Гаргантюа и Пантагрюэль Книга пятая

Оглавление
  1. ПРЕДИСЛОВИЕ МЭТРА ФРАНСУА РАБЛЕ К ПЯТОЙ КНИГЕ ГЕРОИЧЕСКИХ ДЕЯНИЙ И РЕЧЕНИЙ ПАНТАГРЮЭЛЯ
  2. Глава I. О том, как Пантагрюэль прибыл на остров Звонкий, а равно и о том, какой мы там услышали шум
  3. Глава II. О том, как ситицины{788}, населявшие острое Звонкий, превратились впоследствии в птиц
  4. Глава III. Отчего на острове Звонком всего лишь один папец
  5. Глава IV. Отчего птицы острова Звонкого — перелетные
  6. Глава V. О том, что на острове Звонком прожорливые птицы никогда не поют
  7. Глава VI. Чем птицы острова Звонкого питались
  8. Глава VII. О том, как Панург рассказывает мэтру Эдитусу притчу о жеребце и осле
  9. Глава VIII. О том, как мы, преодолев препятствия, увидели наконец папца
  10. Глава IX. О том, как мы высадились на Острове железных изделий
  11. Глава X. О том, как Пантагрюэль прибыл на Остров плутней
  12. Глава XI. О том, как мы прошли застенок, где живет Цапцарап, эрцгерцог Пушистых Котов{822}
  13. Глава XII. О том, как Цапцарап загадал нам загадку
  14. Глава XIII. О том, как Панург разгадывает загадку Цапцарапа
  15. Глава XIV. О том, как Пушистые Коты живут взятками
  16. Глава XV. О том, как брат Жан Зубодробитель собирается обчистить Пушистых Котов
  17. Глава XVI. О том, как Пантагрюэль прибыл на Остров апедевтов{835}, длиннополых и крючкоруких, а равно и об ужасах и чудовищах, которые явились там его взору
  18. Глава XVII. О том, как мы прошли остров Раздутый, а равно и о том, как Панург едва не был убит
  19. Глава XVIII. О том, как наш корабль сел на мель и как мы были спасены путешественниками, ехавшими из Квинты
  20. Глава XIX. О том, как мы прибыли в королевство Квинтэссенции, именуемое Энтелехией {848}
  21. Глава XX. О том, как Квинтэссенция лечила болезни музыкой
  22. Глава XXI. О том, как королева проводила время после обеда
  23. Глава XXII. О том, как прислужники Квинты занимались разными делами, а равно, и о том, как госпожа королева утвердила нас в должности абстракторов
  24. Глава XXIII. О том, как королеве бил подан ужин, и как она ела
  25. Глава XXIV. О том, как в присутствии королевы был устроен веселый бал-турнир
  26. Глава XXV. О том, как тридцать два участника бала сражаются
  27. Глава XXVI. О том, кап мы высадились на острове Годосе{869}, где дороги ходят
  28. Глава XXVII. О том, как мы прошли Остров деревянных башмаков, а равно и об ордене братьев распевов
  29. Глава XXVIII. О тот, как Панург, расспрашивая брата распева, получал от него лаконические ответы
  30. Глава XXIX. О том, как Эпистемон не одобрил установления Великого поста
  31. Глава XXX. О том, как мы посетили Атласную страну
  32. Глава XXXI. О том, как в Атласной стране мы встретили Наслышку, державшего школу свидетелей
  33. Глава XXXII. О том, как нашему взору открылась Фонарная страна
  34. Глава XXXIII. О том, как мы высадились в гавани лихнобийцев и сошли в Фонарию
  35. Глава XXXIV. О том, как мы приблизились к оракулу Бутылки
  36. Глава XXXV. О том, как мы спустились под землю, дабы войти в храм Бутылки, и почему Шинон — первый город в мире
  37. Глава XXXVI. О том, как мы спустились по тетрадическим ступеням{905}, и об испуге Панурга
  38. Глава XXXVII. О том, как двери храма сами собой чудесным образом отворились{911}
  39. Глава XXXVIII. Об изумительной мозаике, коей был украшен пол храма
  40. Глава XXXIX. О том, как на мозаичных стенах храма изображена была битва, в которой Бахус одолел индийцев
  41. Глава XL. О том, как мозаика изображала нападение и наскок доброго Бахуса на индийцев
  42. Глава XLI. О том, какой чудесной лампой был освещен храм
  43. Глава XLII. О том, как верховная жрица Бакбук показала нам внутри храма диковинный фонтан
  44. Глава XLIII. О том, как именно Бакбук вырядила Панурга, чтобы он услышал слово Бутылки
  45. Глава XLIV. О том, как верховная жрица Бакбук подвела Панурга к Божественной Бутылке
  46. Глава XLV. О том, как Бакбук истолковала слово Бутылки
  47. Глава XLVI. О том, как Панург и другие, исполненные поэтического вдохновения, заговорили в рифму
  48. Глава XLVII. О том, как, простившись с Бакбук, мы покинули оракул Бутылки

Пятая и последняя книга.

ГЕРОИЧЕСКИХ ДЕЯНИЙ И РЕЧЕНИЙ ДОБРОГО ПАНТАГРЮЭЛЯ СОЧИНЕНИЕ ДОКТОРА МЕДИЦИНЫ МЭТРА ФРАНСУА РАБЛЕ КАКОВАЯ КНИГА ЗАКЛЮЧАЕТ В СЕБЕ ПОСЕЩЕНИЕ ОРАКУЛА БОЖЕСТВЕННОЙ БАКБУК, А ТАКЖЕ САМОЕ СЛОВО БУТЫЛКИ, РАДИ КОТОРОГО И БЫЛО ПРЕДПРИНЯТО ДОЛГОЕ ЭТО ПУТЕШЕСТВИЕ

ПРЕДИСЛОВИЕ МЭТРА ФРАНСУА РАБЛЕ К ПЯТОЙ КНИГЕ ГЕРОИЧЕСКИХ ДЕЯНИЙ И РЕЧЕНИЙ ПАНТАГРЮЭЛЯ

К БЛАГОСКЛОННЫМ ЧИТАТЕЛЯМ

Вы, пьющие без просыпу, и вы, драгоценнейшие венерики! Пока вы свободны и не заняты более важным делом, я позволю себе задать вам вопрос, почему в наши дни стало ходячей поговоркой: мир перестал быть глупым (fat)? Fat — слово лангедокское, и означает оно — без соли, пресный, безвкусный, бесцветный, а в переносном смысле — глупый, тупой, бестолковый, безмозглый. Вы, пожалуй, мне на это ответите, — да логический вывод отсюда и в самом деле таков, — что до сей поры пир был глуп, а теперь он поумнел? Да, но сколь многочисленны и каковы суть обстоятельства, в силу коих он был глуп? Сколь многочисленны и каковы суть обстоятельства, в силу коих он поумнел? Почему он был глуп? Почему он стал умен? В чем именно усматриваете вы былую его глупость? В чем именно усматриваете вы нынешнюю его мудрость? Кто повинен в том, что он был глуп? Кому он обязан тем, что поумнел? Кого больше: тех, что любили его за глупость, или же тех, что любят его за ум? Как долго он был глуп? Как долго будет он умен? Откуда проистекала прежняя его глупость? Откуда проистекает теперешняя его мудрость? Почему именно теперь, а не позднее, пришел конец былой его глупости? Почему именно теперь, а не раньше, началась нынешняя его мудрость? Какое зло сопряжено было с прежней его глупостью? Какое благо сулит нам теперешняя его мудрость? Что станется с его былого низверженной глупостью? Что станется с его теперешнею возрожденной мудростью?

Ответьте, сделайте милость! Из боязни потревожить родичей ваших я иных заклинаний к вашим преподобиям не применю. Не смущайтесь, посрамите гера Тейфеля{777}, врага райского блаженства, врага истины. Смелее, дети мои! Если вы — люди божьи, то вместо предисловия хлебните разиков этак пять, а затем исполните мою просьбу; если же вы — слуги не бога, а кого-то другого, то — отвяжись, сатана! Клянусь великим юрлюберли{778}, если вы не поможете мне решить эту задачу, то я раскаюсь, да уже и сейчас начинаю раскаиваться, что вам ее предложил. А между тем решать ее самостоятельно — это для меня не менее тяжкий труд, чем держать волка за уши.

Ну так как же? Ага, понимаю: вы не отваживаетесь дать мне ответ. Клянусь бородой, я тоже уклонюсь от решения. Я только приведу вам, что в пророческом озарении изрек некий почтенный ученый, автор книги Прелатская волынка. Что же он, сукин сын, говорит? Послушайте, оболдуи, послушайте!

Тот юбилейный год, когда побриться
Решатся все, на единицу тридцать
Превысит. О какое непочтенье!
Казался глупым мир. Но по прочтенье
Трактатов тотчас поумнеет он
Так, как цветок, который устрашен
Был в дни весны, сумеет вновь раскрыться *.

Слышали? В толк взяли? Ученый — древний, слова его — лаконичны, изречения — скоттичны и туманны. Но хотя трактует он материю саму по себе важную и неудобопонятную, однако ж лучшие толкователи ученого сего мужа разъясняли это место так: коль скоро год юбилейный должен наступить непременно после тридцатого, то из всех лет, составляющих настоящий период времени, юбилейным годом вернее всего будет тысяча пятьсот пятидесятый. Цвету его ничто уже не будет угрожать. С наступлением весны мир никто уже глупым не назовет. Все глупцы, число коих, как уверяет Соломон, бесконечно, перемрут от бессильной ярости, глупость во всех ее видах исчезнет, а между тем разновидности ее тоже, как утверждает Авиценна, неисчислимы: maniae infinitae sunt species[338], и если в лютую зиму ее отбрасывало к центру, то затем она вновь появлялась на периферии и цвела, точно дерево в полном соку. Этому учит нас опыт, вы сами это знаете, вы сами это видели. И это же в былые времена доказал нам такой светоч ума, как Гиппократ, в своих Афоризмах: Verae etenim maniae[339] и т. д.

Когда же мир поумнеет, бобовому цвету нечего будет бояться весною, иначе говоря постом (а вы, уж верно, со стаканом в руке и со слезами на глазах, заранее впадали в уныние), груды книг, с виду цветущих, цветоносных, цветистых, словно бабочки, на самом же деле невразумительных, утомительных, усыпительных, несносных и вредоносных, как творения Гераклита, и туманных, как числа Пифагора, который, по свидетельству Горация{779}, являл собою царя бобов, — все эти книги погибнут, никто их и в руки не возьмет, никто не станет их ни листать, ни читать. Вот что судьба им определила, и предопределение это ныне исполнилось.

Их место заступили бобы в стручках, то есть веселые и плодоносные пантагрюэлические книги, на каковые нынче большой спрос, ибо в преддверии грядущего юбилейного года все стали ими зачитываться, — оттого-то и говорят, что мир поумнел. Ну, вот ваша проблема уже решена и разрешена, а по сему случаю действуйте, как подобает порядочным людям. Прокашляйтесь разика два и выпейте залпом девять стаканов, благо виноград уродился на славу, а ростовщики вешаются один за другим: ведь если хорошая погода еще постоит, то я получу с них изрядную сумму за веревки, — я же не настолько щедр, чтобы снабжать их ими бесплатно всякий и каждый раз, когда кому-нибудь из них придет охота повеситься самому во избегание расходов на палача.

А дабы и вы тоже приобщились к воцаряющейся ныне мудрости, с былою же глупостью разобщились, то прошу вас нимало не медля всюду стереть символ старого философа с золотой ляжкой{780}, через посредство какового символа он воспретил вам употреблять в пищу бобы, ибо все добрые собутыльники считают доказанным и установленным, что воспрещал и это в тех же целях, в каких горе-лекарь покойный Амер, сеньер де Камлотьер, племянник адвоката, воспрещал больным есть крылышко куропатки, гузку рябчика и шейку голубя, говоря: Ala mala, croppium dubium, collum bonum pelle remota[340],— он приберегал все это для себя, больным же представлял глодать одни косточки. Примеру философа последовали иные капюшонцы: они воспретили бобы, то есть пантагрюэлические книги, а еще они подражали в том Филоксену и Гнатону Сицилийскому: эти основоположники их монашеского чревоугодия, сидя за пиршественным столом, плевали на лакомые кусочки, чтобы, не дай бог, кто-нибудь другой на них не польстился. Вот до какой степени эта паршивая, сопливая, червивая, слюнявая ханжатина ненавидит лакомые эти книжки, ненавидит и явно и тайно, и в подлости своей доходит до того, что без зазрения совести на них плюет. И хотя мы теперь имеем возможность читать на нашем галльском языке, как в стихах, так и в прозе, множество превосходных творений и хотя от века лицемерия и готики уцелело не много святынь, однако ж они предпочитают, согласно пословице, среди лебедей гоготать и шипеть по-гусиному, нежели среди стольких изрядных поэтов и красноречивых ораторов сойти за немых, предпочитают играть роль мужлана среди стольких сладкогласных участников благородного этого действа, нежели, замешавшись в толпу лиц без речей, ловить мух, ставить уши торчком, как аркадский осел при звуках песни, и молча, знаками, давать понять, что такую роль они играть согласны.

Придя к этой мысли и к этому убеждению, я решил, что ничего предосудительного не будет в том, если я снова начну двигать мою Диогенову бочку, чтобы после вы про меня не говорили, будто я ничьим примерам не следую.

Я гляжу на неисчислимое множество разных Колине, Маро, Друэ, Сен-Желе, Салелей, Массюэлей и на длинную вереницу других поэтов и ораторов галльских.

И вот я вижу, что, долгое время проучившись на горе Парнасе в школе Аполлона, когда им не возбранялось вместе с веселыми музами черпать из Конского источника целыми кубками, ныне они несут к вечно строящемуся зданию обиходного нашего языка только паросский мрамор, алебастр, порфир и добрый королевский цемент; они толкуют лишь о героических подвигах, великих деяниях, о материях важных, неудобопонятных и недоступных, и выражено все это у них витиевато и кудревато; их творения струят лишь нектар, дар богов драгоценный, вино искристое, игристое, благодатное, благотворное, душистое. И честь эта принадлежит не одним мужчинам, ее заслужили и дамы, и среди них та, у коей в жилах течет кровь французской королевской семьи, имя коей невозможно произнести, не воздав ей величайших почестей, изумляющая наш век своими писаниями, высокими своими помыслами, изящными оборотами речи и красотами дивного своего слога{781}. Подражайте им, если сумеете, ну, а я подражать им не сумею — не каждому дано жить и пребывать в Коринфе. Не каждый был в состоянии пожертвовать от щедрот своих золотой сикль на построение храма Соломона. А так как в искусстве зодчества мне за ними все равно не угнаться, то и порешил я последовать примеру Рено де Монтабана: я стану прислуживать каменщикам, я стану стряпать на каменщиков, и хотя товарищем их мне не быть, зато они приобретут во мне неутомимого слушателя превыспренних своих творений.

Вы умираете от страха, вы, злопыхательствующие и завистливые зоилы; ну так ступайте вешаться, но только сами выбирайте себе дерево, веревочка же для вас найдется. Здесь, пред лицом моего Геликона, в присутствии божественных муз, я даю обещание, что если мне суждено целым и невредимым прожить век собачий, да еще и век трех воронов, так, как прожили свой век святой вождь иудеев, музыкант Ксенофил и философ Демонакс{782}, то я, наперекор всем этим чужедумам, перетряхивающим то, что было уже сотни раз жевано и пережевано, штопальщикам латинского старья, перекупщикам старых латинских слов, заплесневелых и неточных, с помощью убедительных аргументов и неопровержимых доводов докажу, что обиходный наш язык вовсе не так низок, нелеп, беден и ничтожен, как они о том полагают. На этом основании я покорнейше буду просить вот о какой особой милости: подобно тому как во времена давнопрошедшие, когда Феб распределял блага между великими поэтами, на долю Эзопа все же осталось место и должность баснописца, так же точно, видя, что я на более высокую степень и не притязаю, они, уж верно, не погнушаются мною в должности скромного репописца, ученика Пирейка{783}; они мне не откажут, я в том уверен: ведь добрее, человеколюбивее, любезнее и мягкосерднее их на всем свете не сыщешь. Таким путем, пьянчуги, таким путем, забулдыги, они приберут к рукам весь урожай, ибо, пересказывая другим содержание моих книг на тайных своих сборищах, сами вкушая же пищу, которую для них представляют глубокие тайны, заключенные в моих книгах, они присваивают себе их славу — так поступал Александр Великий с творениями непревзойденного философа Аристотеля.

Ах ты, живот на живот, экие пройдохвосты, экие сквернавцы!

Со всем тем, кутилы, я вам советую: в свободное время и в час досуга обойдите книжные лавки и, где только мои книги обнаружите, тотчас же запасайтесь ими; и не только шелушите их, но и поглощайте, вводите их как сердцеукрепляющее средство в свой организм, и вы узнаете, какую пользу приносят они всем бобошелушителям, столь милым моей душе. Сейчас я вам предложу хорошенькую, верхом полную корзиночку бобов, которую я, как и предыдущие, набрал у себя в огороде, и повергну к стопам вашим смиренную просьбу: кушайте их на здоровье, а к следующему прилету ласточек ожидайте чего-нибудь повкуснее.

Глава I.
О том, как Пантагрюэль прибыл на остров Звонкий, а равно и о том, какой мы там услышали шум

Ни в тот день, ни на другой, ни на третий мы не видели суши и не обнаружили ничего нового, ибо это побережье было нам уже знакомо. На четвертый день, начав огибать полюс и удаляться от экватора, мы, наконец, завидели сушу; лоцман же нам сказал, что это остров Трифы{784}, и тут мы услыхали долетавший издали частый и беспорядочный звон, в котором мы различили большие, маленькие и средние колокола и который напомнил нам трезвон, какой бывает по большим праздникам в Париже, Туре, Жаржо, Медоне и других местах. По мере нашего приближения звон все усиливался.

Мы было подумали, что это додонские бубенцы{785}, или же олимпийский портик Гептафон{786}, или же постоянный звон, исходящий от колосса, воздвигнутого над гробницей Мемнона в египетских Фивах{787}, или же, наконец, тот шум и гам, что раздавались в былые времена вокруг некоей усыпальницы на одном из Эолийских островов, а именно Липаре, но все это, однако ж, не подтверждалось местоположением.

— Сдается мне, — сказал Пантагрюэль, — что оттуда поднялся было пчелиный рой, и вот, дабы водворить его на прежнее место, все и начали бить в сковороды, в котлы, в тазы и в корибантские кимвалы Кибелы, праматери всех богов. Ну что ж, послушаем!

Подойдя еще ближе, мы установили, что к неумолчному звону колоколов примешивалось беспрерывное пение людей — по-видимому, местных жителей. Вот почему Пантагрюэль, прежде чем пристать к острову Звонкому, порешил подплыть в челне к невысокой скале и у ее подошвы высадиться, ибо неподалеку от нее виднелась хижина с садиком.

Нас встретил низенький простоватый отшельник по имени Гульфикус, уроженец Глатиньи; он дал нам исчерпывающие объяснения касательно трезвона и весьма странно нас угостил. Он велел нам четыре дня подряд поститься, иначе, мол, нас не пустят на остров Звонкий, а там сейчас начался пост четырех времен года.

— Не понимаю, что это значит, — заговорил Панург, — скорей уж это время четырех ветров: ведь этот пост одним только ветром нас и начинит. Нет, правда, неужто вы, кроме поста, иного времяпрепровождения не знаете? Приятного мало, я вам доложу. Нам эти придворные церемонии, собственно, ни к чему.

— Мой Донат различает только три времени: прошедшее, настоящее и будущее, — заметил брат Жан, — а четвертое время — это уж у них так, сбоку припека.

— Это аорист, превратившийся из прошедшего весьма совершенного греков и латинян в наше мутное и смутное время, — пояснил Эпистемон. — Ну что ж, слепой сказал: «Посмотрим».

— Время роковое, вот что я вам скажу, — объявил отшельник, — а кто пойдет мне наперекор, того еретика прямо на костер.

— Ну еще бы, отче! — подхватил Панург. — Вот только когда я на море, я гораздо больше боюсь промокнуть, нежели перегреться, и потонуть, нежели сгореть. Ладно уж, попостимся для бога, но ведь я так долго постился, что посты подорвали мою плоть, и я очень опасаюсь, что бастионы моего тела в конце концов рухнут. А еще я боюсь прогневать вас во время поста: я ведь в этом ничего не смыслю, и у меня это не особенно ловко получается, — так по крайности мне говорили многие, и я не имею основания им не верить. Меня же лично пост не смущает — что может быть проще и сподручнее? Меня больше смущает, как бы нам не пришлось поститься и впредь, а про черный день непременно нужно иметь какой-нибудь запас. Ну да уж попостимся для бога, коль скоро мы попали в самые голодные праздники, — я их не праздновал с давних пор.

— Если уж не поститься нельзя, то лучше возможно скорее от этого отделаться, как от плохой дороги, — молвил Пантагрюэль. — Вот только я бы хотел просмотреть сперва свои бумаги и удостовериться, не хуже ли морская наука сухопутной: недаром Платон, описывая человека глупого, несовершенного и невежественного, сравнивает его с человеком, выросшим на корабле, а мы бы сравнили его с человеком, выросшим в бочке и глядевшим только в дыру.

Пост наш оказался страшным и ужасным: в первый день мы постились через пень-колоду; во второй — спустя рукава; в третий — во всю мочь; в четвертый — почем зря. Таково было веление фей.

Глава II.
О том, как ситицины{788}, населявшие острое Звонкий, превратились впоследствии в птиц

Когда наш пост окончился, отшельник дал нам письмо к некоему мэтру Эдитусу{789}, жителю острова Звонкого; Панург, однако ж, переименовал его в Антитуса{790}. Это был славный старичок, лысый, румяный, багроволицый; благодаря рекомендации отшельника, который уведомил его, что мы постились, как о том было сказано выше, он встретил нас с распростертыми объятиями. Досыта накормив, он ознакомил нас со всеми особенностями этого острова и сообщил, что прежде остров был населен ситицинами, которые впоследствии по велению природы (ведь все же на свете меняется) превратились в птиц.

Тут только я вполне уразумел, что Аттей Капитон{791}, Поллукс{792}, Марцелл{793}, А. Геллий, Афиней, Свида, Аммоний{794} и другие писали о ситицинах и сициннистах{795}, и теперь нам уже не показалось маловероятным превращение в птиц Никтимены, Прокны, Итиса, Альционы, Антигоны, Терея и других{796}. Равным образом мы уже почти перестали сомневаться в том, как могли Матабрюнины дети превратиться в лебедят, а фракийские палленцы, девять раз искупавшиеся в Тритоновом болоте, — внезапно превратиться в птиц.

Затем старичок ни о чем другом уже с нами не говорил, кроме как о клетках да о птицах. Клетки были большие, дорогие, великолепные, сработанные на диво. Птицы были большие, красивые, приятные в обращении, живо напоминавшие моих соотечественников; пили и ели они, как люди, испражнялись, как люди, спали и совокуплялись, как люди; словом, с первого взгляда можно было подумать, что это люди; и все же, как пояснил нам мэтр Эдитус, это были не люди и, по его словам, не принадлежали ни к мирянам, ни к белому духовенству Оперение их также заставило нас призадуматься: у одних оно было сплошь белое, у других — сплошь черное, у третьих — сплошь серое, у четвертых — наполовину белое, наполовину черное, у пятых — сплошь красное, у шестых — белое с голубым, так что любо-дорого было на них смотреть{797}. Самцов старичок называл так: клирцы, инокцы, священцы, аббатцы, епископцы, кардинцы и, единственный в своем роде, папец. Самки назывались: клирицы, инокицы, священницы, аббатицы, епископицы, кардиницы и папицы. Далее старичок сообщил нам, что, подобно тому как к пчелам забираются трутни, которые ровным счетом ничего не делают и только все поедают и портят, так же точно и к этим веселым птицам вот уже триста лет каждую пятую луну неизвестно отчего налетает видимо-невидимо ханжецов, опозоривших и загадивших весь остров, до того безобразных и отталкивающих, что все от них — как от чумы: шея у них свернута, лапы — мохнатые, когти и живот, как у гарпий, зад, как у стимфалид{798}, истребить же их невозможно: одну убьешь — сей же час налетит еще двадцать четыре. Я невольно пожалел, что среди нас нет второго Геркулеса. А брат Жан с таким жадным вниманием все обозревал, что под конец совсем обалдел.

Глава III.
Отчего на острове Звонком всего лишь один папец

Мы спросили у мэтра Эдитуса, отчего, несмотря на то что все разновидности почтенных этих птиц представлены здесь в изобилии, папец всего лишь один. На это он нам ответил, что таково было извечное установление и фатальное предопределение небесных светил: от клирцов рождаются священцы и инокцы, однако ж, как это бывает у пчел, без плотского соития. От священцов рождаются епископцы, от епископцов — пригожие кардинцы; иной кардинец, если только дни его не прервет смерть, может превратиться в папца, папец же обыкновенно бывает только один, подобно тому как в пчелиных ульях бывает только одна матка, а в мире есть только одно солнце.

Как скоро папец преставится, на его место рождается кто-нибудь другой, из породы кардинцов, но только, разумеется, без плотского совокупления. Таким образом, у этой породы бывает только одна-единственная особь с непрерывною преемственностью — точь-в-точь как у аравийского феникса. Впрочем, около двух тысяч семисот шестидесяти лун тому назад природа произвела на свет двух папцов одновременно, но то было величайшее из всех бедствий{799}, когда-либо остров сей посещавших.

— Птицы в те поры принялись друг друга грабить, и все они передрались, — повествовал Эдитус, — так что острову грозила опасность остаться совсем без обитателей. Часть птиц примкнула к одному из папцов и оказала ему поддержку; другая — к другому и стала на его защиту; часть птиц молчала, как рыбы, они уже больше не пели, и колокола их, точно на них был наложен запрет, ни разу не зазвонили. В это смутное время на помощь к ним являлись императоры, короли, герцоги, маркизы, графы, бароны, а также представители всех общин мира, какие только существуют на материке, и ереси этой и расколу пришел конец не прежде, чем один из папцов приказал долго жить и множественность вновь свелась к единству.

Затем мы задали старцу вопрос, что побуждает этих птиц петь без умолку. Эдитус нам ответил, что причиной тому колокола, висящие над клетками.

— Хотите, я сейчас заставлю петь вот этих инокцов, у которых капюшоны — что мешочки для фильтрования красного вина или же хохолки у лесных жаворонков? — предложил он.

— Пожалуйста, — сказали мы.

Тут он ударил в колокол всего только шесть раз, и инокцы в тот же миг слетелись и запели.

— А если я зазвоню в другой колокол, вон те птички, у которых оперение цвета копченых сельдей{800}, тоже запоют? — полюбопытствовал Панург.

— Тоже, — отвечал старик.

Панург позвонил, и прокопченные птицы мгновенно слетелись и хором запели, но только голоса у них были хриплые и неприятные. Эдитус нам пояснил, что они питаются одною рыбой, словно цапли или же бакланы, и что это пятая разновидность новоиспеченных ханжецов. К сказанному он еще прибавил, что по имеющимся у него сведениям, полученным от Робера Вальбренга, который был здесь проездом из Африки, сюда должна прилететь еще и шестая разновидность — так называемые капуцинцы, самые унылые, самые тощие и самые несносные из всех разновидностей, какие только на острове этом представлены.

— Это в обычаях Африки — производить на свет все новых и новых чудищ, — заметил Пантагрюэль.

Глава IV.
Отчего птицы острова Звонкого — перелетные

— Вы нам объяснили, как от кардинцов рождается папец, кардинцы — от епископцов, епископцы — от священцов, священцы — от клирцов, — сказал Пантагрюэль, — а теперь я желал бы знать, откуда у вас берутся клирцы.

— Все они — птицы перелетные, и прибывают они к нам из дальних стран, — отвечал Эдитус, — одни — из чрезвычайно обширной страны под названием Голодный день, другие же — из страны западной под названием Насслишкоммного. Оттуда клирцы ежегодно слетаются к нам целыми стаями, покидая отцов, матерей, друзей и родичей своих. Вот каков там обычай: когда в стране Насслишкоммного в каком-нибудь знатном доме народится слишком много детей, все равно — мужеского или женского пола, то если бы каждый из них получил свою долю наследства, как того хочет разум, требует природа и велит господь бог, дом был бы разорен. Потому-то родители и сбывают их с рук на наш остров, даже если они обитатели острова Боссара.

— Уж верно, вы разумеете Бушар, что близ Шинона, — заметил Панург.

— Нет, Боссар, от слова боссю, то есть горбатый, — возразил Эдитус, — дети-то ведь у них почти что все горбатые, кривые, хромые, однорукие, подагрики, уроды и калеки, даром бременящие землю.

— Этот обычай, — молвил Пантагрюэль, — прямо противоположен соблюдавшимся в былое время правилам посвящения девушек в весталки, каковые правила, по свидетельству Лабеона Антистия{801}, воспрещали возводить в этот сан девушку с каким-либо душевным пороком, каким-либо изъяном в органах чувств или же каким-нибудь физическим недостатком, хотя бы даже крошечным и незаметным.

— Я поражаюсь, — продолжал Эдитус, — как это тамошние матери еще носят их девять месяцев во чреве: ведь в своем доме они не способны выносить их и терпеть дольше девяти, а чаще всего и семи лет, — они накидывают им поверх детского платья какую ни на есть рубашонку, срезают с их макушек, творя при этом заклинания и умилостивительные молитвы, сколько-то там волосков, точь-в-точь как египтяне, которым, для того чтобы посвятить кого-нибудь в жрецы Изиды, также требовались льняная одежда и бритва, и открыто, явно, всенародно, путем пифагорейского метемпсихоза, не нанося им ни ран, ни повреждений, превращают их вот в этаких птиц. Одно только, друзья мои, мне неясно и непонятно: отчего это самки, будь то священницы, инокицы или же аббатицы, вместо приятных для слуха благодарственных песнопений, которые, как установил Зороастр, полагается петь в честь Ормузда, распевают богомерзкие мрачные гимны, подобающие демону Ариману. И все они — и старые и молодые — беспрестанно осыпают проклятиями родичей своих и друзей, которые превратили их в птиц.

Больше всего их летит к нам из страны Голодный день, коей нет конца-краю: когда населяющим сей остров асафиям {802} грозит такое не слишком приятное удовольствие, как голодовка, то ли от нехватки пищи, то ли от неумения и нежелания хоть что-нибудь делать, заниматься каким-либо благородным искусством или почтенным ремеслом, верой и правдой служить честным людям; когда им не везет в любви; когда они, потерпев неудачу в своих предприятиях, впадают в отчаяние; когда они, совершив какое-нибудь гнусное преступление, скрываются от позорной казни, то все они слетаются сюда на готовенькое: прилетят тощие, как сороки, — глядь, уж разжирели, как сурки. Здесь они в полной безопасности, неприкосновенности и на полной свободе.

— А что, эти милые птички, прилетев сюда, возвращаются потом в тот край, где они были высижены? — осведомился Пантагрюэль.

— Лишь немногие, — отвечал Эдитус. — Прежде — совсем мало, долгое время спустя и неохотно. А вот после некоторых затмений{803}, под влиянием небесных светил, снялась сразу целая стая. Мы, однако ж, на то не в обиде, — слава богу, на наш век хватит. И перед тем как улететь, все они побросали свое оперение в крапиву и в терновник.

И точно, мы наткнулись на остатки этого оперения, а кроме того, случайно обнаружили раскрытую баночку из-под румян.

Глава V.
О том, что на острове Звонком прожорливые птицы никогда не поют

Не успел он договорить, как возле нас опустилось двадцать пять, а то и тридцать птиц такого цвета и оперения, каких мы еще на острове не видывали. Оперение их меняло окраску час от часу, подобно коже хамелеона или же цветку триполия и тевкриона. И у всех под левым крылом был знак в виде двух диаметров, делящих пополам круг, или же линии, перпендикулярной к прямой. Знак этот был почти у всех одинаковой формы, но цвета разного: у одних — белого, у других — зеленого, у третьих — красного, у четвертых — фиолетового, у пятых — голубого{804}.

— Кто они такие и как они у вас называются? — осведомился Панург.

— Это метисы, — отвечал Эдитус, — зовем же мы их командорами, то бишь обжорами, — у вас к их услугам многое множество ломящихся от снеди обжорок.

— Сделайте милость, заставьте их спеть, — сказал я, — нам бы хотелось послушать их голоса.

— Они никогда не поют, — отвечал старикан, — зато едят за двоих.

— А где же их самка? — спросил я.

— Самок у них нет, — отвечал тот.

— Почему же они в таком случае покрыты коростою и изъедены дурной болезнью? — ввернул Панург.

— Дурной болезнью эта порода птиц часто болеет, оттого что она общается с флотом, — отвечал старец. — К вам же они слетелись, — продолжал он, — дабы удостовериться, нет ли среди вас представителей еще одной, будто бы встречающейся в ваших краях, великолепной породы цов, хищных и грозных птиц, не идущих на приманку и не признающих перчатки сокольничьего. А вот некоторые из этих носят на ногах вместо ремешков красивые и дорогие подвязки с надписью на колечке{805}, но только слова кто об этом дурно подумает частенько бывают загажены. Другие поверх оперения носят знак победы над злым духом, третьи — баранью шкуру{806}.

— Такая порода, может быть, и существует, мэтр Антитус, однако ж нам она неизвестна, — объявил Панург.

— Ну, довольно болтать, — заключил Эдитус, — пойдемте выпьем.

— А как насчет закуски? — спросил Панург.

— Где жажду заливают, там и брюхо набивают, — ответствовал Эдитус. — Нет ничего дороже и драгоценнее времени, — так употребим же его на добрые дела.

Прежде всего он отвел нас в кардинцовые бани, отменные бани, где вы чувствуете себя наверху блаженства; когда же мы вышли из бань, он велел алиптам{807} умастить нас дорогими благовонными мазями. Пантагрюэль, однако ж, ему сказал, что он и без того выпьет как должно. Тогда старик провел нас в большую, весьма заманчивую трапезную и сказал:

— Мне ведомо, что отшельник Гульфикус заставил вас поститься четыре дня подряд, ну, а здесь вы, напротив, четыре дня подряд будете есть и пить без передышки.

— А спать-то мы все-таки будем? — спросил Панург.

— Это уж как кому угодно, — заметил Эдитус, — кто спит, от и пьет.

Господи боже мой, ну и пир же он нам закатил! То-то добрая душа!

Глава VI.
Чем птицы острова Звонкого питались

Пантагрюэль приуныл; по-видимому, четырехдневный срок, который определил нам Эдитус, был ему не по душе, что не прошло незамеченным для самого Эдитуса, и он сказал Пантагрюэлю:

— Государь! Вам известно, что всю неделю перед зимним солнцестоянием и всю неделю после него на море не бывает бурь. Это зависит от того, что стихии благосклонны к алькионам{808}, птицам, посвященным Фетиде, которые как раз в это время высиживают и выводят на берегу птенцов. У нас здесь море мстит за долгое спокойствие, и, когда к нам приезжают путешественники, четыре дня кряду грозно бушует. Все же, думается нам, это оно для того, чтобы вы по необходимости здесь задержались и в течение четырех дней угощались на доходы от колокольного звона. Не думайте, однако ж, что это для вас потерянное время. Вам волей-неволей придется у нас побыть, если только вы не хотите иметь дело с Юноной, Нептуном, Доридой{809}, Эолом и всеми вейовисами. Но у вас теперь одна забота: попировать на славу.

Основательно подзакусив, брат Жан обратился к Эдитусу с такими словами:

— У вас на острове все только клетки да птицы. Птицы не обрабатывают и не возделывают землю. Они знай себе прыгают, щебечут да поют. Откуда же у вас этот рог изобилия, откуда же столько благ и столько лакомых кусочков?

— Со всего света, — отвечал Эдитус, — за исключением некоторых областей в царстве Аквилона, из-за коих вот уже несколько лет волнуются болота Камарины{810}.

— Ни черта, — сказал брат Жан.–

Их ждет раскаянье, дон-динь,
Их ждет раскаянье, динь-дон! *

Выпьем, друзья!

— А вы-то сами откуда? — спросил Эдитус.

— Из Турени, — отвечал Панург.

— Раз вы из благословенной Турени, стало быть вы племя не злое, — заметил Эдитус. — Из Турени к нам ежегодно чего-чего только не доставляют, и даже как-то раз ваши соотчичи, заезжавшие к нам по пути, говорили, что герцог туреньский подголадывает по причине чрезмерной щедрости его предшественников, которые закармливали высокопреосвященнейших наших птиц фазанами, куропатками, рябчиками, индейками, жирными лодюнскими каплунами и всякого рода крупной и мелкой дичью. Выпьем, друзья мои! Взгляните на этот насест с птицами: какие они откормленные, раздобревшие, — это все благодаря пожертвованиям, и потому-то они так сладко поют. Лучшего пения вам не услышать, как ежели они увидят два золотых жезла…

— Это, уж верно, в праздник жезлов, — вставил брат Жан.

— …или ежели я зазвоню в большие колокола, что вокруг ихних клеток. Выпьем, друзья! Сегодня хорошо пьется, как, впрочем, и в любой другой день. Выпьем! Пью за вас от всей души, будьте здоровы! Не бойтесь, что вина и закуски не хватит. Даже когда небеса сделаются медью, а земля — железом, все равно к тому времени наши запасы еще не подберутся, — с ними мы продержимся лет на семь — на восемь дольше, чем длился голод в Египте{811}. А посему давайте в мире и согласии выпьем!

— Дьявольщина! — воскликнул Панург. — Славно же вам на этом свете живется!

— А на том еще лучше будет, — подхватил Эдитус. — Нас там ждут Елисейские поля, можете быть уверены. Выпьем, друзья! Пью за вас всех.

— Уж верно, по внушению божественного и совершенного духа первые ваши ситицины изобрели средство, благодаря которому у вас есть то, к чему все люди, естественно, стремятся и что мало кому, а вернее сказать, никому не бывает даровано, — заметил я: — рай не только на этом, но и на том свете.

О полубоги! О счастливцы!
Судьбы такой же я хочу! *

Глава VII.
О том, как Панург рассказывает мэтру Эдитусу притчу о жеребце и осле

После того как мы славно угостились, Эдитус отвел нас в хорошо обставленную, увешанную коврами, вызолоченную комнату. Туда же он велел подать миробаланов{812}, вареного зеленого имбирю, как можно больше вина, настоенного на корице, и еще другого вина с восхитительным букетом, и посоветовал нам принять эти противоядия как летейскую воду, дабы позабыть и махнуть рукой на тяготы, сопряженные с морским путешествием; кроме того, он распорядился доставить изрядное количество съестных припасов на наши суда, уже вошедшие в гавань. Однако ночью нам не давал спать беспрерывный колокольный звон.

В полночь Эдитус поднял нас на предмет возлияния; он выпил первый и сказал:

— Вы, люди из другого мира, утверждаете, что невежество — мать всех пороков, и утверждение ваше справедливо, но со всем тем вы не изгоняете невежества из собственного своего разумения, вы живете в нем, с ним и благодаря ему. Оттого-то вас повседневно осаждает столько зол! Вечно вы жалуетесь, вечно вы сетуете и никогда не бываете довольны. Сейчас я в том совершенно удостоверился: невежество приковало вас к постелям, как некогда бога войны приковал Вулкан{813},— вы не догадываетесь, что долг ваш состоит в том, чтобы скупиться на сон, но никак не на блага достославного сего острова. Вам бы за это время следовало покушать не меньше трех раз, и уж вы поверьте моему опыту: чтобы поедать припасы острова Звонкого, надобно вставать спозаранку; если их потреблять, они увеличиваются; если же их беречь, они идут на убыль. Косите свой луг вовремя, и трава у вас вырастет еще гуще и еще питательнее, а не станете косить — через несколько лет он у вас зарастет мхом. Выпьем же, друзья, выпьем все вдруг! Даже самые тощие из наших птиц поют теперь для нас, — соблаговолите же выпить за них. Сделайте одолжение, выпейте, — от этого вы только лучше прокашляетесь! Выпьем раз, и другой, и третий, и так до девяти: поп zelus, sed charits![341]{814}

На рассвете он опять разбудил нас, чтобы угостить ломтиками хлеба, смоченными в супе. После этого мы только и делали, что ели, и так продолжалось весь день; мы уже не разбирали, что это: обед или ужин, закуска или завтрак. Единственно для того, чтобы хоть немного размяться, мы все же прошлись по острову и послушали пение прелестных этих пташек.

Вечером Панург сказал Эдитусу:

— Сударь! Дозвольте рассказать вам забавный случай, происшедший в Шательро назад тому двадцать три луны. Конюх одного дворянина апрельским утром выезжал на выгоне его боевых коней. И вот повстречалась ему там веселая пастушка: она

Одна в тонн кустов густых
Овечек стерегла своих *,

а также осла и коз. Слово за слово, он уговорил ее сесть на круп его коня, посетить его конюшню и отведать деревенского его угощения. Пока они переговаривались, конь обратился к ослу и сказал ему на ухо (должно заметить, что весь тот год животные всюду разговаривали друг с дружкой):

— Бедный, горемычный ослик! Я испытываю к тебе жалость и сострадание, день-деньской ты трудишься без устали, — это видно по тому, как потерся твой подхвостник. И так тому и быть надлежит, — ведь ты создан богом для того, чтобы служить человеку. Ты славный ослик. Но я замечаю, что тебя плохо чистят, скребут, снаряжают и кормят, — мне это, по правде говоря, представляется жестоким и несправедливым. Ты весь взъерошен, загнан, заморен, питаешься ты одним тростником, терновником да репейником. Так вот, ослик, потруси-ка ты следом за мной и погляди, как обходятся с нами, коих природа произвела на свет для войны, и как нас кормят. Ты, верно уж, позавидуешь моим порциям.

— Ладно, господин конь, с великим удовольствием, — отвечал осел.

— Я тебе, осел, не господин конь, а господин жеребец, — поправил его жеребец.

— Извините, господин жеребец, — молвил осел, — ведь мы — мужланы, деревенщина, народ темный, говорить правильно не умеем. Да, так вот, коль скоро вы мне оказали такое благодеяние и такую честь, я к вашим услугам, но только я буду следовать за вами на расстоянии: я боюсь побоев, у меня и так вся спина исхлестана.

Как скоро пастушка вспрыгнула на коня, осел, предвкушая обильное угощение, двинулся за ним. Когда они уже совсем приближались к месту своего назначения, конюх заметил осла и велел мальчишкам, состоявшим при конюшне, встретить его вилами и обломать ему бока палками. Услышав такие речи,

осел поручил себя богу Нептуну и рассудил за благо как можно скорее унести ноги; удаляясь же, он размышлял и строил такого рода умозаключения: «Конь рассудил здраво, не пристало мне тянуться за вельможами; природа произвела меня на свет единственно для того, чтобы я услужал людям бедным. Эзоп в одной из своих басен мне это ясно доказал {815}. Я слишком высоко занесся; выход один — припуститься во весь мах, пока цел». И тут мой осел зарысил, затрещал, заскакал, припрыгивая, привзбрыкивая, припукивая.

Пастушка, видя, что осел удирает, сказала конюху, что это ее осел, и попросила не обижать его, а иначе, дескать, она сей же час повернет обратно. Тогда конюх рассудил так, что лучше, мол, целую неделю не давать овса лошадям, но уж ослу засыпать вдосталь. Однако приманить осла оказалось не так-то просто. Мальчишки его подзывали, подзывали: «Тпру, тпру, ослик, тпру!» А осел: «Не пойду, я стесняюсь!» Чем ласковее его называли, тем сильнее упорствовал он в брыкне своей и трескотне. Так бы оно и продолжалось, да вмешалась пастушка и посоветовала помахать ослу решетом, что и было исполнено. Осел в тот же миг повернул назад и сказал: «Коли овсецем — грешный, притецем, но только не вилами. И не хотел бы я также остаться при своих». Итак, осел сдался и премило запел, а ведь вы же знаете, сколь приятны для слуха пение и музыка сих аркадских животных.

Как скоро он приблизился, его поставили в стойло рядом с боевым конем, и тут давай его отчищать, оттирать, отскребать, свежей подстилки ему по брюхо навалили, сена — вволю, овса — вдоволь; когда же мальчишки начали просеивать для него овес, ослик запрял ушами в знак того, что он хорош и с непросеенным овсом и что это-де слишком много чести.

По окончании обильной трапезы конь обратился к ослу с вопросом:

— Ну, бедный ослик, как дела? Хорошо ли тут за тобой ухаживают? А ты еще упрямился. Что, брат?

— Клянусь той самой фигой, которую ел один из моих предков, уморив со смеху Филемона, я здесь, у вас, господин жеребец, блаженствую, — отвечал осел. — Но только ведь это еще не все? Уж верно, вы, господа кони, тут осликаете?

— О каком таком осликанье ты толкуешь, осел? — спросил конь. — Ты что, рехнулся? По-твоему, я осел?

— Ах, ах! — всполошился осел. — Я осел неотесанный, придворного языка лошадей не разумею. Я спрашиваю: жеребцуете ли вы тут, господа жеребцы?.

— Тише ты, осел! — сказал конь. — Услышат ребята — они тебя так попотчуют вилами, что ты забудешь, как это осликают. Мы здесь народ пуганый: мы отваживаемся только чуть-чуть выставить кончик, когда захочется помочиться. А во всем остальном у нас житье райское.

— Клянусь своей подпругой, я от такой жизни отказываюсь, — объявил осел, — не нужно мне твоей подстилки, твоего сена, твоего овса. Да здравствует репейник, растущий в поле, потому что там жеребцуй себе сколько хочешь! Меньше есть, да зато в любую минуту жеребнуть — вот мой девиз, и это наше сено и наш корм. Ах, господин жеребец, друг мой! Посмотрел бы ты на нас на ярмарке, когда весь наш провинциальный капитул в сборе, — то-то мы осликаем всласть, пока наши хозяйки торгуют гусятами да цыплятами!

На том они и расстались. Вот и все.

Тут Панург примолк и больше уже не проронил ни слова. Пантагрюэль стал его уговаривать окончить рассказ. Эдитус, однако же, возразил.

— Догадливому слушателю много слов не требуется, — молвил он.·— Я отлично понял, что вы хотели сказать и на что вы намекаете этою притчею об осле и коне, бесстыдник вы этакий. Только здесь, было бы вам известно, поживы для вас не найдется, и больше про то ни гугу.

— Нет, найдется, — возразил Панург, — недавно я видел тут одну аббатицу с белыми перышками, — покататься на ней куда приятнее, чем просто подержать ее за руку. Другие мне показались стреляными птицами, ну, а та сейчас видно, что птица важная. Я хочу сказать, премиленькая, прехорошенькая, с такой нельзя разочка два не согрешить. Но только, видит бог, ничего дурного у меня и в мыслях не было, а коли было, так пусть оно лучше приключится со мной.

Глава VIII.
О том, как мы, преодолев препятствия, увидели наконец папца

Третий день, так же как и два предыдущие, проходил у нас в увеселениях и беспрерывных пирушках. В этот именно день Пантагрюэль изъявил настойчивое желание увидеть папца; Эдитус, однако ж, сказал, что папец не весьма охотно дает на себя посмотреть.

— А разве у него Плутонов шлем на голове, Гигесово кольцо на когтях{816} или же хамелеон на груди{817}, что он может быть невидим? — спросил Пантагрюэль.

— Нет, — отвечал Эдитус, — но он по природе своей не весьма доступен для лицезрения. Все же я постараюсь устроить так, чтобы вы на него посмотрели, буде это окажется возможным.

С последним словом он удалился, а мы продолжали набивать брюхо. Четверть часа спустя он возвратился и сказал, что папец видим; и вот повел он нас крадучись и молчком прямо к клетке, в которой, окруженный двумя маленькими кардинцами и шестью толстыми и жирными епископцами, распустивши крылья, сидел папец. Наружность его, движения и осанка привлекли к себе пристальное внимание Панурга. Наконец Панург громко воскликнул:

— А, нелегкая его возьми! С этим своим хохлом он ни дать ни взять урод, то бишь удод!

— Ради бога, тише! — сказал Эдитус. — У него есть уши, как это совершенно справедливо заметил Михаил Матисконский.

— А все-таки он урод, — молвил Панург.

— Если только он услышит, что вы кощунствуете, — вы погибли, добрые люди. Видите, у него в клетке водоем? Оттуда на вас посыплются громы, молнии, зарницы, черти, вихри, и вы в мгновение ока уйдете на сто футов под землю.

— Лучше бы нам бражничать да пировать, — молвил брат Жан.

Панург все с таким же неослабным вниманием продолжал рассматривать папца и его присных, но вдруг, обнаружив под клеткой казарку, возопил:

— Свидетель бог, мы попались на манки и угодили в силки, — видят, что дурачки, ну и втерли нам очки! В этой стране сплошное плутовство, жульничество и мошенничество, — не приведи господь. Глядите, вон казарка! Это нас бог наказал.

— Ради бога, тише! — сказал Эдитус. — Вовсе это не казарка — это самец, досточтимый отец казначей.

— А ну-ка, — сказал Пантагрюэль, — заставьте папца что-нибудь спеть, мы хотим послушать его напевы.

— Он поет лишь в положенные дни и ест лишь в положенные часы, — возразил Эдитус.

— А у меня не так, — молвил Панург, — у меня все часы — положенные. Так пойдем же кутнем напропалую!

— Вот сейчас вы рассудили здраво, — заметил Эдитус — Рассуждая таким образом, вы никогда не станете еретиком. Я с вами согласен, идемте!

Идя обратной дорогой, мы заметили старого зеленоголового епископца: распустивши крылья, он сидел под сенью древа с епископцом викарным и тремя веселыми птичками — онокроталиями{818}, то бишь протонотариями, и похрапывал. Возле него весело распевала премиленькая аббатица, и так нам это пение понравилось, что мы с удовольствием превратили бы все наши органы в уши, лишь бы ни единого звука из ее пения не упустить и, ничем посторонним не отвлекаясь, слушать ее да слушать.

— Прелестная аббатица из сил выбивается, а этот толстый мужлан епископец храпит себе вовсю, — сказал Панург. — Ну да он у меня запоет, черт его дери!

С этими словами он позвонил в колокольчик, привешенный над клеткой; однако ж чем сильнее он звонил, тем громче храпел епископец и даже и не думал петь.

— А, старый дурак! — вскричал Панург. — Хорошо же, я тебя другим способом заставлю петь.

Тут он схватил здоровенный камень и нацелился прямо ему в митру. Эдитус, однако ж, воскликнул:

— Добрый человек! Бей, круши, убивай и умерщвляй всех королей и государей на свете, хочешь — ударом из-за угла, хочешь — ядом, ну, словом, как тебе вздумается, изгони ангелов с небес, — все эти грехи папец тебе отпустит. Но не трогай ты священных этих птиц, если только тебе дороги жизнь, благосостояние и благополучие как твои собственные, так и друзей и родичей твоих, живых и мертвых, а равно и далеких твоих потомков, коим также тогда придется худо. Приглядись к этому водоему.

— Стало быть, лучше кутить напропалую и пировать, — заключил Панург.

— Он дело говорит, господин Антитус, — заметил брат Жан. — При виде чертовых этих птиц мы не можем удержаться от кощунственных слов; опустошая же бутылки ваши и кувшины, мы не можем не славить бога. Ну так идем, кутнем напропалую! Здорово сказано!

На третий день, как вы сами понимаете — после попойки, Эдитус с нами распрощался. Мы ему подарили хорошенький першский ножичек, и подарку этому он обрадовался больше, нежели Артаксеркс ковшу холодной воды, который ему подал скифский крестьянин. Он вежливо поблагодарил нас, послал на наши суда всякого рода свежих припасов, пожелал нам счастливого пути, благополучного возвращения, успеха во всех наших начинаниях и взял с нас слово и заставил поклясться Юпетром, что на возвратном пути мы к нему заедем. На прощание же он нам сказал:

— Вот вы увидите, друзья мои, что на свете куда больше блудников, чем людей, — помяните мое слово.

Глава IX.
О том, как мы высадились на Острове железных изделий

Нагрузив как должно наши желудки и приняв в рассуждение, что ветер — попутный, мы подняли бизань-мачту — и меньше чем через два дня причалили к Острову железных изделий, пустынному и необитаемому. И там мы увидели деревья, увешанные бесчисленным множеством заступов, мотык, садовых кирок, кос, серпов, скребков, шпателей, топоров, косарей, пил, рубанков, садовых ножниц, ножниц обыкновенных, клещей, лопат, буравов, коловоротов.

На других росли кинжальчики, кинжалы, шпажонки, ножички, шильца, шпаги, пики, мечи, ятаганы, рапиры, арбалетные стрелы, ножи.

Кто хотел обзавестись чем-нибудь подобным, тому довольно было тряхнуть дерево, и нужные предметы падали, как сливы; этого мало: под деревьями росла трава, получившая название ножны, и падавшие предметы сами в них вкладывались. Надобно было только поостеречься, как бы они не свалились вам на голову, на ноги или же на другие части тела, ибо падали они отвесно, чтобы прямо попасть в ножны, и могли зашибить. Под какими-то другими деревьями я обнаружил особые виды растений, формой своей напоминавшие древки пик, копий, копьецов, алебард, рогатин, дротиков, вил, дораставшие до самых ветвей и там находившие для себя наконечники и клинки, кому какой подходил. Деревья, как старшие, заранее все это им приготовляли, зная, что те подрастут и явятся к ним, — так заранее готовите вы своим детям платья, зная, что им скоро предстоит выйти из пелен. Более того, дабы отныне вы уже не оспаривали мнение Платона, Анаксагора и Демокрита (а уж они ли не философы?), я вам скажу, что деревья эти похожи на животных, и не только в том смысле, что и у них есть кожный покров, жир, мясо, вены, артерии, сухожилия, нервы, хрящи, железы, кости, костный мозг, соки, матка, мозг и сочленения, — а что они у них есть, это убедительно доказал Теофраст, — похожи они еще тем, что и у них есть голова, но только внизу, то есть ствол, волосы, но только под землей, то есть корни, и ноги, но только вверху, то есть сучья; это как если бы человек вздумал изобразить развилистый дуб.

И, подобно тому как вы, подагрики, по боли в ногах и лопатках предугадываете дождь, ветер, похолодание, всякую вообще перемену погоды, так же точно любое из этих деревьев корнями, стеблями, камедью, сердцевиной своей ощущает, какое именно древко растет под ним, и соответственно подготовляет наконечник и клинок. Правда, все на свете, кроме бога, иной раз ошибаются. Исключения не составляет и сама Натура, коль скоро она производит на свет чудищ и уродов. Равным образом я подметил ошибки и у этих деревьев: так, например, одна высоченная полупика, росшая под этими железоплодными деревами, дотянувшись до ветвей, вместо наконечника обрела метлу, — ну что ж, пригодится для чистки дымоходов. Одно из копий, вместо кинжалообразного наконечника обрело щипцы, — ничего, и это сойдет: будет чем снимать гусениц в саду. Древко алебарды обрело лезвие косы и стало похоже на гермафродита — не беда: косец и этому будет рад. Что бог ни делает, все к лучшему. Когда же мы возвратились на корабли, я увидел, что за каким-то кустом какие-то люди чем-то и как-то занимались и как-то особенно усердно оттачивали какие-то орудия, которые где-то там у них торчали.

Глава X.
О том, как Пантагрюэль прибыл на Остров плутней

Спустя три дня пристали мы к Острову плутней, точному слепку с Фонтенбло, ибо земля здесь такая тощая, что кости ее (то есть скалы) прорывают кожу; почва — песчаная, бесплодная, нездоровая и неприятная. Лоцман обратил наше внимание на два небольших утеса, представлявших собою два правильных шестигранника, белизною же своею создававших впечатление, что они то ли из алебастра, то ли опушены снегом; лоцман, однако ж, уверил нас, что они состоят из игральных костей. По его словам, внутри этих утесов находилось семиэтажное жилище двадцати бесов азартной игры, которых у нас так боятся и которые носят следующие названия: самые большие из двойчаток, из парных костей, называются Шестериками, самые маленькие — Двухочковиками, средние же — Пятериками, Четвериками, Тройчатками, Двоешками. А были еще и такие названия: Шесть-и-пять, Шестъ-и-четыре, Шестъ-и-три, Шесть-и-два, Шестъ-и-один, Пять-и-четыре, Пятъ-и-три и так далее. Тут только мне пришло в голову, что большинство игроков вызывают злых духов, ибо, бросая две кости на стол, они как бы в молитвенном экстазе восклицают: «Шестерик, дружочек мой, ко мне!» — это обращение к старшему черту; «Двухочковик, малыш, ко мне!» — это к младшему, «Четыре-и-два, детки мои, ко мне!» — и так они выкликают всех чертей по именам и прозвищам. И не только выкликают, но еще и стараются показать, что они с ними запанибрата. Справедливость требует отметить, что черти иногда мешкают явиться на зов, но у них есть на то свои причины. Как раз в это время они могут оказаться где-нибудь еще, в зависимости от того, кто прежде их вызвал. Это вовсе не значит, однако ж, что они лишены чутья и слуха. И слух и чутье у них превосходные, можете мне поверить.

Еще лоцман нам сказал, что вокруг и у самой подошвы шестигранных этих утесов произошло больше кораблекрушений и погибло больше человеческих жизней и ценного имущества, нежели вблизи всех Сиртов{819}, Харибд, Сирен, Сцилл, Строфад{820}, вместе взятых, и во всех пучинах морских. Я охотно этому поверил, особливо когда вспомнил, что в былые времена у мудрецов египетских Нептун условно обозначался иероглифическим знаком первого куба, Аполлон — одним очком, Диана — двумя, Минерва — семью и т. п.

Еще он нам сообщил, что здесь находится склянка священного Грааля, вещь божественная и мало кому известная. Панург до того умильно просил местных синдиков показать ее, что они в конце концов дали согласие, но торжественных церемоний при этом было тут втрое больше, чем когда во Флоренции показывали Юстиниановы Пандекты или же в Риме — полотенце Вероники{821}. Я отроду не видывал столько покровов, светильников, факелов, плошек и святынь. Под самый конец нам показали нечто напоминающее мордочку жареного кролика. Самое достопримечательное, что мы там узрели, это Веселое Лицо, мужа Скверной Игры, а также скорлупку от некогда высиженных и снесенных Ледою двух яиц, откуда вылупились Кастор и Поллукс, братья Прекрасной Елены. Кусочек этой скорлупки мы выменяли у синдиков на хлеб. Перед отъездом мы купили у островитян кипу шляп и шапок, но только я не думаю, чтобы мы много выручили от их продажи. Впрочем, те, кто у нас их купит, прогадают еще больше.

Глава XI.
О том, как мы прошли застенок, где живет Цапцарап, эрцгерцог Пушистых Котов{822}

В Прокурации мы уже побывали, а потому оставили ее в стороне, а также прошли мимо пустынного Острова осуждения; чуть было мы не прошли и мимо Застенка, так как Пантагрюэль не хотел там высаживаться, и хорошо сделал бы, если б но высадился, ибо нас там по приказу Цапцарапа, эрцгерцога Пушистых Котов, схватили и взяли под стражу единственно потому, что кто-то из наших поколотил в Прокурации некоего ябедника.

Пушистые Коты — животные преотвратительные и преужасные: они питаются маленькими детьми, а едят на мраморе{823}. Сами посудите, пьянчуги, какие приплюснутые должны у них быть носы! Шерсть у них растет не наружу, а внутрь; в качестве символа и девиза все они носят раскрытую сумку, но только каждый по-своему: одни·; обматывают ее вокруг шеи вместо шарфа, у других она висит на заду, у третьих — на брюхе, у четвертых — на боку, и у всех свои тайные на то причины. Когти у них длинные, крепкие и острые, и если к ним в лапы что попадется, то уж не вырвется. Иные носят на голове колпаки с четырьмя бороздками или же с гульфиками, иные — колпаки с отворотами, иные — ступковидные шапки, иные — нечто вроде саванов.

Когда мы очутились в их берлоге, какой-то побирушка, которому мы дали полтестона, сказал нам:

— Помоги вам господи, добрые люди, благополучно отсюда выбраться! Приглядитесь получше к лицам этих мощных столпов, на коих зиждется правосудие Цапцарапово. Помяните мое слово — слово честного оборванца: ежели вам удастся прожить еще шесть олимпиад и два собачьих века, то вы увидите, что Пушистые Коты без кровопролития завладеют всей Европой и сделаются обладателями всех ценностей ее и богатств, — разве уж какое-нибудь их поколение внезапно лишится имущества и состояния, неправедно ими нажитого. Среди них царствует секстэссенция{824}, с помощью которой они все хватают, все пожирают и все загаживают. Они вешают, жгут, четвертуют, обезглавливают, умерщвляют, бросают в тюрьмы, разоряют и губят все без разбора, и доброе и дурное. Порок у них именуется добродетелью, злоба переименована в доброту, измена зовется верностью, кража — щедростью. Девизом им служит грабеж, одобряемый всеми, за исключением еретиков, и во всех случаях жизни их не покидает сознание собственного величия и непогрешимости.

Дабы удостовериться в том, что я свидетельствую не ложно, обратите внимание на их ясли: они устроены ниже кормушек{825}. Об этом вы когда-нибудь вспомните. И если на мир обрушатся чума, голод, война, ураган, землетрясение, пожары и другие бедствия, то не объясняйте их неблагоприятным совпадением планет, злоупотреблениями римской курии, тиранией царей и князей земных, лукавством святош, еретиков, лжепророков, плутнями ростовщиков и фальшивомонетчиков, невежеством и бесстыдством лекарей, костоправов и аптекарей, распутством неверных жен — отравительниц и детоубийц, — нет, вы всё приписывайте той чудовищной, неизъяснимой, неимоверной и безмерной злобе, которая беспрерывно накаливается и изготовляется в горнах Пушистых Котов. Люди так же мало о ней знают, как о еврейской каббале, — вот почему Пушистых Котов ненавидят, борются с ними и карают их не так, как бы следовало. Но если их когда-нибудь выведут на чистую воду и изобличат перед всем светом, то не найдется такого красноречивого оратора, который бы силою своего искусства их защитил; не найдется такого сурового, драконовского закона, который бы, грозя всем ослушникам карой, их охранил; не найдется такого правителя, который бы своею властью воспрепятствовал тем, кто, распалившись, вздумал бы загнать их всех в нору и сжечь живьем. Родные их дети, Пушистые Котята, и ближайшие их родственники не раз, бывало, в ужасе и с отвращением от них отшатывались. Вот почему, подобно Гамилькару, который заставил сына своего Ганнибала присягнуть и торжественно обещать всю свою жизнь преследовать римлян, покойный отец мой взял с меня слово, что я не уйду отсюда до тех пор, пока на Пушистых Котов не упадет с неба молния и не испепелит их как вторых титанов, как святотатцев и богоборцев, раз уж у людей до того очерствели сердца, что если в мире народилось, нарождается или же вот-вот народится зло, то сами они о нем не вспоминают, не чувствуют его и не предвидят, а кто и чувствует, те все равно не смеют, не хотят или же не могут искоренить его.

— Вот оно что! — сказал Панург. — Э, нет, я туда не ходок, вот как бог свят! Пойдемте назад! Бога ради, пойдемте назад!

Я побирушкой удивлен сильней,
Чем молнией в один из зимних дней *.

Когда же мы повернули назад, то оказалось, что дверь заперта, и тут нам сказали, что войти-то сюда легко, как в Аверн{826}, а выйти трудно, и что без пропуска и разрешения нас не выпустят на том основании, что с ярмарки уходят не так скоро, как с базара, и что ноги у нас в пыли.

Совсем, однако ж, худо нам пришлось, когда мы попали в Застенок, ибо за пропуском и разрешением мы принуждены были обратиться к самому безобразному из всех кем-либо описанных чудищ. Звали его Цапцарап. Ни с кем не обнаруживал он такого разительного сходства, как с химерой, сфинксом, Цербером или же с Озирисом, как его изображали египтяне, а именно — с тремя сросшимися головами: головою рыкающего льва, лающего пса и воющего волка, причем все эти головы обвивал дракон, кусающий собственный хвост, а вокруг каждой из них сиял нимб. Руки у него были все в крови, когти, как у гарпии, клюв, как у ворона, зубы, как у четырехгодовалого кабана, глаза, как у исчадья ада, и все тело его покрывала, ступковидная шапка с помпонами в виде пестиков, так что видны были только когти. Сиденьем для него самого и для его приспешников, Диких Котов, служили длинные, совсем новенькие ясли, над которыми, как нам рассказывал нищий, висели вверх дном весьма вместительные и красивые кормушки.

За сиденьем эрцгерцога красовалось изображение старухи в очках, державшей в правой руке чехол от серпа, а в левой — весы{827}. Чаши весов представляли собою две бархатные сумки, из коих одна, доверху набитая мелочью, опустилась, другая же, без всякого груза, высоко поднялась. Сколько я понимаю, то было олицетворение Цапцарапова правосудия, совершенно, молвить кстати, не соответствовавшее представлениям древних фиванцев, которые после смерти дикастов{828} своих и судей ставили им статуи, глядя по заслугам, из золота, из серебра или же из мрамора, но непременно безрукие.

Как скоро мы явились пред очи Цапцарапа, какие-то люди, облаченные в сумки, в мешки и в большущие обрывки документов, велели нам сесть на скамью подсудимых.

— Друзья мои небокоптители! Я с таким же успехом могу и постоять, — сказал Панург, — а то для человека в новых штанах и коротком камзоле скамья ваша будет чересчур низка.

— Сядьте! Сколько раз вам повторять! — крикнули ему. — Коли не сумеете ответ держать, земля тот же час разверзнется и всех вас поглотит живьем.

Глава XII.
О том, как Цапцарап загадал нам загадку

Как скоро мы сели, Цапцарап, окруженный Пушистыми Котами, злобно нам крикнул:

— А ну давай-ка, давай-ка!

— А ну давай-ка выпьем! — процедил сквозь зубы Панург.

— Какая-то блондинка, без мужчины
Зачав ребенка, родила без муки
Похожего на эфиопа сына,
Хоть, издавая яростные звуки,
Прогрыз он ей, как юные гадюки,
Весь правый бок пред тем, как в мир явился{829}.
Затем он дерзко странствовать пустился —
Где по земле, ползком, а где летя, —
Чему немало друг наук дивился,
Его к людскому роду сопричтя *,

— А ну давай-ка разгадай-ка мне эту загадку, — продолжал Цапцарап, — а ну сей же час давай-ка отвечай-ка, что это значит.

— Ну вот ей-богу, будь у меня дома сфинкс, вот как у Верреса{830}, который, ну вот ей-богу, является одним из ваших предшественников, — сказал я, — ну вот ей-богу, я разгадал бы загадку, ну вот ей-богу! Но только я при сем не присутствовал, ну вот ей-богу, я к этому делу не причастен!

— А ну давай-ка, давай-ка, — снова заговорил Цапцарап, — клянусь, не говоря худого слова, Стиксом, а ну давай-ка я тебе докажу, давай-ка, давай-ка докажу, что лучше было бы тебе попасться в когти к Люциферу, нежели к нам, — а ну давай-ка, давай-ка! Посмотри на наши когти, а ну давай-ка, давай-ка! Ты ссылаешься, дубина, на свою непричастность, как будто это может избавить тебя от пыток. А ну давай-ка, давай-ка, послушай, что я тебе скажу, давай-ка: законы наши — что паутина, в нее попадаются мушки да бабочки, — а ну давайте-ка, давайте-ка! — меж тем как слепни прорывают ее насквозь. Мы тоже за крупными мошенниками и за тиранами не гонимся, — они плохо перевариваются, от них, кроме вреда, ничего бы нам не было. Вы же, ни в чем не повинные, давайте-ка, давайте-ка, мои милые, — сам старший черт сейчас отпоет вас.

Брату Жану Виновкусителю наскучили речи Цапцарапа.

— Эй, господин черт в юбке! — сказал он. — Как он может объяснить тебе то, о чем он не имеет понятия? Ты хочешь, чтобы тебе врали?

— А ну давай-ка, давай-ка прикуси язык! — сказал Цап-царап. — За все время моего царствования не было еще такого случая, чтобы кто-нибудь заговорил, не дожидаясь вопроса. Кто спустил с цепи сумасшедшего этого болвана?

— Ты врешь, — сказал брат Жан, не разжимая губ.

— А ну давай-ка, давай-ка! Настанет твой черед отвечать — вот тут-то ты и узнаешь, почем фунт лиха, подлец!

— Ты врешь, — беззвучно произнес брат Жан.

— А ну давай-ка, давай-ка! Ты думаешь, здесь тебе академический лес{831}, где бродят без всякого дела любители и искатели истины? Нет, брат, давай-ка, давай-ка, — у нас совсем иные порядки: здесь у нас смело говорят о том, чего не знают. А ну давай-ка, давай-ка! Здесь у нас сознаются в том, чего и не думали делать. А ну давай-ка, давай-ка! Здесь у нас с видом знатоков рассуждают о том, чему никогда не учились. А ну давай-ка, давай-ка! Здесь у нас, когда бесят, велят запастись терпением, бьют, а плакать не дают. А ну давай-ка, давай-ка! Я вижу, ты никем не уполномочен, а ну давай-ка, давай-ка, трясучка тебе в бок, а ну давай-ка, давай-ка, женись-ка на лихоманке!

— Бес, архибес, пантобес! — вскричал брат Жан! — Ты что же это, вздумал женить монаха? Эге-ге! Ну так ты еретик!

Глава XIII.
О том, как Панург разгадывает загадку Цапцарапа

Цапцарап, делая вид, что не слышит, обратился к Панургу:

— А ну давай-ка, давай-ка, давай-ка! Что ж ты молчишь, шут гороховый?

Панург же на это ему ответил:

— А, да ну его к черту! Видно уж, пришла наша погибель, ну ее к черту, коли невинность здесь не ограждена, а черт, ну его к черту, отпевает покойников! Ну его к черту, я согласен заплатить за всех, только отпустите нас. Я больше не могу, ну его к черту!

— Отпустить? А ну давай-ка, давай-ка! — воскликнул Цапцарап. — За триста лет никто еще отсюда не уходил, не оставив шерсти, а чаще всего и шкуры. А ну давай-ка, давай-ка! Подумай сам, давай-ка, давай-ка: выходит, стало быть, мы с тобой поступили несправедливо? Ты и так человек несчастный, но ты будешь еще несчастнее, ежели не разгадаешь загадки. А ну давай-ка, давай-ка, — что она означает?

— Вот что, — отвечал Панург: — черный долгоносик родился, ну его к черту, от белого боба, ну его к черту, благодаря дыре, которую он в нем прогрыз, ну ее к черту, и он то летает, то ползает по земле, ну его к черту. Пифагор же, старейший любитель мудрости, то есть по-гречески — философии, ну ее к черту, утверждал, что долгоносик через метемпсихоз, ну его к черту, получил на придачу еще и человеческую душу. Если б вы были люди, ну вас к черту, то, по мнению Пифагора, после вашей лихой смерти души ваши вошли бы в тела долгоносиков, ну их к черту, ибо на этом свете вы все только грызете да жрете, а на том свете,

Осатанев от адской муки,
Вы грызть бы стали, как гадюки,
Бока своих же матерей *.

— Клянусь телом господним, — молвил брат Жан, — я бы от всей души желал, чтобы дыра у меня в заду стала бобом и чтобы вокруг нее все было изгрызано вот этими вот долгоносиками.

При этих словах Панург швырнул на середину зала кошелек, туго набитый экю с изображением солнца. Услышав звон монет, Пушистые Коты, все как один, заиграли на своих собственных когтях, точно на скрипках без грифов, и заорали во все горло:

— Славная подмазка! Вот это дельце так дельце: смачное, лакомое, смазанное, как должно! Сейчас видно порядочных людей.

— А ну берите-ка, берите-ка, вот вам кошелек с золотыми экю! — молвил Панург.

— Суд понял вас правильно, — сказал Цапцарап. — А ну давайте-ка его сюда, давайте-ка, давайте-ка! А ну ступайте-ка, ребятки, проходите, — не такие уж мы черти, хотя и черные, — а ну-ка, ну-ка, ну-ка!

Из Застенка в гавань нас проводили какие-то судейские крючки. Дорогою они предуведомили нас, что, прежде чем сесть на корабли и пускаться в путь, нам надлежит щедро одарить госпожу Цапцарапку, а также и всех остальных Пушистых Кошек, в противном же случае нас-де снова отведут в Застенок.

— Шут с ними, — сказал брат Жан. — Посмотрим, какою суммою мы располагаем, и постараемся ублаготворить всех.

— Не забудьте пожаловать на винишко нам, горемыкам, — напомнили судейские крючки.

— Горемыки никогда не забывают о вине, — молвил брат Жан, — они помнят о нем во всякое время и во всякую пору.

Глава XIV.
О том, как Пушистые Коты живут взятками

Не докончив еще своей речи, брат Жан увидел, что в гавань прибыли шестьдесят восемь галер и фрегатов; тут он бросился узнавать новости, между прочим — какими товарами эти суда нагружены, и обнаружил, что нагружены они мясом: зайцами, каплунами, голубями, свиньями, козулями, цыплятами, утками, утятами, гусятами и всякой прочей дичью. Еще ему попалось на глаза несколько штук бархата, атласа и камки. Тогда он обратился с вопросом к путешественникам, куда и кому везут они это добро. Они же отвечали, что все это для Пушистых Котов и Пушистых Кошек.

— А как бы вы назвали подобного рода всякую всячину? — спросил брат Жан.

— Взятками, — отвечали путешественники.

— Взявший взятку от взятки погибнет, и так оно всегда и бывает, — рассудил брат Жан. — Отцы нынешних Пушистых Котов сожрали тех добрых дворян, которые, как приличествовало их званию, посвящали свой досуг соколиной и псовой охоте, дабы этими упражнениями подготовить и закалить себя на случай войны, ибо охота есть не что иное, как прообраз сражения, и Ксенофонт недаром говорил, что из охоты, как из троянского коня, вышли все доблестные полководцы. Я человек неученый, но мне так говорили, и я этому верю. Души этих самых дворян, как уверяет Цапцарап, после их смерти переселились в кабанов, оленей, козуль, цапель, куропаток и других животных, коих они всю свою жизнь любили и искали. А Пушистые Коты не довольствуются тем, что разрушили и пожрали их замки, земли, владения, поместья, доходы и барыши, — они еще посягают на душу и кровь покойных дворян после их смерти! Этот наш оборванец — малый не дурак: он не зря обращал наше внимание на то, что кормушки у них над яслями!

— Да, но ведь был же обнародован указ великого нашего короля, воспрещающий под страхом смертной казни через повешение охоту на оленей, ланей, кабанов и козуль, — напомнил путешественникам Панург.

— Так-то оно так, — отвечал один путешественник за всех, — однако ж великий король всемилостив и долготерпелив. Между тем Пушистые Коты такие бешеные и так они жаждут христианской крови, что лучше уж мы ослушаемся великого короля, но только не преминем задобрить взятками Пушистых Котов, тем более что завтра Цапцарап выдает одну из своих Пушистых Кошек за разжиревшего и препушистого Котищу. В былые времена их называли сеноедами, но, увы, сена они уже больше не едят. Теперь мы их зовем зайцеедами, куропаткоедами, бекасоедами, фазаноедами, цыплятоедами, козулеедами, кроликоедами, свиноедами, — иной пищи они не потребляют.

— А, чтоб их! — воскликнул брат Жан. — На будущий год их станут звать котяхоедами, дристнеедами, г….едами. Верно я говорю?

— Правда, правда! — единодушно подтвердили путешественники.

— Давайте сделаем два дела, — предложил брат Жан. — Во-первых, заберем себе все эти припасы. Сказать по совести, соленья мне опротивели, у меня от них селезенка болит, ну да ничего не поделаешь. Путешественникам мы, конечно, щедро за все заплатим. Во-вторых, давайте вернемся в Застенок и обчистим всех этих чертовых Пушистых Котов.

— Нет уж, я туда ни под каким видом не пойду, — объявил Панург, — ведь я от природы слегка трусоват.

Глава XV.
О том, как брат Жан Зубодробитель собирается обчистить Пушистых Котов

— Клянусь своею рясой, что это у нас за путешествие? — воскликнул брат Жан. — Это путешествие дристунов — мы только и делаем, что портим воздух, пукаем, какаем, считаем ворон и ни черта не делаем. Клянусь главою господней, это не по мне: если я не совершу какого-нибудь геройского поступка, я не могу заснуть. Стало быть, вы меня взяли с собой единственно для того, чтобы я служил мессы и исповедовал? Клянусь светлым праздником, кто сейчас со мной не пойдет, того подлеца и мерзавца я заместо чистилища и в виде епитимьи швырну в пучину морскую, да еще вниз головой. Отчего шум Геркулесовой славы не утихнет вовек? Не оттого ли, что, странствуя по свету, Геркулес избавлял народы от власти тиранов, от заблуждений, от бед и тягот? Он убивал разбойников, чудищ, ядовитых змей и вредных животных. Почему бы и нам не последовать его примеру и не поступать так же, как он, во всех тех краях, через которые лежит наш путь? Он поразил стимфалид, лернейскую гидру, Кака, Антея, кентавров. Я-то сам человек неученый, но так говорят люди ученые. В подражание ему идем бить и грабить Пушистых Котов: ведь они хуже чертей — так избавим же эту страну от гнета тиранов! Я не верю в Магомета, однако будь я так же силен и могуч, то я бы у вас ни совета, ни помощи не попросил. А ну давайте-ка, давайте-ка! Пошли? Мы их перебьем без труда, уверяю вас, а они все терпеливо снесут, я в том не сомневаюсь нимало: ведь они терпеливо снесли от нас больше оскорблений, чем десять свиней в состоянии выпить помоев. Идем!

— Оскорбления и поношения мало их трогают, — заметил я, — им важно, чтобы в сумке у них были монеты, хотя бы даже за…ные. Может статься, мы и сокрушим их, как Геркулес, однако ж нам недостает повеления Эврисфеева. У меня сейчас одно желание: пусть бы Юпитер часика два провел у них так же, как некогда провел он время у Семелы, матери славного Бахуса{832}.

— Господь по неизреченному своему милосердию избавил нас от их когтей, — молвил Панург. — Что касается меня, то я туда не возвращусь: я все еще не могу прийти в себя и успокоиться после всех треволнений, которые мне пришлось там испытать. А взбешен я был там по трем причинам: во-первых, потому что я был взбешен, во-вторых, потому что я был взбешен, а в-третьих, потому что я был взбешен. Слушай ухом, а не брюхом, брат Жан, блудодей ты мой неповоротливый: всякий и каждый раз, как ты захочешь пойти ко всем чертям, предстать пред судом Миноса, Эака, Радаманта и Дита, я готов быть неразлучным твоим товарищем, я готов пройти с тобой Ахерон, Стикс, Коцит, осушить полный кубок летейской воды, уплатить за нас обоих Харону, когда он перевезет нас в своей ладье, но если ты непременно хочешь вернуться в Застенок не один, а с кем-нибудь, то ищи себе другого спутника, а меня уволь, я туда не пойду, и слово мое крепко, аки стена медная. Если только меня туда не повлекут силой и по принуждению, то сам я, пока жив, не направлю туда пути своего ближе, чем Кальпа отстоит от Абилы{833}. Разве Одиссей возвращался за мечом в пещеру Циклопа? Ручаюсь головой, что нет. В Застенке я ничего не забыл — и я туда не вернусь.

— О верный друг с душою неустрашимою и руками паралитика! — воскликнул брат Жан. — Попробую еще раз с вами переговорить, хотя не знаю, удастся ли мне переговорить такого хитроумного спорщика. Чего ради и кто это вас дернул швырнуть им кошелек с деньгами? Разве у нас их девать некуда? Не лучше ли было швырнуть им несколько стертых тестонов?

— Швырнул я кошелек потому, — отвечал Панург, — что Цапцарап то и дело открывал бархатную свою сумку и приговаривал: «А ну давай-ка, давай-ка, давай-ка!» Отсюда я заключил, что нас освободят и выпустят на волю, только если мы, ну их всех к богу, а ну дадим-ка им, а ну дадим-ка им, а ну дадим-ка им, ну их ко всем чертям, и дадим не чего-нибудь, а золота, ибо бархатная сия сума — не ковчежец для тестонов и мелкой монеты, а вместилище для экю с солнцем, — понял, брат Жан, блудодейчик мой маленький? Побей-ка с мое да побейся-ка с мое, так и сам запоешь по-другому. Словом, согласно строжайшему их приказу нам надлежит следовать дальше.

Судейские крючки все еще ожидали от нас в гавани некоей суммы; увидев же, что мы собираемся отчаливать, они объявили брату Жану, что мы не последуем дальше, пока не вручим положенной судейским чинам благодарности.

— Клянусь днем святого Дыркитру, — вскричал брат Жан, — вы все еще здесь, чертовы крючкотворы? Я и так зол, а вы еще мне докучать? Клянусь телом господним, будет вам от меня на вино, можете мне поверить!

Тут он выхватил из ножон свой меч и, сойдя с корабля, вознамерился самым безжалостным образом их умертвить, но они тотчас перешли в галоп, и только мы их и видели.

Однако ж на том злоключения наши не кончились, ибо некоторые из наших матросов, коих Пантагрюэль отпустил до нашего возвращения от Цапцарапа, собрались в ближайшем к гавани кабачке слегка подзакусить и пропустить стаканчик-другой для бодрости. Не знаю, уплатили они что полагается или нет, но только старая кабатчица, увидев брата Жана, обратилась к нему при трех свидетелях, коими оказались судебный разоритель, то бишь исполнитель, друг-приятель одного из Пушистых Котов, и два помощника, с пространной жалобой. Брат Жан долго внимал их речам и намекам, наконец не вытерпел и спросил:

— Итак, друзья мои крючкотворы, вы хотите сказать, что наши матросы — люди бесчестные? Ну, а я иного мнения, и я вам сейчас приведу самый веский довод, ибо мой меч при мне.

С этими словами он взмахнул мечом. Туземцы припустились рысью; старуха, однако ж, с места не сдвинулась и вновь попыталась втолковать брату Жану, что она его матросов за людей бесчестных отнюдь не почитает, — она, мол, жалуется только на то, что они ничего не уплатили ей за постель, на которой отдыхали после обеда, и просит за постель всего-навсего пять турских су.

— А ведь и правда недорого, — рассудил брат Жан. — Экий неблагодарный народ! Ну где еще найдут они за такие деньги постель? Я вам с удовольствием заплачу, только прежде надо бы посмотреть, что за постель.

Старуха привела его к себе, показала постель и, расхвалив все ее достоинства, объявила, что, назначив пять су, она, мол, лишнего не запрашивает. Брат Жан сперва уплатил ей пять су, затем рассек надвое перину и подушку, а перо пустил по ветру в окно. Старуха с криком: «Караул! На помощь!» — выбежала на улицу и занялась подбиранием перьев. Брат Жан, не обращая ни малейшего внимания на ее вопли, незримо, ибо воздух потемнел от перьев, отнес одеяло, матрац и две простыни на корабль и все это отдал морякам. Засим он сообщил Пантагрюэлю, что постели здесь много дешевле, нежели в Шинонском округе, даром что Шинон славится потильскими гусями{834}, ибо за постель старуха спросила с него всего лишь пять дюжинников, а в Шиноне такая стоит не меньше двенадцати франков.

Как скоро брат Жан и все прочие взошли на корабль, Пантагрюэль велел отчаливать, но вскоре поднялся такой сильный сирокко, что мы сбились с пути и, чуть было вновь не попав к Пушистым Котам, оказались на крайне опасном месте, где море особенно глубоко и страшно и откуда юнге, с высоты фок-мачты, все еще было видно поганое жилье Цапцарапа, о чем он и объявил во всеуслышание; Панург же, ошалев от страха, крикнул:

— Хозяин, друг мой! Невзирая на вихри и волны, нельзя ли повернуть оглобли? О друг мой! К чему нам возвращаться в постылую эту страну, где я оставил свой кошелек?

В конце концов ветер пригнал их к другому острову, однако они, не решившись сразу подойти к пристани, остановились в доброй миле от гавани, как раз напротив отвесных скал.

Глава XVI.
О том, как Пантагрюэль прибыл на Остров апедевтов{835}, длиннополых и крючкоруких, а равно и об ужасах и чудовищах, которые явились там его взору

Как скоро якоря были брошены и корабль остановился, на воду спустили шлюпку. Помолившись богу и возблагодарив его за то, что он спас их и избавил от великой и грозной напасти, добрый Пантагрюэль со всеми своими спутниками сел в шлюпку, дабы высадиться на сушу, высадка же особых трудностей не представляла: на море было тихо, ветер улегся, и не в долгом времени они подплыли к скалам.

Когда же они ступили на сушу, Эпистемон, любовавшийся местоположением острова и причудливыми очертаниями скал, заметил нескольких островитян. Первый человек, к которому он обратился, носил короткую, королевского цвета, мантию, саржевый камзол с наполовину атласными, наполовину замшевыми рукавами и шапку с кокардой; словом, вид у него был вполне приличный, звали же его, как мы узнали впоследствии, Загребай. Эпистемон задал ему вопрос: есть ли названия у этих долин и причудливых скал? Загребай же ему ответил, что скалистая эта местность представляет собою колонию Прокурации, что называется она Реестр, а что если двинуться по направлению к скалам и перейти небольшой брод, то мы попадем на Остров апедевтов{836}.

— С нами сила Экстравагант! — воскликнул брат Жан. — Чем же вы, добрые люди, здесь живете? Что пьёте и из чего пьете? Я не вижу у вас никакой посуды, кроме свитков пергамента, чернильниц да перьев.

— Мы только этим и живем, — отвечал Загребай, — все, у кого есть дела на нашем острове, непременно должны пройти через мои руки.

— Это почему же? — спросил Панург. — Разве вы цирюльник, чтобы у вас все стриглись?

— Да, — отвечал Загребай, — я стригу кошельки.

— Клянусь богом, — сказал Панург, — от меня вы гроша медного не получите, а я вас, милостивый государь, вот о чем попрошу: сведите нас к апедевтам, а то ведь мы сами-то из страны ученых, хотя меня, по правде сказать, они так ничему и не выучили.

Разговаривая таким образом, они быстро перешли брод и прибыли на Остров апедевтов. Пантагрюэля чрезвычайно удивило устройство здешних жилищ и обиталищ: люди здесь живут в огромном давильном прессе, к которому надлежит подняться примерно на пятьдесят ступенек вверх, но, прежде чем проникнуть в главный пресс (надобно заметить, что там есть и малые, и большие, и потайные, и средние, и всякие другие прессы), вы должны пройти длинный перистиль{837}, где взору вашему явлены чуть ли не все орудия пытки и казни: виселицы, щипцы, костыли, дыбы, наводящие невольные страх.

Заметив, что Пантагрюэль на все это загляделся, Загребай сказал:

— Пойдемте дальше, сударь, это все безделицы.

— Хороши безделицы! — воскликнул брат Жан. — Клянусь душой теплого моего гульфика, у нас с Панургом зуб на зуб не попадает от страха. Я бы предпочел выпить, чем смотреть на эти ужасы.

— Идемте, — сказал Загребай.

Затем он подвел нас к небольшому, приютившемуся сзади прессу, который на языке этого острова назывался Пифиас{838}. Можете не спрашивать, как тут ублажили себя мэтр Жан и Панург, ибо к их услугам оказались мальвазия, миланские сосиски, индюки, каплуны, дрофы и другие вкусные вещи, должным образом приготовленные и приправленные. Служивший помощником буфетчика мальчик, заметив, что брат Жан бросает умильные взоры на бутылочку, стоявшую подле буфета, в стороне от шеренги бутылок, сказал Пантагрюэлю:

— Сударь! Я вижу, что один из ваших приближенных строит глазки вон той бутылочке. Умоляю вас не трогать ее — она для господ начальников.

— Как? — спросил Панург. — Разве у вас есть господа? А я думал, вы все тут на равной ноге занимаетесь выжимкой винного сока.

В ту же минуту Загребай по маленькой потайной лесенке привел нас в некую комнату и оттуда показал заседавших в большом прессе господ начальников, предуведомив, однако же, что доступ к ним без особого разрешения воспрещен, но что нам будет их отлично видно в окошечко, а они-де нас не увидят.

Приблизившись к окошку, мы обнаружили, что в большом прессе человек двадцать — двадцать пять заплечных, то бишь широкоплечих молодцов заседают за зеленым столом, заседают и все переглядываются, а руки у них длиной с журавлиную ногу, ногти же фута в два, не меньше, так как стричь ногти им воспрещено, вот они у них и изогнулись, что ятаганы или же абордажные крючья; и тут им поднесли огромную виноградную кисть с экстраординарного саженца, который часто приводит людей на эшафот{839}. Едва лишь кисть попала к ним в руки, они бросили ее под пресс, и вскоре на ней не осталось ни единой ягодки, из которой не был бы выдавлен золотой сок, так что, когда ее извлекли, она была до того суха и выжата, что соку или влаги в ней уже не было ни капли. По словам Загребая, такие пышные гроздья попадаются редко, однако ж пресс у них никогда не пустует.

— А много ли у вас, любезный друг, саженцев? — спросил Панург.

— Много, — отвечал Загребай. — Видите вон ту кисточку, что кладут сейчас под пресс? Это с десятинного саженца {840}. Ее уже на днях клали под пресс, да только сок ее припахивал поповской кубышкой, и господам начальникам приварка тут было маловато.

— Зачем же они ее снова кладут под пресс?

— А чтобы удостовериться, не осталось ли в ней случайно какого-нибудь недовзысканного соку, нельзя ли поднажиться хоть на мезге.

— Господи твоя воля! — вскричал брат Жан. — И вы еще называете этих людей неучами? Какого черта! Да они вам из стены сок выжмут!

— Они так и делают, — подтвердил Загребай, — они частенько кладут под пресс замки, парки, леса и из всего извлекают питьевое золото.

— Может статься, вы хотите сказать — листовое, — .поправил его Эпистемон.

— Нет, питьевое, — возразил Загребай, — здесь его пьют бутылками, в уму непостижимом количестве. Саженцев тут столько, что всех названий и не упомнишь. Пройдите сюда и взгляните вот на этот виноградник: здесь их более тысячи, и все они только и ждут, когда их гроздья наконец положат под пресс. Вот вам саженец общий, вот частный, вот фортификационный, вот заемный, вот дарственный, вот саженец побочных доходов, вот саженец усадебный, вот саженец мелких расходов, вот саженец почтовый, вот саженец пожертвований, вот саженец дворцовый.

— А что это за крупный саженец, вокруг которого столько маленьких?

— Это саженец сбережений — лучше его во всей нашей стране не сыщешь, — отвечал Загребай. — После того как его выжмут, от господ начальников, от всех поголовно, еще полгода разит этим запахом.

Как скоро господа начальники ушли, Пантагрюэль попросил Загребая провести нас в большой пресс, каковую просьбу тот весьма охотно исполнил. Когда мы туда вошли, Эпистемон, знавший все языки, начал объяснять Пантагрюэлю названия разных частей пресса, сам же пресс был большой, красивый, и сделан он был, по словам Загребая, из крестного древа, и над каждой его частью было написано на местном языке название. Винт пресса назывался приход; лохань — расход; гайка — государство; ствол — недоимки; барабан — неоплаченные векселя; поршни — погашенные ссуды; парные трубы — взысканные суммы; чаны — сальдо; рукоятки — податные списки; тиски — квитанции; плетушки — утвержденные оценки; корзинки — приказы об уплате; деревянные ведра — доверенности; воронка — окончательный расчет.

— Клянусь королевой Колбас, — сказал Панург, — египетским иероглифам далеко до этого жаргона. Черт побери, да ведь это полный ералаш, сапоги всмятку! А почему, собственно говоря, любезный мой дружочек, этих людей зовут здесь неучами?..

— Потому, что они не ученые и ни в коем случае и не должны быть таковыми, — отвечал Загребай, — согласно распоряжению начальников, все здесь должно руководствоваться невежеством и не иметь под собой никаких оснований, кроме: так сказали господа начальники; так угодно господам начальникам; так распорядились господа начальники.

— Уж верно, они и на присаженных немало наживаются, — заметил Пантагрюэль.

— А вы думаете нет? — сказал Загребай. — У нас тут каждый месяц присягу снимают. Это не то что в ваших краях: раз в год снимут — и довольно.

Нам предстояло еще осмотреть множество маленьких прессов; когда же мы вышли из большого, то заметили столик, вокруг которого сидело человек пять неучей, грязных и сердитых, как ослы, коим прикрепили под хвостами хлопушки, и неучи эти пропускали через свой маленький пресс виноградную мезгу, оставшуюся после многократной выжимки; на местном языке они назывались инспекторами.

— Таких гнусных негодяев я отродясь не видал, — признался брат Жан.

После большого пресса мы осмотрели бесчисленное множество маленьких, битком набитых виноградарями, которые чистили ягоды особыми приспособлениями, так называемыми счетными статьями, и наконец вошли в комнату с низким потолком, где находился огромный двуглавый дог с брюхом, как у волка, и с когтями, как у ламбальского черта{841}; его поили штрафным молоком, и по распоряжению господ начальников с ним здесь очень носились, потому что любой из них получал с него прибыли побольше, чем с иной богатой усадьбы, назывался же он на языке неучей Штраф в двойном размере. Отец его находился тут же; мастью и обличьем он от сына не отличался, но у него было не две, а целых четыре головы, две мужские и две женские, и назывался он Штраф в четырехкратном размере; то был самый кровожадный и самый опасный из здешних зверей, если не считать сидевшего в клетке дедушки, который носил название Просроченный вексель.

У брата Жана всегда оставались свободными двадцать локтей кишок, на случай если ему подвернется солянка из адвокатов, и он начал злиться и приставать к Пантагрюэлю, чтобы тот подумал об обеде и пригласил к себе Загребая; выйдя же черным ходом из пресса, мы наткнулись на закованного в цепи старика, не то неуча, не то ученого, черт его знает, словом на какого-то гермафродита, которого за очками совсем не было видно, словно черепаху за панцирем, и никакой другой пищи старик этот не признавал, кроме той, что на местном наречии именуется Проверкой. Увидев его, Пантагрюэль спросил Загребая, откуда родом сей протонотарий и как его зовут. Загребай нам пояснил, что он искони пребывает здесь — к великому прискорбию господ начальников, которые заковали его в цепи и морят голодом, прозывается же он Ревизор.

— Клянусь священными яичками папы, это плясун под чужую дудку, — сказал брат Жан. — Не понимаю, чего господа неучи так боятся этого лицемера. Приглядись к нему получше, друг мой Панург: по-моему, он похож на Цапцарапа, ей-богу, и какие бы они ни были неучи, а уж это-то они понимают не хуже всякого другого. На их месте я бы его плеткой из угриной кожи прогнал туда, откуда он явился.

— Клянусь восточными моими очками, брат Жан, друг мой, ты прав, — молвил Панург, — по роже мерзкого этого лжеревизора сейчас видно, что он еще неученее и злее всех здешних бедных неучей, — те по крайности выжимают себе что под руку подвернется, без проволочки: раз-два, и виноградник обчищен, без всяких там судебных разбирательств и издевательств, — воображаю, как злы на них за это Пушистые Коты!

Глава XVII.
О том, как мы прошли остров Раздутый, а равно и о том, как Панург едва не был убит

В ту же минуту мы на раздутых парусах двинулись к острову Раздутому и дорогой поведали наши приключения Пантагрюэлю. Пантагрюэля же рассказ наш в жестокое привел уныние, и, дабы развлечься, он даже сочинил на сей предмет несколько элегий. Прибыв к месту назначения, мы немного отдохнули и сделали запас пресной воды и дров; островитяне же с виду показались нам отнюдь не врагами бутылки и изрядными чревоугодниками. У всех были вздутые животы, и все лопались от жира; и еще мы здесь заметили то, чего нигде больше не наблюдалось, а именно: они распарывали себе кожу, чтобы выпустить жир, точь-в-точь как щеголи у нас в Турени разрезают верх штанов, чтобы выпустить тафту, и делали они это, по их словам, не из тщеславия или же кичливости, а просто потому, что иначе, мол, кожа не выдержит. Благодаря этому они внезапно становились выше ростом, — так садовники подрезают молоденькие деревца, чтобы они скорее росли.

Неподалеку от гавани стоял кабачок, по наружному виду весьма привлекательный и красивый, а возле него собралась толпа раздутого народа всякого пола, возраста и состояния, и это навело нас на мысль, что здесь готовится великое торжество и пиршество. Оказалось, однако ж, что все эти люди созваны на обжирание хозяина, — вот почему сюда с великою поспешностью стекались близкие и дальние родственники и свойственники. Мы не поняли этого выражения и решили, что под обмиранием здесь подразумевают какое-нибудь празднество, так же как мы говорим обручение, обвенчание, обзаконивание, обкручение, но нам сообщили, что хозяин трактира, при жизни великий шутник, великий обжора, великий охотник до лионских пирожков, великий лясоточитель, не вылезавший, подобно руайакскому трактирщику, из-за стола, десять лет подряд беспрестанно лопался от жира, ожирел окончательно и теперь по местному обычаю оканчивает свои дни обжираясь, оттого что ни брюшина, ни кожа, столько лет вспарываемая, не могут уже более прикрывать и придерживать его кишки, и в конце концов они у него вываливаются наружу, как вываливается у бочки днище.

— Добрые люди! — заговорил Панург. — А что ж вы не догадались стянуть ему хорошенько брюхо толстыми ремнями или деревянными, а в случае надобности и железными обручами? Ему тогда не так-то легко было бы вывалить наружу внутренности, и так бы скоро он не обжирнулся.

Не успел Панург это вымолвить, как раздался сильный, оглушительный взрыв, точно могучий дуб раскололся пополам, и тут нам пояснили, что обжирание наступило и что взрыв этот был предсмертным пуком трактирщика.

По сему обстоятельству мне припомнился досточтимый шательерский аббат, тот самый, который никогда не резвился со своими горничными nisi in pontificalibus[342]: друзья и родные всё приставали к нему, чтобы он бросил на старости лег свое аббатство, но аббат так прямо и объявил: перед тем как лечь, он, мол, ни за что не разоблачится, и последним-де звуком, который издаст его высокопреподобие, будет не простой, но аббатский пук.

Глава XVIII.
О том, как наш корабль сел на мель и как мы были спасены путешественниками, ехавшими из Квинты

Выбрав якоря и канаты, мы подставили паруса легкому зефиру. Когда же мы прошли около двадцати двух миль, внезапно закрутился яростный вихрь, однако ж некоторое время мы с помощью булиней и парусов фок-мачты еще кое как его обходили и выжидали — единственно, впрочем, для того, чтобы не перечить лоцману, который уверял нас, что по причине слабости встречных ветров, по причине той забавной борьбы, которую они ведут между собою, а равно и потому, что небо ясно и море спокойно, нам хоть и не должно ждать чего-нибудь особенно хорошего, но зато не следует бояться чего-нибудь особенно дурного; в подтверждение этого он почел уместным привести изречение философа, советовавшего держаться и терпеть{842}, то есть выжидать. Вихрь, однако ж, так долго не утихал, что лоцман, уступая настойчивой нашей просьбе, попытался пробиться сквозь него и двигаться все в том же направлении. И точно: подняв паруса на бизани и направив руль прямо по стрелке компаса, он воспользовался внезапно налетевшим яростным шквалом и пробился сквозь круговерть. Но мы попали из огня да в полымя: все равно как если бы мы, избежав Харибды, наткнулись на Сциллу, ибо, пройдя две мили, мы сели на мель, такую же, как в проливе св. Матфея.

Сильный ветер свистал в снастях, все мы в великое впали уныние, и только брат Жан нимало не тужил, напротив: подбадривал и утешал то того, то другого, — он предсказывал, что скоро небо выручит нас, и уверял, что видел над реей Кастора.

— Эх, кабы дал нам бог очутиться сейчас на суше, — молвил Панург, — и чтобы у каждого из вас, страстных мореплавателей, оказалось по двести тысяч экю! Я бы ради такого случая подоил козла и натолок вам воды в ступе. Послушайте, я даже согласен на всю жизнь остаться холостяком, только устройте так, чтобы я мог сойти на берег, и дайте мне лошадку, а без слуги-то я уж как-нибудь обойдусь. Уход за мной лучше всего бывает тогда, когда у меня нет слуги. Плавт верно заметил, что число наших крестов, то есть огорчений, докук и неурядиц, соответствует числу наших слуг, даже если слуги лишены языка — самого опасного и зловредного их органа, из-за которого для них были придуманы пытки, муки и геенны, а не из-за чего-либо другого, хотя в наше время за пределами нашего отечества доктора прав алогично, то есть неразумно, толкуют это место в самом расширительном смысле.

Тут вплотную к нам приблизился груженный барабанами корабль, среди пассажиров коего я узнал людей почтенных, между прочим Анри Котираля{843}, старинного моего приятеля; на поясе у него висел, как у женщин — четки, большущий ослиный причиндал, в левой руке он держал, засаленный, замызганный, старый, грязный колпак какого-нибудь шелудивого, а в правой — здоровенную кочерыжку. Узнав меня, он вскрикнул от радости и сказал:

— А ну, что это у меня{844}? Поглядите (тут он показал на ослиный причиндал), вот настоящая альгамана{845}, докторская шапочка — это наш единственный эликсир, а вот это (он показал на кочерыжку) — это Lunaria major[343]. К вашему возвращению мы добудем философский камень.

— Откуда вы? — спросил я. — Куда путь держите? Что везете? Знаете теперь, что такое море?

— Из Квинты{846}. В Турень. Алхимию. Как свои пять пальцев.

— А кто это с вами на палубе? — спросил я.

— Певцы, музыканты, поэты, астрологи, рифмоплеты, геоманты, алхимики, часовых дел мастера, — отвечал он, — все они из Квинты и везут с собой оттуда прекрасные, подробные рекомендательные письма.

Не успел он договорить, как Панург в запальчивости и раздражении вскричал:

— Вы же все умеете делать, не исключая хорошей погоды и маленьких детей, так почему же вы не возьмете наш корабль за нос и без промедления не спустите его на воду?

— Я это как раз и думал, — отвечал Анри Котираль. — Сей же час, сию же минуту вы будете сняты с мели.

И точно: по его распоряжению выбили дно у семи миллионов пятисот тридцати двух тысяч восьмисот десяти больших барабанов, прорванной стороной повернули барабаны к шканцам и туго-натуго перевязали канатами, нос нашего корабля притянули к их корме и прикрепили к якорным битенгам. Затем одним рывком корабль наш был снят с мели, и все это было проделано с легкостью необычайною и ничего, кроме удовольствия, нам не доставило, ибо стук барабанов, сливаясь с мягким шуршаньем гравия и подбадривающим пением матросов, показался нам не менее приятным для слуха, чем музыка вращающихся в небе светил, которую Платон будто бы слышал ночами во сне.

Не желая оставаться у них в долгу, мы поделились с ними колбасами, насыпали им в барабаны сосисок и скатили к ним на палубу шестьдесят две бочки вина, но тут на их корабль совершили внезапное нападение два громадных физетера и вылили на него столько воды, сколько не наберется в реке Вьенне от Шинона до Сомюра, и эта вода залила им все барабаны, замочила им все реи и просочилась через воротники в штаны. Панург, глядя на это, пришел в восторг неописуемый и так натрудил себе селезенку, что боли у него потом продолжались свыше двух часов.

— Я было хотел угостить их вином, а тут вовремя подоспела вода, — сказал он. — Пресной водой они гнушаются, они ею только руки моют. А вот эта прелестная соленая водичка послужит им бурою, селитрою, аммиачного солью в кухне Гебера{847}.

Нам не представилось возможности еще с ними побеседовать, ибо первый порыв ветра тотчас же отнял у нас свободу управления рулем, и тогда лоцман упросил нас всецело положиться на него, с тем чтобы самим кутить без всякой помехи, если же мы, дескать, хотим благополучно добраться до королевства Квинты, то нам надлежит обходить вихрь и плыть по течению.

Глава XIX.
О том, как мы прибыли в королевство Квинтэссенции, именуемое Энтелехией {848}

На протяжении полусуток мы благоразумно обходили вихрь и только на третий день, заметив, что воздух сделался прозрачнее, благополучно вошли в гавань Матеотехнию{849}, неподалеку от дворца Квинтэссенции. В гавани нам бросилось в глаза, что арсенал охраняет великое множество лучников и ратников. Сперва мы было струхнули, да и было отчего, — они отобрали у нас оружие и дерзко с нами заговорили:

— Откуда, молодцы, путь держите?

— Из Турени, братцы, — отвечал Панург. — Следственно, мы из Франции, и нас снедает желание поклониться госпоже Квинтэссенции и посетить достославное королевство Энтелехию.

— Как вы сказали? — переспросили они. — Вы говорите Энтелехия или же Энделехия{850}?

— Братцы, голубчики! — сказал Панург. — Мы люди простые, дурашливые, уж вы не осудите грубый язык наш, зато сердца у нас чистые и бесхитростные.

— Мы неспроста задали вопрос, знаете ли вы, какая между этими двумя словами разница, — продолжали они. — Из Турени у нас перебывало много народу — все, как на подбор, славные увальни, и слово это они выговаривали правильно, а вот из других краев к нам приезжали гордецы, надутые, как шотландцы, и не успеют, бывало, приехать, сейчас же давай с нами препираться, ну да разве им что внушишь? Шиш! У вас у всех там столько свободного времени, что вы не знаете, куда его девать, и тратите вы его на то, чтобы говорить, спорить и писать всяких! вздор о нашей госпоже королеве. Цицерон не нашел ничего лучшего, как отвлечься ради этого от своего Государства, и Диоген Лаэртский туда же, и Феодор Газа, и Аргиропуло, и Виссарион{851}, и Полициано, и Бюде, и Ласкарис, и все эти чертовы пустоголовые мудрецы, коих число было бы не так велико, когда бы к ним уже в наше время не присоединились Скалигер, Биго, Шамбрие, Франсуа Флери и еще какие-то саврасы без узды. Эх, жабу им в горло и в зев! Ну уж мы их…

— Эге-ге, да он льстит чертям! — пробормотал Панург.

— Вы же сюда прибыли не для того, чтобы защищать их дурачества, у вас и намерений таких нот, а потому мы с вами не будем больше о них говорить. Аристотель, основоположник и образец всякой философии, является крестным отцом нашей госпожи королевы, и он весьма удачно и метко назвал ее Энтелехией. Энтелехия — вот ее настоящее имя. С…ь мы хотели на тех, кто назовет ее иначе. Кто назовет ее иначе, тот попадет пальцем в небо. А вас — милости просим!

Они заключили нас в свои объятия, и это привело нос в восторг. Панург шепнул мне на ухо:

— Ну как, брат, страшновато тебе было во время этой осады?

— Слегка, — отвечал я.

— А мне было страшнее, — признался он, — чем некогда воинам Ефраимовым, когда их убивали и топили галаадитяне за то, что они вместо «шибболет» выговаривали «сибболет»{852}.

А ведь во всей Босе не найдется такого человека, который целым возом сена сумел бы заткнуть мне задний проход.

Засим военачальник молча и с великими церемониями повел нас во дворец королевы. Пантагрюэль хотел с ним о чем-то поговорить, но военачальник, так и не дотянувшись до его уха, потребовал лестницу или же высокие ходули.

— Баста! — сказал он наконец. — Была бы на то воля нашей королевы, мы бы с вами сравнялись в росте. И так оно и будет, стоит ей только пожелать.

В первых галереях мы встретили тьму-тьмущую больных, коих расставили по разным местам соответственно многоразличию заболеваний: прокаженные толпились совсем отдельно, отравленные — в одном месте, чумные — в другом, с дурной болезнью — в первом ряду и т. п.

Глава XX.
О том, как Квинтэссенция лечила болезни музыкой

Во второй галерее военачальник показал нам молодую даму (хотя ей было по малой мере тысяча восемьсот лет {853}), красивую, изящную, пышно одетую, окруженную придворными дамами и кавалерами.

— Сейчас не время с ней говорить, — заметил военачальник, — вы только следите внимательно за всеми ее действиями. У вас там, в ваших королевствах, иные короли фантастическим способом лечат некоторые болезни, как-то: золотуху, падучую, а равно и перемежающуюся лихорадку, — лечат возложением рук, и ничем больше. Наша королева лечит от всех болезней, не прикасаясь к недугующим, а лишь наигрывая им ту или иную, в зависимости от заболевания, песенку.

Тут он показал нам органы, коих звуки творили чудеса. Они поражали необыкновенным своим устройством: трубы, в виде палочек, были из кассии, музыкальный ящик — из бакаутового дерева, пластинки — из ревеня, педали — из турбита, клавиатура — из скаммонии{854}.

Пока мы рассматривали необычайный, доселе не виданный орган, абстракторы, сподизаторы, масситеры, прегусты, табахимы, хахамимы, нееманимы, рабребаны, ниреины, розены, недибимы, неаримы, саганимы, перашимы, хасинимы, саримы, шотримы, аботы, амилимы, ахашдарпнины, мебины, гиборимы{855} и другие прислужники королевы ввели прокаженных; она сыграла им какую-то песенку — они тотчас же и вполне излечились. Затем были введены отравленные — она сыграла им другую песенку, и болезнь как рукой сняло. То же самое было со слепыми, глухими, немыми и паралитиками. Все это, естественно, привело нас в трепет: мы пали ниц как бы в экстазе и восторге от всепоглощающего созерцания и любования тою целебною силою, которая у нас на глазах исходила от госпожи королевы, и не в состоянии были вымолвить ни слова. Так мы всё и лежали на полу, пока наконец она не дотронулась до Пантагрюэля красивым букетом белых роз, который держала в руке, не привела нас в чувство и не заставила подняться. Затем она обратилась к нам с шелковыми словами, с такими, с какими, по мнению Парисатиды{856}, надлежало обращаться к сыну Парисатиды — Киру, или, уж во всяком случае, со словами из алой тафты:

— Благородство, излучаемое циркумференцией{857} ваших особ, дает мне полное представление о добродетели, сокрытой у вас в душе; ощущая же медоточивую сладость ваших смиренных изъявлений преданности, я легко убеждаюсь в том, что сердца ваши свободны от зловредного и напыщенного суемудрия и вольнодумства, что они впитали в себя редкостные иноземные учения, между тем нравы непросвещенной черни ныне таковы, что к учениям этим можно как угодно тяготеть, да не так-то легко к ним пробиться. Вот почему я, в свое время возвысившаяся над личными пристрастиями, ныне не могу удержаться от пошлых слов: вы мои дорогие, предорогие, распредорогие гости.

— Я человек неученый, — сказал мне на ухо Панург, — отвечайте вы, если хотите.

Я, однако ж, ничего не ответил, не ответил и Пантагрюэль; все мы по-прежнему хранили молчание. Тогда снова заговорила королева:

— Это ваше безмолвие указывает на то, что вышли вы не только из школы пифагорейской, от коей издревле берет начало постепенно размножившийся род моих пращуров, но что, кроме того, и в Египте, сей колыбели возвышенной философии, назад тому множество лун вы грызли себе ногти и чесали голову пальцем. В пифагорейской школе безмолвие являло собою символ знания, египтяне также возвеличили и обожествили молчание, а первосвященники Гиерополя приносили жертвы великому богу, не произнося ни слова, бесшумно и безмолвно. В намерения мои ни в малой мере не входит выказать по отношению к вам отсутствие признательности, — напротив того, я намерена в наглядной форме эксцентрицировать вам мои мысли, хотя бы даже сущность их от меня абстрагировалась.

Окончив эту речь, она обратилась к прислужникам своим с кратким повелением:

— Табахимы, к Панацее!

Как скоро она произнесла эти слова, табахимы обратились к нам с просьбой извинить королеву за то, что она не будет с нами обедать, ибо за обедом она ничего, мол, не ест, кроме некоторых категорий, сехаботов, аменимов, димионов, абстракций, хирхуринов, халоминов, вторичных интенций, харадотов, антитез, метемпсихоз и трансцендентных пролепсисов{858}.

Затем нас отвели в небольшую комнату, обитую тревогами. Одному богу известно, как славно нас там угостили. Говорят, Юпитер на дубленой шкуре козы, выкормившей его на Крите, той самой шкуре, которая служила ему щитом в битве с титанами (за что он и был прозван Эгиохом{859}), записывает все, что творится на свете. Клянусь честью, друзья мои пьяницы, не то что на одной, а и на восемнадцати козьих шкурах не перечислить тех дивных яств, кушаний и блюд, какие нам подавались, даже если бы мы стали писать такими же маленькими буквами, какими была написана та Гомерова Илиада, которую читал Цицерон, уверявший, что ее можно было прикрыть одной ореховой скорлупкой. О себе скажу, что, будь у меня сто языков, сто ртов, железная глотка и будь я сладкоречив, как Платон, мне и четырех книг было бы мало, чтобы описать вам хотя бы одну треть от половины того, чем нас потчевали. Пантагрюэль же мне сказал, что, по его разумению, слова: «К Панацее!», с которыми госпожа королева обратилась к табахинам, имеют у них смысл символический и означают пир на весь мир, — так Лукулл, желая как-нибудь особенно угостить друзей своих, хотя бы даже явившихся неожиданно, как это случалось иной раз с Цицероном и Гортензием, говорил: «У Аполлона!»

Глава XXI.
О том, как королева проводила время после обеда

По окончании трапезы один из хахамимов провел нас в залу госпожи королевы, и там мы увидели, как она, по своему обыкновению окруженная принцами и придворными дамами, после принятия пищи просеивает, провеивает, пропускает и проводит свое время сквозь большое красивое решето из белого и голубого шелка. Затем они, возрождая древность, плясали все вместе

кордакс,
ямбическую,
эммелию,
персидскую,
сициннию,
фригийскую,
никатизм,
монгас,
фракийскую,
термайстрию,
калабризм,
флоралию,
молосскую,
пирриху,
кернофор,
а равно и многие другие пляски.

Потом, с дозволения королевы, мы осмотрели дворец и увидели там столько нового, чудесного и необычайного, что я еще и сейчас при одном воспоминании об этом прихожу в восторг. Всего более потрясло пас, впрочем, искусство ее придворных: абстракторов, перазонов, недибимов, сподизаторов и других, — они сказали нам напрямик, без утайки, что госпожа королева делает только невозможное и исцеляет только неизлечимых больных, меж тем как они, ее помощники, заняты лечением других болезней.

Я видел, как некий юный перашим справлялся с венерическими заболеваниями, да еще с весьма трудными случаями, вроде руанских: он лишь троекратно касался зубообразного позвонка венериков обломком деревянного башмака.

Я видел, как другой великолепно лечил гидропиков, тимпанистов, асцитиков и гипозаргиков{860}: девять раз подряд, без всякого перерыва, он ударял их по животу обоюдоострой тенедосской секирой.

Третий мигом вылечивал все виды лихорадки: он привязывал больным к поясу с левой стороны хвост лисицы, по-гречески именуемой alopex.

Четвертый лечил зубную боль только тем, что трижды промывал корень больного зуба бузинным уксусом, а затем советовал больному полчаса посушить зуб на солнце.

Пятый лечил все виды подагры, острую, хроническую, наследственную и благоприобретенную: он только заставлял больного закрыть рот и открыть глаза.

Я видел, как шестой в несколько часов вылечил девять почтенных дворян от болезни св. Франциска{861}: он освободил их от всех долгов и каждому из них повесил на Шею веревку, к коей привязана была мошна, вмещавшая десять тысяч экю с солнцем.

Седьмой с помощью некоего чудодейственного приспособления выбрасывал в окна дома и таким образом проветривал их.

Восьмой излечивал все виды истощения: малокровие, сухотку, худобу, не прибегая ни к ваннам, ни к молочной диете, ни к припаркам, ни к пластырям, ни к каким-либо другим средствам, а лишь постригая больных сроком на три месяца в монахи. И он уверял нас, что если уж они во иноческом чине не разжиреют, значит, и врачебное искусство, и сама природа в сем случае бессильны.

Наконец еще один лекарь был окружен множеством женщин, образовавших два ряда: один ряд составляли девицы белолицы, истинные чаровницы, любезницы, прелестницы, готовые, как мне показалось, ко всем услугам, а другой — старухи, беззубые, с гноящимися глазами, морщинистые, почерневшие, труповидные. Пантагрюэлю пояснили, что лекарь сей переплавляет и омолаживает старух, которые благодаря его искусству превращаются в таких вот девушек, а между тем девушки эти тоже были старухами, но он их как раз сегодня переплавил и полностью восстановил их былую красоту, формы, изящество, рост и телосложение, какими они отличались, когда им было лет по пятнадцать — шестнадцать, — восстановил все, за исключением пяток, пятки же у них становятся не в пример короче, нежели в пору их ранней юности. Вот отчего, омолодившись, они при встречах с мужчинами выказывают необычайную покорность и, даром времени не теряя, падают на спину.

Старухи с необычайным благоговением дожидались каждая своей очереди, всё приставали к врачу и твердили, что для естества нет, дескать, горшей муки, когда красота уж не та, а все ж — невтерпеж. В практике этот врач недостатка не имел и зарабатывал недурно. Пантагрюэль спросил, не омолаживает ли он путем переплава и стариков; ему ответили, что нет; впрочем, мужчина может омолодиться путем сожительства с переплавленною женщиною, ибо он от нее заразится пятой разновидностью венерической болезни, так называемым облуплением, или, по-гречески, офиазисом{862}, при котором люди меняют и волосы и кожу, как меняют ее ежегодно змеи, и тогда, будто к аравийскому фениксу, к нему возвратится молодость. Вот он, истинный источник юности. Благодаря ему дряхлый старик становится молодым, жизнерадостным, бодрым, как это, если верить Еврипиду, случилось с Иолаем, или, по милости Венеры, с прекрасным Фаоном, которого так любила Сафо, с Тифоном — стараниями Авроры, с Эсоном, который обязан был этим Медее, а также с Ясоном, который, по свидетельству Ферекида и Симонида, был ею переиначен и омоложен, а равно, согласно Эсхилу, и с кормилицами славного Бахуса, и не только с ними самими, но и с их мужьями.

Глава XXII.
О том, как прислужники Квинты занимались разными делами, а равно, и о том, как госпожа королева утвердила нас в должности абстракторов

Затем я увидел, что многие из упомянутых прислужников оттирают эфиопам дном корзинки только живот, и ничего более, отчего те малое время спустя белеют..

Другие на трех парах лисиц, впряженных в одно ярмо, пахали песчаный берег моря и попусту не теряли ни единого зернышка.

Третьи мыли черепицу и сводили с нее краску.

Четвертые долго толкли в мраморной ступке наждак, который у вас называется пемзой, и таким путем извлекали из него воду и изменяли его состав.

Пятые стригли ослов и получали отменную шерсть.

Шестые собирали с терновника виноград, а с репейника смоквы.

Седьмые доили козла и с великой пользой для хозяйства сливали молоко в решето.

Восьмые мыли ослам голову и после мытья щелок не выбрасывали.

Девятые ловили сетями ветер, а вместе с ветром и преогромных раков.

Я видел, как некий юный сподизатор ловко добывал из дохлого осла газы и потом продавал их по пять су за локоть.

Другой гноил сехаботов. Лакомое, должно полагать, блюдо!

Панурга, однако ж, препаскудным образом вырвало при виде некоего ахашдарпнина, гноившего целую лохань человеческой мочи в лошадином навозе, смешанном с изрядным количеством христианского дерма. Экий невежа! А прислужник нам пояснил, что дистиллированною этою жидкостью он поит королей и великих князей и продлевает им веку на добрую туазу, а то и на целых две.

Иные колом бацали колбасы.

Иные обдирали угрей с хвоста, причем угри поднимали крик только после того, как уже были ободраны, — не в пример угрям меленским.

Иные из ничего творили нечто великое, а великое обращали в ничто.

Иные резали огонь ножом, а воду черпали решетом.

Иные мастерили луну из чугуна, а из молока — облака.

Мы видели, как двенадцать прислужников пировали под сенью дерев и пили из красивых и емких сосудов вино четырех сортов, вино холодное, чудесное, на все вкусы, и нам пояснили, что это они, как здесь принято, поднимают погоду и что именно так поднимали в былое время погоду Геркулес совместно с Атлантом.

Иные по одежке протягивали ножки, и это занятие показалось мне ласкающим взор и вместе полезным.

Иные клали зубы на полку и в это время не слишком усердно ходили на двор.

Иные в обширном цветнике старательно измеряли скачки блох, да еще уверяли, что это занятие более чем необходимое для управления королевствами, для ведения войн, для поддержания порядка в государствах, и ссылались в том на Сократа, первого низведшего философию с небес на землю, из праздной забавы превратившего ее в полезное и прибыльное дело и, как удостоверяет квинтэссенциал Аристофан{863}, половину времени, которое он посвящал науке, употреблявшего на измерение блошиных скачков.

Я видел, как два гиборима, стоя на башне, исполняли обязанности караульных, — нам сказали, что это они охраняют луну от волков.

В углу сада я встретил четырех человек, о чем-то ожесточенно споривших и готовых вцепиться друг дружке в волосы; осведомившись о причине распри, я узнал, что вот уже четыре дня, как они обсуждают три важные сверхфизические проблемы, от решения коих они ожидали золотых гор. Первая проблема касалась тени невыхолощенного осла; вторая — дыма от фонаря; третья — козьей шерсти: шерсть это или не шерсть. Кроме того, как нам стало известно, они не усматривают ничего невероятного в том, что два противоречивых суждения могут быть истинны по модусу, форме, фигуре, а также во времени. Между тем парижские софисты скорее перейдут в другую веру, чем признают это положение.

Мы все еще внимательно следили за необычайными действиями этих людей, когда, уже при свете ясного Геспера {864}, перед нами предстала госпожа королева со своею доблестной свитой. При ее появлении мы вновь ощутили трепет, и в очах наших померкнул свет. Оцепенение наше не укрылось от взоров королевы, и она тотчас же обратилась к нам:

— Мысль человеческую заставляет блуждать в безднах изумления не верховенство последствий, в тесной связи коих с причинами естественными люди убеждаются воочию благодаря хитроумию искусных мастеров, — нет, их ошеломляет новизна опыта, воздействующая на их чувства, о степени же легкости самого Действия люди судить не могут, коль скоро прилежное изучение не сочетается у них с ясностью представлений. Итак, совладайте с собой и отриньте всякий страх, как видно, внушенный вам деяниями кого-либо из прислужников моих. Смотрите, слушайте и созерцайте по своему произволению все, что ни есть в моем доме, и мало-помалу вы освободитесь от ига невежества. Таково мое желание, а дабы вы удостоверились в его искренности, равно как и в уважении к той живой любознательности, какую я читаю у вас в сердцах, ныне я утверждаю вас в должности и звании моих абстракторов. Гебер, мой первый табахим, перед вашим отъездом занесет вас в списки.

Мы молча и почтительно изъявили ей свою признательность и согласились отправлять славную эту должность.

Глава XXIII.
О том, как королеве бил подан ужин, и как она ела

Окончив речь, госпожа королева обратилась к своим придворным и сказала:

— Пищевод, этот всеобщий посол, питающий все наши органы, как низшие, так равно и высшие, докучает нам восполнением того, что было ими утрачено в силу постоянного действия естественной теплоты и первоосновной влаги, утраченное же возмещает он притоком потребной каждому из них пищи. Сподизаторы, хасинимы, нееманимы и перашимы! Вам остается лишь проворно накрыть столы и уставить их всеми дозволенными видами питательных веществ. Что же касается вас, доблестные прегусты, а равно и вас, любезные моему сердцу масситеры, то хитроумие ваше, с усердием и рвением сочетающееся, мне хорошо известно: я еще не успею отдать приказание, а вы уже исполняете свой долг, — вы бодрствуете вечно. Я вам только напоминаю о ваших обязанностях.

Сказавши это, королева с несколькими придворными дамами на некоторое время удалилась — нам было сказано, что она ушла принимать ванну, каковой обычай был распространен у древних не меньше, чем у нас теперь мытье рук. Столы были проворно расставлены и накрыты дорогими скатертями. Порядок трапезы был такой, что госпожа королева не вкушала ничего, кроме небесной амброзии, и ничего не пила, кроме божественного нектара. Зато вельмож, придворных дам, а заодно и нас угостили блюдами изысканными, лакомыми и дорогими, какие самому Апицию{865} не снились.

К концу трапезы, на случай, если голод еще давал бы о себе знать, подали блюдо со всякой всячиной, блюдо такого объема и таких размеров, что его с трудом можно было бы прикрыть тем золотым подносом, который Пифий Вифинский подарил царю Дарию. В эту всякую всячину входило множество различных супов, салатов, фрикасе, рагу, жареная козлятина, говядина жареная, говядина вареная, мясо жареное на рашпере, большие куски солонины, копченая ветчина, божественные соленья, пироги, сладкие пирожки, груды фрикаделек по-мавритански, сыры, кремы, желе и разных сортов фрукты. Все это показалось мне отменно вкусным, и все же я ни к чему не притронулся, так как был сыт по горло. Только должен еще добавить, что среди прочего я заметил паштеты, запеченные в тесте, вещь довольно-таки редкостную, и эти запеченные в тесте паштеты находились в горшке. А на дне горшка лежали приготовленные в большом количестве для желающих поиграть кости, карты обыкновенные, карты для игры в тарок, люэтты{866}, шахматы и тавлеи вместе с чашечками, доверху наполненными экю с изображением солнца.

Наконец любителей весело прокатиться ожидало под блюдом многое множество мулов в дорогих попонах, с бархатными чепраками, а также иноходцев под мужскими и дамскими седлами, бог его знает сколько обитых бархатом носилок и несколько феррарских экипажей.

Все это меня, однако ж, не удивило, но я еще никогда не видел, чтобы кто-нибудь так ел, как госпожа королева. Она ничего не жевала, и не потому, чтобы у нее не было хороших, крепких зубов, и не потому, чтобы кушанья, которые ей подавались, не нужно было разжевывать, — просто-напросто таков был ее нрав и обычай. Кушанья сначала пробовали прегусты, потом за них принимались масситеры и преграциозно их разжевывали, глотка же у них была на подкладке из алого атласа с золотыми прожилками и прошивками, а зубы из прекрасной белой слоновой кости, и вот, отлично разжевав такими зубами любое кушанье, они вводили его королеве прямо в желудок через воронку из чистого золота. Еще мы узнали, что испражнялся за нее тоже кто-нибудь другой.

Глава XXIV.
О том, как в присутствии королевы был устроен веселый бал-турнир

По окончании ужина в присутствии госпожи королевы был устроен бал-турнир{867}, достойный не только внимания, но и увековечения. Перед его открытием пол в зале застелили огромным бархатным ковром в виде шахматной доски, то есть разделенным на белые и желтые квадраты шириною и длиною в три локтя каждый. Потом в залу вошли тридцать два юных участника и участниц бала, из коих шестнадцать были одеты в золотую парчу, а именно: восемь юных нимф, убранных так, как древние представляли себе свиту Дианы, король, королева, два башенных стража, два рыцаря и два лучника. В таком же порядке вошли и другие шестнадцать, одетые в парчу серебряную. Расположились они на ковре следующим образом. Короли стали в последних рядах, на четвертых квадратах: золотой король на белом квадрате, серебряный на желтом; королевы заняли места рядом с королями: золотая на желтом квадрате, серебряная на белом; рядом с королями и королевами в качестве их телохранителей стали лучники; подле лучников — рыцари; подле рыцарей — два стража. Следующий ряд на той и на другой стороне заняли восемь нимф. Между двумя рядами нимф оставалось четыре ряда пустых квадратов.

У каждой партии были свои музыканты в одежде особых цветов: одних вырядили в оранжевый дамасский шелк, других — в белый; их было по восьми на каждой стороне, и играли они на самых разнообразных и презабавных инструментах, достигших отличной сыгранности, необычайно приятных для слуха, менявших по ходу бала тон, темп и такт, чему нельзя было не подивиться, особливо приняв в соображение многоразличие движений: ходы, прыжки, скачки, повороты, увертки, ловушки, отступления и внезапные нападения.

Но, по-моему, еще сильнее действовали на воображение сами участники бала: они так быстро улавливали звучание, соответствовавшее их наступлениям и отступлениям, что едва лишь музыканты переходили на другой тон, как они уже занимали надлежащие места — нужды нет, что предшествовавшая фигура танца была совсем иного рода. Правила были здесь таковы: нимфы, занимающие передние ряды и начинающие бой, наступают на неприятеля прямо вперед, с квадрата на квадрат, за исключением первого хода, когда им дозволяется пройти два квадрата; в отличие от остальных фигур нимфы никогда не отступают. Если какой-нибудь из них посчастливится дойти до того ряда, с которого начинал игру король-неприятель, то свой король венчает ее венцом королевы, и с этой минуты она уже двигается как королева, пользуясь всеми ее преимуществами, берут же нимфы своих неприятелей только по диагонали, вкось, и только вперед. Нимфам и никому другому не дозволяется, однако ж, в погоне за неприятелем оставлять своего короля без прикрытия и под ударом. Короли ходят и берут неприятелей вокруг себя во всех направлениях, но переходят лишь на один квадрат — с белого на соседний желтый и наоборот, — за исключением первого хода; в том случае, если их ряд свободен от всех других фигур, кроме стражей, короли имеют право поставить стража на свое место, а сами становятся рядом под защиту стража. Королевы ходят и берут гораздо свободнее, чем все остальные фигуры, то есть всюду, на все лады и по-всякому: и по прямой линии, как угодно далеко, лишь бы только эта линия не была занята своими, и таким же образом по диагонали своего цвета. Лучники ходят и вперед и назад, и далеко и близко. Цвета своей диагонали они никогда не меняют. Рыцари ходят и берут глаголем: они проходят через один квадрат по прямой линии, даже если он занят своими или же неприятелями, а затем на втором квадрате поворачивают направо или же налево, меняя цвет, и этот их прыжок чрезвычайно опасен для враждебной партии и требует с ос стороны особой бдительности, ибо рыцари никогда не берут врага в лоб. Стражи ходят и берут только по прямой — вправо и влево, вперед и назад, как и короли, но в отличие от королей они могут заходить как угодно далеко, если только линия свободна.

Конечная цель обеих сторон состояла в том, чтобы осадить и запереть короля враждебной партии, лишив его возможности куда бы то ни было ускользнуть. Когда короля запирали, он уже не мог спастись бегством и не получал помощи от своих — тогда бой прекращался, и осажденный король проигрывал. Но чтобы уберечь его от такой напасти, все его соратники и соратницы готовы были жертвовать собой ради него, и под звуки музыки золотые и серебряные на любых нолях брали друг друга в плен. Когда кто-нибудь брал в плен неприятеля, то отвешивал ему поклон, слегка похлопывал его по правой руке, удалял с поля и становился на его место. Если же под ударом находился король, то враждебная партия не имела права брать его в плен; было строжайше поведено, чтобы всякий, кто поставит его под удар или же сам на него нападет, низко ему поклонился и предупредил об опасности словами: «Храни вас господь!» — дабы слуги короля могли защитить его и прикрыть или же он сам мог переменить место, если, на его беду, ему ничем больше помочь нельзя. Как бы то ни было, враждебная партия не брала короля в плен, но, опустившись перед ним на левое колено, говорила ему: «Добрый день!» И на этом турнир оканчивался.

Глава XXV.
О том, как тридцать два участника бала сражаются

Как скоро обе стороны заняли свои места, музыканты заиграли воинственный и довольно грозный марш, как бы призывавший к атаке. Тут обе партии встрепенулись и в ожидании той минуты, когда они столкнутся с противником за пределами своего ратного стана, изготовились к бою. Музыканты серебряных внезапно смолкли, продолжали звучать лишь инструменты золотых, из чего мы заключили, что начнут атаку золотые, и так оно и случилось на самом деле, ибо вскоре музыканты заиграли другую мелодию, и тут мы увидели, что нимфа, стоявшая перед королевой, повернулась налево кругом к королю, как бы испрашивая у него дозволения вступить в бой, а затем поклонилась всей своей партии. Далее она с весьма скромным видом переступила два квадрата и сделала реверанс враждебной партии, которую она собиралась атаковать. Тут золотые музыканты стихли, и заиграли серебряные. Не излишним почитаю заметить, что поклонилась нимфа своему королю и всей своей партии в знак того, чтобы и они не бездействовали; те в свою очередь, повернувшись налево кругом, поклонились ей, за исключением королевы, которая повернулась к своему королю направо, и порядок этот соблюдался всеми участниками: во все продолжение бала и та и другая сторона кланялись именно так.

Под музыку серебряных музыкантов выступила серебряная нимфа, — та, что стояла перед своей королевой, — она грациозно поклонилась своему королю и всей своей партии, а те, подобно золотым, в свою очередь поклонились ей, но только они поворачивались направо, а королева к своему королю — налево; серебряная нимфа переступила также два квадрата и, сделав реверанс своей противнице, очутилась как раз напротив нее, совсем вплотную, — казалось, обе они вот-вот вступят в бой, однако ж нимфы имеют право бить только вкось. Подруги последовали их примеру; как золотые, так равно и серебряные стали наступать клиньями и сделали вид, что завязывают бой, то есть золотая нимфа, вышедшая на поле первою, ударила по руке нимфу серебряную, стоявшую слева наискось от нее, тем самым вывела ее из строя и заняла ее место; немного погодя, однако ж, при новой мелодии ее самое ударил серебряный лучник. Тогда лучника стала теснить еще одна золотая нимфа; тут вышел на поле серебряный рыцарь, а золотая королева стала впереди своего короля.

Вслед за тем серебряный король, опасаясь нападения со стороны золотой королевы, переменил позицию и занял место своего правого стража, которое, как видно, представлялось ему отлично укрепленным и хорошо защищенным.

Два рыцаря, стоявшие с левой стороны, как золотой, так равно и серебряный, пошли и взяли в плен несколько нимф из вражеского стана, так как те не имели возможности отступить; особенно отличился при этом рыцарь золотой, — в пленении нимф он видел главную свою задачу. Серебряный рыцарь замыслил более важное дело: скрывая истинные свои намерения, он в ряде случаев не брал золотых нимф, а двигался дальше и в конце концов, очутившись прямо перед своими врагами, поклонился золотому королю и сказал: «Храни вас господь!» Это было как бы предупреждением, что золотым надлежит помочь своему королю, и тут все они содрогнулись, — поспешить на помощь своему королю им ничего не стоило, но, спасая короля, они безвозвратно теряли правого своего стража. Тогда золотой король отступил налево, а серебряный рыцарь взял в плен золотого стража, что явилось великим уроном для золотых. Золотые порешили, однако ж, отомстить и окружили рыцаря, так что он не мог ни бежать, ни вырваться из их рук; он прилагал все усилия, чтобы уйти; его сподвижники пускались на всякие хитрости, чтобы его защитить, и все же в конце концов золотая королева его взяла.

Лишившись одной из главных своих опор, золотые собираются с силами и пытаются во что бы то ни стало отомстить неприятелю; они не выказывают при этом должной осмотрительности, однако ж немалый наносят урон вражескому войску. Серебряные для отвода глаз и в ожидании реванша дарят золотой королеве одну из своих нимф, тем самым создавая для нее ловушку, так что после взятия нимфы лучник чуть было не взял в плен королеву. Золотой рыцарь замышляет захват серебряного короля и королевы и говорит им: «Добрый день!» Их спасает серебряный лучник; лучника берет золотая нимфа, а ее, в свою очередь, берет нимфа серебряная. Бой все жарче и жарче.

Устремляются на помощь стражи. Все смешалось в грозной схватке. Энио{868} пока еще колеблется. Серебряные уже не раз добирались до королевской позиции, но всякий раз их отбрасывали. Вместе с другими совершает великие подвиги и золотая королева: одним ходом она берет серебряного лучника и обходным маневром — стража. Тогда серебряная королева с не меньшей отвагой устремляется вперед и захватывает в плен последнего золотого стража и нескольких нимф.

Долго бьются обе королевы, то стараясь захватить друг друга врасплох, то спасти самих себя и уберечь королей. В конце концов золотая королева берет серебряную, но тут ее самое неожиданно берет в плен серебряный лучник. После этого у золотого короля остаются всего лишь три нимфы, лучник и страж, а у серебряного — три нимфы и правый рыцарь, в связи с чем обе партии ведут теперь сражение осторожнее и не столь стремительно.

Оба короля, как видно, огорчены потерей возлюбленных королев своих, и все их умение и все их старания направлены теперь к тому, чтобы получить новых из числа своих нимф, возвести их в королевское достоинство, вступить с ними в новый брак и полюбить их всем сердцем; они дают им твердое обещание взять их в жены, если только те сумеют дойти до последнего ряда, откуда начинал игру король враждебной партии. Золотые нимфы первыми двигаются вперед, одна из них становится королевой, на нее возлагают корону и облачают в новый наряд.

Серебряные нимфы также выступают вперед, еще один ряд — и одна из них станет королевой, но за ней все время следил страж, и вот она остановилась.

Новая королева по восшествии на престол желает выказать силу, храбрость и воинственность. Она совершает на поле сражения геройские подвиги. Между тем серебряный рыцарь берет золотого стража, охранявшего границу; благодаря этому и у серебряных есть теперь своя королева, и она, вступив на престол, также хочет показать свою доблесть. Бой возгорается с новой силой. Обе стороны пускаются на всевозможные хитрости, предпринимают одну атаку за другой, создают одну угрозу за другой; наконец серебряная королева прокрадывается к позиции золотого короля и говорит: «Храни вас господь!» Помочь ему может только новая королева. Она, не задумываясь, бросается его спасать. Тогда серебряный рыцарь, до сих пор действовавший во всех направлениях, спешит к своей королеве, и они вдвоем ставят золотого короля в такое ужасное положение, что для своего спасения он принужден пожертвовать своего королевой. Все же ему удается взять серебряного рыцаря. А золотой лучник вместе с двумя оставшимися нимфами изо всех сил стараются защитить своего короля, однако ж в конце концов их всех берут и выводят из строя, и золотой король остается один. Тут вся партия серебряных низко кланяется ему и говорит: «Добрый день!» — ибо победа остается за серебряным королем. При этих словах обе партии музыкантов играют нечто вроде победного марша. И кончился первый бал до того весело, такими изящными телодвижениями, исполненными такого благородства и столь очаровательной приятности, что все мы возликовали духом и пришли в восторг, и не без основания казалось нам, будто мы восхищены до крайних пределов блаженства олимпийского неба и вкушаем от наивысших наслаждений.

По окончании первого турнира обе партии вернулись на исходные позиции и снова повели сражение, как и в первый раз, но только музыка играла теперь на полтакта быстрее, да и весь ход сражения был теперь совершенно иной. Так, например, я увидел, что золотая королева, как бы возмущенная поражением своего войска и воодушевляемая звуками музыки, одною из первых вместе с лучником и рыцарем вступила на ноле боя и чуть было не захватила серебряного короля прямо на его стоянке, хотя его и защищали офицеры. Видя, однако ж, что замысел ее раскрыт, она врезалась в расположение вражеского войска и сбила столько серебряных нимф и офицеров, что жалость брала на все это смотреть. Можно было подумать, что это новоявленная амазонка Пенфесилея свирепствует в стане греков; избиение это длилось, однако ж, недолго, ибо серебряные, втайне ужасаясь гибели своих людей, но тщательно свою скорбь скрывая, устроили золотой королеве засаду, и странствующий рыцарь при содействии лучника, угрожавшего ей из дальнего угла, взял ее в плен и вывел из строя. Операция была совершена быстро. Вперед золотая королева будет осторожнее, будет держаться поближе к своему королю, так далеко заходить не станет, в случае же надобности выступит в поход с более надежной свитой. Победа, как и в прошлый раз, досталась серебряным.

Так же точно обе партии построились для третьего, и последнего, бала, но только мне показалось, что лица у всех стали еще веселее, а взгляды смелее. Музыка теперь играла — более чем на квинту быстрее — какие-то воинственные мелодии во фригийском ладу, изобретенном некогда Марсием. Все завертелись и вступили в презабавный бой, и бой этот отличался теперь такой стремительностью, что за один такт участники успевали сделать по четыре хода с вышеописанными приличествующими случаю кругообразными поклонами, ходы же представляли собой прыжки, скачки и балансирование, как при ходьбе по канату, причем все эти движения мгновенно сменялись одно другим. Видя же, как, сделав поклон, они кружились на одной ноге, мы невольно сравнивали их с волчками, которые детвора подгоняет кнутиками и которые так быстро вертятся, что их движение можно принять за состояние покоя, — они представляются застывшими, Неподвижными, как бы уснувшими, и если остановить взгляд на какой-нибудь цветовой точке, то она покажется нам не точкой, но непрерывной линией, как верно заметил, трактуя о высоких материях, Николай Кузанский.

Рукоплескания, беспрестанно раздававшиеся и с той и с другой стороны, сливались с возгласами одобрения. Суровый Катон, агеластичный наш праотец Красе, человеконенавистник Тимон Афинский, Гераклит, презиравший смех, это неотъемлемое свойство человеческой природы, и те утратили бы свою степенность при звуках этой подмывающей музыки и при виде юношей, королев и нимф, стремительно и бесконечно разнообразно двигавшихся и передвигавшихся, подпрыгивавших, носившихся, скакавших и кружившихся так ловко, что никто никому не мешал. Чем меньше оставалось бойцов на поле сражения, тем любопытнее было следить за хитростями и подвохами, с помощью коих они друг друга подлавливали, как им подсказывала музыка. Я вам больше скажу: если сверхъестественное это зрелище приводило в смятение наши чувства, поражало наши умы и потрясало все наше существо, то еще сильнее волновали и ужасали наши сердца звуки музыки, и теперь мне уже не казалось невероятным, что Исмений, сидя за одним столом с Александром Великим и разделяя с ним мирную трапезу, подвигнул его под влиянием подобных же модуляций вскочить из-за стола и взяться за оружие. В третьем турнире победил золотой король.

Во время танцев королева незаметно исчезла, и больше мы ее не видели. Прислужники Гебера провели нас к нему и во исполнение приказа королевы занесли нас в списки. Засим, достигнув гавани Матеотехнии, мы, дабы не упустить попутного ветра, поспешили сесть на корабль, а иначе мы бы его прождали до конца третьей фазы луны.

Глава XXVI.
О том, кап мы высадились на острове Годосе{869}, где дороги ходят

Два дня спустя взору нашему представился остров Годос, и там мы увидели вещь достопримечательную. Если верна мысль Аристотеля, утверждавшего, что отличительной особенностью существа одушевленного является способность самопроизвольно двигаться, то дороги на этом острове — существа одушевленные. В самом деле, дороги там ходят, как живые, и есть среди них дороги блуждающие, вроде планет, дороги проходящие, дороги скрещивающиеся, дороги пересекающиеся. Я заметил, что путешественники часто задают местным жителям вопрос: «Куда идет эта дорога? А вон та?» А им отвечают: «К такому-то приходу, к такому-то городу, к такой-то реке». И путники, избрав нужную им дорогу, без особых трудов и усилий прибывают к месту своего назначения, — все равно что у нас сесть в лодку в Лионе и доехать по Роне до Авиньона или же Арля. Всем известно, однако ж, что нет на свете ничего совершенного и нигде нет полного блаженства, а потому и здесь, как мы узнали, существует порода людей, подкарауливающих дороги и трамбующих мостовые, и бедные дороги боятся их и избегают, как разбойников. Люди эти подкарауливают идущие дороги и ловят их, как волков, арканом или же, как бекасов, сетями. На моих глазах одного из таких людей задержало правосудие за то, что он ошибочно, вопреки здравому смыслу, избрал путь школьника, то есть самый длинный, а другой, наоборот, похвалялся, что избрал путь самый короткий, то есть путь войны, и что благодаря столь удачному выбору он первый достигнул своей цели.

Карпалим по этому поводу заметил Эпистемону, что однажды он видел, как тот мочился у забора и его, мол, теперь не удивляет, что Эпистемон всегда первый является на утренний прием к доброму Пантагрюэлю, ибо у него, мол, кратчайший и нимало не изъезженный.

Я узнал на этом острове Буржскую большую дорогу, заметил, что ходит она черепашьим шагом{870}, и обратил внимание, как она бросилась бежать, завидев возчиков, — она боялась, что возчики станут топтать ее копытами лошадей и переедут телегами, подобно тому как Туллия переехала колесницей отца своего, Сервия Туллия, шестого царя римского.

Еще я там признал старую дорогу из Перонны в Сен-Кантен, и она показалась мне с виду вполне благопристойной.

Узнал я там добрую старую Ферратскую дорогу, идущую среди скал и взбирающуюся на гору в виде большущего медведя. Издали взглянув на этот путь, я невольно подумал, что так именно изображают святого Иеронима, если только льва заменить медведем: путь этот такой же точно дряхлый, и такая же у него длинная белая всклокоченная борода — то были ледники; на нем висели крупные, топорной работы, сосновые четки, и он словно бы полз на коленях, но не стоял и отнюдь не лежал, и бил себя в грудь большими острыми камнями. Он вызывал у нас смешанное чувство страха и жалости. Нас отозвал в сторону местный бакалавр и, показав гладкую белую и кое-где застеленную соломой дорогу, сказал:

— Теперь вы уже не станете опровергать мнение Фалеса Милетского, полагавшего, что вода есть начало всего, а также изречение Гомера, утверждавшего, что все берет начало в океане. Вот эта самая дорога вышла из воды и в воду же возвратится: два месяца назад здесь плавали в лодке, а сейчас по ней ездят на телегах.

— Нашли чем удивить! — молвил Пантагрюэль. — В наших краях ежегодно бывает по пятисот подобных превращений, а иногда и еще больше.

Затем, приглядевшись к побежке движущихся этих дорог, он высказал предположение, что Филолай и Аристарх создали свои философские системы не где-либо еще, а именно на этом острове, Селевк{871} же именно здесь пришел к заключению, что на самом деле вращается вокруг своих полюсов земля, а не небо, хотя мы и склонны принимать за истину обратное: ведь, когда мы плывем по Луаре, нам кажется, что деревья на берегу движутся, — между тем они неподвижны, а это нас движет бег лодки.

Возвращаясь на корабли, мы увидели, что неподалеку от берега собираются колесовать трех караульщиков дорог, которые сами попались в ловушку, и что на медленном огне поджаривают одного преизрядного мерзавца, который, трамбуя мостовую, сломал ей ребро; нам пояснили, что это дорога нильских запруд и плотин.

Глава XXVII.
О том, как мы прошли Остров деревянных башмаков, а равно и об ордене братьев распевов

Затем мы пристали к Острову деревянных башмаков, которые к разряду изящной обуви никак не относятся; со всем тем король этого острова, Бений Третий, принял нас и обошелся с нами весьма радушно и после выпивки повел осматривать новый монастырь, основанный, учрежденный и построенный им для братьев распевов, — так назвал он этих монахов и тут же пояснил, что на материке проживают смиренные служители и поклонники благосердной мадонны{872}, item[344] славные и досточтимые братья минориты, бемолыцики папских булл, братья минимальные{873}, копченоселедочники, а также братья осьмушечники, а уж короче имени, чем распевы, для монаха и придумать невозможно{874}. Согласно установлениям и обнародованной грамоте Квинты, которая находится с местными жителями в полной гармонии, они были одеты, как кровельщики, с тою, однако же, разницей, что, например, у анжуйских кровельщиков простеганы колени, а у этих животы были с набивкой, — надобно заметить, что набивальщики животов здесь в большой чести. Гульфики они носили в виде туфли, причем у каждого монаха было по два гульфика: один спереди, другой сзади, и гульфичная эта двойственность будто бы долженствовала олицетворять собою некие заветные и страшные тайны. На ногах у них были башмаки, круглые, как водоемы, — в подражание обитателям Песчаного моря{875}; ко всему прочему бороду они брили, подошвы на их обуви были подбиты гвоздями, а дабы всем было ясно, что к Фортуне они равнодушны, они брили и выщипывали у себя, точно свиную щетину, волосы на затылке, от макушки и до самых лопаток. Спереди же, начиная от височных костей, волосы росли у них безвозбранно. Так они противофортунили, делая вид, что нимало не пекутся о благах земных. А дабы показать полное свое пренебрежение к враждебной Фортуне, они еще носили, только не в руке, как она, а за поясом, наподобие четок, острую бритву, которую они два раза в день и три раза в ночь навостряли и натачивали.

К ногам каждого из них был прикреплен круглый шар, ибо, как известно, таковой шар имеется у Фортуны под ногами. Капюшон подвязывался у них спереди, а не сзади; таким образом, лиц их не было видно, и они могли сколько угодно смеяться и над самой Фортуной, и над теми, кому пофортунило, — точь-в-точь как наши притворные, то бишь придворные, дамы, когда на них так называемая «прячьхарю», или, по-вашему, полумаска, древние же именовали ее «любовью», потому что любовь покрывает множество грехов. Что касается затылка, то он у них был всегда открыт, как у нас лицо, а потому они могли ходить как им вздумается: и животом вперед и задом вперед.

Если они шли задом вперед, то можно было подумать, что это их естественная походка: башмаки на них были круглые, на надлежащем месте красовался гульфик, а лицо сзади было гладко и чисто выбрито, и вы видели на нем и два глаза и рот, словно на кокосовом орехе. Когда же они шли животом вперед, всякий подумал бы, что они играют в жмурки. Любо-дорого было на них смотреть!

Образ жизни их был таков: едва лишь ясная утренняя звезда показывалась над землей, они из чувства братской любви надевали друг другу сапоги со шпорами. Так, в сапогах со шпорами, они и спали или, во всяком случае, храпели, нос же у них в это время был оседлан очками.

Мы подивились этому обычаю, но их объяснения удовлетворили нас. Они сослались на то, что Страшный суд застанет людей вкушающими сон и покой. Так вот, желая как можно яснее показать, что им в отличие от баловней Фортуны не страшно перед этим судом предстать, они-де и спят в сапогах со шпорами, готовые вскочить на коня при первом же звуке трубы.

Когда било полдень (обратите внимание, что все их колокола как на часах, так равно и на церквах и в трапезных были устроены по завету Понтано, то есть подбиты наилучшим пухом, а вместо языков у них были привешены лисьи хвосты), — когда било полдень, говорю я, они пробуждались и разувались; кто хотел, тот мочился, кто хотел, тот испражнялся, кто хотел, тот сморкался. По принуждению же, во исполнение строгого устава, все должны были много и долго зевать, — они завтракали зевками. Сие зрелище показалось мне забавным. Оставив сапоги со шпорами в конюшне, они шли в монастырскую галерею, с крайним тщанием мыли руки и полоскали рот, затем усаживались на длинной скамейке и чистили зубы до тех пор, пока настоятель не подавал им знака свистом в кулак, — тут каждый разевал пасть как можно шире, и зевали они — когда полчаса, когда больше, а когда меньше, в зависимости от того, какой длины завтрак, по мнению настоятеля, полагался в тот или иной праздник, а после завтрака устраивали торжественное шествие с двумя хоругвями, на одной из которых была великолепно изображена Добродетель, а на другой Фортуна. Один из распевов нес впереди хоругвь с Фортуной; за ним шел другой, держа хоругвь с Добродетелью и кропило, обмокнутое в Меркуриеву воду {876}, которой описание мы находим в Овидиевых Фастах (кн. V), и этим своим кропилом он как бы беспрестанно подгонял распева, шедшего впереди и несшего Фортуну.

— Такой порядок противоречит взглядам Цицерона и академиков, — заметил Панург, — ведь они утверждали, что впереди должна идти Добродетель, а Фортуна сзади.

Нам, однако ж, пояснили, что цель распевов — отстегать Фортуну, следственно они поступают правильно.

Во время шествия они вполголоса и весьма стройно распевали какие-то антифоны, — я этой патленщины не понял; слушая их со вниманием, я, однако ж, заметил, что поют они только ушами. О, какие это чудные напевы, и как гармонично сливались они со звоном колоколов! Тут уж дисгармонии быть не могло. Пантагрюэль сделал по поводу этого шествия удивительно тонкое замечание.

— Вам ясна, вам понятна хитрость распевов? — обратился он к нам. — Во время шествия они вышли в одну церковную дверь, а вошли в другую. Они поостереглись войти туда, откуда вышли. Клянусь честью, это люди хитрые, и не просто хитрые, а хитрющие, хитрецы, хитрюги, и не только хитрящие, но исхитряющиеся и перехитряющие.

— Эта хитрость заимствована из оккультной философии, — заметил брат Жан, — а я в ней ни черта не понимаю.

— Тем-то она и опасна, что в ней ничего понять нельзя, — подхватил Пантагрюэль. — Хитрость понятная, хитрость предвиденная, хитрость разгаданная теряет всякий смысл и перестает быть хитростью, — мы называем ее дурью. Честью клянусь, эти хитрецы искушены во многих других видах хитрости.

По окончании шествия, как после прогулки и полезного упражнения, распевы отправились в трапезную, опустились под столами на колени и легли грудью и животом на фонари. В это время явился упитанный башмачище и предложил им не весьма питательную закуску: начали они с сыра, а кончили горчицей и латуком, — таков был, по свидетельству Марциала, обычай у древних. Затем все получили по блюдечку горчицы — это они должны были оставить себе на после обеда.

Их стол был таков: по воскресеньям они ели колбасу кровяную, колбасу ливерную, сосиски, телятину шпигованную, печенку свиную и перепелов (не считая неизменного сыра, для возбуждения аппетита, и горчицы на десерт). По понедельникам — отменный горох с салом, снабженный обширным комментарием и чтением между строк. По вторникам — изрядное количество благословенного хлеба, лепешек, пирогов, галет и печенья. По средам — деревенские кушанья, а именно: головы бараньи, головы телячьи и головы барсуков, коими здешние края были обильны. По четвергам — супы семи сортов, а в промежутках — неизменная горчица. По пятницам — ничего, кроме рябины, и даже, судя по цвету, не весьма зрелой. По субботам они глодали кости. Должно заметить, что это никак не сказывалось ни на их расположении духа, ни на их здоровье, ибо желудок у них и по субботам действовал превосходно. Пили они антифортунное вино — так назывался у них какой-то местный напиток. Когда они хотели пить или есть, они опускали капюшоны на грудь, и капюшон заменял им салфетку.

После обеда они усердно молились богу, и непременно нараспев. Прочее время дня они в ожидании Страшного суда употребляли на добрые дела: по воскресеньям тузили друг друга; по понедельникам щелкали друг друга по носу; по вторникам друг друга царапали; по средам морочили друг другу голову; по четвергам ковыряли друг у друга в носу; по пятницам щекотали друг друга; по субботам бичевали друг друга.

Так они жили в монастыре. Если же по распоряжению настоятеля им случалось куда-нибудь отлучиться, то им строго-настрого воспрещалось, под страхом ужаснейшей кары, находясь на море или реке, вкушать или хотя бы даже отведывать рыбу, а на суше — мясо, дабы каждый мог воочию удостовериться, что ни чревоугодие, ни любострастие не имеют над ними власти и что они непоколебимы, как Марпесская скала{877}. Они и в миру каждое свое действие сопровождали соответствующими и приличествующими случаю антифонами и, как уже было сказано, пели всегда ушами. Когда же солнце опускалось в океан, они, как и в монастыре, натягивали друг другу сапоги со шпорами и, надев очки, ложились спать. В полночь к ним входил башмак, — тогда они вскакивали и принимались точить и острить бритвы, а по окончании торжественного шествия забирались под столы и вышеописанным способом питались.

Брат Жан Зубодробитель, поглядев на этих забавных братьев распевов и уразумев самую суть их устава, вышел из себя громко воскликнул:

— Ах вы, бритые крысы, ну как на вас не окрыситься? Вот бы сюда Приапа{878}: он бы тут, как во время ночных волхвований Канидии, изо всех сил трахал, — вы себе петь, а он — как бы это вас всех переп….ть. Я теперь совершенно уверен, что мы находимся на земле антихтонов и антиподов. В Германии сносят монастыри и расстригают монахов, а здесь монастыри строят, потому как здесь все наоборот и все шиворот-навыворот.

Глава XXVIII.
О тот, как Панург, расспрашивая брата распева, получал от него лаконические ответы

Во все время нашего пребывания на этом острове Панург только и делал, что внимательно изучал физиономии бесподобных этих распевов; наконец, дернув за рукав одного из них, тощего, как копченый черт, он спросил:

— Frater[345] распев, распев, распевчик, где твоя милка? Распев же ему на это ответил:

— Внизу.

Панург. А много ли у вас их тут?

Распев. Мало.

Панург. А все-таки сколько?

Распев. Двадцать.

Панург. А сколько бы вы хотели?

Распев. Сто.

Панург. Где вы их прячете?

Распев. Там.

Панург. Должно полагать, они разного возраста, а вот какого они роста?

Распев. Высокого.

Панург. Каков у них цвет лица?

Распев. Лилейный.

Панург. Волосы?

Распев. Белокурые.

Панург. А глазки?

Распев. Черные.

Панург. Груди?

Распев. Округлые.

Панург. Личики?

Распев. Славненькие.

Панург. Бровки?

Распев. Пушистые.

Панург. Прелести?

Распев. Пышные.

Панург. Взгляд?

Распев. Открытый.

Панург. А ноги?

Распев. Гладкие.

Панург. Пятки?

Распев. Короткие.

Панург. А нижняя часть?

Распев. Превосходная.

Панург. Ну, а руки?

Распев. Длинные.

Панург. Что они носят на руках?

Распев. Перчатки.

Панург. А какие у них кольца на пальцах?

Распев. Золотые.

Панург. Во что вы предпочитаете их одевать?

Распев. В сукно.

Панург. А в какое сукно вы их одеваете?

Распев. В новое.

Панург. Какого оно цвета?

Распев. Светло-зеленого.

Панург. А какие у них шляпки?

Распев. Голубые.

Панург. А обувь?

Распев. Коричневая.

Панург. А суконце-то на них какое?

Распев. Добротное.

Панург. А башмачки на них из чего?

Распев. Из кожи.

Панург. А какого сорта?

Распев. Прескверного.

Панург. Какая же у них походка?

Распев. Быстрая.

Панург. Перейдем к кухне, — я разумею кухню ваших милашек. Давайте не спеша обследуем все до мельчайших подробностей. Что у них на кухне?

Распев. Огонь.

Панург. Что его поддерживает?

Распев. Дрова.

Панург. Какие же именно?

Распев. Сухие.

Панург. Какое дерево вы предпочитаете?

Распев. Тисовое.

Панург. А хворост и щепки?

Распев. Ольховые.

Панург. Чем вы отапливаете комнаты?

Распев. Сосной.

Панург. А еще чем?

Распев. Липой.

Панург. Половину про ваших сударушек я уже знаю. Ну, а как вы их кормите?

Распев. Хорошо.

Панург. Что же они едят?

Распев. Хлеб. Панург.

Какой? Распев. Черный.

Панург. А еще что?

Распев. Мясо.

Панург. Какое же именно?

Распев. Жареное.

Панург. А суп они совсем не едят?

Распев. Совсем.

Панург. А пирожное?

Распев. Вовсю.

Панург. Я тоже. А рыбу они едят?

Распев. Да.

Панург. Какую? И что еще?

Распев. Яйца.

Панург. А какие яйца они любят?

Распев. Вареные.

Панург. Да, но как именно вы их варите?

Распев. Вкрутую.

Панург. И это вся их еда?

Распев. Нет.

Панург. Ну так что же вы им еще даете?

Распев. Говядину.

Панург. А еще что?

Распев. Свинину.

Панург. А еще что?

Распев. Гусынь.

Панург. А сверх того?

Распев. Гусаков.

Панург. Item?[346]

Распев. Петухов.

Панург. А что в виде приправы?

Распев. Соль.

Панург. А на сладкое?

Распев. Сусло.

Панург. А в конце обеда?

Распев. Рис.

Панург. А еще что?

Распев. Молоко.

Панург. А еще что?

Распев. Горошек.

Панург. Какой именно горошек вы имеете в виду?

Распев. Зеленый.

Панург. А с чем горошек?

Распев. С салом.

Панург. А какие фрукты?

Распев. Вкусные.

Панург. То есть?

Распев. Сырые.

Панург. А еще?

Распев. Орехи.

Панург. А как они пьют?

Распев. До дна.

Панург. А что?

Распев. Вино.

Панург. Какое?

Распев. Белое.

Панург. А зимой?

Распев. Полезное.

Панург. А весной?

Распев. Терпкое.

Панург. А летом?

Распев. Холодное.

Панург. А осенью, когда собирают виноград?

Распев. Сладкое.

— Клянусь моей рясой, — вскричал брат Жан, — ну и здоровы ж, должно полагать, эти распевные ваши шлюхи, от такой сладкой и обильной пищи они вам рысью не побегут!

— Простите, я еще не кончил, — сказал Панург.

Панург. Когда и в котором часу они ложатся?

Распев. Ночью.

Панург. А когда встают?

Распев. Днем.

— Такого милого распева я еще в этом году не огуливал! — заметил Панург. — Молю бога, святого блаженного Распева и святую блаженную непорочную деву Распевию, чтобы они его сделали председателем парижской судебной палаты. Ей-же-ей, друзья мои, то-то славный вышел бы из него сварганиватель дел, ускоритель процессов, прекратитель прений, опустошитель мешков, листатель бумаг, любитель скорописи! Ну, а теперь обратимся к другим насущным делам и поговорим подробно и спокойно о ваших сестрах милосердия.

Панург. Какой к ним вход?

Распев. Широкий.

Панург. Какова передняя?

Распев. Прохладная.

Панург. А дальше?

Распев. Просторно.

Панург. Да нет, какая там погода?

Распев. Теплая.

Панург. А крыша какая?

Распев. Шерстяная.

Панург. Какого цвета?

Распев. Рыжего.

Панург. А у старух?

Распев. Седая.

Панург. Как они подскакивают?

Распев. Легко.

Панург. Помахивают ли ножками?

Распев. Часто.

Панург. Они у вас резвые?

Распев. Чересчур.

Панург. Каких размеров ваши орудия?

Распев. Крупных.

Панург. Какая у них головка?

Распев. Круглая.

Панург. Какого цвета кончик?

Распев. Темно-красного.

Панург. А когда они сделают свое дело, какие они бывают?

Распев. Спокойные.

Панург. А каковы у вас детородные яички?

Распев. Тяжеловесные.

Панург. Где вы их пристраиваете?

Распев. Близко.

Панург. А когда дело сделано, то что они?

Распев. Умаляются.

Панург. Ответьте мне во имя данного вами обета: когда вам припадет охота заняться с девицами, то чем вы их орошаете?

Распев. Соком.

Панург. Что же они вам говорят, когда подставляют тыл?

Распев. Слово.

Панург. Вам-то от них одно удовольствие, ну, а насчет интересного положения они беспокоятся?

Распев. Конечно.

Панург. Детей они вам рожают?

Распев. Никогда.

Панург. В каком виде вы с ними спите?

Распев. В голом.

Панург. Ответьте мне во имя того же самого обета: самое меньшее, сколько раз это у вас обыкновенно бывает в день?

Распев. Шесть.

Панург. А за ночь?

Распев. Десять.

— А, прах его побери, — вставил брат Жан, — этот ёрник боится перейти за шестнадцать, он стыдлив.

Панург. А ты бы мог столько, брат Жан? Его, брат, не переплюнешь. И другие столько же?

Распев. Все.

Панург. Кто же у вас самый любвеобильный?

Распев. Я.

Панург. И у вас не бывает осечек?

Распев. Никогда.

Панург. Ничего не понимаю. Если вы накануне опустошите и истощите сперматические ваши сосуды, то что же у вас останется на другой день?

Распев. Еще больше.

Панург. Или я сошел с ума, или они пользуются индийской травой, которую так расхвалил Теофраст. Ну, а если в силу естественного хода вещей или по какой-либо другой причине во время подобных резвостей член ваш несколько уменьшится в размерах, то как вы на это смотрите?

Распев. Печально.

Панург. А что же тогда делают ваши милашки?

Распев. Бунтуют.

Панург. А если вы на целый день выйдете из строя?

Распев. Еще сильнее.

Панург. Чем же вы от них отделываетесь?

Распев. Болтовней.

Панург. А они вам чем платят?

Распев. Дерьмом.

Панург. Да ты что это?

Распев. Пукаю.

Панург. Как?

Распев. Басом.

Панург. Как же вы их наказываете?

Распев. Как свекровь.

Панург. И что же из этого получается?

Распев. Кровь.

Панург. А потом вы все же принимаетесь за прежнее?

Распев. Вновь.

Панург. И что же у вас опять воцаряется?

Распев. Любовь.

Панург. Во имя того же самого обета ответьте мне, когда у вас бывает затишье?

Распев. В августе. Панург. А самая горячая пора?

Распев. В марте.

Панург. А все остальное время как у вас идет дело?

Распев. Бодро.

Тут Панург рассмеялся и сказал:

— Ах ты, милый распев! Вы заметили, какие у него определенные, краткие и сжатые ответы? Он в высшей степени немногословен. По-моему, он из тех, что одну вишенку на три части делят.

— А вот со своими девками он, чтоб мне пусто было, говорит совсем иначе, — заметил брат Жан, — с ними он очень даже многословен. Ты вот сейчас сказал насчет трех частей вишни, а я клянусь Григорием Богословом, что он из бараньей лопатки сделает не больше двух кусков, а из кварты вина не больше одного глотка. Глядите, какая он дохлятина.

— Эти подлецы чернецы везде одинаково прожорливы, — подхватил Эпистемон. — А нас еще уверяют, будто, кроме собственной жизни, они в сем мире ничего не имеют. Черт подери, а чем же тогда богаче их короли и великие государи?

Глава XXIX.
О том, как Эпистемон не одобрил установления Великого поста

— Вы обратили внимание, — продолжал Эпистемон, — что этот паршивый недоносок распев считает март месяцем распутства?

— Да, — отвечал Пантагрюэль, — однако ж на март всегда приходится пост, а пост установлен для изнурения плоти, для умерщвления похоти и для укрощения любовного пыла.

— Теперь вы можете судить, — заметил Эпистемон, — прав ли был тот папа, который впервые установил пост, коль скоро стоптанный этот башмак, именуемый распевом, сам признается, что именно во время поста он с ног до головы бывает замаран скверною блуда, каковое обстоятельство все добрые и сведущие медики объясняют тем, что ни в какое другое время года не поедается столько будящей чувственное влечение пищи, сколько постом, как-то: бобов, гороху, фасоли, турецкого гороху, луку, орехов, устриц, сельдей, солений, рассолов, салатов, составленных из разных возбуждающих растений, то есть дикой горчицы, настурции, эстрагона, кресса, поручейника, рапунцеля, мака, хмеля, фиг, риса, винограда.

— Быть может, вы со мной и не согласитесь, — молвил Пантагрюэль, — я же склонен думать, что добрый папа, установитель Великого поста, дозволил потреблять перечисленные вами кушанья, как способствующие продолжению человеческого рода, именно в ту пору, когда естественное тепло исходит из центра тела, где его задерживали зимние холода, и распространяется по всем членам, точно сок по дереву, а навело меня на эту мысль вот что: в туарских метрических книгах число детей, родившихся в октябре и ноябре, превышает число детей, родившихся в течение остальных десяти месяцев; так вот, если отсчитать столько-то месяцев назад, то выйдет, что октябрьские и ноябрьские дети были сотворены, зачаты и зарождены постом.

— Я слушаю вас с великим удовольствием, — заговорил брат Жан, — но только приходский священник в Жамбе {879} приписывал такое огромное количество беременностей отнюдь не постной пище, а всем этим горбатым сборщикам-захребетникам, патлатым проповедникам да за…атым исповедникам: пост — это их время, они и давай стращать блудливых мужей, что те, мол, не больше чем в трех туазах от когтей Люциферовых. Напуганные мужья перестают дергать горничных девушек и возвращаются к женам. Вот и все, что я хотел сказать.

— Истолковывайте введение Великого поста, как вам вздумается, каждый волен остаться при своем мнении, — сказал Эпистемон, — но отмене поста (а она близка) воспротивятся все медики, я это знаю, я слышал это от них самих. Без поста их искусство придет в упадок — они лишатся заработка, оттого что не будет больных. Пост порождает всевозможные заболевания, это настоящий рассадник, подлинное гнездилище и средоточие всех недугов. Примите также в соображение, что от поста не только гниет тело, но и беснуется душа. Это такое время, когда черти в лепешку расшибаются, когда ханжи забирают власть, когда у святош не жизнь, а сплошной праздник, самое для них раздолье: всякие там заседания, увещания, отпущения, исповеди, бичевания, анафематствования. Я вовсе не хочу сказать, что аримаспы лучше нас{880}, — это просто к слову пришлось.

— Ну-ка ты, блудодей, обряды соблядующий и распевающий, — заговорил Панург, — как ты думаешь, кто он такой? Еретик?

Распев. Вполне.

Панург. Сжечь его, что ли?

Распев. Сжечь.

Панург. Как можно скорее?

Распев. Да.

Панург. Без провариванья?

Распев. Без.

Панург. Так как же?

Распев. Живьем.

Панург. Что же с ним станется?

Распев. Помрет.

Панург. Видно, он здорово вам насолил?

Распев. О да!

Панург. За кого вы его почитаете?

Распев. За глупца.

Панург. За глупца или же за сумасшедшего?

Распев. Хуже.

Панург. Во что бы вы хотели его превратить?

Распев. В пепел.

Панург. Вам уже приходилось кого-нибудь жечь?

Распев. Многих.

Панург. Они тоже были еретики?

Распев. Не такие.

Панург. А еще будете кого-нибудь жечь?

Распев. Ого!

Панург. А может, кого-нибудь пощадите?

Распев. Никого.

Панург. Стало быть, всех подряд?

Распев. До одного.

— Не понимаю, что за удовольствие болтать с этим поганым голодранцем монахом, — заметил Эпистемон. — Хорошо, что я давно уже с вами знаком, иначе в моих глазах это сильно бы вам повредило.

— Да что вы, бог с вами! — воскликнул Панург. — Он произвел на меня столь приятное впечатление, что я с удовольствием отвез бы его к Гаргантюа. Дайте срок, я женюсь, моя жена будет им забавляться.

— Не только забавляться, но и с ним валяться, — ввернул Эпистемон.

— Ну, бедняга Панург, плохо твое дело, — со смехом сказал брат Жан, — будешь ты рогат до самых пят.

Глава XXX.
О том, как мы посетили Атласную страну

Довольные тем, что познакомились с новой религией братьев распевов, мы плыли два дня, а на третий день лоцман наш открыл остров, прекраснейший и чудеснейший из всех островов; называется он Остров Фриза, ибо дороги здесь фризовые. На этом острове находится страна Атласная, пользующаяся особой любовью придворных пажей; деревья и травы, здесь произрастающие, никогда не теряют ни цветов, ни листвы — они из шелкового штофа и узорчатого бархата. Животные и птицы — ковровые.

Мы увидели здесь множество животных, птиц и деревьев, таких же, как наши, и по внешнему виду, и по величине, и по объему, и по цвету, но только, в отличие от наших, они ничего не ели, совсем не пели и совсем не кусались. Были там и такие, каких мы никогда прежде не видели, в частности несколько слонов разной величины; среди них особое мое внимание обратили на себя шесть самцов и шесть самок, которых показывал в римском театре во времена Германика, племянника римского императора Тиберия, их воспитатель: то были слоны ученые, музыканты, философы, танцоры, плясуны, фокусники, они чинно сидели за столом и молча пили и ели, как святые отцы в трапезной. Морда у них имеет привесок, называемый хоботом, длиной в два локтя, и этим хоботом они набирают воду, чтобы напиться, поднимают с земли финики, сливы, всякого рода пищу, защищаются и бьют им, точно рукой, поднимают людей на воздух, и те, падая, надрываются от хохота. У них большие, очень красивые уши, похожие на ручные веялки. На ногах у них имеются сочленения и суставы, те же, кто утверждает противное, должно полагать, видели слонов только на рисунках. В число их зубов входят два рога — так их называет Юба, а равно и Павсаний говорит, что это рога, а не зубы. Филострат, напротив, стоит на том, что это зубы, но не рога, а по мне все едино, лишь бы вам было ясно, что это настоящая слоновая кость, что длина их достигает трех-четырех локтей и что находятся они на верхней челюсти, а не на нижней. Если же вы поверите тем, кто утверждает обратное, то попадете впросак, хотя бы вы это прочли у Элиана, наипервейшего враля. Именно здесь, а не где-нибудь еще, наблюдал Плиний, как слоны под звон колокольчиков плясали на канате, протянутом над пиршественным столом, и никого из собутыльников при этом незадевали.

Я видел здесь носорога, очень похожего на того, которого мне когда-то показывал Ганс Клерберг{881}, и отличающегося от борова, коего я видел однажды в Лиможе, только тем, что у носорога на морде острый рог длиною в локоть, и вот с этим своим рогом он осмеливается нападать на слона: он ранит его в живот — самую нежную и уязвимую у слона часть тела, и слон, бездыханный, валится наземь.

Я видел здесь тридцать два единорога: это удивительно коварное животное; с виду оно очень похоже на породистую лошадь, но голова у него как у оленя, ноги как у слона, хвост как у кабана, а на лбу черный острый рог в шесть-семь футов длиной, который у него обыкновенно свисает, как гребень у индюка; когда же единорог вступает в бой или намерен как-либо себе помочь, то рог у него поднимается кверху, негнущийся и прямой. Я видел, как один из них, окруженный всякого рода дикими зверями, прочищал своим рогом источник. Панург мне по этому поводу сообщил, что его карапуз напоминает рог единорога — отнюдь не длиною, но некоторыми особенностями и свойствами: он в равной мере обладает способностью очищать воду луж и ручьев от грязи и заразы, и, подобно тому как всякие звери смело пили после единорога, так же точно, мол, и после него смело можно действовать, не боясь подцепить шанкр, сифилис, триппер, нарывы, язвы и всякую гадость, ибо если в мефитической яме попадется какая-нибудь болячка, то мощный его рог очистит все.

— Когда вы женитесь, мы проделаем соответствующий опыт над вашей женой, — сказал брат Жан. — Должны же мы вас отблагодарить за ваши чрезвычайно полезные советы.

— Отлично, — подхватил Панург, — а у вас в животе тот же час окажется чудодейственная, возносящая прямо к богу пилюлька, составленная из двадцати двух цезареубийственных кинжальных ударов.

— А нельзя вместо пилюли чашу доброго холодного вина? — спросил брат Жан.

Я видел здесь золотое руно, завоеванное Ясоном. Те же, кто утверждает, что это не руно, а золотое яблоко, ибо слово μήλον означает и яблоко и овцу, должно полагать, невнимательно осматривали Атласную страну.

Я видел хамелеона, такого, как его описывает Аристотель и какого мне однажды показал Шарль Маре, знаменитый врач, проживавший в славном городе Лионе, что на реке Роне, и этот хамелеон, равно как и тот, питался одним воздухом.

Я видел трех гидр, таких же точно, каких мне случалось видеть до этого. Они представляли собой семиглавых змей.

Я видел здесь четырнадцать фениксов. Я читал у некоторых авторов, что на целый век приходится всего один феникс; однако ж, по моему скромному мнению, те, кто это утверждает, будь то сам Лактанций Фирмийский, не видели его нигде, кроме как в Ковровой стране.

Я видел здесь кожу Апулеева золотого осла.

Я видел здесь триста девять пеликанов; шесть тысяч шестнадцать селевкидов — они ходили стройными рядами и поедали кузнечиков, прыгавших в пшенице; кинамолгов, аргатилов, капримульгов, тиннункулов, протонотариев, то бишь онокроталиев с их широченной пастью, стимфалид, гарпий, пантер, доркад, кемад, кинокефалов, сатиров, картазонов, тарандов, зубров, монопов, пегасов, кепов, неад, престеров, керкопитеков, бизонов, музимонов, битуров, офиров, стриг, грифов{882}.

Я видел здесь Средину поста верхом на коне (Средина августа и Средина марта держали ей стремя), оборотней, кентавров, тигров, леопардов, гиен, жираф, оригов{883}.

Я видел здесь маленькую рыбку прилипалу, по-гречески эхенеис, подле большого корабля, и корабль тот не двигался, хотя находился в открытом море и паруса его были надуты ветром; я совершенно уверен, что то был корабль тирана Периандра, тот самый, который в ветреную погоду был остановлен крохотной рыбешкой. И ни в какой другой, а именно в Атласной стране видел ее Муциан. Брат Жан сообщил нам, что в судах всякую рыбку, и большую и малую, и бедную и богатую, и благородную и худородную, ловят крючками.

Я видел здесь сфинксов, шакалов, рысей, кефов — этим передние ноги заменяют руки, а задние ноги служат для того же, для чего ноги служат человеку; крокутов, залов{884} — величиной с гиппопотама, с хвостом как у слона, с кабаньими челюстями и с подвижными рогами, напоминающими уши осла. Что же касается кукрокутов, то это животные весьма проворные, величиной с мирбалейского осла; шея, грудь и хвост у них как у льва, ноги как у оленя, рот до ушей, а зубов всего-навсего два: один наверху, другой внизу; говорят они голосом человечьим, но нечленораздельно.

Считается, что никому еще не удавалось видеть балабаньих гнезд, а я, честное слово, видел здесь одиннадцать и отлично это запомнил.

Я видел здесь алебарды, которыми можно орудовать только левой рукой, — больше я таких нигде не видал.

Я видел ментихоров, животных весьма своеобразных: туловище у них как у льва, шерсть рыжая, лицо и уши как у человека, а зубов — целых три ряда, причем они у них сцепляются, как мы сцепляем пальцы; на хвосте у них колючка, и колются они, как скорпионы, а голос у них весьма приятный.

Я видел катоблепов; дикие эти звери ростом малы, но голова у них непомерно огромная, и они с трудом поднимают ее с земли; глаза же у них до того ядовиты, что кто в них ни посмотрит, тот умирает внезапною смертью, точно под взглядом василиска.

Я видел животных двуспинных — мне показалось, что они чрезвычайно резвы, и гузками они трясут живее любой трясогузки.

Я видел молочных раков — таких я еще нигде не видал; они шествовали стройными рядами, и от них трудно было оторвать взгляд.

Глава XXXI.
О том, как в Атласной стране мы встретили Наслышку, державшего школу свидетелей

Проехав чуть-чуть дальше по Атласной стране, мы увидели Средиземное море, расступившееся и разверзшееся до самых пучин, так же точно как в пустыне Аравийской расступилось Эритрейское море{885} и дало дорогу иудеям, вышедшим из Египта. Там я опознал Тритона, трубившего в огромную раковину, Главка, Протея, Нерея и множество других богов и морских чудовищ. Еще мы увидели бесчисленное множество разного рода рыб — пляшущих, летающих, порхающих, сражающихся, питающихся, дышащих, рассуждающих, охотящихся, перестреливающихся, устраивающих засады, заключающих перемирия, торгующих, играющих и резвящихся.

В ближайшем углу мы увидели Аристотеля с фонарем в руке, — всем своим видом он напоминал отшельника, которого обыкновенно изображают рядом со св. Христофором{886}: он все что-то выслеживал, обдумывал и записывал. Позади него, точно соглядатаи, стояли многие другие философы: Аппиан, Гелиодор, Афиней, Порфирий, Панкрат Аркадский, Нумений, Посидоний, Овидий, Оппиан, Олимпий, Селевк, Леонид, Агафокл, Теофраст, Дамострат, Муциан, Нимфодор, Элиан и еще сотен пять таких же праздных людей, вроде Хризиппа или же Аристарха Солского, который пятьдесят восемь лет только и делал, что наблюдал за жизнью пчел. Среди них я разглядел Пьера Жиля{887},— держа в руке урильник, он вперил задумчивый взор в урину прелестных этих рыбок.

Пантагрюэль долго осматривал Атласную страну и наконец сказал:

— Я здесь долго питал свое зрение, но это меня не насытило. Желудок мой умирает от голода.

— Давайте питаться, — предложил я, — отведаем вот этих анакампсеротов{888}, что висят над нами. Фу, какая дрянь!

Я сорвал несколько миробаланов, свисавших с конца ковра, но так и не смог ни прожевать их, ни проглотить, — кто бы их ни отведал, всякий сказал бы и поклялся, что это крученый шелк, совершенно безвкусный. Можно было подумать, что Элагабал в точности перенял у местных жителей обычай потчевать гостей: он их долго морил голодом и все только обещал выставить им сытное, обильное, царское угощение, а в конце концов предлагал кушанья из воска, из мрамора, из глины, из расшитых тканей и узорчатых скатертей.

Занятые поисками пищи, мы вдруг услыхали сильный и нестройный шум, как будто бы женщины колотили белье или же стучала базакльская мельница в Тулузе. Не долго думая, мы пошли на этот шум и увидели горбатого старикашку, уродливого и безобразного. Звали его Наслышка; рот у него был до ушей, во рту болталось семь языков, и каждый язык был рассечен на семь частей; неизвестно, как он ухитрялся, но только говорил он всеми семью языками одновременно о разных вещах и на разных наречиях; на голове и на всем теле у него было столько же ушей, сколько у Аргуса глаз; вдобавок он был слеп, а ноги у него были парализованы.

Вокруг него я увидел великое множество мужчин и женщин, слушавших его со вниманием, и у некоторых из них наружность была явно располагающая, в частности у того, который, держа в руках карту мира, с помощью сжатых афоризмов вкратце растолковывал слушателям, что на ней обозначено, слушатели же в течение нескольких часов становились просвещенными и учеными и пространно, в изысканных выражениях рассуждали о таких необыкновенных вещах, для ознакомления с сотой долей которых не хватило бы человеческой жизни — и все по памяти; а рассуждали они о египетских пирамидах, о Вавилоне, о троглодитах, о гимантоподах, о блеммиях{889}, о пигмеях, о каннибалах, о Гиперборейских горах, об эгипанах{890}, обо всех чертях — и все по наслышке.

Я увидел там, если не ошибаюсь, Геродота, Плиния, Солина, Бероза, Филострата, Мелу, Страбона и еще кое-кого из древних, затем великого иаковита Альберта, Петра Исповедника, папу Пия II, Вольтерру, благороднейшего Паоло Джовио, Жака Картье, Хайтона Армянского, венецианца Марко Поло, Лодовико Романо, Педро Альвареса и еще невесть сколько новейших историков, — прячась за ковром, они втихомолку писали прекрасные книги — и все по наслышке.

За бархатным ковром, на котором были вышиты листья мяты, рядом с Наслышкой я увидел множество уроженцев Перша и Манса, примерных и еще довольно молодых студентов; когда же мы у них спросили, на каком они факультете, студенты сообщили, что с юных лет они учатся быть свидетелями, что искусство это они постигли в совершенстве и что, возвратившись на родину, они будут жить честным свидетельским трудом, свидетельствуя обо всем на свете в пользу тех, кто им больше даст, — и все по наслышке. Думайте о них что хотите, однако ж справедливость требует заметить, что они отломили нам хлеба от своих краюх и мы изрядно хлебнули из их бочонков. Засим они нас дружески предупредили, что если мы хотим продвинуться по службе у знатного вельможи, то для Этого необходимо всеми способами утаивать истину.

Глава XXXII.
О том, как нашему взору открылась Фонарная страна

После того как нас плохо встретили и плохо угостили в Атласной стране, мы плыли целых три дня, а на четвертый раным-рано приблизились к Фонарии. Приближаясь же к ней, мы увидели на море какие-то летучие огоньки. Сперва я было подумал, что это светятся не Фонари, но огнеязыкие рыбы, или же лампириды, иначе называемые цицинделами: у меня на родине они светятся по вечерам, когда ячмень наливает колос. Лоцман, однако же, объяснил нам, что это сторожевые огни, освещающие вход в гавань и сопровождающие некоторые чужеземные корабли, как, например, корабли добрых кордельеров и иаковитов, ехавших сюда на поместный собор. Мы было высказали опасение, не предвещает ли это бурю, однако ж лоцман нас разуверил.

Глава XXXIII.
О том, как мы высадились в гавани лихнобийцев и сошли в Фонарию

Тем временем мы вошли в гавань Фонарии. Там, на высокой башне, Пантагрюэль узнал Фонарь Ла-Рошели{891}, и Фонарь этот отлично нам посветил. Еще мы увидели Фонарь Фароса, Фонарь Навплия{892} и Фонарь афинского акрополя, посвященный Палладе. Близ гавани здесь расположено небольшое селение лихнобийцев{893}, которые живут на счет Фонарей (как у нас братья-сластены живут на счет монашек), — всё люди добропорядочные и любознательные. Здесь некогда фонаривал сам Демосфен{894}. От гавани и до самого дворца нас провожали три маячных огня, несших в гавани караульную службу, — все трое в высоких албанских шапках, — и мы им поведали конечную цель нашего путешествия и наше намерение выпросить у фонарной королевы Фонарь, дабы он сопровождал нас и освещал нам путь к оракулу Бутылки, маячные же огни на это сказали, что просьба наша легко исполнима, и еще прибавили, что мы пожаловали как раз вовремя и весьма кстати, ибо здесь сейчас происходит поместный собор и нам будет-де из кого выбрать.

Как скоро прибыли мы во дворец, два почетных Фонаря, а именно Фонарь Аристофана и Фонарь Клеанфа{895}, представили нас королеве, и Панург на фонарном языке вкратце изъяснил ей цель нашего путешествия. Королева оказала нам радушный прием и пригласила нас отужинать с нею, за ужином-де нам легче будет выбрать себе вожатого. Ее приглашение нас чрезвычайно обрадовало, и мы старались за всем наблюдать и все примечать: телодвижения Фонарей, их одеяние, манеру держать себя, а равно и самый чин трапезы.

На королеве было платье из горного хрусталя, демаскированного и усыпанного крупными алмазами. Фонари родовитые были облачены кто в одежду из стразов, кто в одежду из фенгитов{896}, прочие же в одежду роговую, бумажную, клеенчатую. Фонари уличные также были одеты прилично своему званию и древности рода. Среди наиболее сановитых я, к удивлению своему, заметил один Фонарь из простой глины, похожий на печной горшок, — мне сказали, что это тот самый Фонарь Эпиктета, за который в давнопрошедшие времена давали три тысячи драхм{897}.

С великим вниманием рассматривал я одеяние Марциалова фонаря Полимикса{898} и с еще большим — Фонаря Икосимикса{899}, который дочь Тисия Канона некогда посвятила богам. Я хорошо рассмотрел Фонарь Пенсил{900}, некогда взятый из Фив в храм Аполлона Палатинского и впоследствии перенесенный Александром Великим в Киму Эолийскую. Я обратил внимание еще на один Фонарь, примечательный тем, что на голове у него красовался прелестный, алого шелка, хохолок, — мне сказали, что это Бартол, Фонарь права. Еще мне бросились в глаза два Фонаря, примечательные тем, что к поясам у них были прикреплены клистиры, — мне объяснили, что один из них — большой люминарий, а другой — люминарий малый, аптекарский{901}.

Когда пришло время ужинать, королева заняла председательское место, а все прочие — соответственно чину своему и званию. В начале ужина всем роздали большие сальные свечи, за исключением королевы, которой вручили толстый и прямой, белого воска, факел с розоватым кончиком; исключение составляли также Фонари родовитые, а равно и Фонарь мирбалейский, коему была вручена свеча ореховая, и нижне-пуатевинский, коему на моих глазах вручили свечу разрисованную, — одному богу известно, какой они там вкупе с длиннющими своими фитилями производили свет. Исключение составляло также множество молодых Фонарей, находившихся под началом Фонаря взрослого. В отличие от других Фонарей они не светили, но, как мне показалось, одеяние их было цветов довольно нескромных.

После ужина мы удалились на покой. Наутро мы с соизволения королевы выбрали себе в вожатые один из наиболее достойных Фонарей, а затем отбыли.

Глава XXXIV.
О том, как мы приблизились к оракулу Бутылки

Доблестный наш Фонарь освещал нам путь и превесело вел нас, и вот наконец мы прибыли на вожделенный остров, где находился оракул Бутылки. Ступив на сушу, Панург лихо скакнул на одной ноге и сказал Пантагрюэлю:

— Сегодня мы обрели то, что стоило нам таких волнений и хлопот.

Засим он с отменного учтивостью поручил себя попечениям Фонаря. Фонарь посоветовал нам не терять надежды и ни в коем случае не пугаться, что бы нашим глазам ни явилось.

По дороге к храму Божественной Бутылки нам надлежало пройти обширный виноградник, засаженный всевозможными лозами, как-то: фалернской, мальвазийской, мускатной, таббийской, бонской, мирвосской, орлеанской, пикардийской, арбуасской, куссийской, анжуйской, гравской, корсиканской, верронской, неракской и другими. Виноградник этот был некогда насажден добрым Бахусом, и такая почила на нем благодать, что он круглый год был украшен листьями, цветами и плодами, точно апельсинные деревья в Сан-Ремо. Светозарный наш Фонарь велел каждому из нас съесть по три виноградинки, наложить листвы в башмаки и взять в левую руку по зеленой ветке. В конце виноградника мы прошли под античной аркой, на которой красовался трофей кутилы, премило вылепленный, а именно: один ряд, весьма длинный, составляли фляги, бурдюки, бутылки, склянки, жбаны, бочонки, чаны, кувшины, кружки и античные сосуды, прикрепленные к тенистому навесу; другой ряд составляло изрядное количество чесноку, луку, шалоту, окороков, икры, пирожков, копченых бычьих языков, старого сыру и прочих закусок, перевитых виноградными лозами и чрезвычайно искусно связанных ветвями; третий ряд составляли многообразные виды посуды, как-то: рюмочки на ножках, стаканчики без ножек, бокалы, фиалы, кубки, ковши, сальверны, чаши, чарочки и прочая тому подобная вакхическая артиллерия. На лицевой стороне арки, под зоофором{902}, было начертано следующее двустишие:

Вступающим под эти арки
Фонарь небесполезен яркий *,

— Фонарем мы уже запаслись, — заметил Пантагрюэль. — Такого прекрасного, такого дивного Фонаря, как наш, на всей Фонарной земле не сыщешь.

Сейчас же за аркой открывалась взору прелестная и обширная беседка, сплетенная из виноградных лоз, на которых пестрели виноградины пятисот различных цветов и пятисот различных форм, созданных не природою, но искусством земледельческим, а именно — желтые, синие, бурые, голубые, белые, черные, зеленые, лиловые, крапчатые, лапчатые, продолговатые, круглые, треугольные, яйцевидные, коронообразные, головастые, усатые, бородатые. Конец беседки был прикрыт тремя разновидностями античного ярко-зеленого плюща, которые сплошь были усыпаны ягодами. Здесь сиятельнейший Фонарь велел нам наделать себе из этого плюща албанских шапок и прикрыть ими головы, что и было исполнено без дальних размышлений.

— В былое время под таким навесом не осмелился бы пройти ни один верховный жрец Юпитера, — заметил Пантагрюэль.

— Причина тому — мистического свойства, — сказал наш пресветлый Фонарь. — Если бы он здесь прошел, то виноград, сиречь вино, оказался бы у него над головой, и можно было бы подумать, что он находится во власти и в подчинении у вина, а между тем жрецам, а равно и всем лицам, предающимся и посвящающим себя созерцанию божественного, надлежит сохранять спокойствие духа и избегать всяческого расстройства чувств, каковое ни в одной страсти не проявляется с такой силой, как именно в страсти к вину. И вы равным образом, пройдя под этим навесом, не имели бы доступа в храм Божественной Бутылки, когда бы башмаки ваши не были полны виноградных листьев, а это в глазах почтенной жрицы Бакбук послужит наглядным доказательством обратного, диаметрально противоположного, а именно того, что вы презираете вино и попираете его ногами, что вы его поработили.

— Я, на свою беду, человек неученый, — молвил брат Жан, — однако ж в служебнике моем я нашел, что в Апокалипсисе описывается одно уму непостижимое видение: женщина, а под ногами у нее луна. Биго{903} мне это так объяснил, что помянутая женщина — особой породы и создана не как все прочие женщины: у них ведь, наоборот, луна над головой, вследствие чего мозг у них лунатический, и по сему обстоятельству ваши слова, любезнейший мой господин Фонарь, не вызывают у меня никаких сомнений.

Глава XXXV.
О том, как мы спустились под землю, дабы войти в храм Бутылки, и почему Шинон — первый город в мире

По оштукатуренному сводчатому переходу, расписанному снаружи фресками топорной работы, изображавшими пляску женщин и сатиров, которые сопровождают старика Силена, сидящего на осле и заливающегося хохотом, мы спустились под землю.

Тут я сказал Пантагрюэлю:

— Этот вход приводит мне на память разрисованный погребок первого города в мире: живопись там точь-в-точь такая же и тоже совсем новенькая.

— А где это? — спросил Пантагрюэль. — Что вы называете первым городом в мире?

— Шинон, он же Каинон, в Турени, — отвечал я.

— Я знаю Шинон, — сказал Пантагрюэль, — и разрисованный погребок знаю; мне там не раз случалось пить холодное вино, и я нимало не сомневаюсь, что Шинон город древний, — это удостоверяет его герб:

Шинон, Шинон, Шинон, Шинон!
Хоть мал, но всюду славен он{904}.
Его старинной кладки стены
Глядят с холма на воды Вьенны *.

Но почему же он первый в мире? Где об этом сказано? Какие у вас на сей предмет соображения?

— Я нашел в Священном писании, что первым градостроителем был Каин, — отвечал я. — Следственно, нет ничего невероятного в том, что первый построенный им город он назвал в свою честь — Каинон, а потом уже в подражание ему и все прочие основатели и воздвигатели городов начали давать им свои имена: Афина (греческое имя Минервы) — Афинам, Александр — Александрии, Константин — Константинополю, Помпей — Помпейополю Киликийскому, Адриан — Адрианополю, а также Ханаан — хананеянам, Саба — сабеям, Ассур — ассирийцам, и таково же происхождение Птолемаиды, Кесарии, Тибериополя и Геродия Иудейского.

Мы все еще вели этот разговор, когда навстречу нам вышел большой флакон (наш Фонарь назвал его — дракон), губернатор Божественной Бутылки, в сопровождении храмовой стражи, сплошь состоявшей из французских пузырьков. Удостоверившись, что в руках у нас, как уже было сказано, тирсы и что мы увенчаны плющом, а также узнав наш достоименитый Фонарь, он беспрепятственно нас пропустил и велел провести к принцессе Бакбук — придворной даме Бутылки и верховной жрице при всех ее священнодействиях, что и было исполнено.

Глава XXXVI.
О том, как мы спустились по тетрадическим ступеням{905}, и об испуге Панурга

Затем мы спустились на один марш мраморной лестницы под землю — за ним оказалась площадка; далее, повернув налево, мы спустились еще на два марша — за ними оказалась еще одна площадка; потом еще на три марша, только в противоположную сторону — опять площадка; еще на четыре марша, и опять площадка.

Наконец Панург спросил:

— Здесь?

— Сколько маршей вы насчитали? — спросил наш светозарный Фонарь.

— Один, потом два, потом три, потом четыре, — отвечал Пантагрюэль.

— Сколько же всего? — спросил Фонарь.

— Десять, — отвечал Пантагрюэль.

— То, что у вас получилось, умножьте на пифагорейскую тетраду, — сказал Фонарь.

— Это будет десять, двадцать, тридцать, сорок, — отвечал Пантагрюэль.

— Итого? — спросил Фонарь.

— Сто, — отвечал Пантагрюэль.

— Прибавьте к этому первый куб, то есть восемь, — сказал Фонарь, — когда кончится роковое это число, мы дойдем до двери храма. В сущности говоря, это и есть самая настоящая психогония Платона{906}, превознесенная академиками, по только дурно ими понятая: половина ее состоит из единицы, двух следующих простых чисел, двух чисел квадратных и двух кубических.

Во время спуска по этим числовым ступеням под землю нам очень пригодились, во-первых, ноги, ибо без них нам пришлось бы уподобиться бочкам, скатывающимся в погребок, а во-вторых, наш пресветлый Фонарь, ибо никаким другим источником света мы не располагали, как будто дело происходило в пещере св. Патрика в Гибернии{907} или же во рву Трофония в Беотии{908}.

Когда же мы спустились примерно на семьдесят восемь маршей, Панург, обратясь к лучезарному Фонарю, воскликнул:

— Чудодейственный наш предводитель, скрепя сердце прошу вас: вернемтесь назад! Клянусь бычьей смертью, я умираю от дикого страха. Лучше уж я никогда не женюсь. У вас и так было из-за меня немало хлопот и неприятностей; господь воздаст вам за это в Судный день, да и я не останусь в долгу, как скоро выйду из троглодитовой этой пещеры. Вернемтесь, ну пожалуйста! Я сильно подозреваю, что это мыс Тенар, где спускаются в ад, — мне уже слышится лай Цербера. Прислушайтесь: или у меня звенит в ушах, но, по-моему, это он лает. Я не испытываю к нему ни малейшей приязни, ибо самая страшная зубная боль — ничто в сравнении с укусом собаки, хватающей вас за ногу. Если же мы в Трофониевом рву, то лемуры и гномы съедят нас живьем, как некогда за неимением жратвы съели они одного из алебардщиков Деметрия{909}. Брат Жан, ты здесь? Будь добр, толстопузик, не отходи от меня, я умираю от страха. Твой меч при тебе? Ведь я не захватил с собой ни оружия, ни доспехов. Вернемтесь!

— Я тут, я тут, не бойся, — сказал брат Жан, — я держу тебя за шиворот, восемнадцать чертей не вырвут тебя из моих рук — нужды нет, что я безоружен. Когда доблестное сердце вступает в союз с доблестною дланью, то за оружием дело не станет: в случае чего оно с неба упадет, вроде того как на полях Кро, неподалеку от Марианских рвов, в Провансе когда-то давно в помощь Геркулесу выпал дождь камней (они и сейчас еще там лежат), а то иначе ему нечем было бы драться с детьми Нептуна. А все-таки куда это мы спускаемся: в лимб малых ребят{910} (ей-богу, они нас тут обкакают) или в преисподнюю, ко всем чертям? Крест истинный, я им сейчас шею накостыляю, — ведь у меня в башмаках виноградные листья! Ох, и лихо же я им всыплю! Но что же это такое? И где же черти? Я боюсь только их рогов. Впрочем, идея рогов, которые будет носить женатый Панург, явится мне надежной защитой. Я уже провижу его в пророческом моем озарении, этого второго Актеона, рогача рогатого, рогозадого.

— Берегись, frater! — сказал Панург. — Как начнут женить подряд всех монахов, так тебя, пожалуй, женят на перемежающейся лихорадке. Дай мне только целым и невредимым выбраться из этого подземелья, ужо я тебя с нею спарю, единственно для того, чтобы ты стал круторогом, рогопуком. А то ведь, ежели разобраться, лихорадка — шлюха так себе, неважная. Если память мне не изменяет, Цапцарап тебе уже сватал ее, но ты обозвал его за это еретиком.

Здесь блистающий наш Фонарь, прервав беседу, заметил, что место сие подобает чтить прекращением разговоров и прикушением языков, а кроме того, твердо пообещал, что коль скоро в башмаках у нас виноградные листья, то мы не уйдем отсюда, не услышав слова Божественной Бутылки.

— Ну так вперед! — вскричал Панург. — Мы сейчас всех чертей перебодаем! Двум смертям не бывать. Я, во всяком случае, берег свою жизнь для боя. Ломи, ломи, прокладывай дорогу! Храбрости мне не занимать. Правда, сердце у меня колотится, но это от холода и от спертого воздуха, а не от страха и не от лихорадки. Ломи, ломи, иди, бди, смерди, — недаром я зовусь Гильом Бесстрашный!

Глава XXXVII.
О том, как двери храма сами собой чудесным образом отворились{911}

Там, где лестница кончалась, высился изящный яшмовый портал, отличавшийся строгой соразмерностью частей, выполненный в дорическом стиле и вкусе; на лицевой его стороне ионическими буквами чистейшего золота было написано следующее изречение: έυ οΐνφ αλήθεια, что значит: истина в вине. Тяжелые дверные створки были, должно полагать, из коринфской бронзы с миниатюрными лепными украшениями, весьма искусно, как того требовала скульптура, покрытыми эмалью, причем обе створки были настолько плотно пригнаны и прилажены одна к другой, что не требовалось ни засова, ни замка, ни какого-либо другого запора, — на них висел только индийский алмаз величиною с египетский боб; алмаз тот был вставлен в золотой ободок с двумя острыми кончиками и представлял собою прямоугольный шестигранник, увешанный со всех сторон пучками чесноку.

Тут доблестный наш Фонарь принес нам свои извинения и сопровождать нас далее отказался; теперь нам-де надлежит руководствоваться наставлениями верховной жрицы Бакбук, ибо вход в храм ему воспрещен по причинам, о которых простым смертным лучше не знать. На всякий случай он посоветовал нам не терять головы, ничего не пугаться и не ужасаться, а выведет, мол, нас отсюда тоже верховная жрица. Сняв алмаз, висевший на месте соединения двух створок, он положил его в серебряную коробочку, нарочно, для этой цели подвешенную с правой стороны, а затем вытащил из-под порога шнур алого шелка длиною в полторы туазы, на котором висел чеснок, прикрепил шнур к двум золотым кольцам, нарочно для этой цели подвешенным с обоих боков, и отошел в сторону.

Внезапно створки, никем не приведенные в движение, сами собой растворились — без скрипа и без того сильного сотрясения, с каким обыкновенно отворяются медные двери, тяжеловесные и неподатливые, но с мягким, приятным для слуха рокотом, отдававшимся под сводами храма, и Пантагрюэль сейчас догадался, каково происхождение этого звука, ибо между створками и порогом он разглядел два маленьких цилиндра, которые, по мере того, как створки подвигались к стене, с рокотом, ласкающим слух, двигались но твердому офиту{912}, гладкому и отполированному постоянным скольжением створок.

Меня очень удивило, что створки растворились сами, без всякого на них давления. Дабы постигнуть чрезвычайное это обстоятельство, я, как скоро мы все вошли в храм, долго не отводил взгляда от створок и стены, ибо мне не терпелось узнать, какою силою и при помощи какого орудия они отворились, и я уже склонен был думать, что это наш любезный Фонарь приложил к тому месту, где они сходились, траву, именуемую эфиопис, которая отмыкает всякие запоры, как вдруг заметил на смыке, во внутреннем пазу, тонкую стальную пластинку, оправленную в коринфскую бронзу.

Еще я заметил две плиты из индийского магнита, широкие, в пол-ладони толщиной, голубого цвета, гладко отполированные; во всю свою толщину они были вделаны в стену храма, там, где в нее упирались настежь распахнутые двери.

Таким образом, благодаря притягательной силе магнита, стальные пластинки по необычайному, таинственному велению природы приходили в движение; створки, однако ж, подчинялись ему и тоже начинали двигаться только после того, как бывал удален алмаз, ибо соседство алмаза приостанавливает и пресекает естественное воздействие магнита на сталь, а кроме того, требовалось удаление и двух пучков чесноку, которые наш веселый Фонарь снял и прикрепил к шнуру, ибо чеснок убивает магнит, лишает его силы притяжения,

На одной из помянутых плит, а именно на правой, старинными латинскими буквами был превосходно высечен шестистопный ямб:

Ducunt volentem fata, nolentem trahunt.
Покорного судьбы ведут, сопротивляющегося тащат{913}.

А на левой плите прописными буквами было красиво высечено следующее изречение:

ΠΡΟΣ ТЕЛΟΣ ΑΓΤΩΝ ΠΑΝΤΑ ΚΙΝΕΙΤΑΙ
ВСЕ ДВИЖЕТСЯ К СВОЕЙ ЦЕЛИ

Глава XXXVIII.
Об изумительной мозаике, коей был украшен пол храма

Прочитав эти надписи, я обнял взором великолепный храм, а затем впился глазами в восхитительный узор на полу — узор, с коим по справедливости никакое другое произведение искусства, где-либо в подлунном мире существующее или же существовавшее, не может идти в сравнение, будь то пол храма Фортуны в Пренесте времен Суллы, будь то греческий храм Асарот, воздвигнутый Созистратом в Пергаме. Узор этот представлял собою мозаику из обточенных полированных, четырехугольных камешков естественной окраски: тут была красная яшма с тешившими взор крапинками, офит, порфир, ликофталм, испещренный золотыми искорками, крохотными, точно атомы, агат, там и сям отливавший неяркими отблесками молочно-белого цвета, очень светлый халцедон, зеленая яшма с красными и желтыми прожилками, и все эти камешки были выложены по диагонали.

В портике пол представлял собою мозаику, сложенную из камешков естественной окраски, соответствовавшей тому, что изображалось, и мозаика эта производила такое впечатление, как будто кто-то разбросал по полу охапку виноградных ветвей, разбросал на первый взгляд как попало, ибо тут их насыпали словно бы гуще, а там поменьше. Впрочем, необыкновенной этой листвы везде было много, и в полусвете неожиданно появлялись то улитки, ползущие по лозам, то ящерицы, мелькающие среди листьев, здесь проступали гроздья еще не вполне зрелого винограда, а там — совсем уже спелого, и все это было составлено и сложено в высшей степени искусным и хитроумным художником и легко могло бы, подобно живописи Зевксида Гераклейского, ввести в заблуждение скворцов и прочих малых пташек; нас, во всяком случае, эта мозаика обманула ловко, ибо в тех местах, где художник особенно щедро набросал ветвей, мы, боясь зацепиться, высоко поднимали ноги, словно под нами была неровная, каменистая почва. Затем я обвел глазами своды и стены храма: они были инкрустированы мрамором и порфиром, сплошь, от одного конца до другого, украшены столь же чудесной мозаикой, а налево от входа начиналось необычайно изящное изображение битвы, в которой добрый Бахус одолел индийцев{914}, и изображена была она так.

Глава XXXIX.
О том, как на мозаичных стенах храма изображена была битва, в которой Бахус одолел индийцев

Вначале были изображены города, села, замки, крепости, поля и леса, объятые пламенем пожара. Изображены были также пришедшие в неистовство растрепанные женщины, в ярости рвавшие на куски живых телят, баранов и овец и питавшиеся их сырым мясом. Это должно было обозначать, что Бахус, вторгшись в Индию, предал все огню и мечу.

Со всем тем индийцы, преисполнившись к нему презрением, порешили сопротивления ему не оказывать, ибо через лазутчиков им стало доподлинно известно, что войско его не насчитывает ни единого ратника — оно состоит из старика, опустившегося и вечно пьяного, из юных поселян, совершенно голых, беспрерывно скачущих и пляшущих, с рогами и хвостами как у козлят, и из бесчисленного множества пьяных баб. Словом, индийцы положили вторжению их не препятствовать и вооруженного сопротивления им не оказывать, ибо победа над такими людьми служит-де не к славе, но к посрамлению, и не к чести и возвышению, но к стыду и позору. Пользуясь презрением индийцев, Бахус неуклонно двигался дальше, все предавал огню (должно заметить, что огонь и молния — это его фамильное оружие: перед самым появлением Бахуса на свет Юпитер приветствовал его молнией, а его мать Семелу вместе со всем ее домом сжег и спалил огонь) и заливал страну кровью, ибо таково его свойство: в мирное время он прибавляет крови, а во время войны вычерпывает. Примером могут служить поля на острове Самосе, так называемые Панема, что значит пропитанные кровью: на этих самых полях Бахус настиг амазонок, бежавших от эфесян, и всех их умертвил при помощи кровопусканий, так что все эти поля были сплошь залиты и обагрены кровью. Теперь вы поймете лучше самого Аристотеля, который толкует об этом в своих Проблемах, почему в былые времена в таком ходу была поговорка: «Во время войны мяты не сажают и не едят». Дело состоит вот в чем: на войне бойцы бьют друг друга немилосердно, и вот если раненый в этот день держал в руках или же ел мяту, то унять ему кровь невозможно, разве с превеликим трудом.

Далее мозаика изображала, как Бахус совершал свой поход; он восседал на роскошной колеснице, влекомой тремя парами молодых леопардов в одной упряжке; лицо у него было как у ребенка, — знак того, что добрые пьяницы никогда не стареют, розовое, как у херувима, и без единого волоска на подбородке; на лбу у него росли острые рожки; сверху красовались венок из виноградных гроздьев и листьев и алая митра, обут он был в золоченые полусапожки.

Около него не было ни одного воина мужеского пола; всю его охрану и все его войско составляли бассариды, эванты, эвгиады, эдониды, триетериды, огигии, мималлоны, менады, фиады и вакхиды{915}, женщины разгульные, бешеные, неистовые, опоясанные живыми змеями и драконами, с распущенными волосами, в которые были вплетены виноградные ветви, одетые в оленьи и козьи шкуры, с секирами, тирсами, дротиками и алебардами в руках; легкими же своими щитами, звеневшими и гудевшими при малейшем прикосновении, они пользовались в случае надобности как бубнами и тимпанами. Число их достигало семидесяти девяти тысяч двухсот двадцати семи.

Авангард находился под началом у Силена, к которому Бахус питал доверие безграничное и в чьей доблести, великодушии, храбрости и благоразумии он не раз имел случай удостовериться. Это был низенький старикашка, весь трясущийся, сгорбленный, обрюзгший, толстопузый, с большими ушами торчком, с крючковатым орлиным носом, с густыми насупленным бровями; ехал он на невыхолощенном осле; в руке он держал жезл, который нужен был ему для опоры, а также для того, чтобы, в случае если ему придется спешиться, изящно наносить удары; на нем было женское платье желтого цвета. Свиту его составляли юные поселяне, рогатые, как козлята, и свирепые, как львы, совершенно голые, без умолку певшие песни и плясавшие непристойные пляски; то были титиры{916} и сатиры. Число их достигало восьмидесяти пяти тысяч ста тридцати трех.

Арьергард находился под началом у Пана, страшного чудища с козлиными ногами, шерстистыми ляжками, с прямыми, глядевшими в небо, рогами на лбу. Чудище то было краснорожее, бородатое, духом смелое, стойкое, неустрашимое, нравом вспыльчивое; в левой руке он держал флейту, в правой изогнутую палку; рать его состояла тоже из сатиров, гемипанов, эгипанов, сильванов{917}, фавнов, фатуев{918}, лемуров{919}, ларов, леших и домовых, число коих доходило до семидесяти восьми тысяч ста четырнадцати. Все они выкрикивали одно и то же слово; Эвое!

Глава XL.
О том, как мозаика изображала нападение и наскок доброго Бахуса на индийцев

Далее были изображены нападение и наскок доброго Бахуса на индийцев. Мне бросилось в глаза, что предводитель авангарда Силен обливался потом и нахлестывал своего осла; осел устрашающе разевал пасть, отмахивался, отлягивался, изо всех сил отстреливался, словно под хвост к нему забрался овод.

Сатиры — капитаны, сержанты и капралы — играли на пастушьих рожках походный марш и стремительно крутились перед войском, подпрыгивая по-козлиному, подскакивая, припукивая, привзбрыкивая, приплясывая и подогревая в ратниках боевой пыл. Все кричали Эвое! Менады первые с дикими воплями и ужасающим звоном тимпанов и щитов напали на индийцев; на рисунке отчетливо было видно, как от этого звона сотрясался небесный свод, — после этого вас уже не должно удивлять искусство Апеллеса, Аристида Фиванского и других, живописавших гром, зарницы, молнию, ветер, слова, нравы и чувства.

Далее было показано, что ратный стан индийцев оповещен о том, как Бахус опустошает их страну. Индийцы выслали вперед слонов с башнями на спине, в которых размещалась несметная сила воинов, однако ж слоны, ошалев от панического страха, какой на них навели ужасным своим звоном вакханки, повернули назад, прямо на своих, и прошлись по двигавшемуся за ними войску. Тут вы могли видеть Силена, вонзавшего пятки в бока своему ослу, по старинке колотившего врагов палкой по чему ни попало, гарцевавшего на осле, который с разинутой пастью, как бы ревя, гнался за слонами, и этот воинственный его рев, не менее яростный, чем тот, который в былые времена, в пору вакханалий, пробудил нимфу Лотиду, когда Приап, преисполненный приапизма, возжелал ее спящую с приятностью приапизировать, послужил сигналом к атаке.

Там же вы могли видеть Пана, прыгавшего на кривых своих ножках вокруг менад и возбуждавшего в них воинственный дух. Далее вы могли видеть, как юный сатир вел в плен семнадцать царей, как вакханка, опутав змеями сорок два вражеских военачальника, тащила их за собой, как маленький фавн нес двенадцать знамен; отбитых у неприятеля, а добряк Бахус, в полной безопасности, разъезжал взад и вперед на колеснице, смеялся, веселился, пил за здоровье всех и каждого. И, наконец, символически были изображены победный трофей и триумф доброго Бахуса.

Триумфальная его колесница была вся увита плющом, найденным и нарванным на горе Мере, — растением редкостным, особливо в Индии, а, как известно, редкостность повышает цену любого предмета. В этом подражал впоследствии Бахусу Александр Великий во время своего индийского триумфа. Колесницу Бахуса влекли слоны в одной упряжке. В этом ему впоследствии подражал Помпей Великий, с победой возвращавшийся из Африки в Рим. На колеснице восседал доблестный Бахус и пил из кубка вино. В этом ему впоследствии подражал Гай Марий после победы над кимврами близ Э в Провансе. Воины Бахуса все до одного были увенчаны плющом; плющом были перевиты их тирсы, щиты и тимпаны. Силенов осел и тот был им накрыт, как попоною.

Справа и слева от колесницы шли пленные индийские цари, закованные в толстые золотые цепи; вся Бахусова рать, исполненная несказанной радости и ликования, двигалась необычайно торжественно, несла бесчисленные трофеи, феркулы{920}, богатую добычу и все вокруг оглашала пением деревенских песен, эпиникиев{921} и дифирамбов. В самом конце был изображен Египет с Нилом, с крокодилами, керкопитеками, ибисами, обезьянами, трохилами{922}, ихневмонами, гиппопотамами и прочими животными, которые там водятся, а Бахус в тех краях всюду возил с собой двух быков в знак того, что до его прибытия в Египте понятия не имели ни о быке, ни о корове; на одном из них золотыми буквами было написано: Апис, а на другом: Озирис.

Глава XLI.
О том, какой чудесной лампой был освещен храм

Прежде чем приступить к описанию Бутылки, я ознакомлю вас с устройством чудесной лампы, которая по всему храму разливала свой свет, до того яркий, что, хотя храм был подземный, в нем было светло, как в полдень, когда землю освещает ясное, ничем не затуманенное солнце.

К середине свода было прикреплено чистого золота кольцо, толщиной в кулак, а к кольцу были привязаны три весьма искусно сделанные цепи почти такой же толщины, и на этих цепях, образовывавших треугольник, висела круглая высокопробного золота пластина, коей диаметр равнялся не менее чем двум локтям и половине ладони. В этой пластине были высверлены четыре ямки, или же углубления, и в каждое из них плотно вставлен полый шар, выдолбленный внутри и открытый сверху, то есть нечто вроде лампочки, коей окружность равнялась приблизительно двум ладоням, и все эти лампочки были из драгоценных камней: одна из аметиста, другая из ливийского карбункула, третья из опала, четвертая из топаза. Во все эти лампочки была налита водка, пятикратно пропущенная через змеевик, неистощимая, как масло, которое Каллимах в афинском акрополе некогда налил в золотой светильник Паллады{923}, фитили же в лампах были сделаны частично из горного льна, как в давнопрошедшие времена в храме Юпитера Аммона, что засвидетельствовал Клеомброт, философ весьма любознательный, частично из льна карпазийского{924}, а эти две разновидности льна огонь не столько пожирает, сколько обновляет.

Примерно двумя с половиною футами ниже все три цепи, образовывавшие новый треугольник, были продеты в три ушка большой круглой лампы чистейшего хрусталя, имевшей полтора локтя в диаметре и с отверстием сверху размером ладони в две; в середину этого отверстия была вставлена такого же хрусталя ваза в виде тыквы или урильника, — она доставала до самого дна большой лампы и была наполнена таким количеством водки, что пламя фитиля из горного льна находилось как раз в середине большой лампы. Благодаря этому создавалось впечатление, что все сферическое тело этой лампы горит и пылает, ибо огонь находился в ее центре, в средней ее точке.

Остановить на ней пристальный, сосредоточенный взгляд было так же немыслимо, как нельзя’ остановить его на солнце, — этому препятствовали и необычайная прозрачность материала, и самое устройство этого изобретения, коего светопроницаемость объяснялась тем, что разноцветные отблески четырех малых ламп, — а зажигать отблески свойственно драгоценным камням, — падали сверху вниз на большую, сияние же этих четырех ламп, мерцающее и неверное, проникало во все уголки храма. Когда же рассеянный этот свет падал на гладкую поверхность мрамора, коим облицован был храм внутри, то возникали такие цвета, какие являет нам радуга в небе, когда ясное солнце касается дождевых туч.

Это было удивительное изобретение, но еще более подивился я работе скульптора, который ухитрился вырезать на поверхности хрустальной лампы ожесточенную и забавную драку голых ребятишек верхом на деревянных лошадках, с игрушечными копьецами и щитами, старательно сложенными из перевитых ветвями кистей винограда, причем все движения и усилия ребят искусство столь удачно воспроизвело, что природа, пожалуй, так бы и не сумела, а благодаря отливавшему всеми цветами радуги, ласкавшему взор свету, который пропускала через себя резьба, фигурки детей казались не вырезанными, но рельефными, во всяком случае чем-то вроде арабесок, вылепленных из цельного материала.

Глава XLII.
О том, как верховная жрица Бакбук показала нам внутри храма диковинный фонтан

Меж тем как мы восторгались волшебным храмом и достопамятною лампою, перед нами, окруженная своею свитою, с веселым и смеющимся лицом предстала почтенная жрица Бак-бук и, удостоверившись, что все у нас в вышеописанном надлежащем порядке, без всяких разговоров провела нас в среднюю часть храма, где под упомянутою лампою бил прекрасный, диковинный фонтан из такого драгоценного материала и такой тонкой работы, что ничего более редкостного и волшебного и во сне не снилось Дедалу. Лимб, плинт и нижняя часть, высотою в три ладони с лишком, семиугольной формы, были из чистейшего, сверкающего алебастра, снаружи разделенного на равные части стилобатами, арулетами, желобками и дорическими бороздками. Внутри он был безукоризненно кругл. Из средней точки каждого краеугольного камня выступала пузатая колонна, напоминавшая цоколь из слоновой кости или же балясину (у современных архитекторов это называется portri), и таких колонн было всего семь, по числу углов. Длина колонн, от основания и до архитрава, равнялась без малого семи ладоням и совершенно точно соответствовала диаметру, проходившему внутри через центр окружности.

Расположены были колонны таким образом, что когда мы из-за какой-нибудь одной смотрели на те, что стояли напротив, то, каков бы ни был ее объем, пирамидальный конус нашего угла зрения упирался в упомянутый центр.

Первая колонна, а именно та, что явилась нашему взору, как скоро мы вошли в храм, была из небесно-голубого сапфира.

Вторая — из гиацинта (на ней в разных местах были начертаны греческие буквы А и I) — в точности воспроизводила окраску того цветка, в который была превращена кровь разгневанного Аякса{925}.

Третья — из анахитского алмаза — блистала и сверкала, как молния.

Четвертая — из рубина-баласа, рубина мужского{926}, близкого к аметисту, игравшего и переливавшегося, как аметист, пурпурно-лиловым огнем.

Пятая — из смарагда, который был прекраснее в пятьсот раз, нежели смарагд Сераписа в египетском лабиринте, и отличался гораздо большей яркостью и более сильным блеском, нежели те, что были вставлены в глаза мраморному льву, лежавшему близ гробницы царя Гермия.

Шестая — из агата, который был веселее и богаче пятнами и оттенками, нежели тот, которым так дорожил Пирр, царь эпирский.

Седьмая — из прозрачного селенита, белого, как берилл, отливавшего гиметским медом, а внутри нее виднелась луна таких же точно очертаний и так же двигавшаяся, как на небе: то полная, то затемненная, то прибывающая, то ущербная.

Древние халдеи и маги устанавливали между вышеперечисленными камнями и семью небесными планетами тесную связь. И вот, чтобы связь эта всем и каждому была понятна, на первой, сапфировой, колонне над капителью находилось сделанное из драгоценного очищенного свинца изображение Сатурна, стоявшего совершенно прямо, с косой в руках и с журавлем у ног, журавлем золотым, искусно покрытым эмалью, цвет коей в точности соответствовал представлению о расцветке Сатурновой птицы.

На второй, гиацинтовой, колонне с левой стороны стоял Юпитер из Юпитерова олова и держал на груди орла, золотого и покрытого эмалью — в подражание естественной его расцветке.

На третьей стоял Феб из чистого золота и в правой руке держал белого петуха.

На четвертой — Марс из коринфской бронзы, со львом у ног.

На пятой — Венера с голубем у ног, отлитая из бронзы, напоминающей ту, что Аристонид избрал для статуи Атаманта, — сочетание белого и красного цветов понадобилось Аристониду, дабы передать чувство стыда, охватившее Атаманта, когда он взирал на сына своего Леарха{927}, который, падая, разбился насмерть.

На шестой — Меркурий из застывшей, неподвижной но податливой ртути, с аистом у ног.

На седьмой — серебряная Луна с борзой собакой у ног.

Изваяния эти были чуть выше одной трети каждой колонны и столь безупречно выполнены по чертежам математиков, что даже Канон Поликлета{928}, о котором говорили, что он искусством творил искусство, едва ли выдержал бы сравнение с ними.

Основание колонн, капители, архитравы, зоофоры и карнизы были фригийской работы, массивные, из более чистого и высокопробного золота, нежели то, которое несут Лез под Монпелье, Ганг в Индии, По в Италии, Гебр во Франции, Тахо в Испании и Пактол в Лидии. Арки между колоннами были из того же камня, что и ближайшие к ним колонны; сапфировая арка примыкала к гиацинтовой колонне, гиацинтовая к алмазной и т. д. Над арками и капителями с внутренней стороны был воздвигнут купол, служивший для фонтана кровлей; начинался он за рядом планет в форме семиугольника и постепенно принимал сферическую форму, и хрусталь его был совершенно чист, прозрачен и гладок, целостен и однороден во всех своих частях, без прожилок, затемнений, затвердений и волоконец, — самому Ксенократу не приходилось видеть ничего подобного. На поверхности купола виднелись расположенные в строгом порядке изящнейшие, мастерски выполненные фигурки и буквы: двенадцать знаков Зодиака, двенадцать месяцев с их особенностями, оба солнцестояния, оба равноденствия, линии эклиптики и наиболее значительные неподвижные звезды вокруг Южного полюса и других мест, и все это было отмечено печатью столь высокого искусства и отличалось такой выразительностью, что подобную работу я готов был приписать царю Нехепсу или же древнему математику Петозирису.

На верхушке купола, соответствовавшей центру фонтана, находились три волчкообразные, лучшей воды, жемчужины одинаковой формы, вместе образовывавшие цветок лилии величиною больше ладони. Из чашечки цветка выступал карбункул величиною со страусово яйцо в форме семигранника (природа любит это число), карбункул дивный, изумительный; подняв на него глаза, мы чуть было не ослепли, ибо ни солнечный свет, ни молния не превосходили его яркостью и силой блеска. И, вне всякого сомнения, пред ним померкла бы пантарба{929} индийского мага Иархаса, как в час полуденный меркнут пред солнцем звезды. А беспристрастные ценители, уж верно, признали бы, что вышеописанные фонари и лампы затмевают все диковины и богатства, какие таят в своих недрах Азия, Африка и Европа, вместе взятые.

Пусть-ка теперь египетская царица Клеопатра похвалится двумя жемчужинами, висевшими у нее в ушах, из которых одну, оцененную в сто тысяч сестерций, — подарок триумвира Антония, — она, растворив в уксусе, проглотила.

Пусть Лоллия Паулина гордится своим переливчатым платьем, усыпанным изумрудами и жемчужинами и приводившим в восторг все население Рима — города, который считался подвалом и складочным местом для победоносных разбойников всего мира.

Вода текла и выливалась из трех труб, или же каналов, сделанных из настоящих жемчужин и утвержденных на трех вышеописанных равносторонних краеугольных камнях, и каналы эти образовывали двойную улиткообразную спираль. Осмотрев их, мы перевели глаза на другое, но тут Бакбук велела нам прислушаться к плеску воды, и мы услыхали звук на редкость приятный, правда слегка глуховатый и прерывистый, доносившийся как бы издалека, откуда-то из-под земли, по он доставлял нам большее удовольствие, чем если б то был звук внятный и не приглушенный, — одним словом, наш дух, через окна наших глаз впивая в себя красоту вышеописанных предметов, в равной мере услаждал себя тем, что через уши вливал в себя эту гармонию.

Наконец Бакбук обратилась к нам с такою речью:

— Ваши философы отрицают, что движение может производиться силою одних лишь фигур, — послушайте, однако ж, что я вам скажу, и вы уверитесь в обратном. Посредством вот этой двойной улиткоподобной фигуры, находящейся во взаимодействии с пятиричной системой клапанов в каждом внутреннем изгибе (точь-в-точь как полая вена в том месте, где она впадает в правый желудочек сердца), приходит в движение священный этот фонтан и порождает гармонию, которая доплескивается даже до ваших морей.

Затем она велела принести кубки, чаши, золотые, серебряные, хрустальные и фарфоровые бокалы и любезно предложила нам испить влаги, струившейся из фонтана, мы же с великою радостью согласились. Я должен прямо вам сказать, что мы не из породы воробьев, которые начинают есть только после того, как их похлопают по хвосту, или телят, которые также принимаются за еду и питье только после того, как их взлупят. Кто нас вежливо попросит выпить, тем мы никогда не отказываем. Засим Бакбук спросила, как нам это понравилось. Мы же ответили ей, что это отличная холодная ключевая вода, более прозрачная и серебристая, чем вода Аргироида в Этолии, Пеней в Фессалии, Аксия в Македонии и Кидна в Киликии, который знойным летом показался Александру Македонскому таким прекрасным, чистым и прохладным, что блаженство погрузиться в эти волны взяло в нем верх над страхом перед болезнью, которою могло для него кончиться мимолетное это наслаждение.

— Ах! — воскликнула Бакбук. — Вот что значит не следить за собой и не постигать тех движений, которые производят мускулы языка, когда жидкость стекает вниз, но не в легкие, через дыхательное горло, как полагали славный Платон, Плутарх, Макробий и другие, а через пищевод в желудок. Неужели, чужестранцы, глотки у вас оштукатурены, вымощены и вылужены, как некогда у Пифилла{930}, иначе называемого Тефтом, и вы не смогли распробовать и угадать, каков на вкус божественный этот напиток? Принесите мои скребки, — вы знаете какие, — молвила она, обратись к своим прислужницам, — им необходимо поскрести, поскоблить и почистить нёбо.

Засим были принесены прекрасные, большие, веселившие взор окорока, прекрасные, большие, веселившие взор копченые бычьи языки, прекрасные, доброкачественнейшие соленья, мозговая колбаса, икра, доброкачественнейшие, прекрасные сосиски из дичи и всякие прочие глоткоочистители. В соответствии с распоряжением Бакбук мы ели до тех пор, пока не почувствовали, что желудки наши изрядно прочищены и что довольно-таки мучительно дает о себе знать жажда. Тогда Бакбук сказала:

— Некогда один ученый и доблестный иудейский вождь, ведя по пустыне свой народ, изнывавший от голода, вызвал с небес манну, и воображение голодных людей придало ей такой же точно вкус, какой прежде имела для них мясная пища. Вот и вы теперь, попробовав чудесного этого напитка, найдете в нем вкус того вина, которое вы себе вообразите. Итак, напрягите воображение и пейте.

Мы так и сделали. В то же мгновенье Панург воскликнул:

— Ей-богу, это бонское вино! Пусть меня сцапают сто шесть чертей, но такого вкусного вина я еще никогда не пил. Чтобы как можно дольше его смаковать, недурно было бы иметь шею длиной в три локтя — именно о такой мечтал Филоксен, — или шею журавлиную — такую желал иметь Мелантий.

— Честное фонарное слово, это вино гравское, забористое, игристое, — сказал брат Жан. — Бога ради, голубушка, откройте мне способ его приготовления.

— А по-моему, это мирвосское, — объявил Пантагрюэль, — прежде чем пить, я представил себе именно его. Одно плохо: уж очень оно холодное, холоднее льда, холоднее воды Нонакриса и Дирки, холоднее воды Кантопории Коринфской {931}, замораживавшей желудок и все пищеварительные органы тем, кто ее пил.

— Пейте еще, и еще, и еще, — молвила Бакбук. — И, каждый раз воображая что-нибудь новое, вы найдете, что напиток обладает именно тем вкусом, какой вы задумали. Вперед не говорите, что для бога есть что-нибудь невозможное.

— А мы и не говорим, — возразил я, — мы стоим на том, что бог всемогущ.

Глава XLIII.
О том, как именно Бакбук вырядила Панурга, чтобы он услышал слово Бутылки

После того как все эти речи и возлияния были окончены, Бакбук спросила:

— Кто из вас желает услышать слово Божественной Бутылки?

— Я, — отвечал Панург, — ваша покорная вороночка.

— Друг мой, — сказала она, — я дам вам только одно наставление: когда подойдете к оракулу, старайтесь слушать его одним ухом.

— В наших краях вино бывает одноухое, — вставил брат Жан.

Затем Бакбук надела на Панурга накидку, красивую белую шапочку, нацепила ему Гиппократов рукав{932}, на конце которого вместо кисточки красовались три булавочки, вместо перчаток выдала ему два старинных гульфика, опоясала его тремя связанными вместе волынками, трижды вымыла ему лицо водой из упомянутого фонтана, бросила прямо в лицо горсть муки, воткнула три петушьих пера с правой стороны Гиппократова рукава и заставила Панурга девять раз обойти вокруг фонтана, сделать три легких прыжка и семь раз коснуться задом пола, а сама в это время творила какие-то заклинания на этрусском языке и что-то вычитывала из ритуальной книги, которую нес перед ней один из ее мистагогов{933}.

Словом сказать, я полагаю, что ни Нума Помпилий, второй царь римский, ни жители этрусского города Церы, ни святой вождь иудейский не прибегали к стольким церемониям, сколько мне довелось видеть в тот день, равно как мемфисские жрецы Аписа в Египте, эвбейцы из Рамнунта Рамнузийского{934}, жрецы Юпитера Аммона и жрецы Феронии {935} не совершали стольких священнодействий, сколько мне пришлось наблюдать там.

Вырядив Панурга таким образом, Бакбук увела его от нас направо, через золотую дверь, за пределы храма, в круглую часовню, сложенную из прозрачных, отражающих свет камней, благодаря совершенной прозрачности коих солнечный свет, пробиваясь сквозь пролом в скале, прикрывавшей главный храм, свободно, целыми потоками вливался в эту часовню, лишенную окон и каких бы то ни было других отверстий, так что казалось, будто он возникал там же, внутри, а не притекал извне. Построена была часовня так же изумительно красиво, как священный храм в Равенне или в Египте, на острове Хемнии. Полагаю нелишним заметить, что построена была круглая эта часовня на редкость симметрично, и поперечник ее равнялся высоте стен.

Посреди часовни находился фонтан из лучшего алебастра, семигранной формы, необычайно тонкой работы, снабженный особой системой клапанов, и наполнен он был водою, такою прозрачною, какою эта стихия, верно, была лишь в первозданном своем состоянии, а в воду была наполовину погружена Бутылка, облаченная в прекрасный чистый хрусталь и имевшая овальную форму; вот только края выступали у нее чуть-чуть заметнее, чем это позволяет означенная форма.

Глава XLIV.
О том, как верховная жрица Бакбук подвела Панурга к Божественной Бутылке

Тут доблестная жрица Бакбук велела Панургу пасть на колени и поцеловать край фонтана, а затем встать и проплясать вокруг него три ифимба{936}. После этого она приказала Панургу сесть между двух заранее приготовленных стульев, прямо на пол. Потом развернула ритуальную свою книгу и, нашептывая ему слова на левое ухо, заставила пропеть нижеследующую песню виноградарей:

О Бутылка,
Чтимый всюду
Кладезь знанья!
Чутко, пылко
Ждать я буду
Прорицанья.

Ты ж, издав звучанье,
Мне судьбу открой.
Идя на Индию войной,
В напиток твой благословенный
Влил Бахус дивною рукой
Всю мудрость нашей жизни бренной.
От века чужды этой влаге пенной
Фальшь и притворство, плутни и обманы.
Вкусив впервые этот сок бесценный,
Свалился навзничь Ной, восторгом пьяный.
Пускай ответ, тобою данный,
Излечит все мои страданья.
Я к чудотворному сосуду
Взываю с дрожью в каждой жилке:
О Бутылка,
Чтимый всюду
Кладезь знанья!
Чутко, пылко
Ждать я буду
Прорицанья *.

Когда песня была спета, Бакбук что-то бросила в фонтан, и вода внезапно забурлила, как в большом бургейльском котле в праздник жезлов. Панург молча слушал одним ухом, Бакбук по-прежнему стояла рядом с ним на коленях, и вдруг в священной Бутылке послышался шум, как от пчел, народившихся из тела молодого бычка, убитого и разделанного по способу, изобретенному Аристеем{937}, или же от стрелы, выпущенной из арбалета, или же от нежданно хлынувшего летнего ливня. И тогда послышалось слово: Тринк.

— Истинный бог, она разбилась или уж по меньшей мере треснула! — вскричал Панург. — Так в наших краях разговаривают хрустальные бутылки, когда лопаются от огня.

При этих словах Бакбук встала с колен и, ласковым движением взяв Панурга под руку, сказала:

— Друг мой! Возблагодарите небо — это ваш прямой долг: ведь вы сразу услыхали слово Божественной Бутылки, да еще такое веселое, такое мудрое, такое определенное слово, какого я от нее не слыхала за все время службы у пресвятого её оракула. Встаньте, мы с вами сейчас пойдем и раскроем соответствующую главу, в глоссах которой истолковано это прекрасное слово.

— Ради бога, я себе не враг! — воскликнул Панург. — Скажите, где же эта книга? Укажите мне, где же эта глава? Давайте скорей посмотрим веселую эту глоссу.

Глава XLV.
О том, как Бакбук истолковала слово Бутылки

Бакбук бросила что-то в фонтан, от чего кипение воды внезапно прекратилось, а затем отвела Панурга в главный храм, в середине которого бил животворный родник. Там она вытащила толстую книгу в серебряном переплете размером в полдюйма или же в четвертую книгу Сентенций и, опустив ее в фонтан, сказала:

— Ваши философы, проповедники, ученые кормят вас хорошими словами через уши, мы же вводим наши наставления непосредственно через рот. Вот почему я не говорю: «Прочтите эту главу, просмотрите эту глоссу», а говорю: «Отведайте этой главы, скушайте отменную эту глоссу». Некогда один древний иудейский пророк{938} съел целую книгу и стал ученым до зубов — вы же, когда выпьете эту книгу, станете ученым до самой печенки. Ну, разожмите челюсть!

Как скоро Панург разинул пасть, Бакбук взяла серебряную свою книгу; мы думали, что это и в самом деле книга, так как по виду она напоминала служебник, однако ж то был служебник, предназначенный для утоления жажды, то была самая настоящая бутылка фалернского вина, и Бакбук велела Панургу осушить ее единым духом.

— Изрядная глава, поразительно верная глосса! — воскликнул Панург. — И это все, что хотела сказать преблагословенная Бутылка?

— Все, — отвечала Бакбук, — ибо слово тринк, коим руководствуются все оракулы, известно и понятно всем народам, и означает оно: Пей! Вы там у себя утверждаете, что слово сак на всех языках звучит одинаково и все народы с полным правом и основанием его употребляют. В самом деле, Эзоп в одной из своих притч{939} говорит, что все люди рождаются с мешком на спине, что жребий смертных — терпеть лишения и жить подаянием. Во всем подлунном мире нет такого могущественного царя, который мог бы обойтись без другого человека; нет такого гордого бедняка, который мог бы обойтись без богача, будь то сам философ Гиппий, который умел делать все. Труднее, однако ж, обойтись без напитка, нежели без мешка. Мы здесь придерживаемся того мнения, что не способность смеяться, а способность пить составляет отличительное свойство человека, и не просто пить, пить все подряд — этак умеют и животные, — нет, я разумею доброе холодное вино. Заметьте, друзья: вино нам дано, чтобы мы становились как боги, оно обладает самыми убедительными доводами и наиболее совершенным пророческим даром, Ваши академики, доказывая, что слово вино, по-гречески οίυος, происходит от vis, что значит — сила, могущество, только подтверждают мою мысль, ибо вину дарована власть наполнять душу истиной, знанием и любомудрием. Если вы обратили внимание на то, что ионическими буквами начертано на дверях храма, то вам должно быть ясно, что истина сокрыта в вине. Божественная Бутылка вас к нему и отсылает, а уж вы теперь сами удостоверьтесь, насколько она права.

— Лучше этой досточтимой жрицы не скажешь, — заметил Пантагрюэль. — Ведь и я сказал вам то же самое, когда вы впервые со мной об этом заговорили. Ну что же, тринк! Что подсказывает вам сердце, вакхическим охваченное восторгом?

— Тринкнем, — молвил Панург.–

О добрый Бахус! В честь твою
Я, тринкнув, чарку разопью.
Ха-ха, хо-хо, недолог срок,
И снова будет тверд, как рог,
Привесок нерадивый мой!
Теперь я верю всей душой,
Что, воротясь в наш край опять,
Отцом смогу я тотчас стать,
Что мне женитьба суждена,
Что попадется мне жена,
С которой буду я охоч
В любовный бой вступать всю ночь.
Предвижу я, что распашу
Не раз мой сад и орошу
Его обильно, ибо я
Примером стану вам, мужья.
Я буду лучшим из мужей.
Хвала тебе, о Гименей!
Супружеству хвала и честь!
Брат Жан! Готов теперь принесть
Я клятву всем, кто пожелает,
Что сей оракул обладает
Непогрешимо вещим даром *.

Глава XLVI.
О том, как Панург и другие, исполненные поэтического вдохновения, заговорили в рифму

— Ты что, одурел или на тебя порчу навели? — спросил брат Жан. — Глядите, глядите, да у него изо рта пена! Слышите, слышите, как он рифмоплетствует? Право, он бесноватый. Глаза под лоб закатил, ни дать ни взять дохлая коза. Не лучше ли ему удалиться? Покакать где-нибудь в укромном месте?

Поесть собачьей травы, чтобы очистить желудок? А не то по монастырскому обычаю засунуть в рот руку по локоть на предмет облегчения селезенки? А может, вышибить клин клином? Тут в речь брата Жана вклинился Пантагрюэль:

— Лишь уступая Бахусовым чарам,
Лишь отуманив мозг хмельным угаром,
Он сделался завзятым рифмачом:
Ведь если тот,
Кто в свой живот,
Как воду, льет
Вино ковшом,
Поет, орет,
Танцует, врет
И чушь плетет
О том о сем,
То за столом
Он языком
Других забьет.
Но помня, что он полн душевным жаром,
И почитая винопийцу в нем,
Над ним смеяться счел бы я грехом *.

— Как! И вы тоже заговорили в рифму? — воскликнул брат Жан. — Крест истинный, мы все захмелели. Посмотрел бы на нас теперь Гаргантюа! Ей-богу, не знаю, начать мне тоже подбирать рифмы или нет. Я человек темный, но ведь нас всех сейчас так и тянет на рифму! Клянусь Иоанном Предтечей, рифмач из меня выйдет не хуже всякого другого, ручаюсь. А уж коли не угожу, так не обессудьте.

Господь! Простую воду
Вином ты делал встарь.
Дай, чтоб мой зад народу
Мог заменять фонарь *.

После него снова заговорил Панург:

— Треножник Пифии самой,
Столь чтимой греческой землей,
Вовеки не давал ответа
Мудрей, чем прорицанье это.
Сдается мне: не в Дельфах он,
А здесь в часовне водружен.
Когда б Плутарх, подобно нам,
Явился тринкнуть в этот храм,
Он всех побил бы в древнем споро
О том, зачем, как рыбы в море,
Оракул в Дельфах стал безгласен.
Такой вопрос любому ясен:
Треножник вещий навсегда
Из Дельф перенесен сюда.
Он тут стоит, он тут вещает.
Ведь Афиней нам сообщает,
Что всем, кто бил пред ним поклоны,
Треножник жрицы Аполлона
Бутыль с вином напоминал.
Ей-богу, правду я сказал!
Истолковать грядущий рок
Еще никто верней не мог,
Чем звук Божественной Бутылки.
Брат Жан! Поверь, я жажду пылко,
Чтоб ты, пока еще мы тут,
Просить не посчитал за труд
У трисмегистовской{940} Бутылки,
Чтоб нам слова ее открыли,
Не нужно ль и тебя женить.
А чтоб ее не раздражить
Бесцеремонностью такою,
Посыпь скорей фонтан мукою *.

На это брат Жан в сердцах ему ответил:

— Святого Бенуа туфлею
Клянусь, что подтвердит любой,
Кому знаком характер мой,
Что будет мне стократ милей,
Простившись с рясою моей,
Расстригою бездомным стать,
Чем дать себя жене взнуздать.
Жениться? Сделаться рабом?!
Свободу заменить ярмом?!
С одной и той же спать всегда?!
Но я же не смогу тогда
Ни Александра, ни Помпея
Затмить отвагою своею!
Мне брак страшнее, чем кончина! *

Тут Панург распахнул накидку и все свое мистическое облачение и так ответил брату Жану:

— Так знай, нечистая скотина,
Что ты пойдешь в огонь геенны,
А я, как камень драгоценный,
По смерти заблещу в раю,
Откуда я на плешь твою,
Распутник, буду испражняться.
Но ты послушай: может статься,
Что, будучи рукой господней
Низвергнут в пламя преисподней,
Приглянешься ты Прозерпине
И с позволения богини
Уйдешь с ней в темный уголок,
Где б оседлать ее ты мог.
Ужель тогда, признайся нам,
По лучшим адским кабакам
Тобой на поиски вина
Не будет послан сатана
И фляжку ты не выпьешь махом
В честь той, что так добра к монахам? *

— Пошел ты к черту, старый дурак! — сказал брат Жан. —

Не стану я больше рифмовать — от рифмоплетства у меня язык заплетается. Поговорим-ка лучше о том, как нам здесь всех отблагодарить.

Глава XLVII.
О том, как, простившись с Бакбук, мы покинули оракул Бутылки

— Ни о какой благодарности не может быть и речи, — сказала Бакбук, — если вы останетесь довольны, это уже будет для нас награда. Здесь, под землей, в областях околоцентральных, мы полагаем высшее благо не в том, чтобы брать и принимать, а в том, чтобы оделять и давать, и мы почитаем себя блаженными не тогда, когда мы много берем и принимаем от других, как, по всей вероятности, предписывают ваши секты, а тогда, когда мы многим оделяем других и много им даем. Я прошу вас об одном: запишите имена ваши и название вашей страны вот здесь, в ритуальной книге.

С этими словами она раскрыла большую красивую книгу, и в этой книге под нашу диктовку один из мистагогов Бакбук, делая вид, что пишет, золотым стилем провел несколько линий, однако ж никаких письмен после этого не выступило.

Тогда она наполнила три меха необыкновенной своей водой и, передав их нам из рук в руки, молвила:

— Идите, друзья мои, и да хранит вас та интеллектуальная сфера, центр которой везде, а окружность нигде, и которую мы называем богом; когда же вы возвратитесь к себе, то засвидетельствуйте, что под землею таятся сокровища несметные и дива дивные. Ведь недаром Церера, которую чтит весь свет за то, что она открыла искусство земледелия, обучила ему людей и благодаря изобретению хлебных злаков избавила род человеческий от такой грубой пищи, как желуди, недаром она так сокрушалась, когда ее дочь увезли в подземные наши области: она, разумеется, предвидела, что под землею дочь ее обнаружит больше благ и всяких превосходных вещей, нежели она сама сотворила наверху.

Во что превратилось у вас искусство вызывать молнию и низводить с неба огонь, некогда изобретенное мудрым Прометеем? Вы его, уж верно, утратили; на вашем полушарии оно исчезло, меж тем как здесь, под землей, оно по-прежнему применяется. Напрасно вы изумляетесь при виде того, как молния и эфирный огонь сжигают и испепеляют ваши города, — вам невдомек, от кого, через кого и откуда исходит это потрясение, на ваш взгляд ужасное, нам же, однако, привычное и даже полезное. Философы ваши ропщут, что все уже описано древними, а им-де нечего теперь открывать, но это явное заблуждение. Все, что является вашему взору на небе и что вы называете феноменами, все, что вам напоказ выставляет земная поверхность, все, что таят в себе моря и реки, несравнимо с тем, что содержат в себе недра земли.

Вот почему имя подземного владыки почти на всех языках обозначается словом, указывающим на богатство{941}. Когда придут к концу и увенчаются успехом труды и усилия найти вседержителя-бога, которого некогда египтяне называли сокровенным, утаенным, скрытым и, этими именами именуя его, молили объявиться и показаться им, то бог, снизойдя к мольбам людей, расширит их знания и о себе самом, и о своих творениях, а в руководители даст добрый фонарь, ибо все философы и древние мудрецы, дабы благополучно и беспечально пройти путь к богопознанию и к мудрости, почли необходимым, чтобы вожатаем их был бог, а сопутником — человек.

Так, персиянин Зороастр, создавая таинственную свою философию, взял себе в спутники Аримаспа; египтянин Гермес Трисмегист избрал Эскулапа; фракиец Орфей — Мусея; троянец Аглаофем — Пифагора; афинянин Платон сначала избрал Диона из Сиракуз Сицилийских, а когда тот умер — Ксенократа; Аполлоний — Дамида. И вот когда ваши философы, ведомые богом и сопровождаемые каким-либо светлым фонарем, всецело отдадутся тщательным изысканиям и исследованиям, как то сродно человеку (эти-то свойства и имеют в виду Геродот и Гомер, когда называют людей альфестами, то есть изыскателями и изобретателями), то они постигнут, насколько прав был мудрец Фалес, который на вопрос египетского царя Амазиса, что на свете разумнее всего, ответил: «Время», ибо только время открывало и будет открывать все сокровенное, и вот почему древние называли Сатурна, то есть Время, отцом Истины, Истину же — дочерью Времени. И, таким образом, философы поймут, что все их знания, равно как знания их предшественников, составляют лишь ничтожнейшую часть того, что есть и чего они еще не знают. Из этих трех мехов, что я вам сейчас вручаю, вы почерпнете разумение и познание, ибо недаром говорится пословица: «По когтям узнают льва». По мере разжижения налитой в них воды, которое происходит под действием теплоты небесных тел и жара соленого моря, а также естественного превращения элементов, там образуется в высшей степени здоровый воздух, и это будет для вас светлый, тихий, благодатный ветер, ибо ветер есть не что иное, как волнующийся и колышущийся воздух. С помощью этого ветра вы прямой дорогой, если только не захотите где-нибудь остановиться, доберетесь до гавани Олонн, что в Тальмоидуа; вот только вы не забывайте надувать паруса через это золотое поддувало, приделанное к мехам в виде флейты, — тогда ветра хватит вам до конца неспешного вашего путешествия, приятного и безопасного, от бурь огражденного. Бури вы не бойтесь и не думайте, что она возникает и происходит от ветра, — напротив, сам ветер происходит от бури, поднимающейся со дна моря. Не думайте также, что дождь — следствие слабости сдерживающих сил неба и тяжести нависающих туч; дождь вызывают подземные области, равно как под воздействием небесных тел он неприметно возносится снизу вверх, — это засвидетельствовано царственным пророком, который пел и вещал о том, что бездна влечет к себе бездну{942}. Из трех мехов два наполнены водой, о которой я вам уже говорила, а третий извлечен из колодца индийских мудрецов, именуемого бочкой браминов.

Сверх того, вы удостоверитесь, что корабли ваши в достаточной мере снабжены всем, что еще может вам пригодиться и понадобиться на возвратном пути. Пока вы здесь пребывали, я распорядилась все привести в надлежащий порядок. Итак, друзья мои, с легким сердцем пускайтесь в путь, отвезите это письмо королю вашему Гаргантюа и поклонитесь ему от пас, а также всем принцам и всем состоящим при его славном дворе.

С этими словами верховная жрица вручила нам свернутую и запечатанную грамоту; мы изъявили ей глубочайшую свою признательность, а затем она провела нас в смежную с храмом прозрачную часовню и предложила задавать ей сколько угодно вопросов, хотя бы они составили гору вдвое выше Олимпа. Когда же мы прошли край, полный всяких утех, край приветный, с такой же умеренной температурой воздуха, как в Темпах Фессалийских, с более здоровым климатом, нежели в той части Египта, что обращена к Ливии, более обильный водой и более цветущий, нежели Темискира, более плодородный, нежели та часть горы Тавр, что обращена к Аквилону, нежели остров Гиперборей на море Иудейском и нежели Калигия, что на горе Каспии, такой же благоуханный, мирный и приютный, как Турень, то увидели наконец в гавани свои корабли.

Конец пятой книги героических деяний и речений доблестного Пантагрюэля