Гаргантюа и Пантагрюэль Книга четвертая

Четвертая книга ГЕРОИЧЕСКИХ ДЕЯНИЙ И РЕЧЕНИЙ ДОБЛЕСТНОГО ПАНТАГРЮЭЛЯ СОЧИНЕНИЕ МЭТРА ФРАНСУА РАБЛЕ, ДОКТОРА МЕДИЦИНЫ

ДОСТОСЛАВНОМУ КНЯЗЮ И ВЫСОКОЧТИМОМУ МОНСЕНЬЕРУ ОДЕ, КАРДИНАЛУ ШАТИЛЬОНСКОМУ

Вам хорошо известно, достославный князь, как много знатных особ до сих пор еще постоянно уламывают меня, уговаривают и упрашивают продолжить сказание о Пантагрюэле и ссылаются на то, что люди, впавшие в хандру, больные или же еще чем-либо озабоченные и удрученные, читая мою книгу, разгоняют тоску, весело проводят время, обретают в ней источник радости и утешения. На это я обыкновенно им отвечаю, что, сочиняя ее для забавы, я ни за славой, ни за похвалой не гнался; единственно, о чем я мечтал и к чему стремился, это чтобы писания мои хотя немного помогли неведомым мне страждущим и болящим, подобно тому как я охотно оказываю помощь нуждающимся во врачебном моем искусстве и лекарских услугах.

Я им иногда подробно рассказываю о том, что Гиппократ, во многих трудах, и, в частности, в шестой книге Об эпидемиях, описывавший облик врача — своего последователя, а также Соран Эфесский{567}, Орибазий, Кл. Гален, Али-Аббас{568} и другие авторы установили, какие у врача долженствуют быть движения, осанка, взгляд, наружность, манера держать себя, обхождение, приличия, светлость лика, одежда, борода, прическа, руки, рот, — словом, расписали все вплоть до ногтей, точно врачу предстоит то ли играть роль влюбленного или поклонника в какой-нибудь знаменитой комедии, то ли выйти на единоборство с каким-либо мощным противником. И правда, у Гиппократа мы находим чрезвычайно меткое сравнение врачебной практики с битвой и с фарсом, в коих принимают участие три действующих лица: больной, врач и болезнь.

Как-то раз, перечитывая его творение, я вспомнил, что сказала Юлия своему отцу Октавиану Августу. Однажды она перед ним предстала в одеждах пышных, вольных и нескромных, чем сильное вызвала в нем возмущение, хотя он ей не сказал ни слова. На другой день она свой наряд переменила и оделась скромно, как в те времена подобало целомудренным римлянкам. В таком наряде она вновь явилась перед отцом. Он же, накануне не выразивший своего неудовольствия, когда она показалась ему в одеждах неблагопристойных, не мог теперь скрыть своего удовольствия при виде такой перемены и сказал ей: «Насколько же эта одежда похвальнее и приличнее для дочери Августа!» Она быстро нашлась и ответила ему так: «Сегодня я нарядилась, чтобы порадовать взор моего отца. Вчера же я нарядилась, чтобы угодить моему супругу».

С таким же успехом врач, вылощенный и разряженный, одетый в роскошное, затейливого покроя, платье с четырьмя рукавами, как носили тогда (оно называлось philonium, о чем свидетельствует Петр Александрийский in VI, Epid [303]), мог бы ответить тем, кому казался странным такой маскарад: «Я вырядился так не для красы и не для щегольства, а чтобы развлечь больного, которого я навещаю, ибо я хочу во всех отношениях быть ему приятным, ничем его не раздражать и ничем ему не досаждать».

Более того. Мы корпим над отрывком из вышеуказанной книги старика Гиппократа и все еще судим и рядим, подлинно ли врач с физиономией мрачной, угрюмой, отталкивающей, катоновской{569}, неприветливой, недовольной, сердитой, хмурой огорчает больного, врач же с лицом веселым, безмятежным, приветливым, открытым, улыбающимся радует его. Все это, однако ж, вполне доказано и совершенно бесспорно. Вопрос в том, зависят ли огорченность и обрадованность от восприятия больного, который всматривается в выражение лица своего врача и но нему угадывает, каков будет конец и исход болезни: если радостное, то и конец будет радостный и желанный, если же мрачное, то и конец будет мрачный и устрашающий; или же они зависят от того, какие от врача к больному идут токи: чистые или мутные, воздушные или землистые, веселые или меланхолические. Второго мнения держатся Платон и Аверроэс.

Как бы то ни было, вышеназванные авторы дали врачам особые указания по поводу того, какого свойства долженствуют быть их слова, речи, переговоры и собеседования у постели больного, к которому их позвали, а именно: все они долженствуют быть направлены к единой цели и к единой цели устремлены, то есть радовать больного, не гневя, однако ж, бога, и никоим образом не огорчать. Герофил, например, резко осуждает врача Каллианакса за то, что тот на вопрос, поставленный и заданный пациентом: «Умру ли я?» — нагло ответил;

И сам Патрокл со смертью пал в борьбе,
А был мужчина — не чета тебе{570}*.

Другому больному, который, желая осведомиться, как протекает его болезнь, спросил на манер доблестного Патлена:

Не смерть ли предвещает
Мне, доктор, цвет моей мочи?{571}* —

он ответил совсем уж по-дурацки: «Не предвещает в том случае, если ты произошел от Латоны, матери двух прекрасных детей, Феба и Дианы». Равным образом Кл. Гален (lib. IV, Comment, in VI, Epidemi.[304]) решительно порицает Квинта, своего наставника в медицине, за то, что тот некоему больному, почтенному римлянину, позволившему себе заметить: «Вы только что позавтракали, доктор, — от вас пахнет вином», — грубо ответил: «А от тебя — лихорадкой. Ну так чем же лучше разит и несет; от тебя — лихорадкой или от меня — вином?»

Однако ж клевета, которую обо мне распространяли иные каннибалы, мизантропы и агеласты{572}, была столь омерзительна и ни с чем не сообразна, что в конце концов я потерял терпение и порешил не писать более ни строчки. Одно из наименее тяжких обвинений, которые они мне предъявили, сводилось к тому, что книги мои полны всяческой ереси (впрочем, ни одного примера они так и не смогли привести) и смехотворных дурачеств. Дурачеств в них, и правда, немало, — это же их единственный сюжет и единственная тема, — но отнюдь не богопротивных и королевскую особу не задевающих; ереси же в них и вовсе нет, если только, вопреки здравому смыслу и общепринятому словоупотреблению, не приписывать мне того, о чем я и не помышлял бы даже под страхом тысячу раз умереть, буде такое возможно: это все равно что под словом «хлеб» понимать камень, под словом «рыба» — змею, под словом «яйцо» — скорпиона. Я Вам как-то на это пожаловался и прямо сказал, что когда бы я сам почитал себя не за истинного христианина, а за такого, каким они меня в извете своем выставляют, и когда бы я в своей жизни, в своих писаниях, речах, даже в мыслях обнаружил хотя бы искру ереси, они бы так постыдно не попались в сети духа клеветы, сиречь Διάβολος’а{573}, который при их содействии возводит на меня такой поклеп, я бы тогда сам, по примеру Феникса, натаскал сухих дров и развел костер, дабы на нем себя сжечь.

Вы мне тогда сказали, что покойный король Франциск, вечная ему память, был об их наветах поставлен в известность и, со вниманием прослушав мои книги (я упираю на слово мои, оттого что мне по злобе приписывали чьи-то чужие, нечестивые), которые ему внятно и отчетливо прочитал вслух наиболее сведущий и добросовестный чтец во всем нашем королевстве{574}, ничего предосудительного в них не нашел, а какой-то змееглотатель, который ославил меня чудовищным еретиком только на том основании, что по недосмотру и небрежению книгоиздателей туда вкралась грубая опечатка, привел его в негодование.

Сын же его, добрейший и добродетельнейший, благословенный король Генрих (да сохранит его господь на многие лета) поручил Вам и предоставил исключительное право быть моим защитником от клеветников. Сию благую весть о Вашем ко мне доброжелательстве я вновь услышал из Ваших уст в Париже, а затем — когда Вы посетили монсеньера кардинала дю Белле, который после долгой и мучительной болезни удалился для поправления своего здоровья в Сен-Мор — в край, или, вернее и точнее сказать, в райский уголок, сулящий исцеление, отдохновение, успокоение, наслаждение, негу и все благопристойные утехи хлебопашества и жизни деревенской.

Вот почему я сейчас, монсеньер, отринув всякую робость, иду напролом в надежде, что Вы, благосклонный мой покровитель, будете мне от клеветников как бы вторым Геркулесом Галльским, просвещенным, благоразумным и красноречивым, вторым Alexicacos’ом[305] добродетельным, могучим и власть имущим, я же положа руку на сердце могу сказать о Вас то самое, что о Моисее, великом пророке и вожде израильском, изрек мудрый царь Соломон (Ecclesiastici, 45) {575}: человек богобоязненный и боголюбивый, всему роду людскому приятный, богом и людьми любимый, память о коем светла есть. Господь в похвалу ему уподобил его сильным, возвеличил его на страх врагам. Ради него свершил он дела дивные и страшные, пред лицом царей прославил его; устами его возвещал он народу волю свою и чрез него показал свет свой. По вере его и милосердию господь избрал его и ото всех людей отличил. Устами его господь возжелал вещать, пребывающим же во мраке закон животворящего знания преподать.

Сверх того, даю Вам слово: кто бы при мне ни одобрил потешных моих писаний, я всех буду призывать к тому, чтобы они прославляли не кого другого, как только Вас, за все благодарили только Вас и молили бога сохранить и приумножить Ваше величие, мне же ничего не вменяли в достоинство, кроме беспрекословного подчинения и добровольного послушания мудрым Вашим распоряжениям, ибо благородными своими увещаниями Вы меня ободрили и вдохновили, а без Вас я впал бы в уныние, и иссякнул бы источник животных моих токов. Да почиет же над Вами благодать господня!

Ваш преданный и покорный слуга врач

Франсуа Рабле.

Писано в Париже, 1552 года января 28 дня.

ПРЕДИСЛОВИЕ АВТОРА, МЭТРА ФРАНСУА
ΡАБЛЕ, К ЧΕΤВΕΡΤОЙ КΗИГΕ ГЕРОИЧЕСКИХ
ДЕЯНИЙ И РЕЧЕНИЙ ПАНТАГРЮЭЛЯ

К БЛАГОСКЛОННЫМ ЧИТАТЕЛЯМ

Сохрани вас господи и помилуй, добрые люди! Где вы? Я вас не вижу. Дайте-ка я нос оседлаю очками.

А-а! Наше вам! Теперь я вас вижу. Ну, как дела? Сколько мне известно, насвистывались вы изрядно. Но я вас не корю. Вы сыскали вернейшее средство от всяческой жажды. Это большое дело. Всё ли в добром здоровье — вы сами, ваши супруги, ваши детки, ваши родственники и домочадцы? Хорошо, отлично, рад за вас. Слава богу, господу богу во веки веков, и, буде на то его святая воля, да пошлет он вам здоровья на долгие годы!

Ну, а я, милостью божией, здесь, перед вами, и свидетельствую вам свое почтение. Благодаря малой толике пантагрюэлизма, — а вы знаете, что это глубокая и несокрушимая жизнерадостность, пред которой все преходящее бессильно, — я здоров и весел, не прочь выпить, если хотите. Вы спросите, добрые люди, почему я здоров? Вот вам исчерпывающий ответ: таково произволение всемилостивого и всемогущего бога, которому я покорен, которому я послушен и чье святое благовествование, то есть Евангелие, я чту, а в нем (от Луки, IV) с едкой саркастичностью и язвительной насмешливостью говорится о враче, который не бережет собственного здоровья: «Врачу! исцелися сам!»

Клавдий Гален следил за своим здоровьем не из особого к нему почтения, хотя какое-то понятие о Священном писании он имел, хотя он знал и посещал благочестивых христиан того времени, как показывают lib. II, De usu partium, lib II, De differentiis pulsuum, cap. III, et ibidem, lib. III, cap. II, et lib. De rerum affectibus[306] (если только она точно принадлежит Галену), а из боязни подвергнуться грубым и колким насмешкам, как, например,

‘Ιατρός δλλων, αυτός ίλκεσι βρύων.
Ты врачевать желаешь род людской,
А сам покрыт вонючею паршой *.

Он хвалится и смело ставит себе в заслугу, что с двадцативосьмилетнего возраста и до глубокой старости пребывал в добром здравии, если не считать нескольких кратковременных, однодневных лихорадок, хотя на самом-то деле он не отличался особо крепким здоровьем и желудок у него был, по всей вероятности, неважный. «Трудно допустить, — говорит Гален в кн. V De sanit. tuenda[307]— чтобы врач был внимателен к здоровью других, коль скоро он не заботится о своем собственном».

Еще дальше идет в своей похвальбе врач Асклепиад: он будто бы заключил договор с Фортуной, который гласил, что не быть ему знаменитым врачом, если с того времени, как он начнет практиковать, и до самых преклонных лет своих он заболеет хоть раз, до каковых лет он точно дожил невредим и бодр и над Фортуной восторжествовал. В конце концов переход его от жизни к смерти совершился внезапно, так как до этого он ничем решительно не болел: по собственной неосторожности он упал с лестницы, коей ступеньки прогнили и расшатались.

Если, на беду, здоровье ваших превосходительств куда-нибудь от вас ушло: вверх, вниз, вперед, назад, вправо, влево, наружу, внутрь, далеко или же близко от вашего местонахождения, вы сей же час с помощью благословенного спасителя нашего можете его встретить. Вовремя встретив, вы его во мгновение ока изловите, вновь закрепостите, схватите и вновь вступите им во владение. Законы вам это дозволяют, король этому не препятствует, я вам это советую. Не кто иной, как древние законники предоставляли рабовладельцу право вновь закрепостить беглого своего раба, где бы он его ни изловил. Милосердный боже и вы, добрые люди! Разве не было это начертано и разве не было это в старинных обычаях нашего доблестного, древнего, прекрасного, цветущего и богатого французского королевства, что мертвый хватает живого{576}? Полюбопытствуйте, какое объяснение дал этому недавно добрый, просвещенный, мудрый, в высшей степени человеколюбивый, мягкий и справедливый Андре Тирако, советник великого, победоносного и непобедимого короля Генриха ΙI, в грозном судилище Парижского парламента. Здоровье — это наша жизнь, — прекрасно сказал Арифрон Сикионский{577}. Без здоровья жизнь не есть жизнь, не есть жизнь живая: άβιος βίος, βίος αβίοτος. Без здоровья жизнь есть лишь томление духа, есть лишь подобие смерти. Так вот, когда вы свое здоровье утратите, иными словами — будете мертвы, хватайте живое, хватайте жизнь, то есть здоровье.

Я надеюсь, что господь, видя, с какой глубокой верой мы к нему прибегаем, услышит наши молитвы и желание наше исполнит, тем паче что желание это умеренное. Умеренность древними мудрецами была названа златою, то есть драгоценною, всехвальною, везде одинаково отрадною. Обратитесь к Священному писанию: вы удостоверитесь, что молитвы тех, кто в чаяниях своих соблюдал умеренность, отвергнуты не бывали. Примером может служить малорослый Закхей (мусафи из Сент-И, что близ Орлеана, хвалятся, что мощи его и останки покоятся у них, и называют его святым Сильвеном). Единственно, чего желал Закхей, это увидеть благословенного спасителя нашего при входе его в Иерусалим. Желание умеренное, оно могло бы явиться у каждого. Но он был слишком мал и за народом ничего не видел. Уж он и с ноги на ногу переступает, и на цыпочки становится, и изо всех сил тянется, забегает вперед и взбирается на смоковницу. Всеблагий господь угадал искреннее его и умеренное желание. Он открылся его взору, предоставил ему возможность не только видеть, но и слышать себя, посетил дом его и благословил его семью.

Один из сынов пророков израильских рубил дрова на берегу реки Иордан, и случилось так, что топор соскочил у него с топорища (как о том повествуется в IV Книге Царств, гл. VI) и упал в воду. Он помолился богу о том, чтобы топор нашелся. Желание то было умеренное. И вот с глубокой верой и упованием он не махнул рукой, как, возмутительно искажая смысл, толкуют чертовы цензоры, а взмахнул рукой, как совершенно правильно читаете вы, и бросил в воду топорище. Тогда произошло два чуда сразу. Топор всплыл со дна на поверхность и сам себя насадил на топорище. А вот если бы этот человек пожелал вознестись на небо на огненной колеснице по примеру Илии, пожелал, чтобы потомство его так же умножилось, как потомство Авраама, пожелал быть сильным, как Самсон, красивым, как Авессалом, — вымолил бы он это? Неизвестно.

По поводу умеренных желаний, сопряженных с топорами (скажите, когда вам захочется выпить), я вам расскажу один из апологов мудрого Эзопа Французского, сиречь Фригийского и Троянского, как утверждает Максим Плануд, от какового народа, согласно летописцам, наибольшего доверия заслуживающим, и произошли доблестные французы{578}. Элиан полагает, что Эзоп был фракиец, Агафий{579} вслед за Геродотом утверждает, что он был с острова Самоса, мне же это совершенно безразлично.

В его времена жил-был один бедный поселянин родом из Граво, по имени Шулятрис, дровосек и дровокол, и в этой своей низкой доле едва-едва сводил концы с концами. Как-то раз потерял он где-то на просеке свой топор. Кто же из-за этого досадовал и тужил? Кто же, как не он сам, ибо от топора зависело его благосостояние и вся его жизнь, благодаря топору его ценили и уважали все богатые дровяники, а без топора ему оставалось только умереть с голоду. И вот шесть дней спустя, повстречав его без топора, смерть чуть было не срезала его своею косою и не выкосила из этого мира.

В подобной крайности он, возведя очи к небу, преклонив колена, обнажив голову, воздев руки и расставив пальцы, стал кричать, просить, молить, взывать к Юпитеру и обратился к нему с весьма складною речью (вы же знаете, что красноречие изобрела нужда), в виде припева после каждого прошения велегласно и неустанно возглашая: «Топор! Топор! Ничего мне не надо, Юпитер, только топор, который я потерял на просеке, или же несколько денье на покупку другого! Увы! Бедный мой топор!» Юпитер в это время держал совет по поводу каких-то срочных дел и как раз в эту минуту излагал свое мнение не то старухе Кибеле, не то юному лучезарному Фебу. Громкие пени Шулятриса, к великому ужасу богов, собравшихся на совещание, достигли их слуха.

— Что за черт! — воскликнул Юпитер. — Кто это так дико вопит там, внизу? Клянусь Стиксом, ведь мы все время были заняты и в настоящую минуту тоже заняты сложными и важными делами! Мы прекратили распрю между пресвитером Иоанном, царем персидским, и султаном Сулейманом, императором константинопольским. Мы утишили брань меж татарами и московитами. Мы удовлетворили прошение шерифа мароккского{580}. Мы снизошли к верноподданническим чувствам Голгота Раи{581}. Мы рассмотрели дело Пармы, равно как и Магдебурга, Мирандолы и Африки (так этот город на Средиземном море называют смертные, мы же называем его Афродисий). Триполис по собственной оплошности перешел в другие руки. Участь его решена. А тут еще блудные сыны — гасконцы просят возвратить им колокола{582}. А там саксонцы, ганзейцы, остготы и германцы — народ, некогда непобедимый, а теперь aberkeids[308] порабощенный маленьким скрюченным человечком{583}. Они взывают к нам об отмщении, о помощи и о восстановлении прежнего их благоденствия и старинных свобод. Но вот что нам делать с Галаном и Рамусом{584}, которые при поддержке своих подручных, единомышленников и присных сбивают с панталыку всю Парижскую академию? Я нахожусь в крайнем замешательстве. До сих пор еще не решил, на чью сторону стать. Оба представляются мне добрыми собутыльниками и добрыми блудниками. У одного из них есть экю с изображением солнца, блестящие и полновесные, другой только хотел бы их иметь. Один из них кое-что знает, и другой не совсем невежда. Один любит состоятельных людей, другой состоятельными людьми любим. Один из них — хитрая и пронырливая лиса, другой черт знает что говорит и пишет про древних философов и риторов и лает на них аки пес. Какого ты на сей предмет мнения, продлинновенноудый Приап? Я много раз убеждался, что советы твои и суждения мудры и здравы et habet tua mentula mentem.

— Царь Юпитер! — совлекши с себя капюшон, подняв кверху красное, пышущее здоровьем лицо и вперив в Юпитера самоуверенный взгляд, молвил Приап. — Коль скоро вы одного сравниваете с лающим псом, а другого — с хитрющей лисой, то я прихожу к заключению, что, дабы вам более не гневаться и не сокрушаться, с ними надлежит поступить так же точно, как некогда поступлено было со псом и с лисой.

— Как? Когда? — спросил Юпитер. — Кто они такие были? Где это происходило?

— Эх, и память же у меня! — воскликнул Приап. — Досточтимый отец Бахус, — вон он, багроволицый, — чтобы отомстить фивянам, сотворил волшебную лису, и как она только ни шкодила и ни бедокурила, а животные ее все-таки не трогали и не обижали. Доблестный же Вулкан соорудил из монезийской меди{585} пса, и выдул он его живого и одушевленного. Отдал он его вам; вы его отдали вашей милашке — Европе. Европа отдала его Миносу, Минос — Прокриде{586}; наконец, Прокрида отдала его Кефалу. Пес также был волшебный и, подобно теперешним судейским, хватал всех живых без разбору, никто от него не ускользал. Случилось, однако ж, так, что лиса и пес встретились. Что им было делать? Пес, по предопределению судьбы, должен был схватить лису; лиса, по предопределению ее судьбы, не должна была быть схвачена.

Сей случай был представлен на ваше благоусмотрение. Вы объявили, что не желаете противостоять судьбам. Судьбы же были противоречивы. Истинное разрешение этих двух противоречий, не разрешимых по существу своему, не могло быть найдено и достигнуто. Вас даже в пот ударило. Из вашего пота, капавшего на землю, выросла капуста. Почтенное собрание, не придя ни к какому определенному решению, находилось в крайнем волнении, и по сему обстоятельству на этом совещании было выпито семьдесят восемь с лишним бюссаров нектара. В конце концов, по моему предложению, вы обратили и пса и лису в камни, и тут-то вы воспрянули духом, и тут-то весь великий Олимп объявил, что не хочет больше пить. Случилось же это в год дряблых яичек, близ Тевмесса, между Фивами и Халкидой.

На основании этого я предлагаю обратить в камень и этих пса и лису. Такая метаморфоза вполне подходит к случаю. И того и другого зовут Петр{587}. И вот по лимузинской пословице: для печного устья три камня нужно, присоедините-ка вы их к Петру Краеугольному, которого сами же вы и по той же причине обратили в камень{588}. Велите поставить эти три мертвых камня в виде равностороннего треугольника в главном парижском соборе или же в ограде перед порталом и дать им такую работу: пусть-ка они, словно в игре в «фук», тушат носом зажженные сальные и восковые, большие и малые свечи, факелы и светильники, а то при жизни они, пакостники, разжигали огонь смуты, коварства, всяких поганых сект, разжигали зависть среди бездельников-школяров. Вы этих мелких, паршивых себялюбцев не казните, а лучше на веки вечные осрамите. Я кончил.

— Я вижу, милый мессер Приап, вы им покровительствуете, — сказал Юпитер. — Вы далеко не ко всем столь снисходительны. Раз они так стремились увековечить имена свои и память, то, разумеется, для них гораздо лучше быть обращенными в твердомраморные камни, нежели в прах и тлен. А теперь оглянитесь и окиньте взором Тирренское море и окрестности Апеннин, — видите, какие трагедии разыгрались там по вине пастофоров? Буря эта еще некоторое время продлится, потом утихнет, но не так скоро. Развлечений там для нас будет довольно. Да только вот беда: молний-то у нас с вами кот наплакал, оттого что вы, мои собоги, пожалованный мною запас израсходовали на Новую Антиохию для пустой забавы. Затем, на вас глядя, сорванцы, которые вызвались защищать крепость Динденарию, растранжирили боевые припасы на стрельбу по воробьям; враг подступил, а защищаться-то и нечем, и они не нашли ничего лучшего, как сдать крепость и самим сдаться неприятелю, меж тем как неприятель в бессильной ярости чуть было с позором не снял осаду, и помышлял он в ту пору лишь о том, как бы унести ноги. Распорядитесь же, сын мой Вулкан, разбудите спящих ваших циклопов: Астерона, Бронта, Арга, Полифема, Стерона и Пиракмона, засадите их за работу и дайте им кутнуть хорошенько. Бомбардирам вина не жалеть. Ну, а сейчас займемся этим крикуном, что орет внизу. Меркурий! Спросите, кто это, и узнайте, что ему нужно.

Меркурий приотворил небесную опускную дверцу, через которую боги обыкновенно слушают, о чем говорят на земле, и которая очень напоминает корабельный люк (Икаромениппу, впрочем, она казалась похожей на отверстие колодца), и, удостоверившись, что это Шулятрис просит найти топор, потерянный им на просеке, доложил о том совету богов.

— Этого еще недоставало! — вскричал Юпитер. — Только нам и дела, что разыскивать потерянные топоры! А все-таки топор-то ему найти нужно. Это начертано в книге судеб — понимаете? — так же как предопределена участь герцогства Миланского{589}. В самом деле, топор для дровосека — такое же сокровище и такая же ценность, как для короля его королевство. Так, так, найти ему топор! Без всяких разговоров. А теперь решим тяжбу ландерусского духовенства с кротовнёй. На чем бишь мы остановились?

Приап в это время грелся у камина. Выслушав донесение Меркурия, он с превеликою учтивостью и похвальною благопристойностью заговорил:

— Царь Юпитер! В бытность мою, по вашему именному указу, хранителем садов{590} на земле, которые вы отвели мне в удел, обнаружил, что слово просека имеет двоякий смысл. Оно означает прорубленную в лесной чащобе узкую делянку. Еще оно означает (по крайности, означало в былые времена) бабеночку в соку, на которую частенько гоппрыгскокают. Можете себе представить: все ребята называли своих милок — моя просечка. Ибо этим самым топором (тут Приап выставил свой девятипядевый топорище) они столь свирепо и столь отважно врубались бабенкам в их прогалины, что те впоследствии отрешились от страха, свойственного женскому полу: топоры уж потом ничто не задерживало, и они из подчревной области бултых прямо в самые пятки. И помнится мне (а ведь воспоминаний у меня полна мошонка, то бишь полон мешок), в день Тубилустрия, на майских празднествах в честь доброго нашего Вулкана, я слышал, как, рассевшись на клумбе, Жокин де Пре, Оккегем, Гобрехт, Агрикола, Брюмель, Камлен, Вигорис, де ла Фаж, Брюйе, Приори, Сеген де ла Рю, Миди, Мулю, Мутон, Гасконь, Луазе, Компер, Пене, Февен, Рузе, Ришарфор, Росселло, Консильон, Констанцио Фести и Жаке Берхем стройно распевали:

Когда Тибо ложился спать,
Перевенчавшись с молодою,
Он молот прихватил в кровать,
Но тут же спрошен был женою:
— Зачем вы встали предо мною,
Кувалдой этой потрясая?
— Чтоб расклинять вас, просекая.
— Мой друг, не нужен ваш припас.
Не им, а задом ударяя,
Вгоняет Жан свой шип в мой паз *.

Девять олимпиад и один високосный год спустя (воспоминаний у меня хватит на целую мошонку, то бишь на целый мешок, — вечно я путаю и перевираю эти два слова) я слышал, как Адриан Вилларт, Гомберт, Жанкен, Аркадельт, Клоден, Сертон, Маншикур, Оксерр, Вилье, Сандрен, Сойе, Эден, Моралес, Пасеро, Май, Майар, Жакотен, Эртер, Верделот, Карпентра, Леритье, Кадеак, Дубле, Вермон, Бутелье, Люпи, Панье, Мийе, дю Молен, Алер, Маро, Морпен, Жандр и другие веселые музыканты в укромном садике, под густолиственной сенью, за крепостным валом из фляг, окороков, пирогов и перепелок, вымоченных в вине, премило пели:

Раз топору потребно топорище,
Как пьянице нужна бутыль большая,
Как животу необходима пища, —
Встань топором, и расклиню тебя я *,

Так вот, не худо бы дознаться, на какой именно просеке потерял свой топор крикун Шулятрис.

При этих словах почтенные боги и богини покатились со смеху, только гул пошел по всему небосводу. Даже хромоногий Вулкан и тот, чтобы позабавить свою подружку, несколько раз ловко подпрыгнул.

— Вот что, — обратился Юпитер к Меркурию, — спуститесь немедля вниз и бросьте к ногам Шулятриса три топора: один — его собственный, другой — чистого золота, а третий — чистого серебра, все три — величины одинаковой. Предложите их ему на выбор, и если он возьмет свой и тем удовольствуется, дайте ему и другие два. Буде же он возьмет не свой топор, отсеките ему голову его собственным. И впредь поступайте так со всеми терятелями топоров.

Тут Юпитер повертел головой, как обезьяна, глотающая пилюли, а затем скорчил такую страшную рожу, что весь великий Олимп содрогнулся.

Меркурий как был, в остроконечной шапочке, в шлеме, с крылышками на пятках и с кадуцеем, через небесную опускную дверцу проник в воздушное пространство, пересек его, легко опустился на землю, бросил к ногам Шулятриса три топора и сказал:

— Ну, довольно тебе кричать! Юпитер внял твоим мольбам. Погляди, какой из этих трех топоров твой, и бери его себе.

Шулятрис поднял золотой топор, осмотрел его, удостоверился, какой он тяжелый, и сказал Меркурию:

— Чтоб мне пусто было, топор не мой! Не надо мне его. То же самое проделал он со вторым топором и сказал:

— И это не мой. Получайте обратно.

Потом взял топор с деревянным топорищем, нашел на самом кончике свою метку, весь задрожал от радости, точно лиса, которой попались заблудившиеся куры, и, ухмыльнувшись, сказал: — Пропади я пропадом, если это не мой топор! Коли вы мне его отдадите, я вам в иды мая (то есть пятнадцатого числа) принесу большущий горшок земляники. — Добрый человек! — сказал Меркурий. — Вот тебе твой топор, бери его. А за то, что ты, выбирая топор, выказал умеренность желаний, я тебе, во исполнение воли Юпитера, отдаю и два других топора. Это целое богатство. Смотри только, оставайся честным человеком.

Шулятрис вежливо поблагодарил Меркурия, попросил передать поклон великому Юпитеру, привязал старый свой топор к ремню сзади, как у дозорного на вышке, а два других, потяжелее, взвалил на плечо. И тут он с самым независимым видом зашагал по родным местам, весело подмигивая землякам своим и соседям и обращаясь к ним с присловьицем Патлена: «А ну, что это у меня?»{591} На другой день он надел белую холщовую рубаху, взвалил на спину два драгоценных топора и отправился в Шинон, город знаменитый, город достославный, город старинный, одним словом — первый в мире, по заключению и уверению ученейших из масоретов. В Шиноне ему уплатили за серебряный топор новенькими тестонами и другой серебряной монетой, а за топор золотой — новенькими салю, новенькими «длинношерстыми баранами», новенькими риддами, новенькими руайо и новенькими экю с солнцем. На вырученные деньги он накупил мыз, имений, хуторов, деревенских домиков и домишек, усадеб, лугов, виноградников, лесов, пахотной земли, пастбищ, прудов, мельниц, садов, ивняку, быков, коров, овец, баранов, коз, свиней, хряков, ослов, лошадей, кур, петухов, каплунов, цыплят, гусынь, гусаков, уток, селезней и прочей домашней птицы. И в короткий срок сделался первым богачом во всей округе, еще богаче хромого Молеврие{592}.

Односельчане, всякие там лесовики и Жаки Простаки, узнав о Шулятрисовой счастливой находке, пришли в изумление, и жалость и сочувствие, которые вызывал у них прежде бедняга Шулятрис, сменились в их душе завистью к великому его и неслыханному богатству. Забегали они тут, зашмыгали, стали выведывать да выпытывать, каким способом, в каком месте, в какой день, в какой час, как именно и по какому поводу досталось ему такое огромное богатство. Им объяснили, что досталось оно Шулятрису того ради, что потерял он свой топор.

— Эге-ге! — сказали они. — Выходит, и мы как потеряем топор, так и разбогатеем? Средство простое, да и дешевое. Стало быть, таково сейчас произволение небес, расположение светил и аспект планет, что стоит кому-нибудь потерять топор — и он уже богач? Хе-хе-хе! Воля ваша, топорики, а мы уж вас потеряем, вот как бог свят!

И тут все они порастеряли свои топоры. Ни одного человека с топором! Кто сбережет свой топор, тот, черт его побери, человек недобрый! По случаю пропажи топоров во всем околотке не было больше срублено и расколото ни единого дерева.

Далее в Эзоповой притче говорится, что иные мелкотравчатые дворянчики, продавшие Шулятрису лужок и мельничку, чтобы было на что покрасоваться на смотрах, узнав, каким путем и способом досталось ему богатство, продали шпаги, с тем чтобы купить топоры, а потом потерять их, как потеряли крестьяне, и через эту потерю приобрести горы золота и серебра. Можно было подумать, что это бедные паломники здесь что-то продают, там у кого-то перехватывают — лишь бы купить как можно больше индульгенций у новоиспеченного папы. А что крику, что жалоб, что просьб, и все взывают к Юпитеру:

— Юпитер! Мой топор, мой топор! Где ж мой топор? Да где ж он, мой топор? Ах, ах! Ох, ох! Юпитер! Топор мой, топор!

Воздух кругом дрожал от стонов и воплей терятелей топоров.

Меркурий не замедлил принести им топоры и каждому предложил на выбор: один — его собственный, другой — золотой, а третий — серебряный. Все выбирали золотой и воссылали благодарения всемилостивейшему Юпитеру, но в это самое мгновение, когда они наклонялись и нагибались, чтобы поднять его, Меркурий, согласно указу Юпитера, сек им головы. Таким образом, количество отсеченных голов равнялось и соответствовало количеству потерянных топоров. Вот как обстояло дело. Вот как бывают вознаграждены те, что и в желаниях своих, и в выборе выказывают умеренность.

Берите пример с этого дровосека вы, захолустные оборванцы, уверяющие, что и за десять тысяч франков ренты вы не расстанетесь со своими желаниями, и чтоб я больше не слыхал от вас таких наглых речей: «Эх, послал бы мне сейчас господь сто семьдесят восемь миллионов золотом! То-то бы я обрадовался!» А, чтоб вам отморозить пятки! Что же тогда остается желать королю, императору, папе?

Вы по собственному опыту должны бы, кажется, знать, что за такого рода желания вам ниспосылается лишь короста да оспа, в кошелек же — ни ломаного гроша. И такое же точно воздаяние получили те два проходимца, что размечтались на парижский лад: один из них выразил желание, чтобы у него было столько полновесных экю с изображением солнца, сколько в Париже было всего израсходовано, продано и куплено с той самой поры, когда город только-только еще закладывался, и по сей день, да чтоб непременно по самому высокому курсу и номиналу, какой только был за все эти годы. Придет же в голову ни с того ни с сего этакая блажь! Ишь как занесся, эк куда хватил! Можно подумать, что с жиру бесится. Другой пожелал завалить весь Собор Парижской богоматери, от плит и до самого верхнего свода, острыми иголками, а чтоб у него было столько экю с солнцем, сколько могло бы поместиться в стольких мешках, сколько можно было бы нашить всеми этими иголками, пока они не придут в негодность и не затупятся. Ну и желание! Как вам это понравится? Что же из всего этого вышло? Вечером того же дня у обоих открылись язвы на ногах,

лихорадки на губах,

нарывчики на руках,

ломота в грудях,

зады — все в чирьях, и хоть бы маковая росинка во рту!

Итак, да будут желания ваши умеренны, и умеренность вас отблагодарит, особливо ежели будете не ленивы, а трудолюбивы. «То правда, — скажете вы, — но богу так же просто было бы послать мне семьдесят восемь тысяч, как и тринадцатую часть полушки. Ведь он же всемогущ! Для него что миллион золотом, что обол — все едино». Ай-ай-ай! Кто же это вас, бедные люди, научил так рассуждать и толковать о могуществе бога и о его предопределении? Тише! Тсс! Тсс! Тсс! Смиритесь пред его священным ликом и сознайте свое несовершенство.

На этом-то, подагрики, и основываются мои надежды, и я твердо верю, что, если господь бог захочет, он пошлет вам здоровья, но только, кроме здоровья, вы у него ничего сейчас не просите. Подождите еще немного, еще только на полунции терпения! Вы не смотрите на генуэзцев, которые прямо с утра, у себя в кабинетах, в конторах, все заранее обсудив, обдумав и решив касательно того или тех, кого они сегодня собираются одурачить, околпачить, провести и оплести, выходят потом из дому и, здороваясь друг с другом, говорят: «Sanita ct guadain, messer!»{593} Им мало только здоровья, они еще желают друг другу наживы, богатств Гаденя{594}. И частенько при этом теряют и то и другое. Итак, на доброе здоровье, откашляйтесь хорошенько, выпейте за троих, насторожите, коли есть охота, уши, и вы услышите чудеса о доблестном и добром Пантагрюэле.

Глава I.
О том, как Пантагрюэль вышел в море, дабы посетить оракул Божественной Бакбук {595}

В июне месяце, в праздник Весталок, в тот самый день, когда Брут завоевал Испанию и покорил испанцев и когда скупец Красс был побежден и разгромлен парфянами, Пантагрюэль, простившись с дорогим отцом своим Гаргантюа, который, следуя похвальному обычаю первых веков христианства, помолился о благополучном путешествии сына со всею его свитою, вышел из Таласской гавани в сопровождении Панурга, брата Жана Зубодробителя, Эпистемона, Гимнаста, Эвсфена, Ризотома, Карпалима и других своих слуг и домочадцев, а равно и Ксеномана, великого следопыта и любителя опасных путешествий, явившегося по распоряжению Панурга за несколько дней до отплытия. Ксеноман, движимый вполне понятными и благородными побуждениями, начертил на морской карте мира, которая была у Гаргантюа, тот путь, коим они намеревались следовать к оракулу Божественной Бутылки Бакбук.

Число кораблей я вам уже приводил в третьей книге; их сопровождало равное число трирем, раубардж{596}, галлионов и либурн{597}, хорошо оснащенных, проконопаченных и снабженных всем необходимым, — в частности, пантагрюэлиона они взяли с собой предостаточно. Все офицеры, толмачи, лоцманы, капитаны, кормчие, юнги, гребцы и матросы собрались на борту «Таламеги». Так назывался самый большой и самый главный Пантагрюэлев корабль, на корме которого вместо флага красовалась большая и вместительная бутыль наполовину из гладкого полированного серебра, наполовину из золота с алого цвета эмалью, из чего должно было явствовать, что сочетание белого цвета с алым — это эмблема наших благородных путешественников и что направляются они к Бутылке послушать ее прорицание.

На корме второго судна был поднят старинный фонарь, искусно сделанный из прозрачного камня и указывавший на то, что им надлежит пройти Фонарию.

На корме третьего был выставлен красивый и емкий фарфоровый кубок.

На корме четвертого — золотой кувшин с двумя ручками, похожий на античную урну.

На корме пятого — великолепный жбан, усыпанный меленькими изумрудами.

На корме шестого — кружка, из каких пьют монахи; сделана она была из сплава четырех металлов.

На корме седьмого — воронка черного дерева с золотой инкрустацией.

На корме восьмого — драгоценный золотой бокал дамасской чеканки.

На корме девятого — ваза высокопробного золота, прокаленного на огне.

На корме десятого — чаша из душистого райского дерева, иначе называемого «алоэ», в персидской работы оправе из кипрского золота.

На корме одиннадцатого — золотая, с мозаикой, корзина для винограда.

На корме двенадцатого — бочонок матового золота с украшениями из крупного индийского жемчуга.

Таким образом, всякий, как бы он ни был печален, разгневан, озабочен, уныл, будь то сам плаксивый Гераклит, не мог бы не возликовать, не улыбнуться широкой улыбкой при виде доблестной флотилии с такими отличительными знаками, не сказать, что мореходы — все до одного — бражники и люди добропорядочные, и не предречь с полной уверенностью, что их путешествие в оба конца будет веселое и вполне благополучное.

Итак, на «Таламеге» собрались все. Пантагрюэль произнес краткое, исполненное благочестия наставление, подкрепленное ссылками на Священное писание, имеющими касательство к мореплаванию, после чего была громко и внятно прочтена молитва, слова которой слышали и уловили все жители Талассы, высыпавшие на мол посмотреть, как будет происходить посадка.

После молитвы все стройно пропели псалом царя Давида, начинающийся так: Когда вышел Израиль из Египта… Затем на палубе были расставлены столы и незамедлительно принесена еда. Таласцы подпевали отъезжающим, когда те пели псалом, а теперь они велели принести из дому как можно больше съестного и напитков. Все они выпили за мореходов. Мореходы выпили за них. Вот почему никто из всей флотилии во все продолжение пути не болел морской болезнью, не маялся желудком и не жаловался на головную боль, а между тем им бы так легко не избежать этих неприятностей, если бы они перед отплытием несколько дней подряд пили морскую воду, все равно — чистую или же смешанную с вином, ели бы айву, сосали лимонную корку, потягивали кисло-сладкий гранатовый сок, соблюдали долгую диету, обложили себе живот бумагой или выполнили еще какой-нибудь из тех советов, которые обыкновенно даются глупыми лекарями всем пускающимся в плавание.

После многократных возлияний все наконец разошлись по своим кораблям и в добрый час подставили паруса восточному греческому ветру, по которому старший лоцман Жаме Брейе наметил путь и поставил стрелки всех буссолей. Он и Ксеноман сошлись на том, что коль скоро оракул Божественной Бак-бук находится близ Катая, в Верхней Индии, то им не годится обычный путь португальцев, которые, пройдя жаркий пояс, Мыс Доброй Надежды и южную оконечность Африки за экватором, теряют из виду Северный полюс и делают огромный крюк; лучше-де возможно ближе держаться параллели Индии и обогнуть Северный полюс с запада — с тем чтобы, описывая дугу вокруг означенного полюса, находиться на высоте Олонской гавани, но ближе ни в коем случае не подходить, чтобы не очутиться в Ледовитом море и там не застрять. И вот если они будут, мол, строго придерживаться этого обходного пути вдоль одной и той же параллели, то полюс окажется у них с правой руки, к востоку, меж тем как при выходе в море он был. у них с левой. Надобно заметить, что путь был выбран на редкость счастливо{598}.

Б самом деле, не потерпев крушений, не испытав бедствий и без всяких потерь, при безоблачном небе, за исключением одного дня, когда они стояли у Острова макреонов, они прибыли в Верхнюю Индию через три с лишним месяца, португальцы же совершают этот путь в три года и терпят притом бедствия неисчислимые и подвергаются испытаниям бесконечным. Я осмеливаюсь утверждать, что именно этим удачным путем следовали индийцы, которые направлялись в Германию и были потом с честью приняты королем шведским, — еще тогда проконсулом в Галлии был Квинт Метелл Целер, как о том свидетельствуют Корнелий Непот и Помпоний Мела, а вслед за ними и Плиний.

Глава II.
О том, как Пантагрюэль накупил на острове Медамоти{599} множество превосходных вещей

Ни в тот день, ни на другой, ни на третий они не видели суши и не заметили ничего нового, ибо этот путь был им уже знаком. На четвертый день глазам их открылся остров под названием Медамоти, коему придавало особую привлекательность и живописность великое множество маяков и высоких мраморных башен, украшавших всю его береговую линию, такую же протяженную, как береговая линия Канады.

Пантагрюэль осведомился, кто же этим островом правит, и ему ответили, что правит им король Филофан{600}, на ту пору бывший в отсутствии по случаю бракосочетания своего брата Филотеамона{601} с инфантою королевства Энгис{602}. Тогда Пантагрюэль сошел на пристань и, меж тем как шлюпки грузились пресной водой, занялся рассматриванием картин, зверей, рыб, птиц и всяких экзотических и чужеземных товаров, коими торговали на набережной и на пристани. Это был третий день шумной и многолюдной местной ярмарки, на которую ежегодно съезжались все самые богатые и именитые купцы Африки и Азии.

Брат Жан приобрел на этой ярмарке две редкостные и дорогие картины: на одной из них был весьма живо изображен человек, проигравший дело в суде, а другая представляла собой портрет слуги, который ищет хозяина, причем и проигравший и слуга были изображены во всем их своеобразии, резко означавшемся в их движениях, манере держать себя, наружности, ухватках, чертах и выражении лица, — задумал же и написал эти две картины мэтр Шарль Шармуа, придворный живописец короля Мегиста{603}; брат Жан, однако ж, заговорил продавцам зубы и так ничего и не заплатил.

Панург купил большое полотно: то была копия с вышивки, на которой в давно прошедшие времена Филомела изобразила и представила сестре своей Прокне, как зять Терей лишил ее невинности и, дабы преступление его не раскрылось, отрезал ей язык. Клянусь концом этого негодяя, работа была на диво тонкая. Пожалуйста, не думайте, что это изображение мужчины, насилующего девушку. Это было бы очень неумно и очень грубо. Картина была совсем иного толка и далеко не так прямолинейна. Вы можете видеть ее в Телеме, — как войдешь в верхнюю галерею, сейчас же налево.

Эпистемон также купил картину — на ней были весьма живо представлены идеи Платона и атомы Эпикура. Ризотом купил еще одну, на которой была написана нимфа Эхо в подлинном ее виде.

Пантагрюэль попросил Гимнаста купить жизнь и подвиги Ахилла, изображенные на семидесяти восьми коврах, длиною каждый в четыре туазы, а шириной в три, вытканных из фригийского шелка и расшитых золотом и серебром. Первоначально шло бракосочетание Пелея и Фетиды, затем рождение Ахилла, его юность, как ее описал Стаций Папиний, деяния его и ратные подвиги, воспетые Гомером, его смерть и погребение, как их описали Овидий и Квинт Калабрийский, кончалось же все появлением его тени и закланием Поликсены, как это описано у Еврипида.

Сверх того, Гимнаст купил для Пантагрюэля трех красивых молодых единорогов: темно-рыжего самца и двух серых в яблоках самок. И еще он купил у скифа из области гелонов одного таранда{604}.

Таранд — животное величиной с молодого быка; голова у него напоминает оленью, разве лишь немножко больше, с великолепными ветвистыми рогами, копыта раздвоенные, шерсть длинная, как у большого медведя, кожа чуть мягче той, что идет на панцири. Гелонец уверял, что поймать таранда не так-то просто, ибо он меняет окраску в зависимости от местности, где он живет и пасется: он принимает окраску травы, деревьев, кустарника, цветов, пастбищ, скал, вообще всего, к чему бы он ни приблизился. Это придает ему сходство с морским полипом, с тоями, индийскими ликаонами{605}, с хамелеоном, который представляет собой настолько любопытный вид ящерицы, что Демокрит посвятил ему целую книгу, где описал его наружный вид, устройство внутренних органов, а также чудодейственные свойства его и особенности. Да я и сам видел, как таранд меняет цвет, не только приближаясь к окрашенным предметам, но и самопроизвольно, под действием страха и других сильных чувств. Я видел, как он приметно для глаза зеленел на зеленом ковре, как потом, некоторое время на нем посидев, становился то желтым, то голубым, то бурым, то лиловым — точь-в-точь как гребень индюка, меняющий свой цвет в зависимости от того, что индюк ощущает. Особенно поразило нас в таранде, что не только морда его и кожа, но и вся его шерсть принимала окраску ближайших к нему предметов. Возле Панурга в серой тоге и он становился серым; возле Пантагрюэля в алой мантии шерсть и кожа у него краснели; возле лоцмана, который был одет, как жрецы Анубиса в Египте, шерсть его казалась белоснежной, — должно заметить, что два последних цвета хамелеону не сродны. Когда таранд не испытывает страха и ничем не встревожен, он сохраняет естественную свою окраску и цветом шерсти напоминает менских ослов.

Глава III.
О том, как Пантагрюэлю доставили письмо от его отца Гаргантюа, и о необычайном способе получать скорые вести из чужедальних стран

Пантагрюэль был все еще занят покупкою диковинных зверей, когда на молу грянуло шесть пушечных выстрелов, после чего со всех кораблей послышались громкие, восторженные крики. Повернувшись лицом к гавани, он увидел быстроходное судно отца своего Гаргантюа, которое было названо «Хелидон»{606}, оттого что на его корме находилась «морская ласточка», изваянная из коринфской бронзы. «Морская ласточка» — это рыба величиной с луарского кармуса, очень мясистая, лишенная чешуи, наделенная длинными и широкими перепончатыми, как у летучих мышей, крыльями, благодаря которым она быстрее стрелы пролетает над водой расстояние в одну туазу, чему я сам неоднократно бывал свидетелем. В Марселе ее называют «ландоль». Так вот, корабль этот был легок, как ласточка, и при взгляде на него казалось, будто он не плывет, а летит над морем. На борту его находился стольник Гаргантюа Маликорн, которого тот послал нарочным узнать о течении дел и состоянии здоровья своего сына, доброго Пантагрюэля, и отвезти ему письмо.

Ответив на поклон Маликорна и ласково его обняв, Пантагрюэль, прежде чем вскрыть письмо, первым делом спросил:

— С вами ли небесный вестник «гозал»{607}?

— Да, — отвечал Маликорн, — вот тут, в этой корзиночке. То была голубка из голубятни Гаргантюа, — ее отняли от птенцов в последнюю минуту, когда быстроходное судно должно было отчалить. Если бы с Пантагрюэлем случилось несчастье, пришлось бы к ее лапкам привязать черную ленту, но так как все складывалось для него удачно и благоприятно, то он вынул ее из корзины, привязал к ее лапкам белую шелковую ленточку и, даром времени не теряя, тот же час пустил на волю. Голубка, с невиданной быстротой рассекая воздух, мгновенно скрылась из виду, — вы же знаете, что никто так быстро не летает, как голубка, когда она должна высиживать яйца или же когда у нее птенцы, вследствие заложенного в ней самою природою упорного стремления беречь и стеречь своих голубят. И вот, меньше чем за два часа, она пересекла по воздуху огромное пространство, меж тем как быстроходное судно, двигаясь с наивысшею скоростью, при попутном ветре и с помощью весел и парусов, преодолело то же самое расстояние за три дня и три ночи. Люди видели, как она влетела в голубятню, к своим птенчикам, и славный Гаргантюа, узнав, что на ней белая лента и что сын его, следственно, в добром здоровье, успокоился и повеселел.

Этим средством доблестные Гаргантюа и Пантагрюэль пользовались всякий раз, когда им не терпелось узнать о чем-либо сильно их волнующем или всею душою чаемом, будь то исход сражения, морского или же сухопутного, взятие или оборона какой-либо крепости, умиротворение каких-либо чреватых важными последствиями распрей, благополучные или неблагополучные роды у какой-нибудь королевы или же знатной дамы, кончина или выздоровление занемогших друзей и союзников и тому подобное. Они брали гозала и отдавали распоряжение гонцам передавать его из рук в руки до того самого места, откуда они ожидали вестей. Гозал, пролетев за один час большее расстояние, нежели тридцать гонцов, сменяющих друг друга, за один день, возвращался, в зависимости от события и происшествия, с черной или же с белой лентой и выводил их из неведения. Так выгадывалось и выигрывалось время. И вы можете мне поверить: на их деревенских голубятнях голубки высиживали яйца и выращивали птенцов во всякую пору, чего, впрочем, на птичнике с помощью селитры и священного растения вербены достигнуть легко.

Выпустив гозала, Пантагрюэль прочитал послание отца своего Гаргантюа, заключало же оно в себе следующее:

«Дражайший сын! Естественная привязанность отца к любимому сыну чрезвычайно во мне усилилась, чем ты обязан особым качествам, которые в тебе заложил божественный промысл, и теперь, после твоего отъезда, одна-единственная дума не оставляет меня, и в сердце моем гнездится одна лишь порожденная страхом забота: уж не стряслось ли с вами при выходе в море какой беды или напасти, — ты же знаешь, что к любви глубокой и искренней всегда примешивается опасение. А так как, по Господу, начало чего-либо — это уже половина всего, и, по известной пословице, что посеешь, то и пожнешь, я, чтобы отделаться от мрачных мыслей, отправил нарочным Маликорна с целью получить от него достоверные сведения о том, как прошли для тебя первые дни твоего путешествия, ибо если оно началось благополучно, именно так, как я тебе желал, то мне легко будет предугадать, предсказать и решить, как пойдет дело дальше.

Я раздобыл несколько веселых книг — пересылаю их тебе с подателем сего письма. Прочти их, когда тебе захочется отдохнуть от усердных твоих занятий. Податель сего подробно расскажет тебе все новости нашего двора. Благословение предвечного да будет над тобой. Поклонись Панургу, брату Жану, Эпистемону, Ксеноману, Гимнасту и другим твоим слугам, а моим добрым друзьям.

Твой отец и друг

Гаргантюа.

Писано в отчем твоем доме, июня 13 дня».

Глава IV.
О том, как Пантагрюэль написал отцу своему Гаргантюа и послал ему множество красивых и редкостных вещей

Прочитав вышеприведенное письмо, Пантагрюэль о многом побеседовал со стольником Маликорном и пробыл с ним так долго, что Панург наконец прервал его:

— Когда же вы выпьете? Когда же выпьем мы? Когда же выпьет господин стольник? Не довольно ли разговоров и не пора ли выпить?

— Справедливо, — заметил Пантагрюэль. — Велите накрыть на стол в ближайшем кабачке — вон в том, где вместо вывески над входом нарисован сатир на коне.

Затем Пантагрюэль написал Гаргантюа письмо, которое должно было послужить стольнику как бы оправдательным документом:

«Добрейший отец! Любые случайности сей временной жизни, коих мы не предугадываем и не опасаемся, вызывают более тяжкие и губительные потрясения животных наших сил (так что даже в иных случаях душа расстается с телом, хотя бы внезапно полученные вести были благоприятны и желанны), чем если бы мы их заранее предусмотрели и предвидели, а потому нежданный приезд стольника Вашего Маликорна взволновал меня и потряс, ибо не чаял я увидеть кого-либо из Ваших слуг и иметь о Вас весточку до самого конца нашего путешествия. И утешался я единственно тем, что светлые воспоминания об августейшем Вашем величестве, начертанные, вернее сказать высеченные и выгравированные в заднем желудочке моего мозга, во мне свежи, и я живо себе представляю своеобразный Ваш и простодушия исполненный облик.

Однако же, раз Вы меня своим благодеянием опередили, столь ласковое письмо мне послав и силы мои обловив новостями, сообщенными мне стольником Вашим, касательно здоровья Вашего и благополучия, а равно и всего Вашего королевского дома, я теперь уже вынужден к тому, что до сей поры исполнял доброхотно, а именно: во-первых, прославлять благословенного спасителя нашего, бесконечному милосердию которого мы обязаны тем, что столь долгий срок Вы проводите в добром здоровье; во-вторых, вечно благодарить Вас за ту горячую и нерушимую любовь, которую питаете Вы к своему послушному сыну и нерадивому слуге. В древние времена некий римлянин по имени Фурний сказал Цезарю Августу, который помиловал и простил его отца, участвовавшего в заговоре Антония: «Оказав мне это благодеяние, ты покрыл меня ныне позором, ибо я бессилен тебе за него отплатить, и суждено мне жить и умереть с клеймом неблагодарного». Вслед за ним и я могу сказать, что необычайная отеческая нежность Ваша ставит меня в печальную необходимость жить и умереть, так и не отблагодарив Вас. В оправдание себе я могу лишь сослаться на стоиков, которые усматривали в благодеянии три стороны: даяние, получение и вознаграждение; при этом они считали, что получивший отменно вознаградил давшего, если он охотно его благодеяние принял и память о нем сохранил на всю жизнь, и наоборот: тот получивший, который оказанное ему благодеяние презрел и забыл, есть самый неблагодарный человек на свете.

Итак, подавленный неисчислимыми обязательствами, проистекающими из безграничной доброты Вашей, и не в состоянии будучи хотя чем-либо Вас отблагодарить, я, по крайней мере, хочу заранее отвести от себя ложное обвинение в том, что память о Вас когда-либо у меня изгладится; напротив, язык мой не устанет признаваться и возвещать, что равновеликим благом воздать Вам — это мне не по силам и не в моих то возможностях.

Впрочем, я уповаю на милосердие и помощь создателя и надеюсь, что конец нашего странствия будет соответствовать началу и все мы возвратимся вспять в радости и в добром здравии. Я не стану посылать Вам с дороги комментарии и эфемериды{608}; когда же мы свидимся, Вы получите обо всем нашем плавании правдивый отчет.

Я здесь нашел скифского таранда, каковой являет собою животное необыкновенное, удивительное: он меняет окраску кожи своей и шерсти в зависимости от соседствующих с ним предметов. Вам он доставит удовольствие. Он смирный и неприхотливый, как барашек. Еще я Вам посылаю трех молодых единорогов, более ручных и домашних, чем котята. Я объяснил и рассказал стольнику, как с ними должно обходиться. Щипать траву на лугах они не могут — им мешает длинный на лбу рог. Они сами срывают с деревьев плоды, или же можно насыпать им плодов в особые кормушки, можно также кормить их из рук травою, колосьями, яблоками, грушами, ячменем, рожью, вообще всеми видами плодов и овощей. Я удивляюсь, почему древние писатели почитали их такими дикими, свирепыми, опасными и уверяли, что живыми никто их никогда не видал. Если угодно, подвергните их испытанию — и Вы удостоверитесь в обратном: таких добрых животных на всем свете не сыщешь, не должно лишь обманывать их и обижать.

Еще я Вам посылаю жизнь и деяния Ахилла, изображенные на превосходных, затейливо расшитых коврах. Обещаю Вам привезти все диковины, какие мне только встретятся и попадутся в мире животных, растений, птиц и камней во все продолжение нашего странствия, в чем также надеюсь на помощь господа бога, которому я непрестанно за Вас молюсь.

Писано на острове Медамоти, июня 15 дня. Панург, брат Жан, Эпистемон, Ксеноман, Гимнаст, Эвсфен, Ризотом и Карпалим почтительно целуют Вам руки и тысячу раз Вам кланяются.

Ваш покорный сын и слуга

Пантагрюэль».

Меж тем как Пантагрюэль писал вышеприведенное письмо, Маликорна чествовали, приветствовали и обнимали без конца. Невозможно описать, какой поднялся тут шум и как все наперебой стремились хоть чем-нибудь да его почтить. Написав письмо, Пантагрюэль попировал со стольником и подарил ему массивную золотую цепь стоимостью в восемьсот экю, в каждое седьмое звено которой были вделаны крупные брильянты, рубины, изумруды, жемчужины, всем же его морякам роздал по пятисот экю с изображением солнца. Отцу своему Гаргантюа он послал таранда под атласным, шитым золотом чепраком, ковры, на которых были вышиты жизнь и деяния Ахилла, и трех единорогов под попонами из золотой парчи. Наконец Маликорн отчалил от острова Медамоти, дабы возвратиться к Гаргантюа, Пантагрюэль же — дабы продолжать свой путь, и в открытом море он попросил Эпистемона почитать вслух привезенные стольником книги, каковые оказались столь веселыми и занимательными, что, если вы как следует попросите, я с удовольствием, подарю вам с них списки.

Глава V.
О том, как Пантагрюэль встретил корабль с путешественниками, возвращавшимися из страны Фонарии

На пятый день, уже начав мало-помалу огибать полюс и удаляться от линии равноденствия, мы завидели торговое судно: развернув паруса, оно шло к нам навстречу левым галсом. Все возвеселились духом, и мы и купцы: мы — оттого что жаждали вестей о море, они — оттого что жаждали вестей о суше. Сойдясь, мы узнали, что это французы, сентонжцы. Пантагрюэль с ними разговорился; оказалось, что идут они из Фонарии. Тут он и все его спутники еще пуще возликовали, стали расспрашивать, каков в Фонарии образ правления, каковы нравы тамошнею народа, и получили такие сведения, что в конце июля сего года там надлежит быть собору всех фонарей{609}, что если мы придем вовремя (а для нас это труда не составляло), то увидим прекрасное, почтенное и веселое общество фонарей, и что приготовления там идут самые широкие: видно, мол, там хотят вовсю пофонарствовать. Еще нас предуведомили, что когда мы будем проходить мимо великого королевства Гиборим{610}, то король Охабе{611}, того края правитель, встретит и примет нас с честью; и он, и его подданные говорят по-французски, на туреньском наречии.

Пока нам выкладывали все эти новости, Панург успел повздорить с тайбургским купцом по прозвищу Индюшонок. Поссорились же они вот из-за чего. Индюшонок, заметив, что Панург не носит гульфика, а что на шляпе у него очки, сказал своим спутникам:

— Вылитый рогоносец!

Панург благодаря очкам слышал еще лучше, чем прежде. Как скоро его слуха достигли эти слова, он живо обратился к купцу:

— Какой же я, к черту, рогоносец, когда я еще и не женат? А вот ты, смею думать, женат, судя по твоей не слишком располагающей физии.

— То правда, я женат, — подтвердил купец, — и не променяю свою жену на все очки Европы и на все окуляры Африки. Моя жена — самая пригожая, самая обходительная, самая честная и самая целомудренная женщина во всем Сентонже, не в обиду будь сказано другим. Я везу ей подарок: красивую, в одиннадцать дюймов длиной, веточку красного коралла. А тебе что от меня нужно? Чего ты ко мне лезешь? Кто ты таков? Откуда ты взялся? Отвечай, очкастый антихрист, отвечай, коли в бога веруешь!

— А я тебя спрашиваю, — молвил Панург: — что, если я, с согласия и соизволения всех стихий, уже распрынтрындрыкал эту твою распригожую, разобходительную, расчестную и расцеломудренную жену? А что, если тугой бог садов Приап, которого я держу на свободе, коль скоро он наотрез отказался от гульфика, как заскочит в нее, так уж потом, избави бог, и не выйдет и застрянет там навсегда, хоть зубами вытаскивай? Что ты тогда будешь делать? Так там и оставишь? Или зубками будешь тащить? Отвечай, Магомет бараний, черт бы тебя подрал!

— Вот я сейчас хвачу тебя шпагой по очкастым твоим ушам и заколю, как барана! — вскричал купец и с последним словом схватился за шпагу. Шпагу, однако, немыслимо было вытащить из ножен, — как вы знаете, в море всякое оружие легко покрывается ржавчиной вследствие влажности воздуха и насыщенности его азотом. Панург призвал на помощь Пантагрюэля. Брат Жан схватил свой недавно отточенный меч, и умереть бы тут купцу лютою смертью, когда бы судовладелец и все пассажиры не взмолились к Пантагрюэлю, чтобы он не допустил побоища. Итак, все раздоры были прекращены: Панург и купец протянули друг другу руку и в знак полного примирения с отменным удовольствием хлопнули винца.

Глава VI.
О том, как Панург после примирения стал торговать у Индюшонка одного из его баранов

После окончательного примирения Панург шепнул Эпистемону и брату Жану:

— Отойдите в сторонку: вас ожидает презабавное зрелище. Славно покачаемся на качелях, если только веревка не оборвется.

Затем он повернулся к купцу и снова осушил за его здоровье полный кубок доброго фонарского вина. Купец, отвечая любезностью на любезность, не преминул выпить за него. После этого Панург обратился к нему с покорной просьбой сделать такое одолжение — продать ему одного барана. Купец же на это ответил так:

— Те-те-те, дружочек, соседушка, ловко же вы поддеваете на удочку бедных людей! Какой, подумаешь, покупатель нашелся! Гуртовщик хоть куда! Право слово, вы больше смахиваете на карманника, нежели на гуртовщика. Клянусь Николаем Угодником, приятель, кто с туго набитым кошельком стоит подле вас, тому не дай бог зазеваться! Эге-ге, с вами держи ухо востро, а то вы живо на бобах оставите. Поглядите, добрые люди, ну чем не историограф?{612}

— Погодите! — сказал Панург. — Прошу как об особой милости: продайте мне одного барана. Сколько вам за него?

— А как вы сами полагаете, дружочек, соседушка? — молвил купец. — Мои бараны длинношерстые{613}. Ведь это с них Ясон снимал золотое руно. От них ведет свое происхождение Орден бургундского дома{614}. Это бараны восточные, рослые, упитанные.

— Все может быть, — сказал Панург, — так вот, будьте любезны, продайте мне одного, и дело с концом. Я вам тут же уплачу новенькой монетой, монетой западной, низкорослой и жиром не пропитанной. Сколько вы хотите?

— Соседушка, дружочек! Послушайте еще немножко другим ухом, — сказал купец.

Панург. К вашим услугам.

Купец. Вы направляетесь в Фонарию?

Панург. Так точно.

Купец. Повидать свет?

Панург. Так точно.

Купец. И повеселиться?

Панург. Так точно.

Купец. А зовут вас не Робен-Баран?

Панург. Если вам угодно.

Купец. Вы только не обижайтесь.

Панург. Да я и не обижаюсь.

Купец. Вы, уж верно, королевский шут.

Панург. Так точно.

Купец. Ну так по рукам! Ха-ха-ха! Стало быть, вы едете повидать свет, вы — королевский шут, и зовут вас Робен-Баран? Посмотрите в таком разе вон на того барана — его тоже зовут Робен. Робен, Робен, Робен! Бе-е-е-е! Какой хороший голос!

Панург. Очень хороший, такой приятный!

Купец. Давайте же заключим условие, соседушка, дружочек. Вы, Робен-Баран, станете на одну чашу весов, а мой баран Робен — на другую. Готов спорить на сотню бюшских устриц, что по своему весу, качествам и цене он взнесет вас так же высоко и мгновенно, как в тот день, когда вы будете подвешены и повешены.

— Погодите! — сказал Панург. — Но ведь вы же осчастливите и меня, и свое собственное потомство, коли продадите мне того барана, — впрочем, можно и другого, не столь высокой пробы. Будьте так добры, милостивый государь!

— Дружочек, соседушка! — молвил купец. — Да ведь из шерсти моих баранов выйдет добротное руанское сукно, перед коим лейстерские сукна — не более как волос для набивки. Из их кожи будет выделан отменный сафьян, и он легко сойдет за турецкий, за монтелимарский или уж, на худой конец, за испанский. Кишки пойдут на струны для скрипок и арф, и цена им будет такая же высокая, как мюнхенским или же аквилейским. Что вы на это скажете?

— Продайте мне одного, — сказал Панург. — Ну пожалуйста, а уж я вам удружу, можете быть спокойны! Сколько прикажете?

С этими словами он показал купцу кошелек, набитый новенькими Генрихами{615}.

Глава VII.
Продолжение торга между Панургом и Индюшонком

— Дружочек, соседушка! — молвил купец. — Да ведь это пища королей и принцев. Мясо у них нежное, сочное, вкусное — просто объедение. Я везу их из такой страны, где даже хряков, прости господи, откармливают одними сливами. А супоросым свиньям, извините за выражение, дают один апельсинный цвет.

— Ну так продайте же мне одного барана, — сказал Панург. — Я заплачу вам по-царски, клянусь честью бродяги. Сколько?

— Дружочек, соседушка! — молвил купец. — Да ведь мои бараны происходят от того, который перенес Фрикса и Геллу через море, именуемое Геллеспонт.

— Дьявольщина! — воскликнул Панург. — Да вы кто такой: clericus vel addiscens? [309]

— Ita — это капуста, vere [310]{616} — порей, — отвечал купец. — Нет, лучше так: кть, кть, кть, кть! Робен, Робен, кть, кть, кть! Ну да вы этого языка не понимаете. Кстати: где только мои бараны помочатся, на тех полях такой урожай, словно сам господь бог там помочился. Никакого мергеля, никакого навоза не надо. Это еще что! Из их мочи квинтэссенщики получают наилучшую селитру. Их — простите за грубое выражение — пометом наши врачи излечивают семьдесят восемь разных болезней, из коих самая легкая — болезнь святого Евтропия Сентского{617}, сохрани нас, господи, и помилуй! Что вы на это скажете, соседушка, дружочек? Оттого-то и цена им изрядная.

— Я за ценой не постою, — сказал Панург. — Продайте же мне одного — внакладе не будете.

— Дружочек, соседушка! — молвил купец. — Подумайте о том, какие чудеса природы таятся в этих вот баранах, — вы ни одного бесполезного органа у них не найдете. Возьмите хотя бы рога, истолките их железным, а не то так деревянным пестом. — это не имеет значения, — заройте где хотите, а затем только поливайте почаще: спустя несколько месяцев вы увидите, что из них вырастет самая лучшая спаржа. С ней я мог бы сравнить одну лишь равенскую. Хотел бы я знать, господа рогоносцы, обладают ли ваши рога такими же точно достоинствами и отличаются ли они такими же точно чудесными свойствами?

— Ладно, ладно! — сказал Панург.

— Не знаю, ученый ли вы человек, — . продолжал купец. — Я много ученых людей видел, наиученейших, рогоносных. Истинный господь! Так вот, ежели вы человек ученый, то должны знать, что в нижних конечностях этих божественных животных, сиречь в ногах, есть такая косточка: иначе говоря — пятка, астрагал{618}, если хотите, и вот этой самой косточкой — именно от барана, да разве еще от индийского осла и ливийской газели, — в древние времена играли в царскую игру «талы»{619}: в эту именно игру император Октавиан Август за один вечер выиграл более пятидесяти тысяч экю. Ну-тка, вы, рогоносцы, попробуйте столько выиграть!

— Ладно, ладно! — сказал Панург. — Ближе к делу!

— А где мне взять слова, дружочек, соседушка, — продолжал купец, — чтобы воздать достодолжную хвалу внутренним их органам, лопаткам, седловине, задним ножкам, окорокам, грудинке, печенке, селезенке, кишкам, требухе, пузырю, которым играют, как все равно мячом, ребрам, из которых в Пигмейской земле делают хорошенькие самострельчики, чтобы стрелять вишневыми косточками в журавлей{620}, голове, которую варят вместе с щепоточкой серы, каковой чудодейственный отвар дают собакам от запора?

— Ну тебя в задницу. — сказал тут купцу судовладелец, — полно выхваливать! Хочешь — продай, а коли не хочешь, так не води его за нос.

— Хочу, — молвил купец, — но только из уважения к вам. Пусть заплатит три турских ливра и выбирает любого.

— Дорого, — заметил Панург. — В наших краях мне бы за эти деньги наверняка продали пять, а то и шесть баранов. Смотрите, как бы вам не зарваться. На моих глазах такие же, как вы, скороспелки ни о чем, кроме поживы да наживы, не думали, ан, глядь, разорились, да еще и шею себе сломали.

— Привяжись к тебе трясучка, дурак набитый! — воскликнул купец. — Клянусь святыней Шару, самый мелкий из этих баранов стоит вчетверо дороже самого лучшего их тех, которых кораксийцы{621} в испанской провинции Турдетании продавали в старину по золотому таланту за штуку. Как ты думаешь, круглый дурак, сколько тогда стоил золотой талант?

— Милостивый государь! — сказал Панург. — Я вижу, вы хватили через край. Ну да уж куда ни шло, вот вам три ливра.

Расплатившись с купцом и выбрав красивого и крупного барана, Панург схватил его и понес, как он ни кричал и ни блеял, все же остальные бараны, услышав это, тоже заблеяли и стали смотреть в ту сторону, куда потащили их товарища. Купец между тем говорил своим гуртовщикам:

— А ведь этот покупатель сумел-таки выбрать! Стало быть, смекает, паскудник! Ей-ей, ну ей-же-ей, я приберегал этого барана для сеньера Канкальского, потому как нрав его мне очень даже хорошо известен, а нрав у него таков: сунь ты ему в левую руку баранью лопатку, аккуратную и приятную, как ракетка для волана, — и уж он себя не помнит от радости: знай орудует острым ножом, что твой фехтовальщик!

Глава VIII.
О том, как Панург утопил в море купца и баранов

Вдруг — сам не знаю, как именно это случилось: от неожиданности я не уследил — Панург, не говоря худого слова, швырнул кричавшего и блеявшего барана прямо в море. Вслед за тем и другие бараны, кричавшие и блеявшие ему в лад, начали по одному скакать и прыгать за борт. Началась толкотня — всякий норовил первым прыгнуть вслед за товарищем. Удержать их не было никакой возможности, — вы же знаете баранью повадку: куда один, туда и все. Недаром Аристотель в IX кн. De Histo. animal[311] называет барана самым глупым и бестолковым животным.

Купец, в ужасе, что бараны гибнут и тонут у него на глазах, всеми силами старался остановить их и не пустить. Все было напрасно. Бараны друг за дружкой прыгали в море и гибли. Наконец он ухватил за шерсть крупного, жирного барана и втащил его на палубу, — он надеялся таким образом не только удержать его самого, но и спасти всех остальных. Баран, однако ж, оказался до того сильным, что увлек за собою в море купца, и купец утонул, — так некогда бараны одноглазого циклопа Полифема вынесли из пещеры Одиссея и его спутников. Пастухи и гуртовщики тоже начали было действовать: они хватали баранов кто за рога, кто за ноги, кто за шерсть, но и эти бараны очутились в море и так же бесславно погибли.

Панург с веслом в руках стоял подло камбуза, но не для того, чтобы помочь гуртовщикам, а чтобы не дать им взобраться на корабль и спастись от гибели в морской пучине, и, точно какой-нибудь там брат Оливье Майар или брат Жан Буржуа{622}, говорил прекрасную проповедь: рассыпая цветы красноречия, он описывал им печали мира сего, радость и блаженство жизни вечной, доказывал, что отошедшие в мир иной счастливее живущих в сей юдоли скорби, и обещал по возвращении из Фонарии в знак особого почета построить каждому из них на самой вершине горы Сени кенотаф и усыпальницу{623}, тем же, кому еще, дескать, не надоело жить с людьми и идти ко дну не очень хочется, он желал, чтобы им посчастливилось встретиться с китом, который на третий день, как Иону, извергнул бы их целыми и невредимыми где-нибудь в Атласной стране.

Когда же на корабле не оказалось ни купца, ни баранов, Панург вскричал:

— Хоть одна живая баранья душа здесь осталась? Где теперь стадо Тибо Ягненка{624}? Или же стадо Реньо Барашка, любившее поспать, в то время как другие стада паслись? Не знаю. Старая военная хитрость. Что ты на это скажешь, брат Жан?

— Ловко это у тебя вышло, — отвечал брат Жан. — Я ничего в том дурного не вижу, скажу лишь, что в прежнее время на войне перед сражением или же приступом солдатам обыкновенно обещали за этот день двойную плату; если они сражение выигрывали, то на расплату с ними денег хватало с избытком; если ж проигрывали, то им стыдно было требовать плату, как постеснялись беглецы-грюйерцы после сражения при Серизоле{625},— вот бы и тебе подождать расплачиваться, тогда денежки остались бы у тебя в кошельке.

— Плевать мне на деньги! — сказал Панург. — Я доставил себе удовольствие более чем на пятьдесят тысяч франков, клянусь богом! А теперь, благо ветер попутный, можно и двинуться. Слушай, брат Жан: нет человека, сделавшего мне что-нибудь приятное, которого бы я не отблагодарил или, во всяком случае, не поблагодарил. Я добро помнил, помню и буду помнить. Но нет также человека, сделавшего мне что-нибудь неприятное, который бы впоследствии не раскаялся — не на этом, так на том свете. Со мной шутки плохи.

— Погубишь ты свою душу, черт окаянный, — молвил брат Жан. — Сказано у нас в служебнике; Mihi vindictam[312]{626} и так далее.

Глава IX.
О том, как Пантагрюэль прибыл на остров Энназин, и о том, какие там странные родственные отношения

Дул легкий юго-западный ветерок, и в течение целого дня мы не видели суши. На третий день путешествия, тотчас после полудня, глазам нашим открылся треугольный остров, формой своей и местоположением очень похожий на Сицилию. Назывался он Остров Родственных отношений. Местные жители походили на красных пуатевинцев{627}, с тою, однако же, разницей, что у всех у них, мужчин, женщин, детей, нос был в виде трефового туза. Вот почему в древности остров тот назывался Энназин{628}. И все там были друг с другом в родстве и свойстве и гордились этим, а местный правитель так прямо и сказал нам:

— Вы, люди из другого света, диву даетесь, как это из одного римского рода (то были Фабии), в один и тот же день (это было тринадцатого февраля), из одних и тех же городских ворот (то были Карментальские ворота, у подножья Капитолия, между Тарпейской скалой и Тибром, позднее переименованные в Ворота Злодеев), против врагов Рима (то были этруски) вышло триста шесть воинов, все между собою в родстве, и с ними еще пять тысяч ратников, их вассалов, и все они были убиты (произошло это у реки Кремеры, берущей начало в Бакканском озере). А из нашей страны в случае надобности выступит одновременно более трехсот тысяч, и все они будут родственники и из одной семьи.

Это их родство и свойство было весьма странное: мы обнаружили, что хотя все они были между собой родственники и свойственники, однако ж никто из них никому не приходился ни отцом, ни матерью, ни братом, ни сестрой, ни дядей, ни теткой, ни двоюродным братом, ни племянником, ни зятем, ни невесткой, ни крестным отцом, ни крестной матерью, — нет, я вам был свидетелем, как один безносый старец называл девочку лет трех-четырех «папаша», а она его — «дочка».

Родство их и свойство выражалось, например, в том, что один мужчина называл какую-то женщину «моя сциеночка», а та его — «мой дельфинчик».

— Можно себе представить, какая поднимается зыбь, когда эти две рыбки плещутся одна на другой! — заметил брат Жан.

Кто-то, подмигнув какой-то щеголихе, сказал: «Здорово дневала, горошек мой!» А она, ответив ему на поклон, молвила: «Еще веселей ночевала, чертополошек мой!»

— Ха-ха-ха! — рассмеялся Панург. — Посмотрите на этот горошек и на этот чертополошек, черти бы его полошили почаще! Как посеяли горохом пополам с чертополохом — так уж они с тех пор неврасцеп.

Третий раскланялся со своей милкой и сказал: «Прощай, мой ящичек!» А она ему: «Прощай, мой документик!»

— Клянусь святым Треньяном, — сказал Гимнаст, — этот документик, уж верно, не вылезает из этого ящичка.

Еще кто-то называл какую-то женщину «мой огородик», а она его — «мой козлик».

— Да уж, этого козлика только пусти в этот огородик! — заметил Эвсфен.

Еще кто-то, здороваясь со своей родственницей, сказал; «Здравствуй, мое маслице!» А она ему: «Здравствуй, мой сырочек!»

— А, прах вас побери! — вскричал Карпалим. — Стало быть, этот сыр катается в этом маслице? Стало быть, там все идет как по маслу? И то правда: такого маслица кому хочешь подлей — всяк вспыхнет.

Я пошел дальше и услышал, как один потаскун, здороваясь со своей родственницей, назвал ее «мой матрасик», а она его — «мое одеяльце». В самом деле: чем-то он напоминал тяжеленное одеяло. Кто-то называл свою подружку «моя крошечка», а она его — «моя корочка». Кто-то свою называл «мой замочек», а она его — «мой ключик». Кто-то свою называл «моя туфелька», а она его — «мой сапожок». Кто-то к своей обращался: «Моя шлепанка!» А она к нему: «Мой башмачок!» Кто-то к своей обращался: «Моя митеночка!» А она к нему: «Моя перчаточка!» Кто-то к своей обращался: «Свиная кожица!» А она к нему; «Сальце!» И были между ними такие же точно родственные отношения, как между кожей и салом.

По тому же праву родства один называл свою подружку «моя яичница», а та величала его «мое яичко», и были они меж собою связаны такими же точно узами, как яйцо с яичницей. На том же основании еще кто-то называл свою подружку «моя веревочка», она же его — «моя вязаночка». И так мы и не постигли, в каком же они, переводя на наши понятия, между собою свойстве или родстве, близком ли, далеком ли, по прямой линии, по боковой ли, — нам твердили одно: «Она-де этой вязанке веревка». Кто-то, приветствуя свою подружку, сказал: «Доброго здоровья, моя раковинка!» А она ему: «Доброго здоровья, моя устрица!»

— Они между собой как устрица в раковине, — пояснил Карпалим.

Кто-то, приветствуя таким же образом свою подружку, сказал: «Желаю здравствовать, мой стручок!» А она ему: «И тебе тоже, моя горошина!»

— Они между собой как горошина в стручке, — пояснил Гимнаст.

Какой-то гнусного вида оборванец, обутый в высокие деревянные башмаки, повстречав приземистую, пышнотелую, дебелую девку, крикнул ей: «День добрый, шарик мой, кубарик мой, волчок!» А она ему преважно ответила: «Добрый день, мой заводик!»

— Ах ты, едят его мухи! — вскричал Ксеноман. — Да хватит ли у него завода на такой волчок?

Какой-то ученый муж, гладко причесанный и прилизанный, побеседовав с одной важной девицей, попрощался с ней и сказал: «Очень вам благодарен, хорошая мина!» — «А я — вам, плохая игра!» — отвечала она.

— Союз хорошей мины с плохой игрой вполне возможен, — заметил Пантагрюэль.

Заматерелый бакалавр, проходя мимо, сказал одной юной красотке: «Ба, ба, ба! Давно я не видел вас, Лира!» — «Вас мне всегда приятно видеть, Хвост!» — отвечала она.

— Случите эту лиру с этим хвостом и дуйте им в зад, — посоветовал Панург, — вот вам и певчая птичка лирохвост.

Кто-то называл свою подружку «моя иголочка», а она его «моя ниточка». Тут я невольно подумал, что эта ниточка с этой иголочкой неразлучны. Неподалеку от нас какой-то хлыщеватый горбун поклонился своей родственнице и сказал: «Мое почтение, шпенек!» По сему поводу брат Жан заметил:

— Шпенек-то скорее всего он, а она — скважина. Вот только сумеет ли такой шпенек заткнуть такую скважину — это еще вопрос.

Кто-то раскланялся со своей подружкой и сказал: «Будь здорова, мое оконце!» А она ему: «Счастливо, мое солнце!»

— Должно полагать, это солнце частенько заглядывает в это оконце, — заметил Понократ.

Какой-то потаскун, беседуя с молодой шлюхой, сказал: «Смотри не забудь, фунька!» — «Не беспокойся, пшик!» — отвечала она.

— И они у вас считаются родственниками? — спросил правителя Пантагрюэль. — Я, напротив, полагаю, что они отнюдь не союзники, а враги, раз он назвал ее фунькой. В наших краях это самое оскорбительное, что только можно сказать женщине.

— Добрые люди из другого света! — отвечал правитель. — Нет более близких родственников, чем этот пшик и эта фунька. Они незримо выходят из одного и того же отверстия и в один и тот же миг.

— Это, стало быть, ихнюю мамашу буйным ветром надуло, — вставил Панург.

— О какой матери вы говорите? — спросил правитель. — Эта родственная связь существует у вас. А у них нет ни отца, ни матери. Отцы и матери водятся за морем, у людей побогаче нас.

Добрый Пантагрюэль с любопытством на все смотрел и всех слушал, однако ж подобные речи привели его под конец в смущение.

Со вниманием осмотрев местоположение острова и ознакомившись с нравами безносых, мы зашли в кабачок пропустить для бодрости. В кабачке в это время справляли по тамошнему обряду свадьбы. Словом сказать, пир шел горой. При нас играли веселую свадебку: выдавали грушу, девицу из себя видную (впрочем, те, кто ее пробовал, говорили, что она мягковата), за молодой сыр с рыжеватой бороденкой. Про такие свадьбы я и прежде слыхивал, справляются они и в других местах. Недаром у нас в деревне говорят, что поженить грушу и сыр — разлюбезное дело. В другой комнате играли свадьбу старого сапога и молоденькой ладной ботиночки. Пантагрюэлю объяснили, что молоденькая ботиночка оттого пошла за старый сапог, что он удобен, прочен и ей в самый раз, как на нее сшит. Внизу справляли свадьбу бального башмачка и старой туфли. И нам объяснили, что взял он ее не за красоту и не за благонравие, а из-за жадности своей и алчности, оттого что она вся расшита золотом.

Глава Х.
О том, как Пантагрюэль высадился на острове Шели{629}, коим правил король св. Каравай

Юго-восточный ветер дул нам прямо в корму, когда, покинув этих не весьма привлекательных словосочетающихся, мы вышли в открытое море. На закате солнца пристали мы к острову Шели, обширному, плодородному, богатому и многолюдному острову, коим правил король — св. Каравай: и вот этот самый король со своими сыновьями и придворными выехал встречать Пантагрюэля на пристань и отвез его в свой замок. У входа в башню замка их встретила королева с дочерьми и придворными дамами. Каравай выразил желание, чтобы иона, и вся ее свита расцеловали Пантагрюэля и его спутников. Таковы были в этой стране правила вежливости. Все и расцеловались, за исключением брата Жана, который скрылся и замешался в толпу королевских чиновников. Каравай стал уговаривать Пантагрюэля пробыть здесь этот и следующий день. Пантагрюэль отговорился тем, что сейчас, мол, ясная погода и попутный ветер, коего путешественники чают по большей части напрасно: им должно-де пользоваться, пока он дует, оттого что дует он далеко не всякий и не каждый раз, когда его ожидают. После того как Пантагрюэль привел этот довод и после того как все выпили друг за друга раз двадцать пять, а то и тридцать, Каравай наконец отпустил нас.

Возвратившись в гавань и не обнаружив брата Жана, Пантагрюэль осведомился, где он может быть и почему он отделился от всей компании. Панург не знал, что сказать, и совсем уж было собрался бежать обратно во дворец за братом Жаном, но в эту самую минуту появился ликующий брат Жан и в наивеселейшем расположении духа воскликнул:

— Да здравствует доблестный Каравай! Клянусь смертью дикого быка, он всем нос утрет своей кухней. Я прямо оттуда, — там стены ломятся от снеди. Я себе по монастырскому чину и уставу полное пузо набил.

— Ты, мой друг, из кухонь так-таки и не вылезаешь! — заметил Пантагрюэль.

— Клянусь требухой, — продолжал брат Жан, — в кухонных обычаях и церемониях я лучше толк понимаю, нежели в ухаживании за женщинами, во всех этих шурах-мурах, курах, амурах, во всех этих поклонах, ответных поклонах, повторных поклонах, объятиях, лапаньях, «целую ручку вашей милости, вашему величеству, ах, какая вы, тра-та-ти, тра-та-та!» Телячьи нежности! Какать и сикать я на них хотел! Дьявольщина, я не отказываюсь: я тоже вдосталь и безо всяких кривляний хлебнул этого напитка, я тоже вчинять иск не ленился. Но все эти г…иные поклоны — это мне, бедному иноку, так же тошно, как великий, то бишь высокий пост. У святого Бенедикта{630} на этот счет строго. Вы говорите: целовать девиц. Клянусь моим почтенным и священным саном, я от этого стараюсь уклоняться, — боюсь, как бы со мной не случилось того же, что с сеньером Гершаруа.

— А что такое? — спросил Пантагрюэль. — Я его знаю, это один из самых близких моих друзей.

— Он был зван вместе с другими тамошними дворянами, их женами и дочками на роскошное и великолепное пиршество к одному своему родственнику и соседу, — продолжал брат Жан. — Пока он еще не прибыл, дамы вырядили своих пажей расфранченными, в пух и прах разодетыми девицами. Одевиченные эти пажи вышли ему навстречу к подъемному мосту. Он, наивысшую блюдя учтивость, всех их перецеловал и всем им отвесил изящные поклоны. В конце концов дамы, ожидавшие его в галерее, расхохотались и дали пажам знак, что они могут разоблачиться, но тут добрый сеньер со стыда и с досады отказался целоваться с настоящими дамами и девицами: только что он, мол, напоролся на переодетых пажей, так почем же он, пес возьми, знает — а вдруг сейчас перед ним лакеи, только еще более хитроумно выряженные?

Господи боже мой, da jurandi, скорей бы наши бренные тела перенеслись в какую-нибудь расчудесную кухню! Посмотреть бы, как вращаются вертелы, послушать, как приятно потрескивают дрова, поглядеть, как шпигуют, поглядеть, как заправляют супы, как готовят десерт, в каком порядке подают вина! Сказано у нас в служебнике: Beati immaculati in via [313]{631}.

Глава XI.
Отчего монахи любят торчать на кухне

— Вот это сказано истинно по-монашески, — заметил Эпистемон. — Я разумею монаха монашествующего, а не монаха омонашенного. В самом деле, вы мне напомнили то, что мне довелось видеть и слышать во Флоренции около двадцати лет тому назад. У нас тогда составилась премилая компания: всё люди любознательные, страстные путешественники, постоянные посетители людей ученых, любители древностей и достопримечательностей Италии. И мы с любопытством осматривали местоположение Флоренции, любовались ее красотами, архитектурой ее собора, величественными ее храмами и пышными дворцами и даже вступили друг с другом в соревнование, кто из нас найдет наиболее подходящие слова, дабы воздать всему этому должную хвалу, как вдруг один амьенский монах по имени Бернард Обжор в запальчивости и раздражении воскликнул: «Не понимаю, какого дьявола вы всё здесь так хвалите! Я осмотрел город с не меньшим вниманием, чем вы, да и зрение у меня не хуже вашего. И что же? Красивые дома, только и всего! Но, да будут мне свидетелями сам бог и святой Бернард, мой покровитель, я еще не видел ни одной харчевни, а ведь я, словно сыщик, все как есть тут высмотрел и выглядел: мне все хотелось вычислить и высчитать, сколько здесь таких харчащих харчевен справа и сколько слева и на какой стороне больше. Ходим, ходим мы тут с вами, осматриваем, осматриваем, а в Амьене мы прошли бы втрое, вчетверо меньше, и я бы уже вам показал около пятнадцати старых, аппетитно пахнущих харчевен. Не понимаю, что за удовольствие глазеть возле башни на львов и африканов (так, по-моему, вы их называете, а здесь их зовут тиграми{632}) или на дикобразов и страусов во дворце синьора Филиппо Строцци{633}. Честное слово, други мои, я предпочел бы увидеть славного, жирного гусенка на вертеле. Вы говорите, этот порфир и мрамор прекрасны? Не спорю, но, на мой вкус, амьенские пирожки лучше. Вы говорите, эти античные статуи изваяны превосходно? Верю вам на слово, но, клянусь святым Фереолем Аббевильским, наши девчонки в тысячу раз милее».

— Отчего это и чем это объяснить, — заговорил брат Жан, — что монахов вы всегда найдете на кухне, а королей, пап, императоров — никогда?

— Нет ли в самых этих котлах и вертелах, — молвил Ризотом, — каких-либо скрытых свойств и специфических особенностей, которые притягивают монахов, как магнит притягивает железо, но не притягивают ни императоров, ни пап, ни королей? Или это естественное влечение и естественная склонность, присущие клобукам и рясам, и они сами собой подводят и подталкивают честных иноков к кухне, хотя бы те вовсе не собирались и не думали туда идти?

— Иными словами, форма следует за материей, — пояснил Эпистемон. — Об этом говорится у Аверроэса.

— Вот, вот, — молвил брат Жан.

— Не будем решать этот вопрос, — вмешался Пантагрюэль, — он отчасти щекотлив, об него легко уколоться, а я вам лучше вот что расскажу. Помнится мне, я читал, что царь македонский Антигон, заглянув однажды в походную свою палатку и увидев, что поэт Антагор жарит там угря и сам топит печь, превесело спросил его: «Когда Гомер описывал подвиги Агамемнона, он тоже жарил угрей?» — «А как ты полагаешь, — сказал Антагор царю, — когда Агамемнон совершал свои подвиги, он тоже подглядывал, кто в его стане жарит угрей?» Царь счел неприличным, что поэт сам готовит жаркое у него на кухне. Поэт же ему намекнул, что королю заглядывать на кухню и вовсе не пристало.

— Это что! — сказал Панург. — А вот я вам расскажу, что ответил однажды Бретон Вилландри{634} его светлости герцогу де Гизу. Речь у них шла о том, что во время боя, который был дан королем Франциском императору Карлу Пятому, этот самый Бретон, вооруженный на диво, вплоть до стальных наколенников и поножей, и восседавший на знатном коне, как сквозь землю провалился. «Честью клянусь, я там был, и доказать это очень просто, — объявил Бретон, — но только я находился в таком месте, где бы вы не отважились меня искать». Герцогу эта речь не понравилась: она показалась ему слишком дерзкой и слишком заносчивой, и он уж было осердился на Бретона, но тот мгновенно его умилостивил и чуть не уморил со смеху: «Я был при обозе, — сказал он, — а ваша светлость не стала бы там прятаться».

Разговаривая о всяких таких пустяках, приблизились они к своим судам и, не мешкая долее, покинули остров Шели.

Глава XII.
О том, как Пантагрюэль побывал в Прокурации{635}, и о необычайном образе жизни ябедников

Продолжая свой путь, мы на другой день достигли Прокурации, земли, сплошь перепачканной и перемаранной. Прежде я о ней ничего не слыхал. Там мы увидели прокуроров и ябедников всякого разбора. Они не предложили нам ни поесть, ни попить. Они только, без конца отвешивая замысловатые поклоны, объявили, что они всецело к нашим услугам — за вознаграждение. Один из наших толмачей рассказал Пантагрюэлю, каким необычайным способом эти люди добывают себе пропитание — способом, диаметрально противоположным тому, каким пользуются римляне. В Риме громадное большинство живет тем, что отравляет, колотит и убивает других; ябедники живут тем, что позволяют бить самих себя, и если бы они подолгу не получали таски, то непременно подохли бы с голоду вместе с женами и детьми.

— Они напоминают мне тех людей, — сказал Панург, — у которых, как утверждает Гален, стрелка не подскакивает, если их не посечь хорошенько. Ну, а уж если бы меня высекли, — клянусь святым Тибо, я бы, черт побери, как раз наоборот, дал осечку.

— Способ у них такой, — продолжал толмач. — Если монах, священник, ростовщик или же адвокат таит злобу на дворянина, то он натравливает на него кого-нибудь из этих ябедников. Ябедник затевает против дворянина дело, тащит его в суд, нагло поносит и оскорбляет, согласно полученным наставлениям и указаниям, пока наконец дворянин, если только он не расслабленный и не глупее головастика, не хватит его то ли палкой, то ли шпагой по голове, или не перебьет ему голеней, или не вышвырнет в окно или же в одну из бойниц крепостной стены своего замка. Теперь ябедник несколько месяцев может жить припеваючи: палочные удары — это для него самый богатый урожай, ибо он с монаха, с ростовщика, с адвоката сдерет немалую мзду, и дворянин, со своей стороны, выдаст ему вознаграждение, иной раз столь великое и непомерное, что сам остается ни при чем, да еще боится, как бы не сгнить в тюрьме, словно он избил самого короля.

— Я знаю прекрасное средство от этого бедствия, — сказал Панург, — им воспользовался сеньер де Баше.

— Какое средство? — спросил Пантагрюэль.

— Сеньер де Баше, — сказал Панург, — был человек отважный, добродетельный, великодушный, рыцарственный. Когда он возвратился домой после той длительной войны, во время которой герцог Феррарский при поддержке французов храбро защищался, отбивая яростные атаки папы Юлия Второго, жирный настоятель Сен-Луанского монастыря начал для собственного удовольствия и развлечения строчить на него ябеды и таскать по судам.

Однажды Баше, завтракая вместе со своими слугами (человек он был добрый и простой), велел послать за своим пекарем по имени Луар и за его женой, а также за своим приходским священником по имени Удар, который по тогдашнему французскому обычаю служил у него ключником, и в присутствии дворян и слуг сказал им: «Дети мои! Вы видите, сколько обид чинят мне ежедневно подлые эти ябедники. Так вот, если вы мне не поможете, то я принужден буду покинуть родимый край и отправиться к паше египетскому, ко всем чертям, куда угодно. А посему, как скоро ябедники сюда явятся, вы, Луар, вместе с вашей женой в пышных свадебных нарядах нимало не медля выходите в большой зал, как будто бы вам только сейчас предстоит повенчаться. Вот вам сто экю золотом — даю их вам для того, чтобы вы могли обновить свои уборы. Вы, мессир Удар, не замедлите прийти туда в новой ризе и епитрахили и со святой водой, как будто вы собираетесь их венчать. Вы, Трюдон (так звали его барабанщика), тоже приходите туда с флейтой и барабаном. Как скоро новобрачные дадут согласие и жених под стук барабана поцелует свою невесту, вы все как бы на память о свадьбе начинайте потчевать друг друга легкими тумачками. После этого вы только с большим аппетитом поужинаете. Когда же вам подвернется ябедник, то молотите его без всякой пощады, как недоспелую рожь. Прошу вас, колотите его, лупите, тузите! Вот вам новые железные перчатки, обшитые козьим мехом. Бейте ябедника и в хвост и в гриву, не жалея сил. Кто всех лучше его вздрючит, того я почту за самого преданного мне человека. Не бойтесь попасть под суд. Я всех вас выгорожу. Били, мол, в шутку, — так уж полагается на свадьбе». — «Да, но как мы отличим ябедников? — спросил Удар. — Ведь к вам что ни день отовсюду съезжается уйма народу». — «Я это предусмотрел, — отвечал Баше. — Если к воротам приблизится человек, пеший или же верхом на плохоньком коне, и на большом пальце у него будет тяжелое и широкое серебряное кольцо, значит, это ябедник. Привратник встретит его любезно и позвонит в колокольчик. А вы будьте наготове и сию же минуту идите в зал разыгрывать трагикомедию, о которой я вас предуведомил».

Видно, так было угодно богу, чтобы в тот же день к Баше явился старый, толстый, краснорожий ябедник. Он позвонил, и привратник тотчас узнал его по грубым сапогам, по скверной кляче, по холщовому мешку, привязанному к поясу и набитому судебными повестками, а главное, по тяжелому серебряному кольцу на большом пальце левой руки. Привратник встретил его любезно, гостеприимно распахнул перед ним дверь и с веселым видом позвонил в колокольчик. По этому знаку Луар и его супруга надели на себя лучшие наряды и величественно проследовали в зал. Удар тем временем облачился в ризу и епитрахиль; при выходе из ризницы он встретил ябедника, повел его к себе и, пока бойцы надевали перчатки, долго его там поил. «Как удачно вы попали! — сказал он ему. — У нашего господина сегодня веселье. Попируем мы с вами на славу — столы ломятся: ведь у нас нынче свадьба. Пейте и веселитесь!»

Ябедник все опрокидывал да опрокидывал; наконец Баше, удостоверившись, что все люди в сборе и в полном боевом снаряжении, послал за Ударом. Тот пришел и принес святую воду. Вслед за ним явился ябедник. Войдя в зал, он не преминул отвесить несколько нижайших поклонов, а затем вызвал Баше в суд. Баше принял его необычайно радушно, подарил ему ангелот и попросил присутствовать при подписании свадебного договора. Договор подписали. Под конец заработали кулаки. Когда же дело дошло до ябедника, то его так славно угостили перчатками, что он своих не узнал: под глазом ему засветили фонарь, восемь ребер сломали, грудную клетку вдавили, лопатки разбили на четыре части, нижнюю челюсть — на три, и всё в шутку. Как орудовал Удар, прикрывший своим облачением огромную стальную перчатку, подбитую горностаем, — а он был здоровяк, — про то один бог ведает. Возвратился ябедник в Иль-Бушар в таком виде, точно он вырвался из лап тигриных, вполне, однако ж, удовлетворенный и ублаготворенный сеньером де Баше, и благодаря добрым местным хирургам еще долго потом жил да поживал. Происшествие это замолчали. Память же о нем улетучилась только вместе со звоном колоколов, звонивших на погребении ябедника.

Глава XIII.
О том, как сеньер де Баше по примеру мэтра Франсуа Виллона хвалит своих людей

Как скоро ябедник покинул замок и воссел на свою изъянистую кобылицу (так называл он одноглазую свою лошадь), Баше удалился в уединенный садик, под сень беседки, послал за женой, дочерьми и всеми домочадцами, велел подать лучшего вина, как можно больше пирожков, ветчины, фруктов, сыру и, с отменным удовольствием выпив с ними, повел такую речь:

— Мэтр Франсуа Виллон на склоне лет удалился в пуатевинскую обитель Сен-Максен, под крылышко к ее настоятелю, человеку добропорядочному. Чтобы развлечь окрестный люд, Виллон задумал разыграть на пуатевинском наречии мистерию Страстей господних{636}. Набрав актеров, распределив роли и подыскав помещение, он уведомил мэра и городских старшин, что мистерия будет готова к концу Ниорской ярмарки; осталось-де только подобрать для действующих лиц подходящие костюмы. Мэр и старшины отдали надлежащие распоряжения. Сам Виллон, собираясь нарядить одного старого крестьянина богом отцом, попросил брата Этьена Пошеям, ризничего францисканского монастыря, выдать ему ризу и епитрахиль. Пошеям отказал на том основании, что местный монастырский устав строжайше воспрещает что-либо выдавать или же предоставлять лицедеям. Виллон возразил, что устав имеет в виду лишь фарсы, пантомимы и всякого рода непристойные увеселения и что именно так толкуют его в Брюсселе и в других городах. Пошеям, однако ж, сказал напрямик: пусть Виллон соблаговолит-де обратиться еще куда-нибудь, а на его ризницу не рассчитывает, ибо здесь он все равно, мол, ничего не добьется. Виллон, возмущенный до глубины души, сообщил об этом разговоре актерам, присовокупив, что бог воздаст Пошеям и в самом непродолжительном времени накажет его.

В субботу Виллон получил сведения, что Пошеям отправился на монастырской кобыле в Сен-Лигер собирать подаяние и что возвратится он часам к двум пополудни. Тогда Виллон устроил своей бесовщине смотр на городских улицах и на рынке. Черти вырядились в волчьи, телячьи и ягнячьи шкуры, напялили бараньи головы, нацепили на себя кто — бычьи рога, кто — здоровенные рогатки от ухвата и подпоясались толстыми ремнями, на которых висели огромные, Снятые с коровьих ошейников бубенцы и снятые с мулов колокольчики, — звон стоял от них нестерпимый. У иных в руках были черные палки, набитые порохом, иные несли длинные горящие головешки и на каждом перекрестке целыми пригоршнями сыпали на них толченую смолу, отчего в тот же миг поднимался столб пламени и валил страшный дым. Проведя чертей по. всему городу, на потеху толпе и к великому ужасу малых ребят, Виллон под конец пригласил их закусить в харчевню, стоявшую за городскою стеной, при дороге в Сен-Лигер. Подойдя к харчевне, Виллон издали увидел Пошеям, возвращавшегося со сбора подаяния, и, обратись к чертям, заговорил макароническими стихами:

Се землякус ностер, родом из дьячкорум,
Любит он таскаре плесневентас коркас.

— Ах он, такой-сякой! — воскликнули черти. — Не захотел дать на время богу отцу какую-то несчастную ризу! Ну, мы его сейчас пугнем!

— Отлично придумано, — заметил Виллон. — А пока что давайте спрячемся, шутихи же и головешки держите наготове.

Только Пошеям подъехал, как все эти страшилища выскочили на дорогу и принялись со всех сторон осыпать его и кобылу искрами, звенеть бубенцами и завывать, будто настоящие черти:

— Го-го-го-го! Улюлю, улюлю, улюлго! У-у-у! Го-го-го! Что, брат Этьен, хорошо мы играем чертей?

Кобыла в ужасе припустилась рысью, затрещала, заскакала, понеслась галопом, начала брыкаться, на дыбы взвиваться, из стороны в сторону метаться, взрываться и, наконец, как ни цеплялся Пошеям за луку седла, сбросила его наземь. Стремена у него были веревочные; правую его сандалию так прочно опутали эти веревки, что он никак не мог ее высвободить. Кобыла поволокла его задом по земле, продолжая взбрыкивать всеми четырьмя ногами и со страху перемахивая через изгороди, кусты и канавы. Дело кончилось тем, что она размозжила ему голову, и у осанного креста {637} из головы вывалился мозг; потом оторвала ему руки, и они разлетелись одна туда, другая сюда, потом оторвала ноги, потом выпустила ему кишки, и когда она примчалась в монастырь, то на ней висела лишь его правая нога в запутавшейся сандалии.

Биллон, убедившись, что его пророчество сбылось, сказал чертям:

— Славно вы сыграете, господа черти, славно сыграете, уверяю вас! О, как славно вы сыграете! Бьюсь об заклад, что вы заткнете за пояс сомюрских, дуэйских, монморийонских, ланжейских, сент-эспенских, анжерских и даже — вот как бог свят! — пуатьерских чертей с их залом заседаний{638}. О, как славно вы сыграете!

— Так-то вот и я, — заключил Баше, — могу теперь поручиться, милые друзья мои, что с этих пор вы тоже славно будете играть трагический этот фарс, ибо при первой же попытке и пробе сил вы изрядно взлупили, отколотили и взбодрили ябедника. С этого дня я всем вам стану платить двойное жалованье. Вы, душенька моя, — обратился он к своей супруге, — вольны одарить их чем только вам заблагорассудится. Все мои сокровища у вас в руках и в вашем распоряжении. Ну, а я прежде всего выпью за вас, милые мои друзья. Ух ты! Доброе винцо, холодное! Во-вторых, вы, дворецкий, возьмите себе этот серебряный таз, — я вам его дарю. Вы, оруженосцы, возьмите две серебряные золоченые чаши. Вас, пажей, в течение трех месяцев не будут сечь. Душенька! Отдайте им мои белые, с золотыми блестками султаны. Вам, мессир Удар, я дарю серебряную флягу. Вот эту я дарю поварам; камердинерам дарю серебряную корзину; конюхам дарю вот эту, в виде ладьи, серебряную с позолотой; привратникам я дарю две тарелки; погонщикам мулов — десять суповых ложек. Трюдон! Возьмите себе серебряные ложки и эту вазочку. Вы, лакеи, возьмите себе большую солонку. Служите мне верно, друзья мои, а уж я в долгу не останусь, и запомните раз навсегда: клянусь богом, я предпочитаю получить на войне, служа доброму нашему государю, сто ударов палицей по шлему, нежели хотя единый раз явиться в суд по вызову наглых ябедников, на радость вот этакому вот жирному настоятелю.

Глава XIV.
Избиение ябедников в доме де Баше продолжается

Несколько дней спустя другой ябедник, на сей раз — молодой, долговязый и тощий, явился звать Баше в суд по делу жирного настоятеля. Привратник в последнюю секунду догадался, что перед ним ябедник, и позвонил в колокольчик. Колокольчик возвестил о приходе ябедника всем обитателям замка. Луар в это время месил тесто. Жена его просеивала муку. Удар что-то подсчитывал. Придворные играли в мяч. Сам сеньер де Баше играл со своей женой в триста три. Дочки играли в кости. Прислужники — в империал. Пажи играли в мурр на щелчки. И вот все вдруг смекнули, что ябедник у ворот. Тут мессир Удар скорей облачаться, Луар и его супруга скорей наряжаться, Трюдон скорей играть на флейте, бить в барабан, все захохотали, засуетились и — гурьбой к перчаткам!

Баше вышел во двор. При виде его ябедник опустился на колени, попросил на него не гневаться, ибо он-де вызывает его в суд не по своему делу, а по делу жирного настоятеля, и в изысканных выражениях дал понять, что он, важная персона, состоящая при монастыре, хранитель аббатской митры, готов сделать не только самому де Баше, но и ничтожнейшему из его челядинцев все, что только сеньер соблаговолит ему повелеть и препоручить.

— Нет уж, — сказал сеньер, — вы не вызовете меня в суд, пока не отведаете доброго кенкенейского вина и не погуляете на свадьбе, которую мы сегодня справляем. Мессир Удар! Дайте ему пропустить для бодрости, а затем приведите в зал. Милости просим!

Славно подкрепившись и нагрузившись, ябедник вместе с Ударом проследовал в зал, а там уже, в полном боевом порядке и с самым решительным видом, собрались все участники фарса. При появлении ябедника они заулыбались. Глядя на них, засмеялся и ябедник, мессир же Удар прочитал молитву, соединил руки брачащихся, велел жениху поцеловать невесту и всех окропил святой водой. Пока подавали вино и сласти, все начали помаленьку награждать друг дружку тумачками. Ябедник дал несколько тумачков мессиру Удару. Удар скрывал под облачением железную перчатку, облегавшую его руку, словно митенка. И вот как стал он ябеднику влеплять туза, как стал он ябеднику давать тычка, так уж тут со всех сторон градом посыпались на ябедника удары перчаточек. «Свадьба, свадьба, свадьба, памятный обычай!» — кричали все. И так славно ябедника отходили, что кровь текла у него изо рта, из носа, из ушей, из глаз. Коротко говоря, ему сломали, раскроили, проломили голову, затылок, спину, грудь, руки, все как есть. Смею вас уверить, что в Авиньоне во время карнавала бакалавры никогда так весело не играли в рафу, как потешились над этим ябедником. В конце концов он грохнулся на пол. Тут его хорошенько спрыснули вином, привязали к рукавам его куртки желтые и зеленые ленты и усадили на его одра. Ябедник возвратился в Иль-Бушар, а уж как там его пользовали местные костоправы и как за ним ухаживала его супруга — про то я не ведаю. Больше о нем не было ни слуху ни духу.

Так или иначе, тощий ябедник цели своей не достигнул и вернулся ни с чем, а потому на другой же день все повторилось сызнова. Жирный настоятель отрядил еще одного ябедника вызвать в суд сеньера де Баше и для охраны послал с ним двух свидетелей. Звонок привратника обрадовал весь дом, и все с нетерпением стали поджидать ябедника. Баше, его жена и его. приближенные в это время обедали. Он велел позвать ябедника, усадил его рядом с собой, свидетелей — рядом с дочками, и все весело принялись за еду. За десертом ябедник встал из-за стола и при свидетелях во всеуслышание вызвал Баше в суд. Баше вежливо попросил у него официальный документ. Документ был при ябеднике. Сеньеру де Баше была тут же вручена повестка. Ябедник и свидетели получили от него по четыре экю с солнцем.

Затем участники фарса разошлись готовиться к представлению. Трюдон стал бить в барабан. Баше обратился к ябеднику с просьбой присутствовать при бракосочетании одного из его прислужников и составить брачный договор, за что-де он будет хорошо вознагражден и вполне ублаготворен. Ябедник был человек любезный. Он, ни слова не говоря, достал письменные принадлежности и бумагу, свидетели же от него не отходили. Луар вошел в залу в одну дверь, его жена с барышнями в другую, оба в брачных одеяниях. Удар в облачении священнослужителя взял их за руки, спросил их согласия, благословил их и не пожалел святой воды. Договор скрепили подписями. В одну дверь внесли вина и сладости, в другую — ворох белых и коричневых лент, через третью же были тайно доставлены перчатки.

Глава XV.
О том, как ябедник восстановил старинный свадебный обычай

Опрокинув громадную чашу бретонского, ябедник обратился к сеньеру:

— Милостивый государь! Что же это такое? У вас больше не подсыпают друг дружке на свадьбе? Ах, распротак твою, все добрые обычаи исчезают! Теперь и зайцев не найдешь больше в лежках. Не стало больше друзей. Вы только подумайте: многие церкви отменили попойки, коими исстари сопровождалось пение рождественских ирмосов. Весь мир спятил. Пришли последние времена. Нет уж, свадьба, свадьба, свадьба!

И с этими словами он принялся тузить Баше и его супругу, потом его дочек и Удара.

Тут вступили в бой железные перчатки, и голова ябедника треснула в девяти местах, одному из свидетелей сломали правую руку, а другому вывихнули верхнюю челюсть, вследствие чего она наполовину закрыла ему подбородок, язычок же у него вывалился наружу, а сверх того он недосчитался многих коренных зубов, равно как резцов и клыков. Потом барабанщики переменили темп, и по этому знаку перчатки неприметно для постороннего глаза были убраны, сластей же еще поднесли, и опять пошло веселье. Добрые собутыльники пили друг за друга, все пили за ябедника и за обоих свидетелей, Удар же проклинал и поносил свадьбу, уверяя, что один из свидетелей будто бы все плечо ему растулумбасил. Выпили, однако ж, с великим удовольствием и за свидетеля. Обесчелюстевший свидетель складывал руки и молча просил прощения, ибо говорить он не мог. Луар жаловался, что свидетель обезручевший так хватил его кулаком по локтю, что он у него теперь весь расхлобытрулуплющенный.

— Нет, правда, что я им сделал? — заговорил Трюдон, прикрывая левый глаз носовым платком и показывая свой с одного края прорванный барабан. — Мало того что они мне изо всех сил раскокшпоктребеиьхлебеньтреньгрохали бедный мой глаз, еще и барабан мой прорвали. В барабан на свадьбах всегда бьют, барабанщика же чествуют, но не бьют никогда. Черт знает что такое!

— Братец! — сказал ему ябедник-одноручка. — У меня тут есть старая большая королевская грамота, на вот, возьми ее, заткни свой барабан и прости меня ради бога. Да будет мне свидетельницей ривьерская божья матерь, я не желал тебе зла.

Один из оруженосцев, в подражание доброму и доблестному сеньеру де ла Рош-Розе{639} прихрамывавший и на одну ногу припадавший, сказал свидетелю с нахлобученной на подбородок челюстью:

— Кто вы такие: борцы, бойцы или же убийцы? Мало вам, что вы искалечковерувечкровяикровавколупкрошкромскорежили верхние наши челюсти, вам еще надо было пинками бацбуцзвезданхрясгрюктрюкбабахчебурахать нас по ногам? Это потешный, по-вашему, бой? Убой это, а не бой потешный.

Свидетель, сложив руки и, по-видимому, моля о прощении, шлепал языком, как обезьяна:

— Мой… не мой… немой…

Новобрачная плакала смеясь и смеялась сквозь слезы, оттого что ябедники, не удовольствовавшись битьем куда ни попало и куда придется и задав ей славную выволочку, сверх того предательски тыкщипщуплазлапцапцарапали ей места неудобь-сказуемые.

— Это все козни злого духа! — воскликнул Баше. — Господин король (так зовут ябедников){640} ни с того ни с сего, здорово живешь, взбутетенил добрую мою женушку. Ну да я на него не в обиде. Это так, милые свадебные ласки. Но только мне теперь ясно, что явился-то он ко мне с повесткой как ангел-вестник, а колошматит он как черт. Он такой любитель потаскивать за волосы, что, уж верно, он брат потаскун. Я охотно пью за него, а также за вас, господа свидетели.

— Да, но из-за чего и по какому поводу он меня и этак и разэтак потчевал колотушками? — заговорила супруга де Баше. — Впрочем, пусть черт его возьмет, если я на него сержусь. Нет, видит бог, не сержусь! Я скажу одно: плечи мои никогда еще не ощущали на себе таких сильных пальцев.

Дворецкий держал левую руку на перевязи, точно она была у него раздробсломсвихнута.

— Нечистый меня угораздил пойти на эту свадьбу, — ворчал он. — Истинный бог, у меня все руки изуродмочалмолочены. Плевать бы на такие свадьбы! Ей-богу, это ни дать ни взять пир лапифов, описанный самосатским философом{641}.

Ябедник больше уж ничего не говорил. Свидетели же извинились, сказали, что они это не нарочно, и просили ради бога простить их.

С тем они и уехали. В полумиле от замка Баше ябеднику стало не по себе. Свидетели же, прибыв в Иль-Бушар, объявили во всеуслышание, что такого порядочного человека, каков сеньер де Баше, и такого почтенного дома, как у него, они отроду не видывали, что никогда еще не гуляли они на такой веселой свадьбе, а что вся вина на них, так как они первые пошли на кулачки; вот только не знаю, сколько они еще потом прожили.

Тогда же было признано, что деньги де Баше еще более пагубны, вредоносны и губительны для ябедников и свидетелей, нежели встарь тулузское золото или же Сеев конь для их обладателей{642}. Сеньера де Баше с тех пор оставили в покое, свадьбы же его вошли в поговорку.

Глава XVI.
О том, как брат Жан, испытывает натуру сутяг

— Рассказ этот сам по себе занятен, — заметил Пантагрюэль, — однако страх божий вечно должен быть перед глазами нашими.

— Мне бы он еще больше понравился, — сказал Эпистемон, — когда бы град железных перчаток обрушился на жирного настоятеля. Он тратил деньги для собственного удовольствия: для того, чтобы досадить Баше, отчасти же для того, чтобы и ябедникам досталось. Тумаки созданы для его бритой головы, особливо ежели принять в рассуждение чудовищное лихоимство тех бродячих судей{643}, что чинят суд под сенью вяза. А чем же несчастные ябедники виноваты?

— Мне пришел на память, — заговорил тут Пантагрюэль, — один благородный житель древнего Рима по имени Луций Нератий. Происходил он из знатной и по тому времени богатой семьи. Самодур он был, однако ж, изрядный: отправляясь куда-нибудь, он приказывал своим слугам набить сумки золотом и серебром, и если на улице ему попадался какой-нибудь вертопрах, он без всякого повода, просто так, шутки ради, наотмашь бил его кулаком по лицу, а чтобы умаслить потом вертопраха и чтобы тот не подал в суд, он давал ему денег. Вознаграждая же и удовлетворяя его таким образом, он действовал в согласии с законами Двенадцати таблиц. Так он расточал свое достояние и за свои собственные деньги избивал людей.

— Клянусь священной сандалией святого Бенедикта, я сейчас допытаюсь, где правда! — воскликнул брат Жан.

С этими словами он ступил на сушу, достал кошелек, вынул оттуда двадцать экю с солнцем, а затем громогласно и во всеуслышание объявил великому стечению ябеднического народа:

— Кто хочет получить двадцать золотых экю за то, чтобы его дьявольски избили?

— Я! Я! Я! — завопили все. — Изобьете вы нас до бесчувствия, милостивый государь, мы в том уверены, зато и заработок недурен.

И тут все наперегонки бросились к брату Жану: каждому хотелось, чтобы его вздули за столь высокую плату. Брат Жан, оглядев все скопище, выбрал одного краснорожего ябедника, у которого на большом пальце правой руки красовался тяжелый и широкий серебряный перстень с весьма крупным жабьим камнем.

Как скоро выбор был сделан, слуха моего достигнул дружный ропот толпы, а один молодой, высокий и сухопарый ябедник, малый дошлый, сведущий и, по общему мнению, пользовавшийся весом в церковном суде, стал жаловаться и ворчать, что краснорожий отбивает у них у всех практику и что если бы в их местности можно было заработать только лишь на тридцати палочных ударах, то двадцать восемь с половиной он оттягивал бы себе. Все эти жалобы и сетования были, однако ж, вызваны не чем иным, как завистью.

Брат Жан в полное свое удовольствие накостылял краснорожему спину и живот, руки и ноги, голову и все прочее, так накостылял, что мне даже показалось, будто он уходил его насмерть. Засим он протянул ему двадцать экю. И тут мой поганец вскочил с таким счастливым видом, как будто он король или даже два короля, вместе взятые.

Другие ябедники меж тем взмолились к брату Жану:

— Отец дьявол! Ежели вам благоугодно еще кого-нибудь поколотить, то мы, отец дьявол, возьмем с вас подешевле. Мы к вашим услугам, со всеми нашими мешками, бумагами, перьями, со всем, что ни есть!

Краснорожий на них напустился и гаркнул:

— Ах, чтоб вас всех, голь перекатная, вы что же это, на мой рынок лезете? Хотите переманить и отбить у меня покупателей? Вызываю вас после дождичка в четверг в церковный суд, пусть вас бесы унесут! Я вас засужу, вы у меня к самому воверскому черту отправитесь!

Затем он повернулся к брату Жану и с веселым, сияющим лицом заговорил:

— Преподобный отец дьявол! Ежели, государь мой, я вам подхожу и ежели вам угодно еще немножко позабавиться и меня взгреть, то я готов и за полцены, лишнего не возьму. А уж вы меня не щадите. Я весь как есть к вашим услугам, господин дьявол, — с головой, с легкими, со всеми потрохами. Положа руку на сердце вам говорю!

Брат Жан прервал его излияния и удалился. Прочие ябедники ринулись к Панургу, Эпистемону, Гимнасту и другим и обратились с покорной просьбой побить их за самое скромное вознаграждение, а то, мол, придется им, ябедникам, невесть сколько сидеть не евши. Никто, однако ж, не стал их слушать.

Далее, раздобывая пресную воду для судовой команды, мы повстречали двух старых ябедниц, горько плакавших и сетовавших. Пантагрюэль оставался на корабле и как раз в это время подал знак к отплытию. Мы было подумали, что это родственницы того ябедника, которого отдубасил брат Жан, и спросили, чего они так убиваются. Они ответили, что как же, мол, им не плакать, когда только что двум наипочтеннейшим гражданам Ябедарии на виселице обмотали вокруг шеи монаха.

— Мои слуги потехи ради обматывают монаха, сиречь веревку, спящим своим товарищам вокруг ног, — заметил Гимнаст. — А обмотать монаха вокруг шеи — это значит кого-нибудь повесить и удавить.

— Вот, вот, — подтвердил брат Жан, — Вы рассуждаете совсем как святой Жан де ла Палис{644}.

Мы спросили, за что их вздернули, и нам ответили, что они стащили сбрую мессы (понимай — облачение) и спрятали ее под рукавом церковного прихода (понимай — под колокольней).

— Экие туманные аллегории! — заметил Эпистемон.

Глава XVII.
О том, как Пантагрюэль прошел остров Тоху, остров Боху{645}, а также о необычайной кончине Бренгнарийля, ветряных мельниц глотателя

В тот же день Пантагрюэль прошел два острова — Тоху и Боху, где ничего нельзя было зажарить: громадный великан Бренгнарийль за неимением ветряных мельниц, коими он обыкновенно питался, слопал все сковороды, сковородки, горшки, кастрюли и чугунки, какие там только были. И вот случилось так, что под утро, в час пищеварения, он опасно заболел несварением желудка, вызванным, как уверяли медики, тем, что врожденная пищеварительная способность его желудка, благодаря которой он переваривал целые ветряные мельницы, не вполне справлялась со сковородами и горшками; котлы же и чугунки он переваривал недурно, о чем свидетельствовали осадок и слизь в тех четырех бюссарах мочи, которые он в два приема испустил поутру.

К нему были применены различные медицинские средства. Болезнь, однако ж, оказалась сильнее лекарств. И доблестный Бренгнарийль в то же утро преставился, и кончина его была столь необычайна, что после этого вас бы не удивила даже Эсхилова смерть; Эсхил же, которому прорицатели роковым образом предрекли, что в определенный день он будет погребен под каким-то предметом, долженствующим на него обрушиться, в предуказанный ему день, выйдя из города, старательно обходил всякого рода строения, деревья, скалы и все то, что могло бы на него свалиться и падением своим сокрушить его. Остановился он посреди широкого луга, поручил себя вольному и открытому небу и решил, что здесь ему совершенная обеспечена безопасность, разве только на него обрушится небесный свод, а это казалось ему невозможным. Между тем я слыхал, что жаворонки очень боятся падения небесного свода — боятся, что если свод в самом деле рухнет, то их всех переловят.

Того же самого опасались некогда и прирейнские кельты? то были доблестные, храбрые, рыцарственные, воинственные и победоносные французы, и вот, когда Александр Великий спросил их, чего они боятся больше всего на свете, — а он был совершенно уверен, что, приняв в рассуждение великие его подвиги, победы, завоевания и триумфы, они назовут именно его, — они ответили, что не боятся ничего, кроме падения небесного свода, но это, однако ж, не помешало им, если верить Страбону (кн. VII) и Арриану (кн. I), вступить в дружественное объединение и союз с отважным и великодушным этим царем.

Плутарх в своей книге О лице, появляющемся на поверхности луны, рассказывает, что некто Фенак боялся, как бы на землю не упала луна, и испытывал жалость и сострадание к тем, кто под нею живет, то есть к эфиопам и тапробанцам: а ну как свалится на них этакая громада! Боялся он еще за небо и землю, так как, по его мнению, они недостаточно прочно зиждятся и держатся на Атлантовых столпах, в существование которых, по свидетельству Аристотеля (Meta ta phys[314] кн. V), верили древние.

Эсхил, несмотря на все предосторожности, погиб оттого, что на него свалилась и упала черепаха: она выскользнула из когтей орла, ширявшего в поднебесье, упала прямо ему на голову и панцирем своим раскроила ему череп.

Еще пример: поэт Анакреон умер, подавившись косточкой от винограда. Еще пример: римский претор Фабий умер, поперхнувшись козьим волосом, попавшим в чашку с молоком. Еще пример: один человек, сдерживая ветры и стесняясь как следует трахнуть в присутствии римского императора Клавдия, скоропостижно скончался. Еще пример: некий римлянин, погребенный при Фламиниевой дороге, жалуется в своей эпитафии: умер-де он оттого, что кошка укусила ему мизинец. Еще пример: Кв. Леканий Басе скоропостижно скончался оттого, что уколол себе иголкой большой палец левой руки, хотя этот укол был почти незаметен. Еще пример: нормандский медик Кенло скоропостижно скончался в Монпелье оттого, что перочинным ножом неудачно вырезал впившегося ему в руку клеща.

Еще пример: слуга Филемона, чтобы его господин побольше выпил за обедом, принес фиги, а сам пошел за вином, но в это самое время в помещение забрался приблудный осел и с блаженством принялся уничтожать разложенные фиги. Явился Филемон и, с любопытством понаблюдав за тем, как мило осел уплетает фиги, сказал своему возвратившемуся слуге: «Коль скоро осел перестал наслаждаться фигами, дай ему запить добрым вином, которое ты сейчас принес». Тут Филемон пришел в необычайно веселое расположение духа и разразился диким хохотом, и так долго он хохотал, что вследствие крайнего напряжения селезенки дыхание у него пресеклось, и он скоропостижно скончался.

Еще пример: Спурий Сауфей умер оттого, что, придя из бани, съел яйцо всмятку. Еще пример: Боккаччо рассказывает об одном человеке, который скоропостижно скончался оттого, что поковырял в зубах стебельком шалфея. Еще пример: Филиппо Плакут, будучи до этого свеж и бодр, предварительно ничем не болея, скоропостижно скончался, уплатив старый долг. Живописец Зевксис скоропостижно скончался от смеха при взгляде на портрет старухи, им же самим написанный. Тысячи подобных случаев вы найдете у Веррия, у Плиния, у Валерия, у Баптиста Фульгозе, у Бакабери-старшего.

Добрый же Бренгнарийль — увы! — подавился куском свежего масла, который он по совету врачей ел возле самого устья жарко пылавшей печки.

Еще мы узнали, что куланский король{646} на острове Боху разгромил сатрапов царя Мехлота{647} и сровнял с землей твердыни Белимы{648}. Затем мы прошли острова Наплевать и Начихать, далее острова Телениабин и Генелиабин{649}, очень красивые и обильные клистирами, и, наконец, острова Эвиг и Эниг, из-за которых некогда вышла ошибка с ландграфом Гессенским{650}.

Глава XVIII.
О том, как Пантагрюэля застигла в море сильная буря

На другой день мы заметили с правой стороны девять судов, груженных монахами: иаковитами, иезуитами, капуцинами, эрмитами, августинцами, бернардинцами, целестинцами, театинцами, эгнатинцами, амедейцами, кордельерами, кармелитами, францисканцами и прочими святыми отцами, ехавшими на Кесильский собор{651}, дабы защитить догматы истинной веры от новоявленных еретиков. При виде их Панург возвеселился духом: он полагал, что таковая встреча предвещает удачу не только на этот день, но и на длинный ряд последующих, а посему, вежливо с честными отцами поздоровавшись и поручив спасение своей души их святым молитвам, он велел сбросить на их суда семьдесят восемь дюжин окороков, изрядное количество икры, несколько десятков кругов колбасы, несколько сотен барбунов и две тысячи ангелотиков на помин души усопших.

Пантагрюэль между тем пребывал в задумчивости и унынии. Понаблюдав за ним, брат Жан наконец осведомился, чем вызвано столь не свойственное ему дурное расположение духа, но в эту самую минуту лоцман, заметив, что флюгер на корме завертелся, и поняв, что надвигается страшнейшая буря и шторм, отдал приказ всем быть наготове — не только кормчим, младшим матросам и юнгам, но и нам, пассажирам, велел убрать паруса на фок- и грот-мачте, убрать марсель, главный парус, парус на бизань-мачте и на бушприте, спустить булини, большую и малую стеньгу, равно как и бизань-мачту, а на реях оставить только выбленки и ванты.

Внезапно море вздулось и всколебалось до самой пучины; громады волн с размаху ударялись о борта; мистраль, сопровождаемый бешеным ураганом, неистовыми порывами, ужасными вихрями и смертоносными шквалами, засвистал в реях; небесный свод загремел, заблистал, засверкал, хлынул дождь, посыпался град; воздух утратил прозрачность, сделался непроницаемым, темным и мрачным, и только зарницы, вспышки молний и прозоры меж огнедышащих туч озаряли тьму; категиды, тиэллы, лелапы и престеры{652} беспрерывно проносились над нами; по временам все вокруг нас вспыхивало при свете псолоентов, аргов, элик{653} и прочих истечений эфира; рассеянным и блуждающим взором следили мы за тем, как чудовищные смерчи вздымали крутые валы. Поверите ли, у нас было такое чувство, словно это древний хаос, в коем все стихии — огонь, воздух, море, земля — слились воедино.

Панург пребывал на палубе; досыта напитав дермоядных рыб содержимым своего желудка, удрученный, пришибленный, полумертвый, он призывал на помощь всех угодников и угодниц, давал обещание как-нибудь поисповедаться и наконец в великом ужасе воскликнул:

— Эй, кок, дружочек, папаша, дяденька, дай мне чего-нибудь солененького! Я вижу, нам скоро предстоит как следует наглотаться водички. Чуть-чуть еды и вдосталь питья — это будет отныне моим девизом. Дал бы господь и пресвятая, пречистая, преблагословенная наша богородица, очутился бы я теперь, да не теперь, а сию минуту, на твердой земле, — как бы мне было хорошо!

О, трижды, четырежды блаженны те, кто разводит капусту! О Парки, зачем вы не выпряли из меня капустника! О, как ничтожно число тех, кому Юпитер уготовал счастливый удел разводить капусту! У них всегда одна нога на земле и другая тут же рядом. Пусть кто угодно ведет споры о счастье и высшем благе, — по моему разумению, за наивысших счастливцев должно почитать сейчас тех, кто разводит капусту, и я более прав, чем Пиррон, который, в минуту подобной опасности увидев на берегу хряка, подбиравшего рассыпанный ячмень, почел его за наивысшего счастливца, во-первых, потому, что у него вдоволь ячменя, а во-вторых, потому, что он — на земле.

Эх, по мне суша лучше самой сладкой водицы! Боже, спасителю мой, эта волна пас снесет! Друзья, дайте капельку уксусу! Я весь мокрый от страха. Горе нам! Фалы оборваны, от носового каната одни обрывки остались, коуши сломаны, брам-стеньга плавает в море, подводная часть смотрит прямо на солнце, якорные канаты почти все оборваны. Увы, увы, где наши булини? Амба нам, амба! Фок-мачта упала в воду. Увы, кому достанутся эти обломки? Друзья, позвольте мне укрыться за парапетом! Эй, ребята, фонарь упал! Ах, боже мой, не выпускайте из рук ни румпеля, ни талей! Я слышу, как скрипит руль. Он не сломался? Бога ради, спасите брюк, на бейфут не обращайте внимания! Бе-бе-бе, бу-бу! Господин звездочет! Будьте добры, взгляните на стрелку компаса, откуда идет шторм? Я с ума схожу от страха, честное слово! Бу-бу-бу-бу-бу! Пришел мой конец. Я даже в штаны наложил от ужаса! Бу-бу-бу-бу! Брррррр! Бррррр! Бу-бу-бу! У-у-у! Бу-бу-бу-бу! Тону, тону, тону, помираю! Добрые люди, тону!

Глава XIX.
О том, как вели себя во время бури Панург и брат Жан

Пантагрюэль призвал на помощь спасителя и вслух горячо и усердно помолился, а затем по указанию лоцмана обеими руками стал поддерживать мачту. Брат Жан, оставшись в одной куртке, поспешил на подмогу кормовым матросам. Эпистемон, Понократ и прочие последовали его примеру, Один лишь Панург прилип к палубе и все только плакал да сетовал. Брат Жан, проходя между скамьями для гребцов, увидел его.

— Эй ты, теленок, плакса, хныкало! — крикнул он. — Лучше бы помог нам, чем сидеть на собственных яичках, как мартышка, и реветь коровой, — ей-богу, право!

— Бе-бе-бе, бу-бу-бу! — отвечал Панург. — Брат Жан, друг мой, отец мой родной, я тону, тону, друг мой, тону! Погиб я, отец мой духовный, друг мой, погиб! Баш меч меня не спасет. Горе нам, горе! Мы уже прошли всю гамму, перевалили за верхнее «до». Бе-бе-бе, бу-бу! Горе нам! А сейчас мы уже за нижним «до». Тону! Папаша, дядюшка, драгоценный вы мой! Вода просочилась через воротник в туфли. Бу-бу-бу, гу-гу-гу, га-га-га-га-га, тону! Увы нам, увы, гу-гу-гу-гу-гу-гу! Бе-бе, бу-бу, бо-бу, бо-бу, го-го-го-го-го! Увы, увы! Сейчас я — точь-в-точь раздвоенное дерево: ноги вверху, голова внизу. Эх, кабы дал мне бог перенестись на корабль к тем преподобным и блаженным соборничающим отцам, с которыми мы нынче утром встретились, — они такие набожные, такие откормленные, такие веселые, такие ласковые, такие приветливые! Горе, горе, горе, увы, увы! Эта чертова волна (теа culpa, Deus![315]), то бишь эта божья волна, захлестнет наше судно! Увы! Брат Жан, отец мой, друг мой, исповедуйте меня! Вы видите, я на коленях! Confitcor![316] Благословите меня!

— Эй, чертов висельник! Иди помогать, иди, тридцать легионов чертей!.. — крикнул брат Жан. — Пойдешь ты или нет?

— Отец мой, друг мой, в такой час грешно ругаться! — молвил Панург. — Вот завтра — сколько вам будет угодно. Горе нам, горе, увы! Вода заливает наш корабль. Тону! Увы, увы! Бе-бе-бе-бе-бе, бу-бу-бу-бу! Мы уже на дне! Горе нам, горе! Я обеспечу миллион восемьсот тысяч годового дохода тому, кто перенесет меня, всего как есть в дерме и г…, на сушу, если только найдется такой человек в моей г…иной стране. Confiteor! Увы! Позвольте мне составить самое краткое завещание, хотя бы один параграф!

— Тысячу чертей в утробу этому рогоносцу! — вскричал брат Жан. — Господи помилуй! Мы на краю гибели, мы должны наизнанку вывернуться, иначе нам всем конец, а ты о завещании? Идешь ты или нет, черт бы тебя побрал? Начальник галер, голубчик мой, помощник начальника, душа моя, сюда! Гимнаст, сюда, на эстантероль! Крест истинный, мы пропали! Вон уж фонарь потух. Сейчас все полетит к чертовой матери.

— Горе нам, горе, горе! — вопил Панург. — Бу-бу-бу-бу-бу! Горе, горе! Неужто нам всем грозит неминучая гибель? Увы мне, добрые люди, тону, умираю! Consummation est.{654} Конец мой пришел!

— Му-му-му! — сказал брат Жан. — Фу, до чего ж ты мне противен, с…ая плакса! Эй, юнга, береги, черт возьми, насос! Тебя что, зашибло? Ах ты господи! Привяжи его к якорному битенгу! Туда его, туда, черт побери! Так, так, мальчик, так!

— Ах, брат Жан, отец мой духовный, друг мой, не ругайтесь! — возопил Панург. — Вы грешите. Горе мне, горе. Бе-бе-бе, бу-бу-бу! Друзья мои, тону, умираю! Прощаю всем. Счастливо оставаться! In manus… Бу-бу-бу-у-у-у! Святой Михаил Орский и святитель Николай! В последний раз взываю к вам! Обещаю вам и господу богу нашему: если вы мне поможете, то есть если вы меня избавите от этой напасти и вынесете на сушу, я вам построю хорошенькую большую-пребольшую малюсенькую капеллу, а то и две,

Между Канд и Монсоро,
Где не пасет пастух коров *.

Горе мне, горе! В меня влилось восемнадцать с лишним ведер воды. Бу-бу-бу-бу! Какая же она горькая, соленая!

— Клянусь кровью, плотью, чревом и головой, — сказал брат Жан, — если ты не перестанешь ныть, я угощу тобой морского волка. Какого дьявола мы до сих пор не выкинули его за борт? А ну-ка, гребец, приналяг, славный парень! Так, так, дружище! Эй вы, там, наверху, держитесь! Ого! Вот так полыхнуло, вот так громыхнуло! Не то все черти сорвались нынче с цепи, не то Прозерпина рожает. Весь ад танцует с погремушками.

Глава XX.
О том, как кормовые матросы поручают корабли воле зыбей

— Ах, — воскликнул Панург, — вы грешите, брат Жан, бывший мой друг! Я говорю «бывший», ибо в настоящее время и я ничто, и вы ничто. Мне неприятно вас останавливать: сдается мне, что ругань приносит большую пользу вашей селезенке, — так же точно дровосек чувствует огромное облегчение, если кто-нибудь при каждом ударе громко кричит возле него; «Хек!», и так же точно играющему в кегли становится необыкновенно легко на душе, если какой-нибудь сообразительный человек, видя, что шар его катится не туда, клонит голову и поворачивается всем корпусом в ту сторону, где бы метко пущенный шар неминуемо сбил кегли. Как бы то ни было, вы грешите, милый мой друг. А что, если мы сейчас съедим что-нибудь этакое кабирное{655},— может статься, это нас спасет от грозы? Я читал, что в море во время бури никогда не испытывали страха и находились в безопасности жрецы кабиров, столь прославленных Орфеем, Аполлонием, Ферекидом, Страбоном, Павсанием и Геродотом.

— Э, что там! Чушь он городит, черт его дери! — сказал брат Жан. — Ну его к тысячам, к миллионам, к сотням миллионов чертей, этого чертова рогоносного рогача! Эй ты, тигр полосатый, помоги нам! Ты будешь помогать или нет? Всем на бакборт! Клянусь священною главой господа бога, что это за обезьяньи молитвы бормочешь ты себе под нос? Ведь этот самый чертов горе-моряк и накликал бурю, и сейчас только он один на всем судне не помогает команде. Если вы так и будете там сидеть, я с вами расправлюсь, как сам демон бури. Сюда, юнга, сюда, душенька, держи крепче, сейчас я завяжу греческий узел! Ах, какой ты милый! Дай бог тебе стать аббатом в Талемузе, а того, кто сейчас там настоятелем, перевести бы в Круле! Понократ, братец! Смотрите, как бы вас там не ушибло! Эпистемон! Отойдите от борта, — я видел, как туда ударила молния.

— Греби веселей!

— Отлично сказано! Веселей, веселей, веселей! Шлюпки готовь! Веселей! Боже милосердный, это еще что? Нос — в щепы!

Ну что ж, гремите, черти, п…те, с…те! Чихал я на эту волну!

Слава богу, она меня не слизнула. Кажется, будто миллионы чертей со всей округи собрались на капитул или же галдят на выборах нового ректора.

— На бакборт!

— Отлично сказано! Эй, юнга! Ну-ка, черт возьми, подтяни повыше блок! На бакборт, на бакборт!

— Бе-бе-бе, бу-бу-бу! — бормотал Панург. — Бу-бу, бе-бе-бе, бу-бу-бу, тону! Не видать ни неба, ни земли. Горе нам, горе! Из четырех стихий здесь остались только две: огонь и вода. Бу-бу-бу, бу-бу! Эх, кабы господь по великой милости своей перенес меня сейчас в Сейи, на виноградник, или же в Шинон, к пирожнику Иннокентию, поближе к расписанному погребку, — я бы даже согласился, засучив рукава, печь пирожки! Помощник галерного начальника! Вы не могли бы выбросить меня на сушу? Мне про вас столько хорошего говорили! Я отдам вам все мое Рагу и всю мою огромную улитню, если благодаря вашему хитроумию я ступлю на твердую землю. Горе мне, горе, тону! Послушайте, друзья мои! Коль скоро к тихой пристани нам все равно не причалить, давайте станем на рейде где попало. Бросьте якоря. Избежим этой опасности, умоляю вас! Господин начальник! Будьте любезны, опустите веревку и лот! Вымерим глубину! Господин начальник, друг мой! Ради создателя, давайте сделаем промер! Давайте узнаем, можно ли тут пить стоя, не нагибаясь. У меня на сей предмет особые соображения.

— Реи долой, эй! Реи долой! — крикнул лоцман. — Руку на фал! Реи спусти! Фаль, реи спусти, береги паруса! Галсы ниже, ниже, эй! Реи спусти, эй, режь носом волну! Вынь румпель! Ложись в дрейф!

— Где мы? — спросил Пантагрюэль. — Боже, спасителю наш, помоги!

— Ложись в дрейф, эй! — скомандовал старший лоцман Жаме Брайе. — Ложись в дрейф! Думай каждый о своей душе, молись, надейся только на чудо!

— Дадимте какой-нибудь хороший торжественный обет! — предложил Панург. — Горе нам, горе нам, горе нам, бу-бу, бе-бе-бе, бу-бу-бу! Горе нам, горе! Пошлем кого-нибудь за нас паломничать! Ну да, ну да, сложимся по нескольку лиаров, ну да!

— Эй, туда, туда, черт бы вашу душу взял! — вскричал брат Жан. — На штирборт! Ради всего святого, ложись в дрейф! Вынь румпель, эй! Ложись в дрейф, ложись в дрейф! Эй, давайте-ка выпьем! Только самого лучшего, самого что ни есть полезного для желудка. Эй, кок, слышите? Сообразите, спроворьте! Все равно полетит оно у вас к чертовой матери. Эй, паж! Тащи сюда мое рвотное! (Так он называл свой служебник.) Погодите! Пробки долой, друг мой, вот так! Господи, твоя воля! Ну и град, ну и молния! Эй вы там, наверху! Пожалуйста, держитесь! Когда у нас праздник всех святых? По-моему, нынче у нас не праздник, а безобразник, и не всех святых, а всех чертей.

— Ай-ай-ай! — воскликнул Панург. — Брат Жан зря губит свою душу! Какого верного друга я в нем теряю! Горе нам, горе, час от часу не легче! От Сциллы мы идем к Харибде. Увы мне, я тону! Conjiteor! Брат Жан, отец мой! Одно только слово вместо завещания! Господин извлекатель квинтэссенции, друг мой, Ахат мой! Ксеноман, драгоценный мой! Ай-ай, я тону, два слова вместо завещания! Вот здесь, на этой циновке!

Глава XXI.
Продолжение бури и краткое собеседование о завещаниях, составленных на море

— Составлять завещание в такой час, — сказал Эпистемон, — когда нам надлежит напрячь все свои силы, чтобы помочь команде предотвратить кораблекрушение, представляется мне делом неуместным и несвоевременным, и напоминает это мне легионеров и любимцев Цезаря, которые, вступив вместе с ним в Галлию, занимались тем, что составляли завещания со всякими приписками, жаловались на судьбу и оплакивали разлуку с женами и римскими друзьями, а между тем им необходимо было взяться за оружие и во что бы то ни стало разбить своего противника Ариовиста. Это глупость, достойная того пахаря, который опрокинул на пашне телегу и, вместо того чтобы подстегнуть волов и собственными руками вытащить колеса, стал призывать на помощь Геркулеса. К чему послужит вам здесь завещание? Ведь мы или избегнем этой опасности, или потонем. Если избегнем, оно вам не пригодится. Завещание действительно и вступает в силу только в том случае, если завещатель умер. Если же мы потонем, то ведь и его постигнет подобная участь. Кто тогда доставит завещание душеприказчикам?

— Какая-нибудь добрая волна выбросит его на берег, как Одиссея, — отвечал Панург, — а царская дочь, выйдя в тихую погоду прогуляться, найдет его, свято исполнит мою последнюю волю и воздвигнет мне на берегу памятник, великолепием своим не уступающий тому, который Дидона поставила супругу своему Сихею; Эней — Деифобу, на Троянском берегу, близ Реты; Андромаха — Гектору, в городе Бутроте; Аристотель — Гермию и Эвбулу; афиняне — поэту Еврипиду; римляне — Друзу в Германии и Александру Северу, своему императору, в Галлии; Ариуропластис — Каллакохросу; Ксенокрит — Лисидике; Тимар — сыну своему Телевтагору; Эвполид и Аристодика — сыну своему Теотиму; Онест — Тимоклу; Каллимах — Сополиду, сыну Диоклида; Катулл — своему брату; Статий — своему отцу, а Жермен де Бри — Эрве, бретонскому кормчему{656}.

— Что ты мелешь? — вскричал брат Жан. — Помогай нам, пятьсот миллионов чертей бы тебя унесло, помогай, язва тебе в усы, полтора локтя злокачественных нарывов тебе на штаны и на новый гульфик! Ведь судно-то наше терпит крушение! Бог ты мой, разве мы сможем спасти его? Здесь все морские черти собрались! Нет, пусть меня черти возьмут, но только нам не выкарабкаться!

Тут послышался жалобный голос Пантагрюэля:

— Господи, спаси нас! Погибаем! Впрочем, да не будет по желанию нашему, но да исполнится твоя святая воля.

— С нами бог и пречистая дева! — воскликнул Панург. — Горе мне, горе, тону! Бе-бе-бе, бу-бе-бе, бу-бу! In manus! Боже правый! Пошли мне какого-нибудь дельфина, чтобы он перенес меня на сушу, как малыша Ариона! Я прекрасно сыграю на арфе, если только она цела,

— Черт меня побери, — молвил брат Жан («С нами бог!» — пробормотал Панург), — если я сейчас не спущусь и не докажу тебе наглядно, что твои яички привешены к заду орогаченного, рогоносного, обезроженного теленка! Му-у, му-у, му-у! Иди к нам сюда помогать, ревучий бычище, тридцать миллионов чертей тебе в глотку! Идешь ты или нет, тюлень? Фу, какой мерзкий плакса!

— От вас только это и слышишь.

— А ну, подайте сюда мое милое рвотное — сейчас я поглажу его против шерсти, почитаю с конца. Beatus vir qui поп abiit…[317]{657}. Я знаю это наизусть. Обратимся к житию святителя Николая.

Horrida tempestas montem turbavit acutum[318]{658}.

«Грозой» звали в коллеже Монтегю одного великого секателя школяров. Если педагоги, секущие бедных детей, невинных школяров, осуждены на вечную муку, то, клянусь честью, он, уж верно, висит сейчас на колесе Иксиона и хлещет розгой куцую собачонку, чтобы она быстрее его вертела; если же за сечение невинных детей наставникам уготовано вечное блаженство, то, должно полагать, он сейчас превыше…

Глава XXII.
Конец бури

— Земля, земля! — воскликнул Пантагрюэль. — Я вижу землю! Не унывай, ребята! Мы недалеко от гавани. Я вижу, на севере небо прояснело. Чувствуете сирокко?

— Не вешать голову, ребята, ветер упал! — крикнул лоцман. — К большой стеньге! Веселей, веселей! К булиням грот-мачты! Канат на кабестан! Верти, верти, верти! Руку на фал! Веселей, веселей, веселей! Поверни румпель! Держи крепче лопарь! Готовь полозья! Готовь шкоты! Готовь булини! Сади галсы на бакборте! Румпель под ветер! Тяни шкот штирборта, сукин ты сын!

— Вот теперь, милый человек, ты по крайней мере знаешь, кто была твоя матушка, — обратясь к матросу, ввернул брат Жан.

— Идти бейдевинд! На всех парусах! Румпель кверху!

— Есть румпель кверху! — отвечали матросы.

— Сокращай путь! Носом к рейду! Эй, кренгельсы! Поставить лисели! Веселей, веселей!

— Отлично сказано и придумано, — заметил брат Жан, — А ну-ка, ну-ка, ну-ка, ребята, живо! Так! Веселей, веселей!

— На штирборт!

— Отлично сказано и придумано. По-моему, гроза вовремя разразилась и кончилась. Слава тебе, господи! Черти от нас отстали.

— Трави!

— Сказано отлично, с полным знанием дела. Трави, трави! Милейший Понократ! Бога ради, сюда, неутомимый потаскун! Уж этот блудник наплодит одних мальчиков! Любезный Эвсфен! К малой стеньге!

— Веселей, веселей!

— Отлично сказано! Веселей, веселей! Бога ради, веселей!

— Не боюсь я ничего: ведь сегодня рождество, рождество, рождество! {659}

— Мне нравится этот келевм{660},— заметил Эпистемон, — он сейчас как раз кстати, — ведь нынче в самом деле праздник.

— Веселей, веселей! Молодцы!

— Приказываю вам всем надеяться! — крикнул Эпистемон. — Направо показалась звезда Кастора{661}.

— Бе-бе-бе, бу-бу, — забормотал Панург, — боюсь, что это не Кастор, а шлюха Елена.

— По-настоящему это Миксархагет, — аргивское ее наименование, я думаю, тебе больше понравится, — сказал Эпистемон. — Эй, эй, я вижу землю, я вижу гавань, я вижу толпу народа на пристани! Я вижу маячные огни!

— Эй, эй! — крикнул лоцман. — Обогнуть мол и отмели!

— Есть обогнуть! — отвечали матросы.

— Ну вот и все, — сказал лоцман, — сторожевые суда высланы нам навстречу. Помощь подоспела вовремя.

— Ах, мой создатель, до чего же верно сказано! — воскликнул Панург. — Золотые слова.

— Му-му-му! — сказал брат Жан. — Если ты отведаешь хоть каплю моего вина, так пусть потом черт меня самого отведает. Слышишь ты, блудодейка чертова! Господин начальник! Пожалуйте, вот вам полный кубок наилучшего вина. Эй, Гимнаст! Принеси кувшины и вирелейный, то бишь филейный, кусочек мясца. Да смотри не споткнись.

— Держитесь, ребята, держитесь! — вскричал Пантагрюэль. — Подтянись! Глядите: к нашему кораблю пристают две ладьи, три небольшие раубарджи, пять шипов{662}, восемь каперов, четыре гондолы и шесть фрегатов, — добрые люди с ближайшего острова посылают их нам на помощь. Но кто этот Укалегон{663}, который все время вопит и предается отчаянию? Разве я один держу мачту не крепче и не прямее, нежели двести канатов?

— Это бедняга Панург, — отвечал брат Жан, — у него телячья лихорадка. Во хмелю он вечно дрожит от страха.

— Коль скоро он во всех случаях жизни держится молодцом, а страх на него напал только во время этой страшной бури и грозного урагана, я уважаю его ни на волос меньше, чем прежде, — объявил Пантагрюэль. — Подобно тому как всечасная боязнь есть отличительная черта людей грубых и малодушных, — а таков был, к примеру, Агамемнон, что и дало основание Ахиллу осрамить его и сказать, что у него собачий глаз и оленье сердце, — так же точно бесстрашие в минуту явной опасности есть знак тупоумия, а то и вовсе бестолковости. Я не склонен думать, что после богохульства самое страшное — это смерть. И я не собираюсь оспаривать мнение Сократа и академиков: смерть-де сама по себе не есть зло, смерти как таковой бояться нечего. Но смерть во время кораблекрушения — это все-таки страшно, и еще как страшно! Недаром Гомер утверждал, что гибель на море тягостна, отвратительна и противоестественна. Пифагорейцы придерживались того мнения, что душа представляет собою огонь и что она огненного происхождения; таким образом, если человек гибнет в воде (стихии, враждебной огню), то — заключали пифагорейцы (хотя истина не на их стороне) — вся душа его гаснет. Эней во время бури, застигшей караван его судов близ Сицилии, пожалел, что не пал от руки силача Диомеда, и сказал, что трижды, четырежды блаженны те, кто погиб во время пожара Трои. А ведь из нас никто не погиб. Слава тебе, спасителю наш, во веки веков! Вот только корабли наши потрепало изрядно. Ну ничего, починим! Смотрите не сядьте на мель!

Глава XXIII.
О том, как после бури Панург опять стал славным малым

— Хо, хо! — вскричал Панург. — Все прекрасно. Гроза прошла. Будьте любезны, позвольте мне сойти первым. У меня очень важные дела. Нельзя ли вам еще чем-нибудь помочь? Дайте, я скручу вам эту веревку. Чего, чего, а храбрости мне не занимать. Страх мне почти незнаком. Давайте, давайте, мой друг! Нет, нет, я не робкого десятка. Хотя, признаюсь, когда девятый вал прокатился от носа до кормы, то меня это несколько встревожило.

— Парус убрать!

— Правильно! Как, брат Жан, вы бездействуете? Разве сейчас время пить? Почем мы знаем, — может статься, мучитель святого Мартина{664} нашлет на нас новую бурю? Не могу ли я вам еще чем-нибудь помочь? Ах, чтоб меня! Я уж теперь каюсь, да поздно: зачем я не следовал учению тех добрых философов, которые утверждают, что гулять по берегу моря и плыть возле самой суши — это так же спокойно и так же приятно, как идти пешком, когда вашу лошадь ведут под уздцы! Хо, хо, хо! Ей-богу, все прекрасно. Не помочь ли вам еще чем-нибудь? Давайте, давайте! Если только черт не встрянет, я отлично справлюсь.

Эпистемон между тем всеми силами старался не упустить канат и до крови натер себе руку; послушав речи Пантагрюэля, он сказал:

— По чести, государь, буря повергла в страх и трепет не только Панурга, а и меня. Ну и что ж? Я из кожи вон лез. Я полагаю, что смерть есть роковая и неизбежная необходимость, но что рано ли, поздно ли умереть, тою или же другою смертью, — это зависит отчасти от сил небесных, отчасти же и от нас самих. Нужно неустанно к ним обращаться, взывать к ним, призывать их, просить, молить. Но этим ограничиваться и на этом успокаиваться нельзя: нам также надлежит прилагать усилия и всеми способами и всеми средствами им содействовать. Да простят мне пустословы, то бишь богословы, что я не придерживаюсь их установлений, — я основываюсь непосредственно на Священном писании. А знаете, что сказал консул Гай Фламиний, когда он попал в ловушку, приготовленную ему Ганнибалом, и его окружили в Перуджии, у Тразименского озера? «Дети мои! — сказал он. — Не надейтесь вырваться отсюда пеною молений и обетов богам. Нас может вызволить наша сила и доблесть, нам должно мечом проложить себе дорогу среди врагов». Так же точно Саллюстий приводит слова Марка Порция Катона о том, что помощи богов добиваются не праздными обетами и не бабьими причитаниями. Бдением, трудами, напряжением всех сил — вот чем достигается желанный и благополучный исход в любом деле. Если в нужде и в опасности человек выказывает нерадивость, слабость и леность, вотще воззовет он к богам: он их ожесточил и прогневал.

— Пусть черт меня возьмет… — начал брат Жан.

— Меня уж он наполовину взял, — ввернул Панург.

— …но только сейийский виноград был бы обобран и уничтожен, когда бы я с молитвенником в руках распевал Contra hostium insidias вместе со всеми прочими чертями монахами, а не вышел с перекладиной защищать виноградник от лернейских грабителей.

— Все прекрасно, поехали дальше, — сказал Панург. — Вот только брат Жан бездействует. Его надо звать «брат Жан бездельник», — он смотрит, как я в поте лица тружусь и помогаю этому почтенному человеку. Господин первый матрос! Господин начальник! Простите за беспокойство! Только два слова! Какой толщины половицы на нашем корабле?

— Не бойтесь, — отвечал лоцман, — в два добрых пальца.

— Ах ты господи! — воскликнул Панург. — Значит, мы все время были на два пальца от смерти! Так это что же, одна из девяти радостей брачной жизни? Да, господин начальник, вы правильно делаете, что измеряете опасность локтями страха. А вот я страха совсем не испытываю, — я зовусь Гильом Бесстрашный. Храбрости во мне хоть отбавляй, да не петушиного задора, а львиной отваги, неустрашимости убийцы. Я не боюсь ничего… кроме напастей.

Глава XXIV.
О том, как брат Жан объявляет, что Панург понапрасну трусил во время бури

— Доброго здоровья, господа! — сказал Панург. — Добрейшего всем вам здоровья! Как вы себя чувствуете? Слава богу. А вы? Милости просим, добро пожаловать! Сойдемте на берег. Эй, гребцы, давайте сходни! Шлюпку поближе! Не могу ли я чем-нибудь вам помочь? Я честно потрудился, работал как четыре вола, и аппетит у меня теперь волчий. А ведь места здесь красивые и люди славные. Ребята! Вам моя помощь еще нужна? Не жалейте вы, ради бога, моего пота. Адам (то есть человек) был создан для того, чтобы возделывать землю и трудиться, как была создана птица для того, чтобы летать. Господу угодно, — вы слышите, что я говорю? — чтобы мы ели хлеб в поте лица, а не бездельничая, как вот это монашеское отродье, брат Жан, который прикладывается к кувшинчику и умирает от страха. Погода чудная. Теперь только я уразумел, насколько правилен и как глубоко продуман был ответ благородного философа Анахарсиса, который, когда его спросили, какое судно представляется ему самым надежным, ответил: «То, которое стоит в гавани».

— Это что! — сказал Пантагрюэль. — А вот когда ему задали вопрос, кого больше: мертвых или живых, он, в свою очередь, спросил: «А куда вы относите плавающих в море?» Это был тонкий намек на то, что плавающих в море на каждом шагу подстерегает смертельная опасность и они все время находятся между жизнью и смертью. Равным образом Порций Катон говаривал, что он стал бы раскаиваться только в трех вещах, а именно: если бы он когда-нибудь поверил тайну женщине; если б он хотя бы один день провел в бездействии и если бы он поехал морем в такое место, куда можно было бы добраться сушей.

— Клянусь моей почтенной рясой, — обратился к Панургу брат Жан, — ты, мой друг блудодей, перепугался во время бури напрасно и зря, ибо утонуть тебе не суждено. Тебя, уж верно, высоко вздернут на воздух или за милую душу поджарят, как святого великомученика. Государь! Вам нужен плащ от дождя? Ни волчий, ни барсучий мех вам не потребуется. Велите содрать с Панурга шкуру и ею накрывайтесь. Только ради бога не приблингайтесь к огню и не ходите мимо кузниц: она у вас мигом истлеет, зато дождя не побоится, и снега, и града тоже. Нет, в самом деле, бросьтесь в таком плаще в воду — вы не промокнете. Сделайте себе из Панурговой шкуры зимние сапоги — в них вы ног не промочите. Сделайте из нее пузыри, чтобы мальчики учились плавать, — способ вполне безопасный.

— Значит, — заключил Пантагрюэль, — она вроде так называемого венерина волоса: это растение никогда не мокнет и не влажнеет; сколько угодно держите его в воде — оно все останется сухим. Недаром оно носит название adiantos[319]

— Панург, друг мой, — сказал брат Жан, — пожалуйста, не бойся воды! Твое существование прекратит иная стихия.

— Так-то оно так, — возразил Панург, — но только повара у чертей иной раз замечтаются и дают в своем деле промашку: частенько варят то, что предназначалось на жаркое, совсем как наши здешние повара, которые шпигуют куропаток, витютней и сизяков, собираясь, по-видимому, их жарить. Бывает, что они варят куропаток с капустой, витютней с пореем, а сизяков с репой. Послушайте, милые друзья: в присутствии всей честной компании я объявляю, что под капеллой в честь святителя Николая между Каyдом и Монсоро я разумел капельницу, из которой будет капать розовая водичка, и там уж, правда, ни бычок, ни коровка не станут водиться — кругом сплошная водица.

— Вот ото, я понимаю, жох! — вскричал Эвсфен. — Всем жохам жох! Недаром говорит ломбардская пословица: Passato el pericolo, gabato el santo[320]

Глава XXV.
О том, как Пантагрюэль после бури высадился на Острове макреонов {665}

Тот же час мы вошли в гавань острова, именовавшегося Островом макреонов. Добрые островитяне встретили нас с почетом. Старый макробий{666}(так назывался у них мэр) хотел было отвести Пантагрюэля в городской совет, чтобы он там как следует отдохнул и подкрепился. Пантагрюэль, однако ж, не пожелал уйти с пристани, прежде чем все его спутники не сойдут на берег. Удостоверившись, что все наконец в сборе, он велел им переодеться, а затем перенести с кораблей на сушу все, что только они припасли из еды, чтобы кутнуть напропалую, что и было исполнено незамедлительно. Одному богу известно, сколько тут было выпито и съедено. Местные жители также натащили всякой всячины. Пантагрюэлисты перед ними в долгу не остались. Впрочем, их довольствие слегка пострадало от бури. По окончании трапезы Пантагрюэль ко всем обратился с просьбой приняться за дело и исправить повреждения, к каковой работе все тут же с великой охотой и приступили.

Починка судов не представляла трудностей, так как островитяне все до одного оказались плотниками и такими отличными мастерами, каких можно сыскать разве в венецианском арсенале. На всем этом обширном острове были населены три гавани и десять околотков, все же остальное пространство, покрытое строевым лесом, было безлюдно, как Арденны.

Старый макробий по нашей просьбе показал нам все достопримечательности острова. И вот в дремучем и безлюдном лесу открылось нашему взору множество старых, разрушенных храмов, обелисков, пирамид, древних памятников и гробниц с различными надписями и эпитафиями. Одни из них были написаны иероглифами, другие — на ионическом наречии, остальные — на языках арабском, агарянском, славянском и т. д., и Эпистемон по своей любознательности некоторые из них списал. Панург между тем сказал брату Жану:

— Это Остров макреонов. Макреон по-гречески значит «старик», человек, которому много лет.

— Что же я могу поделать? — сказал брат Жан. — Все как есть переделать? Я же не был здесь, когда этот остров так окрестили.

— Кстати, — продолжал Панург, — я полагаю, что отсюда происходит слово «макрель», которое, как известно, означает по-нашему не только рыбу «макрель», но и «сводню». В самом деле, сводить подобает старухам, молодым подобает блудить. По всей вероятности, это остров Макрель, оригинал и прототип парижского. Идем ловить устриц!

Старый макробий спросил Пантагрюэля на ионическом наречии, как им удалось и как они ухитрились войти в гавань именно сегодня, когда было такое сильное сотрясение воздуха, а на море такая страшная буря. Пантагрюэль же ему на это ответил, что спаситель мира услышал простодушные и горячие мольбы моряков, которые путешествуют не для наживы и никаких товаров с собой не везут. Их-де заставило выйти в море не что иное, как любознательное желание посетить, увидеть, послушать и постигнуть оракул Бакбук и получить от Бутылки ответ на недоуменные вопросы, возникшие у одного из Пантагрюэлевых спутников. Как бы то ни было, натерпелись-де они немало и чуть-чуть не потонули. Затем Пантагрюэль, в свою очередь, обратился к старому макробию с вопросом, чем объясняет он этот дикий ураган и не подвержены ли таким бурям близлежащие моря, как это наблюдается в Океаническом море: в проливе св. Матфея и в Момюсоне, и в море Средиземном: в Саталийской пучине, в Монтарджентано, Пьомбино, у мыса Малея в Лаконии, в Гибралтарском проливе, у Мессинского пролива т. д.

Глава XXVI.
О том, как добрый макробий рассказывает Пантагрюэлю о местопребывании и кончине героев

Добрый макробий сказал:

— Любезные путники! Это один из Спорадских островов, по не из тех Спорад, которые находятся в Карпатийском море{667}, а из Спорад океанических. Прежде это был остров богатый, привлекавший чужеземцев, обильный, торговый, людный, подвластный Британии, ныне же, под действием времени и с приближением конца света, он, как видите, оскудел и опустел.

Вот в этом темном лесу, тянущемся и раскинувшемся на семьдесят восемь с лишним тысяч парасангов, обитают демоны и герои, теперь уже состарившиеся, и мы полагаем, что комета, которую мы наблюдали в течение трех последних дней, внезапно померкла оттого, что вчера один из них умер и что эту свирепую бурю, от которой вы пострадали, вызвала его кончина. Когда все они живы-здоровы, то здесь и на соседних островах все обстоит благополучно, на море царят тишина и спокойствие. Когда же кто-нибудь из них скончается, то из лесу к нам несутся громкие и жалобные вопли, на суше царят болезни, бедствия и печали, в воздухе — вихрь и мрак, на море — буря и ураган.

— В ваших словах есть доля истины, — заметил Пантагрюэль. — Это все равно что факел или же свеча: пока в них еще теплится жизнь, они озаряют всех, все вокруг освещают, каждому доставляют радость, каждому оказывают услугу своим светом, никому не причиняют зла, ни в ком не вызывают неудовольствия, но, потухнув, они заражают дымом и чадом воздух, всем и каждому причиняют вред и внушают отвращение. Так и эти чистые и великие души: пока они не расстались с телом, их соседство мирно, полезно, отрадно, почетно. В час же, когда они отлетают, на островах и материках наблюдаются сильные сотрясения воздуха, мрак, гром, град, подземные толчки, удары, землетрясения, на море — буря и ураган, и все это сопровождается стенаниями народов, сменой религий, крушением царств и падением республик.

— Мы недавно уверились в том воочию на примере кончины доблестного и просвещенного рыцаря Гийома дю Белле, — заговорил Эпистемон. — Пока он был жив, Франция благоденствовала, и все ей завидовали, все искали с ней союза, все ее опасались. А после его кончины в течение многих лет все смотрели на нее с презрением.

— Так же точно, когда умирал Анхиз в Дрепане Сицилийском, буря натворила бед Энею, — снова заговорил Пантагрюэль. — Видимо, но той же самой причине Ирод, жестокосердый тиран, царь иудейский, чувствуя приближение ужасной и омерзительной смерти (он умер от питириазиса, заживо съеденный червями и вшами, как до него умерли Луций Сулла, Ферекид Сирийский, наставник Пифагора, греческий поэт Алкман и другие) и предвидя, что после его смерти евреи зажгут на радостях потешные огни, заманил к себе во дворец из всех иудейских городов, селений и поместий именитых и облеченных властью людей — заманил хитростью, под тем предлогом, что ему будто бы необходимо сообщить им нечто важное касательно образа правления в провинции и ее охраны. Когда же те собрались и самолично явились, он велел их запереть в помещении придворного ипподрома, а затем обратился к свояченице своей Саломее и мужу ее Александру с такими словами: «Я уверен, что евреи обрадуются моей смерти, однако ж, если вы пожелаете выслушать и исполните то, что я вам скажу, похороны мои будут торжественные и весь народ будет плакать. Как скоро я умру, прикажите лучникам, моим телохранителям, коим я уже отдал на сей предмет надлежащие распоряжения, перебить всех именитых и облеченных властью людей, которые здесь у меня заперты. После этого вся Иудея невольно опечалится и возрыдает, а чужестранцы подумают, что причиною тому моя смерть, как если бы отлетела душа кого-нибудь из героев».

К тому же стремится всякий неистовый тиран. «После меня, — говорит он, — земля да смешается с огнем!», иными словами: «Да погибнет весь мир!» (А проходимец Нерон, по свидетельству Светония, внес поправку: он говорил не «после меня…», а «еще при мне…») Эти мерзкие слова, о которых упоминают Цицерон в книге третьей De finibus[321] и Сенека в книге второй De dementia[322] Дион Никейский{668} и Свида{669} приписывают императору Тиберию.

Глава XXVII.
Рассуждения Пантагрюэля о том, как души героев переходят в мир иной, и о наводящих ужас знамениях, предшествовавших кончине сеньера де Ланже

— Хотя во время бури на море нам пришлось столько всего натерпеться и столько потрудиться, а все же я весьма рад, что она нас застигла, — продолжал Пантагрюэль, — ведь благодаря этому нам довелось услышать все, что сейчас поведал добрый макробий. Я совершенно согласен с тем, что он сказал касательно кометы, которую они увидели за несколько дней до кончины героя. Души таких людей столь возвышенны, столь прекрасны и героичны, что небеса за несколько дней извещают нас об их уходе из жизни и успении: подобно благоразумному врачу, который, удостоверившись, что по всем признакам конец больного близок, за несколько дней предупреждает жену, детей, друзей и близких о неизбежной кончине мужа, отца и родственника, чтобы в оставшийся срок они уговорили его отдать надлежащие распоряжения касательно имущества, побеседовать с детьми и благословить их, позаботиться о вдове, соблюсти все необходимые формальности для обеспечения сирот, — одним словом, чтобы смерть не застигла его врасплох и чтобы он успел подумать о своей душе и распорядиться достоянием своим, благодетельные небеса, как бы радуясь новым блаженным душам, к ним возносящимся, зажигают потешные огни в виде комет и метеоров, и через их посредство небеса непреложно свидетельствуют людям и совершенно точно предсказывают, что скоро-скоро благородные эти души оставят свои тела и покинут землю.

Так некогда в Афинах судьи ареопага, вынося приговоры преступникам, пользовались особыми для каждого случая знаками: буква θ означала у них смертный приговор, Τ — оправдание, А — неясность, если дело еще не было решено {670}. Знаки эти, выставленные на самом виду, утишали волнение и тревогу родственников, друзей и всех прочих, кому не терпелось узнать, какова же участь и каково решение суда по делу преступников, содержащихся под стражей. Так же и небеса при помощи комет как бы эфирными знаками молча говорят нам: «Смертные! Если вы желаете еще что-либо от этих счастливых душ узнать, чему-либо от них научиться, послушать их, познать их, получить от них предуказания, касающиеся общественного или же частного блага и пользы, то поспешите к ним за ответом, ибо конец и развязка комедии близятся. Будете после жалеть, да уж поздно».

И это еще не все. Дабы показать населяющим землю, что они недостойны жить вместе с такими необыкновенными душами, недостойны общаться с ними и пользоваться их благодеяниями, небеса изумляют и пугают людей чудесами, дивными дивами, разными страшилищами и всякими иными сверхъестественными предзнаменованиями, что мы собственными глазами и видели незадолго до переселения в иной мир славной, возвышенной и героической души просвещенного и доблестного рыцаря де Ланже, о котором говорил Эпистемон.

— У меня до сих пор трепещет и бьется сердце при мысли о столь памятных мне многоразличных и ужас наводящих чудесах, которые мы ясно видели дней за пять, за шесть до его ухода из жизни, — подхватил Эпистемон. — Сеньеры д’Асье, Шеман, одноглазый Майи, Сент-И, Вильнев-Ла-Гюйар, мэтр Габриэль, савиянский врач, Рабле, Каюо, Масюо, Майоричи, Бюллу, Серкю, по прозвищу «Бургомистр», Франсуа Пруст, Феррон, Шарль Жирар, Франсуа Бурре и многие другие приятели, домочадцы и слуги покойного в испуге молча переглядывались, не произносили ни слова и, в глубокое погруженные раздумье, мысленно себе представляли, что скоро Франция лишится безупречного рыцаря, столь прославившего ее и так стойко ее оборонявшего, и то же вещали небеса — вещали, как им свойственно и как им положено.

— Клянусь хохолком на капюшоне, — молвил брат Жан, — не желаю я до седых волос дожать неучем. Смекалка у меня, право, недурная. Так вот,

Как говорил король князьям,
А королева — сыновьям *, —

эти самые герои и полубоги, о которых вы толкуете, что же они, так-таки и умирают? Царица небесная! А я-то, прости господи, был уверен-разуверен, что все они бессмертны. А теперь вот достопочтенный макробий говорит, что в конце концов и они умирают.

— Не все, — возразил Пантагрюэль. — Стоики уверяют, что смертны все, за исключением одного, и он есть бессмертен, свободен от страстей и невидим. Пиндар прямо говорит, что богиням гамадриадам отпущено не больше нити от кудели и прядева Судеб и неправедных Парок, сиречь не больше жизни, нежели деревьям, которые они охраняют, то есть дубам, а от дубов, как утверждают Каллимах и Павсаний в книге о Фокиде, дриады и произошли, и к этому мнению присоединяется Марциан Капелла{671}. Что касается полубогов: панов, сатиров, сильванов, домовых, эгипанов, нимф, героев и демонов, то многие из них в общей сложности, исходя из различных сроков жизни, вычисленных Гесиодом, живут до девяти тысяч семисот двадцати лет, каковое число составлено следующим образом: единица прибавляется к учетверенной двадцатке, и сумма эта множится на три и на упятеренную двойку в третьей степени. Это вы найдете у Плутарха в его книге Упадок оракулов.

— В служебнике моем на сей предмет ничего не сказано, — объявил брат Жан. — Так и быть, поверю вам на слово.

— Я полагаю, — молвил Пантагрюэль, — что все разумные души неподвластны ножницам Атропос{672}. Бессмертны все: ангелы, демоны, люди. Сейчас я вам расскажу по этому поводу странную историю, записанную и засвидетельствованную, однако ж, многими учеными и сведущими историографами.

Глава XXVIII.
О том, как Пантагрюэль рассказывает печальную историю, коей предмет составляет кончина героев

— Эпитерс, отец Эмилиана-ритора, плыл вместе с другими путешественниками из Греции в Италию на корабле, груженном различными товарами, и вот однажды под вечер, около Эхинских островов, что между Мереей и Тунисом, ветер внезапно упал и корабль отнесло к острову Наксосу. Когда он причалил, некоторые из путешественников уснули, иные продолжали бодрствовать, а третьи принялись выпивать и закусывать, как вдруг на острове Паксосе чей-то голос громко произнес имя Тамус. От этого крика на всех нашла оторопь. Хотя египтянин Тамус был кормчим их корабля, но, за исключением нескольких путешественников, никто не знал его имени. Вторично раздался душераздирающий крик: кто-то снова взывал к Тамусу. Никто, однако ж, не отвечал, все хранили молчание, все пребывали в трепете, — тогда в третий раз послышался тот же, только еще более страшный голос. Наконец Тамус ответил: «Я здесь. Что ты от меня хочешь? Чего тебе от меня надобно?» Тогда тот же голос еще громче воззвал к нему и велел, по прибытии в Палоды, объявить и сказать, что Пан, великий бог, умер.

Эти слова, как рассказывал потом Эпитерс, повергли всех моряков и путешественников в великое изумление и ужас. И стали они между собой совещаться, что лучше: промолчать или же объявить то, что было велено, однако Тамус решил, что если будет дуть попутный ветер, то он пройдет мимо, ничего не сказав, если же море будет спокойно, то он огласит эту весть. И вот случилось так, что, когда они подплывали к Палодам, не было ни ветра, ни волн. Тогда Тамус, взойдя на нос корабля и повернувшись лицом к берегу, сказал, как ему было поведено, что умер великий Пан. Не успел он вымолвить последнее слово, как в ответ на суше послышались глубокие вздохи, громкие стенания и вопли ужаса, и то был не один голос, а многое множество.

Весть эта быстро распространилась в Риме, ибо ее слышали многие{673}.

И вот цезарь Тиверий, бывший в ту пору императором римским, послал за Тамусом. И, выслушав, поверил его словам. Расспросив ученых людей, коих немало находилось тогда при дворе и в Риме, кто был этот Пан, он вывел заключение, что это сын Меркурия и Пенелопы. То же самое утверждал еще Геродот, а вслед за ним и Цицерон в третьей книге О природе богов. Я же склонен отнести эти слова к великому спасителю верных, которого из низких побуждений предали смерти завистливые и неправедные иудейские первосвященники, книжники, попы и монахи. Такое толкование отнюдь не кажется мне натянутым: ведь по-гречески его вполне можно назвать Пан, ибо он — наше Все: все, что мы собой представляем, чем мы живем, все, что имеем, все, на что надеемся, — это он; все в нем, от него и через него. Это добрый Пан, великий пастырь, который, по слову пылкого пастуха Коридона{674}, всем сердцем возлюбил не только овец, но и пастухов, и в час его смерти вздохи и пени, вопли ужаса и стенания огласили всю неизмеримость вселенной: небо, землю, море, преисподнюю. И по времени мое толкование подходит, ибо этот всеблагой, всевеликий Пан, единственный наш спаситель, скончался в Иерусалиме в царствование римского цезаря Тиверия.

Сказавши это, Пантагрюэль умолк и впал в глубокую задумчивость. Малое время спустя мы увидели, что из глаз его текут слезы величиной со страусово яйцо. Ну меня к богу, если я тут хоть в одном слове прилгнул.

Глава XXIX.
О том, как Пантагрюэль прошел мимо острова Жалкого, где царствовал Постник

Корабли веселого нашего каравана были починены и исправлены, съестные припасы пополнены, макреоны остались более чем ублаготворены и удовлетворены тем, как Пантагрюэль за все расплатился, люди наши были веселее обычного, и на следующий день они с великой радостью подставили паруса дуновению тихого и приятного ветра. В середине дня Ксеноман издали показал нам остров Жалкий, где царствовал Постник; Пантагрюэль был о нем уже наслышан, и ему захотелось поглядеть на него, однако ж Ксеноман ему отсоветовал, сославшись на большой крюк, который пришлось бы для этого сделать, и предуведомив, что на этом острове и при дворе государя живут бедно.

— Вы там только и увидите, — продолжал он, — что великого пожирателя гороха, великого охотника до сельдяных испражнений, великого кротоеда, великого сеножевателя, плешивого полувеликана с двойной тонзурой по фонарской моде, великого фонарийца, знаменосца ихтиофагов{675}, повелителя горчицеедов{676}, секателя младенцев, обжигателя золы{677}, отца и благодетеля лекарей, щедрого на отпущения прегрешений, индульгенции и разрешения от грехов, человека добропорядочного, ревностного католика и вельми благочестивого. Три четверти дня он плачет и никогда не бывает на свадьбах. Со всем тем в сорока королевствах не сыщешь такого искусника по части шпиговальных игол и вертелов. Назад тому лет шесть я побывал на острове Жалком, привез оттуда целый гросс иголок и роздал кандским мясникам. Они пришли в восторг, и было от чего. По приезде я вам покажу две такие иглы, — они торчат над порталом. Питается Постник солеными кольчугами, шлемами, касками и шишаками, отчего по временам страдает сильнейшим мочеизнурением. И покрой и цвет его одеяния увеселяют взор: оно у него серое и холодное, спереди ничего нет, и сзади ничего нет, и рукавов нет.

— Доставьте мне удовольствие, — сказал Пантагрюэль, — и, подобно тому как вы описали его одежду, питание, нрав и обычай, опишите его наружность, сложение и все его органы.

— Будь добр, блудодюша, — сказал брат Жан, — а то я нашел его у себя в служебнике: он стоит после подвижных праздников{678}.

— Охотно, — сказал Ксеноман. — Думаю, что мы услышим о нем более обстоятельный рассказ на острове Диком, где правят жирные Колбасы, заклятые его враги, с которыми он вечно воюет. Когда бы не доблестный Канунпоста, защитник их и добрый сосед, великий фонариец Постник давно бы сжил их со свету.

— А что эти Колбасы — самцы или самки, ангелы или простые смертные, женщины или девушки? — осведомился брат Жан.

— Пола они женского, — отвечал Ксеноман, — по чину своему смертные, одни из них девственницы, другие нет.

— Пусть меня черт возьмет, если я не на их стороне, — объявил брат Жан. — Что это еще за безобразие — воевать с женщинами? Назад! Разнесем этого мерзавца!

— Сражаться с Постником? — вскричал Панург. — Да ну его ко всем чертям, я не такой дурак и не такой удалец. Quid juris[323] если мы очутимся между Постником и Колбасами? Между молотом и наковальней? А, чтоб их! Подальше отсюда! Скорей, скорей! Прощайте, господин Постник! Кушайте Колбасы, да не забывайте и о кровяных.

Глава XXX.
О том, как Ксеноман анатомирует и описывает Постника

— Что касается внутренних органов Постника, — сказал Ксеноман, — то мозг его по величине, цвету, субстанции и силе напоминает (по крайней мере, напоминал в мое время) левое яичко клеща.

Желудочки мозга у него что щипцы.

Червовидный отросток что молоток для отбивания шаров.

Перепонки что монашеские капюшоны.

Углубления в средней полости мозга что чаны для извести.

Черепной свод что сшитый из лоскутов чепчик.

Мозговая железка что дудка.

Чудесная сеть что налобник.

Сосцовые бугорки что башмачки.

Барабанные перепонки что турникеты.

Височные кости что султаны.

Затылок что уличный фонарь.

Жилы что краны.

Язычок что выдувная трубка.

Нёбо что муфельная печь.

Слюна что челнок.

Миндалины что очки об одно стекло.

Перемычка что кошелка из-под винограда.

Гортань что корзина из-под винограда.

Желудок что перевязь.

Нижнее отверстие желудка что копье с вилообразным наконечником.

Трахея что резачок.

Глотка что комок пакли.

Легкие что меховые плащи соборных священников.

Сердце что нарамник.

Средогрудная перегородка что водоотводная трубка.

Плевра что долото.

Артерии что грубошерстные накидки с капюшонами.

Диафрагма что мужская шапка на манер петушьего гребня.

Печень что секира о двух лезвиях.

Вены что оконные рамы.

Селезенка что дудка для приманки перепелов.

Кишки что тройные рыболовные сети.

Желчный пузырь что скобель кожевника.

Внутренности что железные перчатки.

Брыжейка что митра аббата.

Тонкая кишка что щипцы зубодера.

Слепая кишка что нагрудник.

Ободочная кишка что корзина из ивовых прутьев.

Прямая кишка что вываренной кожи бурдюк, из коего пьют монахи.

Почки что лопатки штукатуров.

Поясница что висячий замок.

Мочеточники что зубчатые пластинки в часах.

Почечные вены что две клистирные трубки.

Сперматические сосуды что слоеные пироги.

Предстательная железа что горшок с перьями.

Мочевой пузырь что арбалет.

Шейка пузыря что било.

Брюшная полость что албанская шапка.

Брюшина что наручень.

Мускулы что поддувальные меха.

Сухожилия что кожаные перчатки у сокольников.

Связки что кошели.

Кости что плюшки.

Костный мозг что котомка.

Хрящи что заросли бурьяна.

Железы что косари.

Животные токи что мощные удары кулаком.

Жизненные токи что замедленные щелчки по лбу.

Горячая кровь что беспрестанные щелчки по носу.

Моча что папефига.

Детородные органы что сотня мелких гвоздей.

Его кормилица уверяла меня, что от его брака с

Серединой поста произойдет лишь множество наречий места и несколько двойных постов.

Память что повязка.

Здравый смысл что посох.

Воображение что перезвон колоколов.

Мысли что скворцы в полете.

Сознание что выпорхнувший впервые из гнезда цаплёнок.

Умозаключения что зерна ячменя в мешке.

Угрызения совести что составные части двойной пушки.

Замыслы что балласт галлиона.

Понятие что разорванный служебник.

Умственные способности что улитки.

Воля что три ореха на одной тарелке.

Желание что шесть охапок эспарцета.

Суждение что туфли.

Рассудительность что рукавичка.

Разум что барабанчик.

Глава XXXI.
Анатомия внешних органов Постника

— Что касается внешних органов Постника, — продолжал Ксеноман, — то они у него несколько соразмернее, за исключением семи ребер, — ребра у него совсем не как у людей.

Большие пальцы на ногах у него что спинеты.

Ногти что буравчики.

Ступни что гитары.

Пятки что дубины.

Подошвы что плавильные тигли.

Ноги что птичьи чучела.

Колени что скамейки.

Ляжки что самострелы.

Бедра что коловороты.

Живот что башмак с острым носком, застегнутый на античный манер; в верхней части перетянут поясом.

Пуп что губан.

Лобок что блин.

Детородный член что туфля.

Яички что бутылки.

Семенники что рубанки.

Промежность что флажолет.

Задний проход что чистое зеркало.

Ягодицы что бороны.

Крестец что горшок из-под масла.

Альхатим что бильярд.

Спина что арбалет.

Позвонки что волынки.

Ребра что прялки.

Грудная клетка что балдахин.

Лопатки что ступки.

Грудь что орган.

Соски что пастушьи рожки.

Подмышки что шахматные доски. —

Плечи что носилки.

Руки что капюшоны.

Пальцы рук что таганы в каком-нибудь братстве.

Запястья что две ходули.

Локтевые кости что серпы.

Локти что крысоловки.

Кисти рук что скребницы.

Шея что миска.

Горло что цедилка для душистого вина.

Кадык что бочонок, к коему подвешены два медных зоба, очень красивых и соразмерных; формой своей напоминает песочные часы.

Борода что фонарь.

Подбородок что тыква.

Уши что две митенки.

Нос что полусапожек с узким и загнутым кверху носком.

Ноздри что чепцы у монахинь.

Брови что посуда для стекания сока из мяса, насаженного на вертел.

Под левой бровью у него отметина, формой и величиной напоминающая ночной горшок.

Ресницы что трехструнные скрипки.

Глаза что футляры для гребенок.

Глазные нервы что ружья.

Лоб что кубок.

Виски что цедильные воронки.

Щеки что деревянные башмаки.

Челюсти что стаканчики.

Зубы что рогатины.

Один из его молочных зубов вы можете видеть в Колонж-де-Руайо, что в Пуату, а два — в Брос, что в Сентонже, на двери погребка.

Язык что арфа.

Рот что чепрак.

Безобразное его лицо что вьючное седло.

Уродливая его голова что шлем перегонного куба.

Череп что охотничья сумка.

Оспины что «кольцо рыбака».

Кожа что накидка.

Эпидерма что решето.

Волосы на лице что скребки.

Шерстинки на теле точно такие же.

Глава XXXII.
Нрав и обычай Постника

— Постник— явление природы небывалое, — продолжал Ксеноман.–

Если он плюется, то это полные корзины артишоков.

Если сморкается, то это соленые угри.

Если плачет, то это утки под луковым соусом.

Если дрожит, то это огромные пироги с зайчатиной.

Если потеет, то это треска со свежим маслом.

Если рыгает, то это устрицы в скорлупе.

Если чихает, то это бочонки с горчицей.

Если кашляет, то это банки с вареньем из айвы.

Если рыдает, то это охапки кресса.

Если зевает, то это горшки с гороховым супом.

Если вздыхает, то это копченые говяжьи языки.

Если свищет, то это целые корзины втертых очков.

Если храпит, то это ведра вышелушенных бобов.

Если скрипит зубами, то это куски топленого свиного сала.

Если говорит, то это грубая овернская шерсть, а не тот алый шелк, из которого Парисатида изъявила в свое время желание выткать слова, обращенные к ее сыну, царю персидскому Киру.

Если дует, то это кружки, куда опускают деньги за индульгенции.

Если заглядывается на что-либо, то это вафли.

Если ворчит, то это мартовские кошки.

Если покачивает головой, то это турусы на колесах.

Если гримасничает, то это сумбур.

Если цедит сквозь зубы, то это игра в базош.

Если топает ногой, то это отсрочки по платежам.

Если пятится, то это морские раковины.

Если выпускает слюну, то это общественные хлебопекарни.

Если хрипит, то это мавританские танцы.

Если портит воздух, то это кордовские башмаки.

Если чешется, то это новые королевские указы.

Если поет, то это горошины в стручках.

Если испражняется, то это тыквы и сморчки.

Если пыхтит, то это капуста в масле, иначе говоря caules amb’olif.

Если рассуждает, то это прошлогодний снег.

Если беспокоится, то это чох с высокого дерева.

Если с кем и расплачивается, то только на том свете горячими угольками.

Если спит, то снятся ему живчики, летающие и лезущие на стену.

Если мечтает, то о процентных бумагах.

Необыкновенный случай: трудится он, когда ничего не делает; ничего не делает, когда трудится. Бодрствует во сне, спит бодрствуя, с открытыми глазами, как шампанские зайцы, — опасаясь ночного нападения Колбас, исконных своих врагов. Смеется, когда кусается, когда кусается — смеется. Будто бы совсем ничего не ест, хотя всего только постничает, а считается, что совсем ничего не ест. Обсасывает кости только в мечтах, напивается только в собственном воображении. Купается на высоких колокольнях, сушится в прудах и реках. Ставит сети в воздухе и вылавливает раков непомерной величины. Охотится в морской пучине и находит там каменных козлов, горных козлов и серн. Старых воробьев проводит на мякине. Боится только собственной тени да крика жирных козуль. Бьет кое-когда баклуши. Любит шутить над не мощами чрево угодников. Прыгает выше собственного носа. Толстым своим стилем пишет на гладком пергаменте предсказания и альманахи.

— Вот молодчина! — сказал брат Жан. — Это по-моему. Такого-то мне и надобно. Я вызову его на поединок.

— У этого человека в самом деле необыкновенное, чудовищное телосложение, если только его можно назвать человеком, — молвил Пантагрюэль. — Мне это напомнило наружность и повадки Недомерка и Несклады.

— А какова у них была наружность? — осведомился брат Жан. — Да простит меня господь, я отродясь ничего про них не слыхал.

— Я вам сейчас расскажу то, что мне довелось вычитать в древних притчах{679},— продолжал Пантагрюэль. — Физис (то есть Природа) прежде всего родила Красоту и Гармонию — родила без плотского совокупления, так как она сама по себе в высшей степени плодовита и плодоносна. Антифизис, извечная противница Природы, тотчас позавидовала такому прекрасному и благородному потомству и, совокупившись с Теллумоном{680}, родила Недомерка и Нескладу. Голова у них была сферическая и совершенно круглая, как шар, а не слегка сплюснутая с двух сторон, как у всех людей. Уши у них были высоко подняты, длинные, как у осла; глаза — выпученные, державшиеся на косточках, похожих на птичьи шпоры, без ресниц, твердые, как у рака; ноги — круглые, как клубки; руки вывернуты. Ходили они всегда колесом: на голове, задом и ногами вверх. Вы знаете, что для обезьян-самок нет ничего прекраснее их детенышей, — так же точно и Антифизис восхищалась своими и тщилась доказать, что ее дети красивее и приятнее детей Физис; она утверждала, что сферические ноги и голова — форма вполне законная, а хождение колесом — прекрасная походка, что во всем этом есть даже нечто божественное, коль скоро и твердь, и все вечные явления мира видимого имеют круглую форму. Ходить вверх ногами и вниз головой значит-де подражать творцу вселенной: волосы у человека подобны корням, ноги напоминают ветви, деревьям же удобнее, чтобы у них были воткнуты в землю корни, а не ветви. Таким путем Антифизис приходила к выводу, что дети ее, напоминающие дерево, растущее прямо, красивее и складнее детей Физис, напоминающих дерево опрокинутое. Что касается рук, то Антифизис рассуждала следующим образом: вывернутые руки — это даже еще лучше, оттого что спина не должна оставаться беззащитной, между тем спереди человек предостаточно наделен зубами, коими он может не только жевать без помощи рук, но и защищаться от всего вредоносного. Так, опираясь на свидетельские показания и поддержку невежественных олухов, Антифизис в конце концов перетянула на свою сторону всех сумасбродов и полоумных и привела в восторг всех безмозглых, всех лишенных понятия и здравого смысла. Затем она произвела на свет изуверов, лицемеров и святош, никчемных маньяков, неуемных кальвинистов, женевских обманщиков, бесноватых путербеев{681}, братьев-обжор, ханжей, пустосвятов, людоедов и прочих чудищ, уродливых, безобразных и противоестественных.

Глава XXXIII.
О том, как Пантагрюэль близ острова Дикого заметил чудовищного физетера{682}

В полдень в виду острова Дикого Пантагрюэль издали заметил громадного, чудовищного физетера: он шел прямо на нас, сопя и храпя, весь раздувшийся, возвышавшийся над марсами наших судов, выбрасывавший из пасти воду с таким шумом, как будто с горы низвергалась большая река. Пантагрюэль указал на него лоцману и Ксеноману. По совету лоцмана трубы на «Таламеге» проиграли «идти сомкнутым строем». По этому знаку, повинуясь морской дисциплине, все корабли, галлионы, раубарджи и либурны построились в боевом порядке, приняв форму греческого Υ{683} — пифагорейской буквы, которую, сколько вам известно, изображают собою летящие журавли и которая есть не что иное, как острый угол, и вот вершину такого угла образовала «Таламега»,» а команда ее приготовилась биться не на жизнь, а на смерть. Брат Жан с веселым видом, смелою поступью взошел вместе с бомбардирами на мостик. А Панург завопил и запричитал дурным голосом.

— Бабиль-бабу! — кричал он. — Час от часу не легче! Бежим! Провалиться мне на сем месте, это Левиафан, которого доблестный пророк Моисей описал в житии святого человека Иова! Он проглотит нас всех — и людей и суда — как пилюли. В его огромной адовой пасти мы займем не больше места, чем зернышко перца в пасти осла. Глядите, вон он! Скорей, скорей на сушу! Сдается мне, что это то самое чудо морское, коему некогда назначено было в удел поглотить Андромеду. Мы все погибли. О, если бы среди нас оказался отважный Персей и поразил его!

— Я тоже отважный, вот я его сейчас и уважу, — молвил Пантагрюэль. — Не поддавайтесь страху.

— Ах ты господи, — вскричал Панург, — уничтожьте сначала причину страха! Как же тут не устрашиться, когда мне грозит явная опасность?

— Если жребий ваш таков, как его недавно описал вам брат Жан, — возразил Пантагрюэль, — то вам следует опасаться Пироя, Эоя, Этона и Флегона, достославных огнедышащих коней Солнца, пышущих пламенем из ноздрей, физетеров же, извергающих из ушей и из пасти одну только воду, вам бояться совершенно нечего. Вода не представляет для вас смертельной опасности. Эта стихия скорее защитит и охранит вас, но уж во всяком случае не погубит.

— Ну, это еще бабушка надвое сказала, — заметил Панург. — А, чтоб вам пусто было, да разве я не излагал вам учения о превращении стихий и о том, что между жареным и вареным и между вареным и жареным расстояние невелико? Увы! Вот он! Пойду спрячусь внизу. Всем нам сейчас смерть. Я вижу на марсе коварную Атропос: только что наточенными ножницами она собирается перерезать нить нашей жизни. Берегитесь! Вот он. У, какой же ты мерзкий, какой же ты отвратительный! Скольких ты потопил, а они даже похвастать этим не успели! Вот если бы он испускал доброе, вкусное, прелестное белое или же красное вино, а не эту горькую, вонючую, соленую воду, с этим еще можно было бы примириться, это еще можно было бы претерпеть — по примеру одного английского милорда, которому по вынесении смертного приговора за совершенные им преступления дозволили самому выбрать себе казнь и который выбрал смертную казнь через утопление в бочке с мальвазией{684}. Вот он! Ой, ой, дьявол, сатана, Левиафан! Видеть я тебя не могу — до того ты безобразен и омерзителен! Пошел ты в суд, пошел ты к ябедникам!

Глава XXXIV.
О том, как Пантагрюэль сразил чудовищного физетера

Физетер вклинился между судами и, точно Нильский водопад в Эфиопии, окатил ближайшие к нему корабли и галлионы целыми бочками воды. Тут в него со всех сторон полетели копья, полупики, дротики, копьеца, секиры. Брат Жан не жалел своих сил. Панург умирал от страха. Судовая артиллерия подняла адский грохот, — она задалась целью во что бы то ни стало добить физетера. Выстрелы, однако ж, цели не достигали: издали казалось, будто огромных размеров железные и медные ядра, войдя в кожу физетера, плавятся там, как ювелирная матрица на солнце. Тогда Пантагрюэль, поняв всю затруднительность положения, размахнулся и показал всем, на что он способен.

Мы слыхали, — да об этом и в книгах написано, — что проходимец Коммод, император римский, до того метко стрелял из лука, что стрелы его, пущенные издалека, пролетали между пальцами малых ребят, поднимавших руки кверху, и никого не задевали.

Наслышаны мы и об одном лучнике — индийце, который в то самое время, когда Александр Великий завоевывал Индию, так наловчился стрелять из лука, что стрелы его, пущенные издалека, пролетали сквозь перстень, хотя сами стрелы были длиною в три локтя, а железные их наконечники были до того велики и тяжелы, что он пробивал ими стальные мечи, массивные щиты, толстые кольчуги, — словом, любой предмет, как бы ни был он крепок, неподатлив, прочен и тверд.

Рассказывали нам чудеса и о хитроумии древних французов, которые в искусстве метания стрел не знали себе равных; охотясь на черного и красного зверя, они, чтобы мясо битой дичи было нежнее, слаще, здоровее и вкуснее, натирали наконечники стрел чемерицей, а пораженное место и все вокруг него вырезали и удаляли. Слыхали мы и о парфянах; они спиной к цели стреляли метче, нежели другие, стоя к ней лицом. Ловкость скифов также обыкновенно приводит всех в восхищение; некогда их посланец молча преподнес царю персидскому Дарию птичку, лягушку, мышь и пять стрел. На вопрос, что означают эти дары и не поручено ли ему что-либо передать на словах, тот ответил, что нет, чем Дарий был весьма смущен и крайне озадачен, один же из тех семи его военачальников, что убили магов{685}, некий Гобрия, объяснил и истолковал ему это следующим образом: «Этими дарами и приношениями скифы как бы говорят вам: «Если персы не улетят, как птицы, в поднебесье, или же не укроются, как мыши, в земле, или же не уйдут на дно прудов и болот, как лягушки, то их всех погубит неотразимость скифских стрел».

Доблестный Пантагрюэль в искусстве метания был, вне всякого сомнения, первым, ибо страшными своими дротиками и копьями, которые длиной, толщиной, весом и железной оковкой очень напоминали огромные балки, на коих держатся мосты в Нанте, Сомюре, Бержераке, а также Мост менял и Мост мельников в Париже, он на расстоянии в тысячу шагов раскрывал раковины с устрицами, не задевая створок, снимал со свечи нагар, не гася ее, попадал сороке в глаз, снимал с сапог подошвы, не портя самых сапог, снимал с шапки мех таким образом, что основа оставалась цела, перевертывал листы Братжанова служебника подряд один за другим, ни единого листка не порвав.

На корабле у него таких копий было предостаточно, и вот одним из них он с первого же удара раскроил физетеру лоб и пронзил ему обе челюсти и язык, так что тот уже не мог более ни разевать пасть, ни глотать, ни выпускать воду. Вторым ударом он выбил ему правый глаз, третьим — левый. И тут все, к великому своему восторгу, увидели, что на лбу у физетера три рога, чуть наклонившись вперед, образуют равносторонний треугольник, а сам физетер, оглушенный, ослепленный, раненный насмерть, барахтается, переворачивается с боку на бок и весь сотрясается.

Не довольствуясь этим, Пантагрюэль метнул ему копье в хвост, и оно отклонилось назад; затем он метнул ему еще три копья в спину так, что они заняли перпендикулярное к ней положение, на равном расстоянии одно от другого, и все пространство между его хвостом и мордой было таким образом поделено на четыре равные части. Наконец он всадил ему еще полсотни копий в один бок и полсотни в другой, так что туловище физетера стало похоже на киль трехмачтового галлиона, в пазы коего вставлено изрядное количество этих балкоподобных стрел, — презабавное то было зрелище. Издыхая, физетер, как все дохлые рыбы, перевернулся брюхом кверху, и теперь, опрокинувшись, утыканный балками, ушедшими под воду, он походил на сколопендру, стоногую змею, как ее описывает древний мудрец Никандр.

Глава XXXV.
О том, как Пантагрюэль высадился на острове Диком — исконном местопребывании Колбас

Гребцы фонарийского судна доставили связанного физетера на сушу, на ближайший остров, называемый Дикий, с тем чтобы выпотрошить его и добыть почечный жир, который считался чрезвычайно полезным и необходимым для лечения некоей болезни, известной под названием «безденежье»{686}. Пантагрюэль не обратил на физетера особого внимания, так как в Галльском океане ему довелось видеть физетеров и покрупнее. Он дал, однако же, согласие высадиться на острове Диком, чтобы те из его людей, коих поганый физетер обрызгал и запачкал, могли обсушиться и подзаправиться, и они пристали к небольшой безлюдной гавани, расположенной на южной оконечности острова у опушки высокоствольного красивого, приютного леса, откуда вытекал прелестный ручей, тихий, прозрачный, серебристый. Здесь они и разбили палатки с походными кухнями и принялись топить, не жалея дров. Когда все, кто во что, переоделись, брат Жан ударил в колокол. По данному знаку были расставлены и проворно накрыты столы.

Пантагрюэль, в веселом расположении духа обедавший со своими людьми, за вторым блюдом заметил, что несколько маленьких ручных Колбасок молча карабкаются и взбираются на высокое дерево, под которым хранились на деревянной колоде бутылки с вином и кубки, и спросил Ксеномана:

— Что это за зверьки?

Он полагал, что это белки, хорьки, куницы или же горностаи.

— Это Колбасы{687}, — пояснил Ксеноман. — Мы находимся на острове Диком, о котором я с вами толковал нынче утром. Между ними и Постником, хитрым и давним врагом их, исстари идет война не на жизнь, а на смерть. Мне думается, обстрел физетера напугал Колбас, и они вообразили, будто их противник явился сюда со своими войсками, чтобы захватить их врасплох или же разграбить остров, что он уже несколько раз пытался сделать, без особого, впрочем, успеха, ибо наталкивался на усердие и бдительность Колбас, которых, как говорила когда-то Дидона спутникам Энея, намеревавшимся без ведома ее и согласия войти в гавань Карфагена, вероломство неприятеля и смежность его владений принуждают быть вечно на страже и начеку.

— Послушайте, любезный друг, — сказал Пантагрюэль, — если вы знаете какой-нибудь почтенный способ прекратить эту войну и замирить врагов, то откройте его мне. Я с превеликой охотой за это примусь и не пожалею сил, только бы враждующие стороны утихомирить и устранить все, что их разделяет.

— В настоящее время это не представляется возможным, — заметил Ксеноман. — Назад тому лет около четырех я проездом через острова Дикий и Жалкий почел за должное установить мир между ними, или уж по крайности длительное перемирие, и быть бы им с тех пор добрыми друзьями и соседями, когда бы они достигли соглашения в одном пункте и отказались от своих притязаний. Постник не пожелал включить в мирный договор проживающих в лесу Кровяных Колбас и Горных Сосисок, старинных друзей и союзников этих Колбас. Колбасы же стояли на том, чтобы крепость Сельдекал, а равно и замок Насоли были отданы в полное их распоряжение и чтобы оттуда были изгнаны засевшие там подлые, мерзкие убийцы и разбойники, и так они ни к чему и не пришли, ибо условия мирного договора казались им несправедливыми. Договор подписан не был. Со всем тем Постник и Колбасы стали после этого менее ярыми врагами, чем прежде, несколько смягчились. Когда же Кесильский поместный собор обличил, заклеймил и осудил Колбас, а Постнику пригрозил, что он отлучит его, ежели тот осрамит и осквернит себя каким бы то ни было союзом или же соглашением с Колбасами, то это страшнейшим образом обе стороны озлобило, ожесточило, возмутило и подняло их боевой пыл, и помочь этому теперь уже нельзя. Скорей вы помирите кошек и крыс, собак и зайцев, только не их.

Глава XXXVI.
О том, как Дикие Колбасы устроили Пантагрюэлю засаду

Меж тем как Ксеноман держал эту речь, брат Жан заметил, что двадцать пять, не то тридцать молодых и статных Колбас быстрым шагом удаляются из гавани по направлению к их копченому городу, крепости, замку и башне, а заметив, сказал Пантагрюэлю:

— Ну, теперь пойдет потеха, вот увидите. Сии почтенные Колбасы, чего доброго, приняли вас за Постника, хотя вы ни капельки на него не похожи. Полно напихивать утробу — изготовимся лучше к обороне!

— Ты дело говоришь, — молвил Ксеноман. — Колбасы — всегда колбасы: они двуличны и коварны.

При этих словах Пантагрюэль встал из-за стола и пошел осматривать окрестности, но тут же возвратился и сообщил нам, что налево засели в засаду жирные Колбасы, а направо, в полумиле оттуда, многочисленный отряд могучих Колбас-великанов спускается с бугорка и под веселящие звуки волынок и флажолетов, дудок и пузырей, флейт и барабанов, труб и рожков стремительно на нас надвигается.

Пантагрюэль насчитал всего семьдесят восемь знамен, на основании чего мы определили численность вражьего войска, самое меньшее, в сорок две тысячи. По тому, в каком образцовом порядке они двигались, по горделивой их поступи и уверенному виду можно было сейчас догадаться, что это не новобранцы, а ветераны. В первых шеренгах шли осененные стягами воины в полном боевом снаряжении, с маленькими, как, по крайней мере, нам показалось издали, но зато острыми, только что наточенными пиками. С обоих флангов их прикрывало изрядное количество Кровяных Колбас, обитательниц леса, толстых Телячьих Сосисок и Сосисок верхом на конях: то были рослые, воинственные, дикие островитяне.

Пантагрюэль сильно встревожился, да и было отчего, хотя Эпистемон доказывал ему, что, по-видимому, таков порядок и обычай в Колбасной стране — в боевых доспехах встречать чужестранных друзей и оказывать им гостеприимство, ибо так-де встречают и приветствуют доблестных французских королей при первом их появлении в им подвластных славных городах после коронования и восшествия на престол.

— Может статься, — сказал Эпистемон, — это личная гвардия здешней королевы: те самые молодые дозорные Колбасы, которых вы обнаружили на дереве, оповестили ее о том, что в гавань к ним вошел величественный и пышный караван ваших судов, и вот она, вообразив, что это какой-нибудь богатый и могущественный государь; спешит вас встретить самолично.

Пантагрюэль с этим предположением не согласился и созвал совет, дабы решить сообща, как должно действовать в столь затруднительном положении, при столь шатких надеждах и столь явной опасности.

В кратких словах он попытался доказать своим советникам, что такой прием вооруженной встречи нередко скрывает под видом благоволения и дружбы смертельную угрозу.

— Так император Антонин Каракалла перебил однажды александрийцев, — пояснил он, — а еще как-то он же истребил свиту персидского царя Артабана, выйдя к ней навстречу под видом и под флагом жениха царской дочери. Злодеяние это не осталось, впрочем, безнаказанным: малое время спустя умертвили его самого. Так же точно сыны Иакова, мстившие за похищение сестры своей Дины, разграбили Сихем. Тем же вероломным способом Галиен, император римский, уничтожил воинов константинопольских. Так же точно, под личиной дружбы, Антоний заманил к себе армянского царя Артавазда, велел связать его и заковать в железо и в конце концов убил. В старинных летописях можно найти немало подобных случаев. И доныне еще вполне заслуженно превозносится осмотрительность французского короля Карла Шестого: когда он возвращался после победы над фламандцами и гентцами в славный свой город Париж, то в Бурже до него дошла весть, что парижане числом до двадцати тысяч с молотами в руках (за что они и получили прозвище молотобойцев) в полном боевом порядке двинулись из города к нему навстречу, и тогда он объявил, что не вступит в город (хотя парижане уверяли его, что вооружились они единственно для того, чтобы оказать ему особый почет, и что они народ верный и нелицемерный), пока они не разойдутся по домам и не разоружатся.

Глава XXXVII.
О том, как Пантагрюэль послал за полководцами Колбасорезом и Сосисокромсом, с присовокуплением примечательной его речи касательно имен собственных

Совет постановил быть на всякий случай наготове. Пантагрюэль поручил Карпалиму и Гимнасту собрать воинов, находившихся на корабле с вазой (командовал ими Колбасорез), а равно и тех, что находились на корабле с корзиной из-под винограда (ими командовал юный Сосисокромс).

— Я за ними схожу вместо Гимнаста, — вызвался Панург. — Он вам здесь будет нужен.

— Клянусь моей рясой, — заговорил брат Жан, — ты уклоняешься от участия в битве, блудодюшка, — назад уж ты не вернешься, клянусь честью. Ну да потеря невелика. Ты бы тут начал реветь, причитать, вопить и только навел бы тоску на добрых солдат.

— Я непременно возвращусь, брат Жан, отец мой духовный, и притом скоро, — возразил Панург. — Только скажите паршивым этим Колбасам, чтобы они не смели взбираться на корабли. Во время сражения я по примеру неустрашимого военачальника Моисея, вождя народа израильского, помолюсь богу о даровании вам победы.

— То, что вы на случай, если Колбасы вздумают с нами схватиться, назначили руководить сражением двух ваших полководцев Колбасореза и Сосисокромса, внушает нам бодрость и уверенность в победе, — обратясь к Пантагрюэлю, заметил Эпистемон.

— Вы правильно толкуете мое распоряжение, — молвил Пантагрюэль. — Я одобряю ваше намерение по именам наших полководцев предугадать и предсказать нам победу. Такой способ предсказывать по значению имен не является достоянием нашего времени. Он имел большой успех еще у пифагорейцев, и они постоянно к нему прибегали. В старину им пользовались к явной для себя выгоде многие знатные люди и императоры. Октавиан Август, второй император римский, повстречал однажды крестьянина по имени Евтихий, что значит счастливый, а крестьянин вел осла по прозвищу Никон, что значит побеждающий; значение имен ослогона и осла поразило его, и он уверовал в свое счастье, в свою звезду, в свою победу. Император римский Веспасиан как-то раз в полном одиночестве молился в храме Сераписа; когда же пред ним предстал и взору его внезапно явился слуга его по имени Басилид, что значит — царский, — а он оставил этого слугу больным, далеко оттуда, — то у него мгновенно появилась надежда и уверенность, что римская империя достанется ему. Регилиана воины избрали императором не почему-либо, а только основываясь на значении его имени {688}. Отсылаю вас к Кратилу божественного Платона{689}.

— Клянусь моей жаждой, вы так часто его упоминаете, что мне захотелось его прочесть, — сказал Ризотом.

— Вспомните, как пифагорейцы на основании имен и чисел пришли к заключению, что Патрокла умертвил Гектор, Гектора — Ахилл, Ахилла — Парис, Париса — Филоктет. Меня просто потрясает необычайная догадливость Пифагора: ведь он на основании того, четное или же нечетное число слогов заключает в себе имя человека, определял, на какую ногу он хромает, на какой глаз он крив, в какой стороне у него подагра, какая сторона у него парализована, в каком боку у него плев-риг и прочие естественные заболевания: то есть четное число слогов указывало ему на поражение левой стороны тела, нечетное — на поражение правой.

— Поверьте, — сказал Эпистемон, — я сам был свидетелем подобного опыта во время торжественной процессии в Сенте, в коей принимал участие добрейший, доблестнейший, ученейший и справедливейший президент Бриен Вале, сеньер ДюДуэ. Когда мимо него проходил хромой или же хромая, кривой или же кривая, горбун или же горбунья, ему говорили, как их зовут. Если слоги тех или иных имен составляли нечетное число, он не глядя определял, что люди эти кривы на правый глаз, хромают на правую ногу и горб у них справа. Если же четное, то поражена, мол, у них левая сторона. И всякий раз он угадывал, ошибки мы не обнаружили ни разу.

— На основании подобных же умозаключений, — снова заговорил Пантагрюэль, — ученые утверждали, что коленопреклоненный Ахиллес был ранен стрелою Париса в правую пятку, ибо в его имени нечетное число слогов (должно заметить, что древние становились на правое колено); Венера была ранена Диомедом под Троей в левую руку, ибо греческое ее имя состоит из четырех слогов; Вулкан по той же причине хромает на левую ногу; Филипп, царь македонский, и Ганнибал были кривы на правый глаз. Тем же самым пифагорейским способом мы можем определить, где у кого воспаление седалищного нерва, грыжа, мигрень.

Обратимся, однако ж, к именам: представьте себе, Александр Великий, сын царя Филиппа, о котором мы с вами уже говорили, добился своего только благодаря толкованию одного имени. Он окружил хорошо укрепленный город Тир и уже несколько недель подряд вел осаду, но безуспешно. Не достигали цели ни подрывные работы, ни стенобитные орудия. Тирийцы мгновенно все вновь сооружали и восстанавливали. Александр в глубокое впал уныние и, полагая, что эти военные обстоятельства могут только помрачить блеск его славы, порешил снять осаду. Растерянный и огорченный, он как-то раз уснул. И вот снится ему, что в палатке у него прыгает и пляшет козлоногий сатир. Александр — за ним, сатир — от него. В конце концов царь все же его поймал. Тут он пробудился и рассказал свой сон находившимся при нем философам и другим ученым, и все они сошлись на том, что боги предвозвещают ему победу и что Тир скоро будет взят, ибо если слово Satyros разделить на две части, то получится Sa Tyros, что значит: Тир — твой. И точно: при первом же приступе город сдался, и Александр, полную одержав победу, покорил мятежных его жителей.

Приведу вам обратный пример — пример того, как значение одного имени повергло Помпея в отчаяние. Цезарь нанес ему поражение в битве при Фарсале, и Помпей мог спастись только бегством. Он избрал морской путь и прибыл на остров Кипр. Близ города Пафоса на берегу моря глазам его открылся дивный, роскошный дворец. Он спросил кормчего, как этот дворец называется, — оказалось, он носит название Κακοβασιλεύς, что значит Злосчастный царь. Название это повергло его в страх и трепет, и он в безысходное впал отчаяние: он был уверен, что ему грозит неминуемая гибель, и тогда все, кто при нем был, и все мореходы услыхали его вздохи, вопли и стоны. И точно: не в долгом времени некий безвестный селянин по имени Ахилл отсек ему голову.

Здесь кстати будет вспомнить и то, что случилось с Луцием Павлом Эмилием: римский сенат избрал его полководцем, коему надлежало выступить против македонского царя Персея. В тот же день к вечеру он возвратился домой, чтобы собраться в поход, и, поцеловав малолетнюю свою дочку Трацию, заметил, что она чем-то опечалена. «Что с тобой, Трация? — спросил он. — Отчего ты так печальна и грустна?» — «Отец! — отвечала она. — Перса умерла». Так называла она любимую свою собачку. При этих словах Павел проникся уверенностью, что он одержит победу над Персеем.

Будь у нас досуг, мы могли бы обратиться к Ветхому завету и там нашли бы множество изумительных примеров, ясно показывающих, какой священный ужас внушали евреям имена собственные и как они вникали в их смысл.

К концу речи Пантагрюэля подоспели оба полководца во главе своих войск, хорошо вооруженных и полных решимости. Пантагрюэль обратился к ним с кратким наставлением, сказал, что если паче чаяния Колбасы двинут на них свою рать (ему все еще не верилось, чтобы Колбасы были столь вероломны), то им придется грудью отразить натиск, воспретил им нападать первыми и дал им пароль Канунпоста.

Глава XXXVIII.
Почему людям не должно презирать Колбас

Вы поди хихикаете, пьянчуги, и не верите, что все и впрямь обстояло так, как я вам рассказываю. Хотите верьте мне, а не хотите — пойдите поглядите сами. Но уж я-то хорошо знаю, что все это я видел воочию. Дело происходило на острове Диком. Нарочно сообщаю вам название острова. А вы вспомните, какую страшную силу выказали древние гиганты{690}, вознамерившиеся высокую гору Пелион взгромоздить на Оссу и вместе с Оссой прихватить и тенистый Олимп, дабы вступить в бой с богами и выкурить их с неба. То была сила необыкновенная, из ряду вон выходящая. И со всем тем гиганты эти наполовину были колбасами, или, верней, змеями{691}.

Змий, искусивший Еву, был колбасовиден, и, однако ж, про него написано, что он был хитрее и коварнее всех других животных. Таковы колбасы.

Еще и сейчас в иных академиях не отказались от мысли, что искуситель представлял собою колбасу по имени Итифалл, в которую был когда-то превращен славный мессер Приап, великий соблазнитель, совращавший женщин в парадизах, что в переводе с греческого на французский означает сады{692}. Швейцария славится в наши дни храбростью своею и воинственностью, а почем знать, — быть может, встарь она представляла собой всего лишь сосиску{693}. Не поручусь и палец свой в огонь за это не суну. Гимантоподы{694} — примечательный народ, населяющий Эфиопию, — суть, согласно Плиниеву описанию, не что иное, как колбасы.

Если же, ваши превосходительства, эти мои речи вас не переубедили, то нимало не медля поезжайте (разумеется, после попойки) в Люзиньян, Партене, Вован, Мерван и в Пузож, что в Пуату. Там вы найдете старожилов, людей почтенных, на ветер слов не бросающих, и они вам поклянутся рукой святого Ригоме, что у Мелюзины, воздвигшей все эти города, было тело женщины только до стыда, а ниже она представляла собой змеевидную колбасу{695} или же колбасовидную змею. Со всем тем она отличалась смелостью и изяществом движений, и ей до сих пор подражают в том бретонские плясуны, когда отплясывают под песню свои триори.

Почему Эрихтоний{696} первый изобрел рыдваны, носилки и телеги? Потому, что его отец Вулкан наделил его колбасообразными ногами, и прятать их ему было удобнее на носилках, нежеле верхом на коне, а уже в его времена о Колбасах шла недобрая слава. Скифская нимфа Гора также представляла собой полуженщину, полуколбасу. Юпитеру, однако ж, она так приглянулась, что он разделил с нею ложе и имел от нее красавца сына по имени Колакс.

Перестаньте же хихикать и помните, что правдивее Евангелия нет ничего на свете.

Глава XXXIX.
О том, как брат Жан объединяется с поварами, чтобы совместными усилиями разгромить Колбас

Видя, что разъяренные Колбасы движутся бодрым шагом прямо на них, брат Жан сказал Пантагрюэлю:

— По видимости, нам предстоит потешный бой. Какой почет, какую славу стяжаем мы этой победой! Я бы, однако ж, предпочел, чтобы вы оставались на корабле и были всего только зрителем предстоящей схватки, а остальное поручили мне и моим людям.

— Каким людям? — осведомился Пантагрюэль.

— Сошлюсь на служебник, — продолжал брат Жан. — Почему Потифар, старший повар фараоновых кухонь, тот самый, который купил Иосифа и которому Иосиф, если б захотел, мог бы наставить рога, был начальником конницы всего египетского царства? Почему для осады и разрушения Иерусалима из всех военачальников был выбран именно старший повар царя Навуходоносора Навузардан{697}?

— Ну, ну, дальше! — сказал Пантагрюэль.

— Ах ты, поскобли ее! — воскликнул брат Жан. — Я готов поклясться, что им до этого приходилось воевать с Колбасами или с другим столь же не опасным противником, — бить, рубить, крушить и крошить Колбас в гораздо большей степени приличествует и подобает поварам, нежели всем кавалеристам, страдиотам{698}, солдатам и пехотинцам, сколько их ни есть на свете.

— Вы мне напомнили одно место в забавных и шутливых ответах Цицерона, — сказал Пантагрюэль. — Во время гражданской войны в Риме — войны, которая шла между Цезарем и Помпеем, — Цицерон, разумеется, был скорей на стороне Помпея, но Цезарь все же заискивал в нем и оказывал ему знаки наивысшего благоволения. Однажды, узнав, что помпеянцы в одну из стычек понесли большие потери, Цицерон вознамерился посетить их лагерь. Там он пришел к заключению, что сил у них мало, бодрости духа еще меньше, а беспорядка много. Предчувствуя скорое их поражение и гибель, — и так оно впоследствии и случилось, — начал он подтрунивать и посмеиваться то над тем, то над другим и сыпать язвительными и острыми шуточками, на каковые был он великим мастером. Некоторые военачальники, желая показать, что все идет отлично, что в победе они не сомневаются и совершенно в ней уверены, обратились к нему с вопросом: «Видите, сколько у нас орлов?» То были знамена римлян во время войны. «Это было бы очень хорошо и очень кстати, если бы вы воевали с сороками», — отвечал Цицерон. Итак, приняв в рассуждение, что нам предстоит сразиться с Колбасами, вы умозаключаете, что это кулинарная сеча, и желаете объединиться с поварами. Что ж, поступайте как знаете. А я здесь буду ждать исхода молодецкой этой потехи. Брат Жан, не долго думая, помчался к походным кухням и, возвеселившись душою, наиучтивейше обратился к поварам:

— Ребята! Я желаю, чтобы всем вам была нынче воздана великая честь и великая слава. Вам уготованы ратные подвиги, доселе еще не виданные. Ах ты, живот на живот, разве отважные повара когда-нибудь лицом в грязь ударят? Пойдем бить пакостных этих Колбас! Я буду вашим начальником. Выпьем, друзья! А ну, веселей!

— Ваша правда, начальник! — подхватили повара. — Мы всецело вверяемся вам. Под славным вашим предводительством мы готовы идти на жизнь и на смерть.

— На жизнь — пожалуйста, а на смерть — ни-ни: это уж пускай Колбасы, — объявил брат Жан. — Итак, стройся! Паролем вашим будет Навузардан!

Глава XL.
О том, как брат Жак построил свинью и спрятал в нее отважных поваров

Тогда по приказанию брата Жана строители смастерили огромную свинью и поставили ее на корабль с кружкой. Сработали этого борова и правда здорово: тяжелые орудия, установленные на нем полукружиями, выбрасывали каменные ядра и четырехгранные стальные копья, площадь же его была такова, что под его прикрытием могли сражаться более двухсот человек, а сделана была эта свинка по образцу свиньи лариольской, с помощью которой англичане в царствование юного французского короля Карла VI взяли Бержерак{699}.

Приведу имена смелых и отважных поваров, вошедших в эту свинью, будто в троянского коня:

Соуспикан,
Мэтр Грязнуйль,
Обмишуль,
Кишки,
Труслив,
Растолки,
Трусиш,
Архижирей,
Филе,
Винегрет,
Паскуд,
Де Волай,
Мандрагор,
Подавай,
Гренки,
Подливай,
Неспеша,
Жаркой,
Уполов,
Тушонэ,
Фрикасе,
Обормот,
Блинки,
Антрекот.

На гербах у всех этих доблестных поваров по полю в виде разинутых пастей были изображены зеленого цвета шпиговальные иглы с посеребренными изогнутыми полосками с наклоном влево.

Жри-жри,
Пожри,
Жри,
Прожри,
Нажри,
Сожри,
Обожри,
Масложри,
Дожри,
Свинейжри,
Недожри,
Жирнейжри,
Саложри,
Пейдажри,
Салоешь,
Салолиз,
Салорежь,
Саложуй,
Салосвесь,
Саломблюй,
Саломсмажь,
Салояд,
Саломшпик,
Саложрун,
Саломсморк,
Саловар,
Салосмак,
Салотоп.
Салолюб,

Салоп (сокращенно), уроженец Рамбуйе. Полное имя этого профессора кулинарии — Салолоп. Ведь вы же говорите знаменосец вместо знаменоносец.

У марранов{700} и евреев имена эти не встречаются.

Блуди,
Подлив,
Салатье,
Котлолиз,
Крессалатьер,
Доедай,
Скоблиреп,
Доглодай,
Свинье,
Уплетай,
Кролико,
Уминай,
Приправ,
Недрожи,
Меситест,
Прокопти,
Паштет,
Котлет,
Жиго,
Навар,
Присоли,
Сардин,
Барбарис,
Творог,
Суплакай,
Кислуш,
Балагур,
Макарон,
Простофиль,
Гарнир.

Крошкоешь. Этого перевели из кухни в покой к доблестному кардиналу Венёру{701} для услуг.

Пережар,
Милаш,
Помело,
Бабамгож,
Колпак,
Барабош,
Помешай,
Баловник,
Сбабойсмог,
Сбабойнеслад,
Кбабескок,
Бабамуслад,
Сбабойслаб,
Растороп,
Небейваз,
Габаонит,
Грудин,
Неуклюж,
Прокис,
Крокодиль,
Шаговит,
Всажерож,
Дуйвкишку,
Франтовит,
Скат,
Мордобит.

Мондам, изобретатель соуса Мадам, за что и получил шотландско-французское это прозвище.

Зубощелк,
Шафранье,
Губошлеп,
Космат,
Мирлангуа,
Антитус,
Клювбекас,
Укроп,
Судомой,
Редис,
Пипипепс,
Сосис,
Соплив,
Свинин.
Треска,

Робер. Этот изобрел весьма полезный соус Робер; его непременно надобно подавать к жареным кроликам, уткам, к жареной свинине, к яйцам «в мешочке», к соленой треске и множеству других кушаний.

Угри,
Мясоруб,
Икра,
Лежебок,
Дуралей,
Калабрит,
Ошмет,
Брюквожуй,
Ветрогон,
Дристун,
Осетрин,
Обмараль,
Рагу,
Сплошьвдерме,
Костляв,
Прилип,
Сельдей,
Свиноглот,
Пирожок,
Сеймомент,
Длиннонос,
Раксвистун,
Жуйвуснедуй,
Вискаша,
Телуш,
Ротозей,
Репей,
Телок,
Мукосей,
Смазлив.

Доблестные сии повара, бравые, молодцеватые, закаленные, к бою готовые, вошли в свинью. Брат Жан, взяв с собой нож, вошел последним и изнутри запер двери, двери же там были сделаны на пружинах.

Глава XLI.
О том, как Пантагрюэль колом бацал Колбас

Колбасы подошли до того близко, что Пантагрюэлю видно было, как они размахнулись и ощетинились целым лесом копий. Тогда он послал к ним Гимнаста спросить, чего им надобно и что могло их так разобидеть, коль скоро они решились без всякого предупреждения идти войной на старинных своих друзей, которые ничего дурного им не сделали и не сказали.

Гимнаст отвесил первым рядам почтительный, низкий поклон и вдруг закричал во всю мочь:

— Мы с вами заодно, заодно, заодно, мы все к вашим услугам! Все мы сторонники Канунпоста, старинного вашего союзника!

После мне передавали, что вместо «Канунпоста» он сказал «Капутпостам». Как бы то ни было, при этих словах некая толстая Мозговая Колбаса, дикая и упитанная, выскочила из строя и едва не схватила Гимнаста за горло.

— Клянусь богом, — вскричал Гимнаст, — ты войдешь туда не иначе, как по кусочкам, — целиком все равно не удастся!

Тут он обеими руками поднял свой меч, который назывался «Поцелуй-меня-в-зад», и надвое разрубил Колбасу.

Бог ты мой, до чего ж она была жирна! Она мне напомнила огромного Бернского быка, убитого при Мариньяно во время разгрома швейцарцев. Вы не поверите: сало у нее на животе было не менее чем в четыре пальца толщиной.

Как скоро Гимнаст размозжил Мозговую Колбасу, все прочие Колбасы на него накинулись и подлейшим образом сшибли с ног, но в эту самую минуту Пантагрюэль и его соратники устремились к нему на выручку. Вот тут-то и началась свалка. Колбасорез давай резать Колбас, Сосисокромс — кромсать Сосисок. Пантагрюэль колом бацал Колбас, брат Жан, сидя в свинье, молча за всем следил и наблюдал, как вдруг Телячьи Сосиски с превеликим шумом ударили из засады на Пантагрюэля.

Тогда брат Жан, узрев смятение и замешательство в Пантагрюэлевом стане, отворил двери свиньи и вышел оттуда в сопровождении бравых своих солдат, из коих одни вооружены были вертелами, другие — жаровнями, каминными решетками, сковородами, лопатками, противнями, рашперами, кочергами, щипцами, подвертельной посудой для стекания мясного сока, метлами, котлами, ступками, пестиками, и все это воинство, блюдя тот строй, какой обыкновенно держат пожарные, неистово завопило и закричало в один голос: «Навузардан! Навузардан! Навузардан!» С этими криками остервенелые повара ринулись на Телячьих Сосисок и врубились в строй Сосисок Свиных. Колбасы же, видя, что противник получил подмогу, бросились бежать что есть духу, словно все черти припустились за ними вдогонку. Брат Жан бил их, как мух; солдаты также даром времени не теряли. То было жалости достойное зрелище: все поле устилали мертвые и раненые Колбасы. И тут летопись гласит, что, когда бы не перст божий, колбасное племя было бы этими воинами от кулинарии истреблено. Хотите верьте, хотите нет, а происшествие случилось и впрямь необыкновенное.

С севера налетел огромный, громадный, грязный, грузный, грозный, серый хряк на длинных и широких, как у ветряной мельницы, крыльях. Оперение было у него, как у феникоптера, на лангедокском наречии именуемого фламинго; глаза — красные и сверкающие, как пиропы{702}; уши — зеленые, как празиновые изумруды{703}; зубы — желтые, как топазы; хвост — длинный и черный, как лукуллов мрамор; ноги — белые, насквозь просвечивающие, прозрачные точно алмазы, и были эти ноги лапчатые, как у гуся и как у тулузской королевы Гусиная Лапка{704}. А на шее у него висело золотое ожерелье с ионической надписью, из коей я мог разобрать только два слова: ΥΣ ΑΘΗΝΑΝ, то есть «Кабан, Минерву поучающий»{705}.

Погода стояла хорошая, ясная. Но как скоро это чудище появилось, слева раздался такой страшный удар грома, что все мы пришли в изумление. Колбасы, чуть только завидели кабана, тот же час побросали оружие, палки, молча попадали на колени и благоговейно воздели к нему сложенные длани.

Тем временем брат Жан и его сподвижники все еще избивали Колбас и сажали их на вертел. Пантагрюэль, однако ж, велел играть отбой, и на том сражение окончилось. Чудище, полетав взад и вперед между двух ратей, сбросило наземь двадцать семь с лишним бочек горчицы и наконец с неумолчным криком: «Канунпоста! Канунпоста! Канунпоста!» — исчезло вдали.

Глава XLII.
О том, как Пантагрюэль вел переговоры с королевой Колбас — Нифлесет

Так как вышеописанное чудище более не появлялось, а обе рати безмолвствовали, Пантагрюэль решился испросить позволения вступить в переговоры с госпожою Нифлесет, — так звали королеву Колбас, сидевшую в рыдване под сенью знамен, — и возможность эта была ему незамедлительно предоставлена.

Королева вышла из рыдвана, приветствовала Пантагрюэля изящным поклоном и устремила на него милостивый взор. Пантагрюэль изъявил ей свое неудовольствие по поводу начавшейся войны. Королева почтительно принесла ему свои извинения и сослалась на то, что недоразумение произошло вследствие полученных ею неверных сведений: лазутчики донесли ей, что Постник, заклятый ее враг, якобы сошел на берег и принялся исследовать мочу физетеров. Затем королева обратилась к нему с просьбой — в виде особой любезности, приняв в соображение, что в Колбасах содержится более дерма, чем желчи, простить причиненную ему обиду и дала обещание, что отныне она сама и все ее престолонаследницы из династии Нифлесет будут владеть островом этим и страной как его и его преемников верноподданные, всюду и во всем будут ему покорны, друзьям его будут друзьями, а недругам его — недругами, и в знак преданности своей ежегодно станут ему посылать семьдесят восемь тысяч королевских Колбас, кои будут служить ему закуской на протяжении полугода.

Слово свое королева сдержала и на другой же день отправила доброму Гаргантюа на шести больших бригантинах означенное количество королевских Колбас, коих сопровождать было поручено юной Нифлесет, инфанте острова. Доблестный Гаргантюа, в свою очередь, отослал их в подарок великому королю парижскому. Но от перемены климата, а равно из-за отсутствия горчицы, этого естественного бальзама для Колбас и излюбленного ими укрепляющего средства, они почти все умерли. По распоряжению и желанию великого короля, их похоронили, свалив в кучи, в Париже, в том месте, которое и доныне носит название Колбасной мостовой.

По ходатайству придворных дам юную Нифлесет спасли, и ей достодолжный был оказан почет. Впоследствии ее отдали замуж в благодатный и обильный край, и там она, благодарение богу, нарожала славных ребят.

Пантагрюэль в учтивых выражениях изъявил королеве свою признательность, простил все обиды, от острова же отказался и подарил ей хорошенький першский ножичек. Засим он полюбопытствовал, что же означало появление вышеописанного чудища. Она ему ответила, что то была идея Канунпоста, их бога, покровительствующего им, когда они воюют, основоположника и родоначальника всего колбасного племени. На кабана же он, дескать, похож потому, что Колбасы выделываются из свиней. Пантагрюэль осведомился, на какой предмет и в каких лечебных целях чудище сбросило наземь столько горчицы. Королева ответила, что горчица — их священный Грааль{706} и животворный бальзам и что если хотя бы слегка смазать ею раны поверженных Колбас, то в самом непродолжительном времени раненые выздоровеют, мертвые же воскреснут.

Больше ни о чем Пантагрюэль с королевой не беседовал и удалился на свой корабль.

Следом за ним, захватив с собой и свое вооружение и свинью, возвратились все его верные спутники.

Глава XLIII.
О том, как Пантагрюэль высадился на острове Руах {707}

Два дня спустя пристали мы к острову Руах, и, клянусь вам созвездием Плеяд{708}, более необычайного уклада и образа жизни, чем у местных жителей, я нигде еще не встречал. Живут они только ветром. Ничего не пьют, ничего не едят, кроме ветра. Вместо домов у них флюгера. В садах они разводят три сорта анемонов{709}, и ничего более. Руту же, равно как и все прочие карминативные средства, выпалывают начисто. Простой народ, сообразно средствам своим и возможностям, пробавляется перьевыми, бумажными и полотняными веерами. Богачи живут ветряными мельницами. Когда у них какое-нибудь празднество или пиршество, столы расставляют под одною или под двумя ветряными мельницами, и там они едят до отвала, как на свадьбе. Во время трапезы толкуют о добротности, преимуществах, пользе, редкостности того или иного ветра, так же как вы, кутилы, за пиршественным столом рассуждаете о свойствах различных вин. Кто хвалит сирокко, кто — беш{710}, кто — гарбин{711}, кто — борей, кто — зефир, кто — норд-ост и так далее. А кто — колыхание сорочки, столь сильно действующее на любезников и влюбленных. Ветрогонам дают ветрогонные средства.

— Вот бы достать пузырь с добрым лангедокским ветром, так называемым цирциусом! — говорил мне один карапуз. — Славный лекарь Скуррон{712} побывал у нас мимоездом и рассказывал, что это ветер силы небывалой: он целые возы опрокидывает. Моей эдиподической ноге{713} от него тот же час стало бы легче. Не в толщине счастье.

— А что вы скажете о толстой бочке доброго лангедокского вина, того самого, что привозят из Мирво, Кантпердри и Фронтиньяна? — возразил Панург.

Я видел, как один человек приятной наружности, ходячая водянка, ярился на своего здоровенного, толстенного лакея и маленького пажа и изо всей силы-мочи пинал их ногами. Не будучи осведомлен об истинной причине гнева сего, я подумал, что человек тот просто-напросто исполняет предписание врачей и что хозяину полезно гневаться и колотить, слугам же — быть битыми. Однако я услышал, что он обвиняет их в краже полумеха гарбина, каковое лакомство он, словно зеницу ока, берег на зиму. На этом острове не испражняются, не мочатся, не плюют. Зато портят воздух, пукают и рыгают вовсю. Болеют всеми возможными и самыми разнообразными болезнями, ибо всякая болезнь по Гиппократу (кн. De flatibus[324]) рождается и происходит от скопления ветров. Наиболее же распространенное на этом острове заболевание — колики от ветров. Против колик применяют большие банки, дают сильнодействующие ветрогонные. Все здесь умирают от водянки и от тимпанита, мужчины — пукая, женщины — портя воздух. Следственно — дух они испускают через задний проход.

Гуляя по острову, мы встретили трех ветреных толстячков, — они вышли пройтись и поглядеть на ржанок, а ржанок тут видимо-невидимо, и пища у них та же самая{714}. Я заметил, что, так же как вы, бражники, разгуливаете с фляжками, бурдючками и бутылочками, здесь каждый носит за поясом хорошенький маленький мех. В случае если им понадобится ветер, они, пользуясь прелестными своими мехами, по закону взаимного притяжения и отталкивания накачают сколько угодно свежего ветру, — вы же знаете, что ветер, в сущности, есть не что иное, как колеблющийся и колышущийся воздух.

В это самое время мы получили от здешнего короля распоряжение в течение трех часов не пускать на наши суда никого из туземцев, ни мужчин, ни женщин, ибо у него похитили сосуд с тем самым ветром, который когда-то подарил добрый хрипун Эол Одиссею, дабы тот мог вести корабль и при безветрии; король хранил эту святыню, как некий священный Грааль, и излечил с помощью сего ветра множество тяжких недугов, впуская и вводя его в организм больного ровно столько, сколько нужно, чтобы вызвать так называемый девичий пук, — инокини называют его звоночком.

Глава XLIV.
О том, как сильные ветры стихают от мелких дождей

Пантагрюэль одобрил нрав и обычай жителей этого острова и, обратись к их ветряному правителю, сказал:

— Если вы согласны с мнением Эпикура, наивысшее благо числившего в наслаждении (я разумею наслаждение, достающееся не с трудом, но, напротив, легко достижимое), то я почел бы вас за счастливца, ибо жизнь ваша, жизнь ветровая, вам ничего или почти ничего не стоит: вам надлежит дуть, и только.

— Так, — подтвердил правитель. — Однако ж в сей бренной жизни полного счастья не бывает. Нередко случается, что когда мы сидим за обедом и со смаком, как святые отцы, вкушаем, точно манну небесную, добрый и сильный божий ветер, тут-то и зарядит мелкий дождик, прервет его и унесет. И так, по недостатку съестного, у нас то и дело прекращаются трапезы.

— Это, значит, вроде Женена де Кенкене, — заметил Панург, — он пустил струю на задницу своей супруге Кело — и тем прекратил смрадный ветер, дувший оттуда, как из Эоловой двери. Я даже как-то сложил по этому поводу довольно удачное десятистишие;

Женен, отведав свежего вина,
Сказал Кело вечернею порою,
Чтоб репу приготовила она.
Поужинав столь сытною едою,
Немедля спать легли они с женою.
Но так как у Кело из части тыльной
Шел смрад струею жаркой и обильной,
Женена раздраженного будя,
Жену он обмочил, и ветер сильный
Утихнул после мелкого дождя *.

— И еще у нас одна большая и досадная неприятность, — продолжал правитель. — Дело состоит в том, что некий великан по имени Бренгнарийль, проживающий на острове Тоху, ежегодно, по совету врачей, приезжает сюда весной на предмет принятия слабительного и глотает, как пилюли, бесчисленное множество ветряных мельниц, а равно и мехов, до коих он великий охотник, а для нас это чистое разоренье, и мы принуждены поститься раза три-четыре в год, впрочем без особых бдений и богослужений.

— И вы не знаете, как эту беду избыть? — спросил Пантагрюэль.

— По совету наших эскулапов, — отвечал правитель, — мы, всякий раз как ему сюда нагрянуть, стали было подкладывать в мельницы изрядное количество петухов и кур. В первый раз он чуть-чуть не сдох: они там у него распелись, разлетались внутри живота, и от этого у него сделались сердечная слабость, боли в сердце и такие страшные, мучительные корчи, словно в желудок к нему заползла через рот змея.

— Сравнение неудачное и неуместное, — заметил брат Жан. — Я от кого-то слышал, что змея, проникшая к человеку в желудок, не доставляет ни малейшей неприятности и тот же час вылезает обратно, если только пострадавшего подвесить за ноги, а ко рту поднести чашку с горячим молоком.

— Вы знаете об этом только по слухам, как и те, кто вам рассказывал, — возразил Пантагрюэль. — Никто никогда не был тому свидетелем и нигде про то не читал. Впрочем, Гиппократ в книге пятой, Epid., описывает подобный случай, имевший место в его время, но пострадавший все-таки умер от спазм и конвульсий.

— Потом мы стали разводить внутри мельниц целые огороды, — продолжал правитель, — и в пасть к нему повадились козлы, так что он опять едва на тот свет не убрался, но тут один шутник-кудесник посоветовал ему, чуть только начнутся боли, начать драть какого-нибудь козла, каковое средство является средством рвотным и служит противоядием. Впоследствии ему указали на более действительное средство, и он им воспользовался: это — клистир из хлебных и просяных зерен, на зерна же эти накинулись куры, за ними уйма гусят, а на них напустились лисицы. Тогда великан принял пилюли, составленные из борзых и гончих собак. Не везет нам, да и только.

— Не бойтесь, добрые люди, — сказал Пантагрюэль. — Великан Бренгнарийль, ветряных мельниц глотатель, скончался, можете мне поверить. И умер он оттого, что подавился и задохся, когда, по предписанию врачей, ел кусок свежего масла у самого устья жарко пылавшей печки.

Глава XLV.
О том, как Пантагрюэль высадился на Острове папефигов{715}

На другое утро глазам нашим представился Остров папефигов, некогда богатых и свободных, прозывавшихся весельчаками. Ныне же то были люди бедные, несчастные, и подчинялись они папоманам{716}. Вот как это случилось.

Однажды во время ежегодного праздника жезлов{717} весельчаковые бургомистры, синдики и тучные раввины отправились на ближний остров Папоманию погулять и поглядеть на праздник. Один из них, увидев портрет папы (там был похвальный обычай выставлять его в праздничные дни на всеобщее погляденье, прикрепив на сей предмет к двум жезлам), показал ему фигу, а в Папомании знак тот почитался за прямое глумление и надругательство. Несколько дней спустя папоманы, пылая мщением, взялись за оружие, без всякого предупреждения вторглись на Остров весельчаков, разграбили его и разорили дотла и вырезали всех бородатых мужчин. Женщин и юнцов они, однако, пощадили — на тех же примерно условиях, какие император Фридрих Барбаросса некогда предъявил миланцам.

Во время отсутствия императора миланцы взбунтовались, выгнали из города его жену, императрицу, и для вящего ее посрамления посадили ее задом наперед на старого мула, носившего кличку Такор, то есть спиной к морде мула, а лицом к крупу. По возвращении Фридрих усмирил и подавил мятеж, а благодаря его настойчивости и знаменитый мул Такор был вскоре разыскан. Тогда по повелению императора на торговой площади палач на виду и на глазах у бунтовщиков прикрепил к непотребному месту Такора фиговый листок и от имени императора провозгласил, что тем, кто желает избежать смертной казни, надлежит на виду у всех оторвать фиговый листок зубами, а потом без помощи рук водворить его на прежнее место. Буде же кто от сего уклонится, тех без промедления вешать и удавливать. Иным подобное искупление вины казалось постыдным и позорным, чувство стыда брало у них верх над страхом смерти, и таких вешали. У других страх смерти возобладал над стыдом. Эти, не моргнув глазом, отрывали фиговый листок, показывали его палачу (так что все это видели) да еще приговаривали: «Ессо lo fico»[325]

Ценою подобного же бесчестья остатки злосчастных, измученных весельчаков были избавлены и спасены от смерти. Но зато они сделались рабами и данниками врагов своих, и было им присвоено прозвание папефиги — за то, что они показали фигу папскому портрету. С тех пор бедняги не знали покоя. Что ни год, у них свирепствовали град, буря, чума, голод и всякие иные страсти, словно на них отяготело вечное проклятие за грехи предков и родителей.

При виде этой нищеты и народного бедствия мы порешили в глубь острова не заходить. Мы зашли только в часовенку возле самой гавани — взять святой воды и помолиться богу, часовенку полуразрушенную, безлюдную, над которой, как над храмом св. Петра в Риме, не было даже кровли{718}. Войдя в часовню и приблизившись к купели со святой водой, мы обнаружили там накрытого епитрахилями человека; человек тот весь ушел под воду, как нырнувшая утка, один лишь кончик носа торчал на поверхности, чтобы можно было дышать. Вокруг него стояли три священника, гладко выбритые, с тонзурами, и по черной книге заклинали бесов.

Пантагрюэль пришел в изумление и спросил, чем это они тут забавляются, и ему ответили, что последние три года на острове свирепствовала страшная чума, от которой население едва ли не наполовину вымерло и земли лежали впусте. Когда же чума перестала косить людей, этот самый человек, что лежал сейчас в купели, вышел однажды на широкое и плодоносное поле, вспахал его и стал засевать полбой, и в тот же день и час некий чертенок, еще не умевший громыхать и выбивать градом всходы, разве одну петрушку да капусту, и вдобавок не знавший грамоте, вымолил у Люцифера позволение повеселиться и порезвиться на Острове папефигов, — должно заметить, что с местными жителями, как с мужчинами, так равно и с женщинами, черти находились в наитеснейшей дружбе и частенько у них гащивали.

Вот этот-то самый чертенок, придя на поле, обратился к пахарю и спросил, что он здесь делает. Бедняк отвечал, что сеет полбу, чтобы было чем кормиться зимой. — Да ведь поле-то не твое, а мое, — возразил чертенок, — о принадлежит мне: в то самое время и в тот самый час, когда вы показали папе фигу, всю вашу землю присудили и отдали нам и за нами ее закрепили. Впрочем, сеять пшеницу — это не мое дело. Поэтому я не отнимаю у тебя поле, с условием, однако ж, что урожай мы с тобой поделим.

— Ладно, — молвил пахарь.

— Мы разделим будущий урожай на две части, — сказал чертенок. — Одна часть — это то, что вырастет сверху, а другая — то, что под землей. Выбираю я, потому что я черт, потомок знатного и древнего рода, а ты всего-навсего смерд. Я возьму себе все, что под землей, а ты — все, что сверху. Когда начинается жатва?

— В середине июля, — отвечал пахарь.

— Ну, вот тогда я и приду, — сказал чертенок. — Делай свое дело, смерд, трудись, трудись! А я пойду искушать знатных монашек из Сухопукской обители, а также лицемеров и братьев-чревоугодников веселым грехом любострастия. В том, что они сами этого хотят, я больше чем уверен. До скорого свиданья!

Глава XLVI.
О том, как пахарь с Острова папефиги обманул чертенка

В середине июля черт вышел в поле с целой гурьбой чертенят-клирошан. Приблизившись к пахарю, он сказал:

— Ну, смерд, как поживаешь? Пора делиться.

— И то правда, — молвил пахарь.

И вот пахарь со своими батраками начал жать рожь. Тем временем чертенята вырывали из земли солому. Пахарь обмолотил зерно, провеял, ссыпал в мешки и понес на базар продавать. Чертенята проделали то же самое и, придя на базар, уселись со своей соломой возле пахаря. Пахарь продал хлеб весьма выгодно и доверху набил деньгами старый полусапожек, что висел у него за поясом. Черти ничего не продали, да еще вдобавок крестьяне на виду у всего базара подняли их на смех.

Когда базар кончился, черт сказал пахарю:

— Надул ты меня, смерд, ну да в другой раз не надуешь.

— Как же это я вас надул, господин черт? Ведь выбирали-то вы, — возразил пахарь. — Уж если на то пошло, так это вы хотели меня надуть: вы понадеялись, что на мою долю не взойдет ничего, а все, что я посеял, достанется вам, а вы, мол, потом станете вводить в соблазн своим богатством несчастных людей — святош да скряг, и кипеть им, дескать, в смоле. Но вы еще в этом деле неопытны. Зерно под землей гниет и умирает, но на этом перегное вырастает новое, которое я и продал на ваших глазах. Итак, вы выбрали худшее, — недаром говорится, что иной раз и черти ломают ноги.

— Ну, полно, полно, — сказал черт. — Скажи-ка лучше, чем ты засеешь наше поле на будущий год?

— Как хороший хозяин, я должен посадить здесь репу, — отвечал пахарь.

— Да ты неглупый смерд, как я погляжу, — сказал черт. — Посади же как можно больше репы, а я буду охранять ее от бурь и не выбью градом. Но только помни: что сверху — то мне, а что внизу — то тебе. Трудись, смерд, трудись! А я пойду искушать еретиков: души у них превкусные, ежели их поджарить на угольках. У господина Люцифера сейчас живот болит, ему как раз неплохо горяченького.

Когда настало время снимать урожай, черт с гурьбой чертенят из епископского совета уже тут как тут. Увидев пахаря и его батраков, он принялся срезать и собирать ботву. А пахарь после него выкапывал и вытаскивал огромную репу и клал в мешок. Затем они все вместе отправились на базар. Пахарь весьма выгодно продал репу. Черт не продал ничего. Да еще все открыто над ним потешались.

— Видно, опять ты надул меня, смерд, — сказал черт. — Я хочу, чтобы у нас с тобой все счеты по этому полю были покончены. Условимся: давай царапать друг друга, и кто первый сдастся, тот свою часть поля теряет. Все поле отойдет к победителю. Встретимся мы с тобой через неделю. Погоди ж ты у меня, смерд, я тебя всего к чертовой бабушке расцарапаю! Я ходил искушать грабителей-ябедников, строчащих ложные доносы, нотариусов, стряпающих фальшивые документы, и недобросовестных адвокатов, но они передали мне через толмача, что они и так мои. Притом Люцифер брезгует их душами. Если только они незасолены, он обыкновенно отсылает их на кухню. На завтрак нет ничего лучше школяров, на обед — адвокатов, чтобы перекусить — виноградарей, на ужин — купцов, перед самым сном — горничных девушек и на все без исключения трапезы — черноризной нечисти. Правда, правда, в самом деле: господин Люцифер за каждой трапезой для возбуждения аппетита закусывает черноризною нечистью. Прежде он любил, чтобы на завтрак ему подавали школяра. Да вот беда: уже несколько лет, как они изучают Библию. По этой причине мы не в состоянии ни одного из них утащить в ад. Я так полагаю, что если нам не придут на помощь их пустосвяты-наставники и, накидываясь на них с бранью, применяя к ним насилие, жестоко обходясь с ними и угрожая им всем, чем угодно, вплоть до сожжения на костре, не станут вырывать у них из рук апостола Павла, то нам уж ими не поживиться. На обед Люциферу обыкновенно подают адвокатов, криво толкующих законы и грабящих бедных людей, — в них он недостатка не терпит. Да только однообразная пища хоть кому надоест. Недавно он объявил во всеуслышание, что не прочь был бы полакомиться душою ханжи, который позабыл во время молитвы воззвать к милосердию божию. Он даже пообещал двойную плату и хорошее жалованье тому, кто мигом предоставит ему такую душу. Мы все отправились на охоту. Возвращались же мы ни с чем и то и знай попу кивали. Насчет того, чтобы перекусить, Люцифер теперь не великий охотник, чему причиною резь в животе, которая у него началась после того, как в северных областях прасолы, маркитанты, угольщики и колбасники горько его обидели. Он с удовольствием ужинает ростовщиками, аптекарями, подделывателями документов, фальшивомонетчиками, торговцами недоброкачественным товаром. Если же он вполпьяна, то перед сном лакомится горничными девушками, которые, выпив хозяйское вино, пополняют бочки вонючей жидкостью. Трудись, смерд, трудись! А я пойду уговаривать трапезундских школяров бросить отца с матерью, никаким правилам приличия не подчиняться, на королевские указы не обращать внимания, жить хоть и за стеной, да зато в полное свое удовольствие, всех презирать, над всеми насмехаться и, надев на себя хорошенький и веселенький капюшончик, в коем есть нечто наивное и вместе с тем возвышенное, стать наконец отменною черноризною нечистью.

Глава XLVII.
О том, как старуха с Острова папефиги обманула чертенка

Печальный и озабоченный возвратился пахарь домой. Взглянув на него, жена решила, что его обворовали на базаре. Однако ж, узнав причину его уныния и удостоверившись, что мошна его набита деньгами, она постаралась его успокоить и внушить ему, что из этого царапания ничего дурного для него выйти не может. Только пусть, мол, положится и уложится на нее. Она уж, дескать, смекнула, как тут быть.

— Да ведь мне довольно одной царапины, — возразил пахарь, — с первого же раза я сдамся и уступлю ему все поле.

— Ничего, ничего, — молвила старуха, — положись и уложись на меня, а уж действовать буду я. Ты мне сказал, что это не черт, а еще только чертенок: я устрою так, что он скоро запросит пощады, и поле останется за нами. Вот со взрослым чертом пришлось бы, пожалуй, повозиться.

Мы прибыли на остров как раз в день их условленной встречи. Рано поутру пахарь как следует поисповедался, причастился, как полагается доброму католику, и, по совету священника, нырнул с головою в купель, где мы его и застали.

В то время как нам рассказывали эту историю, пришло известие, что старуха обманула чертенка и поле досталось ей. Дело было так. Чертенок приблизился к дому пахаря, постучался и крикнул:

— Эй ты, смерд! А ну-ка, выпускай коготки!

Затем он с воинственным и решительным видом вошел в дом, но пахаря там не обнаружил, а заметил лишь, что на полу лежит плачущая и стонущая женщина.

— Что это значит? — спросил чертенок. — Где смерд? Что он делает?

— Ох! Вы спрашиваете, где этот злодей, душегуб, разбойник? — в свою очередь, спросила старуха. — Да ведь он меня всю разодрал, пропала я, не жилица я на этом свете.

— Что такое? Что вы говорите? — спросил чертенок. — Ну, он у меня запляшет!

— Ох! — простонала старуха. — Он мне сказал, душегуб, мучитель, царапалыцик чертов, что уговорился нынче с вами царапаться, так вот, чтобы попробовать свои когти, он царапнул меня мизинцем между ног — и всю как есть разодрал. Пропала я, мне уж не выздороветь, вот увидите. А теперь он пошел к кузнецу вострить и точить когти. Пропали вы, господин черт, пропали, мой голубчик. Уносите ноги, пока не поздно! Бегите, я вас прошу!

Тут она заголилась до самого подбородка, как некогда персиянки, представшие в таком виде перед своими детьми, бежавшими с поля сражения{719}, и показала ему причину. Увидев чудовищные разрывы тканей во всех направлениях, чертенок воскликнул:

— Магомет, Демиургон, Мегера, Алекто{720}, Персефона! Он меня еще не поймал! Я даю стрекача. Да, да! А поле пусть ему остается.

Дослушав конец и развязку истории, мы удалились на наш корабль. И больше мы уже здесь не задерживались. Пантагрюэль положил в церковную кружку восемнадцать тысяч золотых во внимание к народной нищете и к оскудению этого края.

Глава XLVIII.
О том, как Пантагрюэль высадился на Острове папоманов

Покинув злосчастный Остров папефитов, мы уже целый день шли при тихой погоде и во всяком удовольствии, когда взору нашему явился благословенный Остров папоманов. Только-только бросили мы якоря, не успели мы привязать канаты, а уж к нам подъехали в челне четверо по-разному одетых людей: один из них, грязнее грязи, был одет, как монах, и притом в сапогах; другой — как сокольничий, в ловчей перчатке и с чучелом птицы в руке; третий — как ходатай по делам, с большим мешком, набитым справками, повестками, кляузами и отсрочками; четвертый — как орлеанский виноградарь, в прекрасных полотняных гетрах, с кошелкой и с ножом за поясом.

Приблизившись к нашему кораблю, они громко крикнули все вдруг:

— Путешественники! Видели вы его? Видели вы его?

— Кого? — осведомился Пантагрюэль.

— Его, — отвечали те.

— Да кто он таков? — спросил брат Жан. — Клянусь бычьей смертью, я его уложу на месте! (Он полагал, что речь идет о каком-нибудь разбойнике, убийце или же святотатце.)

— Как же вы, странники, не знаете единственного? — спросили те.

— Господа! — заговорил Эпистемон. — Мы не понимаем ваших условных обозначений. Сделайте одолжение, объясните нам, кого вы имеете в виду, и мы ничего от вас не утаим.

— Мы говорили о сущем, — молвили те. — Вы его когда-нибудь видели?

— Сущий — это бог, согласно учению наших богословов, — сказал Пантагрюэль. — Именно этим словом определил он сам себя в беседе с Моисеем. Разумеется, его мы не видели, да его и невозможно увидеть очами телесными.

— Мы говорим не о всевышнем боге, который на небесах, — объявили те. — Мы говорим о боге, который на земле. Его вы когда-нибудь видели?

— Клянусь честью, они имеют в виду папу, — сказал Карпалим.

— Как же, как же, господа, еще бы, — заговорил Панург, — я видел целых трех, но проку мне от того не было никакого{721}.

— То есть как трех? — воскликнули те. — В священных Декреталиях{722}, которые мы распеваем, говорится, что живой папа может быть только один.

— Я хочу сказать, что видел их последовательно, одного за другим, а не то чтобы всех троих сразу, — пояснил Панург.

— О трижды, о четырежды блаженные люди! — воскликнули те. — Вы — наши дорогие-предорогие гости.

С последним словом они опустились перед нами на колени и хотели было облобызать стопы наши, но мы до этого не допустили, сославшись на то, что если, мол, на их счастье папа явится к ним самолично, то более высоких знаков уважения они уже не смогут ему оказать.

— Окажем! — возразили те. — Его мы поцелуем в зад, без всякого листка, а заодно и в яички, а что яички у святого отца есть, об этом прямо говорится в дивных наших Декреталиях, иначе он не был бы папой. Хитроумная декреталийная философия неизбежно приходит к такому выводу: он — папа, следственно яички у него есть, а если бы яички перевелись на свете, тогда свет лишился бы и папы.

Пантагрюэль между тем спросил их гребца, кто эти четверо. Гребец ему ответил, что это представители четырех сословий, населяющих остров, и еще прибавил, что нас хорошо примут и хорошо с нами обойдутся, так как мы видели папу, а Пантагрюэль сообщил об этом Панургу, Панург же сказал ему на ухо:

— Свидетель бог, все прекрасно! Кто терпеливо ждет, тому всегда бывает награда. До сих пор мне не было никакого проку от того, что я видел папу, а сейчас, черт побери, я вижу, что прок будет!

Тут мы ступили на сушу, а навстречу нам целой процессией вышло все население острова: мужчины, женщины, дети. Четыре сословных представителя громко крикнули им:

— Они его видели! Они его видели! Они его видели! При этом возгласе все пали пред нами на колени, сложили

руки и, воздев их горе, воскликнули:

— О счастливые люди! О безмерно счастливые люди!

И длились эти восклицания более четверти часа. Затем примчался начальник местной школы со всеми наставниками и со всеми своими школьниками, как старшими, так равно и младшими, коим он тут же закатил основательную порку, подобно тому как у нас секут детей, когда вешают какого-нибудь злодея, — секут для того, чтобы событие это запечатлелось у них в памяти. Пантагрюэль, однако же, разгневался и сказал:

— Господа! Перестаньте сечь детей, иначе я от вас уеду! Зычный его голос поверг народ в изумление; я слышал, как

маленький длиннорукий горбун обратился к начальнику школы:

— С нами святые Экстраваганты{723}! Неужто все, кто видел папу, становятся такими же высокими, как тот, который нам сейчас угрожает? Ах, какая досада, что я до сих пор не видел папу, — я бы вырос и стал таким же большим, как наш гость!

Клики были столь громки, что примчался наконец сам Гоменац{724} (так звали их епископа) на невзнузданном муле под зеленой попоной, а с ним его подвассальные (как их тут называют) и прислужники с крестами, стягами, хоругвями, покровами, факелами и кропильницами.

И вот этот самый епископ также во что бы то ни стало пожелал облобызать нам стопы, — ни дать ни взять ревностный христианин Вальфинье, возжелавший облобызать их папе Клименту, — и объявил нам, что у одного из их гипофетов{725}, разгрызателей и толкователей священных Декреталий, так прямо и написано, что мессию ожидали иудеи с давних пор и наконец он все же пришел; так точно и папа когда-нибудь на их остров пожалует. В ожидании же сего блаженного дня всех тех, кто видел его в Риме или где-нибудь еще, им надлежит, мол, угощать на славу и принимать с честью.

И все же мы под благовидным предлогом не дали ему облобызать наши стопы.

Глава XLIX.
О том, как Гоменац, епископ папоманский, показал нам снебанисшедшие Декреталии

Засим Гоменац нам сказал:

— Священные наши Декреталии повелевают и приказывают нам посещать прежде храмы, а потом уже кабачки. Итак, дабы не уклониться от этого установления, пойдемте прямо в церковь, а оттуда — пировать.

— Так идите же, достопочтеннейший, вперед, а мы за вами, — молвил брат Жан. — Ваши прекрасные речи обличают в вас истинного христианина. Давно уже мы не были в церкви. Я возвеселился духом, — должно полагать, аппетит у меня станет от этого еще лучше. До чего же приятно встретить хорошего человека!

Приблизившись к двери храма, мы увидели громадную позолоченную книгу, сплошь усеянную редкостными драгоценными камнями: рубинами, изумрудами, брильянтами и жемчугами, еще более или, во всяком случае, такими же роскошными, как те, что Октавиан Август пожертвовал в храм Юпитера Капитолийского. И висела та книга в воздухе на двух толстых золотых цепях, прикрепленных к фризу портала. Мы ею залюбовались. Пантагрюэлю ничего не стоило коснуться ее, и он трогал ее и поворачивал как хотел. При этом он уверял нас, что от прикосновения к ней он ощущает легкий зуд в ногтях и легкость в руках вместе с неодолимым желанием прибить одного или даже двух служителей, только не тех, что с тонзурой.

Тут Гоменац обратился к нам с такими словами:

— Некогда Моисей принес иудеям закон, начертанный перстами божьими. В Дельфах на фасаде Аполлонова храма было найдено изречение, начертанное некоей божественною силою: ΓΝΩΘΙ ΣΕΑΓΤΟΝ[326] А по прошествии некоторого времени на том же самом месте было обнаружено еще слово ЕГ[327]{726}, также исшедшее с небес и божественною силою начертанное. Статуя Кибелы сошла с неба во Фригию, на поле, именуемое Песинунт. Так же точно, если верить Еврипиду, снизошла статуя Дианы в Тавриду. С небес была ниспослана доблестным и христианнейшим королям Франции орифламма на одоление неверных. В царствование Нумы Помпилия, второго римского царя, с неба спустился щит с острыми краями, названный Анцил. В афинский акрополь некогда упала с эмпирея статуя Минервы. Наконец, священные Декреталии, которые вы видите перед собой, начертаны рукою херувима. Вам, прибывшим сюда из-за моря, быть может, это покажется невероятным.

— Да, что-то плоховато верится, — признался Панург.

— А ведь они чудом ниспосланы нам из горнего мира, подобно реке Нилу, которую Гомер, отец всяческой философии, за исключением, разумеется, божественных. Декреталий, потому и назвал от Юпитера исходящей. Но так как вы видели папу, провозвестника Декреталий и неусыпного их хранителя, то мы вам позволим на них посмотреть, а буде пожелаете, то и приложиться к ним. Того ради, однако ж, вам надлежит три дня перед этим поститься, и, согласно установленным правилам, исповедаться, тщательно отшелушив и инвентаризовав ваши согрешения, дабы не обронить ни одного обстоятельства дела, как учат нас дивные словеса вот этих самых божественных Декреталий. А для этого нужно время.

— Достопочтеннейший! — обратился к нему Панург. — Декретиналии ваши, то есть я хотел сказать Декреталии, мы уже видели и на бумаге, и на пергаменте, и на велене, и писанные от руки, и отпечатанные. Показывать нам их — излишний труд. С нас довольно вашей готовности, чувствительно вам благодарны.

— Да, но вот таких, начертанных самим ангелом, вам, ей-же-ей, никогда еще не приходилось видеть, — возразил Гоменац. — Те, что находятся у вас в стране, просто списаны с наших, об этом прямо говорит один из наших древних декреталийных толкователей. Коротко говоря, для вас я рад потрудиться. Вы только скажите, согласны ли вы поститься всего каких-нибудь три божьих денечка и согласны ли вы на исповедь.

— Дев-испо-ртить — это пожалуйста, с нашим удовольствием, — подхватил Панург. — А вот пост не ко двору нам сейчас; мы уж на море постились и перепостились, до того что пауки заткали нам зубы паутиной. Посмотрите на нашего славного брата Жана Зубодробителя (при этих словах Гоменац нежно облобызал его): у него мох во рту вырос, оттого что он не двигает и не шевелит ни губами, ни челюстями.

— То правда, — подтвердил брат Жан. — Я до того испостился, что меня всего скрючило.

— Ну так войдемте в храм, — молвил Гоменац. — Вы уж нас извините за то, что мы сейчас не отслужим вам божественной литургии. Полдень уже миновал, а священные Декреталии воспрещают нам служить после полудня: я имею в виду мессу с пением и с причастием. Я могу вам отслужить короткую и сухую.

— Я бы предпочел смоченную добрым анжуйским вином, — ввернул Панург. — Ну, помахивайте, помахивайте!

— А, чтоб тебе ни дна ни покрышки! — воскликнул брат Жан. — Как это досадно, что у меня в животе сейчас пусто! Если бы я, по монашескому обычаю, успел хорошенько позавтракать и подвыпить, то, затяни он Requiem, у меня нашлись бы и хлеб и вино для погребения усохших, то бишь усопших{727}. Валяйте, махайте, пихайте, но только я вас прошу: отбарабаньте вы мессу поскорее, а то как бы меня с голодухи не вырвало или еще того хуже.

Глава L.
О том, как Гоменац показал нам прообраз папы

По окончании мессы Гоменац, вынув из ларца возле главного алтаря большую связку ключей, отомкнул тридцать два засова и четырнадцать замков, на которые было заперто зарешеченное окно над помянутым алтарем; засим он с весьма таинственным видом накрылся мокрым мешком и, раздвинув пурпуровую атласную завесу и показав нам некое изображение, на мой взгляд довольно плохое, дотронулся до него длинным жезлом, а потом дал нам всем приложиться к кончику этого жезла.

— Как по-вашему, чье это изображение? — спросил он.

— По-видимому, это папа, — отвечал Пантагрюэль. — Я узнал его по тиаре, по омофору, мантии и туфлям.

— Ваша правда, — молвил Гоменац. — Это идея того всеблагого бога, который на земле и которого мы с трепетом ждем к себе. О счастливый, чаемый и долгожданный день! А вы, блаженные и преблаженные! Светила небесные были к вам так благосклонны, что вы удостоились воистину и вправду лицезреть этого всемилостивейшего земного бога, одно изображение коего уже дарует нам полное отпущение всех памятных нам грехов вместе с одной третью и восемнадцатью сороковыми грехов позабытых! Вот почему мы осмеливаемся взирать на него только по большим праздникам.

Пантагрюэль заметил, что это изображение напоминает работы Дедала{728}. Пусть даже это, мол, подделка, да еще топорная, а все же в ней сокровенно и незримо должна присутствовать некая божественная сила, отпускающая грехи.

— Это как все равно у нас в Сейи, — подхватил брат Жан. — Сидели как-то за праздничным ужином в больнице разные побирушки и давай похваляться: один — тем, что выклянчил нынче шесть бланков, другой — два су, третий — семь каролюсов, а какой-то толстый попрошайка будто бы набрал целых три тестона. «Стало быть, у тебя божья нога», — сказали ему товарищи. Должно думать, они были уверены, что в его изъеденной коростой, гниющей ноге таится некое божество.

— Прежде чем угощать такими рассказами, потрудитесь в следующий раз подставить мне тазик, — молвил Пантагрюэль. — Меня чуть-чуть не стошнило. Как вы можете, говоря о таких отвратительных, мерзких вещах, произносить священное имя господне? Фу, фу, как вам не стыдно! Там у себя, за монастырской стеной, вы, монахи, привыкли празднословить, но уж здесь вы это оставьте.

— Но ведь и врачи не отрицают, что божественная сила до известной степени причастна к некоторым заболеваниям, — возразил Эпистемон. — Так же точно Нерон хвалил грибы и называл их вслед за греками «пищей богов», потому что ими он отравил своего предшественника, римского императора Клавдия.

— По мне, — заговорил Панург, — это ваше изображение не имеет ничего общего с последними нашими папами, — я их видел без омофора, но зато в шлеме и в персидской тиаре, и меж тем как во всем христианском мире царили тогда тишина и спокойствие, они одни вели вероломную и ожесточенную войну{729}.

— Но ведь они же воевали с бунтовщиками, еретиками, непокорными протестантами, не желавшими подчиняться святейшему владыке — всеблагому богу, который на земле, — возразил Гоменац. — Такую войну священные Декреталии не только дозволяют и одобряют — они вменяют ее папе в обязанность, ему надлежит нимало не медля предавать огню и мечу императоров, королей, герцогов, князей и целые государства, буде они хотя на йоту уклонятся от его повелений; ему надлежит отбирать у них все достояние, отнимать королевства, отправлять их в изгнание, анафематствовать и не только умерщвлять Их тела, а равно и тела их чад и домочадцев, но и души их ввергать в самое адово пекло.

— Да, черт побери! — воскликнул Панург. — У вас тут не сыщешь еретиков вроде Котанмордана или же тех, что водятся среди немцев и англичан! Вы все христиане отборные.

— Вот, вот, — подтвердил Гоменац, — а потому все мы будем спасены. Теперь пойдем за святой водой, засим попрошу вас у меня откушать.

Глава LI.
Дружеская застольная беседа, коей предмет — восхваление Декреталий

Обратите внимание, кутилы, что пока Гоменац служил сухую мессу, три звонаря, держа в руках вместительные тарелки, обходили молящихся и громогласно взывали к ним:

— Пожертвуйте на счастливцев, его лицезревших! Когда же Гоменац выходил из храма, они поднесли ему эти тарелки, доверху наполненные папоманской монетой. Гоменац нам объяснил, что это пойдет на кутеж и что одна часть этой подати и побора будет истрачена на обильное возлияние, а другая — на сытную закуску, как того требует некая чудесная глосса, запрятанная где-то в священных Декреталиях.

И точно: пиршество состоялось, да еще в прелестном кабачке, напоминавшем Гийотов кабачок в Амьене. Яства были обильны и пития многочисленны, уверяю вас. Во время этого обеда мне врезались в память два любопытных обстоятельства: какое бы мясное блюдо ни подавалось, будь то козули, каплуны, свинина (а в Папомании разводят пропасть свиней), голуби, кролики, зайцы, индюки или же еще что-либо, — все было начинено изрядным количеством отменного фарша; и первая и вторая перемена блюд подавались девицами на выданье, местными уроженками, красотками (уж вы мне поверьте!), милашками, очаровательными куколками со светлыми букольками, в длинных легких белых туниках, дважды перетянутых поясом, с ленточками, шелковыми лиловыми бантиками, розами, гвоздикой, майораном, укропом, апельсинным цветом и другими душистыми цветами в ничем не прикрытых волосах, и при каждом своем появлении они с учтивыми и грациозными поклонами обносили гостей вином, гости же любовались ими. Брат Жан поглядывал на них искоса, как пес, несущий во рту крылышко. Когда с первым блюдом было покончено, девушки стройно пропели эпод{730} во славу пресвятых Декреталий.

Когда же внесли вторую перемену, Гоменац, пришедший в веселое и игривое расположение духа, обратился к одному из виночерпиев с такими словами:

— Служка, услужи!

При этих словах одна из девиц с великим проворством поднесла ему полный кубок экстравагантического вина. Гоменац принял кубок из ее рук и, глубоко вздохнув, сказал Пантагрюэлю:

— Государь, а равно и вы, любезные друзья мои! Я пью за вас от всей души. Вы — мои дорогие-предорогие гости.

Тут он осушил кубок и, отдав его девице-чаровнице, возгремел:

— О божественные Декреталии! Сколь усладили вы сладкое сие вино!

— Да, винцо — ничего себе, — согласился Панург.

— Я бы предпочел, чтобы они из невкусного вина делали вкусное, — объявил Пантагрюэль.

— О серафическая Книга шестая{731}, столь необходимая для спасения несчастных людей! — продолжал Гоменац. — О херувимические Климентины{732}! Как полно в вас содержится и как точно описывается идеал истинного христианина! О ангелические Экстраваганты! Без вас погибли бы несчастные души, блуждающие здесь, в сей юдоли скорби, будучи заключены в тела смертные! Увы, когда же наконец ниспослана будет людям та особенная благодать, которая внушит им бросить все дела и занятия, дабы читать вас, постигать вас, познавать вас, применять вас, претворять в жизнь вас, всасывать, впитывать и вводить вас в самые глубокие желудочки головного мозга, в мозг костей, в запутанный лабиринт кровеносных сосудов! О, лишь тогда, но ни в коем случае не раньше и не иначе, жизнь на земле станет счастливой!

При этих словах Эпистемон встал из-за стола и так прямо и брякнул Панургу:

— За неимением стульчака придется выйти! От этого фарша у меня прямую кишку так распирает, что сил никаких нет.

— О, тогда, — продолжал Гоменац, — не будет больше града, мороза, изморози, бури! О, тогда наступит изобилие всех благ земных! О, тогда во всей вселенной воцарится постоянный, нерушимый мир: прекратятся войны, грабежи, лихоимство, разбой, убийства, — убивать можно будет только еретиков да окаянных смутьянов! О, тогда для всего человеческого рода воцарятся ликование, отрада, услада, нега, забавы, утехи, блаженство! О великое вероучение, неоцененная наука, божественные наставления, увековеченные в дивных разделах бессмертных сих Декреталий! О, кто из нас, читая хотя бы полканона, коротенький параграф или же одно-единственное поучение пресвятых Декреталий, не ощущал в себе, если только он не еретик, возжженного светильника божественной любви и сострадания к ближнему, неодолимого отвращения к тщете мирской, восторга души, восхищенной даже до третьего неба, и полного удовлетворения всех своих желаний!

Глава LII.
Продолжение беседы о чудесах, сотворенных Декреталиями

— Вот это, я понимаю, златоуст, — заметил Панург, — да только я всему этому ни на волос не верю, потому как случилось мне однажды в Пуатье у шотландского ученого-декреталиеведа{733} прочитать один раздельчик, и от этого чтения меня, черт побери, так заперло, что я потом дня четыре, а то и пять, ходил на двор совсем мало и притом очень круто. Знаете как? Клянусь вам, так же, как, по словам Катулла, испражнялся его сосед Фурий:

В год десять раз ты какаешь — не чаще,
И кал твой тверд, как камень настоящий,
И ты, пытаясь сжать его перстами,
Их не измажешь желтыми следами *.

— Ха-ха! — рассмеялся Гоменац. — Клянусь Иоанном Предтечей, на душе у вас, друг мой, уж верно, был какой-нибудь смертный грех.

— Это тут ни при чем, — заметил Панург.

— Как-то раз, — заговорил брат Жан, — в бытность мою в Сейи угораздило меня подтереться листочком из этих паршивых Климентин, а надобно вам знать, что Жан Гимар, наш сборщик, выбросил их на монастырский двор, — так вот, пусть меня черт возьмет, если у меня потом не открылся почечуй с такими страшными кровотечениями, что бедный мой сад увял и заглох.

— Клянусь Иоанном Предтечей, — молвил Гоменац, — это вас, вне всякого сомнения, господь наказал за то, что вы осквернили священные эти книги, а между тем вам надлежит лобызать их и чтить как самого бога или уж, во всяком случае, как наиболее чтимых святых. Панормита уж никогда не солживит.

— Жан Шуар из Монпелье, — заговорил Понократ, — купил у монахов святого Олария несколько чудных Декреталий, написанных на превосходном, большого размера, ламбальском пергаменте, и начал делать из них велень для плющенья золота. И что ж бы вы думали: все листы получились с изъяном — драные да рваные.

— Кара, наказание божие, — заметил Гоменац.

— Манский аптекарь Франсуа Корню наделал из смятых Экстравагант пакетов, — заговорил Эвдемон, — и пусть я перестану верить в черта, если все, что он туда положил, в тот же миг не загнило, не испортилось и не превратилось в отраву: ладан, перец, гвоздика, корица, шафран, воск, пряности, кассия, ревень, тамаринд, — словом сказать, дроги, гоги и сеноги.

— Возмездие, наказание господне, — заметил Гоменац. — Употреблять священные письмена на дела мирские!..

— Парижский портной Гронье употребил старые Климентины на мерки да на выкройки, — заговорил Карпалим. — Удивительное дело: все платье, сшитое по этим выкройкам, образчикам и меркам, никуда не годилось: мантии, плащи, епанчи, кафтаны, юбки, казакины, колеты, камзолы, балахоны, платье для верховой езды, фижмы. Гронье думает, что кроит плащ, — ан выходит гульфик. Вместо кафтана у него получается широкополая шляпа. Кроит казакин, а выходит омофор. По образчику камзола выкраивает нечто вроде балдахина. По той же выкройке взялись шить его подмастерья, спину разрезали — и получилось нечто похожее на сковороду для жаренья каштанов. Примется за колет — выходит сапог. По образчику фижм выкраивает капюшон. Думает, что шьет епанчу, а выходит у него швейцарский тамбурин. В конце концов суд заставил беднягу уплатить всем заказчикам за испорченную материю, и теперь у него хоть шаром покати.

— Кара, воздаяние божие, — заметил Гоменац.

— В Каюзаке сеньеры д’Этисак и виконт де Лозен вздумали пускать в цель стрелы, — заговорил Гимнаст. — Пероту разрезал полтома Декреталий, написанных на отличной бумаге для огослужебных книг, и наделал из них белых кругов для мишени. И что ж? Я отдам, я продам, я отдам свою душу всем чертям, если хоть кто-нибудь из тамошних арбалетчиков попал когда в эту цель, а ведь лучше их во всей Гиенни не сыщешь. Что ни стрела, то мимо. Пресвятая мишень так и осталась нетронутой, девственной и неповрежденной. А Сансорнен-старший, которому были отданы на хранение заклады, клялся нам потом золотыми фигами (самой страшной своей клятвой), что он ясно, явственно, отчетливо видел, как стрела Каркелена летела прямо в черную точку посреди белого круга и вдруг, чуть-чуть не достигнув ее и не вонзившись, отклонилась на целую туазу в сторону, к пекарне.

— Чудо, чудо, чудо! — вскричал Гоменац. — Служка, услужи! Пью за всех присутствующих. Я почитаю вас за истинных христиан.

При этих словах девицы фыркнули. Брат Жан чмыхнул носом, как бы намереваясь не то заржать, не то залезть на кобылу.

— Мне сдается, — сказал Пантагрюэль, — что стрелять в такую цель еще безопаснее, нежели в Диогена.

— Что такое? — спросил Гоменац. — Разве Диоген был декреталистом?

— Ну, это еще бабушка надвое сказала, — ввернул Эпистемон, который как раз к этому времени, сделав свои дела, возвратился.

— Однажды, — продолжал Пантагрюэль, — Диоген вздумал развлечься и пошел посмотреть на лучников, стрелявших в цель. Один из них был крайне незадачлив, неумел и неловок, и, едва лишь подходила его очередь, зрители, боясь, как бы он не попал в них, разбегались кто куда. На глазах у Диогена лучник до того неточно прицелился, что стрела его отклонилась от мишени на целый трабют; перед тем же, как лучнику пустить вторую стрелу, Диоген, невзирая на то, что весь народ бросился врассыпную, подбежал и стал как раз возле мишени, ибо, по его словам, то было самое надежное место: лучник, мол, попадет куда угодно, только не в цель, — ей одной не грозят его стрелы.

— Паж сеньера д’Этисака по имени Шамуйак смекнул, что тут не без наваждения, — продолжал Гимнаст. — Он посоветовал Пероту изготовить новую мишень и употребить на то бумаги из дела Пуйака. После этого соревнователи стали отлично попадать в цель.

— В Ландерусе по случаю свадьбы Жана Делифа, как того требует местный обычай, был устроен знатный и роскошный пир, — заговорил Ризотом. — После ужина играны были фарсы, комедии и разные занятные пустячки, танцевали мавританские танцы с бубнами и колокольчиками, явились ряженые в масках и шутовских нарядах. Я и мои школьные товарищи решили, что и мы должны, как сумеем, почтить новобрачных: того ради мы еще с утра запаслись белыми и лиловыми ливреями, а к самой свадьбе смастерили себе потешные бороды со множеством раковин святого Михаила и скорлупок от улиток. За неимением лапушника, репейника, лопуха и бумаги мы сделали себе личины с небольшими прорезами для глаз, носа и рта из старой, ненужной Книги шестой. И что за диво: как скоро окончились наши забавы и невинные шалости и мы сняли личины, в тот же миг обнаружилось, что мы страшнее и уродливее бесенят из Дуэйских страстей господних, — до того обезображены были наши лица в тех местах, где к ним прикасались листки Декреталий. У кого — оспины, у кого — короста, у кого — язвы, у кого — краснуха, у кого — огромные чирьи. Словом сказать, наименее из всех нас пострадавшим почитался тот, у кого выпали зубы.

— Чудо! Чудо! — вскричал Гоменац.

— Это еще что! — продолжал Ризотом. — Мои сестры, Катрин и Рене, положили в эту самую распрекрасную Книгу шестую, как под пресс, ибо она была покрыта толстыми планками и подбита основательными гвоздями, только что выстиранные, тщательно выбеленные и накрахмаленные чепчики,

манжеты и воротнички. И вот, клянусь богом…

— Погодите, — прервал его Гоменац. — Какого бога вы имеете в виду?

— Бог один, — отвечал Ризотом.

— Так это на небесах, — сказал Гоменац. — А разве нет у нас бога на земле?

— А пропади ты пропадом, о нем-то я, сказать по совести, и не подумал! — признался Ризотом. — Итак, клянусь богом земноводным — папой, их чепчики, воротнички, нагрудники, повязки и все белье стало чернее мешка из-под угля.

— Чудо! — вскричал Гоменац. — Служка, услужи, да запомни все эти прелестные историйки!

— Как это поется? — молвил брат Жан.–

C тех пор как сводом Декреталий
Дополнен был Декрет{734} и стали
Монахи разъезжать верхом,
Мир преисполнен всяким злом *.

— Понимаю! — сказал Гоменац. — Это все непристойные уточки новоявленных еретиков.

Глава LIII.
О том, каким хитроумным способом Декреталии перекачивают золото из Франции в Рим

— Я бы охотно выставил целый горшок потрохов, — объявил Эпистемон, — только за то, чтобы прочитать в оригинале такие сногсшибательные главы, как Execrabilis, De mulia, Si plures, De annatis per totum, Nisi essent, Cum ad monasterium., Quod dilectio, Mandatum[328] и некоторые другие, ежегодно перекачивающие из Франции в Рим четыреста тысяч дукатов, если не больше.

— Порядочно, — заметил Гоменац, — однако ж, приняв в соображение, что христианнейшая Франция является единственною кормилицею римской курии, я бы даже сказал, что этого еще мало. Со всем тем можете вы мне указать какую-нибудь книгу по философии, медицине, юриспруденции, математике, из области наук гуманитарных, наконец, прости господи, какую-нибудь священную книгу, которая выкачивала бы столько же? Нет. И толковать нечего. Нигде вы не найдете такой золотоносной силы! А эти чертовы еретики не желают изучать и постигать Декреталии! Сжигайте же, щипцами ущемляйте, на куски разрезайте, топите, давите, на кол сажайте, кости ломайте, четвертуйте, колесуйте, кишки выпускайте, распинайте, расчленяйте, кромсайте, жарьте, парьте, варите, кипятите, на дыбу вздымайте, печенку отбивайте, испепеляйте мерзопакостных этих еретиков, декреталиененавистников, декреталиеубийц, ибо они еще хуже человекоубийц, хуже отцеубийц, чертовы эти декреталиктоны{735}!

Если вы, добрые люди, желаете почитаться и слыть истинными христианами, то я убедительнейше вас прошу ни о чем другом не думать и не толковать, ничего не делать и не предпринимать, кроме того, чему нас учат священные Декреталии и их королларии{736}, а именно чудесная Книга шестая, чудесные Климентины и чудесные Экстраваганты! О божественные книги! Тогда, добрые люди, вы сподобитесь здесь, на земле, славы, почестей, возвеличения, богатства, высоких степеней и преимуществ. Все станут благоговеть перед вами, каждый станет трепетать перед вами, вас от всех отличать, выделять вас и всем предпочитать, ибо во всей подсолнечной не сыщете вы среди людей любого другого звания таких мастеров на все руки, как те, что по произволению и предопределению предвечного бога посвятили себя изучению священных Декреталий.

Вам нужен доблестный император, славный военачальник, достойный глава и вождь армии, который в военное время умеет все препоны устранять, всех опасностей избегать, весело водить своих людей на приступ и в бой, ничем не рисковать, всегда без потерь побеждать и плоды побед пожинать? Так возьмите же декретиста{737}… нет, нет, я не то сказал, — декреталиста.

— Ничего себе оговорка! — вставил Эпистемон.

— Вам нужен человек, пригодный и подходящий для того, чтобы в мирное время управлять республикой, королевством, империей или же монархией, дабы и церковь, и знать, и сенат, и народ пребывали в довольстве, дружбе, согласии, повиновении, добронравии и благочинии? Так возьмите же декреталиста.

Вам нужен человек, который примерною своею жизнью, красноречием, благочестивыми увещаниями в короткий срок, без кровопролития, сумел бы отвоевать Святую землю и обратить в святую веру безбожных турок, евреев, татар, московитов, мамелюков и саррабовитов? Так возьмите же декреталиста.

Отчего во многих странах народ непокорен и разнуздан, слуги обжираются и бездельничают, а школяры — лоботрясы и сущие ослы? Оттого что их правители, дворецкие и наставники не были декреталистами.

А кто, — скажите, положа руку на сердце, — учредил, укрепил и утвердил в правах славные монашеские ордена, коими христианский мир повсюду изукрашен, разубран и осиян, словно ясными звездами небесный свод? Божественные Декреталии.

Кто установил начала, заложил основы и воздвигнул устои жизни в обителях, монастырях и аббатствах и кто ныне поддерживает, кормит и питает иноков честных, их же неустанными денными и нощными молениями мир избавлен от грозившей ему опасности быть вновь погруженным в довременный хаос? Священные Декреталии.

Кто в изобилии производит и день ото дня приумножает все земные блага, предназначенные как для тела, так равно и для души, во всехвальной и достославной вотчине, апостолом Петром учрежденной? Святые Декреталии.

Кто наделил священный апостолический папский престол такою грозною силою, что во всей вселенной от века и до наших дней все короли, императоры, самодержцы и государи, хотят они или не хотят, зависят от него, им одним держатся, им коронуются, на него опираются, им облекаются властью и единственно для того, чтобы простереться ниц и чмокнуть чудодейственную туфлю, коей изображение вы только что созерцали, прибывают в Рим? Благодатные Декреталии божьи.

Я намерен открыть вам великую тайну. На гербах и девизах ваших университетов обыкновенно изображается книга, иногда открытая, а иногда и закрытая. Как вы полагаете, что это за книга?

— Понятия не имею, — отвечал Пантагрюэль. — Я никогда ее не читал.

— Это Декреталии, без коих погибли бы все университетские привилегии, — пояснил Гоменац. — Сами-то вы нипочем бы не догадались! Ха-ха-ха-ха!

Тут Гоменац начал рыгать, ржать, плеваться, потеть, п….ть, а затем протянул свою высокую засаленную шапочку с четырьмя гульфиками одной из девиц, и та, нежно поцеловав ее и возвеселившись духом, надела на прелестную свою головку — в знак и в залог того, что ее отдадут замуж прежде других.

— Виват! — вскричал Эпистемон. — Виват, фифат, пипат, бибат{738}! Вот уж подлинно апокалиптическая тайна!

— Служка, служка! — возопил Гоменац. — А ну-ка услужи нам не в службу, а в дружбу. Девушки, подавайте десерт! Итак, повторяю: всецело посвятив себя изучению священных Декреталий, вы еще на этом свете удостоитесь почестей и богатств. К сказанному я должен прибавить, что на том свете вам уготовано спасение в блаженном небесном царстве, ключи от коего вверены декреталиарху, этому благому нашему богу. О всеблагий боже, ты, коему я поклоняюсь, ты, коего мне не довелось еще видеть! Яви нам особую милость и хотя бы в смертный наш час. открой нам драгоценные сии сокровища святой нашей матери-церкви, коих ты еси блюститель, хранитель, смотритель, распорядитель и распределитель! И пусть по твоему повелению у нас всегда будут в изобилии сладчайшие сии плоды богомыслия, чудные сии индульгенции, дабы не за что было ухватить бесам несчастные наши души и дабы грозный зев преисподней не поглотил нас. Если же чистилища нам не миновать — пусть будет так! Однако ж в твоей власти и в твоей воле выручить нас, когда тебе только заблагорассудится.

Тут Гоменац, бия себя в грудь и целуя сложенные крестом большие пальцы рук, горькими слезами заплакал.

Глава LIV.
О том, как Гоменац подарил Пантагрюэлю груши доброго христианина

Эпистемон, брат Жан и Панург, наблюдавшие трогательную эту развязку, неожиданно прикрылись салфетками и закричали: «Мяу, мяу, мяу!» — делая в то же время вид, что плачут и утирают слезы. Девицы, будучи хорошо вышколены, нимало не медля подали всем кубки с климентинским пивом и к нему разных сортов варенье. Веселый пир возобновился.

В конце трапезы Гоменац оделил нас множеством крупных, отборных груш.

— Вот вам, друзья, — сказал он. — Это груши особенные, таких вы нигде больше не найдете. Ни одна земля всего вам не уродит. Черное дерево растет только в Индии. Из страны Сабеи{739} привозят хороший ладан. С острова Лемноса — аптечную глину. Только на нашем острове произрастают отменные эти груши. Если хотите, разведите их у себя.

— Как они у вас называются? — осведомился Пантагрюэль. — По-моему, это превкусные груши и очень сочные. Если их разрезать на четыре части, положить в кастрюлю, подбавить туда немножко сахару и вина и все это вместе сварить, то, уж верно, получится кушанье очень полезное как для хворых, так равно и для здоровых.

— Еще бы! — подтвердил Гоменац. — Мы, слава тебе господи, люди простые: фиги зовем фигами, сливы — сливами, а груши — грушами.

— Честное слово, — сказал Пантагрюэль, — когда я возвращусь домой, — а это, бог даст, будет скоро, — то непременно посажу и привью эти груши в моем туреньском саду на берегу

Луары, и будут они называться грушами доброго христианина, ибо лучших христиан, чем эти добрые папоманы, мне еще никогда не приходилось видеть.

— По-моему, — сказал брат Жан, — не мешало бы ему еще подарить нам возика два-три своих девиц.

— Для чего? — осведомился Гоменац.

— Для того чтобы хорошо наточенными кинжалами пустить им кровь между большими пальцами на ногах, — отвечал брат Жан. — Приплод же, который они нам дадут, — это все будут добрые христиане, так что и у нас эта порода размножится, а то ведь наши христиане не больно хороши.

— Нет уж, мы вам их не дадим, ей-ей, не дадим, — сказал Гоменац, — я знаю, вы хотите, чтобы парни ими натешились, — я бы сейчас обо всем догадался по вашему носу, даже если бы никогда прежде вас не видел. Ай-ай-ай, вот так чадушко! Вы что же, душу свою погубить хотите? В наших Декреталиях насчет этого строго. Вы бы лучше почитали их повнимательнее.

— Как вам угодно, — заметил брат Жан, — но только si tu non vis dare, praesta, quaesumus[329]. Так, по крайности, сказано в служебнике. Стало быть, мне ни один мужчина не страшен, будь то сам кристаллический, то бишь декреталический ученый муж в своей треугольной шапочке.

Отобедав, мы простились с Гоменацем и со всем тамошним гостеприимным народом, изъявили им глубокую свою признательность и пообещали в благодарность за чрезвычайное их радушие упросить, когда будем в Риме, святейшего владыку незамедлительно посетить их. Засим мы возвратились на корабль. Пантагрюэль, по обычной своей щедрости и желая отблагодарить Гоменаца за то, что он показал нам священное изображение папы, подарил ему девять кусков золотой фризовой парчи — на завесу для надалтарного окна и велел наполнить двойными экю с изображением башмака {740} кружку для сбора лепты на обновление и нужды храма, девицам же, прислуживавшим за столом во время обеда, он велел выдать по девятьсот четырнадцать золотых монет с изображением благовещенья — в знак того, что их всех пора выдать замуж.

Глава LV.
О том, как Пантагрюэль в открытом море услыхал разные оттаявшие слова

В открытом море мы лопали да хлопали, калякали да клюкали, как вдруг Пантагрюэль встал из-за стола и огляделся по сторонам. Немного погодя он сказал нам:

— Слышите, друзья? Мне кажется, я слышу, как несколько человек разговаривают, а между тем никого не вижу. Прислушайтесь.

При этих его словах мы напрягли внимание и стали жадно, подобно тому как высасывают аппетитных устриц из раковин, всасывать ушами воздух, не раздастся ли чей-либо голос или же какой-нибудь звук, а чтобы ничего не пропустить, некоторые из нас, в подражание императору Антонину{741}, даже приставили к ушам ладони. Со всем тем мы объявили, что никаких голосов не слыхать.

Пантагрюэль продолжал настаивать, что до него доносится несколько голосов — и мужских и женских; в конце концов и нам почудилось, что мы также их слышим, если только это не звон в ушах. Чем сильнее напрягали мы слух, тем явственнее различали отдельные голоса и даже целые слова, и тут на нас напал необоримый страх, да и было отчего: видеть никого не видим, а слышим разные звуки и голоса, и мужские, и женские, и детские, и конское ржание, так что Панург наконец не вытерпел и крикнул:

— Черт подери, да что ж это за издевательство! Мы пропали. Бежим! Мы в ловушке! Брат Жан, друг мой, ты здесь? Будь добр, стань ко мне поближе! Меч твой с тобой? Гляди, как бы он не застрял в ножнах. Ты его только наполовину отчистил. Мы пропали. Послушайте, ей-богу, это палят из пушек. Бежим! Но только не на четвереньках, как предлагал Брут во время битвы при Фарсале, я предлагаю — на парусах и на веслах. Бежим! На море мужество меня оставляет. Вот в погребке и прочих местах у меня его более чем достаточно. Бежим! Спасайся! Это во мне не страх говорит, — ведь я же ничего не боюсь, кроме напастей. Я всегда это утверждал. И то же самое утверждал вольный стрелок из Баньоле. Не будем все же особенно упорствовать, а то как бы в воду не ухнуть. Бежим! Эй, покажи им пятки! Да поверни же руль, сукин ты сын! Эх, кабы дал мне бог очутиться сейчас в Кенкене, — я бы и жениться тогда не стал! Бежим, нам с ними все равно не справиться! Десять против одного, уверяю вас. К тому же они здесь у себя дома, а мы люди пришлые. Они нас всех перебьют. Бежим, в этом нет никакого стыда! Демосфен сказал, что бегущий вновь вступит в бой. Во всяком случае, удалимся. На бак-борт, на штирборт, к фок-мачте, к булиням! Мы погибли. Бежим, черт бы вас всех побрал, бежим!

Услышав вопли Панурга, Пантагрюэль сказал:

— Какой это там беглец выискался? Прежде посмотрим, что за люди. А вдруг они наши? Я пока еще никого не видел, а вижу я на сто миль в окружности. Послушайте, что я вам скажу. Я читал, что философ Петроний держался того мнения, будто существует несколько миров, которые образуют равносторонний треугольник, центр коего, как он уверял, представляет собой обиталище Истины, и там сосредоточены слова, идеи, образы и прообразы всего, что было и будет, а вокруг них — наш мир. И вот в иные годы через долгие промежутки времени часть их падает на людей, как простуда, или же как пала роса на руно Гедеоново{742}, а остальное дожидается будущего — и так до скончания века.

Еще я припоминаю: Аристотель считал, что слова Гомера летучи, бегучи, текучи и, следственно, одушевленны.

Мало того: Антифан уподобил учение Платона словам, которые были где-то произнесены лютой зимой, тут же застыли и замерзли на холоду, и так их никто и не услышал. В самом деле: то, чему Платон обучал малых детей, вряд ли постигали они даже в преклонных летах.

Так вот не мешало бы нам поразмыслить и разузнать, не здесь ли именно такие слова оттаивают. Мы, верно уж, были бы поражены, когда бы сыскали здесь голову и лиру Орфея, а между тем фракиянки, изрубив Орфея в куски, бросили голову его и лиру в реку Гебр, река же унесла их в море к самому острову Лесбосу, и так они все время вместе и плыли; при этом голова беспрерывно пела унылую песнь, как бы плач по Орфею, струны же лиры, веющими ветрами колеблемые, звучали созвучно пенью. Поищем, нет ли их здесь.

Глава LVI.
О том, как Пантагрюэль среди замерзших слов открыл непристойности

Лоцман ему на это ответил так:

— Государь! Вам бояться нечего. Вот граница Ледовитого моря, в начале минувшей зимы здесь произошло великое и кровопролитное сражение между аримаспами и нефелибатами{743}. Тогда-то и замерзли в воздухе слова и крики мужчин и женщин, удары палиц, звон лат и сбруи, ржанье коней и все ужасы битвы. Теперь суровая зима прошла, ее сменила ясная и теплая погода, слова оттаивают и доходят до слуха.

— Ей-богу, я в это верю, — сказал Панург. — Нельзя ли нам, однако ж, увидеть эти слова? Помнится, я читал, что у подошвы горы, на которой Моисею был дан закон для евреев, народ явственно видел голоса{744}.

— Держите, держите! — сказал Пантагрюэль. — Вот вам еще не оттаявшие.

И тут он бросил на палубу полные пригоршни замерзших слов, похожих на разноцветное драже. Слова эти, красные, зеленые, голубые, желтые и золотистые, отогревались у нас на ладонях и таяли, как снег, и мы их подлинно слышали, но не понимали, оттого что это был язык тарабарский, за исключением одного довольно крупного слова, которое, едва лишь брат Жан отогрел его на ладонях, издало звук, подобный тому, какой издают ненадрезанные каштаны, когда они лопаются на огне, и все мы при этом вздрогнули от испуга.

— Когда-то это был выстрел из фальконета, — заметил брат Жан.

Панург попросил у Пантагрюэля еще таких слов. Пантагрюэль же ему сказал, что давать слова — это дело влюбленных.

— Ну так продайте, — настаивал Панург.

— Продавать слова — это дело адвокатов. — возразил Пантагрюэль. — Я бы уж скорей продал вам молчание, только взял бы дороже, чем за слова, и тем уподобился бы Демосфену, который однажды через посредство сребростуды продал свое молчание{745}.

Как бы то ни было, Пантагрюэль бросил на палубу еще три-четыре пригоршни. И тут я увидел слова колкие, слова окровавленные, которые, как пояснил лоцман, иной раз возвращаются туда, откуда исходят, то есть в перерезанное горло, слова, наводившие ужас, и другие, не весьма приятные с виду; как же скоро все они оттаяли, то мы услыхали:

«Гин-гин-гин-гин, гис-тик-бей-кроши, бредеден, бредедак, фрр, фррр, фррр, бу-.бу-бу-бу-бу-бу-бу-бу, тракк, тракк, трр, тррр, трррр, тррррр, трррррр, он-он-он, он-он, у-у-у-у-он, готма-гот» и еще какие-то тарабарские слова. — лоцман пояснил, что все это воинственные кличи и ржанье боевых коней. Затем слуха нашего коснулись речения грубые, напоминавшие по звуку барабан, дудку, рог или трубу. Право же, это было презабавно. Мне пришло на ум положить несколько неприличных слов в масло, — так хранят снег и лед, — или же в очень чистую солому. Пантагрюэль, однако ж, не позволил, — он сказал, что глупо беречь то, в чем никогда не бывает недостатка и что всегда под рукой, ибо все добрые и жизнерадостные пантагрюэлисты в соленых словцах не нуждаются.

Тут Панург слегка рассердил брата Жана и заставил его пошевелить мозгами, а дело состояло вот в чем: совершенно для брата Жана неожиданно Панург поймал его на слове, а брат Жан предуведомил Панурга, что тот еще об этом пожалеет, как пожалел Жосом{746}, что продал сукно доблестному Патлену, поверив ему на слово; брат Жан пригрозил Панургу, что когда Панург женится, то он, брат Жан, поймает его, как быка, за рога, коль скоро тот словил его на слове, как человека. Вместо ответа Панург скроил ему потешную рожу, а затем воскликнул:

— Эх, кабы дал мне господь прямо здесь, никуда дальше не двигаясь, услыхать слово Божественной Бутылки!

Глава LVII.
О том, как Пантагрюэль высадился в жилище мессера Гастера, первого в мире магистра наук и искусств {747}

В тот же день Пантагрюэль высадился на острове, наиболее любопытном из всех, славившемся как необычайным своим местоположением, так и необычайным своим правителем. Прибрежная его часть была со всех сторон скалиста, камениста, гориста, бесплодна, неприглядна, крайне тяжела для подъема и почти так же неприступна, как Неприступная гора в Дофине, имевшая форму тыквы и названная так потому, что испокон исков никто не мог на нее взобраться, за исключением Дуайака, начальника артиллерии при короле Карле VIII, который с помощью каких-то необыкновенных приспособлений ухитрился на нее подняться и на вершине ее увидел старого барана. Как этот баран туда попал, остается загадкой. Говорили, что его еще молодым ягненком занес туда то ли орел, то ли сова, но что ему удалось скрыться от них в кустах.

Преодолев трудности крутого подъема и попотев изрядно, мы нашли, что вершина горы живописна, очаровательна, плодородна и целебна, — у меня даже было такое чувство, словно я в том самом земном раю, местонахождение коего — предмет жарких споров — все еще старательно ищут добрые богословы. Пантагрюэль, однако ж, высказал мнение, что это — обиталище Аретэ (то есть Добродетели), описанное Гесиодом, но с мнением его едва ли можно согласиться.

Правителем острова был мессер Гастер, первый в мире магистр наук и искусств. Если вы полагаете, что величайшим магистром наук и искусств был огонь{748}, как о том сказано у Цицерона, то вы ошибаетесь и заблуждаетесь, ибо и сам Цицерон в это не верил. Если же вы полагаете, что первым изобретателем наук и искусств был Меркурий, как некогда полагали древние наши друиды{749}, то вы ошибаетесь жестоко. Прав был сатирик, считавший, что магистром всех наук и искусств был мессер Гастер.

Именно с ним мирно уживалась добрая госпожа Нужда, иначе называемая Бедностью, мать девяти муз, у которой от бога изобилия Пора родился благородный отпрыск Амур, посредник между землей и небом, за какового его признает Платон в своем Пире.

У доблестного владыки Гастера мы должны находиться в совершенном повиновении, должны ублажать и почитать его, ибо он властен, суров, строг, жесток, неумолим, непреклонен. Его ни в чем не уверишь, ничего ему не втолкуешь, ничего ему не внушишь. Он ничего не желает слушать. И если египтяне свидетельствуют, что Гарпократ, бог молчания, по-гречески Сигалион, был безуст, то есть не имел рта, так же точно Гастер родился безухим, подобно безухой статуе Юпитера на Крите. Изъясняется он только знаками. Но знакам его все повинуются скорее, нежели преторским эдиктам и королевским указам. В исполнении требований своих он никаких отсрочек и промедлений не допускает. Вам, уж верно, известно, что львиный рык приводит в трепет всех зверей, до которых он долетает. Об этом написано в книгах. Это справедливо. Я сам был тому свидетелем. И все же я вам ручаюсь, что от повелений Гастера колеблется небо и трясется земля. Как скоро он изрек свою волю, ее надлежит в тот же миг исполнить или умереть.

Лоцман нам рассказал, что однажды, по примеру описанного у Эзопа восстания разных частей тела против желудка, целое государство соматов{750} на Гастера поднялось и поклялось больше ему не подчиняться. Вскоре, однако ж, они в том раскаялись, бунтовать закаялись и всепокорнейше под его скипетр возвратились. А иначе они все до одного перемерли бы от голода.

B каком бы обществе он ни находился, никаких споров из-за мест при нем не полагается, — он неукоснительно проходит вперед, кто бы тут ни был: короли, императоры или даже сам папа. И на Базельском соборе{751} он тоже шел первым, хотя собор этот был весьма бурный: на нем все не утихали споры раздоры из-за того, кому с кем сидеть невместно, что, впрочем, вам хорошо известно. Все только и думают, как бы Гастеру угодить, все на него трудятся. Но и он в долгу у нас не остается: он облагодетельствовал нас тем, что изобрел все науки и искусства, все ремесла, все орудия, все хитроумные приспособления. Даже диких зверей он обучает искусствам, в коих им отказала природа. Воронов, попугаев, скворцов он превращает в поэтов, кукш и сорок — в поэтесс, учит их говорить и петь на языке человеческом. И все это ради утробы!

Орлов, кречетов, соколов, балабанов, сапсанов, ястребов, коршунов, дербников, птиц не из гнезда взятых, неприрученных, вольных, хищных, диких он одомашнивает и приручает, и если даже он, когда ему вздумается, насколько ему заблагорассудится и так высоко, как ему желается, отпустит их полетать на вольном воздухе в поднебесье, и там он повелевает ими: по его манию, они ширяют, летают, парят и даже за облаками ублаготворяют и ублажают его, а затем он внезапно опускает их с небес на землю. И все это ради утробы!

Слонов, львов, носорогов, медведей, лошадей, собак он заставляет плясать, играть в мяч, ходить по канату, бороться, плавать, прятаться, приносить ему, что он прикажет, и брать, что он прикажет. И все это ради утробы!

Рыб, как морских, так равно и пресноводных, китов и разных других чудищ он поднимает со дна морского, волков выгоняет из леса, медведей — из расселин скал, лисиц — из нор, полчища змей — из впадин. И все это ради утробы!

Словом, он ненасытим и в гневе своем пожирает всех, и людей и животных: такая именно участь постигла васконов, когда во время серторианских войн их осадил Квинт Метелл, сагунтинцев, когда их осадил Ганнибал, иудеев, когда их осадили римляне, и еще шестьсот различных народов. И все это ради утробы!

Когда его наместница Нужда отправляется в путь, то, где только она ни пройдет, закрываются все суды, все эдикты идут насмарку, все распоряжения отдаются зря. Она не признает никаких законов, она им не подчиняется. Все бегут от нее без оглядки и предпочитают пройти сквозь огонь, сквозь горы и пропасти, только бы не попасться ей в лапы.

Глава LVIII.
О том, как Пантагрюэль, находясь при дворе хитроумного магистра, возненавидел энгастримифов и гастролатров {752}

При дворе этого великого и хитроумного магистра Пантагрюэль заметил две породы людей, две породы докучных и что-то уж слишком подобострастных царедворцев, и возымел к ним великое отвращение. Одни звались энгастримифами, другие — гастролатрами.

Энгастримифы рассказывали про себя, что они ведут свое происхождение от древнего рода Эвриклова{753}, — и ссылались в том на Аристофана, который удостоверяет это в своей комедии Осы, — и что в древние времена они звались эвриклеянами, о чем упоминает Платон, а также Плутарх в книге Упадок оракулов, в священных же Декретах (26, вопрос 3) они именуются чревовещателями, и так же точно называет их на ионическом языке Гиппократ (Об эпидемиях, кн. V), ибо говорят они чревом. Софокл называет их стерномантами{754}. То были ведуны, колдуны и лгуны, обманывавшие простой народ, делавшие вид, что они говорят и отвечают на вопросы не ртом, а животом.

Такою именно чревовещательницею была жившая около 1513 года после рождества благословенного нашего спасителя итальянка Якоба Рододжине, женщина темного происхождения, и нам нередко приходилось слышать, и не только нам, но и бесчисленному множеству жителей Феррары и других городов, как богатые сеньеры и князья Цизальпинской Галлии из любопытства приглашали и вытребывали ее к себе; рассказывали, что из чрева ее исходил тогда голос нечистого духа, голос, разумеется, небольшой, слабый и тихий, однако ж слова она произносила вполне членораздельно, внятно и отчетливо, и, дабы не допустить никакого плутовства и мошенничества, ее заставляли раздеваться донага и затыкали ей нос и рот. Лукавый требовал, чтобы его величали Курчавым или те Цинциннатулом, и получал видимое удовольствие оттого, что его так называли. Стоило его так назвать, и он сию же минуту начинал отвечать на вопросы. Если его спрашивали о настоящем или же о прошлом, то он попадал в точку и тем приводил слушателей в изумление. Если же о будущем, то он никогда не угадывал и всякий раз завирался. Частенько он даже сознавался в собственном невежестве и вместо ответа громко пукал или же бормотал нечто нечленораздельное на каком-то тарабарском наречии. Что касается гастролатров, то они ходили скопом и целой оравой, и одни из них были резвы, игривы и жеманны, а другие печальны, важны, строги и угрюмы, и все до одного были тунеядцы, никто из них ничего не делал, никто из них не трудился, они только, по слову Гесиода, даром бременили землю, и была у них, видно, одна забота: как бы это не похудеть и не обидеть чрево. Ходили они в масках и в таких затейливых уборах и нарядах — ну просто загляденье!

Вы могли бы мне возразить, — и об этом писали древние мудрецы и философы, — что изобретательность природы несется нам прямо сверхъестественной при взгляде на морские раковины, поражающие своею причудливостью, — столько разнообразия вложила природа в их фигуры, расцветку, в очертания их и формы, искусству недоступные. Смею, однако же, ас уверить, что одеяние гастролатров, напяливавших на себя раковинообразные капюшоны, отличалось не меньшим разнобразием и изысканностью. Все они признавали Гастера за великого бога, поклонялись ему как богу, приносили ему жертвы как всемогущему богу, не знали иного бога, кроме него, служили ему, любили его превыше всего остального и чтили как бога. Можно подумать, что это их имел в виду святой апостол, когда писал (Послание к Филиппийцам, 3): «Многие, о которых я часто говорил вам, а теперь даже со слезами говорю, поступают, как враги креста Христова; их конец — погибель, их бог — чрево».

Пантагрюэль же сравнил их с циклопом Полифемом, который у Еврипида говорит так: «Я приношу жертвы только самому себе (богам — никогда) и моему чреву, величайшему из всех богов».

Глава LIX.
О потешной статуе Жруньи, а равно и о том, как и что именно приносят в жертву гастролатры чревомогущему своему богу

Мы все еще изучали наружность и ухватки большеротых этих трусишек гастролатров, как вдруг, к великому нашему изумлению, раздался мощный колокольный звон, и тут все построились в боевом порядке — по старшинству, чину и званию. Открывал это шествие, двигавшееся мимо Гастера, молодой, упитанный, ражий пузан, несший на длинном позолоченном шесте деревянную статую, скверно выточенную и грубо размалеванную, вроде той, которую описывают Плавт, Ювенал и Помпоний Фест. На Лионском карнавале она известна под названием Дермоедки; здесь ее называют Жруньей. То было настоящее чудище, потешное и отталкивающее, — им бы только малых ребят пугать: глаза у него были больше живота, голова — шире всего остального тела, челюсти — тяжелые, широкие, страшные, с крепкими зубами, как верхними, так равно и нижними, и зубы эти при помощи веревочки, спрятанной внутри золоченого шеста, устрашающе щелкали друг о друга, как у дракона св. Климента в Меце{755}.

Как скоро гастролатры приблизились, я увидел, что за ними идет великое множество раздобревших слуг с корзинками, котомками, тюками, горшками, мешками и котлами. Все двигавшиеся вслед Жрунье пели какие-то дифирамбы, крепалокомы и эпеноны{756} и, открывая корзинки и котлы, приносили в жертву своему божеству белое вино, настоенное на корице, и к нему нежное жаркое без подливы,

хлеб белый,

хлеб сдобный,

хлеб из крупчатки,

хлеб простой,

шесть сортов мяса, жаренного на рашпере,

козлятину жареную,

холодное жаркое из поясничной части быка, присыпанное имбирем,

всевозможные супы,

потроха,

фрикасе девяти сортов,

пирожки,

бульон с гренками,

бульон из зайчатины,

бульон лионский,

капусту кочанную с бычьим костным мозгом,

меланж,

рагу.

В промежутках неизменные напитки, и прежде всего прекрасное, отменно вкусное белое вино, затем розовое и красное, холодное, как лед, приносимое и подаваемое в больших серебряных чанах. За этим следовали:

колбаса ливерная с острой горчицей,

сосиски,

телячьи языки копченые,

соленья,

свинина под горошком,

телятина шпигованная,

колбаса кровяная,

колбаса сервелатная,

колбаса свиная,

ветчина,

кабанья голова,

соленая крупная дичь с репой,

кусочки печенки с салом,

оливки в рассоле.

Все это неукоснительно запивалось вином. Потом ей запихивали в пасть:

бараньи лопатки с чесночным соусом,

паштеты с горячей подливкой,

котлеты свиные с луковым соусом,

каплунов, жаренных в их собственном соку,

опять каплунов,

крохалей,

ланей,

оленят, оленей,

зайцев, зайчат,

куропаток, куропаточек,

фазанов, фазанчиков,

павлинов, павлинчиков,

аистов, аистят,

бекасов, бекасиков,

ортоланов,

индюков, индюшек и индюшат,

вяхирей и вяхирьков,

свинину с виноградным соком,

уток с луковой подливой,

дроздов, пастушков,

курочек водяных,

турпанов,

цапель хохлаток,

чирков,

нырков,

выпей,

водных бегунов,

рябчиков лесных,

курочек водяных с луком-пореем,

реполовов, козуль,

бараньи лопатки с каперсами,

говядину по-королевски,

телячью грудинку,

вареных кур и жирных каплунов под бланманже,

рябчиков,

цыплят,

кроликов, крольчат,

перепелов, перепелят,

голубей, голубят,

цапель, цаплят,

дроф, дрофят,

жаворонков лесных,

цесарок,

ржанок,

гусей, гусят,

сизяков,

диких утят,

жаворонков полевых,

фламинго, лебедей,

колпиц,

дроздов певчих, журавлей,

сукальней,

кроншнепов,

куропаток лесных,

горлиц,

трусиков,

дикобразов,

пастушков водяных.

Затем снова вино в изрядном количестве. Затем огромные

паштеты из крупной дичи,

паштеты из жаворонков,

паштеты из полчков,

паштеты из мяса дикого козла,

паштеты из мяса козули,

паштеты из голубей,

паштеты из мяса серны,

паштеты из каплунов,

паштеты со свиным салом,

свиные ножки с топленым салом,

поджаренные в масле корочки,

вороны холощеные,

сыры,

персики,

артишоки,

пирожки слоеные,

артишоки испанские,

пирожки с яйцами,

пышки,

пироги шестнадцати сортов,

вафли, хворост,

пирожки с айвой,

творог,

взбитые белки,

варенье из миробалана,

желе,

розовое и красное вино, настоенное на корице,

булочки, макароны,

сладкие пироги двадцати сортов,

крем,

варенья сухие и жидкие семидесяти восьми сортов,

драже ста цветов,

простокваша,

трубочки с сахарным песком.

После всего этого — опять вино, чтобы не пересохло в горле. Item[330] жаркое.

Глава LX.
О том, какие жертвы приносили своему богу гастролатры в дни постные

Как скоро Пантагрюэль увидел всю эту жертвоприносящую сволочь и многоразличие жертвоприношений, то пришел в негодование и уже совсем было собрался уходить, да Эпистемон уговорил его подождать, чем кончится эта комедия.

— А какие жертвы приносит эта мразь чревомогущему своему богу в дни постные? — спросил Пантагрюэль.

— Сейчас вам скажу, — отвечал лоцман. — На закуску они ему предлагают;

икру,

масло сливочное,

пюре гороховое,

шпинат,

селедку малосольную,

селедку копченую,

сардин,

анчоусов,

тунцов соленых,

бобов вареных,

салаты ста сортов: кресс-салат, салат из хмеля, из морской травы, из рапунцеля, из иудиных ушей (то есть из грибов, растущих подле старой бузины), из спаржи, из жимолости и множество других, лососину соленую, угорьков соленых, устриц в раковинах.

После этого полагается тяпнуть винца, да как следует. Все у них чин чином, и вина — хоть залейся. Затем они ему предлагают;

миног в белом вине,

усачей,

усачей молодых,

голавлей,

голавликов,

скатов,

сепий,

осетров немецких,

китов,

макрелей,

камбал малых,

палтусов,

устриц печеных,

гребешков,

лангустов,

корюшку,

барбунов,

форелей,

сигов-песочников,

треску,

осьминогов,

лиманд,

плоскуш,

сциен,

пагелусов,

пескарей,

камбал,

снетков,

карпов,

щук,

бонит,

морских собак,

морских ежей,

морских карпов,

меч-рыбу,

морских ангелов,

миножек,

щучек,

карпищей,

карпичков,

лососину,

молодых лососиков,

дельфинов,

скатов белых,

солей,

полей,

мидий,

омаров,

креветок,

кармусов,

уклеек,

линей,

хариусов,

трески свежей,

каракатиц,

колюшек,

тунцов,

бычков,

раков,

моллюсков разных,

угрей морских,

бешенок,

мурен,

умбрин,

кармусов маленьких,

угрей,

угорьков,

черепах,

змей, id est [331] лесных угрей,

макрелей золотых,

курочек морских,

окуней,

осетров,

гольцов,

крабов,

улиток,

лягушек.

После такой пищи непременно нужно выпить, иначе на тот свет недолго отправиться. За этим здесь очень следят.

Далее ему приносят в жертву:

треску соленую,

штокфиш,

яйца всмятку, яйца в мешочек, яйца

крутые, яйца печеные, яичницу-болтушку,

яичницу-глазунью и так далее,

треску обыкновенную,

бабочек,

лабарданов,

а чтобы все это легче переваривалось и усваивалось, возлияния умножаются.

Под конец ему предлагают:

риса,

проса,

каши,

миндального молока,

мороженого,

фисташек,

фистиков,

фиг,

винограду,

сладкого корня,

болтушки кукурузной,

болтушки пшеничной,

черносливу,

фиников,

орехов грецких,

орехов лесных,

пастернаку,

артишоков.

В промежутках опять разливанное море.

Они только и думают, как бы им дорогими и обильными жертвами ублажить своего бога Гастера, и вы можете мне поверить, что идола Элагабала, да что там — даже идола Ваала в Вавилоне при царе Валтасаре так не умилостивляли, как его. А между тем сам-то Гастер почитает себя отнюдь не за бога, а за гнусную, жалкую тварь, и как некогда царь Антигон Первый ответил некоему Гермодоту, который величал его в своих стихах богом и сыном солнца: «Мой лазанофор {757} иного мнения» (лазаном назывался сосуд или же горшок для испражнений), так же точно Гастер отсылал этих прихвостней к своему судну, дабы они поглядели, пораскинули умом и поразмыслили, какое такое божество находится в кишечных его извержениях.

Глава LXI.
О том, как Гастер придумал способы добывать и хранить зерно

Как скоро чертовы эти гастролатры удалились, Пантагрюэль стал прилежно изучать Гастера, доблестного магистра наук и искусств. Природа, сколько вам известно, определила ему в пищу хлеб и хлебные изделия, а по милости небес ничто не препятствует ему добывать и хранить хлеб.

Прежде всего он изобрел кузнечное искусство и земледелие, то есть искусство обрабатывать землю, дабы она производила зерно. Он изобрел военное искусство и оружие, дабы защищать зерно, изобрел медицину, астрологию и некоторые математические науки, дабы зерно могло сохраняться ряд столетий и дабы уберегать его от непогоды, от диких зверей и разбойников. Он изобрел водяные, ветряные и ручные мельницы со всеми возможными приспособлениями, дабы молоть зерно и превращать его в муку, дрожжи — дабы тесто всходило, соль — дабы придавать ему вкус, ибо он знал, что нет ничего вреднее для здоровья, нежели хлеб не подошедший и пресный, огонь — дабы печь, часы и циферблаты — дабы знать время, в течение которого выпекается детище зерна — хлеб.

Когда в одном государстве не хватило зерна, он изобрел искусство и способ перевозить его из одной страны в другую. Ему пришла счастливая мысль скрестить две породы животных — осла и лошадь, дабы создать третью породу, то есть мулов, животных более сильных, менее нежных, более выносливых, чем другие. Он изобрел повозки и тележки, дабы удобнее было перевозить зерно. Если моря или реки препятствовали торговле, он изобретал, на удивление стихиям, баржи, галеры и корабли, дабы через моря, реки и речки поставлять и доставлять зерно диким, неведомым, далеким народам.

Выдавались такие годы, когда в самое нужное время совсем не было дождей и зерно из-за этого гибло и умирало в земле. В иной год дождь лил не переставая, и зерно сгнивало. В иной год зерно выбивало градом, или же оно осыпалось от ветра, или же буря пригибала колосья к земле. Гастер задолго до нашего прибытия изобрел искусство и способ вызывать с неба дождь; для этого надобно было только нарезать луговой травы, травы обыкновенной, но мало кому известной, — должно полагать, что один лишь стебелек этой именно травы, некогда в засушливое лето брошенный аркадским жрецом Юпитера в источник Агно на горе Лике, вызывал пары, которые потом сгущались в тучи, из туч же шел дождь и обильно орошал всю окрестность. Гастер изобрел также — искусство и способ задерживать дождь и останавливать его в воздухе или же отводить тучу в сторону, с тем чтобы она пролилась над морем. Он же изобрел искусство и способ прекращать град, усмирять ветер и укрощать бурю по примеру жителей Мефаны Трезенской{758}.

Но тут подоспела новая напасть. Разбойники и грабители повадились воровать зерно и хлеб на поле. Тогда Гастер изобрел искусство строить города, крепости и замки, дабы держать зерно на запоре и в надежном месте. И теперь уже хлеб на полях не остается, а свозится в города, крепости и замки, и местные жители защищают его и стерегут лучше, нежели драконы стерегли яблоки в садах Гесперид. Он же изобрел искусство и способ разрушать и сносить крепости и замки посредством военных машин и орудий, а именно: таранов, баллист и катапульт, коих чертежи он показал нам, — те самые чертежи, в которых худо разобрались хитроумные архитекторы, ученики Витрувия, как в том признался нам мессер Филиберт Делорм{759}, главный архитектор царя Мегиста; однако же орудия эти, столкнувшись с изобретательной коварностью и коварной изобретательностью фортификаторов, испытания не выдержали, а потому мессер Гастер недавно изобрел пушки, серпентины, кулеврины, бомбарды и василиски, стреляющие ядрами железными, свинцовыми и медными, превышающими вес тяжелых наковален, для каковой цели он еще выдумал особый состав пороха, коего страшной взрывчатой силе изумилась сама природа, признавшая себя побежденною искусством, и, таким образом, оставил далеко позади оксидраков{760}, которые побеждали неприятеля тем, что насылали на него внезапную смерть от молнии, грома, града, бури, сполохов прямо на поле брани, ибо это еще более грозное, еще более ужасное, еще более сатанинское средство: оно уничтожает, сокрушает, поражает и умерщвляет еще больше человеческих жизней и еще сильнее действует на человеческое воображение, так что один выстрел из василиска снесет больше стен, нежели сто молнийных стрел.

Глава LXII.
О том, как Гастер изобрел искусство и способ избегать ранения во время орудийной стрельбы

Случилось, однако ж, так, что Гастер, хранивший зерно в крепостях, в конце концов сам был осажден врагами, крепости его были разрушены треклятыми адскими машинами, обладавшими силою титаническою, зерно же его и хлеб расхищены и разграблены; тогда он изобрел искусство и способ уберегать от орудийных выстрелов крепостные валы, бастионы, стены и другие защитные укрепления, так что ядра совсем не задевали их и на лету замирали в воздухе, а если и задевали, то без всякого ущерба не только для защитных укреплений, но и для самих защитников. От таковой напасти он сыскал отличное средство и доказал это нам на опыте; средством его впоследствии воспользовался Фронтон, ныне же оно служит телемитам одним из обычных благопристойных упражнений и развлечений. Заключается оно в следующем. (Теперь вы уже с большим доверием отнесетесь к рассказу Плутарха об одном его опыте: если козье стадо удирает от вас со всех ног, то запихните репейник в пасть той, что бежит позади всех, и стадо сей же час остановится.)

Внутрь фальконета Гастер насыпал особого состава порох, очищенный от серы и смешанный с потребным количеством чистой камфоры, а сверху клал железный, тщательно калиброванный патрон с двадцатью четырьмя железными дробинками, из коих одни были круглые и сферические, другие же имели форму слезинок. Затем, наведя орудие на юного своего пажа, которого он ставил в шестидесяти шагах от дула, — наведя с таким расчетом, словно бы он хотел стрельнуть ему в живот, — Гастер как раз посредине между пажом и фальконетом отвесно привешивал к деревянному столбу на веревке громадный камень-сидерит, то есть железный шпат, или, еще иначе, геркулесов камень, некогда найденный, как уверяет Никандр, на Иде во Фригии неким Магном, в просторечии же мы называем этот камень магнитом. Затем он через отверстие в пороховой камере поджигал порох. А когда порох сгорал, то, чтобы не образовалось пустоты (а пустоты природа не терпит: скорей вся громада мироздания — небо, воздух, море, земля — возвратится в состояние древнего хаоса, чем где-либо в мире образуется пустота), патрон с дробью стремительно извергался из жерла фальконета, и в камеру проникал воздух, а иначе там образовалась бы пустота, так как порох сгорал мгновенно.

Казалось бы, патрон с дробью, вытолкнутый с такой силой наружу, неминуемо должен ранить пажа, однако по мере того, как дробинки приближались к камню, скорость их полета все ослабевала, они кружились и вращались в воздухе вокруг камня, и ни одна из них, с какой быстротой она бы ни летела, так и не достигала пажа,

Этого мало: Гастер изобрел еще искусство и способ обращать пущенные врагами ядра на них же самих — с одинаковой разрушительной силой и как раз туда, откуда они вылетали. Особых трудностей это не представляло. Вспомним, что трава эфиопис отмыкает любые запоры, а такая глупая рыба, как эхенеис, останавливает все ветра и в бурю задерживает в открытом море самые крупные суда; если же эту рыбу посолить, то она притягивает к себе золото с любых глубин.

Вспомним то, о чем писал Демокрит и чему верил и что познал на опыте Теофраст: есть такая трава, от одного прикосновения которой железный клин, глубоко и с огромной силой вонзившийся в толстое и крепкое дерево, мгновенно выскакивает оттуда, и к которой прибегают зеленые дятлы, когда какой-нибудь мощный железный клин вбивается прямо в отверстие их гнезда, а гнезда свои они ухитряются строить и выдалбливать в стволах могучих дерев.

Вспомним, что если оленям и ланям, опасно раненным копьями или же стрелами, попадется распространенная на Крите трава диктам, то они пощиплют ее немножко — и стрелы тут же выскакивают, не причинив ни малейшего вреда. Это та самая трава, какою Венера вылечила любимого своего сына Энея, раненного в правое бедро сестрою Турна — Ютурной.

Вспомним, что один запах лавров, смоковниц и тюленей предохраняет их самих от молнии, которая никогда в них не попадает.

Вспомним, что при одном виде барана бешеные слоны приходят в себя; разъяренные и остервенелые быки, подбежав к диким смоковницам, так называемым капрификам, мгновенно успокаиваются и останавливаются как вкопанные; ярость змей стихает от прикосновения к ветви бука.

Вспомним также свидетельство Эвфориона о том, что на острове Самосе, еще до того как там был воздвигнут храм Юноны. он видел животных, именуемых неадами, при звуке голоса коих в земле появлялись трещины и разверзались пропасти.

Вспомним еще, что где не слышно пения петухов, там бузина певучее и пригоднее для флейт, — по свидетельству Теофраста, древние мудрецы уверяли, что пение петухов отупляет, размягчает и оглушает древесное вещество бузины; равным образом такого сильного и бесстрашного зверя, как лев, пение петухов поражает и ошеломляет.

Сколько мне известно, некоторые понимают это так, что для флейт и других музыкальных инструментов бузина дикая, растущая в местах, удаленных от городов и селений, — там, где пения петухов не может быть слышно, — разумеется, предпочтительнее и пригоднее, нежели домашняя, растущая вокруг лачужек и сараев. Другие понимают это в более возвышенном смысле — не буквально, но аллегорически, в духе пифагорейцев: сказанное применительно к статуе Меркурия, что для нее-де не всякое дерево годится, они толкуют так, что поклонение богу не должно принимать пошлые формы, — оно всегда должно быть по-особенному благоговейным, — так же точно и пример с бузиной учит, мол, нас, что любомудрам не подобает увлекаться музыкою пошлой и обыденной, для них-де создана музыка небесная, божественная, ангельская, более сокровенная, из дальней дали исходящая, то есть музыка духовная, в которой пения петухов не услышишь. Недаром, когда мы хотим сказать, что это место уединенное и безлюдное, мы говорим, что там и петуха не слыхать.

Глава LXIII.
О том, как Пантагрюэль вздремнул близ острова Ханефа{761}, а равно и о вопросах, заданных ему после его пробуждения

На другой день, болтая по дороге о всяких пустяках, приблизились мы наконец к острову Ханефу, причалить к коему корабль Пантагрюэлев, однако же, не смог, оттого что ветер упал и на море заштилело. К парусам были приставлены еще и лисели, и все же мы покачивались на волнах, кренясь то на бакборт, то на штирборт. Озабоченные, огорошенные, спанталыченные, раздосадованные, мы ни единым словом не перекидывались друг с другом.

Пантагрюэль с греческим текстом Гелиодора в руках задремал на циновке, подле трапа. Это у него вошло в привычку: он гораздо скорее засыпал с книгой, нежели без нее.

Эпистемон с помощью астролябии высчитывал, насколько мы сейчас южнее полюса.

Брат Жан обосновался в камбузе и по точке восхода вертелов и по гороскопу фрикасе определял, который теперь час.

Панург, просунув язык в стебель пантагрюэлиона, пускал пузыри.

Гимнаст выделывал из мастикового дерева зубочистки.

Понократ бредил во сне, сам себя щекотал под мышками и расчесывал волосы пальцем.

Карпалим из грубой ореховой скорлупы мастерил прелестную маленькую, презабавную, приятно жужжавшую вертушечку, коей крылья были сбиты из четырех прелестных крошечных ольховых планочек.

Эвсфен, расположившись на длинной кулеврине, играл на собственных пальцах, как на монокордионе.

Ризотом из плодовых пленок бурьяна шил бархатный кошелек.

Ксеноман ремешками, которые обыкновенно привязываются к лапке дербника, чинил старый фонарь. Наш лоцман выведывал у моряков всю их подноготную, и вдруг брат Жан, возвратившись на ту пору из камбуза, заметил, что Пантагрюэль пробудился.

Тогда брат Жан в превеселом расположении духа нарушил упорное молчание, царившее на палубе, и, возвысив голос, спросил:

— Как можно в штиль поднять погоду?

Вторым неожиданно задал вопрос Панург:

— Есть ли средство от злости?

Третья очередь была Эпистемона, — смеясь от души, он спросил:

— Можно ли помочиться, когда нет охоты?

Гимнаст, встав на ноги, спросил:

— Есть ли средство от темноты в глазах?

Понократ, потерев себе лоб и прянув ушами, спросил:

— Можно ли спать не по-собачьи?

— Погодите, — молвил Пантагрюэль. — Хитроумные философы-перипатетики учат нас, что все проблемы, вопросы и сомнения, которые предстоит разрешить, должны быть выражены в форме определенной, ясной и понятной. Что значит, по-вашему, спать по-собачьи?

— Это значит спать натощак и на солнцепеке, как обыкновенно спят собаки, — отвечал Понократ.

Ризотом сидел на корточках возле самого продольного прохода. При этих словах он вскинул голову, сладко зевнул и, заразив своей зевотой всех товарищей, из симпатии к нему последовавших его примеру, спросил:

— Есть ли средство от осцитаций{762} и зевков?

Ксеноман, весь уфонарённый в починку своего фонаря, спросил:

— Можно ли держать в равновесии собственное пузо, чтобы оно не раскачивалось из стороны в сторону?

Карпалим, забавляясь со своей вертушкой, спросил:

— Что должно совершиться в естестве человека для того, чтобы его можно было признать голодным?

Эвсфен, заслышав голоса, прибежал на палубу и, вспрыгнув на кабестан, громко спросил:

— Почему считается более опасным, если голодного человека ужалит голодная змея, чем если сытая змея укусит сытого человека? Почему слюна голодного человека — яд для всех ядовитых змей и животных?

— Друзья мои! — отвечал Пантагрюэль. — Все ваши сомнения и вопросы разрешаются одинаково, и от всех указанных вами симптомов и случаев имеется только одно средство. Ответ вам будет дан незамедлительно, без подходов и околичностей, — у голодного брюха ушей не бывает, оно — глухо. Я вас удовлетворю знаками, движениями и действиями, и решением моим вы останетесь довольны, — так некогда Тарквиний Гордый, последний римский царь (тут Пантагрюэль дернул колокол за веревку, а брат Жан стремглав помчался на кухню), знаками ответил сыну своему Сексту. Секст, находившийся в то время в городе Габиях, прислал гонца к Тарквинию за советом, — как ему всецело покорить габийцев и добиться от них повиновения беспрекословного. Царь, не веря в верность посланца, ничего ему не ответил. Вместо ответа он повел его в свой потаенный сад и на его глазах и в его присутствии срезал мечом головки самых высоких маков. Посланец возвратился без всякого ответа, но как скоро он рассказал Сексту, что сделал при нем Тарквиний, Секст по одному этому знаку без труда догадался, что отец советует ему отсечь головы градоправителям и тем самым окончательно поработить всех остальных и привести их в полное повиновение.

Глава LXIV.
О том, как Пантагрюэль оставил без ответа заданные ему вопросы

Затем Пантагрюэль спросил:

— Что за люди живут на этом милом собачьем острове?

— Все сплошь буквоеды, дармоеды, пустосвяты, бездельники, ханжи, отшельники, — отвечал Ксеноман. — Все они — люди бедные и живут подаянием путешественников, как пустынник из Лормона, что между Бле и Бордо.

— Не пойду я к ним, можете мне поверить, — объявил Панург. — Пусть дьявол дунет мне в зад, если я к ним пойду! Эй, отшельники, бездельники, буквоеды, ханжи, дармоеды, убирайтесь вы ко всем чертям! Я еще не забыл этих жиром заплывших кесильских соборников, чтоб их Вельзевул и Астарта позвали на собор с Прозерпиной, — сколько мы после них натерпелись бурь и черт его знает чего! Послушай, Ксеноман, брюханчик мой, капральчик мой! Скажи ты мне на милость: здешние пустосвяты, вымогатели и прихлебатели — что же они, женаты или девственники? Есть среди них женский пол? Могут ли они пустосвятно произвести на свет пустосвятное потомство?

— Вот это вопрос остроумный и забавный, — заметил Пантагрюэль.

— Еще как могут! — отвечал Ксеноман. — Тут есть красивые и веселые пустосвятки, тунеядки, отшельницы, бездельницы, женщины очень богомольные, и видимо-невидимо пустосвятышей, тунеядышей, бездельничков, отшельничков…

— Знаем мы их, — прервал его брат Жан, — из молодых отшельников старые черти выходят. Запомните эту мудрую пословицу{763}.

— …а иначе, без продолжения рода, остров Ханеф давно бы уж опустел и обезлюдел.

Пантагрюэль пожертвовал островитянам семьдесят восемь тысяч новеньких полуэкю с изображением фонаря и поручил Гимнасту переправить этот дар к ним в лодке.

— Который час? — отдав это распоряжение, осведомился он.

— Десятый, — отвечал Эпистемон.

— Самое время обедать, — заметил Пантагрюэль, — ибо приближается та священная линия, о которой так много говорит Аристофан в своей комедии Законодательницы: она ниспускается в тот час, когда тень — десятифутна{764}. В былые времена у персов вкушать пищу в определенный час полагалось только царям, — простым смертным служили часами их собственный желудок и аппетит. В самом деле, у Плавта некий парасит сетует и яростно нападает на изобретателей солнечных и всяких иных часов, ибо это, мол, общеизвестно, что желудок — самые верные часы. Диоген на вопрос о том, в котором часу надлежит человеку питаться, ответил так: «Богатому — когда хочется есть, бедному — когда у него есть что поесть». Более точно указывают часы для принятия пищи врачи:

Встать в пять, а пообедать в девять;
В пять ужин съесть; улечься в девять *.

Со всем тем у знаменитого царя Петозириса режим был иной{765}!

Пантагрюэль не успел еще договорить, а слуги уже внесли столы и столики, накрыли их душистыми скатертями, положили салфетки, расставили тарелки и солонки, принесли чаны, жбаны, бутылки, чаши, кубки, фляги, кувшины. Брат Жан с помощью дворецких, распорядителей, судовых хлебопеков, виночерпиев, стольников, чашников и буфетчиков притащил четыре ужасающих размеров пирога с ветчиной, живо напомнивших мне четыре туринских бастиона.

Бог ты мой, сколько тут было выпито и съедено! Еще не подали десерта, а уже западо-северо-западный ветер стал надувать паруса на всех мачтах, и тут все запели священную песнь во славу всевышнего.

За десертом Пантагрюэль спросил:

— Скажите, друзья мои, все ли ваши сомнения разрешены окончательно?

— Слава богу, мне уж не хочется больше зевать, — сказал Ризотом.

— А я больше не сплю по-собачьи, — сказал Понократ.

— А у меня уже в глазах не темно, — молвил Гимнаст.

— А я уж теперь не натощак, — сказал Эвсфен. — Следственно, моя слюна в течение сегодняшнего дня не представляет опасности для{766}

анерудутов,
гадюк,
абедиссимонов,
галеотов,
алхатрафов,
гарменов,
аммобатов,
гандионов,
апимаосов,
гемороидов,
алхатрабанов,
гусениц,
арактов,
двуглавых змей,
астерионов,
дипсадов,
алхаратов,
домезов,
аргов,
драконов,
аскалабов,
дриинад,
аттелабов,
ехидн,
аскалаботов,
жаб,
бешеных собак,
желтобрюхов,
боа,
зайцев морских,
василисков,
землероек,
златок,
пиявок,
иклей,
рутелей,
иллициний,
римуаров,
ихневмонов,
рагионов,
кантарид,
раганов,
катоблепов,
саламандр,
керастов,
скорпиончиков,
крокодилов,
скорпионов,
кокемаров,
сельзиров,
колотов,
скалавотин,
кафезатов,
солофуйдаров,
каухаров,
сальфугов,
кихриодов,
солифугов,
кулефров,
сепий,
кухарсов,
стинков,
крониоколаптов,
стуфов,
кенхринов,
сабтинов,
кокатрисов,
сепедонов,
кезодуров,
скиталов,
ласок,
стеллионов,
медянок,
сколопендр,
мантикоров,
тарантулов,
молуров,
тифолопов,
миагров,
тетрагнаций,
милиаров,
теристалей,
мегалаунов,
фаланг,
пауков,
хельгидр,
птиад,
херсидр,
порфиров,
элопов,
пареад,
энгидридов,
пенфредонов,
ящериц сенегальских,
питиокамптов,
ящериц халкедонских,
питонов,
яррари.

Глава LXV.
О том, как Пантагрюэль со своими приближенными поднимает погоду

— А к какому виду этих ядовитых животных отнесете вы будущую жену Панурга? — полюбопытствовал брат Жан.

— С каких это пор ты, повеса, блудливый монах, стал женоненавистником? — спросил Панург, — Клянусь всеми моими потрохами, — заговорил Эпистемон, — Еврипидова Андромаха утверждает, что благодаря человеческой изобретательности и откровениям божественным средство от всех ядовитых гадов найдено, но что до сих пор еще не найдено средство от злой жены.

— Этот вертопрах Еврипид вечно поносил женщин, — сказал Панург. — За это небеса отомстили ему тем, что его разорвали псы, как уверяет его недоброжелатель — Аристофан{767}. Ну, поехали дальше! Чья очередь? Говори!

— Сейчас я могу мочиться сколько угодно, — объявил Эпистемон.

— Теперь у меня, по счастью, живот с балластом, — объявил Ксеноман. — Теперь уж я крена давать не буду.

— Мне больше не требуется ни вина, ни хлеба, — объявил Карпалим.–

Конец посту и сухомятке *.

— Слава богу и слава вам, — объявил Панург, — я уже ни на что больше не злюсь, — я веселюсь, я смеюсь, я резвлюсь. Хорошо говорит у вашего красавца Еврипида достопамятный пьянчуга Силен:

Не дали боги разума тому,
Кто пьет вино, не радуясь ему{768}*.

Нам надлежит неустанно славить милостивого бога, нашего сотворителя, спасителя и хранителя: мало того что вкусным этим хлебом, вкусным и холодным этим вином, сладкими этими яствами он излечил нас от телесных и душевных потрясений, но, вкушая все это, мы еще вдобавок получали удовольствие и наслаждение. Вы, однако ж, так и не ответили на вопрос блаженнейшего и досточтимого брата Жана, как улучшить погоду.

— Раз вы сами удовлетворились таким простым решением заданных вами вопросов, то удовлетворяюсь и я, — объявил Пантагрюэль. — Впрочем, в другом месте и в другой раз мы, если угодно, к этому еще вернемся. Остается, таким образом, покончить с вопросом брата Жана: как поднять погоду? А разве мы ее уже не подняли по своему благоусмотрению? Взгляните на вымпел. Взгляните, как надулись паруса. Взгляните, как напряглись штаги, драйрепы и шкоты. Поднимая и осушая чаши, мы тем самым подняли и погоду, — тут есть некая тайная связь. Если верить мудрым мифологам, так же точно поднимали погоду Атлант и Геркулес{769}. Впрочем, они подняли ее на полградуса выше, чем должно: Атлант — дабы веселее попировать в честь Геркулеса, который был у него в гостях, Геркулес же — оттого что в пустыне Ливийской, откуда он. прибыл, его истомила жажда.

— Ей-же-ей, — перебил его брат Жан, — я слыхал от многих почтенных ученых, что Шалопай, ключник доброго вашего отца, ежегодно сберегает тысячу восемьсот с лишним бочек вина: он заставляет гостей и домочадцев пить до того, как они почувствуют жажду.

— Геркулес поступил, как поступают идущие караваном верблюды двугорбые и одногорбые, — продолжал Пантагрюэль, — они пьют от жажды прошлой, настоящей и в счет будущей. Следствием же этого небывалого поднятия погоды явились дотоле невиданные колебания и сотрясения небесного свода, из-за коих столько было споров и раздоров у сумасбродов-астрологов.

— Видно, недаром говорится пословица, — вставил Панург: –

О горестях позабывает тот,
Кто, ветчиной закусывая, пьет *.

— Закусывая и выпивая, мы не только подняли погоду, но и значительно разгрузили корабль, — заметил Пантагрюэль. — При этом разгрузили мы его не только так, как была разгружена Эзопова корзинка{770}, то есть посредством уничтожения съестных припасов, — вдобавок мы еще сбросили с себя пост, ибо если мертвое тело тяжелее живого, то и голодный человек землистое и тяжелее выпившего и закусившего. Совсем не так глупы те, что во время долгого путешествия каждое утро, выпивая и завтракая, говорят: «От этого наши кони только резвее будут». Вы, верно, слыхали, что древние амиклеяне никого из богов так не чтили и никому так не поклонялись, как честному отцу Бахусу, и дали они ему весьма подходящее и меткое название, а именно Псила. Псила на дорийском языке означает крылья, ибо, подобно тому как птицы с помощью крыльев легко взлетают ввысь, так же точно с помощью Бахуса, то есть доброго, приятного на вкус, упоительного вина, душа человека воспаряет, тело его приметно оживляется, все же, что было в нем землистого, умягчается.

Глава LXVI.
О том, как Пантагрюэль в виду острова Ганабима{771} приказал отсалютовать музам

Попутный ветер дул по-прежнему, и все еще не прекращалась шутливая беседа, когда Пантагрюэль издали заприметил и завидел гребни гор; указав на них Ксеноману, он спросил:

— Вы видите вон там, налево, высокую двухолмную гору, очень похожую на гору Парнас в Фокиде?

— Прекрасно вижу, — отвечал Ксеноман. — Это остров Ганабим. Вам угодно на нем высадиться?

— Нет, — объявил Пантагрюэль.

— Ну и отлично, — подхватил Ксеноман. — Там ничего любопытного нет. Живут там одни воры да разбойники. Впрочем, у подошвы правого холма протекает чудесный родник, а кругом дремучий лес. Ваша флотилия могла бы здесь запастись пресной водою и топливом.

— Сказано отлично, с полным знанием дела, — заметил Панург. — Еще бы! Разве можно высаживаться на земле воров и разбойников? Смею вас уверить, что эта страна ничем не отличается от островов Серка и Герма{772}, что между Бретанью и Англией, — мне там бывать приходилось, — или же от Понерополя{773} Филиппийского во Фракии: все это острова лиходеев, грабителей, разбойников, убийц и душегубов, по которым плачут подземелья Консьержери. Не будем на нем высаживаться, умоляю вас! Если уж вы мне не верите, так послушайтесь совета доброго и мудрого Ксеномана. Клянусь бычьей смертью, они еще хуже каннибалов. Они нас живьем съедят. Пожалуйста, не высаживайтесь! Лучше высадиться в преисподней. Прислушайтесь! Может, это у меня в ушах звенит, но, ей-богу, мне чудится отчаянный набат, — так звонили гасконцы в Бордо{774}, чуть, бывало, завидят сборщиков податей и приставов. Давайте-ка лучше своей дорогой! А ну, прибавим ходу!

— Высаживайтесь, высаживайтесь! — сказал брат Жан. — Пошли, пошли, пошли! Здесь за постой платить не придется. Пошли! Мы их всех по миру пустим. Высаживайся!

— Пусть туда черт причаливает, — отрезал Панург. — Этот черт в монахах, этот сумасшедший монах во чертях ничего не боится. Он, как все черти, сорвиголова и совсем не думает о других. Он воображает, что все на свете такие же монахи, как он.

— Пошел ты, прокаженный, ко всем чертям, — сказал брат Жан, — пусть они тебе все зубы раздробят! До чего ж этот чертов болван подл и труслив, — он поминутно в штаны кладет от безумного страха! Если уж тебя невесть из-за чего так обуял страх — не высаживайся, черт с тобой, оставайся здесь и стереги вещи, а не то так смело лезь к Прозерпине под ее гостеприимную юбку!

В ту же секунду Панург исчез — он юркнул в трюм, где валялись недоеденные куски хлеба, корки и крошки.

— Сердце у меня сжимается, — сказал Пантагрюэль, — и чей-то голос, доносящийся издалека, говорит мне, что высаживаться нам здесь не должно. А ведь всякий раз, как у меня являлось подобное движение чувства, я уклонялся и отдалялся от того, от чего этот голос меня предостерегал, и всегда это бывало к лучшему; так же точно выгадывал я, если шел туда, куда он меня посылал, — словом, не было случая, чтобы я потом каялся.

— Это вроде Сократова демона{775}, о котором так много говорят академики, — заметил Эпистемон.

— Послушайте, что я вам скажу! — молвил брат Жан. — Пусть моряки запасаются пресной водой, Панург пусть себе прохлаждается, а мы тем временем повеселимся, идет? Прикажите выпалить вон из того василиска, что подле кают-компании. Так вы отсалютуете музам этого Антипарнаса. А то как бы порох не отсырел.

— Твоя правда, — заключил Пантагрюэль. — Позовите ко мне главного бомбардира.

Бомбардир не заставил себя долго ждать. Пантагрюэль приказал ему пальнуть из василиска, предварительно зарядив его на всякий случай свежим порохом, что и было исполнено незамедлительно. Бомбардиры других судов, раубардж, галлионов и сторожевых галеасов, едва заслышав выстрел из василиска с Пантагрюэлева корабля, также дали по одному выстрелу из тяжелых орудий. Можете себе представить, как они грохотали!

Глава LXVII.
О том, как Панург обмарался от страха и принял огромного котищу Салоеда за чертенка

Панург выскочил из трюма, как угорелый козел, в сорочке и в одном чулке, с хлебными крошками в бороде, и держал он за шиворот огромного пушистого кота, вцепившегося в другой его чулок. Шлепая губами, как обезьяна, ищущая вшей, дрожа и стуча зубами, он кинулся к брату Жану, сидевшему на штирборте, и стал Христом-богом молить его сжалиться над ним и защитить его своим мечом, — он божился и клялся всеми благами Папомании, что только сейчас своими глазами видел всех чертей, сорвавшихся с цепи.

— Эй, дружочек, брат мой, отец мой духовный, у чертей нынче свадьба! — воскликнул он. — Какие приготовления идут к этому адову пиршеству, — ты отродясь ничего подобного не видывал! Видишь дым из адских кухонь? — Тут он показал ему на дым от выстрелов, поднимавшийся над кораблями. — Ты отроду не видел столько душ, осужденных на вечную муку. И знаешь, что я тебе скажу? Нет, дружочек! Они такие белокуренькие, такие миленькие, такие субтильненькие — ну прямо амброзия адских богов. Я уж было подумал, прости господи, что это английские души. Уж верно, нынче утром сеньеры де Терм и Десе разграбили и разгромили Конский остров у берегов Шотландии, а равно и англичан, которые его перед тем захватили.

Брат Жан, при появлении Панурга ощутивший некий запах, не похожий на запах пороха, вытащил Панурга на свет и тут только обнаружил, что Панургова сорочка запачкана свежим дерьмом. Сдерживающая сила нерва, которая стягивает сфинктер (то есть задний проход), ослабла у него под внезапным действием страха, вызванного фантастическими его видениями. Прибавьте к этому грохот канонады, внизу казавшийся несравненно страшнее, нежели на палубе, а ведь один из симптомов и признаков страха в том именно и состоит, что дверка, сдерживающая до поры до времени каловую массу, обыкновенно в таких случаях распахивается.

Примером может служить сьенец мессер Пандольфо делла Кассина; проезжая на почтовых через Шамбери, он остановился у рачительного хозяина Вине, сбегал к нему в хлев за вилами и сказал: «Da Roma in qua io non son andato del corpo. Di gratia, piglia in mano questa forcha et fa mi paura»[332]. Вине, как бы собираясь огреть его изо всей мочи, сделал несколько выпадов, вилами. Сьенец же ему сказал: «Se tu non fai altramente, tu поп fai nulla. Pero sforzati di adoperarli piu guagliardamente»[333]. Тогда Вине так хватил его между шеей и колетом, что сьенец полетел вверх тормашками. А Вине, прыснув и залившись хохотом, сказал: «А, прах побери, это называется datum Cainberiaci!»[334]{776} Между тем сьенец вовремя снял штаны, ибо он тут же наложил такую кучу, какой не наложить девяти быкам и четырнадцати архиепископам, вместе взятым. Затем сьенец в изысканных выражениях поблагодарил Вине и сказал: «Jo ti ringratio, bel messere. Cosi facendo tu inhai esparmiata la speza d’un servitiale»[335].

Другой пример — английский король Эдуард V. Когда мэтр Франсуа Виллон подвергся изгнанию, он нашел прибежище у короля. Король оказывал ему полное доверие и не стыдился поверять ему любые тайны, даже самого низменного свойства. Однажды король, отправляя известную потребность, показал Виллону изображение французского герба и. сказал: «Видишь, как я чту французских королей? Их герб находится у меня не где-нибудь, а только в отхожем месте, как раз напротив стульчака». — «Боже милостивый! — воскликнул Виллон. — Какой же вы мудрый, благоразумный и рассудительный правитель, как заботитесь вы о собственном здоровье и как искусно лечит вас сведущий ваш доктор Томас Лайнекр! В предвидении того, что на старости лет желудок у вас будет крепкий и что вам ежедневно потребуется вставлять в зад аптекаря, то есть клистир, — а иначе вы за большой не сходите, — он благодаря своей редкостной, изумительной проницательности счастливо придумал нарисовать здесь, а не где-нибудь еще, французский герб, ибо при одном взгляде на него на вас находит такой страх и такой неизъяснимый трепет, что в ту же минуту вы наваливаете столько, сколько восемнадцать пеонийских бычков, вместе взятых. А нарисовать вам его где-нибудь еще: в спальне, в гостиной, в капелле или же в галерее, вы бы, крест истинный, как увидели, тотчас бы и какали. А если вам здесь нарисовать еще и великую орифламму Франции, то стоило бы вам на нее взглянуть — и у вас бы кишки наружу полезли. А впрочем, молчу, молчу, atque iterum[336] молчу!

Ведь я парижский шалопай!
И скоро, сдавленный петлею,
Сочту я тяжестью большою
Мой зад, повисший над землею *.

Еще раз говорю: шалопай я, неученый, бестолковый, безголовый, — ведь я всякий раз давался диву, отчего это вы расстегиваете штаны в спальне. Право, я был уверен, что стульчак у вас за ковром или же за кроватью. А идти с расстегнутыми штанами так далеко в кабинет задумчивости — это мне казалось неприличным. Ну не шалопай ли я после этого? Вы поступаете разумно. Разумнее поступить нельзя. Расстегивайте штаны заранее, как можно дольше, как можно лучше, ибо если вы сюда войдете с нерасстегнутыми штанами и воззритесь на герб, то — помните! — вот как бог свят, задник ваших штанов мгновенно превратится в урыльник, в судно, в ночной горшок, в стульчак».

Брат Жан, левою рукою заткнув нос, указательным пальцем правой показал Пантагрюэлю на Панургову сорочку. Пантагрюэль, видя, что Панург оторопел, обомлел и неизвестно почему дрожит, что он обделался и что его поцарапал пресловутый кот Салоед, не мог удержаться от смеха и сказал:

— Что вы намерены сделать с этим котом?

— С этим котом? — переспросил Панург. — Черт побери, ведь я был уверен, что это мохнатый чертенок и что я его незаметно, под шумок поддел на удочку моего чулка в адском закроме. К черту же этого черта! Он мне всю рожу изукрасил своими когтями.

И, сказавши это, Панург швырнул кота на палубу.

— Уйдите, бога ради, уйдите! — сказал ему Пантагрюэль. — Вымойтесь горячей водой, почиститесь, приведите себя в порядок, наденьте чистую сорочку и вообще переоденьтесь.

— Вы думаете, я испугался? — спросил Панург. — Ничуть. Видит бог, я такой молодец против овец, каких свет не производил! Ха-ха-ха! Ох-хо-хо! Дьявольщина, вы думаете, это что? По-вашему, это дристня, дермо, кал, г…, какашки, испражнения, кишечные извержения, экскременты, нечистоты, помет, гуано, навоз, котяхи, скибал или же спираф? А по-моему, это гибернийский шафран. Ха-ха, хи-хи! Да, да, гибернийский шафран! Села! [337] Итак, по стаканчику!

КОНЕЦ ЧЕТВЕРТОЙ КНИГИ
ГЕРОИЧЕСКИХ ДЕЯНИЙ И РЕЧЕНИЙ
ДОБЛЕСТНОГО ПАНТАГРЮЭЛЯ

Пригласи друзей в Данинград
Данинград