Граф де Монте-Кристо. Александр Дюма. Часть четвертая

Страница 1
Страница 2
Страница 3
Страница 4

I
ГОСПОДИН НУАРТЬЕ ДЕ ВИЛЬФОР

Вот что произошло в доме королевского прокурора после отъезда г-жи Данглар и ее дочери, в то время как происходил переданный нами разговор.

Вильфор в сопровождении жены явился в комнату своего отца; что касается Валентины, то мы знаем, где она находилась.

Поздоровавшись со стариком и отослав Барруа, старого лакея, прослужившего у Нуартье больше четверти века, они сели.

Нуартье сидел в большом кресле на колесиках, куда его сажали утром и откуда поднимали вечером; перед ним было зеркало, в котором отражалась вся комната, так что, даже не шевелясь — что, впрочем, было для него невозможно, — он мог видеть, кто к нему входит, кто выходит и что делается вокруг. Неподвижный, как труп, он смотрел живым и умным взглядом на своих детей, церемонное приветствие которых предвещало нечто значительное и необычное.

Зрение и слух были единственными чувствами, которые, подобно двум искрам, еще тлели в этом теле, уже на три четверти готовом для могилы; да и то из этих двух чувств только одно могло свидетельствовать о внутренней жизни, еще теплившейся в этом человеке, казавшемся изваянием; и взгляд, выражавший эту внутреннюю жизнь, походил на далекий огонек, который ночью указывает заблудившемуся в пустыне страннику, что где-то есть живое существо, бодрствующее в безмолвии и мраке.

Зато в черных глазах старого Нуартье, с нависшими над ними черными бровями, тогда как его длинные волосы, спадающие до плеч, были совершенно белы, в этих глазах — как бывает всегда, когда тело уже перестает вам повиноваться, — сосредоточилась вся энергия, вся воля, вся сила, весь разум, некогда оживлявшие его тело и дух. Конечно, недоставало жеста руки, звука голоса, движений тела, но этот властный взор заменял все. Глаза отдавали приказания, глаза благодарили; это был труп, в котором жили глаза, и ничто не могло быть страшнее подчас, чем мраморное лицо, в верхней половине которого зажигался гнев или светилась радость. Только три человека умели понимать этот язык несчастного паралитика: Вильфор, Валентина и тот старый слуга, о котором мы уже упомянули. Но так как Вильфор видел своего отца только изредка и лишь тогда, когда это было, так сказать, неизбежно, а когда видел — ничем не старался угодить ему, даже и понимая его, то все счастье старика составляла его внучка. Валентина научилась, благодаря самоотверженности, любви и терпению, читать по глазам все мысли Нуартье. На этот немой и никому другому не понятный язык она отвечала своим голосом, лицом, всей душой, так что оживленные беседы возникали между молодой девушкой и этой бренной плотью, почти обратившейся в прах, которая, однако, еще была человеком огромных знаний, неслыханной проницательности и настолько сильной воли, насколько это возможно для духа, который томился в теле, переставшем ему повиноваться.

Таким образом, Валентине удалось разрешить нелегкую задачу: понимать мысли старика и передавать ему свои, и благодаря этому умению почти не бывало случая, чтобы в обыденных вещах она не угадывала вполне точно желания этой живой души или потребности этого бесчувственного полутрупа.

Что касается Барруа, то он, как мы сказали, служил своему хозяину уже двадцать пять лет и так хорошо знал все его привычки, что Нуартье почти не требовалось о чем-либо его просить.

Вильфору не нужна была ничья помощь, чтобы начать с отцом тот странный разговор, для которого он явился. Он сам, как мы уже сказали, отлично знал весь словарь старика, и если он так редко с ним беседовал, то это происходило лишь от полного равнодушия. Поэтому он предоставил Валентине спуститься в сад, отослал Барруа, и уселся по правую руку от своего отца, между тем как г-жа де Вильфор села слева.

— Не удивляйтесь, сударь, — сказал он, — что Валентина не пришла с нами и что я отослал Барруа: предстоящая нам беседа не могла бы вестись в присутствии дочери или лакея. Госпожа де Вильфор и я намерены сообщить вам нечто важное.

Во время этого вступления лицо Нуартье оставалось безучастным, тогда как взгляд Вильфора, казалось, хотел проникнуть в самое сердце старика.

— Мы уверены, госпожа де Вильфор и я, — продолжал королевский прокурор своим обычным ледяным тоном, не допускавшим каких-либо возражений, — что вы сочувственно встретите это сообщение.

Взгляд Нуартье был но-прежнему неподвижен; старик просто слушал.

— Мы выдаем Валентину замуж, — продолжал Вильфор.

Восковая маска не могла бы остаться при этом известии более холодной, чем лицо старика.

— Свадьба состоится через три месяца, — продолжал Вильфор.

Глаза старика были все так же безжизненны.

Тут заговорила г-жа де Вильфор.

— Нам казалось, — поспешила она добавить, — что это известие должно вас заинтересовать, к тому же вы, по-видимому, всегда были привязаны к Валентине; нам остается только назвать вам имя молодого человека, который ей предназначен. Это одна из лучших партий, на которые Валентина могла бы рассчитывать. Ее будущий муж, чье имя вам, вероятно, знакомо, хорошего рода и богат, а его образ жизни и вкусы служат для нее порукой счастья. Речь идет о Франце де Кенель, бароне д’Эпине.

Пока его жена произносила эту маленькую речь, Вильфор буквально впился взглядом в лицо старика. Едва г-жа де Вильфор произнесла имя Франца, как в глазах Нуартье, так хорошо знакомых его сыну, что-то дрогнуло и между его век, которые раскрылись, словно губы, собирающиеся что-то сказать, сверкнула молния.

Королевский прокурор, знавший об открытой вражде, некогда существовавшей между его отцом и отцом Франца, понял эту вспышку и это волнение, но он сделал вид, будто ничего не заметил, и заговорил, продолжая речь своей жены:

— Вы отлично понимаете, сударь, как важно, чтобы Валентина, которой скоро минет девятнадцать лет, была, наконец, пристроена. Тем не менее, обсуждая это, мы не забыли и вас и заранее условились, что муж Валентины согласится если и не жить вместе с нами — это могло бы стеснить молодую чету, — то, во всяком случае, на то, чтобы вы жили вместе с ними: ведь Валентина вас очень любит, и вы, по-видимому, отвечаете ей такой же любовью. Таким образом, ваша привычная жизнь ни в чем не изменится, и разница будет только в том, что за вами будут ухаживать двое детей вместо одного.

Сверкающие глаза Нуартье налились кровью.

Очевидно, в душе старика происходило что-то ужасное; очевидно, крик боли и гнева, не находя себе выхода, душил его, потому что лицо его побагровело и губы стали синими.

Вильфор спокойно отворил окно, произнеся:

— Здесь очень душно, поэтому господину Нуартье трудно дышать.

Затем он вернулся на место, но остался стоять.

— Этот брак, — прибавила г-жа де Вильфор, — по душе господину д’Эпине и его родным; их, впрочем, только двое — дядя и тетка. Его мать умерла при его рождении, а отец был убит в тысяча восемьсот пятнадцатом году, когда ребенку было всего два года, так что он зависит только от себя.

— Загадочное убийство, — сказал Вильфор, — виновники которого остались неизвестны; подозрение витало над многими головами, но ни на кого не пало.

Нуартье сделал такое усилие, что губы его искривились, словно для улыбки.

— Впрочем, — продолжал Вильфор, — истинные виновники те, кто знает, что именно они совершили преступление, те, кого при жизни может постигнуть человеческое правосудие, а после смерти — правосудие небесное, были бы рады оказаться на вашем месте и иметь возможность предложить свою дочь Францу д’Эпине, чтобы устранить даже тень какого-либо подозрения.

Нуартье овладел собой усилием воли, которого трудно было бы ожидать от беспомощного паралитика.

— Да, я понимаю вас, — ответил его взгляд Вильфору; и в этом взгляде выразились одновременно глубокое презрение и гнев.

На этот взгляд, который он хорошо понял, Вильфор ответил легким пожатием плеч.

Затем он знаком предложил своей жене подняться.

— А теперь, — сказала г-жа де Вильфор, — позвольте нам откланяться. Угодно ли вам, чтобы Эдуар зашел поздороваться с вами?

Было условлено, что старик выражал свое согласие, закрывая глаза, отказ — миганием, а когда ему нужно было выразить какое-нибудь желание, он поднимал глаза кверху.

Если он желал видеть Валентину, он закрывал только правый глаз.

Если он звал Барруа, он закрывал левый.

Услышав предложение г-жи де Вильфор, он усиленно заморгал.

Госпожа де Вильфор, увидев явный отказ, закусила губу.

— В таком случае я пришлю к вам Валентину? — спросила она.

— Да, — отвечал старик, быстро закрывая глаза.

Супруги де Вильфор поклонились и вышли, приказав позвать Валентину, уже, впрочем, предупрежденную, что она днем будет нужна деду.

Валентина, еще вся розовая от волнения, вошла к старику. Ей достаточно было одного взгляда, чтобы понять, как страдает ее дед и как он жаждет с ней поговорить.

— Дедушка, — воскликнула она, — что случилось? Тебя расстроили и ты сердишься?

— Да, — ответил он, закрывая глаза.

— На кого же? На моего отца? Нет. На госпожу де Вильфор? Нет. На меня?

Старик сделал знак, что да.

— На меня? — переспросила удивленная Валентина.

Старик сделал тот же знак.

— В чем же я провинилась, дедушка? — воскликнула Валентина.

Никакого ответа; она продолжала:

— Я сегодня не видела тебя; значит, тебе что-нибудь про меня сказали?

— Да, — поспешно ответил взгляд старика.

— Попробую отгадать, в чем дело. Боже мой, уверяю тебя, дедушка… Ах, вот что!.. Господин и госпожа де Вильфор только что были здесь, правда?

— Да.

— И это они сказали тебе то, что рассердило тебя? Что же это может быть? Хочешь, я пойду спрошу их, чтобы знать, за что мне просить у тебя прощения?

— Нет, нет, — ответил взгляд.

— Ты меня пугаешь! Что же они могли сказать?

И она задумалась.

— Я догадываюсь, — сказала она, понижая голос и подходя ближе к старику. — Может быть, они говорили о моем замужестве?

— Да, — ответил гневный взгляд.

— Понимаю, ты сердишься за то, что я молчала. Но, видишь ли, они мне строго-настрого запретили тебе об этом говорить; они и мне ничего не говорили, и я совершенно случайно узнала эту тайну; вот почему и не была откровенна с тобой. Прости, дедушка.

Взгляд, снова неподвижный и безучастный, казалось, говорил: «Меня огорчает не только твое молчание».

— В чем же дело? — спросила Валентина. — Или ты думаешь, что я покину тебя, дедушка, что, выйдя замуж, я тебя забуду?

— Нет, — ответил старик.

— Значит, они сказали тебе, что господин д’Эпине согласен на то, чтобы мы жили вместе?

— Да.

— Так почему же ты сердишься?

В глазах старика появилось выражение бесконечной нежности.

— Да, я понимаю, — сказала Валентина, — потому, что ты меня любишь?

Старик сделал знак, что да.

— И ты боишься, что я буду несчастна?

— Да.

— Ты не любишь Франца?

Глаза несколько раз подряд ответили:

— Нет, нет, нет.

— Так тебе очень тяжело, дедушка?

— Да.

— Тогда слушай, — сказала Валентина, опускаясь на колени подле Нуартье и обнимая его обеими руками, — мне тоже очень тяжело, потому что я тоже не люблю Франца д’Эпине.

Луч радости мелькнул в глазах деда.

— Помнишь, как ты рассердился на меня, когда я хотела уйти в монастырь?

Под иссохшими веками старика показались слезы.

— Ну так вот, — продолжала Валентина, — я хотела это сделать, чтобы избегнуть этого брака, который приводит меня в отчаяние.

Дыхание старика стало прерывистым.

— Так этот брак очень огорчает тебя, дедушка? Ах, если бы ты мог мне помочь, если бы мы вдвоем могли помешать их планам! Но ты бессилен против них, хотя у тебя такой светлый ум и такая сильная воля; когда надо бороться, ты так же слаб, как и я, даже слабее. Если бы ты был силен и здоров, ты мог бы меня защитить, а теперь ты можешь только понимать меня и радоваться или печалиться вместе со мной. Это последнее счастье, которое Бог забыл отнять у меня.

При этих словах в глазах Нуартье появилось выражение такого глубокого лукавства, что девушке показалось, будто он говорит:

— Ты ошибаешься, я еще многое могу сделать для тебя.

И

— Ты можешь что-нибудь для меня сделать, дедушка? — выразила словами его мысль Валентина.

— Да.

Нуартье поднял глаза кверху. Это был секретный между ним и Валентиной знак, выражающий желание.

— Что ты хочешь, дедушка? Я постараюсь понять.

Валентина стала угадывать, высказывая вслух свои предположения, по мере того как они у нее возникали, но на все ее слова старик неизменно отвечал «нет».

— Ну, — сказала она, — прибегаем к решительным мерам, раз уж я так недогадлива!

И она стала называть подряд все буквы алфавита, от А до Н, с улыбкой следя за глазами паралитика; когда она дошла до буквы Н, Нуартье сделал утвердительный знак.

— Так! — сказала Валентина. — То, что ты хочешь, начинается с буквы Н; значит, мы имеем дело с Н? Ну-с, что же нам от него нужно, от этого Н? На, не, ни, но…

— Да, да, да, — ответил старик.

— Так это «но»?

— Да.

Валентина принесла словарь и, положив его перед Нуартье на пюпитр, раскрыла его; увидев, что взгляд старика сосредоточился на странице, она начала быстро скользить пальцем сверху вниз, по столбцам.

С тех пор, как шесть лет тому назад Нуартье впал в то тяжелое состояние, в котором он теперь находился, она научилась легко справляться с подобными задачами и угадывала мысль старика так же быстро, как если бы он сам искал в словаре нужное ему слово.

На слове «нотариус» Нуартье сделал ей знак остановиться.

— Нотариус, — сказала она, — ты хочешь видеть нотариуса, дедушка?

Нуартье показал, что он действительно желает видеть нотариуса.

— Значит, надо послать за нотариусом? — спросила Валентина.

— Да, — показал старик.

— Надобно, чтобы он об этом знал мой отец?

— Да.

— А спешно тебе нужен нотариус?

— Да.

— За ним сейчас пошлют. Это все, что тебе нужно?

— Да.

Валентина подбежала к звонку и вызвала лакея, чтобы пригласить к деду господина и госпожу де Вильфор.

— Ты доволен? — спросила Валентина. — Да… еще бы! Не так-то легко было догадаться!

И она улыбнулась деду, как улыбнулась бы ребенку.

В комнату вошел Вильфор, приведенный Барруа.

— Что вам угодно, сударь? — спросил он паралитика.

— Отец, — сказала Валентина, — дедушка хочет видеть нотариуса.

При этом странном, а главное — неожиданном требовании Вильфор обменялся взглядом с паралитиком.

— Да, — показал тот с твердостью, которая ясно говорила, что с помощью Валентины и своего старого слуги, осведомленного теперь о его желании, он готов на борьбу.

— Вы желаете видеть нотариуса? — повторил Вильфор.

— Да.

— Зачем?

Нуартье ничего не ответил.

— Но для чего вам нужен нотариус? — спросил Вильфор.

Взгляд старика оставался неподвижным, немым, что означало: «Я настаиваю на своем».

— Чтобы чем-нибудь досадить нам? — сказал Вильфор. — К чему это?

— Но, однако, — сказал Барруа, готовый с настойчивостью, присущей старым слугам, добиваться своего, — если мой господин желает видеть нотариуса, так, видно, он ему нужен. И я пойду за нотариусом.

Барруа не признавал иных хозяев, кроме Нуартье, и не допускал, чтобы в чем-нибудь противоречили желаниям его господина.

— Да, я желаю видеть нотариуса, — сказал старик, закрывая глаза с таким вызывающим видом, словно говорил: «Посмотрим, осмелятся ли не исполнить моего желания».

— Если вы так настаиваете, нотариуса приведут, но мне придется извиниться перед ним за себя и за вас, потому что это будет смехотворно.

— Все равно, — сказал Барруа, — я схожу за ним.

И старый слуга удалился, торжествуя.

II
ЗАВЕЩАНИЕ

Когда Барруа выходил из комнаты, Нуартье лукаво и многозначительно взглянул на внучку. Валентина поняла этот взгляд; понял его и Вильфор, потому что лицо его омрачилось и брови сдвинулись.

Он взял стул и, усевшись против паралитика, приготовился ждать.

Нуартье смотрел на него с полнейшим равнодушием, но уголком глаза он велел Валентине не беспокоиться и тоже оставаться в комнате.

Через три четверти часа Барруа вернулся вместе с нотариусом.

— Сударь, — сказал Вильфор, поздоровавшись с ним, — вас вызвал присутствующий здесь господин Нуартье де Вильфор; общий паралич лишил его движения и голоса, и только мы одни, и то с большим трудом, умудряемся понимать кое-какие обрывки его мыслей.

Нуартье обратил на Валентину свой взгляд, такой серьезный и властный, что она немедленно вступилась:

— Я, сударь, понимаю все, что хочет сказать мой дед.

— Это верно, — прибавил Барруа, — все, решительно все, как я уже сказал по дороге господину нотариусу.

— Разрешите, господа, сказать вам, — обратился нотариус к Вильфору и Валентине, — что это как раз один из тех случаев, когда должностное лицо не может действовать опрометчиво, не навлекая этим на себя тяжкой ответственности. Для того чтобы акт был законным, нотариус прежде всего должен быть убежден, что он в точности передал волю того, кто его диктует. Я же не могу быть уверен в согласии или несогласии клиента, лишенного дара речи; и так как предмет его желания или нежелания будет для меня не ясен ввиду его немоты, то мое участие совершенно бесполезно и было бы противозаконно.

Нотариус собирался удалиться. Еле уловимая торжествующая улыбка мелькнула на губах королевского прокурора.

Со своей стороны Нуартье взглянул на Валентину с таким горестным выражением, что она преградила нотариусу дорогу.

— Сударь, — сказала она, — тот язык, на котором я объясняюсь с моим дедом, настолько легко усвоить, что я в несколько минут могу вас научить так же хорошо понимать его, как понимаю сама. Скажите, что вам нужно для того, чтобы ваша совесть была совершенно спокойна?

— Для законности наших актов, мадемуазель, — отвечал нотариус, — необходима уверенность в согласии или несогласии. Завещатель может быть болен телом, но он должен быть здрав рассудком.

— Ну так вот, сударь, два знака убедят вас в том, что рассудок моего деда никогда не был более здравым, чем сейчас. Господин Нуартье, лишенный голоса, лишенный движения, закрывает глаза, когда хочет сказать «да», и мигает несколько раз, когда хочет сказать «нет». Теперь вы знаете достаточно, чтобы беседовать с ним; попробуйте же.

Взгляд, брошенный стариком на Валентину, был так полон любви и благодарности, что даже нотариус понял его.

— Вы слышали и поняли все, что сказала ваша внучка, сударь? — спросил нотариус.

Нуартье медленно закрыл глаза и через секунду снова открыл их.

— И вы подтверждаете то, что она сказала? То есть что названные ею знаки именно те, с помощью которых вы передаете другим вашу мысль?

— Да, — показал старик.

— Это вы меня пригласили?

— Да.

— Чтобы составить ваше завещание?

— Да.

— И вы не желаете, чтобы я ушел, не составив этого завещания?

Паралитик быстро заморгал глазами.

— Ну вот, сударь, теперь вы его понимаете? — спросила Валентина. — Ваша совесть может быть спокойна?

Но раньше чем нотариус успел ответить, Вильфор отвел его в сторону:

— Сударь, — сказал он, — неужели вы считаете, что такое ужасное физическое потрясение, которое перенес господин Нуартье де Вильфор, может не отразиться в сильной степени и на его умственных способностях?

— Меня беспокоит не столько это, — отвечал нотариус, — сколько то, каким образом мы будем угадывать его мысли, чтобы вызывать ответы?

— Вы же сами видите, что это невозможно, — сказал Вильфор.

Валентина и старик слышал этот разговор. Нуартье остановил пристальный и решительный взгляд на Валентине; этот взгляд явно требовал, чтобы она возразила.

— Не беспокойтесь об этом, сударь, — сказала она.—

Как бы ни было трудно или, вернее, как бы вам ни казалось трудно понять мысль моего деда, я вам ее раскрою, так что у вас не останется никаких сомнений. Вот уже шесть лет, как я нахожусь около господина Нуартье, и пусть он сам вам скажет, был ли за шесть лет хоть один случай, чтобы какое-нибудь его желание осталось у него на сердце, оттого что я не могла его понять?

— Нет, — показал старик.

— Так попробуем, — сказал нотариус. — вы согласны на то, чтобы мадемуазель де Вильфор была вашим переводчиком?

Паралитик сделал знак, что да.

— Отлично! Итак, сударь, чего же вы от меня желаете и какой акт хотите совершить?

Валентина стала называть по порядку буквы алфавита. Когда они дошли до буквы 3, красноречивый взгляд Нуартье остановил ее.

— Господину Нуартье нужна буква 3,— сказал нотариус, — это ясно.

— Подождите, — сказала Валентина, потом обернулась к деду, — за…

Старик сразу же остановил ее.

Тогда Валентина взяла словарь и на глазах у внимательно наблюдавшего нотариуса стала перелистывать страницы.

— Завещание, — указал ее палец, остановленный взглядом Нуартье.

— Завещание! — воскликнул нотариус. — Это ясно. Господин Нуартье желает составить завещание.

— Да, — несколько раз показал Нуартье.

— Да, это удивительно, сударь, согласитесь сами, — сказал нотариус изумленному Вильфору.

— Действительно, — возразил тот, — и еще удивительнее было бы это завещание, потому что все же я сомневаюсь, чтобы его пункты слово за словом могли ложиться на бумагу без искусного подсказывания моей дочери. А Валентина, быть может, слишком заинтересована в этом завещании, чтобы быть подходящим истолкователем никому не ведомых желаний господина Нуартье де Вильфора.

— Нет, нет, нет! — показал паралитик.

— Как! — сказал Вильфор. — Валентина не заинтересована в вашем завещании?

— Нет, — показал Нуартье.

— Сударь, — сказал нотариус, который в восторге от проделанного опыта уже готовился рассказывать в обществе все подробности этого живописного эпизода, — сударь, то, что я сейчас только считал невозможным, кажется мне теперь совершенно легким; и это завещание будет просто-напросто тайным завещанием, то есть предусмотренным и разрешенным законом, если только оно оглашено в присутствии семи свидетелей, подтверждено при них завещателем и запечатано нотариусом опять-таки в их присутствии. Времени же оно потребует едва ли многим больше, чем обыкновенное завещание; прежде всего существуют узаконенные формы, всегда неизменные, а что касается подробностей, то их нам укажет главным образом само положение дел завещателя, а также вы, который их вели и знаете их. Впрочем, для того чтобы этот акт явился неоспоримым, мы придадим ему полнейшую достоверность; один из моих коллег послужит мне помощником и, в отступление от обычаев, будет присутствовать при его составлении. Удовлетворит ли это вас, сударь? — продолжал нотариус, обращаясь к старику.

— Да, — ответил Нуартье, радуясь, что его поняли.

«Что он задумал?» — недоумевал Вильфор, которого его высокое положение заставляло быть сдержанным и который все еще не мог понять, куда клонит его отец.

Он обернулся, чтобы послать за вторым нотариусом, которого назвал первый, но Барруа, все слышавший и догадавшийся о желании своего хозяина, успел уже выйти.

Тогда королевский прокурор распорядился пригласить наверх свою жену.

Через четверть часа все собрались в комнате паралитика и прибыл второй нотариус.

Оба нотариуса быстро сговорились. Г-ну Нуартье прочитали обычный текст завещания, затем, как бы для того чтобы испытать его разум, первый нотариус, обратясь к нему, сказал:

— Когда пишут завещание, сударь, это делают в чью-нибудь пользу.

— Да, — показал Нуартье.

— Имеете ли вы представление о том, как велико ваше состояние?

— Да.

— Я назову вам несколько цифр, постепенно возрастающих, вы меня остановите, когда я дойду до той, которую вы считаете правильной.

— Да.

В этом допросе было нечто торжественное, да и едва ли борьба разума с немощной плотью выступала когда-нибудь так наглядно; это было зрелище если не возвышенное, как мы чуть было не сказали, то, во всяком случае, любопытное.

Все столпились вокруг Нуартье; второй нотариус уселся за стол и приготовился писать; первый нотариус стоял перед паралитиком и предлагал вопросы.

— Ваше состояние превышает триста тысяч франков, не так ли? — спросил он.

Нуартье сделал знак, что да.

— Оно составляет четыреста тысяч франков? — спросил нотариус.

Нуартье остался недвижим.

— Пятьсот тысяч фраков?

Та же неподвижность.

— Шестьсот тысяч? семьсот тысяч? восемьсот тысяч? девятьсот тысяч?

Нуартье сделал знак, что да.

— Вы владеете девятьюстами тысячами франков?

— Да.

— В недвижимости? — спросил нотариус.

Нуартье сделал знак, что нет.

— В государственных процентных бумагах?

Нуартье сделал знак, что да.

— Эти бумаги у вас на руках?

При взгляде, брошенном на Барруа, старый слуга вышел из комнаты и через минуту вернулся, неся маленькую шкатулку.

— Разрешите ли вы открыть эту шкатулку?

Нуартье сделал знак, что да.

Шкатулку открыли и нашли в ней на девятьсот тысяч франков облигаций государственного казначейства.

Первый нотариус передал билеты, один за другим, своему коллеге; они составляли сумму, указанную Нуартье.

— Все правильно, — сказал он, — вполне очевидно, что разум совершенно ясен и тверд.

Затем, обернувшись к паралитику, он спросил:

— Итак, вы обладаете капиталом в девятьсот тысяч франков, и он приносит вам, благодаря бумагам, в которые вы его поместили, около сорока тысяч годового дохода?

— Да, — показал Нуартье.

— Кому вы желаете оставить это состояние?

— Здесь не может быть сомнений, — сказала г-жа де Вильфор. — Господин Нуартье любит только свою внучку, мадемуазель Валентину де Вильфор: она ухаживает за ним уже шесть лет, своими неустанными заботами снискала любовь своего деда, и я бы сказала, его благодарность, поэтому будет вполне справедливо, если она получит награду за свою преданность.

Глаза Нуартье блеснули, показывая, что г-жа де Вильфор не обманула его, притворно одобряя приписываемые ему намерения.

— Так вы оставляете эти девятьсот тысяч франков мадемуазель Валентине де Вильфор? — спросил нотариус, считавший, что ему остается только вписать этот пункт, но желавший все-таки удостовериться в согласии Нуартье и дать в нем удостовериться всем свидетелям этой необыкновенной сцены.

Валентина отошла немного в сторону и плакала, опустив голову; старик взглянул на нее с выражением глубокой нежности, потом, глядя на нотариуса, самым выразительным образом замигал.

— Нет? — спросил нотариус. — Как, разве вы не мадемуазель Валентину де Вильфор назначаете вашей единственной наследницей?

Нуартье сделал знак, что нет.

— Вы не ошибаетесь? — воскликнул удивленный нотариус. — Вы действительно говорите нет?

— Нет, — повторил Нуартье, — нет!

Валентина подняла голову; она была поражена не тем, что ее лишают наследства, но тем, что она могла вызвать то чувство, которое обычно порождает такие поступки.

Но Нуартье глядел на нее с такой глубокой нежностью, что она воскликнула:

— Я понимаю, дедушка, вы лишаете меня только своего состояния, но не своей любви?

— Да, конечно, — сказали глаза паралитика, так выразительно закрываясь, что Валентина не могла сомневаться.

— Спасибо, спасибо! — прошептала она.

Между тем этот отказ пробудил в сердце г-жи де Вильфор внезапную надежду, она подошла к старику.

— Значит, дорогой господин Нуартье, вы оставляете свое состояние вашему внуку Эдуару де Вильфору? — спросила она.

Было что-то ужасное в том, как заморгал старик: его глаза выражали почти ненависть.

— Нет, — пояснил нотариус. — В таком случае — вашему сыну, здесь присутствующему?

— Нет, — возразил старик.

Оба нотариуса изумленно переглядывались; Вильфор и его жена покраснели: один от стыда, другая — от злобы.

— Но чем же мы провинились перед вами, дедушка? — сказала Валентина. — Вы нас больше не любите?

Взгляд старика быстро окинул Вильфора, потом его. жену и с выражением глубокой нежности остановился на Валентине.

— Послушай, дедушка, — сказала она, — если ты меня любишь, то как же согласовать твою любовь с тем, что ты сейчас делаешь. Ты меня знаешь, ты знаешь, что я никогда не думала о твоих деньгах. К тому же говорят, что я получила большое состояние после моей матери, слишком даже большое. Объясни же, в чем дело?

Нуартье уставился горящим взглядом на руку Валентины.

— Моя рука? — спросила она.

— Да, — показал Нуартье.

— Ее рука! — повторили все присутствующие.

— Ах, господи, — сказал Вильфор, — вы же видите, что все это бесполезно и что мой бедный отец не в своем уме.

— Я понимаю! — воскликнула вдруг Валентина. — Мое замужество, дедушка, да?

— Да, да, да, — три раза повторил паралитик, сверкая гневным взором каждый раз, как он поднимал веки.

— Ты недоволен нами из-за моего замужества, да?

— Да.

— Но это нелепо! — сказал Вильфор.

— Простите, сударь, — сказал нотариус, — все это, напротив, весьма логично и, на мой взгляд, вполне вытекает одно из другого.

— Ты не хочешь, чтобы я вышла замуж за Франца д’Эпине?

— Нет, не хочу, — сказал взгляд старика.

— И вы лишаете вашу внучку наследства за то, что она выходит замуж вопреки вашему желанию? — воскликнул нотариус.

— Да, — ответил Нуартье.

— Так что, не будь этого брака, она была бы вашей наследницей?

— Да.

Вокруг старика воцарилось глубокое молчание.

Нотариусы совещались друг с другом; Валентина с благодарной улыбкой смотрела на деда; Вильфор кусал свои тонкие губы; его жена не могла подавить радость, помимо ее воли выразившуюся на ее лице.

— Но мне кажется, — сказал наконец Вильфор, первым прерывая молчание, — что я один призван судить, насколько нам подходит этот брак. Я один распоряжаюсь рукой моей дочери, я хочу, чтобы она вышла замуж за господина Франца д’Эпине, и она будет его женой.

Валентина, вся в слезах, опустилась в кресло.

— Сударь, — сказал нотариус, обращаясь к старику, — как вы намерены распорядиться вашим состоянием в том случае, если мадемуазель Валентина выйдет замуж за господина д’Эпине?

Старик был недвижим.

— Однако вы намерены им распорядиться?

— Да, — показал Нуартье.

— В пользу кого-нибудь из вашей семьи?

— Нет.

— Так в пользу бедных?

— Да.

— Но вам известно, — сказал нотариус, — что закон не позволит вам совсем обделить вашего сына?

— Да.

— Так что вы распорядитесь только той частью, которой вы можете располагать по закону?

Нуартье остался недвижим.

— Вы продолжаете настаивать на том, чтобы распорядиться всем вашим состоянием?

Да.

— Но после вашей смерти ваше завещание будет оспорено.

— Нет.

— Мой отец меня знает, сударь, — сказал Вильфор, — он знает, что его воля для меня священна, притом он понимает, что я в моем положении не могу судиться с бедняками.

Во взгляде Нуартье светилось торжество.

— Как вы решите, сударь? — спросил нотариус Вильфора.

— Никак; мой отец так решил, а я знаю, что он не меняет своих решений. Мне остается только подчиниться. Эти девятьсот тысяч франков уйдут из семьи и обогатят приюты, но я не исполню каприза старика и поступлю согласно своей совести.

И Вильфор удалился в сопровождении жены, предоставляя отцу изъявлять свою волю как ему угодно.

В тот же день завещание было составлено; привели свидетелей, оно было прочитано и одобрено стариком, запечатано при всех и отдано на хранение г-ну Дешану, нотариусу семьи Вильфор.

III
ТЕЛЕГРАФ

Вернувшись к себе, супруги Вильфор узнали, что в гостиной их ждет приехавший с визитом граф де Монте-Кристо; г-жа де Вильфор, слишком взволнованная, чтобы сразу выйти к нему, пришла к себе в спальню; королевский прокурор, более в себе уверенный, прямо направился в гостиную. Но как он ни умел держать себя в руках, как ни владел выражением своего лица, он не был в силах скрыть свою мрачность, и граф, на губах которого сияла лучезарная улыбка, обратил внимание на его озабоченный и угрюмый вид.

— Что с вами, господин де Вильфор? — спросил он после первых приветствий. — Быть может, я явился как раз в ту минуту, когда вы писали какой-нибудь нешуточный обвинительный акт?

Вильфор попытался улыбнуться.

— Нет, граф, — сказал он, — в данном случае жертва— я сам. Это я проиграл дело, а над обвинительным актом работали случай, упрямство и безумие.

— Что вы хотите сказать? — спросил Монте-Кристо с прекрасно разыгранным участием. — У вас в самом деле серьезные неприятности?

— Не стоит и говорить, граф, — сказал Вильфор с полным горечи спокойствием, — пустяки, просто денежная потеря.

— Да, конечно, — ответил Монте-Кристо, — денежная потеря — пустяки, если обладать таким состоянием, как ваше, и таким философским и возвышенным умом, как ваш!

— Поэтому, — ответил Вильфор, — я и озабочен не из-за денег, хотя как-никак девятьсот тысяч франков стоят того, чтобы о них пожалеть или, во всяком случае, чтобы подосадовать. Меня огорчает больше всего эта игра судьбы, случая, предопределения, не знаю, как назвать ту силу, что обрушила на меня этот удар, уничтожила мои надежды на богатство и, быть может, разрушила будущность моей дочери из-за каприза впавшего в детство старика.

— Да что вы! Как же так? — воскликнул граф. — Девятьсот тысяч франков, вы говорите? Вы правы, эта сумма стоит того, чтобы о ней пожалел даже философ. Но кто же вам доставил такое огорчение?

— Мой отец, о котором я вам рассказывал.

— Господин Нуартье? Неужели? Но вы мне говорили, насколько я помню, что он совершенно парализован и утратил все свои способности?

— Да, физические способности, потому что он не в состоянии двигаться, не в состоянии говорить, и, несмотря на это, он мыслит, он желает, он действует, как видите. Я ушел от него пять минут тому назад; он сейчас занят тем, что диктует двум нотариусам свое завещание.

— Так, значит, он заговорил?

— Нет, но заставил себя понять.

— Каким образом?

— Взглядом: его глаза продолжают жить и, как видите, убивают.

— Мой друг, — сказала г-жа де Вильфор, входя в комнату, — мне кажется, вы преувеличиваете.

— Сударыня… — приветствовал ее с поклоном граф.

Госпожа де Вильфор ответила самой очаровательной улыбкой.

— Но что я слышу от господина де Вильфора? — спросил Монте-Кристо. — Что за непонятная немилость?..

— Непонятная, вот именно! — сказал королевский прокурор, пожимая плечами. — Старческий каприз!

— А разве нет способа заставить его изменить решение?

— Нет, есть, — сказала г-жа де Вильфор, — и только от моего мужа зависит, чтобы это завещание было составлено не в ущерб Валентине, а, наоборот, в ее пользу.

Увидев, что супруги начали говорить загадками, граф принял рассеянный вид и стал с глубочайшим вниманием и явным одобрением следить за Эдуаром, подливавшим чернила в птичье корытце.

— Дорогая моя, — возразил Вильфор жене, — вы знаете, что я не склонен разыгрывать у себя в доме патриарха и никогда не воображал, будто судьбы мира зависят от моего мановения. Но все же необходимо, чтобы моя семья считалась с моими решениями и чтобы безумие старика и капризы ребенка не разрушали давно обдуманных мною планов. Барон д’Эпине был моим другом, вы это знаете, и его сын был бы для нашей дочери наилучшим мужем.

— Так, по-вашему, — сказала г-жа де Вильфор, — Валентина с ним сговорилась?.. В самом деле… она всегда противилась этому браку, и я не удивлюсь, если все, что мы сейчас видели и слышали, окажется просто выполнением заранее составленного ими плана.

— Поверьте, — сказал Вильфор, — что так не отказываются от капитала в девятьсот тысяч франков.

— Она отказалась бы и от мира, ведь она год тому назад собиралась уйти в монастырь.

— Все равно, — возразил Вильфор, — говорю вам, этот брак состоится!

— Вопреки воле вашего отца? — сказала г-жа Вильфор, пробуя играть на другой струне. — Это не шутка!

Монте-Кристо делал вид, что не слушает, но не пропускал ни одного слова из этого разговора.

— Сударыня, — возразил Вильфор, — я должен сказать, что всегда почитал господина Нуартье, потому что естественное сыновнее чувство соединялось у меня с сознанием его нравственного превосходства и потому, что отец для нас вдвойне священ: как наш родитель и как наш господин; но не могу же я считать теперь разумным старика, который, в память своей ненависти к отцу, ненавидит сына; с моей стороны было бы смешно согласовать свое поведение с его капризами. Я не перестану относиться с глубочайшим почтением к господину Нуартье, я безропотно подчинюсь наложенной им на меня денежной каре, но решение мое останется непреклонным, и общество рассудит, на чьей стороне был здравый смысл. Я выдам замуж мою дочь за барона Франца д’Эпине, так как считаю, что это хороший и почетный брак, и так как в конечном счете я хочу выдать свою дочь за того, кто мне подходит.

— Вот как, — сказал граф, у которого королевский прокурор то и дело взглядом просил одобрения, — вот как! Господин Нуартье, по вашим словам, лишает мадемуазель Валентину наследства за то, что она выходит замуж за барона Франца д’Эпине?

— Вот именно, в этом вся причина, — сказал Вильфор, пожимая плечами.

— Во всяком случае, видимая причина, — прибавила г-жа де Вильфор.

— Действительная причина, сударыня. Поверьте, я знаю своего отца.

— Можете вы это понять? — спросила молодая женщина. — Чем, скажите пожалуйста, господин д’Эпине хуже всякого другого?

— В самом деле, — сказал граф, — я встречал господина Франца д’Эпине; это ведь сын генерала де Кенель, впоследствии барона д’Эпине?

— Совершенно верно, — сказал Вильфор.

— Он показался мне очаровательным молодым человеком.

— Поэтому я и уверена, что эго только предлог, — сказала г-жа де Вильфор. — Старики становятся тиранами в отношении тех, кого они любят; господин Нуартье просто не желает, чтобы его внучка выходила замуж.

— Но, может быть, у этой ненависти есть какая-нибудь причина? — спросил Монте-Кристо.

— Бог мой, откуда же это можно знать?

— Может быть, политические разногласия?

— Действительно, мой отец и отец господина д’Эпине жили в бурное время; я видел лишь последние дни его, — сказал Вильфор.

— Ваш отец, кажется, был бонапартист? — спросил Монте-Кристо. — Мне помнится, вы говорили что-то в этом роде.

— Мой отец был прежде всего якобинец, — возразил Вильфор, забыв в своем волнении о всякой осторожности, — и тога сенатора, накинутая на его плечи Наполеоном, изменила лишь его наряд, но не его самого. Когда мой отец участвовал в заговорах, он делал это не из любви к императору, а из ненависти к Бурбонам; самое страшное в нем было то, что он никогда не сражался за неосуществимые утопии, а всегда бился лишь за действительно возможное, и при этом следовал ужасной теории монтаньяров, которые не останавливались ни перед чем, чтобы достигнуть своей цели.

— Ну, вот видите, — сказал Монте-Кристо, — в этом все дело. Нуартье и д’Эпине столкнулись на политической почве. Хотя генерал д’Эпине и служил в войсках Наполеона, но он в душе был роялистом, правда? Ведь это тот самый, что был убит однажды ночью при выходе из бонапартистского клуба, куда его завлекли в надежде найти в нем собрата?

Вильфор почти с ужасом взглянул на графа.

— Я ошибаюсь? — спросил Монте-Кристо.

— Напротив, — сказала г-жа де Вильфор, — это так и есть, и именно поэтому мой муж, желая изгладить всякое воспоминание о былой вражде, решил соединить любовью двух детей, отцы которых ненавидели друг друга.

— Превосходная мысль! — сказал Монте-Кристо. — Мысль, исполненная милосердия; свет должен рукоплескать ей. В самом деле, было бы прекрасно, если бы мадемуазель Нуартье де Вильфор стала называться госпожой Франц д’Эпине.

Вильфор вздрогнул и посмотрел на Монте-Кристо, как бы желая прочесть в глубине его сердца намерение, которое продиктовало ему эти слова.

Но на губах графа играла обычная приветливая улыбка. И на этот раз королевский прокурор, несмотря на всю свою проницательность, опять не увидел ничего, кроме оболочки.

— Поэтому, — продолжал Вильфор, — хотя утрата состояния деда и большое несчастье для Валентины, я все-таки не думаю, чтобы это могло расстроить ее брак. Я не думаю, чтобы господина д’Эпине могла смутить эта денежная потеря; он увидит, что я, пожалуй, стою больше этой суммы, я, жертвующий ею ради того, чтобы сдержать свое слово; он примет также в расчет, что Валентина и без того унаследовала после матери большое состояние; оно находится в распоряжении маркиза и маркизы де Сен-Меран, ее деда и бабки с материнской стороны, а они оба ее нежно любят.

— И они заслуживают того, чтобы их любили и за ними ухаживали так же, как это делает Валентина по отношению к господину Нуартье, — сказала г-жа де Вильфор. — Впрочем, не позже чем через месяц они приедут в Париж, и Валентине после такого оскорбления не к чему будет вечно сидеть с Нуартье, как она сидела до сих пор.

Граф благосклонно внимал нестройным голосам оскорбленного самолюбия и обманутой корысти.

— Я заранее прошу вас простить мне то, что я скажу, — заметил Монте-Кристо после краткого молчания, — но мне кажется, что если господин Нуартье и лишает наследства мадемуазель де Вильфор, виновную в том, что она хочет выйти замуж за человека, отца которого он ненавидел, то он не может сделать подобного упрека нашему милому Эдуару.

— Ведь правда, граф? — воскликнула г-жа де Вильфор с непередаваемым выражением. — Правда, это несправедливо, чудовищно несправедливо? Бедный Эдуар — такой же внук господина Нуартье, как и Валентина, а между тем, если бы она не выходила замуж за Франца д’Эпине, Нуартье оставил бы ей все свое состояние. Наконец, Эдуар — носитель родового имени, и все же Валентина, даже если дед лишит ее наследства, окажется втрое богаче, чем он.

Монте-Кристо не произносил ни слова и только внимательно слушал.

— Знаете, граф, — сказал Вильфор, — не будем больше говорить об этих семейных неурядицах. Да, правда, мое состояние пойдет на увеличение доходов бедных, а в наше время они-то и являются настоящими богачами. Да, мой отец лишил меня законных надежд, и притом без всякой моей вины, но я поступлю как человек здравомыслящий, как человек благородный. Я обещал господину д’Эпине доходы с этого капитала — и он их получит, даже если мне ради этого придется пойти на самые тяжкие лишения.

— А все-таки, — возразила г-жа де Вильфор, неотступно возвращаясь к преследовавшей ее мысли, — может быть, лучше посвятить д’Эпине в эту неприятную историю, чтобы он сам возвратил данное ему слово?

— Это было бы большим несчастьем! — воскликнул Вильфор.

— Большим несчастьем? — переспросил Монте-Кристо.

— Разумеется, — сказал несколько спокойнее Вильфор, — брак, расстроившийся даже из-за денежных недоразумений, бросает тень на невесту; кроме того, всякие старые слухи, которым я хотел положить конец, возникнут снова. Но нет, этого не будет. Господин д’Эпине, если он честный человек, сочтет себя еще более связанным тем, что Валентина лишена наследства, иначе вышло бы, что им руководила только алчность; нет, этого не может быть.

— Я думаю так же, — сказал Монте-Кристо, пристально глядя на г-жу Вильфор. — Будь я настолько другом господина де Вильфора, чтобы иметь право давать советы, я сказал бы: так как Франц д’Эпине должен, по-видимому, скоро вернуться, надо повести это дело так, чтобы оно уже не могло расстроиться; словом, я бы начал борьбу, которая может окончиться только к чести господина де Вильфора.

Этот последний, услышав мнение графа, видимо, очень обрадовался; жена его слегка побледнела.

— Отлично, — сказал Вильфор, — именно это я хотел услышать, и я воспользуюсь вашим советом, — добавил он, подавая руку Монте-Кристо. — Итак, прошу всех в этом доме считать, что все случившееся здесь сегодня не имеет никакого значения: наши планы остаются неизменными.

— Сударь, — сказал граф, — смею вас уверить, что свет, как бы ни был несправедлив, оценит вашу решимость; ваши друзья будут гордиться вами, а господин д’Эпине, даже если бы ему пришлось взять мадемуазель де Вильфор без всякого приданого, хотя это и не так, будет счастлив вступить в семью, где умеют подняться до такого самопожертвования, чтобы сдержать свое слово и исполнить свой долг.

С этими словами граф встал и собрался уйти.

— Вы нас покидаете, граф? — сказала г-жа де Вильфор.

— Я принужден это сделать, сударыня, я заехал только напомнить вам ваше обещание быть у меня в субботу.

— Неужели вы могли думать, что мы забудем?

— Вы слишком добры, сударыня, но господин де Вильфор занят такими важными и подчас неотложными делами…

— Мой муж дал слово, граф, — сказала г-жа де Вильфор, — а вы могли убедиться, что он верен ему даже в том случае, когда он много теряет от этого, здесь же он может быть только в выигрыше.

— Обед состоится в вашем доме на Елисейских полях? — спросил Вильфор.

— Нет, — отвечал Монте-Кристо, — тем ценнее ваша самоотверженность: это будет за городом.

— За городом?

— Да.

— Где же? В окрестностях Парижа?

— У самых ворот, полчаса езды от заставы: в Отее.

— В Отее! — воскликнул Вильфор. — Да, правда, жена говорила мне, что вы живете в Отее, ей ведь оказали помощь в вашем доме. А в каком месте Отея?

— На улице Фонтен.

— На улице Фонтен? — продолжал Вильфор сдавленным голосом. — Какой номер?

— Двадцать восемь.

— Так это вам продали дом маркиза де Сен-Мерана? — воскликнул Вильфор.

— Маркиза де Сен-Мерана? — спросил Монте-Кристо. — Разве этот дом принадлежал маркизу де Сен-Мерану?

— Да, — отвечала г-жа де Вильфор, — и можете себе представить, граф, какая странность…

— Что именно?

— Вы согласны, что это прелестный дом, не правда ли?

— Очаровательный.

— А мой муж никогда не соглашался поселиться в нем.

— Право, сударь, — сказал Монте-Кристо, — это предубеждение, которого я не могу понять.

— Я не люблю Отея, — с усилием ответил королевский прокурор.

— Но, надеюсь, я не буду столь несчастлив, — с беспокойством сказал Монте-Кристо, — чтобы эта антипатия лишила меня удовольствия видеть вас у себя?

— Нет, граф… я надеюсь… поверьте, я сделаю все возможное, — пробормотал Вильфор.

— Нет, я не принимаю никаких отговорок, — отвечал Монте-Кристо. — В субботу, в шесть часов, я жду вас, и если вы не придете, то, знаете, я могу подумать… что с этим домом, уже двадцать лет необитаемым, связано нечто зловещее, какая-нибудь кровавая легенда.

— Я приеду, граф, приеду, — поспешно заявил Вильфор.

— Благодарю вас, — сказал Монте-Кристо. — А теперь разрешите откланяться.

— В самом деле, граф, вы сказали, что принуждены покинуть нас, — сказала г-жа де Вильфор, — и даже как будто собирались сказать, почему именно, но как раз заговорили о другом.

— Право, сударыня, — сказал Монте-Кристо, — я боюсь сознаться вам, куда я еду.

— Все равно, скажите.

— Я, как настоящий ротозей, собираюсь поехать посмотреть на одну вещь, о которой я нередко мечтал целыми часами.

— Что же это такое?

— Телеграф. Вот я и проговорился.

— Телеграф? — повторила г-жа де Вильфор.

— Да, телеграф. Мне иногда приходилось, в ясный солнечный день, видеть на краю дороги, на пригорке, эти вздымающиеся кверху черные суставчатые руки, похожие на лапы огромного жука, и, уверяю вас, я всегда глядел на них с волнением. Я думал о том, что эти странные знаки, так четко рассекающие воздух и передающие за триста льё неведомую волю человека, сидящего за столом, другому человеку, сидящему в конце линии за другим столом, вырисовываются на серых тучах или голубом небе только силою желания этого всемогущего властелина; и я думал о духах, сильфах, гномах — словом, о тайных силах— и смеялся. Но у меня никогда не являлось желания поближе рассмотреть этих огромных насекомых с белым брюшком и тощими черными лапами, потому что я боялся найти под их каменными крыльями маленькое человеческое существо, очень важное, очень педантичное, напичканное науками, кабалистикой или колдовством. Но в одно прекрасное утро я узнал, что всяким телеграфом управляет несчастный служака, получающий в год тысячу двести франков и созерцающий целый день не небо, как астроном, не воду, как рыболов, не пейзаж, как праздный гуляка, а такое же насекомое с белым брюшком и черными лапами — своего корреспондента, находящегося за четыре или пять льё от него. Тогда мне стало любопытно посмотреть вблизи на эту живую куколку, на то, как она из глубины своего кокона играет с соседней куколкой, дергая одну веревочку за другой.

— И вы едете туда?

— Я еду туда.

— На какой телеграф? Министерства внутренних дел или Обсерватории?

— Ни в коем случае; там я встретил бы людей, которые пожелают растолковать мне то, что я не хочу знать, и станут насильно объяснять мне тайну, которой сами не понимают. Черт возьми, я хочу сохранить свои иллюзии относительно насекомых: достаточно того, что я утратил иллюзии относительно людей. Так что я не поеду ни на телеграф Министерства внутренних дел, ни на телеграф Обсерватории. Мне нужен телеграф на вольном воздухе, чтобы увидеть без прикрас бедного малого, окаменевшего в своей башенке.

— Хоть вы и знатный вельможа, но очень странный человек, — сказал Вильфор.

— Какую линию вы посоветуете мне осмотреть?

— Ту, где сейчас идет самая усиленная работа.

— Отлично. Значит, испанскую?

— Конечно. Хотите получить письмо от министра, чтобы вам объяснили…

— Нет, нет, — сказал Монте-Кристо, — наоборот, я же говорю, что ничего не хочу понимать. С той минуты, как я что-нибудь пойму, телеграф перестанет существовать для меня и останется только знак, посланный господином Дюшателем или господином де Монталиве и переданный байоннскому префекту в виде двух греческих слов: TfjXe, ypacpeiv. А я хочу оставить во всей их чистоте насекомое с черными лапами и страшное слово и сохранить все мое к ним почтение.

— Так поезжайте, потому что через два часа совсем стемнеет и вы ничего не увидите.

— Вы меня пугаете! Который из них всего ближе?

— На дороге в Байонну?

— Да, хотя бы на дороге в Байонну.

— Шатийонский.

— А после шатийонского?

— Кажется, на башне в Монлери.

— Благодарю вас, до свидания! В субботу я расскажу вам о своих впечатлениях.

В дверях граф столкнулся с нотариусами, которые только что лишили Валентину наследства и уходили, очень довольные тем, что составили акт, делающий им немалую честь.

IV
СПОСОБ ИЗБАВИТЬ САДОВОДА ОТ СОНЬ, ПОЕДАЮЩИХ ЕГО ПЕРСИКИ

Не в тот же вечер, как он говорил, а на следующее утро граф де Монте-Кристо выехал через заставу Анфер, направился по орлеанской дороге, миновал деревню Лина, не останавливаясь около телеграфа, который как раз в то время, когда граф проезжал мимо, двигал своими длинными, тощими руками, и доехал до башни в Монлери, расположенной, как всем известно, на самой возвышенной точке одноименной долины.

У подножия холма граф вышел из экипажа и по узенькой круговой тропинке, шириной в полтора фута, начал подниматься в гору; дойдя до вершины, он оказался перед изгородью, на которой уже зеленели плоды, сменившие розовые и белые цветы.

Монте-Кристо принялся искать калитку и не замедлил ее найти. Это была деревянная решетка, привешенная на ивовых петлях и запирающаяся посредством гвоздя и веревки. Граф тотчас же освоился с этим механизмом, и калитка отворилась.

Граф очутился в маленьком садике в двадцать шагов длиной и двенадцать шириной; с одной стороны он был окаймлен той частью изгороди, в которой было устроено остроумное приспособление, описанное нами под названием калитки, а с другой примыкал к старой башне, обвитой плющом и усеянной желтыми левкоями и гвоздиками.

Никто бы не сказал, что эта башня, вся с морщинах и цветах, словно бабушка, которую пришли поздравить внуки, могла бы поведать немало ужасных драм, если бы у нее нашелся и голос в придачу к тем грозным ушам, которые старая пословица приписывает стенам.

Через садик можно было пройти по дорожке, посыпанной красным песком и окаймленной бордюром из старого толстого букса, чьи оттенки привели бы в восхищение взор Делакруа, нашего современного Рубенса. Дорожка эта имела вид восьмерки и заворачивала, переплетаясь, так что на пространстве в двадцать шагов можно было сделать прогулку в целых шестьдесят. Никогда еще Флоре, веселой и юной богине добрых латинских садовников, не служили так старательно и так чистосердечно, как в этом маленьком садике.

В самом деле, на двадцати розовых кустах, составлявших цветник, не было ни одного листочка со следами мушки, ни одной жилки, обезображенной зеленой тлей, которая опустошает и пожирает растения на сырой почве. А между тем в саду было достаточно сыро; об этом говорили черная, как сажа, земля и густая листва деревьев. Впрочем, естественную влажность быстро заменила бы искусственная благодаря врытой в углу сада бочке со стоячей водой, где на зеленой ряске неизменно пребывали лягушка и жаба, которые, вероятно, из-за несоответствия характеров, постоянно сидели друг к другу спиной на противоположных сторонах круга.

При всем том на дорожках не было ни травинки, на клумбах — ни одного сорного побега; ни одна модница, не холит и не подрезает так тщательно герани, кактусы и рододендроны в своей фарфоровой жардиньерке, как это делал хозяин садика, пока еще незримый.

Закрыв за собой калитку и зацепив веревку на гвоздь, Монте-Кристо остановился и окинул взглядом все это владение.

— По-видимому, — сказал он, — телеграфист держит садовников или сам страстный садовод.

Вдруг он наткнулся на что-то притаившееся за тачкой, наполненной листьями; это что-то с удивленным восклицанием выпрямилось, и Монте-Кристо очутился лицом к лицу с человечком лет пятидесяти; человечек был занят собиранием земляники, которую он раскладывал на виноградных листьях.

У него было двенадцать виноградных листьев и почти столько же ягод земляники.

Поднимаясь, старичок едва не уронил ягоды, листья и тарелку.

— Собираете урожай? — сказал, улыбаясь, Монте-Кристо.

— Простите, сударь, — ответил старичок, поднося руку к фуражке, — я, правда, не наверху, но я только что сошел оттуда.

— Не беспокойтесь из-за меня, друг мой, — сказал граф, — собирайте ваши ягоды, если это еще не все.

— Осталось еще десять, — сказал старичок, — видите, вот одиннадцать, а у меня их двадцать одна, на пять больше, чем в прошлом году. И неудивительно, весна в этом году стояла теплая, а землянике, сударь, если что нужно, так это солнце. Вот почему вместо шестнадцати, которые были в прошлом году, у меня теперь, как видите, одиннадцать уже сорванных, двенадцать, тринадцать, четырнадцать, пятнадцать, шестнадцать, семнадцать, восемнадцать… Боже мой, двух не хватает! Они еще вчера были, сударь, они были здесь, я в этом уверен, я их пересчитал. Это, наверное, сынишка тетки Симон напроказничал; я видел, как он шнырнул здесь сегодня утром! Маленький негодяй, красть в саду! Видно, он не знает, чем это может кончиться!

— Да, это не шутка, — сказал Монте-Кристо. — Но надо принять во внимание молодость преступника и его желание полакомиться.

— Разумеется, — отвечал садовод, — но от этого не легче. Однако еще раз прошу вас извинить меня сударь; может быть, я заставляю ждать начальника?

И он боязливо разглядывал графа и его синий фрак.

— Успокойтесь, мой друг, — сказал граф, со своей улыбкой, которая, по его желанию, могла быть такой страшной и такой доброжелательной и которая на этот раз выражала одну только доброжелательность, — я совсем не начальник, явившийся вас ревизовать, а просто путешественник; меня привлекло сюда любопытство, и я начинаю даже сожалеть о своем приходе, так как вижу, что отнимаю у вас время.

— Мое время недорого стоит, — возразил, грустно улыбаясь, старичок. — Правда, оно казенное, и мне не следовало бы его расточать, но мне дали знать, что я могу отдохнуть час (он взглянул на солнечные часы, ибо в садике при монлерийской башне имелось все что угодно, даже солнечные часы), видите, у меня осталось еще десять минут, а земляника моя поспела, и еще один день… К тому же, сударь, поверите ли, у меня ее поедают сони.

— Вот чего бы я никогда не подумал, — серьезно отвечал Монте-Кристо, — сони — неприятные соседи, раз уж мы не едим их в меду, как это делали римляне.

— Вот как? Римляне их ели? — спросил садовод. — Ели сонь?

— Я читал об этом у Петрония, — ответил граф.

— Неужели? Не думаю, чтобы это было вкусно, хоть и говорят: «жирный, как соня». Да и неудивительно, что они жирные, раз они спят весь Божий день и просыпаются только для того, чтобы жевать всю ночь. Знаете, в прошлом году у меня было четыре абрикоса, и один они испортили. Созрел у меня и гладкокожий персик, единственный правда, — это большая редкость, — ну так вот, сударь, они у него сожрали бок, повернутый к стене. Чудный персик, удивительно вкусный] Я никогда такого не ел.

— Вы его съели? — спросил Монте-Кристо.

— То есть оставшуюся половину, понятно. Это было восхитительно. Да, эти господа умеют выбирать лакомые куски. Совсем как сынишка тетки Симон: он уж, конечно, выбрал не самые плохие ягоды! Но в этом году, — продолжал садовод, — будьте спокойны, такого не случится, хотя бы мне пришлось караулить всю ночь, когда плоды начнут созревать.

Монте-Кристо услышал достаточно. У каждого человека есть своя страсть, грызущая ему сердце, как у каждого плода есть свой червь; страстью телеграфиста было садоводство.

Монте-Кристо начал обрывать виноградные листья, заслонявшие солнце, и этим покорил сердце садовода.

— Вы пришли посмотреть на телеграф, сударь? — спросил он.

— Да, если, конечно, это не запрещено вашими правилами.

— Отнюдь не запрещено, — отвечал садовод, — ведь в этом нет никакой опасности: никто не знает и не может знать, что мы передаем.

— Мне действительно говорили, — сказал граф, — что вы повторяете сигналы, которые сами не понимаете.

— Разумеется, сударь, и я этим очень доволен, — сказал, смеясь, телеграфист.

— Почему же?

— Потому что таким образом я не несу никакой ответственности. Я машина, и только, и раз я действую, то с меня ничего больше не спрашивают.

«Черт побери, — подумал Монте-Кристо, — неужели я натолкнулся на человека, который ни к чему не стремится? Тогда мне не повезло».

— Сударь, — сказал садовод, бросив взгляд на солнечные часы, — мои десять минут подходят к концу, и я должен вернуться на место. Не желаете ли подняться вместе со мной?

— Я следую за вами.

И Монте-Кристо вошел в башню, разделенную на три этажа; в нижнем находились кое-какие земледельческие орудия — заступы, грабли, лейки, стоявшие у стен, — это было его единственное убранство.

Второй этаж представлял обычное или, вернее, ночное жилье служащего; тут находилась скудная домашняя утварь, кровать, стол, два стула, каменный рукомойник да пучки сухих трав, подвешенные к потолку; граф узнал душистый горошек и испанские бобы, чьи зерна старичок сохранял вместе со стручками; все это он, с усердием ученого ботаника, снабдил соответствующими ярлычками.

— Скажите, сударь, много ли времени требуется, чтобы изучить телеграфное дело? — спросил Монте-Кристо.

— Долго тянется не обучение, а сверхштатная служба.

— А сколько вы получаете жалованья?

— Тысячу франков, сударь.

— Маловато.

— Да, но, как видите, дают квартиру.

Монте-Кристо окинул взглядом комнату.

— Не хватает только, чтобы он дорожил своим помещением, — пробормотал он.

Поднялись на третий этаж — тут и помещался телеграф. Монте-Кристо рассмотрел обе железные ручки, с помощью которых чиновник приводил в движение машину.

— Это чрезвычайно интересно, — сказал Монте-Кристо, — но в конце концов такая жизнь должна вам казаться скучноватой?

— Вначале, оттого что все время приглядываешься, сводит шею, но через год-другой привыкаешь; а потом ведь у нас бывают часы отдыха в свободные дни.

— Свободные дни?

— Да.

— Какие же?

— Когда туман.

— Да, верно.

— Это мои праздники; в такие дни я спускаюсь в сад и сажаю, подрезаю, подстригаю, обираю гусениц — в общем, время проходит незаметно.

— Давно вы здесь?

— Десять лет да пять лет сверхштатной службы, так что всего пятнадцать.

— А от роду вам…

— Пятьдесят пять.

— Сколько лет надо прослужить, чтобы получить пенсию?

— Ах, сударь, двадцать пять лет.

— А как велика пенсия?

— Сто экю.

— Бедное человечество! — пробормотал Монте-Кристо.

— Что вы сказали, сударь? — спросил чиновник.

— Я говорю, что все это чрезвычайно интересно.

— Что именно?

— Все, что вы мне показываете… И вы совсем ничего не понимаете в ваших сигналах?

— Совсем ничего.

— И никогда не пытались понять?

— Никогда, зачем мне это?

— Но ведь есть сигналы, относящиеся именно к вам?

— Разумеется.

— Их вы понимаете?

— Они всегда одни и те же.

— И они гласят?..

— «Ничего нового»… «У вас свободный час»… или: «До завтра»…

— Да, это сигналы невинные, — сказал граф. — Но посмотрите, кажется, ваш корреспондент приходит в движение?

— Да, верно; благодарю вас, сударь.

— Что же он вам говорит? Что-нибудь, что вы понимаете?

— Да, он спрашивает, готов ли я.

— И вы отвечаете?..

— Сигналом, который указывает моему корреспонденту справа, что я готов, и в то же время предлагает корреспонденту слева в свою очередь приготовиться.

— Остроумно сделано, — сказал граф.

— Вот вы сейчас увидите, — с гордостью продолжал старичок, — через пять минут он начнет говорить.

— Значит, у меня в распоряжении целых пять минут, — заметил Монте-Кристо, — это больше, чем мне нужно. Дорогой мой, — сказал он, — разрешите задать вам один вопрос?

— Пожалуйста.

— Вы любите садоводство?

— Страстно.

— И вам было бы приятно иметь сад и две десятины вместо площадки в двадцать футов?

— Сударь, я обратил бы его в земной рай.

— Вам плохо живется на тысячу франков?

— Довольно плохо, но как-никак я справляюсь.

— Да, но садик у вас жалкий.

— Вот это верно, садик невелик.

— И к тому же населен сонями, которые все пожирают.

— Да, это мой бич.

— Скажите, что если бы, на вашу беду, вы отвернулись в ту минуту, когда задвигается ваш корреспондент справа?

— Я бы не видел их сигналов.

— И что случилось бы?

— Я не мог бы их повторить.

— И тогда?

— Тогда меня оштрафовали бы за то, что я по небрежности не повторил их.

— На сколько?

— На сто франков.

— На десятую часть годового жалованья; недурно!

— Что поделаешь! — сказал чиновник.

— Это с вами случалось? — спросил Монте-Кристо.

— Однажды случилось, сударь, когда я делал прививку на кусте желтых роз.

— Ну а если бы вам вздумалось что-нибудь переменить в сигналах или передать другие?

— Тогда дело другое: тогда меня сместили бы и я лишился бы пенсии.

— В триста франков?

— Да, сударь, в сто экю; так что, вы понимаете, я никогда не сделаю ничего подобного.

— Даже за сумму, равную вашему пятнадцатилетнему жалованью? Вам об этом стоит подумать, как вы находите?

— За пятнадцать тысяч франков?

— Да.

— Сударь, вы меня пугаете.

— Ну вот еще!

— Сударь, вы хотите соблазнить меня?

— Вот именно. Понимаете, пятнадцать тысяч франков!

— Сударь, позвольте мне лучше смотреть на моего корреспондента справа.

— Напротив, не смотрите на него, а посмотрите на это.

— Что это?

— Как? Вы не знаете этих бумажек?

— Кредитные билеты!

— Самые настоящие, и их здесь пятнадцать.

— А чьи они?

— Ваши, если вы пожелаете.

— Мои! — воскликнул, задыхаясь, чиновник.

— Ну да, ваши, в полную собственность.

— Сударь, мой корреспондент справа задвигался.

— Ну и пусть себе.

— Сударь, вы отвлекаете меня, и меня оштрафуют.

— Это вам обойдется в сто франков; вы видите, что в ваших интересах взять эти пятнадцать тысяч франков.

— Сударь, мой корреспондент справа теряет терпение, он повторяет свои сигналы.

— Не обращайте на него внимания и берите.

Граф сунул пачку в руку чиновника.

— Но это еще не все, — сказал он. — Вы не сможете жить на пятнадцать тысяч франков.

— За мной остается еще мое место.

— Нет, вы его потеряете, потому что сейчас вы дадите не тот сигнал, который вам дал ваш корреспондент.

— О, сударь, что вы мне предлагаете?

— Детскую шалость.

— Сударь, если меня к этому не принудят…

— Я именно и собираюсь вас принудить.

И Монте-Кристо достал из кармана вторую пачку.

— Тут еще десять тысяч франков, — сказал он, — с теми пятнадцатью, которые у вас в кармане, это составит двадцать пять тысяч. За пять тысяч вы приобретете хорошенький домик и две десятины земли; остальные двадцать тысяч дадут вам тысячу франков годового дохода.

— Сад в две десятины!

— И тысяча франков дохода.

— Боже мой, Боже мой!

— Да берите же!

И Монте-Кристо насильно вложил в руку чиновника эти десять тысяч франков.

— Что я должен сделать?

— Ничего особенного.

— Но все-таки?

— Повторите все эти сигналы.

Монте-Кристо достал из кармана бумагу, на которой были изображены три сигнала и номера, указывавшие порядок, в котором их требовалось передать.

— Как видите, это не займет много времени.

— Да, но…

— Уж теперь у вас будут гладкокожие персики и все что угодно.

Удар попал в цель: красный от возбуждения и весь в поту, старичок проделал один за другим все три сигнала, данные ему графом, несмотря на отчаянные призывы корреспондента справа, который, ничего не понимая в происходящем, начинал думать, что любитель персиков сошел с ума.

Что касается корреспондента слева, то тот добросовестно повторил его сигналы, которые в конце концов были приняты Министерством внутренних дел.

— Теперь вы богаты, — сказал Монте-Кристо.

— Да, — сказал чиновник, — но какой ценой?

— Послушайте, мой друг, — сказал Монте-Кристо, — я не хочу, чтобы вас мучила совесть: поверьте, клянусь вам, вы никому не сделали вреда и только содействовали Божьему промыслу.

Чиновник разглядывал кредитные билеты, ощупывал их, считал; он то бледнел, то краснел; наконец он побежал в свою комнату, чтобы выпить стакан воды, но, не успев добежать до рукомойника, потерял сознание среди своих сухих бобов.

Через пять минут после того как телеграфное сообщение достигло Министерства внутренних дел, Дебрэ приказал запрячь лошадей в карету и помчался к Дангларам.

— У вашего мужа есть облигации испанского займа? — спросил он баронессу.

— Еще бы! Миллионов на шесть.

— Пусть он продает их по любой цене.

— Это почему?

— Потому что Дон Карлос бежал из Буржа и вернулся в Испанию.

— Откуда вам это известно?

— Да оттуда, — сказал, пожимая плечами, Дебрэ, — откуда мне все известно.

Баронесса не заставила себя упрашивать, она бросилась к мужу; тот бросился к своему маклеру и велел ему продавать по любой цене.

Когда увидели, что Данглар продает, испанские бумаги тотчас упали. Данглар потерял на этом пятьсот тысяч франков, но избавился от всех своих облигаций.

Вечером в «Вестнике» было напечатано:

«Телеграфное сообщение.

Король Дон Карлос, несмотря на установленный за ним надзор, тайно скрылся из Буржа и вернулся в Испанию через каталонскую границу. Барселона восстала и перешла на его сторону».

Весь вечер только и было разговоров, что о предусмотрительности Данглара, успевшего продать свои облигации, об удаче этого биржевика, потерявшего всего лишь пятьсот тысяч франков в такой катастрофе.

А те, кто сохранил свои облигации или купил бумаги Данглара, считали себя разоренными и провели прескверную ночь.

На следующий день в «Монитёре» было напечатано:

«Вчерашнее сообщение „Вестника“ о бегстве Дон Карлоса и о восстании в Барселоне ни на чем не основано.

Король Дон Карлос не покидал Буржа, и на полуострове царит полное спокойствие.

Поводом к этой ошибке послужил телеграфный сигнал, неверно понятый вследствие тумана».

Облигации поднялись вдвое против той цифры, на которую упали. В общей сложности, считая убыток и упущение возможной прибыли, это составило для Данглара потерю в миллион.

— Однако! — сказал Монте-Кристо Моррелю, находившемуся у него в то время, когда пришло известие о странном повороте на бирже, жертвой которого оказался Данглар. — За двадцать пять тысяч франков я сделал открытие, за которое охотно заплатил бы сто тысяч.

— В чем же заключается ваше открытие? — спросил Максимилиан.

— Я нашел способ избавить одного садовода от сонь, которые поедали его персики.

V
ПРИЗРАКИ

По внешнему виду в отеческом доме не было никакой роскоши, ничего такого, чего можно было бы ожидать от жилища, предназначенного великолепному графу Монте-Кристо. Но эта простота объяснялась желанием самого хозяина: он строго распорядился ничего не менять снаружи; чтобы в этом убедиться, достаточно было взглянуть на внутреннее убранство. В самом деле, стоило только переступить порог, как картина сразу менялась.

Убранством комнат и той быстротой, с которой все было сделано, Бертуччо превзошел самого себя. Как некогда герцог д’Антен приказал вырубить в одну ночь целую аллею, которая мешала взору Людовика XIV, так Бертуччо в три дня засадил совершенно голый двор, и прекрасные тополя и клены, привезенные вместе с огромными глыбами корней, затеняли главный фасад дома, перед которым на месте булыжника, заросшего травой, раскинулась лужайка, устланная дерном; пласты его, положенные не далее как утром, образовали широкий ковер, на котором еще блестели после поливки капли воды.

Впрочем, все распоряжения исходили от графа; он сам передал Бертуччо план, где было указано количество и расположение деревьев, которые следовало посадить, и размеры и форма лужайки, которая должна была заменить булыжник.

В таком виде дом стал неузнаваем, и сам Бертуччо уверял, что не узнает его в этой зеленой раме.

Управляющий не прочь был бы кстати изменить кое-что и в саду, но граф строго запретил что бы то ни было там трогать. Бертуччо вознаградил себя тем, что обильно украсил цветами прихожую, лестницы и камины.

Поистине, управляющий был одарен необыкновенной способностью выполнять приказания, а хозяин — чудесным умением заставить себе служить. И вот дом, уже двадцать лет никем не обитаемый, еще накануне такой мрачный и печальный, пропитанный тем затхлым запахом, который можно назвать запахом времени, в один день принял живой облик, наполнился теми ароматами, которые любил хозяин, и даже тем количеством света, которое он предпочитал; едва вступив в него, граф находил у себя под рукой свои книги и оружие, перед глазами — любимые картины, в прихожих — преданных ему собак и любимых певчих птиц; весь этот дом, проснувшийся от долгого сна, словно замок спящей красавицы, жил, пел и расцветал, подобно тем жилищам, которые давно нам милы и в которых, если мы имеем несчастье их покинуть, мы невольно оставляем частицу нашей души.

По двору весело сновали слуги: одни — занятые в кухнях и бегавшие по только что починенным лестницам с таким видом, как будто они всегда жили в этом доме; другие— приставленные к сараям, где экипажи, размещенные по номерам, стояли словно уже полвека, и к конюшням, где лошади, жуя овес, отвечали ржанием своим конюхам, которые разговаривали с ними гораздо почтительнее, чем иные слуги со своими хозяевами.

Библиотека помещалась в двух шкафах, вдоль двух стен, и содержала около двух тысяч томов; целое отделение было предназначено для новейших романов, и появившийся накануне уже стоял на месте, красуясь в своем красном с золотом переплете.

В другой части дома, против библиотеки, была устроена оранжерея, полная редких растений в огромных японских вазах; посередине оранжереи, чарующей глаз и обоняние, стоял бильярд, словно только час тому назад покинутый игроками, оставившими шары дремать на зеленом сукне.

Лишь одной комнаты не коснулся волшебник Бертуччо. Она была расположена в левом углу второго этажа, и в нее можно было войти по главной лестнице, а выйти по потайной; мимо этой комнаты слуги проходили с любопытством, а Бертуччо — с ужасом.

Ровно в пять часов граф, в сопровождении Али, подъехал к отеческому дому. Бертуччо ждал его прибытия с тревожным нетерпением: он надеялся услышать похвалу и в то же время опасался увидеть нахмуренные брови.

Монте-Кристо вышел из экипажа, прошел по всему дому и обошел сад, не проронив ни слова и ничем не выказав ни одобрения, ни недовольства.

Только войдя в свою спальню, помещавшуюся в конце, противоположном запертой двери, он указал рукой на маленький шкафчик из розового дерева, на который обратил внимание уже в первое свое посещение.

— Он годится только для перчаток, — заметил граф.

— Совершенно верно, ваше сиятельство, — ответил восхищенный Бертуччо, — откройте его: в нем перчатки.

В других шкафчиках точно так же оказалось именно то, что граф и ожидал в них найти: флаконы с духами, сигары, драгоценности.

— Хорошо! — сказал он наконец.

И Бертуччо удалился, осчастливленный до глубины души, настолько велико и могущественно было влияние этого человека на все окружающее.

Ровно в шесть часов у подъезда раздался конский топот. Это прибыл верхом на Медеа наш капитан спаги.

Монте-Кристо, приветливо улыбаясь, ждал его в дверях.

— Я уверен, что я первый, — крикнул ему Моррель, — я нарочно спешил, чтобы побыть с вами хоть минутку вдвоем, пока не соберутся остальные. Жюли и Эмманюель просили меня передать вам тысячу приветствий. А знаете, у вас здесь великолепно! Скажите, граф, ваши люди хорошо присмотрят за моей лошадью?

— Не беспокойтесь, дорогой Максимилиан, они знают свое дело.

— Ведь ее нужно хорошенько обтереть. Если бы вы видели, как она неслась! Настоящий вихрь!

— Еще бы, я думаю, лошадь, стоящая пять тысяч франков! — сказал Монте-Кристо тоном отца, говорящего со своим сыном.

— Вы о них жалеете? — спросил Моррель со своей открытой улыбкой.

— Я? Боже меня упаси! — ответил граф. — Нет. Мне было бы жаль только, если бы лошадь оказалась плоха.

— Она так хороша, дорогой граф, что Шато-Рено, первый знаток во Франции, и Дебрэ, пользующийся арабскими конями министерства, гонятся за мной сейчас и, как видите, отстают, а за ними мчатся по пятам лошади баронессы Данглар, которые делают не более не менее как шесть льё в час.

— Так, значит, они сейчас будут здесь? — спросил Монте-Кристо.

— Да. Да вот и они.

И действительно, у ворот, немедленно распахнувшихся, показались взмыленная пара и две тяжело дышащие верховые лошади. Карета, в сопровождении обоих всадников, описав круг, остановилась у подъезда.

Дебрэ мигом соскочил с седла и открыл дверцу кареты. Он подал руку баронессе, которая, выходя, сделала движение, не замеченное никем, кроме Монте-Кристо. Но от взгляда графа ничто не могло укрыться; он заметил, как при этом движении мелькнула белая записочка, столь же незаметная, как и самый жест, и с легкостью, говорившей о привычке, перешла из руки г-жи Данглар в руку секретаря министра.

Вслед за женой появился банкир, такой бледный, как будто он выходил не из кареты, а из могилы.

Быстрым, пытливым взглядом, понятным одному только Монте-Кристо, г-жа Данглар окинула двор, подъезд и фасад дома; затем, подавляя легкое волнение, которое, несомненно, отразилось бы на ее лице, если бы это лицо способно было бледнеть, она поднялась по ступеням, говоря Моррелю:

— Сударь, если бы вы были моим другом, я спросила бы вас, не продадите ли вы вашу лошадь?

Моррель изобразил улыбку, больше похожую на гримасу, и взглянул на Монте-Кристо, как бы умоляя выручить его из затруднительного положения.

Граф понял его.

— Ах, сударыня, — сказал он, — почему не ко мне относится ваш вопрос?

— Когда имеешь дело с вами, граф, — отвечала баронесса, — чувствуешь себя не вправе что-либо желать, потому что тогда, наверно, это получишь. Вот почему я и обратилась к господину Моррелю.

— К сожалению, — сказал граф, — я могу удостоверить, что господин Моррель не может уступить свою лошадь; оставить ее у себя — для него вопрос чести.

— Как так?

— Он держал пари, что объездит Медеа в полгода. Вы понимаете, баронесса, если он расстанется с ней до истечения срока пари, то он не только проиграет его, но будут говорить еще, что он испугался. А капитан спаги, даже ради прихоти хорошенькой женщины — хоть это, на мой взгляд, одна из величайших святынь в нашем мире, — не может допустить, чтобы о нем пошли такие слухи.

— Вы видите, баронесса, — сказал Моррель, с благодарностью улыбаясь графу.

. — Притом же, мне кажется, — сказал Данглар, с насильственной улыбкой, плохо скрывавшей его хмурый тон, — у вас и так достаточно лошадей.

Было не в обычае г-жи Данглар безнаказанно спускать подобные выходки, однако, к немалому удивлению молодых людей, она сделала вид, что не слышит, и ничего не ответила.

Монте-Кристо, у которого это молчание вызвало улыбку, ибо свидетельствовало о непривычном смирении, показывал баронессе две исполинские вазы китайского фарфора, на них извивались морские водоросли такой величины и такой работы, что, казалось, только сама природа могла создать их такими могучими, сочными и хитросплетенными.

Баронесса была в восхищении.

— Да в них можно посадить каштановое дерево из Тюильри! — сказала она. — Как только ухитрились обжечь эти громадины?

— Сударыня, — сказал Монте-Кристо, — разве можем ответить на это мы, умеющие мастерить статуэтки и стекло тоньше кисеи? Это работа других веков, в некотором роде создание гениев земли и моря.

— Вот как? И к какой примерно эпохе они относятся?

— Этого я не знаю; я слышал только, что какой-то китайский император велел построить особую обжигательную печь; в этой печи обожгли, одну за другой, двенадцать таких ваз. Две из них лопнули в огне, десять остальных спустили в море на глубину трехсот саженей. Море, зная, что от него требуется, обволокло их своими водорослями, покрыло кораллами, врезало в них раковины; на невероятной глубине все это спаяли вместе два столетия, потому что император, который хотел проделать этот опыт, был сметен революцией, и после него осталась только запись, свидетельствующая о том, что вазы были обожжены и спущены на морское дно. Через двести лет нашли эту запись и решили извлечь вазы. Водолазы в особо устроенных приспособлениях начали поиски в той бухте, куда их опустили, но из десяти ваз нашли только три; остальные были смыты и разбиты волнами. Я люблю эти вазы; я воображаю иногда, что в глубину их с удивлением бросали свой тусклый и холодный взгляд таинственные, наводящие ужас бесформенные чудища, каких могут видеть только водолазы, и что мириады рыб дремали в них^ укрывшись от преследования врагов.

Между тем Данглар, равнодушный к редкостям, машинально обрывал один за другим цветы великолепного померанцевого дерева; покончив с ним, он перешел к кактусу, но кактус, не столь покладистый, жестоко уколол его.

Тогда он вздрогнул и протер глаза, словно просыпаясь от сна.

— Барон, — сказал ему, улыбаясь, Монте-Крис-то, — вам, любителю живописи и обладателю таких прекрасных произведений, я не смею хвалить свои картины. Но все же вот два Хоббемы, Паулюс Поттер, Мирис, два Герарда Доу, Рафаэль, Ван Дейк, Сурбаран и два-три Мурильо, которые достойны быть вам представлены.

— Позвольте! — сказал Дебрэ. — Вот этого Хоббему я узнаю.

— В самом деле?

— Да, его предлагали Музею.

— Там, кажется, нет ни одного Хоббемы? — вставил Монте-Кристо.

— Нет, и, несмотря на это, Музей отказался его приобрести.

— Почему же? — спросил Шато-Рено.

— Ваша наивность очаровательна. Да потому, что у правительства нет для этого средств.

— Прошу прощения! — сказал Шато-Рено. — Я вот уже восемь лет слышу это каждый день и все еще не могу привыкнуть.

— Со временем привыкнете, — сказал Дебрэ.

— Не думаю, — ответил Шато-Рено.

— Майор Бартоломео Кавальканти, виконт Андреа Кавальканти! — доложил Батистен.

В высоком черном атласном галстуке только что из магазина, гладко выбритый, седоусый, с уверенным взглядом, в майорском мундире, украшенном тремя звездами и пятью крестами, с безукоризненной выправкой старого солдата — таким явился майор Бартоломео Кавальканти, уже знакомый нам нежный отец.

Рядом с ним шел виконт Андреа Кавальканти, одетый с иголочки, с улыбкой на губах, точно так же знакомый нам почтительный сын.

Моррель, Дебрэ и Шато-Рено разговаривали между собой; они поглядывали то на отца, то на сына и, естественно, задерживались на этом последнем, тщательнейшим образом изучая его.

— Кавальканти! — проговорил Дебрэ.

— Звучное имя, черт побери! — сказал Моррель.

— Да, — сказал Шато-Рено, — это верно. Итальянцы именуют себя хорошо, но одеваются плохо.

— Вы придираетесь, Шато-Рено, — возразил Дебрэ, — его костюм отлично сшит и совсем новый.

— Именно это мне и не нравится. У этого господина такой вид, будто он сегодня в первый раз оделся.

— Кто такие эти господа? — спросил Данглар у графа де Монте-Кристо.

— Вы же слышали: Кавальканти.

— Это только имя, оно ничего мне не говорит.

— Да, вы ведь не разбираетесь в нашей итальянской знати; сказать «Кавальканти» — это сказать «вельможа».

— Крупное состояние? — спросил банкир.

— Сказочное.

— Что они делают?

— Безуспешно стараются его прожить. Кстати, они аккредитованы на ваш банк, они сказали мне это, когда были у меня третьего дня. Я даже ради вас и пригласил их. Я вам их представлю.

— Мне кажется, они очень чисто говорят по-французски, — сказал Данглар.

— Сын воспитывался в каком-то коллеже на юге Франции; я думаю, что в Марселе или его окрестностях. Сейчас он в совершенном восторге.

— От чего? — спросила баронесса.

— От француженок, сударыня. Он непременно хочет жениться на парижанке.

— Нечего сказать, остроумно придумал! — заявил Данглар, пожимая плечами.

Госпожа Данглар бросила на мужа взгляд, который в другое время предвещал бы бурю; но на этот раз она смолчала.

— Барон сегодня как будто в очень мрачном настроении, — сказал Монте-Кристо г-же Данглар, — уж не хотят ли его сделать министром?

— Пока нет, насколько я знаю. Я скорее склонна думать, что он играл на бирже, проиграл и теперь не знает, на ком сорвать досаду.

— Господин и госпожа де Вильфор! — возгласил Батистен.

Вошли королевский прокурор с супругой.

Вильфор, несмотря на все свое самообладание, был явно взволнован. Пожимая его руку, Монте-Кристо заметил, что она дрожит.

«Положительно, только женщины умеют притворяться», — сказал себе Монте-Кристо, глядя на г-жу Данглар, которая улыбалась королевскому прокурору и целовалась с его женой.

После обмена приветствиями граф заметил, что Бертуччо, до того времени занятый в буфетной, проскользнул в маленькую гостиную, смежную с той, в которой находилось общество.

Он вышел к нему.

— Что вам нужно, Бертуччо? — спросил он.

— Ваше сиятельство не сказали мне, сколько будет гостей.

— Да, верно.

— Сколько приборов?

— Сосчитайте сами.

— Все уже в сборе, ваше сиятельство?

— Да.

Бертуччо заглянул в полуоткрытую дверь.

Монте-Кристо впился в него глазами.

— О Боже! — воскликнул Бертуччо.

— В чем дело? — спросил граф.

— Эта женщина!.. Эта женщина!..

— Которая?

— Та, в белом платье и вся в брильянтах… блондинка!..

— Госпожа Данглар?

— Я не знаю, как ее зовут. Но это она, сударь, это она!

— Кто «она»?

— Женщина из сада! Та, что была беременна! Та, что гуляла, поджидая… поджидая…

Бертуччо замолк, с раскрытым ртом, весь бледный; волосы у него стали дыбом.

— Поджидая кого?

Бертуччо молча показал пальцем на Вильфора, почти таким жестом, каким Макбет указывал на Банко.

— О Боже, — прошептал он наконец. — Вы видите?

— Что? Кого?

— Его!

— Его? Господина королевского прокурора де Вильфора? Разумеется, я его вижу.

— Так, значит, я его не убил!

— Послушайте, милейший Бертуччо, вы, кажется, сошли с ума, — сказал граф.

— Так, значит, он не умер!

— Да нет же! Он не умер, вы сами видите; вместо того чтобы всадить ему кинжал в левый бок между шестым и седьмым ребром, как это принято у ваших соотечественников, вы всадили его немного ниже или немного выше, а эти судейские — народ живучий. Или, вернее, во всем, что вы мне рассказали, не было ни слова правды — это было лишь воображение, галлюцинация. Вы заснули, не переварив как следует вашего мщения, оно давило вам на желудок, и вам приснился кошмар, вот и все. Ну, придите в себя и сосчитайте: господин и госпожа де Вильфор — двое; господин и госпожа Данглар — четверо; Шато-Рено, Дебрэ, Моррель — семеро; майор Бартоломео Кавальканти — восемь.

— Восемь, — повторил Бертуччо.

— Да постойте же! Постойте! Куда вы так торопитесь, черт возьми! Вы пропустили еще одного гостя. Посмотрите немного левей… вот там… господин Андреа Кавальканти, молодой человек в черном фраке, который рассматривает мадонну Мурильо; вот он обернулся.

На этот раз Бертуччо едва не закричал, но под взглядом Монте-Кристо крик замер у него на губах.

— Бенедетто! — прошептал он едва слышно. — Это судьба!

— Бьет половина седьмого, господин Бертуччо, — строго сказал граф, — я распорядился, чтобы в это время был подан обед. Вы знаете, что я не люблю ждать.

И Монте-Кристо вернулся в гостиную, где его ждали гости, тогда как Бертуччо, держась за стены, направился к столовой.

Через пять минут распахнулись обе двери гостиной. Появился Бертуччо и, делая над собой усилие, подобно Вателю в Шантийи, последнее героическое усилие, объявил:

— Кушать подано, господин граф!

Монте-Кристо подал руку г-же де Вильфор.

— Господин де Вильфор, — сказал он, — будьте кавалером баронессы Данглар, прошу вас.

Вильфор повиновался, и все перешли в столовую.

VI
ОБЕД

Было совершенно очевидно, что, идя в столовую, все гости испытывали одинаковое чувство. Они недоумевали, какая странная сила заставила их всех собраться в этом доме. И все же, как ни были некоторые из них удивлены и даже обеспокоены тем, что находятся здесь, им бы не хотелось здесь не быть.

А между тем непродолжительность знакомства с графом, его эксцентричная и одинокая жизнь, его никому не ведомое и почти сказочное богатство должны были бы заставить мужчин быть осмотрительными, а женщинам преградить доступ в этот дом, где не было женщин, чтобы их принять. Однако мужчины преступили законы осмотрительности, а женщины — правила приличия: неодолимое любопытство, их подстрекавшее, превозмогло все.

Даже оба Кавальканти — отец, несмотря на всю свою чопорность, сын, несмотря на всю свою развязность, — казались озабоченными тем, что сошлись в доме этого человека, чьи цели были им непонятны, с другими людьми, которых они видели впервые.

Госпожа Данглар невольно вздрогнула, увидав, что Вильфор, по просьбе Монте-Кристо, предлагает ей руку, а у Вильфора помутнел взор за очками в золотой оправе, когда он почувствовал, как рука баронессы оперлась на его руку.

Ни один признак волнения не ускользнул от графа; одна лишь встреча всех этих людей уже представляла для наблюдателя огромный интерес.

По правую руку Вильфора села г-жа Данглар, а по левую — Моррель.

Граф сидел между г-жой де Вильфор и Дангларом.

Остальные места были заняты Дебрэ, сидевшим между отцом и сыном Кавальканти, и Шато-Рено, сидевшим между г-жой де Вильфор и Моррелем.

Обед был великолепен: Монте-Кристо задался целью совершенно перевернуть все парижские привычки и утолить еще более любопытство гостей, нежели их аппетит. Им был предложен восточный пир, но такой, каким могли быть только пиры арабских волшебниц.

Все плоды четырех стран света, какие только могли свежими и сочными попасть в европейский рог изобилия, громоздились пирамидами в китайских вазах и японских чашах. Редкостные птицы в своем блестящем оперении; исполинские рыбы, простертые на серебряных блюдах; все вина Архипелага, Малой Азии и Южной Африки в дорогих сосудах, чьи причудливые формы, казалось, делали их еще ароматнее, — друг за другом, словно на пиру, какие предлагал Апиций своим сотрапезникам, прошли перед взорами этих парижан, считавших, что обед на десять человек, конечно, может обойтись в тысячу луидоров, но только при условии, если, подобно Клеопатре, глотать жемчужины или же, подобно Лоренцо Медичи, пить расплавленное золото.

Монте-Кристо увидел общее изумление; он засмеялся и стал шутить над самим собой.

— Господа, — сказал он, — должны же вы согласиться, что на известной степени благосостояния только излишество является необходимостью, точно так же, как — дамы, конечно, согласятся — на известной степени экзальтации реален только идеал? Продолжим эту мысль. Что такое чудо? То, что мы не понимаем. Что всего желаннее? То, что недосягаемо. Итак, видеть непостижимое, добывать недосягаемое — вот чему я посвятил свою жизнь. Я достигаю этого двумя способами: деньгами и волей. Чтобы осуществить свою прихоть, я проявляю такую же настойчивость, как, например, вы, господин Данглар, — прокладывая железнодорожную линию; вы, господин де Вильфор, — добиваясь для человека смертного приговора; вы, господин Дебрэ, — умиротворяя какое-нибудь государство; вы, господин Шато-Рено, — стараясь понравиться женщине; а вы, Моррель, — укрощая лошадь, которую никто не может объездить. Вот, например, посмотрите на этих двух рыб: одна родилась в пятидесяти льё от Санкт-Петербурга, а другая — в пяти льё от Неаполя; разве не забавно соединить их на одном столе?

— Что же это за рыбы? — спросил Данглар.

— Вот Шато-Рено жил в России, он скажет вам, как называется одна из них, — отвечал Монте-Кристо, — а майор Кавальканти, итальянец, назовет другую.

— Это, — сказал Шато-Рено, — по-моему, стерлядь.

— Совершенно верно.

— А это, — сказал Кавальканти, — если не ошибаюсь, минога.

— Вот именно. А теперь, барон, спросите, где ловятся эти рыбы.

— Стерляди ловятся только в Волге, — ответил Шато-Рено.

— Я не слышал, — сказал Кавальканти, — чтобы где-нибудь, кроме озера Фусаро, водились миноги таких размеров.

— Так оно и есть: одна прибыла с Волги, а другая с озера Фусаро.

— Не может быть! — воскликнули все гости в один голос.

— Вот это и доставляет мне удовольствие, — сказал Монте-Кристо. — Я, как Нерон, — cupitor impossibilium[1]; ведь вы тоже испытываете удовольствие; эти рыбы, которые на самом деле, может быть, и хуже, чем окунь или лосось, покажутся вам сейчас восхитительными, и все потому, что вам казалось невозможным их достать, а между тем вот они.

— Но каким образом удалось доставить этих рыб в Париж?

— Нет ничего проще. Их привезли в больших бочках, из которых одна выложена речными травами и камышом, а другая — тростником и озерными растениями; их поместили в специально построенные фургоны; стерлядь прожила так двенадцать дней, а минога — восемь, и обе они были живехоньки, когда попали в руки моего повара, который уморил одну в молоке, а другую в вине. Вы не верите, Данглар?

— Во всяком случае, позволяю себе сомневаться, — ответил Данглар со своей натянутой улыбкой.

— Батистен, — сказал Монте-Кристо, — велите принести сюда вторую стерлядь и вторую миногу, знаете, те, что прибыли в других бочках и еще живы.

Данглар вытаращил глаза; все общество зааплодировало.

Четверо слуг внесли две бочки, выложенные водорослями; в каждой из них трепетала рыба, подобная той, которая была подана к столу.

— Но зачем же по две каждого сорта? — спросил Данглар.

— Потому что одна из них могла заснуть, — просто ответил Монте-Кристо.

— Вы в самом деле изумительный человек! — сказал Данглар. — Что бы там ни говорили философы, хорошо быть богатым.

— А главное — изобретательным, — добавила г-жа Данглар.

— Это изобретение не мое, баронесса; оно было в ходу у римлян. Плиний сообщает, что из Остии в Рим при помощи нескольких смен рабов, которые несли их на головах, пересылались рыбы из породы тех, которых он называет mulus; судя по их описанию, это дорада. Получить ее живой считалось роскошью еще и потому, что зрелище ее смерти было очень занимательно; засыпая, она несколько раз меняла свой цвет и, подобно испаряющейся радуге, проходила сквозь все оттенки спектра, после чего ее отправляли на кухню. Эта агония входила в число ее достоинств. Если ее не видели живой, ею пренебрегали мертвой.

— Да, — сказал Дебрэ, — но от Остин до Рима не больше восьми миль.

— Это верно, — отвечал Монте-Кристо, — но разве заслуга родиться через тысячу восемьсот лет после Лукулла, если не умеешь его превзойти?

Оба Кавальканти смотрели во все глаза, но благоразумно молчали.

— Это все очень интересно, — сказал Шато-Рено, — но что меня восхищает больше всего, так это быстрота, с которой исполняются ваши приказания. Ведь правда, граф, что вы купили этот дом всего пять или шесть дней тому назад?

— Да, не больше, — сказал Монте-Кристо.

— И я убежден, что за эту неделю он совершенно преобразился; ведь, если я не ошибаюсь, у него был другой вход, и двор был мощеный и пустой, а сейчас это великолепная лужайка, обсаженная деревьями, которым на вид сто лет.

— Что поделаешь, я люблю зелень и тень, — сказал Монте-Кристо.

— В самом деле, — сказала г-жа де Вильфор, — прежде въезд был через ворота, выходившие на дорогу, и в день моего чудесного спасения, я помню, вы ввели меня в дом прямо с улицы.

— Да, сударыня, — сказал Монте-Кристо, — но потом я предпочел иметь вход, позволяющий мне сквозь ограду видеть Булонский лес.

— В четыре дня, — сказал Моррель. — Это чудо!

— Действительно, — сказал Шато-Рено, — сделать из старого дома совершенно новый — это похоже на чудо. Это был очень старый дом, и даже очень унылый. Я помню, моя мать поручила мне осмотреть его, когда маркиз де Сен-Меран решил его продать, года два или три тому назад.

— Маркиз де Сен-Меран? — сказала г-жа де Вильфор. — Так этот дом раньше принадлежал маркизу де Сен-Меран?

— По-видимому, да, — ответил Монте-Кристо.

— Как по-видимому? Вы не знаете, у кого купили этот дом?

— Признаться, нет, всеми этими подробностями занимается мой управляющий.

— Правда, он уже лет десять был необитаем, — сказал Шато-Рено. — Грустно было видеть его закрытые ставни, запертые двери и заросший травою двор. Право, если бы он не принадлежал тестю королевского прокурора, его можно было бы принять за проклятый дом, в котором когда-то совершилось великое преступление.

Вильфор, который до сих пор не дотрагивался ни до одного из стоящих перед ним бокалов необыкновенного вина, взял первый попавшийся и залпом осушил его.

Монте-Кристо минуту молчал, затем среди безмолвия, последовавшего за словами Шато-Рено, он сказал:

— Странно, барон, но та же самая мысль мелькнула и у меня, когда я вошел сюда в первый раз: этот дом показался мне зловещим, и я ни за что не купил бы его, если бы мой управляющий уже не сделал это за меня. Вероятно, этот мошенник получил некоторую мзду от нотариуса.

— Весьма возможно, — пробормотал Вильфор, пытаясь улыбнуться, — но, поверьте, в этом подкупе я не повинен. Маркиз де Сен-Меран желал, чтобы этот дом, составлявший часть приданого его внучки, был продан, потому что, если бы он еще три-четыре года простоял необитаемым, он окончательно разрушился бы.

На этот раз побледнел Моррель.

— Особенно одна комната, — продолжал Монте-Кристо, — на вид самая обыкновенная, комната как комната, обитая красным штофом, не знаю почему, показалась мне донельзя трагической.

— Почему это? — спросил Дебрэ. — Почему трагической?

— Разве можно дать себе отчет в инстинктивном чувстве? — сказал Монте-Кристо. — Разве не бывает мест, где на вас веет печалью? Почему — не знаешь сам; наверно, благодаря сцеплению воспоминаний, прихоти мысли, переносящей нас в другие времена, в другие места, быть может, не имеющие ничего общего с временем и местом, где мы находимся… И эта комната удивительно напомнила мне комнату маркизы де Ганж или Дездемоны. Но мы кончили обедать. Если хотите, я покажу вам ее, прежде чем мы перейдем в сад пить кофе: после обеда — зрелище.

Монте-Кристо вопросительно посмотрел на своих гостей; г-жа де Вильфор встала, Монте-Кристо сделал то же самое, и все последовали их примеру.

Вильфор и г-жа Данглар остались минуту сидеть словно прикованные к месту; они смотрели друг на друга безмолвно, похолодев от ужаса.

— Вы слышали? — сказала г-жа Данглар.

— Надо идти, — ответил Вильфор, вставая и подавая ей руку.

Г ости, подстрекаемые любопытством, уже разбрелись по всему дому, так как предполагали, что осмотр не ограничится одной только комнатой и что заодно можно будет увидеть и остальные части этих развалин, из которых Монте-Кристо сделал дворец. Поэтому все поспешили в открытые настежь двери. Граф подождал двух оставшихся; потом, когда они, в свою очередь, вышли из столовой, он замкнул шествие, улыбаясь так, что, если бы гости поняли значение его улыбки, она привела бы их в гораздо больший ужас, чем та комната, куда они шли.

Действительно, начали с осмотра всего дома: жилых комнат, убранных по-восточному, где диваны и подушки заменяли кровати, а трубки и оружие — меблировку; гостиных, увешанных лучшими картинами старых мастеров; будуаров, обитых китайскими тканями изумительной работы, прихотливых оттенков и фантастических рисунков; наконец гости достигли пресловутой комнаты.

В ней не было ничего особенного, если не считать того, что, несмотря на сумерки, она не была освещена и все в ней было ветхое, тогда как остальные комнаты были заново отделаны. Под этим двум причинам она и вправду выглядела мрачно.

— Да, здесь в самом деле жутко! — воскликнула г-жа де Вильфор.

Госпожа Данглар пыталась что-то пробормотать, но ее слов никто не расслышал.

Гости обменялись кое-какими замечаниями, сводившимися к тому, что в красной комнате действительно есть что-то зловещее.

— Не правда ли? — сказал Монте-Кристо. — Взгляните только, как странно стоит эта кровать, какие мрачные, кровавые обои! А эти два портрета пастелью, потускневшие от сырости! Разве вам не кажется, что их бескровные губы и испуганные глаза говорят: «Мы видели!»

Вильфор стал мертвенно-бледен, г-жа Данглар в изнеможении опустилась на кушетку возле камина.

— Эрмина, — сказала, улыбаясь г-жа де Вильфор, — как это у вас хватает духу сидеть на кушетке, на которой, быть может, и совершилось преступление?

Госпожа Данглар поспешно поднялась.

— И это не все, — сказал Монте-Кристо.

— А что же еще? — спросил Дебрэ, от которого не ускользнуло волнение г-жи Данглар.

— Да, что еще? — спросил Данглар. — Признаюсь, пока я не вижу ничего особенного. А вы, господин Кавальканти?

— Ну, — сказал тот, — у нас в Пизе имеется башня Уголино, в Ферраре — темница Тассо, а в Римини — комната Франчески и Паоло.

— Да, но у вас нет этой лесенки, — сказал Монте-Кристо, открывая дверь, скрытую в обоях, — взгляните на нее и скажите, что вы о ней думаете.

— Какая зловещая винтовая лестница! — сказал, смеясь, Шато-Рено.

— В самом деле, — сказал Дебрэ, — не знаю, может быть, это хиосское вино нагоняет такую тоску, но меня этот дом наводит на мрачные мысли.

Что касается Морреля, то с той минуты, как упомянули о приданом Валентины, он был грустен и не произнес ни слова.

— Представьте себе, — сказал Монте-Кристо, — какого-нибудь Отелло или аббата де Ганжа, в темную, бурную ночь спускающегося шаг за шагом по этой лестнице, с какой-нибудь страшной ношей, которую он спешит укрыть от человеческих глаз, если не от Божьего ока?

Госпожа Данглар чуть не упала без чувств на руки Вильфора, который и сам был вынужден прислониться к стене.

— Что с вами, баронесса? — воскликнул Дебрэ. — Как вы побледнели!

— Очень понятно, что с ней, — сказала г-жа де Вильфор, — граф де Монте-Кристо рассказывает ужасные вещи, очевидно желая, чтобы все мы умерли со страху.

— Это верно, — заявил Вильфор. — В самом деле, граф, вы пугаете дам.

— Да что же с вами? — шепотом повторил Дебрэ г-же Данглар.

— Ничего, ничего, — ответила она, делая над собой усилие, — мне просто душно, вот и все.

— Не хотите ли спуститься в сад? — спросил Дебрэ, предлагая г-же Данглар руку и направляясь к потайной лестнице.

— Нет, нет, — сказала она, — уж лучше я останусь здесь.

— Но, сударыня, — сказал Монте-Кристо, — неужели вы в самом деле испугались?

— Нет, граф, — отвечала г-жа Данглар, — но вы умеете так строить предположения, что фантазия начинает казаться реальностью.

— Ну, конечно, — сказал, улыбаясь, Монте-Крис-то, — все это просто игра воображения; ведь почему не представить себе, что эта комната — мирная, честная спальня матери семейства; эта кровать с пурпурным пологом— ложе, осчастливленное посещением богини Люцины; а эта таинственная лестница — просто ход, по которому чуть слышно, чтобы не потревожить сна родильницы, спускается врач или кормилица, или сам отец, уносящий заснувшего младенца?..

На сей раз г-жа Данглар, вместо того чтобы успокоиться при виде столь сладостной картины, застонала и окончательно лишилась чувств.

— Госпоже Данглар дурно, — запинаясь, сказал Вильфор, — не перенести ли ее в экипаж?

— Бог мой! — воскликнул Монте-Кристо. — А я не захватил своего флакона!

— У меня есть свой, — сказала г-жа де Вильфор.

И она передала Монте-Кристо флакон с красной жидкостью, подобной той, благотворное действие которой граф испытал на Эдуаре.

— Вот как!.. — сказал Монте-Кристо, принимая его из рук г-жи де Вильфор.

— Да, — прошептала она, — я последовала вашим указаниям.

— И удачно?

— Мне кажется, да.

Госпожу Данглар тем временем перенесли в смежную комнату.

Монте-Кристо смочил ее губы каплей красной жидкости, и она пришла в себя.

— Какой ужасный сон! — промолвила она.

Вильфор сильно сжал ей руку, чтобы дать ей понять, что что это не был сон.

Стали искать Данглара, но мало склонный к поэтическим переживаниям, он уже давно сошел в сад и беседовал с Кавальканти-старшим о проекте железной дороги между Ливорно и Флоренцией.

Монте-Кристо, казалось, был в отчаянии. Он взял г-жу Данглар под руку и провел ее в сад, где они нашли Данглара сидящим за чашкой кофе между отцом и сыном Кавальканти.

— Неужели я в самом деле так напугал вас, сударыня? — сказал Монте-Кристо.

— Нет, граф, но вы сами знаете, мы поддаемся впечатлениям в зависимости от настроения.

Вильфор пытался засмеяться.

— Ив таком случае, вы понимаете, — сказал он, — достаточно простого предположения, самого химерического…

— Хотите верьте, хотите нет, — возразил Монте-Кристо, — но я убежден, что в этом доме совершилось преступление.

— Будьте осторожны, — сказала г-жа де Вильфор, — здесь присутствует королевский прокурор.

— Что ж, — ответил Монте-Кристо, — раз все так совпало, я воспользуюсь случаем, чтобы сделать заявление.

— Заявление? — сказал Вильфор.

— Да, при свидетелях.

— Все это чрезвычайно интересно, — сказал Дебрэ, — и если действительно имеется преступление, оно послужит на пользу нашему пищеварению.

— Преступление имеется, — сказал Монте-Кристо. — Прошу вас сюда, господа, прошу вас, господин де Вильфор; чтобы мое заявление было законно, я должен его сделать при надлежащем представителе власти.

Монте-Кристо взял Вильфора под руку и, прижимая к себе в го же время руку г-жи Данглар, повлек королевского прокурора к платану, туда, где тень была всего гуще.

Остальные гости последовали за ними.

— Посмотрите, — сказал Монте-Кристо, — вот здесь, на этом самом месте (и он топнул ногой), чтобы дать новые соки старым деревьям, я велел их окопать и насыпать чернозему; и вот мои рабочие, копая, наткнулись на ящичек или, вернее, на железные части ящичка, среди которых лежал скелет новорожденного младенца. Это уже не фантасмагория, надеюсь?

Монте-Кристо почувствовал, как напрягся локоть г-жи Данглар и как дрогнула рука Вильфора.

— Новорожденного младенца? — повторил Дебрэ. — Черт возьми! Дело, по-моему, становится серьезным.

— Вот видите! — сказал Шато-Рено. — Значит, я не ошибался, когда говорил, что и у домов, как у людей, есть своя душа и свое лицо, на котором отражается их внутренняя сущность. Этот дом был печален, потому что его мучила совесть, а совесть мучила его потому, что он таил преступление.

— Но почему же именно преступление? — возразил Вильфор, делая над собой последнее усилие.

— Как! Заживо похороненный в саду младенец — это, по-вашему, не преступление? — воскликнул Монте-Кристо. — Какое же вы даете название такому поступку, господин королевский прокурор?

— А откуда известно, что его похоронили заживо?

— Зачем же иначе его зарыли здесь? Этот сад никогда не служил кладбищем.

— Как у вас во Франции поступают с детоубийцами? — наивно спросил майор Кавальканти.

— Им попросту отрубают голову, — ответил Данглар.

— Ах, отрубают голову! — повторил Кавальканти.

— Кажется, так. Не правда ли, господин де Вильфор? — спросил Монте-Кристо.

— Да, граф, — ответил тот голосом, в котором уже не было ничего человеческого.

Монте-Кристо понял, что большего не в силах перенести те двое, для кого он приготовил эту сцену; он не хотел заходить слишком далеко.

— А кофе, господа! — сказал он. — Мы про него совсем забыли.

И он провел своих гостей обратно к столу, поставленному посреди лужайки.

— Право, граф, — сказала г-жа Данглар, — мне стыдно признаться в такой слабости, но все эти ужасные истории вывели меня из равновесия; пожалуйста, разрешите мне сесть.

И она упала на стул.

Монте-Кристо поклонился ей и подошел к г-же де Вильфор.

— Мне кажется, госпожа Данглар снова нуждается в вашем флаконе, — сказал он.

Но раньше чем г-жа де Вильфор успела подойти к своей приятельнице, королевский прокурор уже шепнул г-же Данглар:

— Нам нужно поговорить.

— Когда?

— Завтра.

— Где?

— В моем служебном кабинете… в суде, если вы ничего не имеете против; это, по-моему, самое безопасное место.

— Я приду.

В эту минуту подошла г-жа де Вильфор.

— Благодарю вас, мой друг, — сказала г-жа Данглар, пытаясь улыбнуться, — все прошло, и мне гораздо лучше.