другой не был бы яснее этого.
Глаза старого барона наполнились слезами, он начинал понимать, что, быть может, слишком поспешил завязать дружбу с графом де Монсоро и эта дружба сыграла роковую роль в несчастной судьбе его дочери.
– Теперь, – сказал Бюсси, – правда ли, сударь, что вы отдали руку вашей дочери господину де Монсоро добровольно, не будучи к этому вынуждены силой или какой-нибудь хитростью?
– Да, при условии, что он ее спасет.
– И, действительно, он ее спас. Я не считаю нужным спрашивать у вас, сударь, намерены ли вы держать свое слово.
– Держать свое слово – это всеобщий закон и, в особенности, закон для лиц благородного происхождения, и вы, сударь, должны это знать лучше, чем кто-либо. Господин де Монсоро, по вашим собственным словам, спас жизнь моей дочери, стало быть, моя дочь принадлежит господину де Монсоро.
– Ах, – прошептала молодая женщина, – почему я не умерла!
– Сударыня, – обратился к ней Бюсси, – теперь вы понимаете – у меня были основания сказать, что мне здесь больше нечего делать. Господин барон отдал вашу руку господину де Монсоро, да вы и сами обещали ему стать его женой при условии, что снова увидите вашего отца живым и невредимым.
– Ах, не разрывайте мне сердце, господин де Бюсси, – воскликнула Диана, подходя к молодому человеку, – батюшка не знает, что я боюсь его, батюшка не знает, что я его ненавижу. Батюшка упорно желает видеть в нем моего спасителя, ну а я, руководствуясь не рассудком, а чутьем, утверждаю, что этот человек – мой палач.
– Диана! Диана! – закричал барон. – Он спас тебя!
– Да, – вскричал Бюсси, выйдя из себя и разом преступив границы, в которых до сей минуты его удерживали благоразумие и щепетильность, – да, ну а что, если опасность была не столь велика, как вам кажется, что, если опасность была мнимой, что, если… Ах, да разве я знаю? Поверьте мне, барон, во всем этом есть какая-то тайна, которую мне еще предстоит раскрыть, и я ее раскрою. Но считаю своим долгом вам заявить, если бы мне, мне самому, посчастливилось оказаться на месте господина де Монсоро, то и я спас бы от бесчестия вашу целомудренную и прекрасную дочь, но, клянусь богом, который мне внемлет, я не стал бы требовать оплаты за эту услугу.
– Он ее любит, – сказал барон, который и сам чувствовал всю отвратительность поведения графа де Монсоро, – а любви надо прощать.
– А я? – крикнул Бюсси. – Разве я…
Испуганный этой вспышкой, невольно вырвавшейся из его сердца, Бюсси замолчал, но оборванная фраза была досказана его вспыхнувшим взором.
Диана поняла Бюсси не хуже, чем если бы он высказал словами все, что кипело в его душе, а может быть, его взгляд был красноречивее всяких слов.
– – Итак, – сказала она, краснея, – вы меня поняли, но правда ли? Ну что ж, мой друг, мой брат, ведь вы притязали на оба эти имени, и я отдаю их вам. Итак, мой друг, итак, мой брат, можете ли вы мне чем-нибудь помочь?
– Но герцог Анжуйский! Герцог Анжуйский! – лепетал старик, которого все еще слепила молния грозившего ему высочайшего гнева.
– Я не из тех, кто боится гнева принцев, синьор Огюстен, – ответил молодой человек, – и либо я сильно ошибаюсь, либо нам нечего страшиться этого гнева; коли вы того пожелаете, господин барон, то я сделаю вас таким близким другом принца, что это он будет вас защищать от графа де Монсоро, ибо подлинная опасность, поверьте мне, исходит от графа, опасность неизвестная, но несомненная, невидимая, но, быть может, неотвратимая.
– Однако, ежели герцог узнает, что Диана жива, все погибло, – возразил старый барон.
– Ну, коли так, – сказал Бюсси, – я вижу, что бы я ни сказал, все равно вы прежде всего и скорее, чем мне, поверите господину де Монсоро. Не будем больше об этом говорить; вы отказываетесь от моего предложения, господин барон, вы отталкиваете всемогущую руку, которую я готов призвать вам на помощь; бросайтесь же в объятия человека, который так прекрасно оправдал ваше доверие. Я уже сказал: мой долг выполнен, и мне больше нечего здесь делать. Прощайте, сеньор Огюстен, прощайте, сударыня, больше вы меня не увидите, я ухожу. Прощайте!
– Ну, а я? – воскликнула Диана, схватив его за руку. – Разве я поколебалась хотя бы на секунду? Разве я изменила свое отношение к нему? Нет. На коленях умоляю вас, господин де Бюсси, не покидайте меня, не покидайте меня!
Бюсси сжал стиснутые в мольбе прекрасные руки, и весь гнев разом слетел с него, как под жаркой улыбкой майского солнца с гребня скалы внезапно слетает снеговая шапка.
– В добрый час, сударыня! – сказал Бюсси. – Я принимаю святую миссию, которую вы на меня возлагаете, и через три дня, ибо мне требуется время, чтобы добраться до принца, – он, по слухам, нынче совершает вместе с королем паломничество к Шартрской богоматери, – не позже, чем через три дня, мы снова увидимся, или я недостоин носить имя Бюсси.
И, подойдя к Диане, опьяняя ее страстным дыханием и пламенным взглядом, он тихо добавил:
– Мы с вами в союзе против Монсоро, помните же, что это не он вернул вам отца, и не предавайте меня.
И, пожав на прощание руку барона, Бюсси устремился из комнаты,
Глава 26.
О ТОМ, КАК БРАТ ГОРАНФЛО ПРОСНУЛСЯ И КАКОЙ ПРИЕМ БЫЛ ОКАЗАН ЕМУ В МОНАСТЫРЕ
Мы оставили нашего друга Шико в ту минуту, когда он восхищенно любовался братом Горанфло, который беспробудно спал, сотрясая воздух громкозвучным храпом. Шико знаком предложил хозяину гостиницы выйти и унести свечу, еще до этого он попросил мэтра Бономе ни в коем случае не проговориться почтенному монаху, что его сотрапезник выходил в десять часов вечера и вернулся только в три часа утра.
Поскольку мэтру Бономе было ясно, что, какие бы отношения ни связывали шута и монаха, расплачивается всегда шут, он питал к шуту великое почтение, а к монаху относился довольно пренебрежительно.
Поэтому он пообещал Шико никому не заикаться насчет событий прошедшей ночи и удалился, как ему и было предложено, оставив обоих друзей в темноте.
Вскоре Шико заметил одну особенность, которая привела его в восторг: брат Горанфло не только храпел, но и говорил. Его бессвязные речи были порождением не терзаемой угрызениями совести, как вы могли бы подумать, а перегруженного пищей желудка.
Если бы слова, выпаливаемые братом Горанфло во сне, присоединить одно к другому, мы получили бы необычайный букет из изысканных цветов духовного красноречия и чертополоха застольной мудрости.
Шико тем временем понял, что в кромешной тьме ему чрезвычайно трудно будет выполнить свою задачу и восстановить статус кво, так чтобы его собутыльник, проснувшись, ничего не заподозрил. И в самом деле, передвигаясь в темноте, он, Шико, может неосторожно наступить на одну из четырех конечностей Горанфло, раскинутых в неизвестных ему направлениях, и тогда боль вырвет монаха из мертвой спячки.
Чтобы немного осветить комнату, Шико подул на угла в очаге.
При этом звуке Горанфло перестал храпеть и пробормотал:
– Братие! Вот лютый ветер: се дуновение господне, дыхание всевышнего, оно меня вдохновляет.
И тут же снова захрапел.
Шико выждал минуту, пока сон не завладеет монахом, затем осторожно начал его распеленывать.
– Б-р-р-р-р! – зарычал Горанфло. – Какой холод! Виноград не вызреет при таком холоде.
Шико прервал свое занятие на середине и несколько минут выжидал, потом опять принялся за работу.
– Вы знаете мое усердие, братие, – забормотал монах, – я все отдам за святую церковь и за монсеньера герцога де Гиза.
– Каналья! – сказал Шико.
– Таково и мое мнение, – немедленно отозвался Горанфло, – с другой стороны, несомненно…
– Что несомненно? – спросил Шико, приподнимая туловище монаха, чтобы натянуть на него рясу.
– Несомненно, что человек сильнее вина; брат Горанфло боролся с вином, как Иаков с ангелом, и брат Горанфло победил вино.
Шико пожал плечами.
Это несвоевременное движение привело к тому, что Горанфло открыл один глаз и увидел над собой улыбающегося Шико, который в неверном свете углей очага показался ему мертвенно-бледным и зловещим.
– Ах, только не надо призраков, не надо домовых, – запротестовал монах, словно объясняясь с каким-то хорошо знакомым чертом, который нарушил условия подписанного между ними договора.
– Он мертвецки пьян, – заключил Шико, окончательно облачив брата Горанфло в рясу и натягивая ему на голову капюшон.
– В добрый час! – проворчал монах. – Наконец-то пономарь догадался закрыть дверь на хоры и больше не дует, – Теперь просыпайся, когда тебе вздумается, – сказал Шико. – Мне все равно.
– Господь внял моей молитве, – бормотал Горанфло, – в мерзопакостный аквилон, который он наслал, чтоб померзли виноградники, превратился в сладчайший зефир.
– Аминь! – сказал Шико.
Придав возможно большую правдоподобность нагромождению пустых бутылок и грязных тарелок на столе, он соорудил себе подушку из салфеток и простыню из скатерти, улегся на пол бок о бок с Горанфло и заснул.
Солнечным лучам, упавшим на глаза монаха, и aqho-сившемуся из кухни хриплому голосу трактирщика, который подгонял своих поварят, удалось пробиться сквозь густые пары, окутывавшие сознание Горанфло.
Монах приподнялся и с помощью обеих рук утвердился на той части тела, которой предусмотрительная природа предназначила быть центром тяжести человека.
Не без труда завершив свои усилия, Горанфло воззрился па красноречивый натюрморт из пустой посуды на столе; Шико, лежавший, изящно изогнув руку, с таким расчетом, чтобы из-под этой руки иметь возможность обозревать комнату, не упускал из виду ни одного движения монаха. Время от времени гасконец притворно храпел – и делал это так естественно, что оказывал честь своему таланту подражателя, о котором мы уже говорили.
– Белый день! – воскликнул монах. – Проклятие! Белый день! Похоже, я всю ночь здесь провалялся. Затем он собрался с мыслями.
– А как же аббатство! Ой-ой-ой! И схватился судорожно подпоясываться шнурком, – труд, который Шико не счел нужным взять на себя.
– Недаром, – продолжал Горанфло, – у меня был страшный сон: мне снилось, я покойник и завернут в саван, а саван-то весь в пятнах крови.
Горанфло не совсем ошибался.
Ночью, наполовину проснувшись, он принял скатерть, в которую был завернут, за саван, а винные пятна па ней – за кровь.
– К счастью, это был сон, – успокоил он себя, снова озираясь вокруг.
На этот раз глаза монаха остановились на Шико: тот, почувствовав на себе его взгляд, захрапел с удвоенной силой.
– Как он великолепен, этот пьяница, – продолжал Горанфло, завистливо глядя на товарища. – И, наверное, счастлив, – добавил он, – раз спит так крепко. Ах, побыл бы он в моей шкуре!
И монах испустил вздох, который, слившись с храпением Шико, образовал такой мощный звук, что, несомненно, разбудил бы гасконца, если бы гасконец действительно спал.
– А что, если растолкать его и посоветоваться? – подумал вслух Горанфло. – Ведь он мудрый советчик.
Тут Шико утроил свои старания, и его храп, достигавший органного звучания, поднялся до раскатов грома.
– Нет, не надо, – сам себе возразил Горанфло, – он чересчур будет задаваться. Я и без его помощи сумею что-нибудь соврать. Но что бы я ни соврал, – продолжал монах, – мне не миновать монастырской темницы. Дело не в темнице, а в том, что придется посидеть на хлебе и па воде. Ах, хоть бы деньги у меня были, тогда бы я совратил брата тюремщика.
Услышав эти слова, Шико незаметно вытащил из кармана довольно округлый кошелек и сунул его себе под живот.
Эта предосторожность оказалась отнюдь не лишней, ибо Горанфло с сокрушенной миной придвинулся к своему Другу, печально бормоча:
– Если бы он проснулся, он не отказал бы мне в одном экю, но его сон для меня священ.., и придется мне самому…
Тут брат Горанфло, до сих пор пребывавший в сидячем положении, сменил его на коленопреклоненное и, в свою очередь склонившись над Шико, осторожно запустил руку ему в карман.
Однако Шико, в отличие от своего собутыльника, но счел своевременным обращаться с претензиями к знакомому черту и позволил монаху вдоволь порыться и в том и в другом кармане камзола.
– Странно, – сказал Горанфло, – в карманах пусто. А! Должно быть – в шляпе.
Пока монах разыскивал шляпу, Шико высыпал на ладонь содержимое кошелька и зажал монеты в кулаке, а пустой кошелек, плоский, как бумажный лист, засунул в карман штанов.
– Ив шляпе ничего нет, – сказал монах, – это меня удивляет. Мой друг Шико дурак чрезвычайно умный и никогда не выходит из дому без денег. Ах ты, старый галл, – добавил он, растянув в улыбке рот до ушей, – я забыл, что у тебя есть еще и портки.
Его рука скользнула в карман штанов Шико и извлекла оттуда пустой кошелек.
– Иисус! – пробормотал Горанфло. – А ужин.., кто заплатит за ужин?
Эта мысль так сильно подействовала на монаха, что он тотчас же вскочил на ноги, хотя и неуверенным, но весьма быстрым шагом направился к двери, молча прошел через кухню, невзирая на попытки хозяина завязать разговор, и выбежал из гостиницы.
Тогда Шико засунул деньги обратно в кошелек, а кошелек – в карман и, облокотившись на уже согретый солнечными лучами подоконник, погрузился в глубокие размышления, начисто позабыв о существовании брата Горанфло.
Тем временем брат сборщик милостыни продолжал свой путь с сумой на плече и с довольно сложным выражением лица; встречным прохожим оно казалось глубокомысленным и благочестивым, а на самом деле было озабоченным, так как Горанфло пытался сочинить одну из тех спасительных выдумок, которые осеняют ум подвыпившего монаха или опоздавшего на перекличку солдата; основа этих измышлений всегда одинакова, но сюжет их весьма прихотлив и зависит от силы воображения лгуна.
Когда брат Горанфло издалека увидел двери монастыря, они показались ему более мрачными, чем обычно, а кучки монахов, беседующих на пороге и взирающих с беспокойством поочередно на все четыре стороны света, явно предвещали недоброе.
Как только братья заметили Горанфло, появившегося па углу улицы Сен-Жак, они пришли в столь сильное возбуждение, что сборщика милостыни обуял дикий страх, который до сего дня ему еще не приходилось испытывать.
«Это они обо мне судачат, – подумал он, – на меня показывают пальцами, меня поджидают; прошлой ночью меня искали; мое отсутствие вызвало переполох; я погиб».
И голова его пошла кругом, в уме промелькнула безумная мысль – бежать, бежать немедля, бежать без оглядки. Однако несколько монахов уже шло навстречу, несомненно, они будут его преследовать. Брат Горанфло не переоценивал свои возможности, он знал, что не создан для бега вперегонки. Его схватят, свяжут и поволокут в монастырь. Нет, уж лучше сразу покориться судьбе.
И, поджав хвост, он направился к своим товарищам, которые, по-видимому, не решались заговорить с ним.
– Увы! – сказал Горанфло. – Они делают вид, что больше меня не знают, я для них камень преткновения. Наконец один монах осмелился подойти к Горанфло.
– Бедный брат, – сказал он.
Горанфло сокрушенно вздохнул и возвел очи горе.
– Вызнаете, отец приор ожидал вас, – добавил другой монах.
– Ах, боже мой!
– Ах, боже мой, – повторил третий, – он приказал привести вас к нему немедленно, как только вы вернетесь в монастырь.
– Вот чего я боялся, – сказал Горанфло. И, полумертвый от страха, он вошел в монастырь, двери которого за ним захлопнулись.
– А, это вы, – воскликнул брат привратник, – идите же скорей, скорей, досточтимый отец приор Жозеф Фулон вас требует к себе.
И брат привратник, схватив Горанфло за руку, повел или, вернее, поволочил его за собой в келью приора.
И снова за Горанфло закрылись двери.
Он опустил глаза, страшась встретиться с грозным взором аббата; он чувствовал себя одиноким, всеми покинутым, лицом к лицу со своим духовным руководителем, который, наверное, разгневан его поведением – и справедливо разгневан.
– Ах, наконец-то вы явились, – сказал аббат.
– Ваше преподобие… – пролепетал монах.
– Сколько беспокойства вы нам причинили! – сказал аббат.
– Вы слишком добры, отец мой, – ответил Горанфло, который никак не мог взять в толк, почему с ним говорят в таком снисходительном тоне.
– Вы боялись вернуться после того, что натворили этой ночью, не так ли?
– Признаюсь, я не смел вернуться, – сказал монах, на лбу которого выступил ледяной пот.
– Ах, дорогой брат, дорогой брат! – покачал головой приор. – Как все это молодо-зелено и как неосмотрительно вы себя вели.
– Позвольте мне объяснить вам, отец мой…
– А зачем объяснять? Ваша выходка…
– Мне незачем объяснять? – сказал Горанфло. – Тем лучше, ибо мне трудно было бы это сделать.
– Я вас прекрасно понимаю. Вы на миг поддались экзальтации, восторгу; экзальтация – святая добродетель, восторг – священное чувство, но чрезмерные добродетели граничат с пороками, а самые благородные чувства, если над ними теряют власть, достойны порицания.
– Прошу прощения, отец мой, – сказал Горанфло, – но если вы все понимаете, то я ничего не понимаю. О какой выходке вы говорите?
– О вашей выходке прошлой ночью.
– Вне монастыря? – робко осведомился монах.
– Нет, в монастыре.
– Я совершил какую-то выходку?
– Да, вы.
Горанфло почесал кончик носа. Он начал понимать, что они толкуют о разных вещах.
– Я столь же добрый католик, что и вы, и, однако же, ваша смелость меня напугала.
– Моя смелость, – сказал Горанфло, – значит, я был смел?
– Более, чем смел, сын мой, вы были дерзки.
– Увы! Подобает прощать вспышки темперамента, еще недостаточно укрощенного постами и бдениями; я исправлюсь, отец мой.
– Да, но в ожидании я не могу не опасаться за последствия этой вспышки для вас, да и для всех нас тоже. Если бы все осталось только между нашей братией, тогда совсем другое дело.
– Как! – сказал Горанфло. – Об этом знают в городе?
– Нет сомнения. Вы помните, что там присутствовало более ста человек мирян, которые не упустили ни слова из вашей речи.
– Из моей речи? – повторил Горанфло, все более и более удивленный.
– Я признаю, что речь была прекрасной. Понимаю, что овации должны были вас опьянить, а всеобщее одобрение могло заставить вас возгордиться; но дойти до того, что предложить пройти процессией по улицам Парижа вызываться одеть кирасу и с каской на голове и протазаном на плече обратиться с призывом к добрым католикам, согласитесь сами – это уже слишком.
В выпученных на приора глазах Горанфло сменялись все степени и оттенки удивления.
– Однако, – продолжал аббат, – есть возможность все уладить. Священный пыл, который кипит в вашем благородном сердце, вреден вам в Париже, где столько злых глаз следит за вами. Я хочу, чтобы вы его поостудили.
– Где, отец мой? – спросил Горанфло, убежденный, что ему не избежать тюрьмы.
– В провинции.
– Изгнание! – воскликнул Горанфло.
– Оставаясь здесь, вы рискуете подвергнуться гораздо более суровому наказанию, дражайший брат.
– А что мне грозит?
– Судебный процесс, который, по всей вероятности, может закончиться приговором к пожизненному тюремному заключению или даже к смертной казни.
Горанфло страшно побледнел. Он никак не мог взять в толк, почему ему может грозить пожизненное тюремное заключение и даже смертная казнь за то, что он всего-навсего напился в кабачке и провел ночь вне стен монастыря.
– В то время как, ежели вы согласитесь на временное изгнание, возлюбленный брат, вы не только избегнете опасности, но еще и водрузите знамя веры в провинции. Все, что вы делали и говорили прошлой ночью, весьма опасно и даже немыслимо здесь, на глазах у короля и его проклятых миньонов, но в провинции это вполне допустимо. Отправляйтесь же поскорей, брат Горанфло, быть может, и сейчас уже слишком поздно и лучники короля уже получили приказ арестовать вас.
– Как! Преподобный отец, что я слышу? – лепетал монах, испуганно вращая глазами, ибо по мере того, как приор, чья снисходительность поначалу внушала ему самые радужные надежды, продолжал говорить, брат сборщик милостыни все больше поражался чудовищным размерам, до которых раздувалось его прегрешение, по правде говоря весьма простительное. – Вы сказали – лучники, а какое мне дело до лучников?
– Ну, если вам нет до них дела, то, может быть, у них найдется дело к вам.
– Но, значит, меня выдали? – спросил брат Горанфло.
– Я мог бы держать пари, что это так. Уезжайте же, уезжайте.
– Уехать, преподобный отец, – сказал растерявшийся Горанфло, – но на что я буду жить, если уеду?
– О, нет ничего легче. Вы брат сборщик милостыни для монастыря: вот этим вы и будете существовать. До нынешнего дня собранными пожертвованиями вы питали других; отныне сами будете ими питаться. И затем, вам нечего беспокоиться. Боже мой! Мысли, которые вы здесь высказывали, приобретут вам в провинции столько приверженцев, что, ручаюсь, вы ни в чем не будете испытывать недостатка. Однако ступайте, ступайте с богом и, в особенности, не вздумайте возвращаться, пока не получите от нас приглашения.
И приор, ласково обняв монаха, легонько, но настойчиво подтолкнул его к двери кельи.
А там уже все братство стояло в ожидании выхода брата Горанфло.
Как только он появился, монахи толпой бросились к нему, каждый пытался прикоснуться к его руке, шее, одежде. Усердие некоторых достигало того, что они целовали полы его рясы.
– Прощайте, – говорил один, прижимая брата Горанфло к сердцу, – прощайте, вы святой человек, не забывайте меня в своих молитвах.
– Ба! – шептал себе под нос Горанфло. – Это я-то святой человек? Занятно.
– Прощайте, бесстрашный поборник веры, – твердил другой, пожимая ему руку. – Прощайте! Готфрид Бульонский – карлик рядом с вами.
– Прощайте, мученик, – напутствовал третий, целуя концы шнурка его рясы, – мы все еще живем во тьме, но свет вскоре воссияет.
И, таким образом, Горанфло, передаваемый из рук в руки, шествовал от поцелуя к поцелую, от похвалы к похвале, пока не оказался у входных дверей монастыря, и как только переступил порог, эти двери захлопнулись за ним.
Горанфло посмотрел на двери с выражением, не поддающимся описанию. Из Парижа он вышел пятясь, словно уходя от ангела, грозящего ему концом своего пламенного меча.
Вот что он сказал, подойдя к городской заставе:
– Пусть дьявол меня заберет! Они там все с ума посходили, а если не посходили, то будь милостив ко мне боже, стало быть, это я, грешный, рехнулся.
Глава 27.
О ТОМ, КАК БРАТ ГОРАНФЛО УБЕДИЛСЯ, ЧТО ОН СОМНАМБУЛА, И КАК ГОРЬКО ОН ОПЛАКИВАЛ СВОЮ НЕМОЩЬ
Вплоть до рокового дня, к которому мы пришли в своем повествовании, того дня, когда на бедного монаха свалилась неожиданная беда, брат Горанфло вел жизнь созерцательную, то есть он выходил из монастыря рано поутру, если хотел подышать свежим воздухом, и попозже, если желал погреться на солнышке; уповая на бога и на монастырскую кухню, он заботился лишь о том, чтобы обеспечить себе добавочно и в общем-то не так уж часто сугубо мирские трапезы в «Роге изобилия». Число и обилие этих трапез зависели от настроения верующих, ибо оплачивались они только звонкой монетой, собранной братом Горанфло в виде милостыни. И брат Горанфло, проходя по улице Сен-Жак, не упускал случая сделать остановку в «Роге изобилия» вместе со своим уловом, после чего доставлял в монастырь все собранные им в течение дня доброхотные даяния за вычетом монет, оставшихся в кабачке. А еще у него был Шико, его друг, который любил хорошо поесть в веселой компании. По на Шико нельзя было полагаться. Порой они встречались три или четыре дня подряд, потом Шико внезапно исчезал и не показывался две недели, месяц, шесть недель. То он сидел с королем во дворце, то сопровождал короля в очередное паломничество, то разъезжал по каким-то своим делам или просто из прихоти. Горанфло принадлежал к числу тех монахов, для которых, как и для иных детей полка, мир начинался со старшего в доме, сиречь с монастырского полковника, и заканчивался пустым котелком. Итак, сие дитя монастыря, сей солдат церкви, если только нам позволят применить к духовному лицу образное выражение, которым мы только что охарактеризовали защитников родины, никогда и в мыслях не держал, что в один прекрасный день ему придется пуститься в путь навстречу неизвестности.
Если бы еще у него были деньги! Но приор ответил па его вопрос по-апостольски просто и ясно, как это сказано у святого Луки: «Ищите и обрящете».
Подумав, в каких далеких краях ему придется искать, Горанфло почувствовал усталость во всем теле.
Однако на первых порах самое главное было уйти от опасности, которая над ним нависла, опасности неизвестной, но близкой, по крайней мере такое заключение можно было сделать из слов приора.
Незадачливый монах был не из тех, кто может изменить спою внешность и с помощью какой-нибудь метаморфозы ловко ускользнуть от преследователей, поэтому он решил сначала выйти в открытое поле и, укрепившись в этом решении, довольно бодрым шагом прошел через Бурдельские ворота, а затем в страхе, как бы лучники, приятную встречу с которыми посулил ему аббат монастыря святой Женевьевы, и в самом деле не проявили бы излишнего рвения, украдкой, стараясь занимать как можно меньше места в пространстве, пробрался мимо караульни ночной стражи и поста швейцарцев.
Но когда он оказался на вольном воздухе, в открытом ноле, в пятистах шагах от городской заставы, когда увидел на склонах рва, имеющих форму кресла, первую весеннюю травку, пробившуюся сквозь землю, увидел впереди над горизонтом веселое весеннее солнце, слева и справа – пустые поля, а сзади шумный город, он уселся па дорожном откосе, подпер свой двойной подбородок широкой толстой ладонью, почесал указательным пальцем квадратный кончик носа, напоминающего нос дога, и погрузился в размышления, прерываемые жалобными вздохами.
Брату Горанфло недоставало только кифары для полного сходства с одним из тех евреев, которые, повесив свои арфы на иву, во времена разрушения Иерусалима, оставили будущему человечеству знаменитый псалом «Super flumina Babylonis»23 и послужили сюжетом для бесчисленного множества печальных картин.
Горанфло вздыхал так выразительно еще и потому, что приближался девятый час – час обеденной трапезы, ибо монахи, отстав от цивилизации, как это и подобает людям, уединившимся от мирской суеты, в году божьей милостью 1578-м все еще придерживались обычаев доброго короля Карла V, который обедал в восемь часов утра, сразу после мессы.
Перечислить противоречивые мысли, вихрем проносившиеся в мозгу брата Горанфло, вынужденного поститься, было бы не менее трудно, чем счесть песчинки, поднятые ветром на морском берегу за бурный день.
Но первой его мыслью, от которой, мы должны это сказать, он с большим трудом отделался, было: вернуться в Париж, пойти прямо в монастырь, объявить аббату, что он решительно предпочитает темницу изгнанию и даже согласен, если потребуется, вытерпеть и удары бичом, двойным бичом и in-pace24, лишь бы ему клятвенно обещали побеспокоиться об его трапезах, число коих он даже согласился бы сократить до пяти в день.
Эта мысль оказалась весьма навязчивой, она бороздила мозг бедного монаха добрую четверть часа и наконец сменилась другой, несколько более разумной: двинуться прямехонько в «Рог изобилия», разбудить Шико, а если он уже проснулся и ушел, то вызвать его туда, рассказать, в каком горестном положении оказался он, брат Горанфло, из-за того, что имел слабость уступить его вакхическим призывам, рассказать и получить таким путем от своего друга пенсию на пропитание.
Этот план занял Горанфло еще на четверть часа, ибо монах отличался здравомыслием, а идея сама по себе была не лишена достоинств.
Затем появилась и третья, довольно смелая мысль: обойти вокруг стен столицы, войти в нее через Сен-Жерменские ворота или Польскую башню и тайно продолжать сбор милостыни в Париже. Он знал теплые местечки, плодородные закоулки, маленькие улочки, где знакомые кумушки откармливают вкусную птицу и всегда готовы бросить в суму сборщика милостыни какого-нибудь каплуна, скончавшегося от ожирения. В благодарном зеркале своих воспоминаний Горанфло видел некий дом с крылечком, в котором изготовлялись всевозможные сушения и варения, изготовлялись главным образом для того, – во всяком случае, брат Горанфло любил так думать, – чтобы в суму брата сборщика милостыни в обмен за его отеческое благословение можно было бросить банку желе из сушеной айвы, или дюжину засахаренных орехов, или коробку сушеных яблок, один запах которых даже умирающего заставил бы подумать о выпивке. Ибо, надо признаться, помыслы брата Горанфло по большей части были обращены к наслаждениям накрытого стола и к радостям покоя, и он не раз с некоторой тревогой подумывал о двух адвокатах дьявола, по имени Леность и Чревоугодие, кои в день Страшного суда выступят против него. Но мы должны сказать, что в ожидании сего часа достойный монах неуклонно следовал, хотя и не без угрызений совести, но все же следовал, по усыпанному цветами склону, ведущему к бездне, в глубине которой неумолчно воют, подобно Сцилле и Харибде, два вышенареченных смертных греха.
Именно поэтому последний план особенно улыбался Горанфло. Ему казалось, что он создан для такого существования. Однако выполнить этот план и вести прежний образ жизни можно было, только оставшись в Париже, а в Париже Горанфло на каждом шагу мог встретить лучников, сержантов, монастырские власти – словом, паству, весьма нежелательную для беглого монаха.
И, кроме того, перед ним вырисовывалось еще одно препятствие: казначей монастыря святой Женевьевы был слишком рачительный хозяин, чтобы оставить Париж без сборщика милостыни, стало быть, Горанфло подвергался опасности столкнуться лицом к лицу со своим собратом, обладающим тем неоспоримым преимуществом, что находится при исполнении своих законных обязанностей.
Представив себе эту встречу, брат Горанфло внутренне содрогнулся, и было от чего.
Он уже устал от своих монологов и своих страхов, когда вдруг заметил, что вдали, у Бурдельских ворот, показался всадник; вскоре под сводами арки раздался гулкий галоп его коня.
Возле дома, стоявшего примерно в ста шагах от того места, где сидел Горанфло, всадник спешился и постучался. Ему открыли, и он исчез во дворе вместе с лошадью.
Горанфло отметил это обстоятельство, потому что позавидовал счастливому всаднику, у которого есть лошадь и который, следовательно, может ее продать.
Но спустя короткое время всадник, – Горанфло узнал его по плащу, – всадник, говорим мы, вышел из дома, направился к находившейся на некотором удалении куще деревьев, перед которой громоздилась большая куча камней, и спрятался между деревьями и этим своеобразным бастионом.
– Несомненно, он кого-то подстерегает в засаде, – прошептал Горанфло. – Если бы я доверял лучникам, я бы их предупредил; будь я похрабрее, я бы сам ему помешал.
В этот миг человек в засаде, не спускавший глаз о городских ворот, бросил два быстрых взгляда по сторонам и заметил Горанфло, который все еще сидел, опираясь подбородком на руку. Присутствие постороннего, видимо, мешало незнакомцу. Он встал и с притворно равнодушным видом начал прогуливаться за камнями.
– Вот знакомая походка, – сказал Горанфло, – да и вроде бы фигура тоже. Похоже, я его знаю.., но нет, это невозможно.
Вдруг неизвестный, в эту минуту повернувшийся к Горанфло спиной, опустился на землю, да с такой быстротой, словно ноги у него подкосились. Вероятно, он услышал стук лошадиных подков, донесшийся со стороны городских ворот.
И в самом деле, три всадника, – двое из них казались лакеями, – на трех добрых мулах, к седлам которых были приторочены три больших чемодана, не спеша выехали из Парижа через Бурдельские ворота. Как только человек у камней их увидел, он, елико возможно, скорчился, почти ползком добрался до рощицы, выбрал самое толстое дерево и спрятался за ним в позе охотника, высматривающего дичь.
Кавалькада проехала, не заметив человека в засаде или, во всяком случае, не обратив на него внимания, а он, напротив, жадно впился глазами во всадников.
«Это я помешал свершиться преступлению, – сказал себе Горанфло, – мое присутствие на этой дороге в эту минуту было проявлением воли божьей; как я бы хотел, чтобы господь снова проявил свою волю и помог мне позавтракать».
Пропустив всадников мимо себя, наблюдатель вернулся в дом.
– Прекрасно! – сказал Горанфло. – Вот встреча, которая принесет мне желанную удачу, если только я не ошибаюсь. Человек, кого-то выслеживающий, не любит, когда его обнаруживают. Значит, я располагаю чьей-то тайной, и пусть хоть шесть денье, но я за нее выручу.
И Горанфло, не мешкая, направил свои стопы к дому. Но чем ближе он подходил к его воротам, тем явственнее представлялись ему воинственная осанка всадника, длинная рапира, бившая своего владельца по икрам, и угрожающий взгляд, которым тот следил за кавалькадой. И монах сказал себе:
«Нет, решительно я ошибся, такой мужчина не позволит себя запугать».
Пока Горанфло шел к воротам, он окончательно убедился в бесцельности своего плана и чесал себе уже не нос, а ухо.
Вдруг его лицо озарилось, – Идея! – сказал он.
Появление идеи в сонном мозгу монаха было столь редким событием, что Горанфло сам этому удивился. Однако уже и в те времена было известно изречение: необходимость – мать изобретательности.
– Идея! – твердил он. – И идея довольно хитрая. Я скажу ему: «Сударь, у всякого человека есть свои прожекты, свои желания, свои надежды, я помолюсь за исполнение ваших замыслов, пожертвуйте мне сколько-нибудь». Если он задумал какую-то пакость, в чем я нимало не сомневаюсь, он вдвойне заинтересован в том, чтобы за него молились, и поэтому охотно подаст мне милостыню. А потом я предоставлю этот казус на рассмотрение первому доктору богословия, который мне встретится. Я спрошу его – можно ли молиться об исполнении замыслов, кои вам неизвестны, особенно если предполагаешь, что они греховны. Как скажет ученый муж, так я и сделаю, и тогда отвечать буду уже не я, а он. А если я не встречу доктора богословия? Пустяки, раз у нас есть сомнение – мы воздержимся от молитв. А пока суть да дело, я позавтракаю за счет этого доброго человека с дурными намерениями.
Приняв такое решение, Горанфло прижался к стене и стал ждать.
Спустя пять минут ворота распахнулись, и из них появились лошадь и человек. Человек сидел верхом на лошади.
Горанфло подошел.
– Сударь, – начал он, обращаясь к всаднику, – если пять «Pater»25 и пять «Ave»26 во исполнение ваших замыслов покажутся вам не лишними…
Всадник повернул голову к монаху.
– Горанфло! – воскликнул он.
– Господин Шико! – выдохнул пораженный монах.
– Куда, к дьяволу, бредешь ты, куманек? – спросил Шико.
– Сам не знаю, а вы?
– Ну со мной совсем другое дело, я-то знаю, – сказал Шико. – Я еду прямо вперед.
– И далеко?
– Пока не остановлюсь. Но ты, кум, почему ты не можешь мне сказать, что ты здесь делаешь? Я подозреваю кое-что.
– А что именно?
– Ты шпионишь за мной.
– Господи Иисусе!. Мне за вами шпионить, да боже упаси! Я вас увидел, вот и все.
– Когда увидел?
– Когда вы выслеживали мулов.
– Ты дурак.
– Как хотите, но вон из-за тех камней вы внимательно за ними…
– Слушай, Горанфло, я строю себе загородный дом. Этот щебень я купил и хотел удостовериться, хорошего ли он качества.
– Тогда дело другое, – сказал монах, который не поверил ни единому слову Шико. – Стало быть, я ошибся.
– И все же, ты сам, что ты делаешь здесь, за городской заставой?
– Ах, господин Шико, я изгнан, – с сокрушенным вздохом ответил монах.
– Что такое? – удивился Шико.
– Изгнан, говорю вам.
И Горанфло, задрапировавшись в рясу, вытянулся во весь свой невеликий рост и принялся кивать головой вверх и вниз, взгляд его приобрел требовательное выражение, как у человека, которому постигшеее его огромное бедствие дает право рассчитывать на сострадание себе подобных.
– Братия отторгли меня от груди своей, – продолжал он, – я отлучен от церкви, предан анафеме.
– Вот как? И за какую вину?
– Послушайте, господин Шико, – произнес монах, кладя руку на сердце, – можете верить мне или не верить, по, слово Горанфло, я и сам этого не знаю.
– Может быть, вас приметили прошлой ночью, куманек, когда вы шлялись по кабакам?
– Неуместная шутка, – строго сказал Горанфло, – вы прекрасно знаете, чем я занимался, начиная с давешнего вечера.
– То есть, – уточнил Шико, – чем вы занимались о восьми часов вечера до десяти. Что вы делали с десяти вечера до трех часов утра, мне неизвестно.
– Как это понять – с десяти вечера до трех утра?
– Да так – в десять часов вы ушли.
– Я? – сказал Горанфло, удивленно выпучив па гасконца глаза.
– Конечно, я даже спросил вас, куда вы идете.
– Куда я иду; вы у меня спросили, куда я иду?
– Да!
– И что я вам ответил?
– Вы ответили, что идете произносить речь. Однако в этом есть доля правды, – пробормотал потрясенный Горанфло.
– Проклятие! Какая там доля, вы даже воспроизвели передо мной добрый кусок вашей речи, она была не из коротких.
– Моя речь состояла из трех частей, такую композицию Аристотель считает наилучшей.
– Ив вашей речи были возмутительные выпады против короля Генриха Третьего.
– Да неужели?! – сказал монах.
– Просто возмутительные, и я не удивлюсь, если узнаю, что вас преследуют как подстрекателя к беспорядкам.
– Господин Шико, вы открываете мне глаза. А что, когда я говорил с вами, у меня был вид человека проснувшегося?
– Должен признаться, куманек, вы показались мне очень странным. Особенно взгляд у вас был такой неподвижный, что я даже испугался. Можно было подумать, что вы все еще не пробудились и говорите во сне.
– И все же, – сказал Горанфло, – какой бы дьявол в это дело ни влез, я уверен, что проснулся нынче утром в «Роге изобилия».
– Ну и что в этом удивительного?
– Как что удивительного? Ведь, по вашим словам, в десять часов я ушел из «Рога изобилия».
– Да, но вы туда вернулись в три часа утра, и в качестве доказательства могу сказать, что вы оставили дверь открытой и я замерз.
– И я тоже, – сказал Горанфло. – Это я припоминаю.
– Вот видите! – подхватил Шико.
– Если только вы говорите правду…
– Как – если я говорю правду? Будьте уверены, куманек, мои слова – чистейшая правда. Спросите-ка у мэтра Бономе.
– У мэтра Бономе?
– Конечно, ведь это он открыл вам дверь. Должен вам заметить, что, вернувшись, вы просто раздувались от спеси, и я вам сказал: «Стыдитесь, куманек, спесь не приличествует человеку, особенно если этот человек – монах».
– И почему я так возгордился?
– Потому что ваша речь имела успех, потому что вас поздравляли и хвалили герцог де Гиз, кардинал и герцог Майеннский… Да продлит господь его дни, – добавил Шико, приподнимая шляпу.
– Теперь мне все понятно, – сказал Горанфло.
– Вот и отлично. Значит, вы признаете, что были на этом собрании? Черт побери, как это вы его называли? Постойте! Собрание святого Союза. Вот так.
Горанфло уронил голову на грудь и застонал.
– Я сомнамбула, – сказал он, – я давно уже это подозревал.
– Сомнамбула? – переспросил Шико – А что это значит – сомнамбула?
– Это значит, господин Шико, – в моем теле дух господствует над плотью в такой степени, что, когда плоть спит, дух бодрствует и повелевает ею, а плоть, раз уж она спит, вынуждена повиноваться.
– Э, куманек, – сказал Шико, – все это сильно смахивает на колдовство. Если вы одержимы нечистой силой, признайтесь мне откровенно. Как это можно, чтобы человек во сне ходил, размахивал руками, говорил речи, поносящие короля, – и все это не просыпаясь! Клянусь святым чревом! По-моему, это противоестественно. Прочь, Вельзевул! Vade retro, Satanas!
И Шико отъехал в сторону.
– Значит, – сказал Горанфло, – и вы, и вы тоже меня покидаете, господин Шико. Tu quoque, Brute! ай-яй-яй! Я никогда не думал, что вы на это способны.
И убитый горем монах попытался выжать из своей груди рыдание.
Столь великое отчаяние, которое казалось еще более безмерным оттого, что оно заключалось в этом пузатом теле, вызвало у Шико жалость.
– Ну-ка, – сказал он, – повтори, что ты мне говорил?
– Когда?
– Только что.
– Увы! Я ничего не помню, я с ума схожу, голова у меня битком набита, а желудок пуст. Наставьте меня на путь истинный, господин Шико!
– Ты мне говорил что-то о странствиях? – Да, говорил, я сказал, что достопочтенный отец приор отправил меня постранствовать.
– В каком направлении? – осведомился Шико.
– В любом, куда я захочу, – ответил монах.
– И ты идешь?..
– Куда глаза глядят. – Горанфло воздел руки к небу. – Уповая на милость божью! Господин Шико, не оставьте меня в беде, ссудите меня парой экю на дорогу.
– Я сделаю лучше, – сказал Шико.
– Ну-ка, ну-ка, что вы сделаете?
– Как я вам сказал, я тоже путешествую.
– Правда, вы мне это говорили.
– Ну и вот, я беру вас с собой.
Горанфло недоверчиво посмотрел на Шико, это был взгляд человека, не смеющего верить в свалившееся на него счастье.
– Но при условии, что вы будете вести себя разумно, тогда я вам позволю оставаться закоренелым греховодником. Принимаете мое предложение?
– Принимаю ли я! Принимаю ли я!.. А хватит ли у нас денег на путешествие?
– Глядите сюда, – сказал Шико, вытаскивая длинный кошелек с приятно округлившимися боками. Горанфло подпрыгнул от радости, – Сколько? – спросил он.
– Сто пятьдесят пистолей.
– И куда мы направляемся?
– Это ты увидишь, кум.
– Когда мы позавтракаем?
– Сейчас же.
– Но на чем я поеду? – с беспокойством спросил Горанфло.
– Только не па моей лошади, клянусь телом Христовым. Ты ее раздавишь.
– А тогда, – растерянно сказал Горанфло, – что же мы будем делать?
– Нет ничего проще. Ты пузат, как Силен, и такой же пьяница. Ну и, чтобы сходство было полным, я куплю тебе осла.
– Вы мой король, господин Шико; вы мое солнышко! Только выберите осла покрепче. Вы мой бог. Ну, а теперь, где мы позавтракаем?
– Здесь, смерть Христова, прямо здесь. Взгляни, что там за надпись над этой дверью, и прочти, если умеешь читать.
И в самом деле, дом, находившийся перед ними, представлял собой нечто вроде постоялого двора. Горанфло посмотрел в ту сторону, куда был направлен указующий перст Шико, и прочел:
– «Здесь: ветчина, яйца, паштет из угрей и белое вино».
Трудно описать, как преобразилось лицо Горанфло при виде этой вывески: оно разом ожило, глаза расширились, губы растянулись, обнажив двойной ряд белых и жадных зубов. В знак благодарности монах весело воздел руки к небу и, раскачиваясь всем своим грузным телом в некоем подобии ритма, затянул следующую песенку, которую можно извинить только восторженным состоянием певца:
Когда осла ты расседлал,
Когда бутылку в руки взял,
Осел на луг несется,
Вино в стаканы льется.
Но в городе и на селе
Счастливей нет монаха,
Когда монах навеселе
Пьет и пьет без страха.
Он пьет за деньги и за так,
И дом родной ему кабак.
– Отлично сказано! – воскликнул Шико. – Ну, а теперь, возлюбленный брат мой, не теряя ни минуты, пожалуйте за стол, а я тем временем пущусь на поиски осла.
Глава 28.
О ТОМ, КАК БРАТ ГОРАНФЛО ПУТЕШЕСТВОВАЛ НА ОСЛЕ ПО ИМЕНИ ПАНУРГ, И КАК ВО ВРЕМЯ ЭТОГО ПУТЕШЕСТВИЯ ОН ПОСТИГ МНОГОЕ ТАКОЕ, ЧЕГО РАНЬШЕ НЕ ВЕДАЛ
Прежде чем покинуть гостеприимный кров «Рога изобилия», Шико плотно позавтракал, и только поэтому он на сей раз с таким безразличием отнесся к своему собственному желудку, о котором наш гасконец, какой бы он ни был дурак или каким бы дураком он ни притворялся, всегда проявлял не меньшую заботу, чем любой монах.
К тому же недаром говорится – великие страсти подкрепляют наши силы, а Шико обуревала поистине великая страсть.
Он привел брата Горанфло в маленький домик и усадил за стол, на котором перед монахом тут же воздвигли некое подобие башни из ветчины, яиц и бутылок с вином. Достойный брат с присущими ему рвением и обстоятельностью взялся за разрушение этой крепости.
Тем временем Шико отправился по соседним дворам на поиски осла для своего спутника. Он нашел это миролюбивое создание, предмет вожделений Горанфло, дремлющим между быком и лошадью в конюшне у одной крестьянской семьи в Со. Облюбованный Шико ослик был четырехлетком серо-бурого цвета, его довольно упитанное тело покоилось на четырех ногах, имеющих форму веретен. В те времена такой осел стоил двадцать ливров, щедрый Шико дал двадцать два и увел животное, провожаемый благословениями хозяев.
Он вернулся с победой и даже втащил живой трофей в комнату, где пировал Горанфло, уже ополовинивший паштет из угрей и опорожнивший три бутылки вина. Монах, восхищенный видом своего будущего скакуна и размягченный к тому же винными парами, предрасполагающими к нежным чувствам, расцеловал животное в обе щеки и торжественно всунул ему в рот длинную корку хлеба – лакомство, заставившее ослика зареветь от удовольствия.
– Ого! – сказал Горанфло. – У этой твари божьей чудесный голосок. Мы как-нибудь споем дуэтом. Спасибо, дружок Шико, спасибо.
И немедленно нарек осла Панургом.
Бросив взгляд на стол, Шико убедился, что с его стороны не будет тиранством, если он предложит монаху оторваться от трапезы.
И он провозгласил решительным голосом, которому Горанфло не мог противостоять:
– Поехали, куманек, в дорогу, в дорогу! В Мелоне нас ждет полдник.
Хотя Шико говорил повелительным тоном, но он сумел сдобрить свой строгий приказ щепоткой надежды, поэтому Горанфло повторил без всяких возражений;
– В Мелон! В Мелон!
И тотчас же встал из-за стола и с помощью стула вскарабкался на своего осла, у которого вместо седла была простая кожаная подушка с двумя ременными петлями, заменявшими стремена. В эти петли монах просунул свои сандалии, затем взял в правую руку поводья, левой – гордо подбоченился и выехал из ворот постоялого двора, величественный, как господь бог, сходство с которым Шико не без оснований в нем улавливал.
Что касается Шико, то он вскочил на своего коня с самоуверенностью опытного наездника, и оба всадника, не медля ни минуты, рысью поскакали по дороге в Мелон.
Они одним махом проделали четыре лье и остановились передохнуть. Монах тут же растянулся па земле под жаркими солнечными лучами и заснул. Шико же занялся подсчетом времени, которое уйдет на дорогу, и определил, что если они будут делать по десять лье за день, то расстояние в сто двадцать лье они покроют за двенадцать дней.
Панург кончиками губ ощипывал кустик чертополоха.
Десять лье – вот и все, что разумно можно было потребовать от соединенных усилий осла и монаха.
Шико покачал головой.
– Это невозможно, – пробормотал он, глядя на Горанфло, который безмятежно спал на придорожном откосе, как на мягчайшем пуховике, – нет, это невозможно; если этот долгополый хочет ехать со мной, он должен делать не менее пятнадцати лье в день.
Как видите, с некоторого времени на брата Горанфло начали сыпаться всяческие напасти.
Шико толкнул монаха локтем, чтобы разбудить и, когда тот пробудится, сообщить свое решение.
Горанфло открыл глаза.
– Что, мы уже в Мелоне? – спросил он. – Я проголодался.
– Нет, куманек, – сказал Шико, – нет еще, и вот поэтому-то я вас и разбудил. Нам необходимо поскорее туда добраться. Мы двигаемся слишком медленно, клянусь святым чревом, мы двигаемся слишком медленно!
– Ну, а почему, собственно, скорость нашего передвижения так огорчает вас, любезный господин Шико? Дорога жизни нашей идет в гору, ибо она заканчивается па небе, подниматься по ней нелегко. К тому же что нас гонит? Чем дольше мы будем в пути, тем больше времени проведем вместе. Разве я странствую не ради распростри пения веры Христовой, а вы, разве вы путешествуете не для собственного удовольствия? Ну вот, чем медленнее мы поедем, тем надежнее будет внедряться в сердца святая вера, чем медленнее мы поедем, тем больше развлечений достанется на вашу долю. К примеру, я посоветовал бы подзадержаться в Мелоне на недельку; уверяют, что там готовят превосходные паштеты из угрей, а мне хотелось бы сделать беспристрастное и аргументированное сравнение мелонского паштета с паштетами других французских провинций. Что вы на это скажете, господин Шико?
– Скажу, – ответил гасконец, – что я совсем другого мнения: по-моему, нам надо двигаться как можно быстрее и, чтобы наверстать упущенное время, не полдничать в Мелоне, а прямо поужинать в Монтеро.
Горанфло недоуменно уставился на своего товарища по путешествию.
– Поехали, поехали! В дорогу! – настаивал Шико. Монах, который лежал, вытянувшись во всю длину, положив руки под голову, ограничился тем, что приподнялся и, утвердившись в своем седалище, жалобно застонал.
– Тогда, куманек, – продолжал Шико, – коли вы хотите остаться и путешествовать на свой собственный лад, дело ваше, хозяйское.
– Нет, нет, – поспешно сказал Горанфло, напуганный призраком одиночества, от которого он только что чудом ускользнул, – я поеду с вами, господин Шико, я вас люблю и никогда не оставлю.
– Раз так, в седло, куманек, в седло!
Горанфло подвел своего осла к межевому столбику и утвердился на его спине, но на этот раз сел не верхом, а боком – на женский манер. Он заявил, что в такой позиции ему будет удобнее вести беседу. На самом же деле монах, предвидя, что его ослу придется бежать с удвоенной скоростью, разумно решил иметь под рукой две дополнительные точки опоры: гриву и хвост.
Шико поскакал крупной рысью; осел с ревом последовал за ним.
Первые минуты скачки были ужасны для Горанфло; к счастью, та часть тела, которая служила ему основной опорой, имела столь обширную площадь, что монаху легче было сохранять равновесие, чем любому другому наезд-пику.
Время от времени Шико привставал на стременах и смотрел вперед; не обнаружив на горизонте того, что ему было нужно, он давал шпоры коню.
Сначала Горанфло думал только о том, как бы не слететь на землю, и поэтому оставлял без внимания эти свидетельства нетерпения, показывавшие, что Шико кого-то разыскивает. Но когда он мало-помалу освоился и «выработал дыхание», как говорят пловцы, странное поведение гасконца бросилось ему в глаза.
– Эй, любезный господин Шико, – спросил он гасконца, – кого вы ищете?
– Никого, – ответил Шико. – Я просто гляжу, куда мы едем.
– Но ведь мы едем в Мелон, как мне кажется. Вы мне сами это сказали, вы мне даже обещали…
– Нет, мы не едем, куманек, мы не едем, мы стоим на месте, – отозвался Шико, пришпоривая коня.
– Как это мы не едем! – возмутился монах. – Да мы не сходим с рыси.
– В галоп! В галоп! – приказал гасконец, переводя своего коня в галоп.
Панург, увлеченный примером, также помчался галопом, но с плохо скрытой злостью, не предвещавшей его всаднику ничего доброго.
У Горанфло перехватило дыхание.
– Скажите, скажите, пожалуйста, господин Шико! – закричал он, как только снова обрел дар речи. – Вы зовете это путешествием для развлечения, но я совсем не развлекаюсь, лично я.
– Вперед! Вперед! – ответил Шико.
– Но у осла такие жесткие бока.
– Хорошие наездники галопируют только стоя на стременах.
– Да, но я, я не выдаю себя за хорошего наезд-пика.
– Тогда оставайтесь!
– Нет, черт возьми! – закричал Горанфло. – Ни за что на свете!
– Ну, раз так, слушай меня, и вперед! Вперед! И Шико, снова пришпорив коня, погнал его еще с большей скоростью.
– Панург хрипит! – кричал Горанфло. – Панург останавливается.
– Тогда прощай, куманек! – сказал Шико.
Горанфло на секунду чуть было не поддался искушению ответить теми же словами, но вспомнил, что лошадь, которую он проклинал в глубине сердца, унесет на своей спине не только его неумолимого спутника, но вместе с ним и кошелек, спрятанный у того в кармане. Поэтому он подчинился судьбе и, бешено колотя сандалиями в бока разъяренного осла, заставил его возобновить галоп.
– Я убью моего бедного Панурга, – жалобно кричал монах, взывая к корысти Шико, раз уж ему, по-видимому, не удалось повлиять на чувство сострадания гасконца, – я его убью, определенно убью.
– Что делать, убейте его, куманек, убейте, – хладнокровно отвечал Шико, ни на секунду не замедляя скачки. – Мы купим мула.
Панург, словно уразумев угрозу, содержащуюся в этих словах, свернул с большой дороги и вихрем помчался по высохшей боковой тропинке, идущей над самым обрывом. По этой тропинке Горанфло и пешим не осмелился бы пройти.
– Помогите! – кричал монах. – Помогите! Я свалюсь в реку!
– Нет никакой опасности, – отвечал Шико, – ручаюсь, что вы не утонете, даже если и свалитесь.
– О! – лепетал Горанфло. – Я умру, наверняка умру. И подумать только, все это случилось потому, что я стал сомнамбулой.
И монах направил в небеса взгляд, казалось говоривший: «Господи, господи, какое преступление я совершил, что ты наслал на меня такую казнь?» Вдруг Шико, выехав на вершину холма, так резко осадил коня, что захваченное врасплох животное присело на задние ноги, крупом едва не коснувшись земли.
Горанфло, худший наездник, чем Шико, и к тому же вместо уздечки располагавший только поводком, Горанфло, говорим мы, продолжал скакать вперед.
– Стой! Кровь Христова! Стой! – кричал Шико. Но ослом овладело желание скакать галопом, а ослы весьма неохотно расстаются со своими желаниями.
– Остановись! – кричал Шико. – Иначе, даю слово, я пошлю тебе пулю вдогонку.
«Какой дьявол вселился в этого человека, – спрашивал себя Горанфло, – какая муха его укусила?» Но голос Шико звучал все более и более грозно, и монаху уже чудился свист догонявшей его пули, поэтому он решился на маневр, выполнение которого значительно облегчалось его посадкой в седле; маневр этот состоял в том, чтобы соскользнуть с осла на землю.
– Вот и все! – сказал он, храбро скатываясь на свои мощные ягодицы и обеими руками сжимая поводок. Осел сделал еще несколько шагов, но волей-неволей должен был остановиться.
Тогда Горанфло начал искать глазами Шико, надеясь увидеть на его лице восхищение, которое не могло там не появиться при виде маневра, так лихо выполненного монахом.
Но Шико спрятался за скалой и оттуда продолжал делать предостерегающие и угрожающие знаки.
Эти призывы к осторожности заставили монаха понять, что на сцене есть и еще какие-то действующие лица. Он посмотрел вперед и увидел на дороге, на расстоянии пятисот шагов, трех всадников на мулах, едущих спокойной рысцой.
Горанфло с первого взгляда узнал путников, выехавших утром из Парижа через Бурдельские ворота, тех, кого Шико так прилежно высматривал из-за дерева.
Шико, не двигаясь, выждал, пока три всадника не скроются из вида, и тогда, только тогда подошел к своему спутнику, который сидел там, где упал, и крепко сжимал в руках поводок Панурга.
– Да растолкуйте же мне наконец, любезный господин Шико, – сказал Горанфло, уже начинавший терять терпение, – чем мы занимаемся; только что требовалось скакать сломя голову, а теперь надо сидеть, где сидишь.
– Мой добрый друг, – сказал Шико, – я лишь хотел узнать, хорошей ли породы ваш осел и не обманули ли меня, заставив выложить за него двадцать два ливра. Теперь испытание закончено, и я доволен выше головы.
Как вы понимаете, монах не был обманут таким ответом и собрался было показать это своему спутнику, но природная леность одержала верх, шепнув ему на ухо, что с Шико лучше не спорить.
И монах ограничился тем, что, не скрывая своего дурного настроения, сказал:
– А, плевать на все! Но я чертовски устал и зверски голоден.
– Что ж, за этим дело не станет, – успокоил его Шико, игриво похлопывая по плечу. – Я тоже устал, я тоже голоден и в первом постоялом дворе, который встретится на нашем пути, мы…
– Что мы?.. – сказал Горанфло, не веря в такой счастливый поворот своей горемычной судьбы.
– А то, – продолжал Шико. – Мы закажем свиную поджарку, одно или два фрикасе из кур и кувшин самого лучшего вина, какое только есть в погребе.
– И вправду? Неужто на этот раз вы не обманете?
– Даю слово, куманек.
– Тогда поехали, – сказал монах, поднимаясь с земли. – Сейчас же поехали искать этот благословенный уголок. Шевели ногами, Панург, у тебя на обед будут отруби.
Осел радостно заревел.
Шико сел на коня, Горанфло пошел пешком, ведя осла в поводу.
Вскоре путники увидели столь необходимый им постоялый двор. Он находился на дороге между Корбеем и Мелоном. Но, к большому удивлению Горанфло, уже издали любовавшемуся этим желанным приютом, Шико приказал ему сесть на осла и повернул по дороге налево, в обход постоялого двора. Впрочем, Горанфло, чья сообразительность все время совершенствовалась, тут же понял, чем была вызвана эта причуда: перед воротами стояли три мула тех путешественников, за которыми Шико, по-видимому, следил.
«Так, значит, от прихоти каких-то трех проходимцев, – подумал Горанфло, – будет зависеть все наше путешествие, даже часы наших трапез? Как это печально».
И он сокрушенно вздохнул.
Со своей стороны, Панург, увидев, что они удаляются от прямой линии, которую даже ослы считают кратчайшим расстоянием между двумя точками, остановился и уперся в землю всеми четырьмя копытами, словно собираясь пустить корни на том месте, где он стоит.
– Видите, – жалостно сказал Горанфло, – даже мой осел отказывается идти.
– Ах, вот как! Отказывается идти? Ну погоди же! – ответил Шико.
И, подойдя к кизиловой изгороди, он выломал из нее гибкий и довольно внушительный прут, длиною в пять футов и с дюйм толщиной.
Панург не принадлежал к числу тех глупых четвероногих, которые не интересуются происходящим вокруг и, не умея предвидеть события, замечают палку только тогда, когда удары обрушиваются на их спину. Он следил за действиями Шико, и они, несомненно, внушали ослу немалое уважение, и как только Панургу показалось, что он разгадал намерения гасконца, он тотчас же расслабил ноги и бойко двинулся вперед.
– Он пошел! Он пошел! – закричал Горанфло своему спутнику.
– Все равно, для того, кто путешествует в компании осла и монаха, добрая палка всегда пригодится, – изрек Шико.
И взял кизиловый прут с собой.
