Гном. Александр Крестинский

Я встретил его в магазине «Мелодия» через много лет после детства и поразился, что узнал. Узнал не только потому, что лицо его, характерное размытостью всех черт, застыло раз навсегда в том, знакомом мне, состоянии. Вот еще почему узнал: на нем был старомодный полотняный белый костюм, тюбетейка (конец июля, пыльный сухой полдень), а через плечо старинная полевая сумка из грубой свиной кожи, а может, из заменителя черно-зеленовато-пупырчатая, а ремешок брезентовый…

Я мог бы еще сомневаться, Гном это или не Гном, если б не полевая сумка. Она окончательно убедила меня. Он носил на себе знак прошлого непритязательно и скромно, как другие носят выцветшие орденские колодки. Носят, забыв о них, по инерции.

Сладко шевельнулась память, я подался к нему, но тут же включились тормоза, я вспыхнул весь внутренне и понял, что не подойду к Гному, потому что мне стыдно.

Я стоял и слушал разговор Гнома с продавщицей. Разговор был тихий, я не все улавливал, но помню, что упоминались Сен-Санс, Берлиоз. Я слушал голос Гнома и узнавал в нем те, стародавние, интонации. У него и тогда был такой вот нежный, певучий, как бы девичий, голос. Любой из нас на его месте постарался бы скрыть эту предательскую нежность за грубостью, развязностью, крикливостью… Гном не скрывал своего девичьего голоса, он ни под кого не подлаживался, не старался выглядеть грубее, чем есть. Он не мог, не умел этого.

Я слушал его голос, смотрел на него и думал: кем он стал? Почтовым работником? Учителем? Бухгалтером?.. Нашел себя в жизни или утешается музыкой после занудной нелюбимой работы?.. Откуда вообще взялась музыка в его жизни? Тогда, во время войны, ничего и похожего не было.

…Лето сорок третьего. Маленький поселок на берегу Финского залива. Запах водорослей, картофельной ботвы, запах костра — от одного воспоминания о нем сильнее бьется сердце… Запах пороха от береговых батарей. Запах кухни. Тренированный нос мгновенно разделяет его на несложные составные.

Длинный одноэтажный дом на горе. Он и сейчас стоит. Мне нечасто приходится ездить по этой ветке, но, когда проезжаю, всякий раз стараюсь опередить поезд, пораньше заметить дом, успеть наглядеться и попрощаться раньше, чем состав промчится мимо.

Дом все тот же, только крыт шифером, а тогда была дранка. Что в нем сейчас, не знаю, да и знать не хочу. Склон горы от дома к дороге теперь изумрудно-зеленый, живая нетронутая трава, а в те далекие времена, был сизый — по всему склону зрела мощная капуста.

В доме жили мы — мальчишки. Девочек поселили ближе к полям — в приземистом бараке. На стене барака суриком был выведен лозунг: «Ударной работой на полях приблизим победу над врагом!».

К тому времени мы уже не были дистрофиками, не дрожали при виде ломтика хлеба. На смену голоду мучительному, ожесточенному пришел голод озорной, веселый, опустошительный…

Моим кумиром был тогда Гришка. Отчаянный, хладнокровный, категоричный, как прямой угол. Я признал его сразу, не задумываясь, шел за ним всюду, соглашаясь с любым его решением. Подчинение Гришке было радостью.

В мальчишеской нашей ораве было несколько вожаков, несколько центров, вокруг которых остальные вились и роились, точно пчелы, всем пылом этого роения провозглашая превосходство своего клана и своего вожака над остальными.

Был широколицый белолицый Ванифатьев из тех генеральских сыновей, что спокойно и уверенно пользуются славой и привилегиями отцов. Вокруг Ванифатьева сбились ландскнехты, готовые по первому знаку броситься в бой, выполнить за него любую работу, в том числе и огородную, если он хотел спать и не выходил в поле…

Раз в неделю Ванифатьеву на генеральской машине привозили припасы. Тогда он с приятелями запирался в комнате, из которой в свое время выгнали Гнома (об этом позже), и оттуда слышалось сытое гоготание, а в окно на капустное поле летели красивые железные банки, пахнущие американской колбасой.

Был еще Борька, цыганистый паренек с диким взглядом косо поставленных глаз. Помню, однажды прискакал он к дому на лохматой водовозке, с гиканьем и свистом объехал вокруг столовой, потом резко остановил лошадь, так что дрожь прошла по костлявым ее бокам, и его тотчас окружила мрачная многозначительная свита. Говорили, Борька на руку нечист — берет у своих…

Наконец, третий центр притяжения — мой Гришка. Вокруг него кругами ходили многие, да он был недоступен. Мы жили с ним в одной комнате — я и Вовка Углов, — потому и стали оруженосцами. Я в большей степени, Вовка в меньшей — по причине своей лености.

У Гришки было рано определившееся волевое лицо, лицо взрослого мужчины, костистое, с выступавшими скулами. Я взял недавно старую школьную фотографию — вот он, Гришка: резкие, четкие линии губ, лба, носа, подбородка. Родись он на два-три года раньше да окажись здоров — уж то-то был бы герой, разведчик, подрывник, храбрец первой руки.

Авантюрность в натуре. Прекрасно развитый торс. При небольшом росте Гришка кажется борцовски сильным. Ниже пояса носит бандаж — грыжа. Теперь я думаю, что многие свои «подвиги» Гришка совершал из чувства противоречия, желая доказать себе и другим, что он может все — вопреки болезни.

Дружить с Гришкой нелегко. Чтобы заслужить его доверие, надо постоянно рисковать. Мне приходилось преодолевать трусость, нерешительность и другие недостатки натуры.

Зато с Гришкой за неделю испытаешь столько приключений, сколько другому за год не выдастся.

Мы подкапывали картошку на приусадебных участках с мрачными табличками: «Осторожно, злая собака!» Но то ли действовали мы сверхосторожно, то ли боевые свойства собак были сознательно преувеличены их владельцами, — нас с Гришкой ни разу не покусали. Между прочим: участков с собаками было два-три. Без собак — сколько угодно. На те, которых сколько угодно, Гришка не ходил.

Однажды мы унесли с совхозного парника тыкву. Тыква была пугающе огромна, с неровными живыми боками, которые, казалось, вот-вот начнут дышать. Мы несли ее в Гришкиной рубашке, почти не таясь. Закатив тыкву под кровать, уселись передохнуть. Я с наслаждением трогал голыми пятками прохладную шершавую кору тыквы. В комнату вошла бригадирша Паня и скомандовала: «А теперь — той же путёй обратно, карякины дети!» Так она ругалась: карякины дети.

Этой тыквой мы Паню сильно обидели, и она нам с Гришкой отомстила.

Ни слова не сказав про тыкву начальнице лагеря Анастасии Власовне, Паня перевела нас с Гришкой в пастухи, чему мы по неопытности обрадовались, почуяв в слове «пастух» дыхание вольной жизни.

Паня привела нас в поле и оставила там. Вокруг бродили десятка два красно-белых телят и черный бычок по имени Ротный. Мы запалили костер, предвкушая печеную картошку.

После полудня Ротный забеспокоился. Он начал скакать по полю, мотая головой и взрывая землю копытами. Сначала он бегал кругами, потом понесся в сторону рощи, а там был овраг — мы испугались, что он переломает ноги. Телята дружно неслись за ним, мы с Гришкой бежали следом, махая палками. У самого оврага Ротный сменил направление и вскоре исчез в кустах на берегу высохшего ручья. Мы его больше не видели, только слышали треск сучьев. Сначала среди кустов мелькали рыжие и белые пятна, потом и телята исчезли. Мы выдохлись и потеряли стадо.

Измученные приплелись на ферму. У ворот стояла Паня, скрестив руки на груди. Молодые работницы привели Ротного, бока у него еще ходили. Паня погладила Ротного и сказала: «К награде представлю».

Гришка молча повернулся и пошел прочь. Я побежал за ним. По спине нас огрели смехом. Это было поражение. Гришка пережил его с достоинством, на следующий день в пастухи мы не пошли, за что нас (в который раз уже!) вызвали на разбор.

На разбор нас с Гришкой вызывали часто. Пошли в запретную зону разбор. Провели ток в ручку двери — разбор. Попались с ворованной картошкой — разбор. Нашли мину и пытались взорвать ее — страшный разбор…

На всю жизнь запомнил я скамейку, на которую сажали нас, когда разбирали. Скамейка эта еще до войны была изрезана ножами, — может, стояла у входа в клуб. Были там, как водится, имена, фамилии, формулы отношений под знаком плюс, крутые высказывания о жизни. Не скамейка, а сплошной узор. Когда-то ее закрасили черной краской, желая вернуть ей приличный вид, но в некоторые глубокие вырезы краска не попала. Нелегко сидеть на письменах! Анастасия Власовна понимала это. Когда мы просились встать, она говорила: «Сидите, сидите, голубчики…».

«В дни, когда отцы и братья ваши… когда матери и сестры…» Так начинала разбор Анастасия Власовна. Вовка Углов однажды опередил ее. Только нас посадили на скамейку, он провозгласил: «В дни, когда отцы и братья…» Анастасия Власовна покачала головой: «Раз такие сознательные, морали читать не будем. Два наряда вне очереди — марш на кухню!»

Я запомнил ее старческую моложавость, седую прядь, падающую на глаза, морщины в уголках рта, манеру по-мужски держать папиросу, мелкое дрожание пальцев в минуты волнения. Когда она увидела нас с Гришкой около мины, она схватилась за грудь и долго не могла слова произнести.

Самое неприятное для меня в этих разборах было вот что: все понимали, что главный в наших похождениях Гришка, а мы с Вовкой — так, сбоку припека. Ну, ладно, мол, он-то отпетый, а вы, вы как же?!

Такое публичное признание нашей неполноценности было для меня невыносимо. Я не хотел, чтоб меня отделяли от Гришки. Я жаждал равного суда и не получал его.

Гном был маленький, тщедушный. Казалось, он давно должен к кому-то сильному прилепиться, чтобы тот его защищал, охранял…

По приезде его поселили в комнате, которую занимал Ванифатьев с дружками. Но через несколько дней вещевой мешок Гнома вышвырнули в коридор, а следом и его самого.

На шум прибежала вожатая Вера Рюмина.

— Что случилось, Валентинов?

Гном стоял отвернувшись. Тогда Рюмина заглянула в комнату.

— Что тут у вас?

Она говорила строгим голосом, а сама улыбалась. Ей нравился большой вальяжный Ванифатьев.

— Он во сне кричит! Зубами щелкает! Квакает! Лает!.. — закричали ванифатьевцы.

Рюмина махнула рукой — да ну вас! — и обратилась к с а м о м у мягко:

— Скажи ты, Жора.

Ванифатьев, развалясь на койке, не поворачивая головы, процедил:

— Уберите Гнома. Чокнутый. Орет ночью, спать мешает.

Рюмина с любопытством оглядела Гнома. Он стоял все в той же позе, разглядывая носки своих ботинок.

— Валентинов, — сказала она, — это правда, что ты ребятам спать мешаешь?

Гном посмотрел на нее рассеянно, пожал плечами:

— Не знаю…

В комнате захохотали. Гном сказал:

— Переведите меня, пожалуйста, в другую палату.

Рюмина задумалась. Всюду теснота, комнаты маленькие, койку лишнюю втиснуть некуда.

— Знаешь, Валентинов, — сказала она, — мы подумаем, кого поселить на твое место, а пока, если хочешь, поночуй здесь… — и она указала на дверь, едва приметную в тени чердачной лестницы.

То была нежилая комната. То была вообще какая-то странная комната. Потолок, скошенный неправильной пирамидой. Окно в коридор, вернее, в сени. Свет в комнату попадал, когда наружную дверь открывали. Впрочем, запирали ее только на ночь. Любой из нас переживал бы, попади он в этот чулан. Гном — нет. Он обрадовался, повеселел. Он что-то целый день устраивал в своей конуре, мурлыкал какую-то песенку. Он открыл окно и протер его мокрой тряпкой.

Вечером о переселении узнала Анастасия Власовна. Она отругала Рюмину, да так, что все слышали, и твердым шагом направилась восстанавливать порядок и справедливость.

И вот Анастасия Власовна стоит по одну сторону Гномова окна, а тот по другую, и между ними происходит разговор:

— Валентинов, немедленно забирай вещи и — назад!

— Не пойду.

— Как это «не пойду»? Я как начальник лагеря…

— Не сердитесь, Анастасия Власовна, не пойду.

— Что это значит, Валентинов?!

Анастасия Власовна не ожидала, что нарвется на такое упрямство. Думала, подействует командирский тон, который обычно действовал безотказно.

— Ты индивидуалист, Валентинов, — обронила она со вздохом.

— Зря вы переживаете, Анастасия Власовна, — сказал Гном, — мне тут хорошо.

— Валентинов! — закричала она. — Да ты понимаешь, что я не имею права тебя здесь держать?! Согласно санитарным нормам! Это ты понимаешь?

— Понимаю, — тихо сказал Гном. — Если что, я скажу, что я сам, а что вы не разрешали…

Анастасия Власовна оглядывается на нас: посмотрите, каков! А?..

Красивый Ванифатьев советует, поводя крутыми плечами:

— Да бросьте вы с ним возиться. Это ж Гном…

— Ва-ни-фать-ев!.. — горячим шепотом выдыхает она ему в лицо собственную его фамилию, и сейчас фамилия эта звучит как выражение такой глубокой человеческой укоризны, что даже Ванифатьева проняло — отвернулся.

Анастасия Власовна восклицает:

— Ах, Валентинов! Ну что ты за человек! Особые условия тебе создать, что ли!..

Последняя фраза вырвалась у нее, как говорится, из сердца и возбудила, ожесточила нас. Мы словно увидели вдруг черту, жирную, резкую: по ту сторону — Гном, а все остальные — по другую. Не скрывая раздражения, мы закричали:

— Да пускай живет! Давай, Гном, в пещеру!..

Анастасия Власовна тут же опомнилась. В сущности, не злая женщина, а главное, человек долга, она устала, у нее свои несчастья, сын пропал без вести — вот уж второй год, как пропал… Она была человеком долга, а кроме того, свято блюла закон педагогического равенства: никого не выделять, ко всем относиться одинаково, а тут она, по-моему, ловила себя на том, что Гном ей неприятен, и от этого страшно досадовала. Непонятен, а потому неприятен. Разумом-то она понимала, что Ванифатьев, с его дурацкой самоуверенностью и барством, — вот уж кто неприятен безусловно! Пожалуй, во сто крат неприятнее Гнома. Но это разумом, а чувствовала она, кажется, другое. Ванифатьев, с его добродушной ухмылкой, распространял вокруг себя атмосферу приятной покладистости, спокойной силы, с которой нельзя не считаться, а этот Гном — она знала его прозвище — и в самом деле Гном: голова втянута в плечи, спина круглится, морщины стариковские на лбу, уши настороженно прижаты, одутловатое лицо, желтые тени под глазами…

— Вот что, Валентинов, у меня много дел, — она старалась говорить как можно мягче, — у меня очень много дел, я не могу здесь с тобой пререкаться. Хорошенько все обдумай и приходи ко мне в кабинет после ужина…

Почему Гном был один? Точнее, почти один. Что означает это почти, я объясню несколько позже.

Сейчас я понимаю: виной тому была блокада. Она его цепко держала и не отпускала. Я знаю таких людей — вот уже больше тридцати лет прошло, а блокада всё не отпускает их…

Мы все тогда ожили, а его она держала цепко ледяными пальцами, не давала головы повернуть в сторону, заставляла его смотреть и смотреть на какие-то одному ему ведомые жестокие картины.

Те, кого она не отпускала, отличались от остальных. Они были замкнуты, малоподвижны, старчески задумчивы и болезненно экономны, вплоть до ожесточенного накопительства. Последняя черта была роковой.

В столовую мы врывались как ураган. Минута — и столы были чистыми. Суп, каша, хлеб — все исчезало мгновенно.

Гном вел себя иначе. Он ел медленно, словно нехотя, растягивая удовольствие. Он отщипывал хлеб микроскопическими крохами и долго пережевывал их, склонив голову, будто прислушивался к чему-то внутри себя. Уже этим он раздражал всех. Его передразнивали, он делал вид, что не замечает. Когда же на стол приносили тарелки с маленькими кубиками масла и сахарный песок в кружках — чай мы наливали сами, — начиналось священнодействие. Из полевой сумки, которая всегда висела у него на боку и в поле он с нею не расставался, — Гном доставал две пластмассовые банки. В одну складывал масло, в другую ссыпал песок. Потом корочкой хлеба аккуратно стирал масляный след на тарелке. Делал он все это не торопясь, сосредоточенно, ни на кого не обращая внимания. Однажды манипуляции с баночками заметила повариха Дуня.

— Дистрофик несчастный! — закричала она, грозя Гному поварешкой. Загнуться хочешь!..

Подбежала Рюмина, потом Анастасия Власовна — все кричали, размахивали руками над Гномом. Он отмалчивался. После того случая стал осторожней и открывал свои баночки, когда воспитателей рядом не было.

Теперь о «почти». «Почти» — это Галя Рейкина (Палкина, как ее у нас звали). Рейкина-Палкина относилась к Гному с необычной для ее возраста мрачновато-страстной заботливостью. В этом было что-то материнское, даже старушечье… Нескладная, некрасивая, с вечно не чесанными патлами белых волос, с походкой враскачку, Рейкина была смешна. Рядом с нею Гном обнаруживал весь свой ничтожный росток. Голоса их — один девичий, тонкий (Гнома), другой басовитый, основательный (Рейкиной), — казалось, нарочно звучали рядом, чтобы вызвать улыбку. На это стоило поглядеть — как Рейкина медленно проволакивала вслед за Гномом свои нескладные длинные ноги, как гудела: «Димка, шапку надень, голову напечет!..»

Рейкина единственная звала его по имени, помогала ему выполнить норму в поле, мыла пол в его пещере, стирала Гномово бельишко. По правде говоря, я сначала думал, что это Гномова старшая сестра, да и все так думали, а когда узнали, что Рейкина не сестра, а просто так, началось веселье. Их дразнили и вместе и порознь: «Жених! Невеста!..» Гном отмалчивался, такая у него была натура. Зато Рейкина вспыхивала как бенгальский огонь: «Невеста? Завидно? Иди-иди, а то рожу расцарапаю!» И угрожающе выдвигала вперед подбородок.

Рейкина себя не жалела, это все знали, а потому боялись с ней связываться. Несколько мальчишек уже ходили по лагерю с украшениями на щеках.

Некоторые звали Рейкину «психичкой» за приступы ярости, которые время от времени бывали у нее.

Всякий нормальный мальчишка давно бы отшил Рейкину. Но Гном не был бы Гномом, поступи он как все. Гном никогда не сердился на Рейкину за ее чрезмерные заботы о нем и сносил безропотно ее покровительство. (Было, правда, одно исключение, о нем я потом скажу.) Гном звал ее Галей, разговаривал с нею без малейшей насмешки и вообще был слишком погружен в свои мысли, чтобы вникать в то, что происходило вокруг.

А исключение было вот какое: когда шли домой с поля, Рейкина всегда порывалась взять у Гнома лопату, лейку, тяпку — ну, что он там нес. И тут Гном оказывал неожиданное сопротивление, которое тогда мне было не очень понятно. Теперь, когда я вспоминаю ту пыльную ухабистую дорогу, которой мы возвращались с полей в лагерь, дорогу, обрамленную репейником, чахлым шиповником и малиной, дорогу с редкими валунами, выкаченными на обочину с поля, — когда я вспоминаю эту дорогу и на ней Гнома, несущего на плече лопату, мне кажется, я его понимаю: это не лопата — это винтовка, флаг. Это, быть может, единственное тогда открытое проявление гордости, которой он вовсе не был обделен.

Рейкина страдала от того, что Гном копил масло и сахар. Я сам слышал, с какой яростью она шипела на него: «Димка, не смей, выкини банки!..» Потом восстала: «Не ешь — и я не буду!» У всех на глазах два дня она отдавала сахар и масло самым слабеньким девчонкам.

Вначале на Гнома это подействовало — он, словно нехотя, намазывал хлеб маслом… Потом, крадучись, вытащил банку…

Рейкина, простив ему слабость, продолжала опекать его с прежней слоновистой настойчивостью.

После случая с миной нас с Гришкой чуть не выгнали. О это многозначительное «чуть»! Сколько раз грозили нам исключением, отправкой в город — сколько раз! Но ни разу угроза эта не была приведена в исполнение. Город был под непрерывными бомбежками и обстрелами, и не для того нас сюда привезли, чтобы вдруг, пусть даже за серьезный проступок, отправить обратно под вражеский огонь. Мы прекрасно понимали символический смысл этой угрозы, но делали вид, что относимся к ней серьезно, — как будто и мы, и воспитатели наши играли в какую-то странную игру, где все договорились скрывать истинный смысл вещей.

На очередном разборе крайнюю меру заменили более мягкой — нас постановили расселить. Мне приказали перебираться к Гному.

Сейчас я думаю, что воспитатели вовсе не хотели унизить меня переселением в Гномов чулан, тем более что с его легкой руки комната стала вполне обитаемой. После того вечернего разговора с Гномом один на один Анастасия Власовна оставила его в покое.

Я старался представить себе, о чем они там говорили после ужина в кабинете Анастасии Власовны. Но если после этого разговора она позволила себе оставить его в «пещере», если она не применила к нему крутых мер, если не испугалась, что к ней может привязаться неожиданная комиссия, значит, разговор у них с Гномом был серьезный и важный, и не только для него, но и для нее, старой учительницы, пережившей многие педагогические моды и оставшейся верной здравому смыслу и естественным движениям души.

Гришка считал: покажи характер и никуда не уходи. Надоест — отстанут. И я послушался, но на следующее утро пришла Анастасия Власовна и сказала глухо, в сторону:

— До обеда не переедешь — матери напишу.

Когда я переступил порог Гномовой комнаты, увидел его приветливое лицо и услышал такой не мальчишеский мелодичный голос: «А я тебе уже место освободил…» — я даже сплюнул от злости. Нужна мне его забота!

На ком было сорвать раздражение? Конечно, на Гноме. Я и оправдать себя мог легко, если б захотел. Тогда в моих глазах несоответствие Гнома всем нашим мальчишеским понятиям и нормам, его неловкое выпячивание из общего ряда само по себе служило достаточным основанием для обвинения его во всех моих бедах.

— Сарай, — презрительно сказал я, оглядев голые дощатые стены (в других комнатах были хоть старенькие, да обои). — Не видно ни фига. Ослепнешь тут…

— Разве темно? — искренне удивился Гном. — Нет, сейчас не темно. А вечером свет зажжем, я лампочку хорошую достал.

Он огляделся в своем жилище, как бы приглашая меня познакомиться с ним повнимательнее. Невольно вслед за его взглядом я прошелся по стенам. Там были прибиты картинки из «Огонька» — портреты каких-то героев, фотографии — ястребки в небе, морская пехота идет в атаку, старый чабан в высокой шапке провожает сына на фронт…

Слева от окна в глубокой косой нише, где потолок под углом сходил на нет, стояла Гномова койка, аккуратно прикрытая серым солдатским одеялом со штампом «ноги». Рядом, на стуле — книги.

Светлей всего было у стены, противоположной окну. Я сказал:

— Здесь койку поставлю.

— Здесь, здесь, — заторопился Гном радостно, — тут хорошо, светло!

— Светло! — усмехнулся я и вспомнил: «А я тебе место освободил…» Значит, его койка раньше тут стояла. Я разозлился: — Вот что, Гном, вали обратно, мне подачек не надо.

— Да что ты, что ты! — Гном засуетился, покраснел. — Это так, пока, потом поменяемся, по очереди будем, ладно?..

Он как бы услужливо предлагал лазейку для моего самолюбия «пока…».

— Ну ладно, если пока, — проворчал я, а сам подумал: «Раз ты дурак, пусть тебе будет хуже…»

У Рейкиной на этот счет было свое мнение. Она ворвалась в комнату («Стучать надо», — сказал я. «Еще чего!» — ответила Рейкина), увидела мою койку на месте Гномовой и зашипела:

— Это еще что? Димка, я его сейчас вышвырну!

Гном подошел к ней и тихо проговорил:

— Не надо, Галя. Видишь, его наказали…

— Исусик несчастный! — закричала Рейкина и хлопнула дверью. Тут же она вернулась: — Рубашку не надевай, я очередь за утюгом заняла!..

— Санчо Панса, — сказал я презрительно, когда она ушла.

— А тебе не нравится Санчо Панса? — серьезно спросил Гном.

Конечно, он мне нравился. Но не мог же я сказать этого Гному. Я выругался — обида душила меня.

Кто-то встал у нашего окна, заслонил свет, крикнул:

— Эй, гномишки, как делишки?!

Вот так. Я презирал Гнома, я был по ту сторону ч е р т ы, с ними, а им уже наплевать на меня, они уже зачислили меня в «гномишки»…

Я взглянул на Гнома и увидел по его лицу (хотя он и прятал глаза), что он все понимает, жалеет меня, боится показать свою жалость и мучается этим…

— Здесь прохладно, — сказал он, — на улице жара, а здесь хорошо, верно?

— А мне наплевать! — заорал я. — Наплевать! Понял? Я в этой яме жить не хочу! И не буду! Понял?..

…Я обиделся на весь мир, и на Гришку в первую очередь. Почему не его, а меня переселили? Почему?!

Обида накатывала волна за волной, и я забывал свои прежние чувства: желание быть на равных с Гришкой, стыд за мою роль помоганца… Теперь в порыве обиды я готов был все валить на Гришку. Со мной поступили несправедливо — так я считал. А Гришка от меня отвернулся — это ясно.

Я мучил себя, представляя нашу светлую комнату с окном на залив, откуда вечером, в темноте, видны были мрачные всполохи огня в стороне, где город.

За Гришкой всюду бегал теперь, забыв свою лень, Вовка Углов. Вовка подмигивал мне при встрече, — дескать, у нас тут такое… Он словно носил за Гришкой мешок его секретов.

«Значит, никакой дружбы не было, — думал я, — просто жили рядом, вот и все…»

Сначала я избегал Гришки, потом не выдержал, подошел к нему. Взгляд его был холоден, безразличен. Мне бы опомниться, уйти, а я сказал что-то вроде: «Чего злишься?» Глупее и унизительнее придумать нельзя!

— Я? Злюсь? — он усмехнулся. — С чего ты взял?

Тут меня понесло:

— Значит, не дружим больше, да?

— С тобой-то?.. Характера у тебя маловато. Приказали — ты и лапки кверху.

— Зато у Вовки характер.

— Вовка солдат. От него больше не требуется.

Я не нашелся, что ответить. В том, что сказал Гришка, была и правда и неправда, как раз в том сочетании, которое ранит больней всего…

Я не спал по ночам, я чуть не плакал, я обдумывал планы мести и тут же отбрасывал их один за другим, потому что Гришка был неподвластен моей мести. И получалось так, что я по-прежнему вымещал свои обиды на том, кто был рядом, кто был слабей меня, — на Гноме.

Когда он хотел читать — я тушил свет. Когда он хотел спать — я зажигал свет и лениво листал какую-нибудь книжку, хотя глаза мои слипались. Когда он закрывал окно — я открывал его. И наоборот.

Особенно распалялся я при свидетелях. Мы были отверженные, с нами не считались. На наше окно садились, заслоняя свет, походя кричали: «Гномики, ку-ку!» Гном все терпел, а я кипел от злости. Мне казалось ужасным, ужаснее, чем развал моей дружбы с Гришкой, быть «гномом», ходить в «гномах». Я старался, чтоб все видели, чтоб все слышали, как я презираю Гнома. Чтобы все знали: если мне приходится жить здесь, это еще не значит, что мы с ним кореша. Стоя у окна, я балаганил, я созывал зрителей, я предлагал им вместе поиздеваться над Гномом. «Спешите! — кричал я. Скорей сюда! Гном в пещере! Последний гном! Спит на хлебных корках!..»

Гном молчал. Меня пугала его неуязвимость. Я ненавидел его за нежелание взорваться, возмутиться, броситься на меня с кулаками.

Какие там кулаки! Он был полон доброжелательства, он хотел общаться, он был рад, что не один теперь…

Говорит мне вечером:

— Как ты думаешь, что с Землей будет?

— Что-о?! — В эту интонацию я вкладываю все пренебрежение к нему, ко всем его вопросам, настоящим и будущим.

— Как что? — волнуется он. — Смотри: воду выкачивают, нефть, уголь, железо берут…

— Ну? — подначиваю я его насмешкой. Он ее не замечает.

— Так ведь пустая когда-нибудь станет. Одна скорлупа останется! Что тогда?

— Дурак ты. Ничего особенного не будет.

— Нет, будет! — Голос его понижается до шепота. — Масса меньше станет!

— Ну, меньше, — соглашаюсь я нехотя.

— Значит, изменится орбита, — говорит Гном, — а если орбита изменится, всем хана. Наступит всеобщий мрак и лед.

— Трепотня!

— Да нет, это серьезно! Очень серьезно! И знаешь, есть выход!

— Какой?

— Надо накачивать пустоты каким-нибудь газом.

— Ай да голова!

— Только вот не знаю каким. Газ взорваться может…

Я издеваюсь над ним, а сам думаю с завистью: «Черт, откуда у него все это в голове?..»

— Куда вы, куда?! Здесь нет ничего! Миленькие, не трогайте! Руки обжег, руки, у-у-у-у, задымились… Пустите меня, ну, пустите, здесь мертвые все, я не хочу, пустите… сахар, сахар, сахар… это не лед, это сахар, кусочек отколи, кусочек…

Это был голос Гнома. Я вскочил, бросился к выключателю, потом к его постели. Свет напугал его. Он замахал руками, прикрыл лицо и забормотал что-то совсем уж невнятное. Я схватил его за плечо:

— Гном! Проснись! Слышишь!

Глаза его открылись — нет, они как бы внезапно появились на лице, где их до того не было… Он ничего не понимал.

— Гном, ты бредил!

Наконец он посмотрел на меня осмысленно:

— Что-то приснилось… Жар, холод…

Я стоял перед ним в майке и трусах, и, хотя ночь была не холодная, меня била дрожь.

— Ну ты, спи, — сказал я, чтобы как-то закончить все это, и пошел к своей койке. Я сел на нее, лечь я боялся, мне казалось, только лягу опять начнется.

Долго я не спал, прислушивался к дыханию Гнома, и от того, что я был полон этим прислушиванием и ожиданием нового бреда, я все не спал, не спал и только к утру забылся.

Разбудил меня Гном.

— Вставай, завтракать пора. Я на кухне был, сегодня пшенка…

Все это он сообщал мне с извиняющейся улыбкой.

Я отвернулся к стене. И тут же услышал тихий, словно спотыкающийся голос Гнома:

— Ты… ты знаешь…

Я молчал и не поворачивался к нему. Я втянул голову в плечи и держал ее так, сильней и сильней напрягаясь. Гном почувствовал всю силу моей ожесточенности и ничего больше не сказал, хотя спиной я чувствовал, чего ему это стоило. Я лежал и тянул пытку. Потом стало больно и тесно в груди. Я судорожно вдохнул воздух, и что-то словно разрешилось во мне. Я повернулся и сказал:

— Не смей больше бредить! А то…

Я говорил в пустую комнату. Гнома не было.

На следующую ночь он снова разговаривал во сне. И еще подряд три ночи. Каждый раз я просыпался, словно что-то подбрасывало меня на койке, вскакивал, бежал по холодным половицам, расталкивал его безжалостно и при свете голой лампочки видел его одутловатое лицо, на котором каждый раз заново вырастали глаза…

Потом я заворачивался в одеяло и сидел, опустив голову в колени. Я ждал, когда это снова начнется, и проклинал всех на свете — Анастасию Власовну, Гнома, Гришку… Я ждал, ждал, но бред не повторялся. Гном спал крепко, всхлипывая иногда, словно захлебываясь слезами.

Утром Гном избегал меня, старательно обходил стороной, заговаривать не пытался, а я делал вид, что не замечаю его.

На четвертую или на пятую ночь я разбудил Гнома и, схватив в охапку одежду и одеяло, выскочил в коридор. В ночной тишине под моими ногами громко скрипели рассохшиеся половицы. Я подкрался к бывшей своей комнате и постучал. Подождав, я постучал еще раз, сильнее. Ни звука. Тогда я ударил ногой в дверь, коротко и зло. Заскрипела койка, зашлепали по полу босые ноги, и за полуоткрывшейся дверью показался заспанный, лохматый Вовка Углов. Он стоял наклонясь вперед, скрестив на плечах худые руки, почесывался. Я шагнул мимо него в комнату.

— Куда, куда? — забормотал Вовка.

Там, где стояла раньше моя койка, спал теперь Коля Бусов. Он спал на животе, раскинув руки и ноги, будто плыл.

— Чего ты? — опять спросил Вовка.

Я и сам не знал чего. Пока я шел сюда, я вроде бы готов был на что-то серьезное решиться… Теперь — этот Коля Бусов, а рядом — очертания Гришкиной кровати и сам он, спокойно спящий на спине, руки за голову…

Нет, эта комната была мне уже чужой. Как и та…

Я вернулся к Гному. У него горел свет. Он сидел на койке и ждал меня. Я видел, что он и обрадовался и растерялся, когда я вошел.

Я постелил постель, лег. Гном спросил:

— Ты спишь?

Я молчал.

— Ты не спишь?

Я молчал, но какая-то неуютность была в этом моем молчании, словно не его я обманывал, а себя, и это было противно.

— Ну? — сказал я наконец.

— Не говори никому, ладно? — быстро сказал Гном. — Я… я не буду больше.

— Чего не будешь? — спросил я, хотя прекрасно знал, о чем он.

— Ну, разговаривать… ночью…

— Ах вот что! — Я захохотал как-то неестественно громко. — «Сахар, сахар! Отколите кусочек! Они все мертвые!..»

— Это правда? Я так говорю? — спросил он тихо.

— А ты что, не знаешь? — удивился я.

— Нет, — просто ответил он.

— Вот оно что… — Я как-то даже растерялся.

— У меня все… в сорок первом… — Гном проглотил слюну, а может и слезы. — У меня все — мама, тетя, сестренки… я не мог сутки дверь открыть… а на лестнице…

А на лестнице — я догадался — на лестнице никого не было, потому что там все умерли.

— Я изрыл ее топором, и сломал, и вышел…

Мы сидели на своих койках и молчали, а ночь медленно превращалась в утро. Потом Гном сказал:

— Ты не думай, я в дружбу не навязываюсь…

— У тебя Рейкина есть, — не удержался я.

— Галя добрая, — сказал он, — только глупая. Лучше глупый, чем злой…

Я копал картошку, а следом шли ребята с ведрами — подбирали. Работали тройками — один копал, двое подбирали и носили. Я услышал хруст и понял, что разрезал картофелину, и тут же увидел разрез — сочащийся, розовый… Мне стало жаль клубня, я откопал его, стараясь не запачкать. Меня кто-то позвал. Я обернулся — Гном. Я сразу понял: что-то с ним случилось. Он был жалкий какой-то, губы дрожали.

— Сумку… Мою сумку не видел?

— Нет. — Я заметил на глазах его слезы. — Ты чего? Найдешь…

— Уже искал. Я повесил на дерево. Они попросили ящик поднести…

— Кто они?

— Борька…

— Куда ж она подевалась? — Я все понял.

— Не знаю…

— Не знаешь! — Я опять разозлился на него. — Дождался, накопитель! Я вонзил лопату в землю. — Дождался!

— Что я тебе сделал? — спросил Гном. — Что?

Я отвернулся. Но мне хотелось знать, что будет дальше. Я посмотрел через плечо. Гном стоял в конце межи, напротив Борьки, который покачивался, опершись на лопату, и сплевывал себе под ноги. Я не слышал, о чем они говорили, только Борька взял Гнома за курточку, тряхнул и отбросил от себя. Гном упал, медленно поднялся, огляделся вокруг… За кустами кто-то хохотнул коротко и замолк, словно рот ему зажали.

Спотыкаясь, Гном побрел к дороге.

…С другого конца поля, перескакивая через кусты картофеля, неслась Рейкина. Она с ходу набросилась на Борьку, схватила его за волосы, опрокинула на землю, стала пинать ногами. Из-за кустов выскочили его дружки, Рейкина размахивала руками, не подпуская к себе мальчишек, а те окружали ее, пританцовывая и гогоча…

Посреди поля на ящике сидел Гришка. Он подначивал:

— Давай, Рейкина! По роже его, по роже! А вы чего, пацаны! Сдрейфили!.. Хватай ее за волосы, ты!..

Рейкина дралась молча, ожесточенно. Потом вдруг ни с того ни с сего остановилась как вкопанная, огляделась растерянно — Гнома искала, что ли и ее сильно ударили по лицу. Она всхлипнула, закрылась руками, но тут же выпрямилась, схватила лопату, закричала:

— Заразы! Сволочи! Убью!

— Психичка! — закричал Борька.

Мальчишки отскочили, рассыпались. Рейкина бросила лопату и побежала к дороге. Никто за ней не гнался, но бежала она так, словно ее вот-вот догонят и начнут бить.

Я вернулся к своей меже. Стал искать ту картофелину. Наконец нашел. Она обвалялась в земле и больше не блестела.

На дворе около столовой дымилась куча белесого пепла. Пепел был легкий и светлый, шевелился под ветерком. Подошла Вера Рюмина.

— Что случилось с Валентиновым?

— А что? — на всякий случай спросил я.

— Да вот — вытряхнул сено из матрасника, поджег, вещи собрал и — на станцию…

Я рассказал ей, что было в поле, только про Рейкину смолчал.

— А вы что, вступиться не могли?

— Кто мы?

— Ну, ты, Гриша…

— Буду я за нее вступаться!

— За нее? За кого это «за нее»? — Рюмина подозрительно прищурилась.

— Ну, за него…

— Ты же в одной комнате с ним живешь! — воскликнула Рюмина.

— Не живу, а переселили! — огрызнулся я.

Рюмина махнула рукой и пошла со двора.

В комнате на пустой Гномовой койке сидела Рейкина и ревела. Она поглядела на меня с такой ненавистью, что я сразу ушел. Я долго стоял посреди двора и смотрел на живой белый пепел, шевелящийся у моих ног.

Во время обеда Рейкина взяла миску с супом, подошла к Борьке и выплеснула суп ему в лицо. Он дико закричал. По черным его волосам, по рубашке растекалась лапша.

Рейкина убежала. Вечером мы узнали, что она тоже уехала в город.

Гном медленно прошел мимо меня, бережно держа в руке только что купленную пластинку. Костюм на нем был ношеный, но тщательно отутюженный. Из-под коротких брюк виднелись нелепые ярко-зеленые носки и сандалии, детские, с дырочками, которых теперь никто не носит, разве что пенсионеры. Еще я заметил краешек улыбки, обращенной в себя. Полевая сумка елозила по бедру, когда он шел.

Я отодвинулся в тень и спрятал глаза. Я сделал это невольно, когда проходил мимо.

Потом я посмотрел в окно и увидел Гнома уже на улице, рядом с женщиной. Женщина была на голову выше Гнома и шире в плечах. Она несла тяжелые авоськи. Я видел, как упорно Гном пытался отнять у нее одну авоську. Наконец это ему удалось. Женщина недовольно повела плечом, что-то сказала… Потом подбородком дернула — вперед… Он пошел рядом с нею, маленький, в мешковатом костюме…

Я вышел на улицу, догнал их. Женщина купила два эскимо. Потом снова сделала это движение подбородком. Неужели Рейкина?..

Я обошел их быстро, повернулся, пошел навстречу. Да, это была Рейкина. Немолодая, строгая Рейкина, стриженая, ширококостная. В авоське она несла яблоки, горшочки для цветов, длинные кривые огурцы, ярко-красный игрушечный автомат, еще что-то… Гном задумчиво поедал эскимо. Рейкина шла чуть впереди и, как ледокол, расчищала ему путь. Когда она шла, все сторонились или отводили плечо в сторону. Я тоже отвел плечо.