Страница 1
Страница 2
Страница 3
Страница 4
Страница 5
Страница 6
13
Узнав от Хирама, что финикияне дарят ему жрицу, наследник хотел, чтобы она поскорее поселилась в его доме. Желал он этого не потому, что не мог без нее жить, — это привлекало его своей новизной.
Но Кама медлила с переездом, умоляя Рамсеса, чтобы он подождал, пока не уменьшится наплыв паломников, а главное, пока из Бубаста не уедут самые знатные из них. Ибо это может уменьшить доходы храма, а жрице его грозит опасностью.
— Наши мудрецы и сановники, — объясняла она Рамсесу, — простят мне измену, но чернь будет призывать на мою голову месть богов, а ты знаешь, господин, что у богов длинные руки.
— Как бы они их не потеряли, если попытаются залезть под мою кровлю, — ответил наследник.
Он, однако, не настаивал, так как внимание его было занято другим.
Ассирийские послы Саргон и Издубар выехали уже в Мемфис, чтобы подписать там договор. В то же время фараон предложил Рамсесу дать ему отчет о своей поездке.
Царевич приказал писцам подробно описать все происшедшее с момента, когда он покинул Мемфис, то есть осмотр мастерских и полей, беседы с работниками, номархами и чиновниками. Отвезти донесение он поручил Тутмосу.
— Пред лицом фараона, — сказал ему наследник, — ты будешь моим сердцем и устами. Когда досточтимый Херихор спросит тебя, что я думаю о причинах упадка Египта и его казны, ответь министру, чтобы он обратился к своему помощнику Пентуэру, и тот изложит ему мои взгляды таким способом, как он это сделал в храме божественной Хатор. Если же Херихор захочет знать мое мнение о договоре с Ассирией, ответь, что мой долг исполнять повеления нашего господина.
Тутмос кивал головой в знак того, что все понимает.
— Когда же, — продолжал наместник, — ты предстанешь пред лицом моего отца — да живет он вечно! — и будешь уверен, что вас никто не подслушивает, пади к ногам его и скажи: «Господин наш, так говорит сын и слуга твой, недостойный Рамсес, которому ты дал жизнь и власть. Причиной бедствий Египта является убыль плодородной земли, которую захватила пустыня, и убыль населения, которое умирает от непосильного труда и нищеты. Знай, однако, господин наш, что не меньший вред, чем мор и пустыни, приносят казне твои жрецы. Ибо не только храмы их переполнены золотом и драгоценностями, которыми можно было бы расплатиться со всеми долгами, но святым отцам и пророкам принадлежат и все лучшие поместья, самые трудолюбивые крестьяне и работники, и земли у них гораздо больше, чем у бога-фараона. Так говорит тебе сын и слуга твой Рамсес, у которого во все время путешествия глаза были открыты, как у рыбы, и уши чутки, как у осторожного осла».
Рамсес сделал небольшую паузу. Тутмос мысленно повторял его слова.
— Когда же, — продолжал наместник, — фараон спросит мое мнение об ассирийцах, пади ниц и ответь: «Твой слуга Рамсес осмеливается думать, что ассирийцы — рослые и сильные воины и оружие у них прекрасное, но видно, что они плохо обучены. Саргона сопровождали, очевидно, лучшие ассирийские войска: лучники, секироносцы, копьеносцы, но не видно было ни одной шестерки, которая маршировала бы ровно в одной шеренге. При этом мечи у них пристегнуты плохо, копья они носят неровно, секиры держат, словно плотники или мясники свои топоры. Одежда у них тяжелая, грубые сандалии натирают ноги, а щиты, хотя и крепкие, мало принесут им пользы, потому что сами воины неповоротливы».
— Ты прав, — сказал Тутмос, — и я это подметил и то же самое слышал от наших офицеров, которые утверждают, что такая ассирийская армия, какую они тут видели, будет сопротивляться хуже, чем дикие ливийские орды.
— Скажи еще, — продолжал Рамсес, — господину нашему, который дарует нам жизнь, что вся египетская знать и все воины возмущаются при одной мысли, что ассирийцы могут захватить Финикию. Ведь Финикия — это порт Египта, а финикияне — лучшие мореходы в нашем флоте. Да, скажи еще, что я слышал от финикиян (его святейшество, должно быть, знает это лучше меня), будто Ассирия сейчас слаба, ибо ведет войну на севере и востоке, в то время как против нее вся западная Азия. И если мы сейчас нападем на нее, то можем захватить большие богатства и множество рабов, которые помогут нашим крестьянам. В заключение, однако, скажешь, что отец мой мудростью превосходит всех, а потому я буду действовать так, как он мне повелит, только пусть не отдает Финикию в руки Ассара, иначе мы погибнем. Финикия — это бронзовая дверь к нашим сокровищницам, а где найдется человек, который отдаст вору свою дверь?
Тутмос уехал в Мемфис в месяце паопи (июль — август).
Нил стал заметно прибывать, и наплыв азиатских паломников к храму Ашторет уменьшился. Местное население высыпало на поля, чтобы поскорее убрать виноград, лен и хлопок. В Бубасте стало тише, и сады, окружавшие храм Ашторет, почти совсем опустели.
В это время наследник, освободившись от государственных дел и развлечений, занялся судьбой Камы.
Действуя через Хирама, царевич пожертвовал храму Ашторет двенадцать золотых талантов, статуэтку богини, искусно изваянную из малахита, пятьдесят коров и сто пятьдесят мер пшеницы. Это был такой щедрый дар, что сам верховный жрец храма явился к наместнику, чтобы пасть перед ним ниц и отблагодарить за милость, которую, говорил он, вовеки не забудут народы, почитающие богиню Ашторет.
Рассчитавшись с храмом, наместник пригласил к себе начальника полиции Бубаста и беседовал с ним не меньше часа. И спустя несколько дней весь город был потрясен необычным событием.
Кама, жрица Ашторет, была похищена, увезена куда-то и исчезла, как песчинка в пустыне!..
Это небывалое событие произошло при следующих обстоятельствах.
Верховный жрец храма послал Каму в соседний город Сабни-Хетем, стоящий над озером Мензале, с жертвоприношениями для небольшого тамошнего храма Ашторет. Жрица отправилась туда в лодке ночью, спасаясь от летнего зноя, а также чтобы избежать любопытства местного населения и всяческих выражений почитания.
Под утро, когда четверо гребцов задремали от усталости, из прибрежных зарослей выплыло несколько челноков, в которых сидели греки и хетты; они окружили лодку Камы и похитили жрицу. Нападение было так неожиданно, что финикийские гребцы не успели оказать сопротивления. Жрице же, по-видимому, заткнули рот, так как она даже не крикнула.
Совершив это святотатство, хетты и греки скрылись в зарослях, намереваясь уйти потом в море. А чтобы обезопасить себя от погони, они опрокинули лодку, принадлежащую храму Ашторет.
В Бубасте поднялся переполох, все население только об этом и говорило. Указывали даже на виновников преступления. Одни подозревали ассирийца Саргона, обещавшего Каме взять ее в жены, если только она согласится покинуть храм и поехать с ним в Ниневию, другие — грека Ликона, служившего в храме Ашторет певцом и давно пылавшего страстью к Каме. Он был достаточно богат, чтобы нанять греческих бродяг, и только такой отъявленный безбожник не побоялся бы похитить жрицу.
Разумеется, в храме Ашторет немедленно был созван совет богатейших и благочестивейших прихожан. Совет решил прежде всего освободить Каму от обязанностей жрицы и снять с нее проклятие, которое угрожало жрице, нарушившей обет целомудрия.
Это было благочестивое и мудрое решение: если кто-то насильно похитил жрицу, то не за что было карать ее.
Несколько дней спустя верующим в храме Ашторет было объявлено под звуки рогов, что Кама умерла, и если кто-нибудь встретит женщину, похожую на нее, то не должен мстить ей или даже упрекать ее. Ведь жрица не по своей воле покинула богиню Ашторет, ее похитили злые люди, которые и будут наказаны.
В тот же день достойный Хирам посетил Рамсеса и преподнес ему в золотой шкатулке пергамент, снабженный множеством жреческих печатей и подписями знатнейших финикиян.
Это было решение духовного суда Ашторет, освобождавшее Каму от обета и снимавшее с нее проклятие небес, если она отречется от сана жрицы.
С этим документом после заката солнца царевич направился к уединенному павильону в своем саду, открыл потайную дверь и поднялся в небольшую комнату во втором этаже.
При свете украшенного резьбой светильника, в котором горело благовонное масло, он увидел Каму.
— Наконец-то! — воскликнул он, отдавая ей золотую шкатулку. — Вот тебе все, чего ты хотела.
Финикиянка была возбуждена, глаза ее горели. Она схватила шкатулку и, осмотрев ее, швырнула на пол.
— Ты думаешь, она золотая? Ручаюсь, что она не золотая, а только покрыта с обеих сторон позолотой!
— Так-то ты меня встречаешь? — сказал удивленный царевич.
— Я знаю своих соотечественников, — ответила она, — они подделывают не только золото, но и рубины, сапфиры…
— Кама! — перебил ее наследник. — Но в этой шкатулке твоя свобода.
— Очень нужна мне эта свобода! Я скучаю, и мне страшно. Сижу тут уже четыре дня, как в тюрьме…
— Тебе чего-нибудь не хватает?
— Мне не хватает света… воздуха… смеха… пения… людей… О мстительная богиня, как тяжело ты меня караешь!
Рамсес слушал, недоумевая. В этой злой, раздраженной женщине он не узнавал жрицу, которую видел в храме, девушку, овеянную страстной песнью грека.
— Завтра, — сказал царевич, — ты можешь выйти в сад. А когда мы поедем в Мемфис, в Фивы, ты будешь веселиться, как никогда. Взгляни на меня — разве я не люблю тебя и разве не великая честь для женщины принадлежать мне?
— Да, — ответила она капризно, — но у тебя ведь было до меня четыре…
— Тебя я люблю больше всех!
— Если б ты любил меня больше всех, то сделал бы меня первой, поселил бы во дворце, который занимает эта… еврейка Сарра, и дал бы почетную охрану мне, а не ей. Там, перед статуей Ашторет, я была первой… Те, кто поклонялся богине, падая перед ней на колени, смотрели на меня… А здесь что? Солдаты бьют в барабаны, играют на флейтах, чиновники складывают руки на груди и склоняют головы перед домом еврейки…
— Перед моим первенцем, — перебил ее с раздражением Рамсес. — А он не еврей!
— Еврей! — крикнула Кама.
Рамсес вскочил.
— Ты с ума сошла! — сказал он, вдруг успокоившись. — Разве ты не знаешь, что мой сын не может быть евреем?..
— А я тебе говорю, что он еврей!.. — кричала она, стуча кулаком по столу. — Еврей, как его дед и братья его матери, и зовут его Исаак…
— Что ты сказала, финикиянка?.. Хочешь, чтобы я прогнал тебя?..
— Прогони меня, если я лгу, — продолжала Кама, — но если я сказала правду, прогони ту, еврейку, вместе с ее ублюдком, а дворец отдай мне. Я хочу, я заслуживаю того, чтобы быть первой в твоем доме. Она обманывает тебя… издевается над тобой… а я ради тебя отреклась от моей богини… и она может отомстить мне!..
— Докажи, и дворец будет твоим… Нет, это ложь. Сарра не пошла бы на такое преступление… Мой первородный сын!
— Исаак… Исаак! — кричала Кама. — Пойди к ней, и ты убедишься!
Рамсес, едва сознавая, что делает, бросился к павильону, где жила Сарра.
Не помня себя от гнева, он долго не мог попасть на дорогу, хотя ночь была светлая. Холодный воздух отрезвил его, и он почти спокойно вошел в дом Сарры.
Несмотря на поздний час, там еще не спали. Сарра сама стирала сыну пеленки, между тем как ее прислуга весело проводила время за накрытым столом.
Когда Рамсес, бледный от волнения, появился у входа, Сарра вскрикнула, но тут же опомнилась.
— Привет тебе, господин мой, — сказала она, вытирая мокрые руки и склоняясь к его ногам.
— Сарра! Как зовут твоего сына? — спросил Рамсес.
Женщина в ужасе схватилась за голову.
— Как зовут твоего сына? — повторил он.
— Ты ведь знаешь, господин, что его зовут Сети, — ответила она чуть слышно.
— Посмотри мне в глаза!
— О Яхве!
— Ага! Ты лжешь! Так я тебе скажу: моего сына, сына наследника египетского престола, зовут Исаак! И он — еврей! Подлый еврей!
— Господи! Господи! Пощади! — вскричала она, бросаясь к его ногам.
Рамсес не повышал голоса, но лицо его приняло серый оттенок.
— Говорили мне, — сказал он, — чтобы я не брал в свой дом еврейку… Меня выворачивало наизнанку, когда я видел, как всю усадьбу облепили евреи. Но я старался подавить свою неприязнь к твоим соплеменникам, потому что доверял тебе. А ты вместе со своими евреями украла у меня сына.
— Это жрецы повелели, чтобы он был евреем, — пролепетала Сарра, рыдая у ног Рамсеса.
— Жрецы? Какие?
— Досточтимые Херихор и Мефрес. Они говорили, что так нужно, потому что твой сын должен стать первым израильским царем.
— Жрецы? Мефрес? — повторил царевич. — Израильским царем? Ведь я говорил тебе, что сделаю его начальником моих стрелков или моим писцом. — Я говорил тебе это! А ты, несчастная, решила, что титул царя иудейского заманчивее этих высоких должностей. Мефрес… Херихор! Благодарение богам, что я раскрыл наконец интриги этих высоких сановников. Теперь я знаю, какую судьбу они готовят моему сыну.
С минуту он что-то обдумывал, кусая губы, и вдруг громко крикнул:
— Эй! Слуги! Солдаты!
Мгновенно комната стала заполняться людьми. Вошли, плача, прислужницы Сарры, писец и управитель ее дома, потом рабы, наконец несколько солдат и офицеров.
— Смерть! — закричала Сарра душераздирающим голосом.
Она бросилась к колыбели, схватила сына и, забившись в угол комнаты, крикнула:
— Меня убейте… но его не дам!
Рамсес усмехнулся.
— Сотник, — обратился он к офицеру, — возьми эту женщину и ребенка и отведи в помещение, где живут мои рабы. Эта еврейка не будет больше госпожой. Она будет служанкой у той, которая займет ее место. А ты, — сказал он домоправителю, — не забудь прислать ее завтра утром омыть ноги своей госпоже, которая сейчас придет сюда. Если она откажется повиноваться, накажи ее палками. Отвести эту женщину к рабам!
Офицер и домоправитель подошли к Сарре, но остановились, не решаясь прикоснуться к ней. Но в этом и не было нужды. Сарра завернула в платок плачущего ребенка и вышла из комнаты, шепча:
— Бог Авраама, Исаака, Иакова, помилуй нас…
Она низко склонилась перед царевичем, из глаз ее лились тихие слезы. И еще из сеней Рамсес слышал ее нежный голос:
— Бог Авраама, Иса…
Когда все стихло, наместник обратился к офицеру и домоправителю:
— Пойдите с факелами к дому, стоящему среди смоковниц…
— Понимаю, — ответил управитель.
— И немедленно приведите сюда женщину, которая там живет…
— Исполню.
— Эта женщина будет отныне вашей госпожой и госпожой еврейки Сарры, которая каждое утро должна омывать ей ноги, обливать ее водой и держать перед ней зеркало. Это — моя воля и приказание.
— Будет исполнено.
— А завтра утром доложить мне, покорна ли новая служанка.
Отдав эти распоряжения, наместник вернулся к себе во дворец. Всю ночь, однако, он не спал. В душе его разгорелось пламя мести.
Рамсес чувствовал, что, даже не повысив голоса, он сокрушил Сарру, несчастную еврейку, которая осмелилась обмануть его. Он наказал ее, как царь, который одним движением бровей низвергает человека с высоты в пучину рабства. Но Сарра была лишь орудием жрецов, а наследник был чересчур справедлив, чтобы, сломав орудие, простить тех, кто им пользовался.
То, что жрецы были недосягаемы, лишь увеличивало его ярость. Царевич мог прогнать Сарру с ребенком среди ночи в дом для челяди, но не мог лишить Херихора его власти, а Мефреса — сана верховного жреца. Сарра упала к его ногам, как раздавленный червь, а Херихор и Мефрес, которые отняли у него его первенца, возносились над Египтом и — о, позор! — над ним самим, будущим фараоном, подобно пирамидам. И вот который уже раз за этот год вспомнились ему все обиды, какие претерпел он от жрецов. В школе его били палками так, что спина трещала, или морили голодом так, что, казалось, желудок прирастал к хребту. На прошлогодних маневрах Херихор нарушил весь его план, а потом, свалив вину на него же, лишил командования корпусом. Тот же Херихор навлек на него немилость фараона за то, что он взял в дом Сарру, и лишь тогда вернул ему почетное положение, когда он, смирившись, провел несколько месяцев в добровольном изгнании. Казалось бы, что, получив корпус и став наместником, Рамсес должен был избавиться от опеки жрецов. Но именно теперь они преследуют его с удвоенной энергией. Жрецы сделали его наместником — для чего? Чтобы удалить от фараона и заключить позорный договор с Ассирией. Когда он захотел получить сведения о состоянии государства, они заставили его как кающегося грешника отправиться в храм и там запугивали, морочили ложными чудесами и обманывали, давая совершенно неверные сведения. Потом стали вмешиваться в его личную жизнь, в отношения с женщинами, с финикиянами, следить за его долгами и, наконец, чтобы унизить и сделать смешным в глазах народа, отдали его первенца евреям.
Всякий египтянин, будь то крестьянин, раб или каторжник, имеет право сказать ему: «Я лучше тебя, потому что у меня нет сына еврея».
Чувствуя тяжесть оскорбления, Рамсес в то же время понимал, что не может сейчас отомстить за себя, и решил отложить это на будущее. В жреческой школе он научился владеть собой, при дворе научился сносить обиды и лицемерить, и это будет теперь его щитом и орудием в борьбе со жрецами… Пока он будет держать их в заблуждении, а когда наступит подходящий момент, так по ним ударит, что они уже не поднимутся.
На дворе стало светать. Наследник крепко заснул.
Когда он проснулся, первым человеком, попавшимся ему на глаза, был домоправитель Сарры. Рамсес спросил:
— Как ведет себя еврейка?
— Она омыла ноги своей госпоже, как ты приказал, господин наш, — ответил управитель.
— И была покорна?
— Она была исполнена смирения, но недостаточно проворно служила новой госпоже, и та ударила ее ногой в лицо.
Рамсес отшатнулся.
— А что же Сарра? — вскричал он.
— Упала наземь. Когда же новая госпожа велела ей уйти прочь, она вышла, тихонько плача.
Царевич стал шагать по комнате.
— А как она провела ночь?
— Новая госпожа?
— Нет. Я спрашиваю про Сарру.
— Как ты приказал, Сарра пошла с ребенком в дом для челяди. Там служанки из жалости уступили ей свежую циновку, но Сарра не легла спать, а просидела всю ночь с ребенком на коленях.
— А ребенок? — спросил наследник.
— Ребенок здоров. Сегодня утром, когда Сарра пошла служить новой госпоже, другие женщины выкупали его в теплой воде, а жена пастуха, у которой тоже грудной младенец, накормила его грудью.
— Нехорошо, — сказал Рамсес, — когда корова, вместо того чтобы кормить своего теленка, тащит плуг под ударами кнута. И хотя эта еврейка совершила большой проступок, я не хочу, чтобы страдало ее невинное дитя. Сарра больше не будет мыть ноги госпоже и не будет терпеть от нее побоев. Отведи ей в доме для челяди отдельную комнату, дай кое-какую утварь и прикажи кормить ее, как кормят женщину, которая недавно родила. И пусть она спокойно растит своего ребенка.
— Да живешь ты вечно, владыка наш! — ответил домоправитель и помчался выполнять приказ наместника.
Вся прислуга любила Сарру, тогда как злобную и крикливую Каму за несколько часов все успели возненавидеть.
14
Не много счастья принесла Рамсесу финикийская жрица. Когда он в первый раз пришел навестить ее в павильоне, где перед тем жила Сарра, он ожидал встретить благодарность, но Кама приняла его почти враждебно.
— Что же это, — воскликнула она, — не прошло и дня, как ты вернул негодной еврейке свою милость?
— Но ведь она продолжает жить в доме для челяди, — ответил царевич.
— Однако мой управитель сказал, что она не будет больше омывать мне ноги.
Наследник поморщился.
— Ты, как вижу, все еще недовольна? — сказал он.
— Я не успокоюсь, — вспыхнула она, — пока не проучу ее, пока, служа мне и стоя на коленях у моих ног, она не забудет, что была когда-то первой твоей женщиной и хозяйкой в этом доме. Пока мои слуги не перестанут смотреть на меня со страхом и недоверием, а на нее с жалостью.
Финикиянка все меньше нравилась Рамсесу.
— Кама, — сказал он, — послушай, что я тебе скажу. Если бы мой слуга ударил ногой суку, которая кормит своего щенка, я бы его прогнал… А ты ударила ногой в лицо женщину и мать. В Египте имя матери священно, и добрый египтянин больше всего на свете почитает богов, фараона и Мать.
— О, горе мне!.. — воскликнула Кама, бросаясь на лодке. — Вот возмездие за то, что я отреклась от своей богини. Только неделю назад к ногам моим бросали цветы и воскуряли передо мной благовония, а сейчас…
Царевич молча вышел из комнаты и вернулся лишь через несколько дней. Но опять застал Каму в плохом настроении.
— Умоляю тебя, господин, — завопила она, — прояви немного больше заботы обо мне! Ведь слуги уже меня не слушаются, солдаты смотрят исподлобья, и я боюсь, чтобы на кухне кто-нибудь не подсыпал мне яду в кушанье.
— Я был занят военными учениями, — ответил царевич, — и не мог прийти к тебе.
— Неправда, — сердито ответила Кама, — вчера ты был под моим балконом, а потом пошел в дом для челяди, где живет эта еврейка. Ты хотел, чтобы я это видела.
— Довольно! — оборвал ее наследник. — Я не был ни под твоим балконом, ни у дома для челяди. А если тебе показалось, будто ты видела меня, то это значит, что этот негодный грек, твой возлюбленный, не только не покинул Египта, но даже осмеливается слоняться по моему саду.
Финикиянка слушала в ужасе.
— О Ашторет! — вскричала она. — Спаси… О земля, сокрой меня! Если Ликон вернулся, то мне грозит большое несчастье…
Царевич рассмеялся, но ему надоело слушать ее вопли.
— Не беспокойся, — сказал он, уходя, — и не удивляйся, если на днях твоего Ликона приведут к тебе, как пойманного шакала. Мое терпение иссякло.
Вернувшись во дворец, Рамсес вызвал Хирама и начальника полиции. Он рассказал им, что грек Ликон, похожий на него лицом, бродит вокруг дворца, и приказал поймать его. Хирам поклялся, что раз финикияне будут действовать заодно с полицией, грек не уйдет от них. Начальник полиции, однако, покачал головой.
— Ты сомневаешься? — спросил его Рамсес.
— Да, господин. В Бубасте живет очень много набожных азиатов, по мнению которых жрица, покинувшая алтарь, заслуживает смерти. И если этот грек взялся убить Каму, они будут помогать ему, скроют его и облегчат ему побег.
— А ты что скажешь, князь? — обратился наследник к Хираму.
— Достойный начальник полиции дал мудрый ответ, — ответил старик.
— Но ведь вы освободили ее от обета! — воскликнул Рамсес, обращаясь к Хираму.
— За финикиян, — ответил Хирам, — я могу поручиться. Они не тронут Каму и будут преследовать грека. Но что сделать с другими поклонниками богини Ашторет?..
— Я надеюсь, — заметил начальник полиции, — что пока этой женщине ничто не угрожает. И если б у нее хватило смелости, мы могли бы с ее помощью заманить грека и поймать его здесь в каком-нибудь из дворцов.
— Пойди к ней, — сказал наследник, — и изложи придуманный тобою план. И если ты поймаешь негодяя, я дам тебе в награду десять талантов.
Когда наследник простился с ними, Хирам обратился к начальнику полиции:
— Начальник, я знаю, ты изучил оба способа письма и тебе не чужда жреческая премудрость. Когда ты хочешь, ты слышишь сквозь стены и видишь в темноте. Поэтому тебе известны мысли и мужика, черпающего воду из колодца, и ремесленника, торгующего сандалиями, и важного господина, чувствующего себя в не меньшей безопасности под охраной своих слуг, чем ребенок в утробе матери.
— Ты не ошибся, — ответил чиновник, — боги действительно наградили меня даром прозорливости.
— Так вот, — продолжал Хирам, — благодаря своим сверхъестественным способностям ты, наверно, уже догадался, что за поимку этого негодяя, осмеливающегося вводить всех в заблуждение своим внешним сходством с наследником престола, нашим господином, храм Ашторет уплатит тебе двадцать талантов. Кроме того, храм добавит тебе десять талантов, если слух об этом сходстве не распространится по Египту, ибо непристойно, чтобы простой смертный напоминал своим обликом существо божественного происхождения. Пусть же то, что ты слышал о Ликоне и о всех наших розысках безбожника, останется между нами.
— Понимаю, — ответил чиновник, — и может случиться, что такой преступник умрет, прежде чем мы отдадим его под суд.
— Ты меня понял, — сказал Хирам, пожимая ему руку. — Всякое содействие, какого ты потребуешь от финикиян, будет тебе оказано.
Они расстались, как два приятеля, охотящиеся на крупного зверя и знающие, что не важно, чей дротик попадет в цель, лишь бы добыча не ушла из их рук.
Через несколько дней Рамсес опять навестил Каму и нашел ее почти в состоянии помешательства. Она пряталась в самой маленькой комнате своего дворца, голодная, непричесанная, и отдавала прислуге самые противоречивые распоряжения. То приказывала всем собраться, то гнала их прочь от себя. Ночью звала к себе караульных и тотчас же убегала от них на чердак, крича, что ее хотят извести.
Все это убило в душе Рамсеса любовь к ней — осталось только чувство тревоги. И сейчас, когда домоправитель Камы рассказал ему об этих причудах, он схватился за голову и растерянно прошептал:
— Плохо я сделал, отняв эту женщину у ее богини. Только богиня могла терпеливо сносить ее капризы.
Все же он зашел к Каме и нашел ее исхудалой, растрепанной, дрожащей.
— Горе мне! — вскричала она. — Я живу, окруженная врагами. Моя прислужница хочет отравить меня, а парикмахерша — навести на меня порчу. Солдаты ждут только случая вонзить мне в грудь копье или меч, и я боюсь, что в кухне мне готовят колдовские снадобья. Все хотят моей смерти.
— Кама! — остановил ее царевич.
— Не называй меня так, — прошептала она с ужасом, — это принесет мне несчастье.
— Откуда у тебя такие мысли?
— Откуда? Ты думаешь, я не вижу, что днем у стен дворца бродят чужие люди и скрываются, прежде чем я успею позвать прислугу? А ночью, думаешь, я не слышу, как шепчутся за стеной?
— Тебе кажется.
— Проклятые! Проклятые! — крикнула она, заливаясь слезами. — Вы все говорите, что это мне кажется. А вот третьего дня чья-то преступная рука подбросила мне в спальню покрывало, которое я носила полдня, пока не увидала, что это не мое. У меня никогда не было такого.
— Где же это покрывало? — спросил наследник уже с тревогой.
— Я сожгла его, но сперва показала моим служанкам.
— Ну, а если это даже и не твое? С тобой ведь ничего не случилось?
— Пока ничего. Но если бы я продержала эту тряпку еще несколько дней в доме, я бы, наверно, отравилась или заразилась неизлечимой болезнью. Я знаю, на что способны азиаты.
Рамсес, утомленный и раздраженный, поспешил уйти от нее, несмотря на все ее мольбы. Когда же он спросил у прислужницы, та подтвердила, что это было чье-то чужое покрывало, неизвестно кем подброшенное.
Наследник велел удвоить караулы во дворце и вокруг дворца и, расстроенный, возвратился к себе.
«Никогда бы я не поверил, — думал он, — что одна слабая женщина может вызвать такое смятение. Четыре только что пойманные гиены причинят меньше беспокойства, чем эта финикиянка».
Дома он застал Тутмоса, только что приехавшего из Мемфиса и едва успевшего принять ванну и переодеться после путешествия.
— Ну, что ты мне скажешь? — спросил Рамсес своего любимца, заметив по его лицу, что он привез дурные вести. — Видел ли ты его святейшество?
— Я видел лучезарного бога Египта, — ответил Тутмос, скрестив руки на груди и склонив голову. — И вот что он мне сказал: «Тридцать четыре года вез я тяжелую колесницу Египта и так устал, что мне захотелось уйти к моим великим предкам, пребывающим в стране мертвых. Вскоре я покину эту землю, и тогда сын мой Рамсес воссядет на трон и будет править государством так, как ему подскажет мудрость».
— Так сказал мой святейший отец?
— Это его слова, и я повторяю их в точности, — ответил Тутмос. — Несколько раз государь говорил мне, что не оставляет тебе никаких распоряжений на будущее, дабы ты мог управлять Египтом, как сам пожелаешь.
— О святой! Неужели его болезнь действительно так опасна? Почему он не позволяет мне вернуться к нему? — спросил царевич с огорчением.
— Ты должен быть здесь, ибо здесь ты можешь понадобиться.
— А договор с Ассирией? — спросил наследник.
— Он заключен в том смысле, что Ассирия может без помех с нашей стороны вести войну на востоке и севере. Вопрос же о Финикии останется открытым, пока ты не взойдешь на престол.
— О благословенный! О святой владыка! От какого ужасного наследия ты избавил меня!
— Так вот, вопрос о Финикии остается открытым, — продолжал Тутмос, — но вместе с тем фараон, желая доказать Ассирии, что не помешает ей воевать с северными народами, приказал сократить нашу армию на двадцать тысяч наемных солдат.
— Что ты сказал?! — воскликнул с изумлением наследник.
Тутмос огорченно покачал головой.
— К сожалению, это верно, — сказал он. — Уже успели распустить четыре ливийских полка.
— Но ведь это безумие! — закричал наследник, ломая руки. — Зачем мы так ослабляем себя? И куда денутся эти люди?
— Они ушли в Ливийскую пустыню и либо станут нападать на ливийцев, что доставит нам много хлопот, либо соединятся с ними и вместе вторгнутся в наши западные земли.
— Я ничего об этом не знал! Что они наделали! И когда? Никаких слухов до нас не доходило!
— Распущенные наемники ушли в пустыню прямо из Мемфиса, но Херихор запретил говорить об этом кому бы то ни было.
— Так Мефрес и Ментесуфис тоже не знают? — спросил наместник.
— Они знают.
— Они знают, а я ничего не знаю!
Наследник внезапно успокоился, но побледнел, и его юное лицо исказилось ненавистью. Он схватил своего наперсника за руки и, крепко сжимая их, шептал:
— Слушай! Клянусь тебе священными головами моего отца и моей матери… Клянусь памятью Рамсеса Великого… Клянусь всеми богами, какие существуют, что, когда я начну править, жрецы или склонятся перед моей волей, или я раздавлю их!
Тутмос слушал в ужасе.
— Я — или они! — закончил царевич. — В Египте не может быть двух господ!
— И всегда был только один — фараон, — добавил наперсник царевича.
— А ты останешься мне верен?
— Я, вся знать, армия — клянусь тебе.
— Хорошо, — сказал наследник, — пусть распускают наемные полки, пусть подписывают договоры, пусть прячутся от меня, как летучие мыши, и пусть обманывают. Но настанет время… А пока, Тутмос, отдохни с дороги и приходи ко мне вечером на пир. Эти люди так опутали меня, что я могу только развлекаться. Ну что ж, будем развлекаться. Но когда-нибудь я покажу им, кто повелитель Египта: они или я!
С этого дня пиры возобновились. Наследник, словно стыдясь своих войск, не производил с ними учений. Дворец кишел знатью, офицерами, придворными фокусниками и певицами, по ночам происходили пьяные оргии, где звуки арф заглушались пьяными криками пирующих и истерическим смехом женщин.
На одну из таких пирушек Рамсес пригласил Каму, но она отказалась. Наследник обиделся. Заметив это, Тутмос спросил Рамсеса:
— Правда ли, что Сарра лишилась твоей милости?
— Не напоминай мне об этой еврейке, — ответил наследник. — Тебе известно, что она сделала с моим сыном?
— Известно, — ответил Тутмос, — только мне кажется, что она не виновата. Я слышал в Мемфисе, что твоя досточтимейшая мать, царица Никотриса, и достойнейший министр Херихор хотели сделать твоего сына царем израильским.
— Но ведь у израильтян нет царя! Есть только священники и судьи, — возразил наследник.
— У них нет, но они хотят его — им тоже надоела эта власть жрецов.
Наследник презрительно махнул рукой.
— Возничий фараона, — ответил он, — больше значит, чем любой из этих царьков, а тем более израильский, которого не существует.
— Во всяком случае, вина Сарры не так уж велика, — заметил Тутмос.
— Ну так знай же — когда-нибудь я расквитаюсь и с жрецами.
— В данном случае они тоже не очень виноваты. Досточтимый Херихор поступил так, желая возвеличить славу и могущество твоей династии, и действовал он с ведома царицы Никотрисы.
— А Мефрес зачем вмешивается в мою жизнь? Его дело охранять святыни, а не заниматься судьбой моего потомства.
— Мефрес — старик и начинает уже впадать в детство. Весь двор фараона посмеивается сейчас над его причудами, о которых я сам, впрочем, ничего не знаю, хотя почти каждый день встречался и продолжаю встречаться с этим святым мужем.
— Это интересно. Что же он делает?
— Несколько раз в день, — ответил Тутмос, — он совершает торжественные богослужения в самой укромной части храма и велит своим жрецам наблюдать, не поднимают ли его боги на воздух во время молитвы.
Рамсес расхохотался.
— И это происходит здесь, в Бубасте, у всех на глазах, а я ничего не знаю.
— Это жреческая тайна…
— Тайна, о которой в Мемфисе все говорят! Ха-ха-ха! В цирке я видел халдейского фокусника, который поднимался на воздух.
— И я видел, — заметил Тутмос, — но то был фокус, а Мефрес действительно хочет воспарить над землей на крыльях своего благочестия.
— Неслыханное шутовство! — сказал царевич. — А что говорят по этому поводу другие жрецы?
— В наших священных папирусах есть указания, что в былые времена у нас бывали пророки, обладавшие способностью подниматься в воздух. Поэтому попытки Мефреса не удивляют жрецов. А так как в Египте, как тебе известно, подчиненные верят в то, что угодно начальству, то некоторые святые мужи утверждают, будто Мефрес действительно чуть-чуть поднимается над землею, когда молится.
— Ха-ха-ха! И этой великой тайной развлекается весь двор, а мы, как мужики или землекопы, даже не догадываемся о чудесах, которые совершаются перед нами. Как жалок удел наследника египетского престола! — смеялся Рамсес.
После вторичной просьбы Тутмоса, успокоившись, он отдал распоряжение перевести Сарру с ребенком из дома для челяди в павильон, где первые дни жила Кама.
Прислуга наследника с восторгом встретила это распоряжение своего господина; все прислужницы, рабы и даже писцы провожали Сарру до нового ее жилища с музыкой и кликами радости.
Финикиянка, услышав шум, спросила, что случилось. Когда ей рассказали, что Сарре возвращена милость наследника и что из дома рабынь она снова переехала во дворец, жрица пришла в бешенство и велела позвать к себе Рамсеса.
Он явился.
— Так вот ты как поступаешь со мной! — воскликнула Кама, совершенно не владея собой. — Как же так! Ты обещал мне, что я буду первой женщиной в твоем дворце, но не успела луна обежать и половины неба, как ты изменил своему слову, — может быть, ты думаешь, что Ашторет мстит только жрицам и щадит сыновей фараона?
— Скажи своей Ашторет, — спокойно ответил Рамсес, — чтобы она никогда не угрожала царским сыновьям, не то она тоже попадет в дом для челяди.
— Я понимаю! — кричала Кама. — Ты отправишь меня туда, а может быть, даже в тюрьму, а сам будешь проводить ночи у своей еврейки. Вот как платишь ты мне за то, что я ради тебя отреклась от богов и несу на себе их проклятье… за то, что я не имею ни минуты покоя, что я сгубила свою молодость, жизнь и даже душу!..
Царевич признался в душе, что Кама многим пожертвовала ради него. В нем проснулось раскаяние.
— У Сарры я не был и не пойду к ней, — ответил он. — Напрасно ты возмущаешься. Несчастную женщину устроили поудобнее, чтобы она могла спокойно выкормить своего ребенка.
Финикиянка вся затряслась и подняла кверху сжатые кулаки, волосы у нее встали дыбом, а в глазах вспыхнул огонь ненависти.
— Вот как ты отвечаешь мне?.. Еврейка несчастна, потому что ты прогнал ее из дворца, а я должна быть довольна, хотя боги изгнали меня из своего святилища. А моя душа… душа жрицы, утопающей в слезах и полной страха, разве не значит для тебя больше, чем это еврейское отродье, этот ребенок! Чтоб он сгинул! Нет такой беды, которую я не призывала бы на его голову.
— Замолчи! — крикнул Рамсес, зажав ей рот.
Она отпрянула в испуге.
— И я даже не могу пожаловаться на свое горе!.. А если ты так заботишься о своем ребенке, то зачем же ты похитил меня из храма, зачем обещал, что я буду твоей первой женщиной?.. Берегись же, — снова закричала она, — чтобы Египет, узнав о моей судьбе, не назвал тебя вероломным!
Наследник качал головой и усмехался. Наконец он сел и сказал:
— Действительно, мой учитель был прав, когда предостерегал меня от женщин. Вы словно спелый персик перед глазами человека, у которого высох язык от жажды. Но только с виду… Ибо горе глупцу, который раскусит этот красивый плод: вместо освежающей сладости он найдет внутри гнездо ос, которые изранят ему не только рот, но и сердце.
— Еще упреки!.. Даже от этого не можешь избавить меня!.. И я пожертвовала для тебя достоинством жрицы и своим целомудрием!
Наследник продолжал насмешливо качать головой.
— Я никогда не думал, — сказал он наконец, — что оправдается сказка, которую перед сном рассказывают крестьяне. Но сейчас убеждаюсь, что в ней все правда. Послушай-ка ее, Кама, и, может быть, ты опомнишься и не захочешь окончательно потерять мое расположение.
— Стану я слушать еще какие-то сказки. Я уже одну слыхала от тебя… и вот что из этого вышло…
— Но эта, несомненно, пойдет тебе на пользу, если ты только захочешь ее понять.
— А будет в ней что-нибудь о еврейских детях?
— Там есть и о жрицах, только слушай повнимательней! «Дело было давно, здесь же, в Бубасте. Однажды некий князь Сатни увидел на площади перед храмом Птаха очень красивую женщину. Никогда еще он такой красавицы не встречал, а главное, было на ней много золота. Князю женщина эта страшно понравилась, и, когда он узнал, что она дочь верховного жреца в Бубасте, он послал ей со своим конюшим такое предложение: „Я подарю тебе десять золотых перстней, если согласишься провести со мной часочек“.
Конюший отправился к прекрасной Тбубуи[108] и передал ей слова князя Сатни. Она выслушала его благосклонно и, как подобает хорошо воспитанной девице, ответила:
— Я — дочь верховного жреца и невинная девушка, а не какая-нибудь девка. И если князь желает со мной познакомиться, пусть приходит ко мне в дом, где все будет приготовлено и наше знакомство не даст повода к пересудам всем соседним кумушкам.
Тогда князь Сатни пошел к девице Тбубуи и поднялся к ней в верхние покои. Стены их были выложены плитками из ляпис-лазури и бледно-зеленой эмали. Там было множество диванов, покрытых дорогим полотном, и несколько круглых столиков, заставленных золотыми бокалами. Один из бокалов был наполнен вином и подан князю. Тбубуи при этом сказала:
— Выпей, прошу тебя!
— Ведь ты знаешь, что я пришел не для того, чтобы пить вино.
Однако они сели за пиршественный стол. На Тбубуи была длинная одежда из плотной ткани, застегнутая до самой шеи. И когда князь захотел ее поцеловать, она отстранила его и сказала:
— Дом этот будет твоим. Но не забывай, что я добродетельная девушка; если хочешь, чтобы я тебе покорилась, поклянись, что будешь мне верен, и завещай мне твое имущество.
— Тогда прикажи позвать сюда писца! — воскликнул князь.
И когда писец явился, Сатни велел ему составить брачное свидетельство и дарственную, по которой все его деньги, движимое имущество и земельные угодья переходили к Тбубуи.
Некоторое время спустя слуги доложили князю, что внизу ждут его дети. Тбубуи тотчас же вышла и вернулась в платье из прозрачного газа. Сатни снова хотел ее обнять, но она отстранила его и сказала:
— Дом этот будет твоим! Но так как я не какая-нибудь негодница, а добродетельная девица, то если ты хочешь, чтобы я принадлежала тебе, пусть дети твои подпишут отказ от твоего имущества, чтобы потом они не судились с моими детьми.
Сатни позвал своих детей наверх и велел им подписать акт отказа от имущества, что они и сделали. Но когда он снова хотел приблизиться к Тбубуи, она не допустила его к себе.
— Этот дом будет твоим, — сказала она. — Но я не какая-нибудь распутница, я — целомудренная девица, и если ты любишь меня, вели убить твоих детей, чтобы они потом не оттягали у моих детей твое имущество…»
— Какая длинная история! — нетерпеливо прервала его Кама.
— Сейчас кончится, — ответил наследник. — И знаешь, Кама, что ответил Сатни?
— Если ты этого требуешь, пусть свершится злодеяние.
Тбубуи не надо было два раза повторять это. Она велела зарубить детей на глазах отца и бросила их рассеченные на части тела в окно собакам и кошкам. И только тогда Сатни вошел в ее покой и возлег на ее лодке из черного дерева, украшенное слоновой костью».[109]
— И хорошо делала Тбубуи, что не верила обещаниям мужчин! — взволнованно воскликнула финикиянка.
— Но Сатни сделал еще лучше: он проснулся… и увидел, что это страшное преступление было сном… И ты, Кама, запомни, что вернейшее средство пробудить мужчину от любовного опьянения — это послать проклятия на голову его сына.
— Будь покоен, господин мой! Я больше никогда не сказку ни слова ни о своих огорчениях, ни о твоем сыне, — печально ответила Кама.
— А я буду с тобой ласков, и ты будешь счастлива, — закончил Рамсес.
15
Грозные слухи о ливийских наемниках стали распространяться и среди населения Бубаста. Рассказывали, что распущенные жрецами солдаты, возвращаясь на родину, сперва просили милостыню, потом занялись воровством и, наконец, стали грабить и жечь египетские деревни и убивать жителей. В течение нескольких дней подверглись нападению и разрушению города Хененсу, Пи-Мат и Каза[110], расположенные к югу от Меридова озера. Погиб и караван купцов и паломников, возвращавшихся из оазиса Уит-Мехе[111]. Вся западная граница находилась в опасности, и даже из Тереметиса[112] стали убегать жители, ибо и в тех местах со стороны моря появились ливийские банды, будто бы посланные грозным вождем Муссавасой, который, как говорили, собирался провозгласить по всей пустыне священную войну против Египта.
Поэтому, если иногда вечером с западной стороны неба слишком долго не сходил багрянец, на жителей Бубаста нападал страх. Горожане собирались на улицах, поднимались на плоские крыши или влезали на деревья и оттуда кричали, что вдали виден пожар, в Менуфе[113] или в Сехеме. Находились даже такие, которые, несмотря на темноту, видели бегущих жителей или ливийские банды, длинными черными шеренгами марширующие по направлению к Бубасту.
Несмотря на тревогу среди населения, правители нома бездействовали, так как центральные власти не присылали им никаких распоряжений.
Рамсес знал о беспокойстве в городе и видел равнодушие сановников Бубаста. Не получая никаких распоряжений из Мемфиса, он приходил в ярость, но поскольку ни Мефрес, ни Ментесуфис не заговаривали с ним об этих тревожных событиях, угрожающих государству, и как будто избегали этого, сам наместник не обращался к ним и не занимался военными приготовлениями.
В конце концов он перестал посещать стоящие под Бубастом войска, а вместо этого собирал во дворце всю знатную молодежь, пировал с ней и веселился, заглушая в душе возмущение против жрецов и тревогу за судьбу государства.
— Вот увидишь, — сказал он однажды Тутмосу, — святые пророки доведут нас до того, что Муссаваса захватит Нижний Египет и нам придется бежать в Фивы, а то, пожалуй, и в Суну[114], если нас оттуда, в свою очередь, не погонят эфиопы.
— Это верно, — ответил Тутмос, — наши правители ведут себя как изменники.
В первый день месяца атир (август — сентябрь) во дворце наследника происходило веселое пиршество. Оно началось с двух часов пополудни, и не успело еще зайти солнце, как все уже были пьяны.
Дошло до того, что гости, мужчины и женщины, валялись на полу, залитом вином, усыпанном цветами и осколками посуды.
Рамсес был еще не так пьян, как другие. Он не лежал, а сидел в кресле и держал на коленях двух прелестных танцовщиц. Одна поила его вином, другая умащала ему голову сильно пахнущими благовониями.
В этот момент в зале появился адъютант и, перешагнув через несколько бесчувственных тел, подошел к наследнику.
— Владыка, — шепнул он, — святые Мефрес и Ментесуфис желают немедленно говорить с тобой.
Наследник оттолкнул от себя танцовщиц и, весь красный, в залитом вином платье, неуверенным шагом направился к себе наверх.
Увидя его в таком состоянии, Мефрес и Ментесуфис переглянулись.
— Что вам угодно, святые отцы? — спросил наследник, падая в кресло.
— Не знаю, будешь ли ты в состоянии выслушать нас, — ответил в смущении Ментесуфис.
— А! Вы думаете, что я пьян? — воскликнул царевич. — Не бойтесь! Сейчас весь Египет до того обезумел или поглупел, что у пьяных, пожалуй, больше рассудка, чем у трезвых.
Жрецы нахмурились. Ментесуфис все же продолжал:
— Тебе известно, что царь и верховная коллегия решили распустить двадцать тысяч наемных солдат?..
— Предположим, что неизвестно, — перебил царевич. — Вы ведь не соизволили не только спросить моего совета относительно такого мудрого указа, но даже не уведомили меня о том, что четыре полка уже разогнаны и что эти голодные люди нападают на наши города.
— Уж; не осуждаешь ли ты поведение его святейшества фараона? — спросил Ментесуфис.
— Не фараона, а тех изменников, которые, пользуясь болезненным состоянием моего отца и повелителя, хотят продать государство ассирийцам и ливийцам.
Жрецы остолбенели. Подобных слов не говорил еще жрецам ни один египтянин.
— Разреши нам, царевич, вернуться сюда через несколько часов, когда ты придешь в себя, — сказал Мефрес.
— В этом нет надобности. Я знаю, что творится на нашей западной границе. Вернее — знаю не я, а мои повара, конюхи и поломойки. Но, может быть, теперь, почтенные отцы, вы соизволите посвятить и меня в ваши планы.
— Ливийцы взбунтовались, — ответил Ментесуфис с невозмутимым видом, — и начинают собирать банды с намерением напасть на Египет.
— Понимаю.
— Согласно воле его святейшества и верховной коллегии, тебе, государь, предлагается собрать войска, стоящие в Нижнем Египте, и уничтожить бунтовщиков.
— Где приказ?
Ментесуфис достал из-за пазухи пергамент, снабженный печатями, и подал его наследнику.
— Значит, теперь я являюсь главнокомандующим и верховным властителем в этой области? — спросил наследник.
— Воистину так.
— И имею право созвать вас на военный совет?
— Разумеется, — ответил Мефрес, — хоть сейчас…
— Садитесь! — предложил царевич.
Жрецы повиновались.
— Я спрашиваю вас — это необходимо для моих планов, — почему распущены ливийские полки?
— Будут распущены еще и другие, — подхватил Ментесуфис. — Верховная коллегия хочет освободиться от двадцати тысяч наиболее дорого стоящих солдат, чтобы доставить казне фараона четыре тысячи талантов ежегодно, без которых двор может оказаться в затруднении.
— Что, однако, не грозит ничтожнейшему из египетских жрецов, — заметил наследник.
— Ты забываешь, что жреца не подобает называть ничтожным, — ответил Ментесуфис. — А то, что ни одному из них не угрожает недостаток средств, — это следствие их воздержанной жизни.
— В таком случае это, вероятно, боги выпивают вино, приносимое каждый день в храмы, и это каменные идолы наряжают своих женщин в золото и драгоценности, — с насмешкой заметил царевич. — Но не буду распространяться насчет вашего воздержания. Коллегия жрецов не для того разгоняет двадцать тысяч солдат и открывает ворота Египта разбойникам, чтобы наполнить казну фараона…
— А для чего?..
— Для того, чтобы угодить царю Ассару. А так как фараон отказался отдать ассирийцам Финикию, то вы хотите ослабить государство иным способом — распустить наемных солдат и вызвать войну на нашей западной границе.
— Призываю богов в свидетели, ты поражаешь нас, царевич! — воскликнул Ментесуфис.
— Тени фараонов еще больше поразились бы, услыхав, что в том самом Египте, где царская власть связана по рукам и ногам, какой-то халдейский мошенник влияет на судьбу государства.
— Я не верю своим ушам! — воскликнул Ментесуфис. — О каком халдее ты, царевич, говоришь?
Наместник рассмеялся в лицо жрецам.
— Я говорю про Бероэса. Если ты, святой муж, не слыхал про него, спроси у досточтимого Мефреса. А если и он забыл, пусть справится у Херихора и Пентуэра. Вот она, великая тайна ваших храмов! Подозрительный чужеземец, который, как вор, прокрался в Египет, навязывает членам верховной коллегии позорнейший договор, договор, какой можно подписать, только проиграв ряд сражений, потеряв все полки и обе столицы. И подумать только, что это сделал один человек, вероятно, шпион Ассара! А наши мудрецы настолько доверялись ему, что, когда фараон запретил им предавать Финикию, они вознаграждают себя тем, что распускают полки и вызывают войну на западной границе. Слыханное ли дело, — продолжал, уже не владея собой, Рамсес, — что в тот самый момент, когда следовало бы увеличить армию до трехсот тысяч человек и бросить ее на Ниневию, эти благочестивые безумцы разгоняют двадцать тысяч солдат и поджигают собственный дом.
Мефрес, весь бледный, молча слушал эти насмешки.
— Я не знаю, государь, — сказал он наконец, — из какого источника ты черпаешь свои сведения. Я хотел бы, чтобы он был столь же чист, как сердца членов верховной коллегии. Предположим, однако, что ты прав и что какой-то халдейский жрец сумел склонить коллегию к подписанию тяжелого договора с Ассирией. Но, если даже и так, откуда ты знаешь, что этот жрец не был посланцем богов, которые его устами предостерегли нас о нависших над Египтом опасностях?
— С каких это пор халдеи пользуются у вас таким доверием?
— Халдейские жрецы — старшие братья египетских, — заметил Ментесуфис.
— Так, может быть, и царь ассирийский — повелитель фараона?
— Не кощунствуй, царевич, — строго остановил его Мефрес. — Ты дерзаешь касаться священнейших тайн, а за это жестоко платились даже люди, стоявшие выше тебя.
— Хорошо, я не буду касаться ваших тайн. Но откуда можно узнать, какой из халдеев — посланец богов, а какой — лазутчик царя Ассара?
— По чудесам, — ответил Мефрес. — Если бы по твоему повелению, царевич, эта комната наполнилась духами, если бы незримые силы вознесли тебя на воздух, мы бы сказали, что ты орудие бессмертных, и слушались бы твоего совета.
Рамсес пожал плечами.
— Я тоже видел духов, они действовали руками молодой девушки, и видел в цирке распростертого в воздухе фокусника.
— Ты только не заметил тонких веревок, которые держали в зубах четверо его помощников, — заметил Ментесуфис.
Царевич опять рассмеялся и, вспомнив, что ему рассказывал Тутмос о молениях Мефреса, ответил насмешливо:
— При царе Хеопсе один верховный жрец захотел во что бы то ни стало летать по воздуху. Сам он молился богам, а своим подчиненным велел смотреть, не поднимает ли его невидимая сила. И представьте, святые мужи, не было дня, чтобы эти пророки не заверяли жреца, что он поднимается на воздух, пусть и невысоко — всего на один палец от пола. Но что с вами, святой отец? — спросил царевич у Мефреса.
Действительно, выслушав историю про самого себя, жрец закачался в кресле и упал бы, если бы его не поддержал Ментесуфис.
Рамсес даже растерялся. Он подал старцу воды, натер ему уксусом лоб и виски и стал обмахивать опахалом.
Вскоре святой Мефрес пришел в себя и, встав с кресла, обратился к Ментесуфису:
— Я думаю, нам можно уйти?
— Я тоже так думаю.
— А я что должен делать? — спросил наследник, почувствовав, что произошло что-то неладное.
— Исполнять обязанности главнокомандующего, — холодно ответил Ментесуфис.
Оба жреца торжественно поклонились ему и вышли.
С наместника уже окончательно соскочил хмель, но на душе у него было тяжело. Он понял, что совершил две большие ошибки: открыл жрецам, что знает их великую тайну, и безжалостно высмеял Мефреса.
Он готов был отдать год жизни, чтобы изгладить из их памяти весь этот пьяный разговор, но было уже поздно.
«Ничего не поделаешь, — думал наместник, — я выдал себя и приобрел смертельных врагов. Этакая досада! Борьба начинается в невыгодный для меня момент. Будем все-таки продолжать. Не один фараон боролся с жрецами и побеждал их, даже не имея сильных союзников».
Однако он настолько чувствовал опасность своего положения, что тут же поклялся священной головой отца никогда больше не пить так много.
Он велел позвать Тутмоса. Наперсник явился немедленно, вполне трезвый.
— У нас война, и я главнокомандующий, — объявил наследник.
Тутмос поклонился до земли.
— И больше никогда не буду напиваться, а знаешь почему?
— Полководец должен остерегаться вина и опьяняющих ароматов, — ответил Тутмос.
— Я забыл об этом и выболтал кое-что жрецам…
— Что? — спросил Тутмос в испуге.
— Что я их ненавижу и смеюсь над их чудесами.
— Не беда; я думаю, что они и не рассчитывают на людскую любовь.
— И что я знаю их политические тайны, — прибавил наследник.
— Вот это плохо! — воскликнул Тутмос.
— Теперь об этом уже поздно говорить, — сказал Рамсес. — Пошли немедленно скороходов, чтобы завтра с утра все военачальники съехались на совет. Прикажи зажечь сигналы тревоги, и пусть все войска Нижнего Египта с завтрашнего дня направятся к западной границе. Пойди к номарху и предложи ему заняться заготовкой продовольствия, одежды и оружия, а также уведомить об этом остальных номархов.
— У нас будут большие затруднения с Нилом, — заметил Тутмос.
— Все лодки и суда задержать в нильских рукавах для переправы войск. Надо также потребовать от номархов, чтобы они занялись подготовкой резервных полков.
Тем временем Мефрес и Ментесуфис возвращались в свои жилища при храме Птаха. Как только они остались одни, верховный жрец воздел руки и воскликнул:
— О бессмертные боги, Осирис, Исида и Гор, спасите Египет от гибели. С тех пор как стоит мир, ни один фараон не поносил так жрецов, как сегодня этот отрок! Что говорю я, фараон, ни один враг Египта, ни один хетт, финикиянин, ливиец не посмел бы так дерзко пренебречь неприкосновенностью жрецов.
— Вино делает человека прозрачным, — глубокомысленно заметил Ментесуфис.
— Но в этом юном сердце гнездится клубок змей. Он оскорбляет жреческую касту, насмехается над чудесами, не верит в богов.
— Больше всего меня удивляет то, — задумчиво проговорил Ментесуфис, — откуда ему известно о наших переговорах с Бероэсом? А что он знает о них, я готов поклясться.
— Чудовищное предательство, — ответил Мефрес, хватаясь за голову.
— Странно… Вас было четверо…
— Вовсе не четверо. Про Бероэса знала старшая жрица Исида, два жреца, которые указали ему путь к храму Сета, и жрец, встретивший его у ворот. Постой! — спохватился Мефрес. — Этот жрец все время сидел в подземелье… А что, если он подслушивал?..
— Во всяком случае, он продал тайну не младенцу, а кому-нибудь поважнее. А это уже опасно.
В келью постучался верховный жрец храма Птаха, святой Сэм.
— Мир вам, — сказал он, входя.
— Да будет благословенно твое сердце.
— Я и пришел узнать, не случилась ли какая беда, вы так громко говорите. Уж не пугает ли вас война с презренным ливийцем? — молвил Сэм.
— Что ты думаешь о царевиче, наследнике престола? — спросил его Ментесуфис.
— Я думаю, — ответил Сэм, — что он радуется войне и очень доволен своей ролью главнокомандующего. Это прирожденный воин. Когда я смотрю на него, мне приходит на память лев Рамсеса. Этот юноша готов один броситься на ливийские орды, и, пожалуй, он их рассеет.
— Этот юноша может уничтожить все наши храмы и стереть Египет с лица земли, — ответил Мефрес.
Сэм поспешно вынул золотой амулет, который носил на груди, и прошептал.
— «Убегите, дурные слова, в пустыню. Удалитесь и не причиняйте вреда праведным!» Зачем ты это говоришь? — прибавил он громче, с укором.
— Достойнейший Мефрес сказал истину, — вмешался Ментесуфис, — у тебя разболелась бы голова и живот, если бы человеческие уста повторили все кощунства, которые мы сегодня услышали от этого юнца.
— Не шути, пророк, — возмутился верховный жрец Сэм, — я скорее поверил бы тому, что вода горит, а ветер тушит огонь, чем тому, что Рамсес позволяет себе кощунствовать.
— Он притворялся, будто говорит спьяна, — заметил ехидно Мефрес.
— Пусть так. Я не отрицаю, что царевич легкомысленный юноша и гуляка, но кощунствовать?
— Так думали и мы, — заявил Ментесуфис, — и настолько были в этом уверены, что, когда он вернулся из храма Хатор, мы перестали даже наблюдать за ним.
— Тебе жаль было золота, чтобы платить за это, — заметил Мефрес. — Видишь, какие последствия влечет за собой такая небрежность.
— Но что же случилось? — спросил, теряя терпение, Сэм.
— Что тут долго говорить: царевич, наследник престола, издевается над богами.
— О!
— Осуждает распоряжение фараона…
— Быть не может!
— Членов верховной коллегии называет изменниками…
— Что ты говоришь?
— И узнал от кого-то о приезде Бероэса и даже о его свидании с Мефресом, Херихором и Пентуэром в храме Сета.
Верховный жрец Сэм схватился обеими руками за голову и забегал по келье.
— Невозможно! — повторял он. — Невозможно! Кто-нибудь, вероятно, опутал чарами этого юношу. Может быть, финикийская жрица, которую он похитил из храма?
Это предположение показалось Ментесуфису таким удачным, что он взглянул на Мефреса, но тот, возмущенный, стоял на своем.
— Увидим. Прежде всего надо произвести следствие и узнать, что делал царевич день за днем по возвращении из храма Хатор, — твердил он. — Царевич пользовался слишком большой свободой, слишком много общался с неверными и с врагами Египта. И ты, достойный Сэм, поможешь нам…
Верховный жрец Сэм на следующее же утро велел созвать народ на торжественное богослужение в храме Птаха.
Жрецы расставили глашатаев на перекрестках, на площадях и даже в полях, чтобы они горнами и флейтами созывали народ. Когда собиралось достаточно слушателей, им сообщали, что в храме Птаха в течение трех дней будут происходить торжественные процессии и молебствия о даровании победы египетскому оружию, о поражении ливийцев и о ниспослании на их вождя, Муссавасу, проказы, слепоты и безумия.
Все шло так, как хотели святые отцы. С утра до поздней ночи простой народ толпился у стен храма, аристократия и богатые горожане собирались в преддверии, а жрецы, местные и из соседних номов, совершали жертвоприношения богу Птаху и возносили молитвы в самом святилище.
Три раза в день совершались торжественные шествия, во время которых вокруг храма обносили в золотой ладье скрытую за занавесками статую божества. При этом люди падали ниц, громко сокрушаясь о своих грехах, а рассеянные в толпе пророки, задавая соответствующие вопросы, помогали им каяться. То же происходило и в преддверии храма. Но так как знатные и богатые не любили каяться во всеуслышанье, то святые пророки отводили грешников в сторону и тихонько увещевали их и давали советы.
В полдень молебствия носили особенно торжественный характер, ибо в этот час солдаты, отправлявшиеся на запад, приходили, чтобы получить благословение верховного жреца и обновить силу своих амулетов, имевших свойство ослаблять вражеские удары.
По временам в храме раздавался гром, а ночью над пилонами сверкали молнии. Это означало, что бог внял чьим-то молитвам или беседует с жрецами.
Когда после окончания торжества трое высоких жрецов, Сэм, Мефрес и Ментесуфис, сошлись для тайной беседы, положение было уже ясно.
Богослужения принесли храму около сорока талантов дохода; около шестидесяти талантов было истрачено на подарки или уплату долгов разных лиц из аристократии и высших военных сфер. Собраны же были следующие сведения:
Среди солдат ходили слухи, что как только царевич Рамсес взойдет на престол, он начнет войну с Ассирией, которая обеспечит тем, кто примет в ней участие, большие выгоды. Самый простой солдат вернется из этого похода с добычей не менее как в тысячу драхм, а может быть, и больше.
В народе шептались, что, когда фараон после победы вернется из Ниневии, он подарит каждому крестьянину раба и на определенное число лет освободит Египет от налогов.
Аристократия же предполагала, что новый фараон прежде всего отнимет у жрецов и вернет знати для покрытия долгов все поместья, перешедшие в собственность храмов. Поговаривали также, что он будет править самодержавно, без участия верховной коллегии жрецов.
Во всех слоях общества существовало убеждение, что царевич Рамсес, желая обеспечить себе помощь финикиян, обратился к покровительству богини Ашторет и ревностно поклоняется ей. Во всяком случае, было достоверно известно, что наследник, посетив однажды ночью храм богини, видел там какие-то чудеса. Наконец, среди богатых азиатов ходили слухи, будто Рамсес преподнес храму щедрые дары, за что получил оттуда жрицу, которая должна была укрепить его в вере.
Все эти сведения собрал Сэм и его жрецы. Святые же отцы Мефрес и Ментесуфис сообщили ему другую новость, дошедшую до них из Мемфиса, о том, что халдейского жреца и ясновидца Бероэса ввел в подземелье жрец Осохор. Недавно, выдавая замуж свою дочь, он одарил ее драгоценностями и купил молодоженам большой дом. А так как у Осохора раньше не было таких больших доходов, то возникало подозрение, что этот жрец подслушал разговор Бероэса с египетскими сановниками храма и продал затем тайну договора финикиянам, получив от них большие деньги.
Выслушав все это, верховный жрец Сэм сказал:
— Если святой Бероэс в самом деле чудотворец, то сначала спросите у него, не Осохор ли и выдал тайну?
— Чудотворца Бероэса уже спрашивали, — ответил Мефрес, — но святой муж желает умолчать об этом, причем добавил, что если даже кто и подслушал их переговоры и сказал финикиянам, то ни Египет, ни Халдея от этого не пострадает, и, следовательно, когда виновник найдется, надо поступить с ним милостиво.
— Святой! Воистину святой это муж, — прошептал Сэм.
— А каково твое мнение, — обратился Мефрес к Сэму, — о царевиче-наследнике и вызванных им волнениях?
— Скажу то же, что Бероэс: наследник не причинит Египту вреда, и надо быть к нему снисходительными…
— Но ведь этот юноша насмехается над богами, не верит в чудеса, ходит в чужие храмы, бунтует народ!.. Это дело серьезное… — с горечью твердил Мефрес, который не в силах был простить Рамсесу грубую шутку по поводу его благочестивых упражнений.
Верховный жрец Сэм любил Рамсеса. Он ответил, добродушно улыбаясь:
— Какой крестьянин в Египте не хотел бы иметь раба, чтобы сменить свой тяжелый труд на приятное безделье? И есть ли на свете человек, который не мечтал бы о том, чтобы не платить налогов? Ведь на то, что он платит казне, его жена, он сам и дети могли бы накупить себе нарядов и насладиться всякими удовольствиями.
— Безделье и расточительство развращают человека, — заметил Ментесуфис.
— Какой солдат, — продолжал Сэм, — не желает войны и не мечтает о добыче в тысячу драхм, а то и больше? И еще спрошу вас, отцы, какой фараон, какой номарх, какой знатный человек охотно платит долги и не зарится на богатства храмов?
— Греховные это помыслы, — пробормотал Мефрес.
— И, наконец, какой наследник престола не мечтает об ограничении власти жрецов? Какой фараон в начале царствования не пытался освободиться от влияния верховной коллегии?
— Слова твои исполнены мудрости, — ответил Мефрес, — но к чему они нас приведут?
— К тому, чтобы вы не вздумали обвинять наследника перед верховной коллегией, ибо нет такого суда, который поставил бы царевичу в вину то, что крестьяне рады бы не платить податей, а солдаты хотят войны. Напротив, вас еще могут упрекнуть в том, что вы не следили за царевичем изо дня в день и не удерживали его от ребяческих выходок, а сейчас возводите на него целую пирамиду обвинений, вдобавок ни на чем не основанных.
В таких случаях не то плохо, что человек склонен к греху, так как это всегда было, но то, что мы не предостерегаем его от греха. Наш святой отец Нил очень скоро занес бы все каналы илом, если бы инженеры не наблюдали за ним день и ночь.
— А что ты скажешь, достойнейший, о той хуле, которую царевич позволил себе в разговоре с нами? Неужели простишь ему мерзкие насмешки над чудесами? — спросил Мефрес. — Этот юнец грубо надругался над моим благочестием.
— Сам себя унижает тот, кто разговаривает с пьяным, — возразил Сэм. — Вы даже не имели права говорить о важных делах государства с нетрезвым человеком. Вы совершили ошибку, сообщив царевичу о назначении его командующим армией, когда он был пьян. Военачальник всегда должен быть трезв.
— Преклоняюсь перед твоей мудростью, — ответил Мефрес, — но все же высказываюсь за подачу жалобы на наследника в верховную коллегию.
— А я против жалобы, — настойчиво возразил Сэм. — Коллегии нужно сообщить о поведении наследника, но не в форме жалобы, а просто донесения.
— И я такого же мнения, — присоединился к нему Ментесуфис.
Увидев, что оба жреца против него, Мефрес отказался от своего требования. Но он не забыл нанесенного ему оскорбления и затаил в сердце злобу. Это был мудрый и набожный, но мстительный старик. Он охотно предпочел бы, чтобы ему отрубили руку, чем оскорбили его жреческий сан.
16
По совету астрологов главнокомандующий со штабом должен был тронуться из Бубаста в седьмой день месяца атир. В этот день («удачнейший из удачных») боги в небесах и люди на земле торжествовали победу Ра над врагами; тот, кто появлялся на свет в этот день, умирал обычно в глубокой старости, окруженный почетом. Этот день считался также благоприятным для беременных женщин и торговцев тканями и неблагоприятным для мышей и лягушек.
Став главнокомандующим, Рамсес с жаром принялся за дело. Он лично встречал каждый приходящий полк, проверял его вооружение, обмундирование и обозы. Приветствуя новобранцев, он призывал их усердно учиться военному искусству на погибель врагам и во славу фараона. Рамсес председательствовал на всех военных советах, присутствовал при допросе каждого шпиона и собственной рукой отмечал на карте передвижение египетских войск и расположение неприятеля. Главнокомандующий так быстро переезжал с места на место, что его ожидали повсюду, но он всегда налетал неожиданно, как ястреб. Утром его видели южнее Бубаста, где он проверял продовольствие; через час он уже был на северной стороне, где обнаруживал, что в таком-то полку не хватает ста пятидесяти человек, а к вечеру, догнав переднее охранение, присутствовал при переправе войск через нильский рукав и производил осмотр двухсот военных колесниц.
Святой Ментесуфис, помощник Херихора, хорошо знавший военное дело, не мог надивиться на Рамсеса.
— Вам известно, святые братья, — говорил Ментесуфис Сэму и Мефресу, — что я не люблю наследника с тех пор, как обнаружил в нем злобу и коварство, но — да будет Осирис мне свидетелем, — юноша этот — прирожденный полководец. Скажу вам нечто невероятное: мы подтянем свои силы к границе на три-четыре дня раньше, чем можно было ожидать. Ливийцы уже проиграли войну, хотя еще не слышали свиста нашей стрелы!
— Тем более опасен для нас такой фараон, — заметил Мефрес со стариковским упрямством.
К вечеру шестого дня месяца атир царевич Рамсес принял ванну и объявил штабу, что завтра за два часа до восхода солнца они выступают.
— А теперь я хочу выспаться, — закончил он.
Но сделать это было труднее, чем сказать.
По всему городу разгуливали солдаты, а рядом с дворцом стоял лагерем полк, где они ели, пили и распевали песни, ничуть не помышляя об отдыхе.
Рамсес ушел в самую отдаленную комнату, но и там его поминутно беспокоили: прибегал какой-нибудь офицер с маловажным докладом или за приказом, который мог быть дан на месте командиром полка; приводили шпионов, которые не сообщали ничего нового; являлись знатные господа с ничтожными отрядами, предлагая услуги в качестве добровольцев; приходили финикийские купцы, желавшие получить новые поставки для армии, и поставщики с жалобой на вымогательство военачальников.
Не было также недостатка в прорицателях и астрологах, которые предлагали царевичу перед битвой составить гороскоп, в магах, предлагавших надежные амулеты против стрел и снарядов. Все эти люди без доклада врывались в комнату наследника: каждый из них считал, что судьбы войны в его руках и что это дает ему право свободного доступа к главнокомандующему.
Наследник терпеливо выслушивал всех. Но когда вслед за астрологом ворвалась к нему одна из женщин с претензией, что Рамсес, очевидно, больше не любит ее, так как не пришел к ней проститься, а через четверть часа за окном раздался плач других, — он не выдержал и позвал Тутмоса.
— Посиди здесь в комнате и, если хватит охоты, утешай женщин моего дома. А я спрячусь где-нибудь в саду, иначе я не засну и буду утром похож на мокрую курицу.
— А где мне искать тебя в случае надобности?
— Нигде, — засмеялся наследник, — я сам найдусь, когда заиграют подъем.
Сказав это, царевич накинул на себя длинный плащ с капюшоном и убежал в сад.
Но и в саду бродили солдаты, поварята и другая прислуга, потому что на всей дворцовой территории порядок был нарушен, как обычно бывает перед походом. Заметив это, Рамсес свернул в самую глухую часть парка, нашел там обвитую виноградом беседку и с наслаждением бросился на скамью.
— Здесь-то уж не найдут меня ни жрецы, ни бабы, — пробормотал он.
И в одно мгновение заснул как убитый.
Финикиянка Кама уже несколько дней чувствовала себя нездоровой. К нервному раздражению присоединилось какое-то странное недомогание и боль в суставах. Кроме того, она чувствовала зуд в лице, особенно на лбу, над бровями.
Эти незначительные признаки заболевания до того встревожили ее, что она уже не думала о том, что ее убьют, и целыми днями сидела перед зеркалом, приказав служанкам делать, что им угодно, но только не беспокоить ее. Она не думала теперь ни о Рамсесе, ни о ненавистной Сарре, а пристально разглядывала какие-то пятна на лице, которых чужой глаз даже не заметил бы.
— Пятна… да, пятна… — шептала она про себя в испуге. — Два, три… О Ашторет! Ведь ты не захочешь так покарать свою жрицу. Лучше смерть… Впрочем, что за глупости? Когда я потру лоб пальцами, пятна становятся краснее. Должно быть, меня укусило какое-то насекомое или я умастила лицо несвежим маслом; умоюсь, и до завтра все пройдет…
Но назавтра пятна не исчезли.
Кама позвала служанку.
— Погляди на меня, — сказала она ей, пересев в более темный угол. — Посмотри… — повторила она взволнованно. — Ты видишь на моем лице какие-нибудь пятна?.. Только не подходи близко!..
— Я ничего не вижу, — отвечала невольница.
— Ни под левым глазом… ни над бровями?.. — спрашивала Кама, все больше раздражаясь.
— Соблаговоли, госпожа, повернуть свое божественное лицо к свету, — попросила служанка.
Это предложение привело Каму в бешенство.
— Вон отсюда, негодная, — крикнула она, — и не показывайся мне на глаза!
Когда служанка убежала, ее госпожа бросилась к туалету и, открыв какие-то банки, нарумянила себе кисточкой лицо.
Под вечер, чувствуя боль в суставах и мучительное беспокойство, Кама велела позвать лекаря. Когда ей доложили о его приходе, она опять поглядела на себя в зеркало, в припадке безумия бросила его на пол и со слезами стала кричать, что лекарь не нужен.
Шестого атира она весь день ничего не ела и не хотела никого видеть. Когда стемнело и в комнату вошла невольница со светильником, Кама бросилась на ложе и закутала голову покрывалом. Приказав невольнице поскорее уйти, она села в кресло, подальше от светильника, и провела несколько часов в полудремотном оцепенении.
«Нет никаких пятен, — думала она, — а если и есть, то не те… Это не проказа!..»
— О боги!.. — вдруг закричала она, падая ниц. — Не может быть, чтобы я… Спасите меня!.. Я вернусь в святой храм… я искуплю свой грех всей жизнью…
Потом снова успокоилась.
«Нет никаких пятен… Вот уже несколько дней, как я натираю себе кожу, она и покраснела… Откуда это может быть!.. Слыханное ли дело, чтобы жрица, женщина наследника престола, заболела проказой! О боги!.. Этого никогда не было, с тех пор как свет стоит!.. Она поражает только рыбаков, каторжников и нищих евреев. Ах, эта подлая еврейка! Пусть боги покарают ее этой болезнью!»
В эту минуту в окне ее комнаты, которая была на втором этаже, мелькнула чья-то тень. Потом послышался шорох, и в комнату прыгнул… царевич Рамсес…
Кама остолбенела. Но вдруг схватилась за голову, и в глазах ее отразился беспредельный ужас.
— Ликон, — пролепетала она. — Ликон, ты здесь? Ты погибнешь! Тебя ищут…
— Знаю, — ответил грек с презрительным смехом, — за мною гонятся все финикияне и вся полиция фараона. И все же я у тебя, а только что был у твоего господина.
— Ты был у наследника?
— Да, в его собственной опочивальне. И оставил бы в груди Рамсеса кинжал, если бы злые духи не унесли его куда-то… Должно быть, твой любовник пошел к другой женщине…
— Чего тебе надо здесь? Беги! — шептала Кама.
— Только с тобой! На улице ждет колесница, мы домчимся в ней до Нила, а там моя барка.
— Ты с ума сошел. Весь город и все дороги полны солдат…
— Поэтому-то мне и удалось проникнуть во дворец. И нам легко будет уйти незамеченными. Собери все драгоценности. Я сейчас вернусь за тобой…
— Куда же ты идешь?
— Поищу твоего господина, — ответил он. — Я не уйду, не оставив ему памяти по себе…
— Ты с ума сошел!
— Молчи! — воскликнул он, бледнея от ярости. — Ты еще будешь его защищать…
Финикиянка задумалась, сжав кулаки, в глазах ее сверкнул зловещий огонь.
— А если ты не найдешь его? — спросила она.
— Тогда я убью несколько спящих солдат, подожгу дворец… Да… я и сам не знаю, что сделаю… Но память по себе я оставлю… без этого я не уйду!
В больших глазах финикиянки была такая злоба, что Ликон удивился.
— Что с тобой? — спросил он.
— Ничего. Слушай, ты никогда не был так похож на наследника, как сейчас. Самое лучшее, что ты можешь сделать…
Она нагнулась к его уху и стала шептать.
Грек слушал с изумлением.
— Женщина, — сказал он, — злейшие духи говорят твоими устами. Да, пусть на него падет подозрение.
— Это лучше, чем кинжал, — ответила она со смехом, — не правда ли?
— Мне такое никогда не пришло бы в голову! А может быть, лучше обоих?
— Нет, пусть она живет. Это будет моя месть.
— Ну и жестокая же у тебя душа! — прошептал Ликон. — Но мне это нравится. Мы расплатимся с ним по-царски.
Он бросился к окну и исчез. Кама, забыв о себе, чутко прислушивалась.
Не прошло и четверти часа после ухода Ликона, как со стороны чащи смоковниц донесся пронзительный женский крик. Он повторился несколько раз и умолк. Вместо ожидаемой радости Каму охватил ужас. Она упала на колени и безумными глазами вглядывалась в темноту сада.
Внизу послышались чьи-то бегущие шаги, и в окне опять появился Ликон в темном плаще. Он порывисто дышал, и руки у него дрожали.
— Где драгоценности? — спросил он сдавленным голосом.
— Оставь меня, — ответила она.
Грек схватил ее за горло.
— Несчастная, — прошептал он, — ты не понимаешь, что не успеет солнце взойти, как тебя посадят в темницу и через несколько дней задушат.
— Я больна…
— Где драгоценности?
— Под кроватью…
Ликон прыгнул в комнату, схватил светильник, достал из-под кровати тяжелую шкатулку, накинул на Каму плащ и потащил ее за собой.
— Бежим! Где дверь, через которую ходит к тебе… этот… твой господин?
— Оставь меня…
— Вот как! Ты думаешь, что я тебя здесь оставлю? Сейчас ты мне нужна так же, как собака, потерявшая чутье… но ты должна пойти со мной… Пусть твой господин узнает, что есть кто-то получше его. Он похитил у богини жрицу, а я заберу у него возлюбленную…
— Но говорю тебе, что я больна…
Грек выхватил из-за пояса кинжал и приставил ей к горлу. Она вздрогнула и прошептала:
— Иду, иду…
Через потайную дверь они выбежали из павильона. Со стороны дворца до них доносились голоса солдат, сидевших вокруг костров.
Между деревьев мелькали огни факелов, мимо то и дело пробегал кто-нибудь из челяди наследника. В воротах их задержала стража.
— Кто идет?
— Фивы, — ответил Ликон.
Они беспрепятственно вышли на улицу и скрылись в переулках квартала, где жили чужеземцы.
За два часа до рассвета в городе раздались звуки рожков и барабанов.
Тутмос еще крепко спал, когда царевич стащил с него плащ и крикнул с веселым смехом:
— Вставай, недремлющий военачальник! Полки уже тронулись!
Тутмос присел на кровати и стал протирать заспанные глаза.
— А, это ты, государь? — спросил он, зевая. — Ну как выспался?
— Как никогда, — ответил Рамсес.
— А мне бы еще поспать.
Оба приняли ванну, надели кафтаны и полупанцири и сели на коней, которые рвались из рук стремянных.
Вскоре наследник с небольшой свитой покинул город, опережая на дороге медленно шагавшие колонны. Нил сильно разлился, и царевич хотел присутствовать при переправе войск через каналы и броды.
Когда солнце взошло, последняя повозка была уже далеко за городом, и достойный номарх Бубаста заявил своим слугам:
— Теперь я лягу спать, и несдобровать тому, кто меня разбудит до ужина. Даже божественное солнце отдыхает каждый день, а я не ложился с первого атира.
Но не успел он отдать приказание, как пришел полицейский офицер и попросил принять его по особо важному делу.
— Чтоб вас всех земля поглотила! — выругался вельможа. Однако велел офицеру войти и недовольно спросил: — Неужели нельзя было подождать? Ведь Нил еще не убежал…
— Случилось большое несчастье, — сказал полицейский офицер. — Убит сын наследника престола.
— Что? Какой? — вскричал номарх.
— Сын еврейки Сарры.
— Кто убил? Когда?
— Сегодня ночью.
— Кто же это мог сделать?
Офицер развел руками.
— Я спрашиваю, кто убил? — повторил номарх, скорее испуганный, чем возмущенный.
— Господин мой, изволь сам произвести следствие. Уста мои отказываются повторить то, что слышали уши.
Номарх пришел в ужас. Он велел привести слуг Сарры и послал за верховным жрецом Мефресом. Ментесуфис, как представитель военного министра, отправился с царевичем в поход.
Явился удивленный вызовом Мефрес. Номарх рассказал ему об убийстве ребенка и о том, что полицейский офицер не решается повторить показания свидетелей.
— А свидетели есть? — спросил верховный жрец.
— Ожидают твоего приказа, святой отец.
Ввели привратника Сарры.
— Ты знаешь, — спросил номарх, — что ребенок твоей госпожи убит?
Человек грохнулся наземь.
— Я даже видел честные останки младенца, которого ударили о стену, и удерживал нашу госпожу, когда она с криком бросилась в сад.
— Когда это случилось?
— Сегодня после полуночи. Сейчас же после прихода к нашей госпоже царевича, — ответил привратник.
— Как, значит, царевич был ночью у вашей госпожи? — спросил Мефрес. — Странно, — шепнул он номарху.
Вторым свидетелем была кухарка Сарры, третьим прислужница. Обе утверждали, что после полуночи царевич поднялся в комнату их госпожи. Он пробыл там недолго, потом выскочил в сад, а вслед за ним с ужасным криком выбежала Сарра.
— Но ведь царевич всю ночь не выходил из своей спальни во дворце! — сказал номарх.
Полицейский офицер покачал головой и заявил, что в прихожей ожидает несколько человек из дворцовой прислуги.
Их позвали. Из вопросов, заданных Мефресом, выяснилось, что наследник не спал во дворце. Он покинул свою спальню до полуночи и ушел в сад. Вернулся он с первой побудкой.
Когда увели свидетелей и оба сановника остались одни, номарх со стоном бросился на пол и заявил Мефресу, что тяжело болен и готов скорее лишиться жизни, чем вести следствие. Верховный жрец был чрезвычайно бледен и взволнован. Он возразил, однако, что дело необходимо расследовать, и именем фараона приказал номарху отправиться вместе с ним к жилицу Сарры.
До сада наследника было недалеко, и оба сановника скоро прибыли на место преступления.
Поднявшись в комнату, они увидели Сарру, стоявшую на коленях перед колыбелью и словно кормящую ребенка грудью. На стене и на полу багровели кровавые пятна.
Номарх почувствовал такую слабость, что вынужден был присесть. Мефрес же был невозмутим. Он подошел к Сарре, дотронулся до ее плеча и произнес:
— Госпожа, мы явились сюда от имени его святейшества…
Сарра порывисто вскочила на ноги и закричала душераздирающим голосом:
— Будьте прокляты! Вам хотелось иметь израильского царя? Вот он — ваш царь! О, зачем я, несчастная, послушалась ваших предательских советов.
Она зашаталась и со стоном припала к колыбели.
— Мой сынок… мой маленький Сети… Такой был красивый, такой умненький… Уже тянулся ко мне ручонками… Яхве, — крикнула она, — верни мне его, ведь ты все можешь!.. Боги египетские, Осирис… Гор… Исида… ведь ты сама была матерью! Не может быть, чтобы в небесах никто не услышал моей мольбы… Такая крошка… Гиена и та сжалилась бы над ним.
Верховный жрец помог ей подняться. Комнату заполнила полиция и прислуга.
— Сарра, — сказал верховный жрец, — от имени его святейшества фараона, владыки Египта, предлагаю тебе и повелеваю ответить, кто убил твоего сына?
Она смотрела в пространство, как безумная, водя рукою по лбу. Номарх подал ей воды с вином, а одна из женщин брызнула на нее уксусом.
— От имени его святейшества, — повторил Мефрес, — повелеваю тебе, Сарра, назвать имя убийцы.
Присутствующие попятились к двери. Номарх в страхе зажал руками уши.
— Кто убил? — проговорила Сарра сдавленным голосом, пристально вглядываясь в лицо Мефреса, — ты спрашиваешь, кто убил? Знаю я вас, жрецы! Знаю, какая у вас совесть!
— Ну, кто же? — настаивал Мефрес.
— Я, — закричала нечеловеческим голосом Сарра. — Я убила моего ребенка потому, что вы сделали его евреем.
— Это ложь! — прошипел верховный жрец.
— Я! Я! — повторяла Сарра. — Эй, люди, кто меня видит и слышит, — обратилась она к присутствующим, — знайте, это я его убила! Я! Я! Я! — кричала она, колотя себя в грудь.
Услышав столь явное самообвинение, номарх пришел в себя и с жалостью смотрел на Сарру; женщины рыдали, привратник утирал слезы. Только святой Мефрес злобно сжимал посиневшие губы. Обратившись к полицейским, он произнес громко и отчетливо:
— Слуги царя! Возьмите эту женщину и отведите ее в здание суда.
— И сын мой пойдет со мной! — вскричала Сарра, бросаясь к колыбели.
— С тобой, с тобой, бедная женщина, — сказал номарх и закрыл руками лицо.
Оба сановника вышли из комнаты. Полицейский офицер велел принести носилки и с величайшей почтительностью повел Сарру вниз. Несчастная взяла из колыбели окровавленный сверток и без сопротивления села в носилки.
Вся прислуга последовала за нею в здание суда.
Когда Мефрес с номархом возвращались к себе садом, начальник провинции взволнованно сказал:
— Мне жаль эту женщину.
— Это будет справедливое возмездие за ее ложь, — ответил верховный жрец.
— Ты полагаешь?
— Я уверен, что боги откроют и осудят настоящего убийцу.
У садовой калитки пересек им дорогу домоправитель Камы и крикнул:
— Нет финикиянки — она исчезла этой ночью.
— Еще одно несчастье, — пролепетал номарх.
— Не беспокойтесь, — ответил Мефрес, — она поехала вслед за царевичем.
Достойный номарх понял, что Мефрес ненавидит Рамсеса, и сердце у него замерло. Ибо, если будет доказано, что Рамсес убил собственного сына, наследник никогда не взойдет на отцовский престол и жестокое ярмо жрецов лишь крепче сдавит Египет.
Вельможа еще больше опечалился, когда ему сообщили вечером, что два лекаря из храма Хатор, осмотрев труп ребенка, высказали твердую уверенность в том, что убийство мог совершить только мужчина. «Кто-то, — говорили они, — схватил правой рукой младенца за ноги и ударил его головой о стену. Рука Сарры не могла бы обхватить обеих ножек, к тому же на них оказались следы мужских пальцев».
После этого разъяснения верховные жрецы Мефрес и Сэм отправились в темницу к Сарре, и здесь Мефрес стал заклинать ее всеми египетскими и чужеземными богами, чтобы она признала, что неповинна в смерти ребенка, и описала внешность убийцы.
— Мы поверим твоим словам, — сказал ей Мефрес, — и ты тотчас же будешь освобождена.
Но Сарра, вместо того чтобы быть тронутой этой милостью, пришла в ярость.
— Шакалы! — кричала она. — Вам мало двух жертв! Вам нужны еще новые!.. Я это сделала, несчастная, я!.. Кто другой мог быть столь подлым, чтобы убить ребенка!.. Малютку, который никому не мешал!..
— А ты знаешь, упрямая женщина, что тебе угрожает? — спросил Мефрес. — Тебя заставят три дня продержать на руках труп твоего ребенка, а потом заключат на пятнадцать лет в темницу.
— Только три дня? — спросила она. — Да я готова всю жизнь с ним не расставаться — с моим маленьким Сети — И не только в темницу, но и в могилу пойду с ним. И господин мой прикажет похоронить нас вместе…
Когда жрецы вышли на улицу, благочестивый Сэм сказал:
— Мне случалось видеть матерей-детоубийц и судить их, но подобной я не встречал.
— Потому что не она убила своего ребенка, — ответил сердито Мефрес.
— А кто же?
— Тот, кого видела прислуга, когда он вбежал в дом Сарры и мгновенно скрылся. Тот, кто, выступая в поход, взял с собой финикийскую жрицу Каму, осквернившую алтарь. Тот, наконец, — закончил с мрачной торжественностью Мефрес, — кто, узнав, что его сын еврей, прогнал Сарру из дома и сделал ее рабыней.
— То, что ты говоришь, ужасно, — в испуге прошептал Сэм.
— Преступление еще ужаснее, и, несмотря на упрямство этой глупой женщины, оно будет раскрыто.
Святой муж и не предполагал, что пророчество его исполнится так скоро.
А случилось это таким образом.
Царевич Рамсес, выступая с армией из Бубаста, не успел еще выйти из дворца, как начальнику полиции доложили об убийстве ребенка и бегстве Камы и о том, что слуги Сарры видели царевича, входившего ночью к ней в дом. Начальник полиции был человек сообразительный. Он догадался, кто совершил преступление, и вместо того чтобы вести следствие на месте, помчался за город преследовать виновных, предупредив Хирама о том, что произошло.
И вот пока Мефрес пытался вынудить у Сарры признание, самые ловкие агенты местной полиции, а также все финикияне с Хирамом во главе пустились в погоню за греком Ликоном и жрицей Камой.
И вот на третью ночь после выступления царевича в поход начальник полиции вернулся в Бубаст, везя за собой огромную, покрытую холстом клетку, в которой, не переставая, кричала какая-то женщина.
Не ложась спать, начальник вызвал офицера, который вел следствие, и внимательно выслушал его рапорт.
На рассвете оба верховных жреца, Сэм и Мефрес, а также номарх Бубаста получили всепокорнейшее приглашение явиться к начальнику полиции. Все трое не заставили себя ждать. Начальник полиции, низко кланяясь, стал просить, чтобы они рассказали все, что им известно об убийстве.
Номарх побледнел, услыхав это предложение, и ответил, что ничего не знает. Почти то же самое повторил верховный жрец Сэм, прибавив, что Сарра кажется ему невиновной. Когда же очередь дотла до святого Мефреса, тот сказал:
— Не знаю, слыхал ли ты, что ночью, когда было совершено преступление, бежала одна из женщин наследника, по имени Кама?
Начальник полиции сделал вид, что очень удивлен.
— Не знаю также, сообщено ли тебе, — продолжал Мефрес, — что наследник престола не ночевал во дворце и что он заходил в дом Сарры? Привратник и две служанки узнали его, так как ночь была довольно светлая.
Изумление начальника полиции, казалось, еще более возросло.
— Очень жаль, — закончил верховный жрец, — что тебя не было несколько дней в Бубасте…
Начальник низко поклонился Мефресу и обратился к номарху.
— Не соблаговолишь ли ты, достойнейший, сообщить мне, как был одет царевич в тот вечер?
— На нем была белая рубашка и пурпурный передник, обшитый золотой бахромой, — ответил номарх. — Я это отлично помню, так как был одним из последних, кто разговаривал с ним в тот вечер.
Начальник полиции хлопнул в ладоши, и в канцелярию вошел привратник Сарры.
— Ты видел наследника, — спросил он его, — когда он заходил ночью в дом твоей госпожи?
— Я открывал калитку царевичу — да живет он вечно!
— А ты помнишь, как он был одет?
— На нем был хитон в желтую и черную полоску, такой же чепец и полосатый передник, голубой с красным, — ответил привратник.
Лица жрецов и номарха выразили изумление. Когда же ввели по очереди обеих служанок Сарры, которые в точности повторили описание одежды царевича, глаза номарха вспыхнули радостью, а святой Мефрес смутился.
— Я могу поклясться, — заметил достойный номарх, — что на царевиче была белая рубашка и пурпурный с золотом передник.
— А теперь, — предложил начальник полиции, — соблаговолите, высокочтимейшие, пройти со мной в темницу. Там мы увидим еще одного свидетеля.
Все четверо спустились вниз в просторное подземелье, где у окна стояла большая клетка, покрытая холстом. Начальник полиции откинул палкой холст, и присутствующие увидели лежавшую там в углу женщину.
— Да ведь это же госпожа Кама! — воскликнул номарх.
Это была действительно Кама, больная и сильно изменившаяся. Когда при виде знатных сановников она встала и на нее упал свет, присутствующие увидели ее лицо, покрытое медно-красными пятнами. Глаза у нее были как у безумной.
— Это не богиня! — вскричала она изменившимся голосом. — Это негодные азиаты подкинули мне зараженное покрывало. О, я, несчастная!
— Кама, — сказал начальник полиции, — над твоим горем сжалились знатнейшие наши верховные жрецы Сэм и Мефрес. Если ты расскажешь истину, они помолятся за тебя, и, может быть, всемогущий Осирис отвратит от тебя беду, пока еще не поздно. Болезнь еще только начинается, и наши боги могут тебе помочь.
Больная женщина упала на колени и, прижимаясь лицом к решетке, стала молить:
— Сжальтесь надо мной! Я отреклась от финикийских богов и до конца жизни посвящу себя великим богам Египта… Только прогоните от меня…
— Отвечай, но говори правду, — продолжал допрашивать начальник полиции, — и тогда боги не откажут тебе в своей милости: кто убил ребенка еврейки Сарры?
— Изменник Ликон, грек… Он был певцом в нашем храме и говорил, что любит меня… А теперь он меня бросил, негодяй, захватив мои драгоценности.
— Зачем Ликон убил ребенка?..
— Он хотел убить царевича, но, не найдя его во дворце, побежал в дом Сарры и…
— Каким образом преступник попал в охраняемый дом?
— Разве ты не знаешь, господин, что Ликон — копия наследника! Они похожи, как два листа одной пальмы.
— Как был одет Ликон в ту ночь? — продолжал допрашивать начальник полиции.
— На нем был хитон в черную и желтую полоску… такой же чепец и передник красный с голубым… Перестаньте меня мучить… Верните мне здоровье… Сжальтесь… Я буду верна вашим богам… Вы уже уходите? О, безжалостные!
— Бедная женщина, — обратился к ней верховный жрец Сэм, — я пришлю тебе всесильного чудотворца, и, быть может…
— О, да благословит вас Ашторет! Нет, да благословят вас ваши всемогущие и милосердные боги! — шептала измученная финикиянка.
Сановники вышли из темницы и вернулись в канцелярию.
Номарх, видя, что верховный жрец Мефрес стоит, не поднимая глаз, спросил его:
— Тебя не радуют открытия, сделанные нашим усердным начальником полиции?
— У меня нет оснований радоваться, — резко ответил Мефрес, — дело вместо того, чтобы упроститься, запутывается. Ведь Сарра твердит, что она убила ребенка, а финикиянка так отвечает, как будто кто-нибудь ее научил.
— Значит, ты этому, святой отец, не веришь? — вмешался начальник полиции.
— Я никогда не встречал двух человек, настолько похожих друг на друга, чтобы один мог быть принят за другого. Тем более не слыхал я, чтобы в Бубасте существовал человек, который так походе на нашего наследника престола — да живет он вечно!
— Этот человек, — заявил начальник полиции, — служил при храме Ашторет. Его знал тирский князь Хирам и видел своими глазами наш наместник. Не так давно он отдал приказ поймать его и пообещал высокую награду.
— Ото! — воскликнул Мефрес. — Я вижу, почтеннейший начальник полиции, что ты посвящен во все высшие государственные тайны. Разреши мне, однако, не поверить в этого Ликона до тех пор, пока я сам его не увижу.
И разгневанный Мефрес покинул канцелярию, а за ним, пожимая плечами, ушел и святой Сэм.
Когда в коридоре смолкли их шаги, номарх посмотрел пристально на начальника полиции и спросил:
— Ну, что ты на это скажешь?
— Воистину, — ответил начальник, — святые пророки начинают нынче вмешиваться даже в такие дела, которые никогда раньше их не касались.
— И мы должны все это терпеть!.. — прошептал номарх.
— До поры до времени, — вздохнул начальник, — потому что, насколько я умею читать в человеческих сердцах, наши чиновники, военные и наша аристократия возмущены произволом жрецов. Все должно иметь границы.
— Мудрые слова сказал ты, — ответил номарх, пожимая ему руку. — Какой-то внутренний голос подсказывает мне, что я увижу тебя высшим начальником полиции фараона.
Прошло еще несколько дней. За это время парасхиты набальзамировали тельце сына наследника, а Сарра все оставалась в тюрьме, ожидая суда, который, она была уверена, осудит ее.
Сидела в тюрьме и Кама. Ее, как зараженную проказой, держали в клетке. Правда, ее навестил чудотворец-лекарь, прочитал над ней молитву и дал ей пить всеисцеляющую воду, но, несмотря на это, финикиянку не покидала лихорадка, а медно-красные пятна над бровями и на щеках выступали все резче. Из канцелярии номарха пришло предписание увезти ее в восточную пустыню, где вдали от людей находилась колония прокаженных.
Но вот однажды вечером в храм Птаха явился начальник полиции и сказал, что хочет поговорить с верховными жрецами. С начальником были два агента и человек, с ног до головы закутанный в мешок.
Ему тотчас же ответили, что верховные жрецы ожидают его в часовне перед статуей богини.
Оставив агентов у ворот храма, начальник полиции взял человека в мешке за плечо и, в сопровождении жреца, повел его в часовню. Он застал там Мефреса и Сэма в торжественном облачении верховных жрецов, с серебряными бляхами на груди.
Начальник пал перед ними ниц и сказал:
— Согласно вашему приказанию, я привел к вам, святые мужи, преступника Ликона. Хотите увидеть его лицо?
Когда они выразили согласие, начальник полиции встал и снял с арестованного мешок.
Оба верховных жреца вскрикнули от изумления. Грек действительно был настолько похож на наследника престола, что трудно было не поддаться обману.
— Так это ты, Ликон, певец языческого храма Ашторет? — спросил связанного грека жрец Сэм.
Ликон презрительно усмехнулся.
— И ты убил ребенка наследника? — спросил, в свою очередь, Мефрес.
Грек посинел от злобы и дернулся, пытаясь разорвать связывающие его путы.
— Да, — вскричал он, — я убил щенка, потому что не мог найти его отца — волка… да сожжет его огонь небесный!
— Чем он провинился перед тобой, убийца? — спросил с негодованием Сэм.
— Чем провинился? Он похитил у меня Каму и ввергнул ее в болезнь, от которой нет исцеления. Я был свободен, у меня было достаточно средств, чтобы бежать, спастись, но я решил отомстить, и вот я перед вами… Его счастье, что ваши боги сильнее моей ненависти. Теперь вы можете меня убить… И чем скорее, тем лучше.
— Это страшный преступник, — сказал верховный жрец Сэм.
Мефрес молчал и вглядывался в сверкающие злобой глаза грека. Он поражен был его смелостью и, видно, о чем-то раздумывал. Вдруг он обратился к начальнику полиции.
— Вы можете уйти, почтеннейший. Этот человек принадлежит нам.
— Этот человек, — возразил возмущенный начальник, — принадлежит мне. Я поймал его и получу награду от царевича.
Мефрес встал и, вынув спрятанную золотую медаль, заявил:
— От имени верховной коллегии, членом которой я являюсь, приказываю тебе отдать нам этого человека. Помни, что его существование является высшей государственной тайной, и для тебя будет во сто крат лучше, если ты совсем забудешь, что его тут оставил.
Начальник полиции снова пал ниц и, поднявшись, удалился, еле сдерживая гнев.
«Вам отплатит за это наш господин, наследник престола, когда станет фараоном, — думал он, — а я прибавлю вам и свою долю — вот увидите!»
Стоявшие у ворот агенты спросили его, где арестованный.
— На арестованном, — ответил он, — почила рука богов.
— А наше вознаграждение? — нерешительно спросил старший агент.
— И на нашем вознаграждении тоже почила рука богов, — сказал начальник. — Убедите себя, что вам только снился этот узник, это будет для вас гораздо полезнее и безопаснее.
Агенты молча опустили головы. В душе, однако, они поклялись отомстить жрецам, лишившим их такого хорошего заработка.
После ухода начальника полиции Мефрес позвал нескольких жрецов и каждому из них шепнул что-то на ухо. Жрецы окружили грека и увели его из священной обители. Ликон не сопротивлялся.
— Я думаю, — сказал Сэм, — что этот человек, как убийца, должен быть предан суду.
— Никоим образом, — решительно ответил Мефрес. — На этом человеке тяготеет несравненно большее преступление: он похож: на наследника престола.
— И что ж вы с ним сделаете?
— Я сохраню его для верховной коллегии, — ответил Мефрес. — Там, где наследник престола посещает языческие храмы и похищает из них женщин, где стране угрожает война, а власти жрецов — бунт, там Ликон может пригодиться…
На следующий день в полдень верховный жрец Сэм, номарх и начальник полиции явились в темницу к Сарре. Несчастная не ела уже несколько дней и была так слаба, что даже не встала со скамьи при входе стольких знатных лиц.
— Сарра, — сказал номарх, которого она знала лучше других, — мы приходим к тебе с доброй вестью.
— С доброй вестью? — проговорила она равнодушно. — Мой сын умер — вот последняя весть. Груди мои переполнены молоком, а сердце — жестокой печалью.
— Сарра, — продолжал номарх, — ты свободна. Не ты убила ребенка.
Мертвенные черты ее оживились. Она соскочила со скамьи и крикнула:
— Я убила! Я! Я одна!
— Слушай, Сарра, твоего сына убил мужчина, грек, по имени Ликон, любовник финикиянки Камы…
— Что? Что ты говоришь? — прошептала она, хватая его за руку. — О, эта финикиянка! Я чувствовала, что она погубит нас. Но грек… Я не знаю никакого грека. Чем мог провиниться перед греком мой сын?
— Этого я не знаю, — сказал номарх. — Ликона нет больше в живых. Послушай, однако, Сарра: этот человек был так похож на царевича Рамсеса, что, когда он вошел в твою комнату, ты признала его за своего господина и предпочла обвинить самое себя, чем нашего государя.
— Так это был не Рамсес? — крикнула она, хватаясь за голову. — И я, несчастная, позволила чужому человеку взять моего сына из колыбели… Ха-ха-ха!
Она продолжала смеяться, но все тише и тише; вдруг ноги у нее подкосились; вскинув несколько раз руками, она рухнула на землю и так и умерла — смеясь.
Но на лице ее осталось выражение неизъяснимой скорби, которую не могла стереть даже смерть.
17
Западной границей Египта на протяжении ста с лишком миль является гряда изрезанных ущельями голых известковых возвышенностей высотой в несколько сот метров. Она тянется вдоль Нила и местами удалена от него на целый километр.
Если бы кто-либо поднялся на один из гребней и повернулся лицом к северу, его глазам представилось бы весьма своеобразное зрелище: справа уходящий вдаль узкий зеленый луг, прорезанный Нилом, а слева — бесконечная желтая равнина с вкрапленными в нее белыми или кирпично-красными пятнами.
Однообразие вида, назойливая желтизна песка, зной, а в особенности эта безбрежность пространства — вот главные черты Ливийской пустыни, которая простирается к западу от Египта.
Если, однако, присмотреться поближе, пустыня покажется не столь однообразной. Ее пески не ложатся ровно, а образуют ряд высоких валов, напоминающих вздыбленные волны застывшего в своем буйстве моря.
У кого хватило бы смелости идти по этому морю час, два, а то и целый день на запад, тот увидел бы новое зрелище: на горизонте появляются холмы, иногда скалы и кручи самой причудливой формы. Песок под ногами становится менее глубоким, и из-под него начинает выступать, словно материк из океана, известковая порода.
Это действительно целая страна среди песчаного моря. Рядом с известковыми холмами видны долины, на дне их — русла рек и ручьев. Дальше — равнина, а посреди нее озеро с извилистой линией берегов и глубоко вогнутым дном.
Но в этих долинах и на холмах нет ни былинки, в озере ни капли воды, русла рек пересохли. Это мертвый край, где не только погибла всякая растительность, но даже плодородный слой почвы истерся в пыль или впитался в твердую породу. Здесь произошла удивительнейшая вещь: природа умерла, от нее остался только скелет и прах, который разлагается вконец под воздействием зноя и переносится с места на место жарким ветром.
За этим умершим и непогребенным материком тянется опять море песку, среди которого там и сям видны остроконечные конусы, подымающиеся иногда до высоты одноэтажного дома. Верхушка такого конуса заканчивается пучком серых, запыленных листьев, о которых трудно сказать, что они живут; они только не могут окончательно увянуть.
Странный конус означает, что в этом месте вода еще не высохла, но скрылась от зноя под землю и кое-как поддерживает влажность почвы. Сюда упало семя тамаринда, и с большим трудом выросло растение. Но владыка пустыни — тифон — заметил его и понемногу стал засыпать песком. И чем сильнее тянется растение кверху, тем выше подымается удушающий его песчаный конус. Заблудившийся в пустыне тамаринд похож: на утопленника, тщетно простирающего руки к небу.
И снова разливается бесконечное желтое море со своими песчаными волнами и жалкими остатками растительности.
Но вот перед вами скалистая стена, и в ней расселины, словно ворота… Что это? Вы не верите собственным глазам! За одними из этих ворот открывается зеленая долина — пальмы, голубые воды озера. Видны даже пасущиеся овцы, рогатый скот и лошади, между ними суетятся люди; вдали на склонах скал лепится целый городок, а на вершинах белеют стены храмов.
Это оазис, остров среди песчаного океана.
Таких оазисов во времена фараонов было очень много, быть может, несколько десятков. Они составляли цепь пустынных островков, которая тянулась вдоль западной границы Египта. Лежали они на расстоянии десяти, пятнадцати, двадцати миль от Нила и занимали пространство в десяток или несколько десятков квадратных километров каждый.
Воспеваемые арабскими поэтами как преддверия рая, оазисы эти в действительности никогда ими не были. Их озера — это большей частью болота. Из подземных источников струится теплая, иногда зловонная и отвратительно соленая вода; их растительность не может сравниться с буйной растительностью Египта. Но все же эти уединенные места в пустыне казались чудом путникам, находившим в них немного зелени, радующей глаз, немного влаги, прохлады, фиников.
Такие островки среди песчаного моря были населены неодинаково: от нескольких сот до нескольких тысяч человек. Жили здесь ливийские, египетские, эфиопские авантюристы или их потомки, ибо сюда бежали люди, которым нечего было терять: каторжники из каменоломен, преследуемые полицией преступники, крестьяне, обремененные барщиной, или работники, предпочитавшие опасность непосильной работе.
Большая часть этих беглецов погибала в пути. Некоторым после неописуемых мучений удавалось добраться до оазиса, где они вели жалкую, но свободную жизнь, всегда готовые вторгнуться в Египет для разбоя.
Между пустыней и Средиземным морем тянулась длинная, хотя и не очень широкая полоса плодородной земли, заселенная различными племенами, которые египтяне называли ливийцами. Часть их занималась земледелием, другая — рыбной ловлей или мореплаванием. Но среди каждого из этих племен всегда выделялись шайки головорезов, предпочитавших войну и грабеж мирному труду. Это дикое разбойничье население вымирало от нищеты или погибало в военных походах, но постоянно пополнялось притоком сардинян (шардана) и сицилийцев (шекелеша), которые в то время были еще большими варварами и разбойниками, нежели коренные ливийцы.
Так как Ливия соприкасалась с западной границей Нижнего Египта, то варвары часто грабили земли фараона, неся за это суровую кару. Убедившись, однако, что война с ливийцами ни к чему не ведет, фараоны или, вернее, жрецы изменили политику. Они разрешили коренным ливийским семьям селиться на приморских болотах Нижнего Египта, а разбойников и авантюристов вербовать в армию и получали в большинстве случаев отличных солдат.
Таким образом государство обеспечило себе на западной границе мир и спокойствие. Чтобы удержать в повиновении ливийских разбойников-одиночек, достаточно было полиции, полевой охраны и нескольких регулярных египетских полков, расставленных вдоль Канопского рукава Нила.
В таком положении находилась Ливия около ста восьмидесяти лет. Последнюю большую войну с ливийцами вел еще Рамсес III; он оставил на поле брани целые горы рук, отсеченных у павших врагов, и привез в Египет тринадцать тысяч невольников. С тех пор никто не боялся нападения со стороны Ливии, и лишь на склоне царствования Рамсеса XII непонятная политика жрецов вновь разожгла в тех местах огонь войны.
Вспыхнула же она по следующему поводу.
Военному министру и верховному жрецу Херихору вследствие сопротивления фараона не удалось заключить с Ассирией договора о разделе земель Азии. Помня, однако, о предостережении Бероэса и желая сохранить с ассирийцами длительный мир, Херихор заверил Саргона, что Египет не будет мешать им вести войну с восточными и северными азиатскими государствами. Но так как уполномоченный посол царя Ассара, по-видимому, не доверял обещаниям и клятвам, Херихор решил дать ему наглядное доказательство миролюбия и с этой целью приказал немедленно распустить двадцать тысяч наемных солдат, преимущественно ливийцев.
Для ни в чем не повинных солдат, всегда сохранявших верность фараону, расформирование явилось ударом, почти равносильным смертной казни. Перед Египтом открывалась опасность войны с Ливией, которая никоим образом не могла дать пристанища этой массе людей, привыкших к привольной солдатской жизни, а не к труду и нужде. Но Херихора и жрецов не смущали такие мелочи, когда дело касалось крупных государственных интересов. А роспуск ливийских наемников нес с собой действительно большие выгоды.
Во-первых, Саргон и его советники подписали и скрепили клятвой договор с Египтом на десять лет, в течение которых, по предсказаниям халдейских жрецов, над святой Египетской землей тяготел злой рок.
Во-вторых, роспуск двадцати тысяч солдат приносил казне фараона четыре тысячи талантов экономии, что тоже было очень важно.
В-третьих, война с Ливией на западной границе могла дать выход геройским порывам наследника престола и надолго отвлечь его от азиатских дел и от восточной границы. Херихор и верховная коллегия вполне основательно полагали, что пройдет несколько лет, пока ливийцы, истощив силы в партизанской войне, запросят мира.
План был хорошо задуман. Но авторы его допустили одну ошибку: они не предусмотрели, что в царевиче Рамсесе живет дух гениального полководца.
Расформированные ливийские полки, грабя по дороге, очень быстро добрались до родины, тем более что Херихор не велел нигде их задерживать. Первые же из них, достигнув Ливийской земли, стали рассказывать своим землякам всякие небылицы. По их словам, которые подсказывались озлоблением и личными интересами, Египет был сейчас не менее слаб, чем девятьсот лет назад, во времена гиксосов, а казна фараона настолько пуста, что богоравному властелину волей-неволей пришлось распустить ливийцев, составлявших, как они говорили, лучшую, если не единственную годную часть его армии. Они уверяли, что египетской армии вообще не существует, если не считать горсточки ничего не стоящих солдат на восточной границе. Между его святейшеством фараоном и жрецами нелады. Заработок работникам не выплачивается, крестьян душат поборами, а потому народ готов к восстанию, если только ему будет обещана помощь. И это еще не все: номархи, которые были когда-то независимыми правителями и время от времени вспоминают о своих былых правах, сейчас, видя слабость правительства, готовятся свергнуть и фараона и верховную коллегию жрецов!..
Вести эти, как стая птиц, облетели ливийское побережье и всюду принимались с полным доверием. Разбойники и варвары всегда были готовы к нападению, а тем более сейчас, когда бывшие солдаты и офицеры фараона уверяли их, что ограбить Египет — ничего не стоит. Зажиточные и благоразумные ливийцы тоже поверили изгнанным легионерам, ибо для них уже давно не было тайной, что египетская знать нищает, что фараон не пользуется полнотой власти, а крестьяне и работники, толкаемые нуждой, поднимают бунты.
И вот вся Ливия заволновалась. Изгнанных солдат и офицеров встречали как глашатаев благой вести. А так как страна была нищая и не располагала запасами для гостей, то, чтобы поскорее избавиться от пришельцев, решено было тотчас же начать войну с Египтом.
Даже хитрый и умный ливийский князь Муссаваса дал себя увлечь общему течению. Но его склонили к этому не пришельцы, а какие-то почтенные и сановные люди, очевидно, агенты египетской верховной коллегии.
Эти вельможи, не то недовольные положением в Египте, не то обиженные на фараона и жрецов, прибыли в Ливию со стороны моря. Прячась от черни и избегая разговоров с изгнанными солдатами, они убеждали Муссавасу, под величайшим секретом и с доказательствами в руках, что как раз теперь время напасть на Египет.
— Ты найдешь там, — говорили они ему, — неиссякаемую сокровищницу и житницу для себя, для своих людей и для внуков их внуков.
Муссаваса, хитроумный полководец и дипломат, дал, однако, поймать себя в ловушку. Как человек энергичный, он сейчас же провозгласил священную войну против Египта и, имея под рукой тысячи храбрых воинов, бросил первый корпус на восток под начальством своего сына, двадцатилетнего Техенны.
Старый варвар знал, что такое война, и понимал, что тот, кто хочет победить, должен действовать быстро и наносить удары первым.
Подготовка длилась очень недолго. Бывшие солдаты фараона пришли, правда, без оружия, но знали свое дело, а в те времена дела с оружием обстояли несложно. Несколько ремешков или кусочков бечевки для пращи, копье или заостренный шест, топор или тяжелая палица, мешок камешков на одном боку и фиников на другом — вот и все.
Итак, Муссаваса дал своему сыну Техенне две тысячи бывших наемников фараона и около четырех тысяч ливийской голытьбы и приказал немедленно вторгнуться в Египет, награбить, что удастся, и приготовить запасы для настоящей армии. Сам же, собирая более крупные силы, разослал гонцов по оазисам, призывая под свои знамена всех, кому нечего терять.
Давно не было в пустыне такого оживления. Из каждого оазиса толпами шла такая отчаянная голытьба, что хотя на этих людях уже ничего не было, их нельзя было назвать иначе, как оборванцами.
Опираясь на доводы своих советчиков, которые месяц назад были офицерами фараона, Муссаваса вполне основательно предполагал, что его сын успеет разграбить несколько деревень и городков от Тереметиса до Сенти-Нофера[115], прежде чем наткнется на сколько-нибудь значительные египетские силы. Кроме того, ему сообщили, что при первых же слухах о движении ливийцев не только разбежались все работники большого стекольного завода, но даже отступили войска, занимавшие крепость в Сохет-Хемау на берегу Содовых озер.
Это было для ливийцев весьма благоприятное предзнаменование, потому что стекольный завод представлял солидный источник доходов для фараоновой казны.
Но Муссаваса допустил ту же ошибку, что и верховная коллегия жрецов; он не угадал в Рамсесе гениального полководца.
И произошло то, чего никто не ожидал: не успел первый ливийский корпус добраться до окрестностей Содовых озер, как там уже оказалась вдвое большая армия наследника египетского престола.
Нельзя было даже упрекнуть ливийцев в непредусмотрительности. Техенна и его штаб создали вполне приличную разведку. Лазутчики неоднократно побывали в Мелкате, Навкратисе, Саи[116], Менуфе и переплывали Канопский и Больбитинский рукава Нила, но нигде не встретили войск, движение которых, очевидно, задерживал разлив, — напротив, повсюду видели переполох среди оседлого населения, которое бежало из пограничных областей. Немудрено поэтому, что они приносили своему военачальнику самые утешительные вести. А тем временем армия царевича Рамсеса, несмотря на разлив, через восемь дней после мобилизации достигла границ пустыни и, снабженная водой и продовольствием, скрылась в горах у Содовых озер. Если бы Техенна мог, как орел, взлететь над становищами своего войска, он в ужасе увидел бы, что во всех ущельях этой местности скрываются египетские полки и что с минуты на минуту его корпус будет окружен.
18
Как только войска Нижнего Египта вышли из Бубаста, сопровождавший наследника пророк Ментесуфис стал получать и отправлять по нескольку срочных сообщений ежедневно.
Он вел переписку с министром Херихором, посылая ему в Мемфис донесения о передвижении войск и о действиях наследника, о которых он отзывался с нескрываемым восторгом. Херихор же давал свои указания в том смысле, чтобы наследнику была предоставлена полная свобода, поясняя, что, если Рамсес даже проиграет первое сражение, верховная коллегия не очень этим огорчится.
«Небольшая военная неудача, — писал Херихор, — явится для царевича Рамсеса уроком осторожности и смирения, ибо он уже сейчас, еще ничего не сделав, считает себя равным самым опытным полководцам».
Когда же Ментесуфис ответил, что трудно предположить, чтобы наследник потерпел поражение, Херихор дал ему понять, что победе не следует придавать слишком большого значения.
«Государство, — писал он, — нисколько не пострадает от того, что воинственный и пылкий наследник престола будет в течение нескольких лет развлекаться войной на западной границе. Сам он приобретет опыт в военном искусстве, а обленившиеся и обнаглевшие солдаты наши найдут подходящее для себя занятие».
С другой стороны, Ментесуфис вел переписку с жрецом Мефресом, и эта переписка казалась ему более важной. Мефрес, обиженный когда-то наследником, сейчас, пользуясь тем, что убит ребенок Сарры, прямо обвинял Рамсеса в этом преступлении, которое было якобы совершено им под влиянием Камы. Когда же обнаружилась невиновность Рамсеса, жрец, еще более раздраженный этим, не переставал утверждать, что царевич, как враг отечественных богов и союзник презренных финикиян, способен на все.
Дело об убийстве ребенка Сарры вызывало первые дни столько подозрений, что даже верховная коллегия в Мемфисе запросила у Ментесуфиса его мнения. Но Ментесуфис ответил, что, все время наблюдая за царевичем, он ни на минуту не допускает, чтобы тот мог быть убийцей.
Эти письма, словно стая хищных птиц, кружили над Рамсесом, пока он рассылал разведчиков, выслеживал неприятеля, совещался с военачальниками, подбадривал солдат.
Четырнадцатого числа вся армия наследника сосредоточилась к югу от города Тереметис. К великой радости Рамсеса, сюда явился Патрокл с греческими полками, а вместе с ними жрец Пентуэр, присланный Херихором в качестве; второго наблюдателя.
Присутствие жрецов (кроме названных, были еще и другие) было не очень приятно Рамсесу, но он решил не обращать на них внимания и во время военных советов даже не спрашивал их мнения.
В конце концов отношения как-то наладились. Ментесуфис, согласно приказанию Херихора, не навязывал царевичу своей воли, Пентуэр же занялся организацией врачебной помощи раненым.
Военная игра началась.
Прежде всего Рамсес, при посредстве своих агентов, распространил по многим пограничным селениям слух, что ливийцы выступили огромными массами и будут беспощадно грабить и убивать. Перепуганное население стало уходить на восток и наткнулось на египетские полки. Тогда наследник заставил мужчин нести тяжести за армией, а женщин и детей отправил в глубь страны.
Затем главнокомандующий послал навстречу приближающимся ливийцам лазутчиков, чтобы выведать их количество и расположение. Лазутчики вскоре вернулись с точными сведениями относительно расположения, но весьма преувеличенными относительно численности неприятеля. Так же неправильно, хотя и весьма настойчиво, утверждали они, что во главе ливийских полчищ вместе со своим сыном Техенной идет сам Муссаваса.
Юный полководец даже покраснел от радости, что в первой же войне столкнется с таким опытным противником.
Преувеличивая опасность столкновения, Рамсес удваивал осторожность. Чтобы все преимущества были на стороне египтян, он прибегнул к хитрости. Он послал навстречу ливийцам доверенных людей, приказав им под видом перебежчиков проникнуть в неприятельский лагерь и отвлечь от Муссавасы его главную силу — изгнанных из Египта ливийских солдат.
— Скажите им, — заявил Рамсес своим агентам, — что у меня готовы топоры для непокорных, но что я буду снисходителен к сдающимся. Если в предстоящем сражении они бросят оружие и покинут Муссавасу, я приму их обратно в армию его святейшества и велю уплатить им жалованье сполна, как если бы они не уходили со службы.
Патрокл и другие военачальники признали эту меру весьма разумной, жрецы же молчали, а Ментесуфис отправил Херихору срочное донесение и спустя сутки получил ответ.
Окрестности Содовых озер представляли собою долину длиной в несколько десятков километров, замкнутую двумя горными цепями, которые тянулись с юго-востока на северо-запад. Ширина этой долины нигде не превышала десяти километров, но были места и значительно более узкие, чем ущелья.
По всей долине тянулись одно за другим около десяти сильно заболоченных озер с горько-соленой водой. Там рос жалкий кустарник и постоянно засыпаемые песком травы, которые не ело ни одно животное. По обеим сторонам долины торчали зазубренные известковые скалы или тянулись беспредельные песчаные наносы, в которых можно было утонуть. Вся местность, окрашенная в желтый и белый цвета, производила впечатление гнетущей мертвенности, которую еще усиливали зной и безмолвие. Ни одна птица не оглашала здесь воздух своим пением, а если где-нибудь и раздавался шум, то разве только от скатывающегося камня.
Посреди долины возвышались две группы построек, отстоящих друг от друга на несколько километров. Это были: с востока — крепостца, а с запада — стекольный завод, куда топливо доставлялось ливийскими торговцами. Оба эти места по случаю военной тревоги были покинуты населением. Корпус Техенны должен был занять и укрепить оба эти пункта, обеспечивавшие армии Муссавасы проход к Египту.
Ливийцы медленно подвигались от города Главка[117] и наконец вечером четырнадцатого атира очутились у долины Содовых озер, уверенные, что пройдут ее в два перехода, не встретив препятствий. В тот же день, с закатом солнца, египетская армия тронулась по направлению к пустыне и, за двадцать часов пройдя по пескам более сорока километров, на следующее утро очутилась на возвышенностях между крепостцой и стекольным заводом и укрылась в бесчисленных ущельях.
Если бы в ту ночь кто-нибудь сказал ливийцам, что в долине Содовых озер выросли пальмы и пшеница, они меньше удивились бы, чем тому, что им преградила путь египетская армия.
После непродолжительного привала, во время которого жрецам удалось открыть и вырыть несколько колодцев с довольно сносной питьевой водой, египетская армия стала занимать северное взгорье, тянувшееся вдоль долины.
План наследника был прост: он хотел отрезать ливийцев от их родины и загнать к югу в пустыню, где голод и зной уничтожат рассеянные отряды.
С этой целью он построил армию на северной стороне долины, разделив ее на три корпуса. Правым крылом, наиболее выдвинутым в сторону Ливии, командовал Патрокл, получивший приказ отрезать нападающим пути к отступлению на Главк; левым крылом, ближайшим к Египту, — Ментесуфис, который должен был преградить ливийцам путь вперед. Командование же центральным корпусом в окрестностях стекольного завода принял на себя сам наследник, имея при себе Пентуэра.
Пятнадцатого атира, около семи часов утра, несколько десятков ливийских всадников крупной рысью проскакали через долину, немного передохнули у стекольного завода, осмотрелись кругом и, не заметив ничего подозрительного, повернули к своим.
В десять часов утра, когда стоял палящий зной и люди, казалось, исходили кровавым потом, Пентуэр сказал наследнику:
— Ливийцы уже вступили в долину и проходят мимо отряда Патрокла. Через час они будут здесь.
— Откуда ты это знаешь? — спросил с удивлением царевич.
— Жрецам все известно, — ответил с улыбкой Пентуэр.
Потом осторожно взобрался на одну из скал, вынул из мешка какой-то блестящий предмет и, повернувшись в сторону отряда святого Ментесуфиса, стал делать рукой какие-то знаки.
— И Ментесуфис уже извещен, — сказал он Рамсесу, спускаясь вниз.
Царевич не мог прийти в себя от изумления.
— У меня глаза лучше твоих и слух, я думаю, не хуже, однако я ничего не вижу и не слышу, — сказал он. — Каким же образом ты замечаешь издалека неприятеля и сообщаешься с Ментесуфисом?
Пентуэр предложил наследнику взглянуть на какой-то отдаленный холм, на вершине которого торчали кусты терновника. Рамсес посмотрел на эту точку и невольно заслонил глаза: в кустах что-то сверкнуло.
— Какой нестерпимый блеск! — воскликнул он. — Можно ослепнуть!
— Этот жрец, состоящий при генерале Патрокле, подает нам сигналы, — ответил Пентуэр. — Как видишь, досточтимый государь, и мы можем пригодиться на войне.
Он замолчал.
Из глубины долины до них донесся какой-то шум, сперва чуть слышный, потом все более и более явственный.
Заслышав шум, прижавшиеся к склону горы египетские солдаты стали вскакивать, осматривать оружие, перешептываться… Но короткая команда офицеров успокоила их, и снова над скалами воцарилась мертвая тишина.
Тем временем шум вдали усиливался и перешел в гул; в общем звучании множества голосов можно было различить песни, звуки флейт, скрип возов, лошадиное ржание и команду предводителей. У Рамсеса сердце забилось сильнее. Он не мог больше сдержать любопытства и вскарабкался на скалистый выступ, откуда видна была значительная часть долины.
Там, окруженный клубами желтоватой пыли, медленно подвигался ливийский корпус, растянувшись на несколько верст, словно змея, кожа которой испещрена красными, синими и белыми пятнами. Впереди ехало десятка полтора всадников; один из них — видный, в белой одежде — сидел на лошади, как на скамье, свесив обе ноги на левую сторону. За всадниками следовала толпа пращников в серых рубахах, потом какой-то вельможа в носилках, под огромным зонтом. Дальше шел отряд копьеносцев в синих и красных одеждах, потом огромная толпа почти голых людей, вооруженных палицами, опять пращники и копьеносцы, снова пращники, а за ними вооруженные косами и топорами люди в красном. Шли они приблизительно по четыре в ряд. Но, несмотря на окрики офицеров, порядок все время нарушался и следовавшие друг за другом четверки сбивались в кучу.
С шумом и песнями ливийская змея медленно выползла в самую широкую часть долины, напротив завода и озер. Здесь строй сбился еще больше. Шедшие впереди остановились, так как им было сказано, что в этом месте будет привал; задние же ускорили шаг, чтобы поскорее дойти до цели и отдохнуть. Некоторые выбегали из рядов и, кинув оружие на землю, бросались в озеро или зачерпывали из него рукой вонючую воду; другие, присев на песок, доставали из мешка финики или пили из глиняных фляг воду с уксусом.
Высоко над лагерем кружило несколько ястребов.
При виде этой картины Рамсеса охватила невообразимая скорбь и страх. Перед глазами замелькали черные точки, голова закружилась, — в эту минуту он готов был отказаться от трона, лишь бы очутиться в другом месте и не видеть всего, что будет. Он соскользнул вниз и безумным взглядом смотрел вперед.
В это время к нему подошел Пентуэр и сильно тряхнул его за плечо.
— Очнись, государь, — сказал он. — Патрокл ожидает приказа…
— Патрокл? — повторил Рамсес и повернулся.
Перед ним стоял Пентуэр, бледный, но спокойный. Немного дальше тоже бледный Тутмос держал в дрожащей руке офицерский свисток. Из-за холма выглядывали солдаты, на лицах которых видно было глубокое волнение.
— Рамсес, — повторил Пентуэр, — войска ждут приказа…
Царевич с отчаянной решимостью посмотрел на жреца и сдавленным голосом произнес:
— Начнем…
Пентуэр поднял кверху свой блестящий талисман и начертил им несколько знаков в воздухе. Тутмос тихо свистнул, свист этот повторился в отдаленных ущельях справа и слева, и египетские пращники стали карабкаться на холмы.
Был полдень.
Рамсес постепенно пришел в себя и внимательно осмотрелся кругом. Он видел свой штаб, отряд копьеносцев и секироносцев под командой старых офицеров и, наконец, пращников, медленно взбирающихся на скалы… Он был уверен, что никто из этих людей не хочет не только погибнуть, но даже драться и шевелиться под этим палящим зноем.
Вдруг с вершины одного из холмов раздался громоподобный голос, мощный, как львиный рык:
— Солдаты его святейшества фараона, сокрушите этих ливийских собак! С вами боги!
И в ответ тотчас же прозвучал протяжный боевой клич египетской армии и оглушительный рев ливийцев.
Наследник, которому незачем уже было скрываться, поднялся на холм, откуда хорошо была видна картина боя. Длинной цепью растянулись египетские пращники, точно выросшие из-под земли, а в нескольких сотнях шагов от них кишели, утопая в клубах пыли, ливийские орды. Послышались звуки рожков, свистки и проклятия неприятельских офицеров, призывающих к порядку. Те, что отдыхали, вскочили с места, те, что пили воду, схватив оружие, бросились к своим; среди сутолоки и криков беспорядочная толпа стала строиться в шеренги.
Тем временем египетские пращники метали по нескольку камней в минуту, размеренно, спокойно, как на ученье. Начальники указывали своим отрядам группы неприятелей, и солдаты в несколько минут засыпали их градом свинцовых пуль и камней. Рамсес видел, как после каждого такого залпа группа рассеивалась, часто оставляя на месте какого-нибудь солдата.
Все же ливийцам удалось построиться в ряды и отступить за линию нападения; вперед выступили их пращники и с такой же быстротой и спокойствием стали отвечать египтянам. Время от времени в их цепи раздавался смех и крик ярости — это означало, что от их ударов падал кто-нибудь из египетских пращников.
Вскоре камни стали свистеть над головой царевича и его свиты. Ловким ударом одному из адъютантов перебило плечо, у другого сбросило шлем с головы, третий камень упал у ног наследника, разбился о скалу и засыпал ему лицо осколками, обжигающими, как кипяток.
Ливийцы громко хохотали, выкрикивая что-то; быть может, проклятия вражескому полководцу.
Страх, жалость и пронизывающая все его существо скорбь в одно мгновение покинули Рамсеса. Он не видел больше людей, которым угрожали муки и смерть; перед ним были дикие звери, которых надо было истребить или обезвредить. Машинально протянул он руку к мечу, чтобы повести в наступление ожидавших приказа копьеносцев, но его остановило чувство гадливости. Он не станет пятнать себя кровью этой голытьбы!.. На что тогда солдаты?
Тем временем борьба продолжалась, и отважные ливийские пращники, с криками и даже с песнями, стали подвигаться вперед. С обеих сторон снаряды жужжали, как шмели, гудели, как рои пчел, и, встречаясь в воздухе, с треском ударялись друг о друга. Поминутно то на той, то на другой стороне кто-нибудь из воинов со стоном уходил в тыл или падал мертвым. Это не останавливало, однако, других; они дрались с яростью, переходившей в неукротимое бешенство и самозабвение.
Вдруг вдалеке на правом крыле раздались звуки рожков и многократно повторяемые крики. Это неустрашимый Патрокл, с утра успевший уже напиться, ринулся на передний отряд неприятеля.
— В атаку! — скомандовал царевич.
Приказ тотчас же был повторен: зазвучал рожок, один, другой… десятый, и мгновенно из всех ущелий стали выползать египетские сотники. Рассыпавшиеся по холмам пращники удвоили свое рвение, а тем временем в долине против ливийцев не спеша, но зато в полном порядке, выстраивались колонны египетских копьеносцев и секироносцев.
— Усилить центр! — скомандовал наследник.
Рожок повторил приказ.
За двумя колоннами первой линии встали еще две колонны.
Не успели египтяне под градом камней и стрел закончить этот маневр, как ливийцы по их примеру построились в восемь рядов против главного корпуса.
— Подтянуть резервы! — приказал наследник. — Посмотри-ка, — обратился он к одному из адъютантов, — готово ли левое крыло?
Адъютант, чтобы лучше охватить взором долину, побежал туда, где дрались пращники, и вдруг упал, но, падая, успел сделать знак рукой. Вместо него бросился вперед другой офицер и быстро вернулся с сообщением, что оба фланга корпуса, которым командовал наследник, находятся в полной готовности.
Шум со стороны отряда Патрокла усиливался, и вдруг над вершинами холмов поднялись густые клубы черного дыма. К Рамсесу подбежал офицер с донесением от Пентуэра, что греческие полки подожгли лагерь ливийцев.
— Прорвать центр! — скомандовал наследник.
Несколько рожков один за другим заиграли сигнал «в атаку». Когда они смолкли, в центральной колонне раздалась команда, ритмическая дробь барабанов и мерный топот пехоты.
— Раз… два!.. раз… два!.. раз… два!..
Команда была повторена на правом и на левом флангах. Снова затрещали барабаны, и фланговые колонны двинулись вперед: раз… два!.. раз… два!..
Ливийские пращники начали отступать, засыпая египетские войска камнями. И хотя то и дело падал какой-нибудь солдат, колонны продолжали идти мерным шагом, не нарушая строя: раз… два!.. раз… два!..
Желтые клубы пыли, отмечая движение египетских батальонов, становились все гуще и гуще. Пращники не могли уже метать камни; воцарилась сравнительная тишина, среди которой раздавались стоны и вопли раненых воинов.
— Они даже на учениях редко так маршировали, — заметил царевич, обращаясь к своему штабу.
— Сегодня они не боятся палок, — пробурчал старый офицер.
Расстояние между наступающими войсками египтян и ливийцами уменьшалось с каждой минутой, но варвары стояли недвижимо, а за их линией появилась какая-то длинная тень. Очевидно, к центру, которому грозила мощная атака, подходило подкрепление.
Наследник сбежал с холма и вскочил на лошадь. Из ущелий выступили последние египетские резервы и, построившись, ожидали приказа. За пехотой показалось несколько сот азиатских всадников на низкорослых, но выносливых лошадях. Царевич поскакал за атакующими, и шагов через сто ему попался новый холм, невысокий, но с которого можно было обозреть все поле сражения. Свита, азиатские конники, резервная колонна спешили следом.
Рамсес нетерпеливо посмотрел в сторону левого фланга, откуда должен был появиться Ментесуфис, но его не было. Ливийцы стояли, не двигаясь с места. Положение с каждой минутой становилось серьезнее.
Корпус Рамсеса был самый мощный, но против него были выставлены почти все силы ливийцев. Количественно обе стороны были равны. Наследник не сомневался в победе, но его волновала мысль, что такой сильный противник может нанести большой урон.
Впрочем, всякое сражение имеет свои неожиданности. На те силы, что брошены в атаку, влияние полководца уже не распространяется, их у него уже нет. В распоряжении царевича оставался только резервный полк и кучка кавалерии, и если какая-нибудь из египетских колонн будет разбита или к неприятелю подоспеют новые подкрепления…
Рамсес провел рукою по лбу. В этот момент он почувствовал всю ответственность главнокомандующего. Он был похож на игрока, который, поставив все, бросил уже кости и ждет, как они лягут.
Египтяне находились в нескольких десятках шагов от ливийских колонн. Команда… рожки… Барабанная дробь участилась, и шеренги пустились бегом: раз-два-три!.. раз-два-три!.. Но и со стороны неприятеля послышался рожок, спустились наперевес два ряда копий, затрещали барабаны. Бегом… Взвились новые клубы пыли и слились в один сплошной туман. Рев человеческих голосов, треск копий, душераздирающие стоны, мгновенно тонущие в общем шуме…
По всей линии боя уже не видно было ни людей, ни оружия, и лишь желтая пыль растянулась исполинской змеей. Более густая завеса тумана означала место, где колонны сбились в схватке, более редкая — где был разрыв.
После нескольких минут адского шума наследник заметил, что облако пыли на левом фланге постепенно загибается назад.
— Усилить левый фланг! — скомандовал он.
Половина резерва помчалась в указанном направлении и скрылась в желтом облаке. Но левый фланг уже выпрямился и одновременно правый стал медленно продвигаться вперед. Центр же, имевший наибольшее значение, не двигался с места.
— Усилить центр! — скомандовал наследник.
Вторая половина резерва двинулась вперед и скрылась в клубах пыли. Крик на минуту усилился, но движения вперед не было видно.
— Здорово дерутся, негодяи! — обратился к наследнику старый офицер из свиты. — Как раз пора бы подойти Ментесуфису.
Царевич подозвал командира азиатской кавалерии.
— Посмотри-ка, туда, вправо, — сказал он, — там, должно быть, разрыв. Вклинься туда осторожно, чтобы не потоптать наших солдат, и ударь во фланг центральной колонны этих собак.
— Они, должно быть, на цепи: очень уж долго стоят на месте, — ответил со смехом азиат.
Он оставил с царевичем человек двадцать своих кавалеристов, а с остальными поскакал рысью исполнять приказ, выкрикивая: «Да живешь ты вечно, наш вождь!»
Зной был нестерпимый. Царевич напрягал зрение и слух, стараясь проникнуть сквозь стену пыли. Ждал… и ждал… Вдруг он вскрикнул от радости: среднее облако заколебалось и продвинулось вперед… Потом опять остановилось… опять продвинулось… И стало подвигаться медленно-медленно вперед…
Стоял такой гул, что трудно было понять, что он означает: ярость, победу или поражение.
Вдруг правый фланг ливийцев стал как-то странно выгибаться и отступать. Позади него показалось новое облако пыли. В то же время прискакал верхом Пентуэр и крикнул:
— Патрокл заходит ливийцам в тыл!
Замешательство на правом фланге увеличилось и стало приближаться к центру. Было видно, что ливийцы начинают отступать и что смятение охватывает даже главную колонну.
Весь штаб главнокомандующего лихорадочно следил за перемещением желтого облака. Вскоре беспорядок захватил и левый фланг. Там среди ливийцев уже началось бегство.
— Пусть я не увижу завтра солнца, если это еще не победа! — воскликнул старый офицер.
Прискакал гонец от жрецов, следивших с самого высокого холма за ходом сражения, и сообщил, что на левом фланге видны отряды Ментесуфиса и что ливийцы окружены с трех сторон.
— Они бежали бы уже все, как испуганные лани, — говорил, едва переводя дух, гонец, — если бы им не мешали пески.
— Победа! Живи вечно, наш вождь! — вскричал Пентуэр.
Был всего третий час.
Азиатские конники крикливыми голосами распевали песни, пуская в небо стрелы в честь царевича. Штабные офицеры спешились, бросились к ногам наследника, сняли его с седла и подняли вверх, возглашая:
— Вот могучий полководец! Ты растоптал врагов Египта! Амон стоит по твою правую и левую руку, кто же может противостоять тебе?
Тем временем ливийцы, все время отступая, поднялись на южные песчаные холмы, преследуемые египтянами. Теперь уже поминутно из облака пыли выплывали всадники и мчались к Рамсесу.
— Ментесуфис зашел им в тыл! — кричал один.
— Две сотни сдались! — кричал другой.
— Патрокл зашел им в тыл!
— У ливийцев захвачено три знамени: барана, льва и ястреба!
Вокруг штаба собиралось все больше и больше гонцов. Люди были все в крови и в пыли.
— Живи вечно! Живи вечно, наш вождь!
Царевич то смеялся, то плакал от возбуждения.
— Боги смилостивились надо мной, — говорил он свите. — Я думал, что мы проиграем… Печален жребий полководца, который не извлекает меча из ножен и ничего не видит, но должен отвечать за все.
— Живи вечно, победоносный полководец! — раздавались крики.
— Хороша победа, — рассмеялся царевич. — Я не знаю даже, как это получилось…
— Выиграл битву и сам удивляется, как это получилось! — крикнул кто-то из свиты.
— Говорю вам, я так и не знаю, что такое бой.
— Успокойся, государь, ты так мудро расставил войска, — ответил Пентуэр, — что неприятель должен был пасть. А каким образом? Это уже дело полков.
— Я даже не дотронулся до меча! Не видел ни одного ливийца! — жаловался царевич.
На южных взгорьях все еще клубилось и бурлило, но в долине пыль начинала уже оседать. Тут и там, точно сквозь дымку, видны были кучки египетских солдат с поднятыми вверх копьями.
Наследник повернул лошадь в ту сторону и помчался на покинутое поле сражения, где только что происходила схватка центральных колонн. Это была широкая площадь в несколько сот шагов, вся изрытая глубокими ямами, усеянная телами раненых и убитых. С той стороны, откуда подъехал царевич, валялись длинной цепью египтяне, потом ливийцы — их было больше, — затем вперемежку египтяне и ливийцы, дальше — почти одни ливийцы.
Трупы лежали рядами, а кое-где по три-четыре трупа, один на другом. На песке темнели бурые пятна крови. Раны были ужасны: у одного отрезаны обе руки, у другого рассечена пополам голова до самого туловища, у третьего вывалились внутренности… Некоторые еще бились в предсмертных судорогах и изо рта, наполненного песком, вырывались проклятия или мольба о смерти.
Наследник быстро проехал мимо, не оглядываясь, хотя некоторые раненые приветствовали его слабеющими голосами. Немного дальше он встретил первую партию пленников, которые пали перед ним ниц, моля о пощаде.
— Обещайте милость побежденным, выразившим покорность, — приказал он свите.
Несколько всадников поскакали в разных направлениях.
Вскоре послышался звук рожка и вслед за тем громкий голос:
— По приказу наследника-главнокомандующего, раненых и пленников не убивать.
В ответ на это раздались смешанные крики, должно быть, пленных.
— По приказу главнокомандующего, — звучал певучий голос в противоположной стороне, — раненых и пленных не убивать!..
Между тем на южных холмах битва прекратилась, и два наиболее крупных соединения ливийцев сложили оружие перед греческими полками.
Доблестный Патрокл из-за жары, как он сам говорил, или от горячительных напитков, как полагали другие, едва держался в седле. Он вытер слезящиеся глаза и обратился к пленным.
— Паршивые псы, — кричал он, — поднявшие грешные руки на войска фараона! (Чтобы вас сожрали черви!) Вы будете раздавлены, как вши под ногтем благочестивого египтянина, если сейчас же не скажете, куда девался ваш предводитель. Чтоб ему проказа изъела ноздри и высосала гнойные глаза!..
В этот момент подъехал наследник. Патрокл почтительно приветствовал его, не прерывая допроса:
— Велю нарезать ремней из вашей кожи и всех посажу на кол, если не узнаю сейчас же, где эта ядовитая гадина, этот помет дикой свиньи, брошенный в навоз.
— Вот где наш предводитель! — воскликнул один из ливийцев, указывая на кучку всадников, медленно уходивших в глубь пустыни.
— Это что такое? — спросил наследник.
— Презренный Муссаваса спасается бегством! — ответил Патрокл, чуть было не свалившись с лошади.
Кровь ударила Рамсесу в голову.
— Так это Муссаваса? Спасается бегством? Эй! У кого там лучшие кони — за мной!
— Ну, теперь заревет этот разбойник, этот погонщик баранов, — расхохотался Патрокл.
Пентуэр преградил царевичу дорогу.
— Вашему высочеству нельзя преследовать беглецов.
— Как? — вспылил наследник. — За все время сражения я ни разу не поднял меча, а теперь должен выпустить из рук ливийского предводителя?.. Что скажут солдаты, которых я посылал под копья и секиры?
— Армия не может оставаться без главы.
— Но здесь Патрокл, и Тутмос, и, наконец, Ментесуфис. Какой же я полководец, если мне запрещено преследовать врага! Ведь они всего в нескольких сотнях шагов и лошади у них измучены.
— Через какой-нибудь час мы будем здесь вместе с ними. Тут рукой подать, — говорили азиатские всадники.
— Патрокл! Тутмос! Оставляю на вас армию. Вы отдохните, а я сейчас же вернусь! — крикнул наследник и, пришпорив лошадь, пустился рысью, увязая в песке.
За ним последовали двадцать конников и Пентуэр.
— А ты зачем с нами, пророк? — спросил его царевич. — Ступай лучше спать. Ты оказал нам сегодня ценные услуги.
— Быть может, я еще пригожусь тебе, — ответил Пентуэр.
— Но сейчас оставайся… Я приказываю…
— Верховная коллегия поручила мне ни на шаг не отставать от тебя.
Наследника передернуло.
— А если мы попадем в засаду? — спросил он.
— Что ж, я и там буду с тобой, государь, — ответил жрец.
19
В его тоне было столько доброжелательности, что удивленный царевич не стал с ним спорить.
Они выехали в пустыню: шагах в двухстах позади была армия, а впереди, в нескольких сотнях шагов — убегающий враг, но как ни хлестали лошадей, — и те, что убегали, и те, кто их догонял, — подвигались с большим трудом. Сверху на них лился нестерпимый солнечный зной; в рот, в нос, а главное, в глаза забивалась едкая пыль, а под ногами лошадей при каждом шаге осыпался раскаленный песок. В воздухе царила мертвенная тишина.
— Ведь все время так не будет, — сказал наследник.
— Будет еще хуже, — ответил Пентуэр. — Видишь, царевич, — указал он на бегущих, — у тех лошади увязают по колени.
Царевич рассмеялся. Как раз в это время они вступили на более твердую почву и шагов сто проехали рысью, но тотчас же дорогу преградило песчаное море, и им пришлось снова продвигаться, плетясь шаг за шагом.
Люди обливались потом, лошади стали покрываться пеной.
— Жарко! — прошептал царевич.
— Слушай, государь! — обратился к нему Пентуэр. — Неподходящий сегодня день для погони в пустыне. С самого утра священные насекомые проявляли большое беспокойство, а потом впали в оцепенение. И мой жреческий нож не входил в глиняные ножны, что означает необычайный зной. А оба эти явления — жара и оцепенение насекомых — предвещают, очевидно, ураган. Вернемся. Мы не только потеряли из глаз лагерь, но даже шум его не долетает до нас.
Рамсес посмотрел на жреца почти с презрением.
— И ты думаешь, пророк, что я, пообещав поймать Муссавасу, — сказал он, — могу вернуться ни с чем из страха перед зноем и ураганом?
Они продолжали продвигаться вперед. В одном месте почва стала опять твердой, благодаря чему они приблизились к убегающим на расстояние полета камня, пущенного из пращи.
— Эй, вы, там! — крикнул наследник, — сдавайтесь!
Ливийцы даже не оглянулись. С трудом брели они по песку. Можно было думать, что им уже не уйти. Но вскоре отряд наследника опять попал в глубокий песок, а те ускорили шаг и исчезли за буграми.
Азиаты выкрикивали проклятия. Царевич стиснул зубы.
Но вот лошади стали увязать еще глубже и останавливаться. Всадникам пришлось спешиться. Вдруг один из азиатов побагровел и упал на песок. Рамсес велел покрыть его плащом и сказал:
— Подберем на обратном пути.
С большим трудом добрались они до вершины песчаной возвышенности и увидели ливийцев; дорога и для них была очень тяжела, две лошади у них стали.
Египетский лагерь совсем скрылся из виду, и если бы Пентуэр и азиаты не умели ориентироваться по солнцу, им не удалось бы уже попасть обратно.
Из отряда наследника упал еще один конник, изрыгая кровавую пену. Оставили и его вместе с лошадью. Впереди среди песков показались скалы, и ливийцы скрылись.
— Государь, — сказал Пентуэр, — там, возможно, засада.
— Пусть ждет меня там сама смерть! — ответил наследник изменившимся голосом.
Жрец посмотрел на него с удивлением. Он не ожидал от него подобного упорства.
До скал, казалось, недалеко, но дорога была невероятно тяжела. Приходилось не только идти самим, но еще и вытаскивать из песка лошадей. Все плелись, увязая повыше щиколоток, а то и по колено.
А на небе по-прежнему пылало солнце, грозное солнце пустыни, каждый луч которого не только обжигал и слепил, но и жалил. Самые выносливые азиаты падали от усталости; у одного распухли язык и губы, у другого шумело в голове и черные пятна кружились перед глазами, третьим овладевал сон; все чувствовали ломоту в суставах и утратили ощущение зноя. И если б спросили кого-нибудь — жарко ли, он не мог бы ответить.
Почва под ногами стала опять тверже, и отряд Рамсеса добрался до скал. Царевич, более других сохранявший присутствие духа, услыша конский храп, свернул в сторону и увидал в тени, отбрасываемой скалой, кучку людей, лежавших кто где упал. Это были ливийцы.
На одном из них, юноше лет двадцати, была пурпурная вышитая рубашка, золотая цепь на шее и меч в драгоценных ножнах. Казалось, он лежал без чувств: глаза у него закатились, на губах выступила пена. Рамсес понял, что это — предводитель, подошел, сорвал цепь с его шеи и отстегнул меч.
Увидя это, какой-то старый ливиец, который, казалось, был меньше утомлен, чем остальные, сказал ему:
— Хоть ты и победитель, египтянин, все же отнесись с почтением к княжьему сыну, который был нашим военачальником.
— Это сын Муссавасы? — спросил наследник.
— Да, это Техенна, сын Муссавасы, — ответил ливиец, — наш предводитель, достойный стать даже египетским князем.
— А где Муссаваса?
— Муссаваса собирает в Главке большую армию. Она отомстит за нас.
Остальные ливийцы не произнесли ни звука, даже не подняли глаз на своих победителей. По приказу царевича азиаты без труда разоружили их и сами присели в тени скалы. Теперь среди них не было ни друзей, ни врагов, а лишь бесконечно усталые люди; их подстерегала смерть, но они мечтали только о том, чтобы отдохнуть.
Пентуэр, видя, что Техенна все еще не приходит в сознание, опустился перед ним на колени и наклонился над его головой, так что никто не мог видеть, что он делает. Вскоре Техенна стал дышать, метаться и открыл глаза, потом сел, потер лоб, точно очнувшись от крепкого сна, который еще не совсем покинул его.
— Техенна, предводитель ливийцев! — обратился к нему Рамсес. — Ты и твои люди — пленники его святейшества фараона.
— Лучше убей меня на месте, — пробормотал Техенна, — чем мне лишиться свободы.
— Если твой отец Муссаваса смирится и заключит мир с Египтом, ты будешь снова свободен и счастлив.
Ливиец отвернулся и лег, равнодушный ко всему. Рамсес сел рядом и вскоре погрузился в оцепенение, а вернее всего, заснул.
Он очнулся через четверть часа, посмотрел на пустыню и вскрикнул от восторга. На горизонте была видна зелень, вода, чащи пальм, а несколько выше — селения и храмы.
Вокруг него все спали — азиаты и ливийцы. Только Пентуэр, стоя на скалистом утесе и прикрыв ладонью глаза, смотрел вдаль.
— Пентуэр! Пентуэр! — вскричал Рамсес. — Ты видишь этот оазис?
Он вскочил и подбежал к жрецу, лицо которого казалось озабоченным.
— Ты видишь оазис?
— Это не оазис, — ответил Пентуэр, — это блуждающий в пустыне дух какой-то страны, которой больше нет на свете. А вон то… там… — прибавил он, указывая рукою на юг.
— Горы? — спросил царевич.
— Всмотрись получше.
Царевич стал всматриваться и вдруг воскликнул:
— Мне кажется, что кверху поднимается какая-то темная масса. У меня, вероятно, глаза устали…
— Это тифон, — прошептал жрец. — Только боги могут спасти нас, если пожелают.
Действительно, Рамсес почувствовал на лице дуновение, которое даже среди зноя пустыни показалось ему горячим. Дуновение это, вначале очень легкое, усиливалось, становилось все жарче, и одновременно темная полоса поднималась в небе с поразительной быстротой.
— Что же нам делать? — спросил царевич.
— Эти скалы, — ответил жрец, — защитят нас от песков, но не отгонят ни пыли, ни зноя, который все время усиливается. А через день или два…
— Так долго дует тифон?
— Иногда три-четыре дня. Лишь изредка он подымается на несколько часов и быстро падает, как ястреб, пронзенный стрелой. Но это бывает очень редко.
Рамсес приуныл, однако не испугался. А жрец, вынув из-под одежды небольшой флакон из зеленого стекла, продолжал:
— Вот тут эликсир… Его должно хватить тебе на несколько дней. Как только почувствуешь сонливость или страх, выпей несколько капель. Этим ты подкрепишь себя и продержишься.
— А ты? А остальные?
— Моя судьба в руках Единого. А остальные? Они не наследники престола…
— Я не хочу этого питья, — ответил Рамсес, отталкивая флакон.
— Ты должен его взять! — настаивал Пентуэр. — Помни, на тебя возложил египетский народ свои надежды… Помни, над тобой витает его благословение.
Черная туча поднялась уже до половины неба, и знойный вихрь дул с такой силой, что Рамсесу и жрецу пришлось опуститься к подножию скалы.
«Египетский народ?.. благословение?..» — повторил про себя царевич. И вдруг спросил:
— Это ты год назад говорил со мной ночью в саду? Вскоре после маневров?
— Да, в тот день, когда ты пожалел крестьянина, повесившегося с горя, что засыпали вырытый им канал, — ответил жрец.
— И это ты спас мой дом и еврейку Сарру от толпы, которая хотела забросать ее камнями?
— Я, — ответил Пентуэр, — а ты вскоре освободил из тюрьмы неповинных крестьян и не позволил Дагону притеснять твой народ новыми поборами. За этот народ, — продолжал жрец, — за сострадание, которое ты всегда проявлял к нему, я и сейчас благословляю тебя… Может быть, ты один только уцелеешь, так помни же, что тебя охраняет угнетенный египетский народ, ожидающий от тебя спасения.
Внезапно стемнело, сверху дождем посыпался раскаленный песок, и поднялся такой вихрь, что опрокинуло лошадь, стоявшую в незащищенном месте. Азиаты и ливийские пленники проснулись, но все, прильнув к подножию скалы, молчали, охваченные страхом.
Природа разбушевалась. На землю спустилась тьма, по небу с бешеной быстротой неслись рыжие и черные облака песку. Казалось, будто песок всей пустыни ожил, рванулся кверху и летит куда-то с быстротой камня, пущенного из пращи.
Было жарко, как в парильне… на руках и на лице трескалась кожа, язык пересыхал, при каждом вздохе кололо в груди. Мельчайшие песчинки обжигали, как искры.
Пентуэр насильно поднес флакон ко рту наследника. Рамсес проглотил несколько капель и почувствовал необыкновенное облегчение: боль и жара перестали мучить его, мысль снова обрела свободу.
— Так это может продолжаться несколько дней?
— Четыре, — ответил жрец.
— И вы, мудрецы, наперсники богов, не знаете, как спасти людей от такого ветра?
Пентуэр задумался.
— Есть на свете только один мудрец, — ответил он, — который мог бы бороться со злыми духами. Но его здесь нет…
Тифон дул с неимоверной силой уже почти полчаса. Стало темно, как ночью. Когда же ветер ослабевал и черные клубы песку раздвигались, на небе появлялось кроваво-красное солнце, бросавшее на землю зловещий ржавый свет. Но вскоре с новой силой поднимался знойный, удушливый вихрь; клубы пыли становились гуще, мертвенный свет угасал, а в воздухе раздавались беспокойные шелест и шумы, непривычные для человеческого слуха. До захода солнца было уже недалеко, а порывы ветра и зной все усиливались. Время от времени на горизонте появлялось гигантское кровавое пятно, словно вся земля была охвачена пожаром.
Вдруг Рамсес заметил, что Пентуэра нет подле него. Он напряг слух и услышал голос, восклицавший:
— Бероэс! Бероэс! Если не ты, то кто нам поможет? Бероэс… во имя Единого, всемогущего, которому нет начала и конца, — взываю к тебе!
В северной части пустыни раздался гром. Царевич вздрогнул. Для египтянина гром был таким же редким явлением, как комета.
— Бероэс! Бероэс! — громко продолжал взывать Пентуэр.
Наследник всмотрелся в ту сторону, откуда доносился голос, и увидел темную человеческую фигуру с поднятыми руками. От головы, от пальцев, даже от одежды этой фигуры поминутно отделялись ярко-голубые искры…
— Бероэс! Бероэс!..
Продолжительный раскат грома послышался ближе, из-за туч песка сверкнула молния, озаряя пустыню багровым светом.
Снова раскат грома, и снова молния.
Рамсес почувствовал, что сила вихря ослабевает и зной уменьшается. Клубящийся в вышине песок стал оседать, небо сделалось пепельным, потом ржаво-коричневым, потом молочно-белым. Затем все стихло, а через минуту снова грянул гром и подул холодный, северный ветер.
Истомленные зноем азиаты и ливийцы очнулись.
— Воины фараона, — позвал вдруг старый ливиец, — вы слышите этот шум в пустыне?
— Опять ветер?
— Нет, это дождь.
Действительно, с неба упало несколько холодных капель, потом дождь усилился, и наконец полил ливень, сопровождаемый громом и молнией.
Солдат Рамсеса и их пленников охватила бурная радость. Не обращая внимания на молнии и гром, люди, которых за минуту перед тем сжигали зной и жажда, бегали, как дети, под струями дождя. В темноте мылись сами и мыли лошадей, подставляли под дождь шапки и кожаные мешки и все пили, пили…
— Не чудо ли это? — воскликнул Рамсес. — Если бы не благодатный дождь, мы погибли бы в пустыне в жарких объятиях тифона.
— Случается, — ответил старый ливиец, — что южный ветер дразнит ветры, гуляющие над морем и приносящие ливень.
Рамсеса неприятно задели эти слова: он приписывал ливень молитвам Пентуэра. Повернувшись к ливийцу, он спросил:
— А случается ли так, чтобы от человеческого тела исходили искры?
— Так всегда бывает, когда дует ветер пустыни, — отвечал ливиец, — вот и на этот раз искры исходили не только от людей, но даже от лошадей.
Голос его звучал так уверенно, что царевич, подойдя к офицеру своей конницы, шепнул ему:
— Посматривайте за ливийцами…
Не успел он это сказать, как что-то зашевелилось в темноте, и минуту спустя послышался топот. Когда асе молния озарила пустыню, египтяне увидели человека, удиравшего верхом на коне.
— Связать этих негодяев, — крикнул Рамсес, — и убить, если кто-нибудь из них будет сопротивляться! Горе тебе, Техенна, если этот негодяй приведет против нас твоих братьев. Ты погибнешь в тяжких мучениях! Ты и твои…
Несмотря на дождь, гром и темноту, воины Рамсеса быстро связали ливийцев, не оказывавших, впрочем, никакого сопротивления. Может быть, они ожидали приказа Техенны, но тот был так удручен, что не думал о бегстве.
Мало-помалу буря стала утихать, и дневной зной сменился пронизывающим холодом. Люди и лошади напились досыта, солдаты наполнили водой мехи. Фиников и сухарей было достаточно. Все успокоились. Раскаты грома умолкли. Тут и там показались звезды.
Пентуэр подошел к Рамсесу.
— Вернемся в лагерь, — сказал он, — мы сумеем дойти до него прежде, чем бежавший ливиец приведет сюда неприятеля.
— Как же мы найдем дорогу в такой темноте? — спросил царевич.
— Есть у вас факелы? — спросил жрец у азиатов.
Факелы — длинные жгуты из пакли, пропитанные горючими веществами, — нашлись у всех солдат, но не было огня.
— Придется подождать до утра, — проговорил раздраженно наследник.
Пентуэр не ответил. Он достал из своего мешка небольшой сосуд, взял у солдата факел и отошел в сторону. Минуту спустя послышалось тихое шипение, и факел… зажегся.
— Этот жрец — великий чернокнижник, — пробормотал старый ливиец.
— Ты совершил на моих глазах уже второе чудо, — сказал царевич Пентуэру. — Можешь мне объяснить, как это делается?
Жрец отрицательно покачал головой.
— Обо всем спрашивай меня, господин, — ответил он, — и я отвечу, насколько хватит моей мудрости, но никогда не требуй, чтобы я открывал тебе тайны наших храмов.
— Даже если я назначу тебя своим советником?
— Даже и тогда. Я никогда не буду предателем. А если б я и решил стать им, меня устрашит кара.
— Кара? — повторил наследник. — Ах да! Я помню человека в подземелье храма Хатор, на которого жрецы выливали расплавленную смолу. Неужели они делали это на самом деле? И этот человек действительно умер в мучениях?
Пентуэр молчал, как будто не расслышав вопроса, и не спеша вынул из своего чудесного мешка небольшую статуэтку бога с простертыми в стороны руками. Она висела на бечевке. Жрец опустил ее и, шепча молитвы, стал наблюдать. Фигурка, несколько раз качнувшись в воздухе и покружившись на бечевке, повисла наконец спокойно.
Рамсес при свете факелов с удивлением смотрел на эти таинственные действия жреца.
— Что это ты делаешь? — спросил он его.
— Могу сказать только то, — ответил Пентуэр, — что этот бог показывает одной рукой на звезду Эсхмун[118], по которой в ночное время находят путь финикийские корабли.
— Значит, у финикиян есть этот бог?
— Нет, они даже не знают о нем. Бог, показывающий одной рукой на звезду Эсхмун, известен только нам и жрецам Халдеи. С помощью этого божества каждый пророк днем и ночью, в погоду и непогоду может найти свой путь в море или в пустыне.
По приказу царевича, шедшего с зажженным факелом рядом с Пентуэром, конвой и пленники двинулись за жрецом на северо-восток. Висевший на бечевке божок раскачивался, но все же указывал протянутой рукой, где находится священная звезда, покровительница сбившихся с пути путешественников.
Шли пешком, быстрым шагом, ведя за собой лошадей. Был такой пронизывающий холод, что даже азиаты дышали на руки, а ливийцы дрожали.
Вдруг что-то стало хрустеть и трещать под ногами. Пентуэр остановился и нагнулся.
— В этом месте, — сказал он, — дождь образовал в твердой почве неглубокую лужу, и посмотри, что сделалось с водой.
С этими словами он поднял и показал царевичу что-то вроде стеклянной пластинки, которая таяла у него в руках.
— Когда очень холодно, — пояснил он, — вода превращается в прозрачный камень.
Азиаты подтвердили слова жреца, прибавив, что далеко на севере вода очень часто превращается в камень, а пар в белую соль, впрочем, безвкусную, которая только щиплет пальцы и вызывает боль в зубах.
Рамсес все больше изумлялся мудрости Пентуэра.
Тем временем с северной стороны небо прояснилось, открыв созвездие Медведицы и в нем звезду Эсхмун. Жрец опять прочитал молитву, спрятал в мешок путеводного божка и велел потушить факелы, оставив для сохранения огня тлеющую бечевку, которая, постепенно сгорая, отмечала время.
Царевич приказал своему отряду соблюдать осторожность и отошел с Пентуэром на несколько шагов вперед.
— Пентуэр, — сказал он ему, — я назначаю тебя своим советником, и на ближайшее время и на то, когда богам угодно будет отдать мне корону Верхнего и Нижнего Египта.
— Чем заслужил я эту милость?
— То, что ты совершил на моих глазах, свидетельствует о твоей великой мудрости и власти над духами. Кроме того, ты готов был спасти мою жизнь. Поэтому, хотя ты и решил скрывать от меня многое…
— Прости, государь, — перебил его Пентуэр, — предателей, когда они тебе будут нужны, ты найдешь за золото и драгоценности даже среди жрецов, но я не хочу принадлежать к их числу. Подумай только, изменяя богам, разве я не внушил бы тебе сомнений, что не поступлю так же и с тобой?
Рамсес задумался.
— Мудрые это слова, — ответил он, — но мне странно, почему ты, жрец, так расположен ко мне? Год назад ты благословил меня, а сегодня не позволил одному отправиться в пустыню и оказываешь мне большие услуги.
— Боги открыли мне, что ты, государь, можешь спасти несчастный египетский народ от нужды и унижения.
— А какое тебе дело до народа?
— Я сам из него вышел… Мой отец и братья целые дни черпали воду из Нила и терпели побои.
— Чем же я могу помочь народу?
Пентуэр оживился.
— Твой народ, — заговорил он с волнением, — слишком много работает, платит слишком большие налоги, живет в ну деде и притеснении… Тяжела крестьянская доля!..
«Червь пожрал одну половину его урожая, носорог — другую; в полях полно мышей, налетела саранча, скот потравил, воробьи выклевали, а что осталось еще на гумне, расхватали воры. О, жалкая доля земледельца! А тут еще причаливает к берегу писец и требует зерна, помощники его принесли с собой дубинки, а негры — пальмовые розги. Говорят: „Отдавай хлеб!“ — „Нет хлеба!“ Тогда его бьют, разложив на земле, а потом вяжут и бросают вниз головой в канал, где он тонет. Жену его связывают у него на глазах и детей тоже. Соседи же разбегаются, спасая свой хлеб».
[119]
— Я сам это видел, — ответил задумчиво царевич, — и даже прогнал одного такого писца. Но разве я могу быть везде, чтобы предупредить несправедливость?
— Ты можешь, государь, приказать, чтобы не мучили людей без нужды. Ты можешь снизить налоги, предоставить крестьянам дни отдыха. Можешь наконец подарить каждой крестьянской семье хотя бы одну полоску земли, чтобы урожай с нее принадлежал только ей. Иначе и дальше люди буду питаться лотосом, папирусом и тухлой рыбой и в конце концов захиреют. Но если ты окажешь народу свою милость, он воспрянет.
— Я так и сделаю! — воскликнул царевич. — Хороший хозяин не допустит, чтобы его скотина умирала с голоду, работала через силу или получала незаслуженные побои. Это надо изменить.
Пентуэр остановился.
— Ты обещаешь мне, великий государь?
— Клянусь! — ответил Рамсес.
— Тогда и я клянусь тебе, что слава твоя будет громче славы Рамсеса Великого! — воскликнул жрец, уже не владея собой.
Рамсес задумался.
— Что можем мы сделать с тобой вдвоем против жрецов, которые меня ненавидят?..
— Они боятся тебя, господин, — ответил Пентуэр, — боятся, чтобы ты не начал прежде времени войну с Ассирией.
— А чем помешает им война, если она будет победоносна?
Жрец склонил голову и молчал.
— Так я тебе скажу! — вскричал в возбуждении царевич. — Они не хотят войны потому, что боятся, как бы я не вернулся победителем, с грузом сокровищ, гоня перед собой невольников. Они боятся этого, они хотят, чтобы фараон был беспомощным орудием в их руках, бесполезной вещью, которую можно отбросить, когда им вздумается. Но со мной им это не удастся. Я или сделаю то, что хочу, на что имею право, как сын и наследник богов, или погибну.
Пентуэр попятился и прошептал заклинание.
— Не говори так, государь, — сказал он смущенно, — дабы злые духи, кружащие над пустыней, не подхватили твоих слов… Слово — запомни, повелитель, — как камень, пущенный из пращи. Если попадет в стену, он может отскочить и попасть в тебя самого…
Рамсес пренебрежительно махнул рукой.
— Все равно, — ответил он, — что стоит такая жизнь, когда каждый стесняет твою волю: если не боги, то ветры пустыни, если не злые духи, то жрецы… Такова ли должна быть власть фараонов?.. Нет, я буду делать то, что хочу, и отвечать только перед вечно живущими предками, а не перед этими бритыми лбами, которые будто бы знают волю богов, а на деле присваивают себе власть и наполняют свои сокровищницы моим добром.
Вдруг в нескольких десятках шагов от них послышался странный крик, напоминавший не то ржание, не то блеяние, и пробежала огромная тень. Она неслась как стрела, но можно было разглядеть длинную шею и туловище с горбом.
Среди конвоя наследника послышался ропот ужаса.
— Это гриф! Я ясно видел крылья, — сказал один из солдат.
— Пустыня кишит чудищами! — прибавил старый ливиец.
Рамсес растерялся; ему тоже показалось, что у пробежавшей тени была голова змеи и что-то вроде коротких крыльев.
— В самом деле, в пустыне появляются чудовища? — спросил он жреца.
— Несомненно, — ответил Пентуэр, — в таком безлюдном месте бродят недобрые духи, приняв вид самых необычайных тварей. Мне кажется, однако, что то, что пробежало мимо нас, скорее зверь. Он похож на оседланного коня, только крупнее и быстрее бежит. Жители оазисов говорят, что это животное может совсем обходиться без воды, или, во всяком случае, пить очень редко. Если это так, то будущие поколения воспользуются этим существом, сейчас возбуждающим только страх, для перехода через пустыни.
— Я бы не решился сесть на спину такого урода, — ответил Рамсес, тряхнув головой.
— То же самое говорили наши предки о лошади, которая помогла гиксосам покорить Египет, а сейчас стала необходимой для нашей армии. Время сильно меняет суждения человека, — сказал Пентуэр.
На небе рассеялись последние тучи, и ночь прояснилась. Несмотря на отсутствие луны, было так светло, что на фоне белого песка можно было различить очертания предметов далее мелких или весьма отдаленных. Холод стал не таким пронизывающим. Некоторое время конвой шел молча, утопая по щиколотку в песках. Вдруг среди азиатов опять поднялось смятение и послышались возгласы:
— Сфинкс! Смотрите, сфинкс! Мы не выйдем живыми из пустыни, когда все время перед нами являются призраки.
Действительно, на белом известковом холме очень ясно вырисовывался силуэт сфинкса. Длинное тело, огромная голова в египетском чепце и как будто человеческий профиль.
— Успокойтесь, варвары, — сказал старый ливиец, — это не сфинкс, а лев. Он ничего вам не сделает, потому что занят своей добычей.
— В самом деле, это лев, — сказал царевич, останавливаясь, — но до чего походе на сфинкса!
— Его черты напоминают человеческое лицо, а грива — парик, — заметил вполголоса жрец. — Это и есть отец наших сфинксов.
— И нашего великого сфинкса, того что у пирамид?
— За много веков до Менеса, — сказал Пентуэр, — когда еще не было пирамид, на этом месте стояла скала, смутно напоминавшая лежащего льва, как будто боги, хотели отметить таким образом, где начинается пустыня. Тогдашние святые жрецы велели ваятелям получше отделать скалу, а чего не хватало, дополнить искусственной кладкой. Ваятели же, чаще встречавшие людей, чем львов, высекли на камне человеческое лицо, и так родился первый сфинкс…
— Которому мы воздаем божеские почести, — усмехнулся царевич.
— И правильно, — ответил жрец, — ибо первоначальные очертания этому творению искусства дали боги, и они же вдохновили людей на завершение его. Наш сфинкс своим величием и таинственностью напоминает пустыню; он похож на духов, блуждающих там, и так же наводит страх на людей, как они. Поистине это — сын богов и отец страха…
— И в то же время все имеет земное начало, — сказал царевич. — Нил течет не с неба, а с каких-то гор, лежащих за Эфиопией. Пирамиды, про которые Херихор говорил мне, что это прообразы нашего государства, сложены наподобие горных вершин, да и наши храмы с их пилонами и обелисками, с их полумраком и прохладой разве не напоминают пещеры и скалы, которые тянутся вдоль Нила? Сколько раз, когда мне случалось во время охоты заблудиться среди восточных гор, мне попадались причудливые нагромождения скал, напоминавшие храмы. Нередко на их шершавых стенах я видел иероглифы, высеченные ветром и дождем.
— Это доказывает, ваше высочество, что наши храмы воздвигались согласно плану, начертанному самими богами, — заметил жрец. — И как из маленькой косточки, брошенной в землю, вырастает высокая пальма, так образ скалы, пещеры, льва, даже лотоса, запав в душу благочестивого фараона, находит затем свое воплощение в аллее сфинксов, сумрачных храмах и их мощных колоннах. Это — творения богов, а не человека, и счастлив повелитель, который, озираясь вокруг, способен в земных предметах открыть мысль богов и наглядно представить ее грядущим поколениям.
— Но такой повелитель должен обладать властью и большими богатствами, — печально произнес Рамсес, — а не зависеть от того, что привидится жрецам.
Перед ними тянулась песчаная возвышенность, на которой в этот самый момент показалось несколько всадников.
— Наши или ливийцы? — спросил наследник.
С возвышенности послышался звук рожка, на который ответили спутники Рамсеса. Всадники быстро, насколько позволял глубокий песок, спустились вниз. Подъехав ближе, один из них крикнул:
— Наследник престола с вами?
— Здесь, здоров и невредим! — ответил Рамсес.
Всадники соскочили с коней и пали ниц.
— О, эрпатор, — сказал начальник отряда, — твои солдаты рвут на себе одежды и посыпают пеплом головы, думая, что ты погиб. Вся конница рассеялась по пустыне, чтобы разыскать твои следы, и только нас боги удостоили первыми приветствовать тебя.
Рамсес назначил начальника сотником и отдал приказ на следующий же день представить к награде его подчиненных.
20
Полчаса спустя показались огни лагеря, и вскоре отряд царевича прибыл туда. Со всех сторон рога затрубили тревогу, солдаты схватились за оружие и с громкими кликами стали строиться в шеренги. Офицеры припадали к ногам наследника и, как накануне после победы, подняв его на руках, стали обходить с ним полки. Стены ущелья дрожали от возгласов: «Живи вечно, победитель! Боги хранят тебя!»
Окруженный факелами, подошел жрец Ментесуфис. Наследник, увидев его, вырвался из рук офицеров и побежал навстречу жрецу.
— Знаешь, святой отец, мы поймали ливийского предводителя Техенну!
— Жалкая добыча, — сурово ответил жрец, — ради которой главнокомандующий не должен был покидать армию… особенно тогда, когда каждую минуту мог подойти новый враг…
Рамсес почувствовал всю справедливость упрека, но именно потому в душе его вспыхнуло негодование.
Он сжал кулаки, глаза его заблестели.
— Именем твоей матери заклинаю тебя, государь, молчи, — прошептал стоявший за ним Пентуэр.
Наследника так удивили неожиданные слова его советника, что он мгновенно остыл и, придя в себя, понял, что благоразумнее всего признать свою ошибку.
— Правда твоя, святой отец. Армия вождя, а вождь армию, никогда не должны покидать друг друга. Но я полагал, что ты заменишь меня, святой муж, как представитель военной коллегии.
Спокойный ответ смягчил Ментесуфиса, и жрец на этот раз не стал напоминать царевичу прошлогодних маневров, когда он таким же образом покинул войско, чем навлек на себя немилость фараона.
Вдруг с громким криком подошел к ним Патрокл. Греческий полководец опять был пьян и уже издали взывал к царевичу:
— Смотри, наследник, что сделал святой Ментесуфис! Ты объявил пощаду всем ливийским солдатам, которые уйдут от врага и вернутся в армию его святейшества. Многие перебежали ко мне, и благодаря им я разбил левый фланг неприятеля… А достойнейший Ментесуфис приказал всех перебить… Погибло около тысячи пленников, все наши бывшие солдаты, которые должны были быть помилованы.
Царевич вспыхнул, но Пентуэр опять прошептал:
— Молчи! Молю тебя, молчи!
Но у Патрокла не было советника, и он продолжал кричать:
— Теперь мы навсегда потеряли доверие не только чужих, но, пожалуй, и своих. Как бы наша армия не разбежалась, узнав, что ею командуют предатели!
— Презренный наемник! — ответил ледяным тоном Ментесуфис. — Как ты смеешь говорить так об армии и доверенных его святейшества? С тех пор как стоит мир, никто не слыхал такого кощунства! Смотри, как бы боги не отомстили тебе за оскорбление.
Патрокл грубо захохотал.
— Пока я сплю среди греков, мне не страшны боги тьмы, а когда бодрствую, то сумею защититься и от дневных богов.
— Ступай проспись! Ступай к своим грекам, пьяница, — крикнул Ментесуфис, — чтобы из-за тебя не обрушился гром на наши головы!
— На твой, скряга, бритый лоб не упадет — подумает, что это нечто другое, — ответил пьяный грек, но, видя, что наследник не оказывает ему поддержки, вернулся к себе в лагерь.
— Верно ли, — спросил Рамсес жреца, — что ты приказал, святой муж, перебить пленников, тогда как я обещал помиловать их?
— Тебя не было в лагере, — ответил Ментесуфис, — и ответственность за это не падет на тебя. Я же соблюдаю наши военные законы, которые повелевают истреблять солдат-предателей. Солдаты, служившие царю и перешедшие на сторону врага, должны быть немедленно уничтожены. Таков закон.
— А если б я был здесь, на месте?
— Как главнокомандующий и сын фараона, ты можешь приостановить действие некоторых законов, которым я должен повиноваться, — ответил Ментесуфис.
— И ты не мог подождать моего возвращения?
— Закон повелевает убивать немедленно. Я исполнил его требование.
Царевич был до того ошеломлен, что прервал дальнейший разговор и направился к своему шатру.
Здесь, упав в кресло, он сказал Тутмосу:
— Итак, я уже сейчас раб жрецов. Они убивают пленных, грозят моим офицерам, они даже не уважают моих обязательств… Как вы позволили Ментесуфису казнить этих несчастных?
— Он ссылался на законы военного времени и на новые приказы Херихора.
— Но ведь я здесь главнокомандующий, хотя и отлучился на полдня.
— Однако ты заявил, что передаешь командование мне и Патроклу, — возразил Тутмос. — А когда подъехал святой Ментесуфис, мы должны были уступить ему свои права, как старшему…
Наследник подумал, что поимка Техенны досталась ему дорогой ценой, и в то же время со всей силой почувствовал значение закона, запрещающего полководцу покидать свою армию. Он должен был признаться самому себе, что не прав, что еще больше уязвляло его самолюбие и вызывало ненависть к жрецам.
— Итак, я попал в плен, прежде чем стал фараоном — да живет вечно мой святейший отец! Значит, надо уже сейчас начинать выпутываться из этого положения, а главное, молчать… Пентуэр прав: молчать, всегда молчать, и, как драгоценное сокровище, скрывать в душе свой гнев… А когда он накопится… О пророки, когда-нибудь вы мне заплатите!..
— Что же ты, государь, не спрашиваешь про итоги сражения? — обратился Тутмос к Рамсесу.
— Да, да, я слушаю.
— Больше двух тысяч пленников, больше трех тысяч убитых, а бежало всего несколько сотен.
— А как велика была ливийская армия? — спросил с удивлением царевич.
— Шесть-семь тысяч.
— Быть не может! Неужели в такой стычке погибла вся армия?
— Невероятно, и все же это так. Это была страшная битва, — ответил Тутмос, — ты их окружил со всех сторон. Остальное сделали солдаты, ну… и Ментесуфис. О таком поражении врагов Египта нет сведений ни на одном из памятников самых знаменитых фараонов.
— Ну, ложись спать, Тутмос. Я устал, — перебил царевич, чувствуя, что у него от гордости начинает кружиться голова.
Он бросился на шкуры, но, несмотря на смертельную усталость, долго не мог заснуть.
«Так это я одержал такую победу!.. Не может быть!..» — думал он.
С момента, когда он дал знак к началу боя, прошло всего четырнадцать часов!.. Только четырнадцать часов!.. Не может быть!..
И он выиграл такое сражение! Но ему даже не пришлось видеть самого боя. Он помнит только густой желтый туман, откуда захлестывали его вопли нечеловеческих криков. Он и сейчас видит эту непроницаемую тьму, слышит неистовый гул, чувствует палящий зной… хотя битва уже окончена…
Потом ему снова представилась пустыня, по которой он с таким трудом передвигался, утопая в песке… У него и конвоя были лошади, лучшие в армии, но и они брели черепашьим шагом. А жара! Неужели человек может вынести такое пекло…
И вот налетел тифон!.. Он заслонил солнце, жжет, жалит, душит… От Пентуэра летят бледные искры!.. Над их головами грохочут раскаты грома — он слышит их первый раз в жизни. А потом безмолвная ночь в пустыне… Бегущий гриф… на меловом пригорке темный силуэт сфинкса…
«Столько видеть, столько пережить, — думал Рамсес. — Я даже был при постройке наших храмов и рождении сфинкса, вечного сфинкса. И все это за каких-нибудь четырнадцать часов!»
В голове его пронеслась еще одна — последняя — мысль: «Человек, так много переживший, не может долго жить!» Холодная дрожь пробежала по его телу — и он уснул.
На следующий день Рамсес проснулся поздно. У него болели глаза, ломило все кости, мучил кашель, но мысль его была ясна и сердце полно отваги.
У входа в шатер стоял Тутмос.
— Ну, что? — спросил Рамсес.
— Лазутчики с ливийской границы сообщают странные вещи, — ответил Тутмос. — К нашему ущелью приближается огромная толпа, но это не армия, а безоружные женщины и дети, и во главе их Муссаваса и знатнейшие ливийцы.
— Что бы это могло значить.
— Очевидно, хотят просить мира.
— После первой же битвы? — удивился царевич.
— Но какой! К тому же страх умножил в их глазах нашу армию. Они чувствуют себя слабыми и боятся нашего нападения.
— Посмотрим, не военная ли это хитрость, — ответил Рамсес, подумав. — Ну, а как наши?
— Здоровы, сыты и веселы… Только…
— Только — что?
— Ночью скончался Патрокл, — прошептал Тутмос.
— Умер? От чего? — вскрикнул царевич, вскакивая с ложа.
— Одни говорят, что слишком много выпил, другие — что это кара богов. Лицо у него синее, на губах пена…
— Как у невольника в Атрибе, помнишь? Его звали Бакура. Он вбежал в зал с жалобой на номарха. И, разумеется, умер в ту же ночь, потому что выпил лишнее. Не так ли?
Тутмос кивнул.
— Нам надо быть очень осторожными, господин мой, — сказал он шепотом.
— Постараемся, — ответил наследник спокойно. — Я не стану и удивляться смерти Патрокла: что в этом особенного? Умер какой-то пьяница, оскорблявший богов и… даже жрецов…
Тутмос почувствовал в этих насмешливых словах угрозу. Царевич очень любил верного, как пес, Патрокла. Он мог забыть многие обиды, но смерти своего военачальника простить не мог.
Незадолго до полудня в лагерь царевича прибыл из Египта новый полк — фиванский, и, кроме того, несколько тысяч человек и несколько сотен ослов доставили большие запасы продовольствия и палатки. Одновременно со стороны Ливии прибежали лазутчики с донесениями, что толпа безоружных людей, направляющихся к ущелью, все возрастает.
По приказу наследника многочисленные конные разъезды во всех направлениях обследовали окрестности, чтобы узнать, не прячется ли где-нибудь неприятельская армия. Даже жрецы, захватив с собой небольшую переносную часовенку Амона, поднялись на вершину самого высокого холма и, дабы бог открыл их взорам окрестности, совершили там богослужение.
Вернувшись в лагерь, они доложили наследнику, что приближается многочисленная толпа безоружных ливийцев, но армии нигде не видно, по крайней мере на расстоянии трех миль вокруг.
Царевич рассмеялся над этим докладом.
— У меня хорошее зрение, — сказал он, — но на таком расстоянии и я не увидел бы солдат.
Жрецы, посоветовавшись между собой, заявили царевичу, что если он даст обещание не разглашать тайны среди непосвященных, то увидит так же далеко.
Рамсес поклялся. Тогда жрецы водрузили на одном из холмов алтарь Амона и начали свои моления. Когда же царевич, омывшись и сняв сандалии, принес в жертву богу золотую цепь и кадильницу, они впустили его в тесный, совершенно темный ящик и велели смотреть на стену. Вслед за тем раздалось молитвенное пение, и на внутренней стене ящика появился светлый кружок. Вскоре светлый фон помутнел, и Рамсес увидел песчаную равнину, скалы и среди них — сторожевые посты азиатов.
Жрецы стали петь еще вдохновеннее, и картина изменилась. Появилась другая часть пустыни, а на ней маленькие, как муравьи, люди. Несмотря на крошечные размеры, движения, одежда, даже лица были видны так ясно, что Рамсес мог бы их описать.
Изумлению наследника не было границ. Он протирал глаза, прикасался к движущемуся изображению… Наконец он отвернулся, картина исчезла, и стало темно.
Когда он вышел из часовни, старший жрец спросил его:
— Ну как, царевич, теперь ты веришь в могущество египетских богов?
— Действительно, вы такие великие мудрецы, что весь мир должен воздавать вам почести и приносить жертвы. Если вам так же открыто будущее, то ничто не устоит перед вами.
В ответ на это один из жрецов вошел в часовню, стал молиться, и вскоре оттуда донесся голос, возвещавший:
— Рамсес, судьбы государства взвешены, и прежде чем наступит новое полнолуние, ты станешь владыкой Египта.
— О боги! — воскликнул в ужасе царевич. — Неужели отец мой так болен?
Он упал лицом в песок. Один из совершавших службу жрецов спросил его, не хочет ли он узнать еще что-нибудь.
— Поведай, отец Амон, исполнятся ли мои намерения?
Через минуту голос из часовни ответил:
— Если ты не начнешь войны с Востоком, будешь приносить жертвы богам и чтить его слуг, тебя ожидает долголетняя жизнь и царствование, исполненное славы.
После этих чудес, происшедших средь бела дня в открытом поле, царевич, взволнованный, вернулся к себе в шатер.
«Ничто не в силах противостоять жрецам», — думал он со страхом.
В шатре он застал Пентуэра.
— Скажи мне, мой советник, — обратился он к нему, — умеете ли вы, жрецы, читать в человеческих сердцах и угадывать их тайные намерения?
Пентуэр отрицательно покачал головой.
— Скорее, — ответил он, — человек увидит, что скрыто внутри скалы, чем узнает чужое сердце. В него не проникнуть даже богам. И только смерть открывает мысли человека.
Рамсес вздохнул с облегчением, но не мог совсем освободиться от тревоги. Когда к вечеру надо было созвать военный совет, он пригласил на него Ментесуфиса и Пентуэра.
Никто не упоминал о скоропостижной смерти Патрокла, — может быть, потому, что были дела поважнее. Прибыли ливийские послы и молили от имени Муссавасы пощадить его сына Техенну, предлагая подчиниться Египту и обеспечить вечный мир.
— Дурные люди, — заявлял один из послов, — обманули наш народ, уверяя, что Египет слаб, а его фараон — лишь тень повелителя. Но вчера мы убедились, как сильна ваша рука, и считаем более благоразумным подчиниться вам и платить дань, чем обрекать наших людей на верную смерть, а имущество на уничтожение.
Когда военный совет выслушал эту речь, ливийцам велели выйти из шатра, и царевич Рамсес прямо спросил мнение святого Ментесуфиса, что даже удивило военачальников.
— Еще вчера, — заявил достойный пророк, — я советовал бы отвергнуть просьбу Муссавасы, перенести войну в Ливию и уничтожить гнездо разбойников. Но сегодня я получил столь важное известие из Мемфиса, что подам свой голос за милость побежденным.
— Мой святейший отец болен? — спросил с волнением Рамсес.
— Да, но пока мы не покончим с ливийцами, ты, государь, не должен об этом думать.
Когда же наследник печально опустил голову, Ментесуфис прибавил:
— Я должен выполнить еще один долг… Вчера, досточтимый царевич, я осмелился сделать тебе замечание, что ради такой ничтожной добычи, как Техенна, главнокомандующий не имел права покидать армию. Сегодня я вижу, что ошибался. Если бы ты, государь, не захватил Техенну, мы не добились бы так быстро мира с Муссавасой… Твоя мудрость, главнокомандующий, оказалась выше законов войны.
Рамсеса удивило раскаяние Ментесуфиса.
«Что это он так заговорил? — подумал царевич. — По-видимому, не только Амон знает, что мой святейший отец болен».
И в душе наследника снова проснулись старые чувства: презрение к жрецам и недоверие к чудесам, которые они совершают.
«Значит, не боги предсказали мне, что я скоро стану фараоном, а пришло известие из Мемфиса, и жрецы обманули меня в часовне. А если они солгали в одном, то кто поручится, что и эти картины в пустыне, которые они показывали на стене, не были тоже обманом?»
Так как наследник все время молчал, что приписывали его скорби по поводу болезни фараона, а военачальники после слов Ментесуфиса тоже не решались говорить, то военный совет закончился. Было принято единодушное решение получить с ливийцев возможно большую дань, послать к ним египетский гарнизон и прекратить войну.
Теперь уже всем было ясно, что фараон умирает. Египет же для того, чтобы устроить своему повелителю достойные похороны, нуждался в полном мире и спокойствии.
Выйдя из шатра, где происходил военный совет, Рамсес спросил Ментесуфиса:
— Этой ночью угас храбрый Патрокл. Предполагаете ли вы, святые мужи, почтить его тело?
— Это был варвар и великий грешник, — ответил жрец, — но он оказал столь большие услуги Египту, что надо позаботиться о его загробной жизни. С твоего разрешения мы сегодня же отправим тело этого мужа в Мемфис, чтобы сделать из него мумию и отвезти в Фивы на вечное пребывание среди царских гробниц.
Рамсес охотно согласился, но подозрения его усилились.
«Вчера, — подумал он, — Ментесуфис бранил меня, как ленивого ученика, и слава богам, что еще не избил палкой. А сегодня говорит со мной, как послушный сын с отцом, и чуть не падает ниц. Не значит ли это, что к шатру моему приближается власть и час отмщения?»
Рассуждая таким образом, царевич преисполнялся гордости, и в сердце его нарастала ярость против жрецов. Ярость тем более страшная, что она была неслышна, как скорпион, который, скрывшись в песке, ранит ядовитым жалом неосторожную ногу.
21
Ночью караулы сообщили, что толпа молящих о милости ливийцев уже вступила в ущелье.
Действительно, над пустыней видно было зарево их костров. С восходом солнца зазвучали трубы, и вся египетская армия в полном вооружении расположилась в самом широком месте долины. Согласно приказу наследника, который хотел еще больше запугать ливийцев, между шеренгами солдат были расставлены носильщики, а среди конницы разместили погонщиков верхом на ослах. Таким образом, казалось, что египтян было подобно песку в пустыне, и ливийцы трепетали, как голуби, над которыми кружит ястреб.
В девять часов утра к шатру царевича подъехала его золоченая боевая колесница. Лошади, украшенные страусовыми перьями, рвались вперед так, что каждую приходилось держать двум конюхам.
Рамсес вышел из шатра, сел в колесницу и сам взял в руки поводья, место же возницы занял рядом с ним жрец-советник Пентуэр. Один из приближенных раскрыл над Рамсесом огромный зеленый зонт, сзади же и по обеим сторонам колесницы шли греческие офицеры в позолоченных доспехах. За свитой наследника в некотором отдалении шествовал небольшой отряд гвардии, окружавший Техенну, сына ливийского вождя Муссавасы.
Неподалеку от египтян, у выхода из главкского ущелья, стояла печальная толпа ливийцев, моливших победителей о пощаде.
Когда Рамсес выехал со своей свитой на возвышенность, где должен был принять вражеское посольство, армия приветствовала его такими громкими кликами, что хитрый Муссаваса еще больше огорчился и шепнул ливийским старейшинам:
— Говорю вам, так кричат только солдаты, которые боготворят своего вождя.
Один из наиболее беспокойных ливийских князей, прославившийся своими разбоями, ответил, обращаясь к Муссавасе:
— А не думаешь ли ты, что мы поступим благоразумнее, доверившись быстроте наших коней, чем милости фараонова сына? Это, по-видимому, свирепый лев, который, даже гладя лапой, сдирает когтями шкуру, а мы словно ягнята, оторванные от сосцов матери.
— Поступай, как хочешь, — ответил Муссаваса, — вся пустыня перед тобою. Меня же народ послал искупить наши грехи, а главное — у них мой сын Техенна, на котором наследник фараона выместит свой гнев, если я не вымолю у него прощения.
К толпе ливийцев прискакали галопом два азиатских конника и сообщили, что повелитель ждет от них выражения покорности.
Муссаваса горько вздохнул и направился к холму, на котором стоял повелитель. Никогда еще не совершал он столь тяжкого путешествия! Грубый холст покаянного рубища плохо защищал его спину, голову, посыпанную пеплом, томил солнечный зной, щебень колол босые ноги, а на сердце лежал гнет скорби — своей и побежденного народа. Он прошел всего несколько сот шагов, но то и дело останавливался, чтобы передохнуть, и оглядывался назад, не крадут ли нагие невольники, несущие подарки для царевича, золотых перстней или драгоценных камней.
Муссаваса, как человек, умудренный жизненным опытом, знал, что люди охотно пользуются чужой бедой.
«Благодарение богам, — утешал себя в своем несчастье хитрый варвар, — что мне выпал жребий смириться перед царевичем, который со дня на день должен возложить на себя корону фараонов. Владыки Египта великодушны, особенно в час победы. И если мне удастся тронуть сердце властелина, он укрепит мою власть в Ливии и даст мне возможность собирать большие подати. Какое счастье, что сам наследник престола захватил Техенну; он не только не причинит ему зла, но еще осыплет почестями».
Так размышлял он, не переставая озираться назад: невольник, хотя и голый, может спрятать украденный камень во рту, а то и проглотить.
В тридцати шагах от колесницы наследника Муссаваса и сопровождавшие его знатные ливийцы пали на живот и лежали на песке, пока адъютант царевича не велел им встать. Пройдя еще несколько шагов, они снова пали и делали так трижды. И каждый раз Рамсесу приходилось приказывать им, чтобы они встали.
Тем временем Пентуэр, стоявший на колеснице царевича, шептал своему господину:
— Пусть на лице твоем не прочтут они ни жестокости, ни радости. Лучше будь спокоен, как бог Амон, который презирает своих врагов и не тешится легкими победами.
Наконец кающиеся ливийцы предстали перед наследником, смотревшим на них с золоченой колесницы, как гиппопотам на утят, которые не знают, куда спрятаться от его страшной силы.
— Это ты, — произнес Рамсес, — это ты, Муссаваса, мудрый вождь ливийцев?
— Это я — твой слуга, — ответил тот и снова пал на землю.
Когда ему было велено встать, царевич продолжал:
— Как мог ты решиться на столь тяжкий грех — поднять руку на землю богов? Неужели тебя покинуло прежнее благоразумие?
— Государь, — ответил лукавый ливиец, — обида помутила разум изгнанных солдат фараона, и они устремились навстречу своей гибели, увлекая за собой меня и моих соплеменников. И ведают боги, сколь долго тянулась бы эта война, если бы во главе армии вечно живущего фараона не стал бы ты сам Амон в твоем образе. Как ветер пустыни, налетел ты, когда тебя не ждали, туда, где тебя не ждали, и как бык ломает тростник, так ты сокрушил ослепленного врага. После этого все наши племена поняли, что даже страшные ливийские полки лишь тогда чего-нибудь стоят, когда ими управляет твоя рука.
— Умно говоришь ты, Муссаваса, — сказал наследник, — а еще лучше поступил ты, выйдя навстречу армии божественного фараона, не ожидая, пока она придет к вам. Мне хотелось бы, однако, узнать, насколько искренна ваша покорность.
— «Проясни лик свой, великий повелитель Египта, — ответил на это Муссаваса. — Мы явились к тебе как данники, дабы имя твое стало великим в Ливии и дабы ты был и нашим солнцем, как стал им для девяти народов. Прикажи лишь твоим подданным, чтобы они были справедливы к покоренному и присоединенному к твоей державе народу. Пусть твои начальники правят нами честно и справедливо, а не по злой своей воле, сообщая тебе ложные сведения, вызывающие немилость против нас и детей наших. Прикажи им, наместник благостного фараона, чтобы они правили нами по твоей воле, щадя свободу, имущество, язык и обычаи отцов и предков наших. Пусть законы твои будут равны для всех подвластных тебе народов, пусть чиновники не потворствуют одним и не будут слишком жестоки к другим. Пусть приговоры их будут для всех одинаковы. Пусть они собирают дань, предназначенную для твоих нужд и в твою пользу, и не взимают с нас другой, тайной от тебя, такой, которая не поступит в твою сокровищницу, а обогатит лишь твоих слуг и слуг твоих слуг. Прикажи править нами без ущерба для нас и для детей наших, ибо ты ведь бог наш и владыка во веки веков. Бери пример с солнца, которое для всех расточает лучи свои, дающие силу и жизнь. Мы молим тебя о твоей милости, мы — ливийские подданные, и падаем челом перед тобой, наследник великого и могущественного фараона»[120].
Так говорил хитроумный князь ливийский Муссаваса и, окончив, снова пал животом на землю. У наследника же престола, когда он слушал эти мудрые слова, сверкали глаза и раздувались ноздри, как у молодого жеребца, когда тот после сытной кормежки выбегает на луг, где пасутся кобылы.
— Встань, Муссаваса, — сказал царевич, — и послушай, что я тебе скажу: судьба твоя и твоих народов зависит не от меня, а от всемилостивейшего фараона, который возвышается над всеми нами, как небо над землей. Советую тебе поэтому, чтобы ты и ливийские старейшины отправились отсюда в Мемфис и там, павши ниц перед владыкой и богом этого мира, повторили смиренную речь, которую я здесь выслушал. Я не знаю, каков будет успех. Но так как боги никогда не отвращают лика своего от покаявшихся и молящих, то я полагаю, что вы будете хорошо приняты. А теперь покажите мне дары, предназначенные для его святейшества фараона, дабы я мог судить, тронут ли они сердце всемогущего владыки.
В это время Пентуэр, стоявший на колеснице царевича, увидел, что Ментесуфис делает ему знаки. Когда он спустился и подошел к святому мужу, Ментесуфис сказал ему шепотом:
— Я боюсь, чтобы такая победа не вскружила голову нашему молодому господину. Не думаешь ли ты, что было бы благоразумнее прервать как-нибудь это торжество?
— Напротив, — ответил Пентуэр, — не прерывай торжества. А я ручаюсь, что лицо наследника не будет радостным.
— Ты совершишь чудо?
— Как мог бы я? Я покажу ему только, что в этом мире великой радости сопутствует великая скорбь.
— Поступай как знаешь, — ответил Ментесуфис, — боги одарили тебя мудростью, достойной члена верховной коллегии.
Раздались звуки труб и барабанов, и началось триумфальное шествие.
Впереди под охраной знатных ливийцев шли обнаженные невольники с дарами. Они несли золотые и серебряные статуи богов, шкатулки, наполненные благовониями, украшенные эмалью сосуды, ткани, утварь, наконец золотые чаши, полные рубинов, сапфиров, изумрудов. У несших дары невольников головы были обриты, а рты завязаны, чтобы кто-нибудь из них не проглотил драгоценного камня.
Рамсес, стоя на колеснице и опираясь руками на ее края, с высоты холма смотрел на ливийцев и на свою армию, как желтоголовый орел на рябых куропаток. Он был преисполнен гордости, и все чувствовали, что нет могущественнее этого победителя.
Но вдруг глаза царевича утратили свой блеск, а на лице изобразилось неприятное изумление. Это стоявший за его спиной Пентуэр шепнул ему:
— Склони ко мне, господин, ухо твое. С тех пор как ты покинул город Бубаст, там произошли странные события: твоя женщина, финикиянка Кама, сбежала с греком Ликоном.
— С Ликоном?
— Не шевелись, государь, и не показывай тысячам твоих рабов, что ты печален в день своего торжества.
У ног царевича проходили побежденные ливийцы, несшие в корзинах плоды и хлебы и в огромных кувшинах вино и масло для солдат. При этом зрелище по рядам солдат пронесся радостный шепот, но Рамсес ничего не замечал, поглощенный рассказом Пентуэра.
— Боги, — шептал пророк, — покарали изменницу-финикиянку…
— Она поймана? — спросил Рамсес.
— Поймана, но ее пришлось отправить в восточные колонии… Ее поразила проказа…
— О боги! — прошептал Рамсес. — Не угрожает ли она и мне?
— Будь спокоен, господин, если ты заразился, она бы уже постигла тебя.
Царевич почувствовал холод во всем теле.
Как легко богам с величайших вершин столкнуть человека в бездну глубочайшего горя!
— А негодяй Ликон?
— Это великий преступник, — ответил Пентуэр, — преступник, каких немного породила земля.
— Я его знаю: он походе на меня, как мое отражение, — ответил Рамсес.
Теперь приближалась группа ливийцев, ведущих диковинных животных. Впереди шел одногорбый верблюд, обросший белесоватой шерстью, один из первых пойманных в пустыне. За ним два носорога, табун лошадей и прирученный лев в клетке. А дальше множество клеток с разноцветными птицами, обезьянами и собачонками, предназначенными для придворных дам. В самом конце гнали большие стада быков и баранов — довольствие для солдат.
Наследник лишь мельком взглянул на этот зверинец и спросил жреца:
— А Ликон пойман?
— Теперь я скажу тебе самое худшее, несчастный государь, — шептал Пентуэр, — но помни, чтобы враги Египта не заметили на твоем лице печали…
Наследник встрепенулся.
— Твоя вторая женщина, еврейка Сарра…
— Тоже сбежала?
— Умерла в темнице.
— О боги! Кто посмел ее бросить туда?
— Она сама обвинила себя в убийстве твоего сына…
— Что?!
Громкие возгласы раздались у ног царевича: это шли ливийские пленники, взятые во время сражения, и во главе их печальный Техенна.
Сердце Рамсеса в эту минуту было так переполнено страданием, что он подозвал Техенну и сказал ему:
— Подойди к отцу твоему Муссавасе. Пусть он прикоснется к тебе и удостоверится, что ты жив.
Эти слова были встречены мощным криком восторга всех ливийцев и всех солдат египетской армии. Но царевич не слышал его.
— Мой сын умер? — спросил он жреца. — Сарра обвинила себя в детоубийстве? Неужели безумие обуяло ее душу?
— Ребенка убил негодяй Ликон…
— О боги, пошлите мне силы!.. — простонал Рамсес.
— Крепись, государь, как подобает победоносному вождю.
— Разве можно победить такую скорбь? О бессердечные боги!
— Ребенка убил Ликон. Увидев убийцу в темноте, Сарра подумала, что это ты, и, чтобы тебя спасти, взяла вину на себя…
— А я прогнал ее из моего дома! А я сделал ее прислужницей финикиянки… — шептал Рамсес.
Наконец появились египетские солдаты, неся полные корзины рук, отрезанных у павших ливийцев.
При виде их царевич закрыл лицо и горько заплакал.
Военачальники тотчас же окружили колесницу и стали утешать своего полководца, а жрец Ментесуфис предложил, чтобы с этих пор египетские воины никогда не отрезали рук у павших на поле брани врагов.
Таким неожиданным образом закончилась первая победа наследника египетского престола, но слезы, пролитые им, сильнее, чем победоносная битва, покорили ливийцев. И никто не удивился, когда, мирно усевшись вокруг костров, ливийские и египетские солдаты стали делить между собою хлеб и пить из одной чаши. Вражда и ненависть, которые могли длиться целые годы, уступили место глубокому чувству мира и взаимного доверия.
Рамсес распорядился, чтобы Муссаваса, Техенна и знатные ливийцы немедленно отправились с дарами в Мемфис, и дал им конвой не столько для надзора за ними, сколько для охраны их самих и принесенных ими подарков. Сам же ушел в свой шатер и не показывался несколько часов. Он не принял даже Тутмоса, как человек, которому скорбь заменила самого близкого друга.
Под вечер к нему явилась депутация греческих офицеров во главе с Калиппом. Когда наследник спросил, чего они хотят, Калипп ответил:
— Мы явились молить тебя, господин, чтобы тело нашего вождя и твоего слуги Патрокла не было отдано египетским жрецам, а сожжено по греческому обычаю.
Царевич удивился:
— Вам, вероятно, известно, что из трупа Патрокла жрецы хотят сделать священную мумию и поместить ее среди гробниц фараонов. Разве может человек заслужить большую честь в этом мире?
Греки молчали в нерешительности. Наконец Калипп, собравшись с духом, ответил:
— Господин наш, дозволь открыть перед тобой сердце. Мы хорошо знаем, что превращение в мумию для человека лучше, чем сожжение, ибо, в то время как душа сожженного тотчас же переносится в страну вечности, душа забальзамированного может тысячу лет жить в этом мире и наслаждаться его красотами. Но египетские жрецы, о вождь, — да не оскорбит это ушей твоих! — ненавидели Патрокла. Кто же может поручиться нам, что жрецы, сохраняя мумию, не для того задерживают его душу на земле, чтобы подвергнуть ее терзаниям? И чего бы стоили мы, если бы, подозревая месть, не сберегли от нее душу нашего соотечественника и предводителя?
Удивление Рамсеса возросло еще больше.
— Поступайте, — сказал он, — как считаете нужным.
— А если они не отдадут нам тела?
— Приготовьте только костер, остальное беру на себя.
Греки ушли. Рамсес послал за Ментесуфисом.
22
Жрец искоса посмотрел на наследника и нашел его очень осунувшимся и бледным. Глаза его глубоко ввалились и утратили свой блеск.
Услыхав, чего хотят греки, Ментесуфис сразу согласился выдать тело Патрокла.
— Греки правы, — заявил жрец. — Мы могли бы причинять страдания тени Патрокла после его смерти. Но глупо предполагать, что какой-нибудь египетский или халдейский жрец способен совершить подобное преступление. Пусть берут тело своего земляка, если думают, что под защитой их обычаев он будет счастливее после смерти.
Царевич тотчас же послал офицера с соответствующим приказом, Ментесуфиса же задержал у себя. Очевидно, он хотел ему что-то сказать, но не решался.
После длительной паузы он вдруг спросил жреца:
— Тебе, наверно, известно, святой пророк, что одна из моих женщин, Сарра, умерла, а ее сын убит?
— Это случилось, — ответил Ментесуфис, — как раз в ту ночь, когда мы покинули Бубаст.
Царевич вскочил.
— О праведный Амон! — вскричал он. — Это случилось так давно, а вы мне ничего не сказали! Даже о том, что я подозревался в убийстве своего ребенка.
— Господин, — сказал жрец, — у главнокомандующего накануне сражения нет ни отца, ни ребенка — никого: есть только его армия и неприятель. Разве могли мы в столь важную минуту беспокоить тебя подобными сообщениями?
— Это верно, — ответил Рамсес, подумав. — Если б сейчас нас захватили врасплох, я не знаю, смог ли бы я правильно вести защиту. И вообще не знаю, смогу ли когда-либо снова обрести покой… Такая крошка, такое красивое дитя!.. И эта женщина, которая пожертвовала собой ради меня, хотя я так жестоко обидел ее!.. Никогда я не думал, что бывают такие несчастья и что человеческое сердце может перенести их.
— Время все исцеляет… Время и молитвы, — прошептал жрец.
Царевич покачал головой, и снова в шатре воцарилась такая тишина, что слышно было, как песок пересыпается в песочных часах.
— Скажи мне, святой отец, — сказал наконец наследник, — какая разница между сожжением умершего и превращением его в мумию? Я хотя и слышал кое-что об этом в школе, но не разбираюсь в этом вопросе, которому греки придают такое большое значение.
— Мы придаем ему еще большее, величайшее значение… — ответил жрец. — Об этом свидетельствуют наши города мертвых, занимающие целый край западной пустыни, свидетельствуют пирамиды — гробницы фараонов Древнего царства, и гигантские усыпальницы, высеченные в скалах для царей нашей эпохи. Погребение мертвых и устройство их загробных жилищ — это величайшее дело для людей. Ибо, в то время как в телесной оболочке мы живем пятьдесят, сто лет, наши тени продолжают жить десятки тысяч лет, до полного очищения. Ассирийские варвары смеются над тем, что мы больше внимания уделяем мертвым, чем живым. Но они пожалели бы о своем невнимании к умершим, если б им была, как нам, известна тайна смерти и могилы.
Рамсес вздрогнул.
— Ты пугаешь меня, — сказал он. — Разве ты забыл, что среди умерших у меня есть два дорогих существа, не похороненных согласно египетскому ритуалу?
— Ты ошибаешься. Как раз сейчас делают их мумии. И Сарра, и твой сын получат все, что может пригодиться им в долгом странствовании…
— В самом деле? — Лицо Рамсеса просветлело.
— Ручаюсь тебе, что это так, — ответил жрец, — и что будет сделано все, что нужно, чтобы ты, господин, нашел их счастливыми, когда и тебя станет тяготить земное бытие.
Наследник был очень растроган словами жреца.
— Значит, ты думаешь, святой отец, что когда-нибудь я снова увижу своего сына и смогу сказать этой женщине: «Сарра, я знаю, что поступил с тобою слишком сурово!..»
— Я так же уверен в этом, как в том, что сейчас вижу тебя…
— Так говори… рассказывай! — воскликнул царевич. — Человек до тех пор не думает о могиле, пока не опустит в нее часть самого себя. Меня же постигло это несчастие, и как раз в ту минуту, когда я думал, что, кроме фараона, нет никого могущественнее меня.
— Ты спрашивал, господин, — начал Ментесуфис, — какая разница между сожжением умершего и превращением его в мумию? Такая же, как между уничтожением одежды и хранением ее в кладовой. Когда одежда в сохранности, она может не раз пригодиться, и тем более, если она у тебя одна, было бы безумием сжигать ее.
— Этого я не понимаю, — заметил Рамсес, — этому вы не учите даже в высшей школе.
— Но мы можем сказать наследнику фараона. Тебе известно, — продолжал жрец, — что человеческое существо состоит из тела, искры божией и тени, или Ка, которая соединяет тело с искрой божией. Когда человек умирает, его тень и искра отделяются от тела. Если бы человек жил безгрешно, его искра божия вместе с тенью тотчас ушла бы к богам для вечной жизни. Но каждый человек грешит, загрязняет себя в этом мире, и потому его тень — Ка — должна очищаться, иногда в продолжение многих тысяч лет. Очищается же она тем, что, незримая, блуждает по нашей земле среди людей, совершая добрые поступки. Впрочем, тени преступников даже в загробной жизни совершают преступления и окончательно губят и себя, и заключенную в них искру божию. Надо помнить — и для тебя это, наверно, не тайна, — что тень, Ка, в точности похожа на человека, но только как будто соткана из очень тонкого тумана. У тени есть голова, руки и туловище, она может ходить, говорить, бросать или поднимать предметы, одеваться, как человек, и даже, особенно первые несколько сот лет после смерти, должна время от времени чем-нибудь подкрепляться. Впоследствии для нее достаточно изображения яств. Но главную свою силу тень черпает из тела, остающегося после нее на земле. Если мы бросаем тело в могилу, оно быстро портится, и тень вынуждена питаться прахом и гнилью. Если мы сжигаем тело, у тени остается для питания только пепел. Если же мы сделаем из тела мумию, то есть если забальзамируем тело на тысячу лет, тень, Ка, всегда здорова, сильна и проводит время своего очищения спокойно и даже приятно…
— Удивительно, — прошептал наследник.
— Благодаря своим тысячелетним исследованиям жрецы узнали много важных подробностей о загробной жизни. Стало известно, что, когда в теле умершего остаются внутренности, его тень, Ка, требует столько же пищи, сколько и человек; когда же пищи не хватает, тень бросается на живых и высасывает из них кровь. Если же из трупа вынуть внутренности, как мы это делаем, то тень обходится почти без пищи: ее собственного тела, набальзамированного и наполненного сильно пахнущими травами, хватает ей на миллионы лет. Точно так же установлено, что если могила умершего оставлена в небрежении, то тень тоскует и без нужды бродит по земле. Если же в посмертное жилище положена одежда, утварь, орудие и инструменты, которые любил умерший, если стены покрыты картинами, изображающими пиршества, охоту, богослужения, войны и вообще события, в которых покойный принимал участие, если туда помещены также изваяния его близких, прислуги, лошадей, собак, скота, тогда тень не выходит без нужды в мир, ибо находит его в своем доме мертвых. Кроме того, установлено, что многие тени, даже пройдя путь покаяния, не могут войти в страну вечного счастия, ибо не знают соответствующих молитв, заклинаний и как вести беседу с богами. Мы предупреждаем это, заворачивая мумии в папирусы, на которых написаны соответствующие изречения, и кладем в гроб «Книгу мертвых»[121]. Словом, наш похоронный обряд дает тени силу, охраняет ее от неудобств и тоски по земле, помогает ей войти в общение с богами и спасает живущих от вреда, какой могли бы причинить им тени. Именно это имеем мы в виду, так заботясь о мертвых, и поэтому мы воздвигаем им дворцы и в них — уютнейшие жилища.
Царевич задумался о чем-то. Наконец сказал:
— Я понимаю, что вы оказываете большую услугу бессильным и беззащитным теням, снабжая их таким образом всем необходимым. Но… кто убедит меня, что тени действительно существуют? О том, что существует безводная пустыня, — продолжал царевич, — я знаю, потому что вижу ее, потому что утопал в ее песках и испытал ее зной. О том, что существуют страны, в которых вода затвердевает, как камень, а пар превращается в белый пух, я тоже знаю, мне говорили об этом заслуживающие доверия очевидцы… Но откуда вы знаете про тени, которых никто не видел, и про их посмертную жизнь, когда ни один человек не вернулся из царства мертвых?
— Ты ошибаешься, царевич, — ответил жрец. — Тени являются иногда людям, и даже случалось, что они открывали им свои тайны. Можно прожить в Фивах десять лет и не видеть дождя; можно прожить сто лет и не встретить тени. Но тот, кто прожил бы сотни лет в Фивах или тысячи лет на земле, увидел бы не один дождь и не одну тень.
— Но кто это жил тысячу лет? — спросил царевич.
— Жила, живет и будет жить святая каста жрецов, — ответил Ментесуфис. — Это она тридцать тысяч лет тому назад поселилась на берегах Нила, она все это время исследовала небо и землю, она создала мудрость и начертала планы всех полей, плотин, каналов, пирамид и храмов…
— Это верно, — перебил Рамсес, — каста жрецов мудра и могущественна. Но где же тени? Кто их видел? Кто разговаривал с ними?
— Знай, господин, — продолжал Ментесуфис, — тень есть в каждом живом человеке. И подобно тому, как есть люди, отличающиеся огромной силой и проницательным взглядом, так есть и такие, которые обладают необычайным даром — еще при жизни выделять свою тень. Наши священные книги полны достовернейших рассказов об этом. Не один пророк умел погружаться в сон, похожий на смерть. Тогда его тень, отделившись от тела, мгновенно переносилась в Тир, Ниневию, Вавилон, видела, что было необходимо, незримо присутствовала при совещаниях, интересующих нас, и, когда пророк просыпался, все ему рассказывала. Не один злой кудесник, засыпая, посылал в дом ненавистного человека свою тень, пугая всю семью. Случалось, что человек, преследуемый тенью кудесника, пронзал ее копьем или мечом. Тогда в доме преследуемого появлялись кровавые следы, а у кудесника оказывалась на теле точь-в-точь такая рана, какая была нанесена тени. Не раз также тень живого человека появлялась вместе с ним, в нескольких шагах от него…
— Знаю я, какие это тени, — пробормотал с насмешкой царевич.
— Я должен добавить, — продолжал Ментесуфис, — что не только люди, но и животные, растения, камни, здания, утварь также имеют свои тени. Только — странное дело! — тень неживого предмета не мертва, а обладает жизнью: двигается, переходит с места на место, даже думает и высказывает свои мысли при помощи различных знаков, большей часть стука. Когда человек умирает, тень его продолжает жить и иногда является людям. В наших книгах записаны тысячи подобных случаев. Одни тени требовали пищи, другие ходили по дому, работали в саду или охотились в горах с тенями своих собак и кошек. Некоторые тени пугали людей, уничтожали их имущество, пили их кровь, даже соблазняли живых на разврат… Но бывали и добрые тени: матери, заботившиеся о детях, павшие воины, предупреждавшие о неприятельской засаде, жрецы, открывавшие нам важнейшие тайны… Еще при восемнадцатой династии тень фараона Хеопса (который отбывает покаяние за то, что угнетал народ, воздвигавший ему пирамиду) появилась на нубийских золотых приисках и, сжалившись над страданиями работавших там узников, указала им новый источник воды.
— Ты рассказываешь интересные вещи, святой муж, — сказал царевич. — Разреши же и мне рассказать тебе кое-что. Однажды ночью в Бубасте мне показали мою тень. Она была в точности похожа на меня и даже одета так же. Но вскоре я узнал, что это вовсе не тень, а живой человек, некто Ликон, впоследствии убивший моего сына… Свои преступления он начал с того, что преследовал финикиянку Каму. Я назначил награду за его поимку… Но наша полиция не только не поймала его, но даже позволила ему похитить эту самую Каму и убить невинного ребенка… Сейчас я узнал, что Каму нашли, а об этом негодяе ничего не известно. Наверно, он здоров, весел и живет на свободе, пользуясь награбленными драгоценностями. Может быть, даже готовится к новым преступлениям.
— Столько людей преследуют этого убийцу, что когда-нибудь он должен быть пойман, — ответил Ментесуфис. — Когда же, рано или поздно, он попадет в наши руки, Египет заплатит ему за огорчения, которые он причинил наследнику престола. Верь мне, господин, ты можешь заранее простить ему все преступления, ибо наказание будет соответствовать злу.
— Я предпочел бы, чтобы он был в моих руках, — ответил царевич. — Иметь такую «тень» при жизни — опасная вещь.[122]
Не очень довольный этим заключением беседы, святой Ментесуфис простился с царевичем. После него вошел Тутмос, сообщивший, что греки сооружают костер для своего военачальника и что несколько ливийских женщин согласились плакать во время похоронного обряда.
— Мы будем присутствовать на нем, — сказал Рамсес. — Ты знаешь, что мой сын убит? Такое крохотное дитя! Когда я брал его на руки, он смеялся и тянулся ко мне ручонками. Удивительно, сколько подлости может вместить людское сердце. Если бы этот негодяй Ликон покусился на мою жизнь, я бы его понял и даже простил… Но — убить ребенка…
— А о самопожертвовании Сарры говорили тебе? — спросил Тутмос.
— Да. Мне кажется, что это была самая верная из моих женщин, а я так бессовестно поступил с ней… Но как это может быть, — воскликнул царевич, ударяя кулаком по столу, — чтобы до сих пор не был пойман негодяй Ликон?! Мне поклялись финикияне… Я обещал награду начальнику полиции… Здесь, несомненно, что-то кроется…
Тутмос подошел к Рамсесу и стал шептать ему на ухо:
— У меня был посланец от Хирама, который, опасаясь преследований жрецов, скрывается, собираясь покинуть Египет… Хирам будто бы узнал от начальника полиции Бубаста, что… Ликон пойман… но это тайна.
Тутмос глядел на царевича с испугом.
Рамсес пришел было в ярость, но тотчас же овладел собой.
— Пойман? — повторил он. — К чему же эта таинственность?
— Начальник полиции, по приказу верховной коллегии, вынужден был передать его святому Мефресу.
— Так! Так! — повторил несколько раз Рамсес. — Значит, досточтимейшему Мефресу и верховной коллегии нужен человек, похожий на меня! Моему ребенку и Сарре хотят устроить торжественные похороны. Бальзамируют их трупы, а убийцу скрывают в безопасном месте! Так! Святой Ментесуфис — великий мудрец. Он рассказал мне сегодня все тайны загробной жизни, растолковал мне похоронный ритуал, как если б я сам был жрецом, по крайней мере третьей степени. А про поимку Ликона и про то, что убийцу припрятал Мефрес, даже не заикнулся! По-видимому, святые отцы больше дорожат мелкими секретами наследника престола, чем великими тайнами загробной жизни. Так!
— Мне кажется, государь, это не должно тебя удивлять, — заметил Тутмос. — Ты знаешь, что жрецы догадываются о твоем нерасположении к ним и принимают меры предосторожности, тем более…
— Что — тем более?
— Что его святейшество очень болен… очень…
— Вот как? У меня болен отец, а я в это время должен во главе армии стеречь пески пустыни! Хорошо, что ты мне сказал об этом! Да, фараон, должно быть, опасно болен, если жрецы так внимательны ко мне… Все показывают мне, рассказывают обо всем, кроме того, что Мефрес припрятал Ликона. Тутмос, — обратился царевич к своему другу, — ты и сейчас уверен в том, что я могу рассчитывать на армию?
— Пойдем на смерть — только прикажи!
— И за знать тоже ручаешься?
— Как за армию.
— Хорошо, — ответил наследник, — теперь мы можем отдать последний долг Патроклу.
23
Пока царевич Рамсес в течение нескольких месяцев исполнял обязанности наместника Нижнего Египта, здоровье его святейшего отца все ухудшалось. Приближалась минута, когда владыка вечности, пробуждающий радость в сердцах, повелитель Египта и всех стран, озаряемых солнцем, должен был занять место рядом с досточтимыми своими предшественниками в катакомбах, расположенных на левом берегу Нила, против города Фив.
Богоравный властелин, дающий жизнь своим подданным и имеющий право, согласно желанию своего сердца, отнимать у мужей их жен, был еще не стар, но тридцать с лишним лет царствования так утомили его, что он сам хотел отдохнуть и вернуть себе молодость и красоту в стране заката, где каждый фараон вовеки царствует в радости над народами, столь счастливыми, что никто и никогда не пожелал оттуда вернуться.
Еще полгода назад благочестивый фараон выполнял все обязанности повелителя страны, обеспечивая этим безопасность и благополучие всего зримого мира.
Рано утром с первыми петухами жрецы будили повелителя гимном в честь восходящего солнца. Фараон поднимался с лодка и совершал в золоченой ванне омовение розовой водой. Затем его божественное тело натиралось ароматными маслами под шепот молитв, имевших свойство отгонять злых духов.
Очищенный и окуренный благовониями, фараон шел к часовне, срывал с ее дверей глиняную печать и один входил в святилище, где на ложе из слоновой кости возлежало чудесное изваяние бога Осириса. Эта статуя обладала необыкновенным даром: каждую ночь у нее отваливались руки, ноги и голова, отрубленные некогда злобным богом Сетом, а наутро, после молитвы фараона, вновь прирастали сами собой. Когда святейший владыка убеждался, что Осирис снова цел, он снимал его с ложа, купал, одевал в драгоценные одежды и, усадив на малахитовый трон, воскурял перед ним благовония. Обряд этот имел чрезвычайно важное значение, так как если бы божественное тело Осириса в какое-либо утро не срослось, это явилось бы предвестием великих бедствий не только для Египта, но и для всего мира.
После воскрешения и облачения бога Осириса фараон оставлял дверь часовни открытой, чтобы исходившая из нее благодать изливалась на всю страну. Он сам назначал жрецов, которые должны были охранять святилище, не столько от злой воли людей, сколько от их легкомыслия, так как не раз случалось, что кто-нибудь, неосторожно подойдя слишком близко к святому месту, получал невидимый удар, который лишал его сознания, а иногда и жизни.
Закончив обряд богослужения, фараон в сопровождении жрецов, поющих молитвы, шел в большую трапезную залу. Там стояли столик и кресло для него и девятнадцать других столиков перед девятнадцатью статуями, изображающими девятнадцать предшествующих династий. Когда фараон садился за стол, в залу вбегали молодые девушки и юноши, держа в руках серебряные тарелки с мясом и сладостями и кувшины с вином. Жрец, наблюдавший за царской кухней, отведывал кушанье из первой тарелки и вино из первого кувшина, которые затем прислужники, стоя на коленях, подавали фараону, а другие тарелки и кувшины ставились перед статуями предков. После того как фараон, утолив голод, покидал залу, блюда, предназначенные для предков, передавались царским детям и жрецам.
Из трапезной фараон направлялся в столь асе большую залу для приемов. Тут приветствовали его, падая ниц, самые важные государственные сановники и ближайшие члены семьи, после чего военный министр Херихор, верховный казначей, верховный судья и верховный начальник полиции докладывали ему о делах государства. Доклады прерывались религиозной музыкой и плясками, во время которых танцовщицы засыпали трон венками и букетами.
После этого фараон шел в расположенный рядом кабинет и отдыхал несколько минут, лежа на диване. Затем совершал перед богами возлияния вином, воскурял благовония и рассказывал жрецам свои сны. Толкуя их, мудрецы составляли высочайшие указы по делам, ожидавшим решения фараона.
Но иногда, когда снов не было или когда толкование их казалось повелителю неправильным, он благодушно улыбался и приказывал поступить так-то и так-то. Приказание это являлось законом, которого никто не смел изменить, разве что в деталях.
В послеполуденные часы его святейшество, несомый в носилках, появлялся во дворе перед своей верной гвардией, после чего поднимался на террасу и, обращаясь к четырем сторонам света, посылал им свое благословение. В это время на пилонах взвивались флаги и раздавались мощные звуки труб. Всякий, кто их слышал в городе или в поле, будь то египтянин или варвар, падал ниц, дабы и на него снизошла частица всевышней благодати.
В такую минуту нельзя было ударить ни человека, ни животное, и если преступник, осужденный на смертную казнь, мог доказать, что приговор был прочтен ему во время выхода фараона на террасу, наказание ему смягчалось. Ибо впереди повелителя земли и неба шествует могущество, а позади милосердие.
Осчастливив народ, владыка всего сущего под солнцем спускался в свои сады, в чащу пальм и сикомор и отдыхал там, принимая дань ласк от своих женщин и любуясь играми детей своего дома. Если кто-нибудь из них обращал на себя внимание красотой или ловкостью, он подзывал его к себе и спрашивал:
— Кто ты, малыш?
— Я царевич Бинотрис, сын фараона, — отвечал мальчуган.
— А как зовут твою мать?
— Моя мать — госпожа Амесес, женщина фараона.
— А что ты умеешь делать?
— Я умею уже считать до десяти и писать: «Да живет вечно отец и бог наш, святейший фараон Рамсес!»
Повелитель вечности благодушно улыбался и своей неясной, почти прозрачной рукой прикасался к кудрявой головке бойкого мальчугана. С этого момента ребенок уже действительно считался царевичем, хотя фараон и продолжал загадочно улыбаться.
Но кого раз коснулась божественная рука, тот уже не должен был знать горя в жизни и был возвышен над остальными.
Обедать повелитель шел в другую трапезную, где делился яствами с богами всех номов Египта, изваяния которых стояли вдоль стен. Чего не съедали боги, то доставалось жрецам и высшим придворным.
К вечеру фараон принимал у себя госпожу Никотрису, мать наследника престола, смотрел религиозные пляски и разнообразные представления. Потом отправлялся снова в ванную и, очистившись, входил в часовню Осириса, чтобы раздеть и уложить чудесного бога. Совершив это, он запирал и припечатывал двери часовни и, провожаемый процессией жрецов, направлялся в свою опочивальню.
Жрецы до восхода солнца возносили в соседнем покое тихие молитвы к душе фараона, которая во время сна пребывает среди богов. Они обращались к ней с просьбой разрешить текущие дела государства и хранить границы Египта и гробницы царей, дабы ни один вор не посмел проникнуть в них и нарушить вечный покой славных повелителей. Однако молитвы утомленных за день жрецов не всегда достигали цели: государственные затруднения не переставали расти, да и святые гробницы обкрадывались, причем выносились не только драгоценности, но даже и мумии фараонов.
Это происходило оттого, что в стране было много чужеземцев и язычников, у которых народ научился относиться с пренебрежением к египетским богам и святыням.
Сон повелителя повелителей прерывали один раз, в полночь. В этот час астрологи будили фараона и сообщали ему, в какой четверти находится луна, какие планеты сияют над горизонтом, какое созвездие проходит через меридиан и вообще не наблюдается ли на небе чего-нибудь необычайного. Иногда случалось, что появлялись тучи, звезды падали чаще, нежели обычно, или над землей проносились огненные шары.
Владыка выслушивал доклады астрологов и в случае какого-либо необыкновенного явления успокаивал их, что миру не грозит никакая опасность. Все наблюдения, по приказу фараона, заносились в таблицы, которые отправлялись ежемесячно жрецам храма Сфинкса — мудрейшим людям Египта. Ученые мужи делали на основании этих записей различные выводы, но самых важных не объявляли никому, разве что своим единомышленникам — халдейским жрецам в Вавилоне.
После полуночи фараон мог уже спать до первых петухов, если считал это нужным.
Такую благочестивую и многотрудную жизнь вел еще полгода тому назад добрый бог, податель жизни, мира и здравия, неусыпно опекая землю и небо, зримый и незримый мир.
Но вот уже полгода, как вечно живущую душу его все чаще начала тяготить земная плоть и земные дела. Бывали дни, когда он ничего не ел, и ночи, когда совсем не спал. Иногда во время приема на кротком лице фараона появлялось выражение глубокого страдания, и он все чаще и чаще впадал в обморочное состояние.
Встревоженная царица Никотриса, достойнейший министр Херихор и жрецы неоднократно спрашивали повелителя, не болит ли у него что-нибудь. Но повелитель пожимал плечами и молчал, продолжая исполнять свои многотрудные обязанности.
Тогда придворные лекари стали незаметно давать ему сильные укрепляющие средства. Ему подмешивали в вино и пищу сперва пепел лошади и быка, потом льва, носорога и слона. Но могущественные целебные снадобья, казалось, не производили никакого действия; фараон так часто терял сознание, что министры перестали являться к нему с докладами.
Однажды достойнейший Херихор с царицей и жрецами пали ниц перед повелителем и умоляли его, чтобы он разрешил обследовать свое божественное тело. Повелитель согласился. Лекари осмотрели его и выстукали, но, кроме крайнего истощения, не нашли никаких опасных признаков.
— Что ты чувствуешь? — спросил наконец мудрейший из лекарей.
Фараон улыбнулся.
— Я чувствую, — ответил он, — что пора мне вернуться к лучезарному отцу.
— Ваше святейшество не может сделать этого, не причинив величайшего вреда своим народам, — поспешил заметить Херихор.
— Я оставлю вам сына Рамсеса — это лев и орел в одном лице, — молвил повелитель. — И воистину, если вы будете его слушать, он уготовит Египту такую судьбу, о какой не слыхали от начала мира.
Святого Херихора и других жрецов обдало холодом от этого обещания. Они знали, что наследник престола лев и орел в одном лице и что они должны ему повиноваться, однако предпочитали еще долгие годы иметь вот этого великодушного повелителя, сердце которого, полное милосердия, было как северный ветер, приносивший дождь полям и прохладу людям.
Поэтому они все, как один, со стоном пали на землю и лежали на животе до тех пор, пока фараон не согласился подвергнуться лечению.
Тогда лекари вынесли его на целый день в сад под сень душистых хвойных деревьев, приказали кормить его рубленым мясом, поить крепким бульоном, молоком и старым, выдержанным вином. Эти прекрасные средства на несколько дней укрепили силы фараона. Но вскоре появился новый приступ слабости, и для борьбы с ним повелителя заставили пить свежую кровь телят, потомков священного Аписа. Однако и кровь помогла ненадолго, и пришлось обратиться за советом к верховному жрецу храма злого бога Сета.
Мрачный жрец вошел в опочивальню его святейшества, взглянул на больного и прописал страшное лекарство.
— Надо, — сказал он, — давать фараону кровь невинных детей. По кубку в день.
Жрецы и вельможи, находившиеся в опочивальне, онемели, выслушав такой совет. Потом стали перешептываться между собой, говоря, что для этой цели лучше всего подойдут крестьянские дети, ибо дети жрецов и высоких господ уже в младенчестве утрачивают невинность.
— Для меня все равно, чьи это будут дети, — ответил жестокий жрец, — лишь бы фараон пил ежедневно свежую кровь.
Повелитель, лежа в кровати с закрытыми глазами, слышал этот жестокий совет и робкий шепот придворных. Когда-же кто-то из лекарей нерешительно спросил Херихора, надо ли начать поиски подходящих детей, фараон очнулся, пристально посмотрел на присутствующих своими умными глазами и сказал:
— Крокодил не пожирает своих младенцев, шакал и гиена отдают жизнь за своих щенят, — неужели же я стану пить кровь египетских детей — моих детей? Воистину никогда я не предполагал, что кто-нибудь посмеет прописать мне такое недостойное лекарство.
Жрец злого бога пал на землю, уверяя в свое оправдание, что крови детей никто никогда не пил в Египте, но что силы преисподней якобы таким способом возвращают больному здоровье. Этим средством пользуются в Ассирии и Финикии.
— Постыдился бы ты, — ответил фараон, — рассказывать во дворце египетских повелителей о таких мерзких вещах. Разве ты не знаешь, что финикияне и ассирийцы — темные варвары? А у нас самый невежественный земледелец не поверит, чтобы невинно пролитая кровь могла кому-нибудь принести пользу.
Так говорил равный бессмертным.
Придворные закрыли руками лица, покрывшиеся краской стыда, а верховный жрец Сета незаметно скрылся.
Тогда Херихор, чтобы спасти угасающую жизнь повелителя, прибегнул к крайнему средству и сказал фараону, что в одном из фиванских храмов тайно пребывает халдей Бероэс, мудрейший жрец Вавилона, чудотворец, не знающий себе равных.
— Для тебя, святейший государь, — сказал он, — это чужой человек, не имеющий права давать советы в столь важном деле. И все же разреши ему, о царь, взглянуть на тебя. Я уверен, что он найдет лекарство против твоей болезни и ни в коем случае не оскорбит твоей святости безбожными словами.
Фараон и на этот раз подчинился уговорам верного слуги, и через два дня Бероэс, вызванный какими-то тайными путями, прибыл в Мемфис.
Мудрый халдей, даже не осматривая подробно фараона, дал следующий совет:
— Надо найти в Египте человека, молитвы которого доходят до престола всевышнего, и, когда он искренне помолится за фараона, повелитель обретет свое здоровье и будет жить долгие годы.
Услыхав эти слова, фараон посмотрел на группу окружавших его жрецов и сказал:
— Я вижу здесь столько святых мужей, что, если кто-нибудь из них захочет позаботиться обо мне, я буду здоров…
И чуть заметно улыбнулся.
— Все мы только люди, — заметил чудотворец Бероэс, — и души наши не всегда могут вознестись к подножию предвечного. Я дам, однако, твоему святейшеству безошибочный способ найти человека, который молится искренне и молитвы которого достигают цели.
— Так найди его, и да будет он моим другом в последний час моей жизни.
Получив согласие повелителя, халдей потребовал, чтобы ему отвели нежилую комнату с одной дверью. И в тот же день, за час до заката солнца, велел перенести туда фараона.
В назначенный час четверо высших жрецов одели фараона в новую льняную одежду, произнесли над ним чудотворную молитву, которая отгоняла злые силы, и, посадив своего господина в простые носилки из кедрового дерева, внесли его в пустую комнату, где стоял один только маленький стол. Там уже был Бероэс; обратившись лицом к востоку, он молился.
Когда жрецы вышли, халдей запер тяжелую дверь, возложил на плечи пурпурный шарф, а на столик перед фараоном поставил черный блестящий шар. В левую руку он взял острый кинжал из вавилонской стали, в правую жезл, покрытый таинственными знаками, и описал в воздухе круг этим жезлом вокруг себя и фараона. Затем, обращаясь по очереди ко всем четырем сторонам света, стал шептать:
— Аморуль, Танеха, Латистен, Рабур, Адонай… Сжалься надо мной и очисти меня, отец небесный, милостивый и милосердный… Ниспошли на недостойного слугу твоего святое благословение и защити от духов, строптивых и мятежных, дабы я мог в спокойствии обдумать и взвесить твои святые дела!
Он остановился и обратился к фараону:
— Мери-Амон-Рамсес, верховный жрец Амона, видишь ли ты в этом черном шаре искру?
— Я вижу белую искорку, которая кружится, подобно пчеле над цветком.
— Мери-Амон-Рамсес, смотри на эту искру и не отрывай от нее глаз, не смотри ни направо, ни налево, что бы ни появилось по сторонам. — И снова зашептал: — Бараланенсис, Балдахиенсис, — во имя могущественных князей Гению, Лахиадаэ, правителей царства преисподней, вызываю вас, призываю данной мне верховной властью, заклинаю и повелеваю.
При этих словах фараон вздрогнул от отвращения.
— Мери-Амон-Рамсес, что ты видишь? — спросил халдей.
— Из-за шара выглядывает какая-то ужасная голова… Рыжие волосы встали дыбом… Лицо зеленоватого цвета… Зрачки глаз опущены вниз, так что видны одни белки… Рот широко открыт, как будто хочет кричать…
— Это страх, — сказал Бероэс и направил сверху на шар острие кинжала.
Вдруг фараон весь съежился.
— Довольно! — вскричал он. — Зачем ты меня мучаешь? Утомленное тело хочет отдохнуть, душа — отлететь в страну вечного света. А вы не только на даете мне умереть, а еще придумываете новые муки… О… не хочу!
— Что ты видишь?
— С потолка поминутно спускаются как будто две паучьи ноги, ужасные, толстые, как пальмы, косматые, крючковатые на концах… Чувствую, что над моей головой висит чудовищный паук и опутывает меня сетью из корабельных канатов…
Бероэс повернул кинжал кверху.
— Мери-Амон-Рамсес! — произнес он опять. — Смотри все время на искру и не оглядывайся по сторонам… Вот знак, который я поднимаю в вашем присутствии… — прошептал он. — Я, вооруженный помощью божией, неустрашимый ясновидец, вызываю вас заклинаниями… Айе, Сарайе, Айе, Сарайе, Айе, Сарайе… именем всемогущего, вечно живого бога.
На лице фараона появилась спокойная улыбка.
— Мне кажется, — промолвил он, — что я вижу Египет… Весь Египет. Да, это Нил… пустыня… Вот тут Мемфис, там Фивы…
Он и в самом деле видел Египет, весь Египет, размерами, однако, не больше аллеи, пересекавшей сад его дворца. Удивительная картина обладала, впрочем, тем свойством, что, когда фараон устремлял на какую-нибудь точку более пристальный взгляд, точка эта разрасталась в местность почти естественных размеров.
Солнце уже спускалось, заливая землю золотисто-пурпурным светом. Дневные птицы садились, чтобы заснуть, ночные просыпались в своих убежищах. В пустыне зевали гиены и шакалы, а дремлющий лев потягивался могучим телом, готовясь к погоне за добычей.
Нильский рыбак торопливо вытаскивал сети, большие торговые суда причаливали к берегам. Усталый земледелец снимал с журавля ведро, которым весь день черпал воду, другой медленно возвращался с плугом в свою мазанку. В городах зажглись огни, в храмах жрецы собирались к вечернему богослужению. На дорогах оседала пыль и смолкали скрипучие колеса телег. С вышек пилонов послышались заунывные звуки, призывавшие народ к молитве. Немного спустя фараон с изумлением увидел как бы стаю серебристых птиц, реявших над землей. Они вылетали из храмов, дворцов, улиц, мастерских, нильских судов, деревенских лачуг, даже из рудников. Сначала каждая из них взвивалась стрелой вверх, но, повстречавшись с другой серебристоперой птицей, которая пересекала ей дорогу, ударяла ее изо всех сил, и обе замертво падали на землю.
Это были противоречивые молитвы людей, мешавшие друг дружке вознестись к трону предвечного.
Фараон прислушался.
Вначале до него долетал лишь шелест крыльев, но вскоре он стал различать слова.
Он услышал больного, который молился о возвращении ему здоровья, и одновременно лекаря, который молил, чтобы его пациент болел как можно дольше; хозяин просил Амона охранять его амбар и хлеб, вор же простирал руки к небу, чтобы боги не препятствовали ему увести чужую корову и наполнить мешки чужим зерном.
Молитвы их сталкивались друг с другом, как камни, выпущенные из пращи.
Путник в пустыне падал ниц на песок, моля о северном ветре, который принес бы ему каплю воды; мореплаватель бил челом о палубу, чтобы еще неделю ветры дули с востока. Земледелец просил, чтобы скорее высохли болота; нищий рыбак — чтобы болота никогда не высыхали.
Их молитвы тоже разбивались друг о дружку и не доходили до божественных ушей Амона.
Особенный шум царил над каменоломнями, где закованные в цепи каторжники с помощью клиньев, смачиваемых водой, раскалывали огромные скалы. Там партия дневных рабочих молила, чтобы спустилась ночь и можно было лечь спать, а рабочие ночной смены, которых будили надсмотрщики, били себя в грудь, моля, чтоб солнце никогда не заходило. Торговцы, покупавшие обтесанные камни, молились, чтобы в каменоломнях было как можно больше каторжников, тогда как поставщики продовольствия лежали на животе, призывая на каторжников мор, ибо это сулило кладовщикам большие выгоды.
Молитвы людей из рудников тоже не долетали до неба.
На западной границе фараон увидел две армии, готовящиеся к бою. Обе лежали в песках, взывая к Амону, чтобы он уничтожил неприятеля. Ливийцы желали позора и смерти египтянам, египтяне посылали проклятия ливийцам. Молитвы тех и других, как две стаи ястребов, столкнулись над землей и упали вниз в пустыню. Амон их даже не заметил. И куда ни обращал фараон утомленный свой взор, везде было одно и то же. Крестьяне молили об отдыхе и сокращении налогов, писцы о том, чтобы росли налоги и никогда не кончалась работа. Жрецы молили Амона о продлении жизни Рамсеса XII и истреблении финикиян, мешавших им в денежных операциях; номархи призывали бога, чтобы он сохранил финикиян и благословил скорее на царство Рамсеса XIII, который умерит произвол жрецов. Голодные львы, шакалы и гиены жаждали свежей крови; олени, серны и зайцы со страхом покидали свои убежища, думая о том, как бы сохранить свою жалкую жизнь хотя бы еще на один день. Однако опыт говорил им, что и в эту ночь десяток-другой из их братии должен погибнуть, чтобы насытить хищников.
И так во всем мире царила вражда. Каждый желал того, что преисполняло страхом других. Каждый просил о благе для себя, не думая о том, что это может причинить вред ближнему.
Поэтому молитвы их, хотя и были как серебристые птицы, взвивавшиеся к небу, не достигали цели. И божественный Амон, до которого не долетала с земли ни одна молитва, опустив руки на колени, все больше углублялся в созерцание собственной божественности, а в мире продолжали царить слепой произвол и случай.
И вдруг фараон услышал женский голос:
— Ступай-ка, баловник, домой, пора на молитву.
— Сейчас! Сейчас! — ответил детский голосок.
Повелитель посмотрел туда, откуда доносились голоса, и увидел убогую мазанку писца на скотном дворе. Хозяин ее при свете заходящего солнца кончал свою дневную запись, жена его дробила камнем пшеничные зерна, чтобы испечь лепешки, а перед домом, как молодой козленок, бегал и прыгал шестилетний мальчуган, смеясь неизвестно чему.
По-видимому, его опьянял полный ароматов вечерний воздух.
— Сынок, а сынок! Иди же скорее, помолимся, — повторяла мать.
— Сейчас! Сейчас — отвечал мальчуган, продолжая бегать и резвиться.
Наконец женщина, видя, что солнце начинает уже погружаться в пески пустыни, отложила свой камень и, выйдя во двор, поймала шалуна, как жеребенка. Тот сопротивлялся, но в конце концов подчинился матери. А та втащила его в хижину и посадила на пол, придерживая его, чтобы он опять не убежал.
— Не вертись, — сказала она. — Подбери ноги и сиди смирно, а руки сложи и подними вверх. Ах ты, нехороший ребенок!
Мальчуган знал, что ему не отвертеться от молитвы, и, чтобы поскорее вырваться опять во двор, поднял благоговейно глаза и руки к небу и тоненьким, пискливым голоском затараторил прерывающейся скороговоркой:
— Благодарю тебя, добрый бог Амон, за то, что ты сохранил сегодня отца от бед, а маме дал пшеницы на лепешки… А еще за что? За то, что создал небо и землю и ниспослал ей Нил, который приносит нам хлеб. Еще за что? Ах да, знаю! И еще благодарю тебя за то, что так хорошо на дворе, что растут цветы, поют птички и что пальма приносит сладкие финики… И за то хорошее, что ты нам подарил, пусть все тебя любят, как я, и восхваляют лучше, чем я, потому что я еще мал и меня не учили мудрости. Ну, вот и все…
— Скверный ребенок! — проворчал писец, склонившись над своей записью. — Скверный ребенок! Так небрежно славишь ты бога Амона!
Но фараон в волшебном шаре увидел нечто совсем другое. Молитва расшалившегося мальчугана жаворонком взвилась к небу и, трепеща крылышками, поднималась все выше и выше, до самого престола, где предвечный Амон, сложив на коленях руки, углубился в созерцание своего всемогущества.
Молитва вознеслась еще выше, до самых ушей бога, и продолжала петь ему тоненьким детским голоском:
«И за то хорошее, что ты нам подарил, пусть все тебя любят, как я…»
При этих словах углубившийся в самосозерцание бог открыл глаза, и из них пал на мир луч счастья. От неба до земли воцарилась беспредельная тишина. Прекратились всякие страдания, всякий страх, всякие обиды. Свистящая стрела повисла в воздухе, лев застыл в прыжке за ланью, занесенная дубинка не опустилась на спину раба.
Больной забыл о страданиях, заблудившийся в пустыне — о голоде, узник — о цепях. Затихла буря, и остановилась волна морская, готовившаяся поглотить корабль. И на всей земле воцарился такой мир, что солнце, уже скрывшееся за горизонтом, снова подняло свой лучезарный лик.
Фараон очнулся и увидал перед собой маленький столик, на нем черный шар, а рядом халдея Бероэса.
— Мери-Амон-Рамсес! — спросил жрец. — Ты нашел человека, молитва которого доходит до престола предвечного?
— Да, — ответил фараон.
— Кто же он? Князь, воин или пророк? Или, может быть, простой отшельник?
— Это маленький шестилетний мальчик, который ни о чем не просил Амона, а только за все благодарил.
— А ты знаешь, где он живет? — спросил халдей.
— Знаю. Но я не хочу пользоваться силой его молитв. Мир, Бероэс, это огромный водоворот, в котором люди кружатся, как песчинки, а кружит их несчастье. Ребенок же своей молитвой дает людям то, чего я не в силах дать, — короткий миг забвения и покоя… Забвения и покоя… Понимаешь, халдей?
Бероэс молчал.
24
С восходом солнца, в день 21 атира, в лагерь на берегу Содовых озер пришел из Мемфиса приказ, согласно которому три полка должны были отправиться в Ливию и стать гарнизонами в городах. Остальной египетской армии вместе с наследником предстояло вернуться домой. Войска ликующими кликами встретили это распоряжение. Пустыня уже начинала им надоедать. Несмотря на подвоз из Египта и из покоренной Ливии, продовольствия не хватало, вода в наскоро вырытых колодцах истощалась, солнечный зной сжигал тело, а рыжий песок поражал легкие и глаза. Солдаты стали болеть дизентерией и злокачественным воспалением век.
Рамсес отдал приказ свернуть в лагерь. Три полка коренных египтян он отправил в Ливию, дав солдатам наказ мягко обращаться с жителями и никогда не бродить в одиночку. Главную же часть армии направил в Мемфис, оставив незначительные гарнизоны в крепостце и на стекольном заводе.
В девять часов утра, несмотря на зной, обе армии были уже в пути: одна на север, другая на юг.
Тогда к наследнику подошел святой Ментесуфис и сказал:
— Было бы хорошо, если бы ты как можно скорее вернулся в Мемфис. На половине пути будут поданы свежие лошади…
— Значит, мой отец так тяжело болен? — спросил Рамсес.
Жрец склонил голову.
Царевич передал командование Ментесуфису, с просьбой ни в чем не изменять уже отданных распоряжений, не посоветовавшись с военачальниками. Сам же, взяв Пентуэра, Тутмоса и двадцать лучших азиатских конников, поскакал в Мемфис.
За пять часов они проехали половину пути, и тут, как предупреждал Ментесуфис, их ждали свежие лошади. Конвой сменился, и Рамсес со своими двумя спутниками и новым конвоем после короткого отдыха помчался дальше.
— О горе! — стонал щеголь Тутмос. — Мало того, что уже пять дней я не принимаю ванны и забыл, что такое розовое масло, — изволь-ка сделать еще два форсированных марша в один день. Я уверен, что, когда мы очутимся на месте, ни одна танцовщица не захочет на меня взглянуть.
— А чем ты лучше нас? — спросил царевич.
— Я слабее, — вздохнул Тутмос. — Ты привык к верховой езде, как гиксос; Пентуэр — тот готов путешествовать верхом даже на раскаленном мече. А я такой неясный…
С закатом солнца путники поднялись на высокий холм, откуда открывалась величественная картина: перед ними простиралась зеленоватая долина Египта, а на фоне ее, словно ряд багровых костров, пламенели треугольники пирамид. Немного правее пирамид, тоже как будто в огне, сверкали верхушки пилонов Мемфиса, окутанного синеватой дымкой.
— Скорей! Скорей! — торопил Рамсес.
Немного спустя их опять окружила ржаво-коричневая пустыня, и опять засверкала цепь пирамид, пока все не растаяло в бледном сумраке.
Когда спустилась ночь, путники добрались до обширной страны мертвых, тянувшейся вдоль левого берега реки по холмам на протяжении нескольких десятков километров.
Там в эпоху Древнего царства хоронили на вечные времена египтян: царей — в огромных пирамидах, князей и вельмож — в гробницах, простолюдинов — в мазанках. Там покоились миллионы мумий не только людей, но и животных: собак, кошек, птиц — словом, всех тварей, которые при жизни были дороги человеку.
Во времена Рамсеса Великого кладбище царей и вельмож было перенесено в Фивы, а по соседству с пирамидами стали хоронить только крестьян и работников из ближайших окрестностей.
Среди рассеянных кругом гробниц царевич и его свита наткнулись на группу людей, скользивших, как тени.
— Кто вы такие? — спросил начальник конвоя.
— Мы — бедные слуги фараона, возвращаемся от наших умерших, мы снесли им немного роз, пива и лепешек.
— А может быть, вы заглядывали в чужие гробницы?
— О боги! — воскликнул один из них. — Разве мы способны на подобное святотатство? Это только распутные фиванцы, да отсохнут у них руки, беспокоят мертвых, чтобы пропить в кабаках их имущество.
— А что означают эти костры, там, на севере? — спросил царевич.
— Ты, должно быть, издалека едешь, господин, если тебе неизвестно, что завтра возвращается наш наследник с победоносной армией… Великий воитель! Только одно сражение — и он покорил презренных ливийцев. Это жители Мемфиса вышли торжественно встречать его… Тридцать тысяч народу… То-то будет крику.
— Понимаю, — шепнул царевич Пентуэру, — святой Ментесуфис отправил меня пораньше, чтобы лишить триумфальной встречи. Ладно! Пусть будет так до поры до времени.
Кони устали, надо было передохнуть. Рамсес послал нескольких всадников договориться относительно лодок для переправы, а сам с остальной частью конвоя остановился под кущей пальм между группой пирамид и сфинксом.
Эта группа составляет северную окраину бесконечных кладбищ. На площади поверхностью приблизительно в квадратный километр размещено множество гробниц и небольших усыпальниц, над которыми возвышаются три величайшие пирамиды: Хеопса, Хефрена и Микерина[123], а также сфинкс.
Эти колоссальные сооружения удалены друг от друга всего на несколько сотен шагов. Три пирамиды стоят в один ряд с северо-востока к юго-западу, а к востоку от этой линии, поближе к Нилу, лежит сфинкс, у ног которого расположен подземный храм Гора.
Пирамиды, и в особенности пирамида Хеопса, как создание человеческого труда, поражают своими размерами. Последняя представляет собой остроконечный каменный холм высотой в тридцать пять ярусов (сто тридцать семь метров), стоящий на квадратном основании, каждая сторона которого равна почти тремстам пятидесяти шагам (двести двадцать семь метров). Пирамида занимает около десяти моргов поверхности, а ее четыре треугольные грани покрыли бы поверхность в семнадцать моргов. На постройку ее пошло такое огромное количество камня, что из него можно было бы воздвигнуть стену выше человеческого роста и толщиной в полметра, а длиной в две тысячи пятьсот километров.
Когда свита наследника расположилась под чахлыми деревьями, часть солдат занялась поисками воды, остальные достали сухари. Тутмос же бросился на землю и заснул. Рамсес и Пентуэр стали ходить, беседуя друг с другом.
Ночь была довольно светлая, так что можно было видеть с одной стороны гигантские силуэты пирамид, а с другой — фигуру сфинкса, который по сравнению с ними казался маленьким.
— Я здесь уже четвертый раз, — сказал наследник, — и всегда мое сердце преисполняется изумлением и скорбью. Когда я был еще учеником высшей школы, я думал, что, вступив на престол, воздвигну нечто более величественное, чем пирамида Хеопса. А сейчас мне хочется смеяться над своей дерзостью, когда я вспоминаю, что великий фараон при постройке своей гробницы заплатил тысячу шестьсот талантов[124] за одни овощи для рабочих. Откуда бы я взял столько денег и людей?
— Не завидуй, господин, Хеопсу! — ответил жрец. — Другие фараоны оставили по себе лучшие творения: озера, каналы, дороги, храмы и школы.
— Да разве можно это сравнить с пирамидами?
— Разумеется, нет, — горячо возразил ему жрец, — в моих глазах и в глазах всего народа каждая пирамида — великое преступление, и самое большое — пирамида Хеопса.
— Ты преувеличиваешь, — остановил его царевич.
— Нисколько! Свою гигантскую гробницу фараон строил тридцать лет, в продолжение которых сто тысяч человек работали по три месяца в году. А какая польза от всего этого труда? Кого он накормил, одел, исцелил? Напротив, каждый год на этой работе гибло от десяти до двадцати тысяч народу. Другими словами, гробница Хеопса поглотила жизнь полумиллиона людей. А сколько крови, слез, страданий — кто сочтет? Поэтому не удивляйся, господин, что египетский крестьянин с ужасом смотрит на запад, где над горизонтом багровеют или чернеют треугольные контуры пирамид. Ведь это свидетели его страданий и бессмысленного труда. И подумать только, что так будет всегда, пока не рассыплются в прах эти свидетельства человеческого тщеславия! Но когда это будет? Три тысячи лет они страшат нас своим видом, а стены их все еще гладки и на них можно еще прочитать гигантские надписи.
— В ту ночь в пустыне ты говорил другое, — заметил наследник.
— Тогда я не видел их перед собой. А когда они у меня, как сейчас, перед глазами, меня окружают рыдающие духи замученных крестьян и шепчут: «Смотри, что с нами сделали. А ведь и наши кости чувствовали боль и наши сердца жаждали отдыха».
Рамсес был неприятно задет этим порывом жреца.
— Мой святейший отец, — сказал он, немного помолчав, — иначе представил мне это. Когда мы были с ним здесь пять лет назад, божественный владыка рассказал мне следующую историю:
«Во времена фараона Тутмоса Первого[125] приехали эфиопские послы договориться о размерах дани. Это был дерзкий народ. Они заявили, что одна проигранная война еще ничего не значит, ибо в следующий раз судьба может оказаться к ним милостивее, и несколько месяцев торговались из-за дани. Напрасно мудрый царь, желая мирно вразумить их, показывал им наши дороги и каналы. Они отвечали, что в их стране воды вдоволь и она ничего не стоит. Напрасно показывали им сокровищницы храмов, — они уверяли, что в их земле скрыто гораздо больше золота и драгоценных камней, чем во всем Египте. Напрасно царь устраивал перед ними смотры своим войскам, — они утверждали, что эфиопов несравненно больше, чем солдат у фараона. Тогда фараон привел их сюда, где мы стоим, и показал пирамиды. Эфиопские послы обошли их кругом, прочитали надписи и на следующий день заключили договор, какого от них требовали».
— Я не понял смысла этой истории, — продолжал Рамсес. — Тогда мой святой отец растолковал мне ее.
«Сын мой, — сказал он, — эти пирамиды — вечное свидетельство необычайного могущества Египта. Если бы какой-нибудь человек захотел воздвигнуть себе пирамиду, он уложил бы небольшую кучу камней, бросил бы через несколько часов свою работу и спросил бы: „На что она мне?“ Десять, сто, тысяча человек нагромоздили бы немного больше камней, ссыпали бы их в беспорядке и спустя несколько дней тоже бросили бы работу. На что она им? Но когда египетский фараон, когда египетское государство задумает собрать груду камней, — оно сгоняет сотни тысяч людей и строит десятки лет, пока работа не доведена до конца. Ибо дело не в том, нужны ли пирамиды, а в том, чтобы воля фараона, раз высказанная, была исполнена».
Да, Пентуэр, пирамида — это не могила Хеопса, а воля Хеопса. Воля, которая находит такое количество исполнителей, какого нет ни у одного царя на свете, и проводится так планомерно и настойчиво, как это может быть только у богов. Еще в школе меня учили, что человеческая воля — это великая сила, величайшая сила под солнцем. А ведь воля человека может поднять едва лишь один камень. Как же велика, значит, воля фараона, который воздвиг гору камней только потому, что ему так захотелось, что он так пожелал, хотя бы и без всякой цели.
— А ты, господин, тоже хотел бы таким образом доказать свое могущество? — спросил его вдруг Пентуэр.
— Нет! — ответил царевич решительно. — Раз проявив свою силу, фараоны могут быть уже милосердны. Разве что кто-нибудь попытался бы противиться их повелениям.
«А ведь этому юноше всего двадцать три года!» — со страхом подумал жрец.
Они повернули к реке и некоторое время шли молча.
— Ляг, господин, — сказал жрец. — Засни! Мы совершили большой переход.
— Разве я могу уснуть? — ответил наследник. — То меня окружают эти сотни крестьян, погибших, как ты говоришь, при постройке пирамид (как будто без этих пирамид они жили бы вечно!), то я думаю о моем святейшем отце, который, может быть, в эту минуту угасает… Крестьяне страдают! Крестьяне проливают свою кровь!.. Кто докажет мне, что мой божественный отец не больше мучается на своем драгоценном ложе, чем твои крестьяне, таскающие раскаленные от зноя камни? Крестьяне! Вечно эти крестьяне! Для тебя, святой отец, только тот заслуживает сострадания, кого едят вши. Целый ряд фараонов сошел в могилу, одни умерли от тяжелых болезней, другие были убиты, но ты о них не помнишь. Ты думаешь только о крестьянах, заслуга которых в том, что они рождали других крестьян, черпали нильскую грязь или пихали в рот своим коровам ячменные катышки… А мой отец? А я? Разве у меня не убили сына и женщину моего дома? Был ли ко мне милосерд тифон в пустыне? Разве не болят мои кости от долгой езды? А камни ливийских пращников не свистели над моей головой? Или есть у меня договор с болезнями и со смертью, что они будут ко мне милостивее, чем к твоему крестьянину? Посмотри вон туда… Азиаты спят, и спокойствием дышит их грудь, а я, их повелитель, болею душою о вчерашнем и с тревогой жду завтрашнего дня. Спроси у столетнего крестьянина, испытал ли он за всю свою жизнь столько горя, сколько я в эти несколько месяцев, что был наместником и главнокомандующим?
Перед ними постепенно вырисовывалась в темноте странная тень. Это было сооружение длиной в пятьдесят шагов, высотой в три этажа, сбоку возвышалось что-то вроде пятиэтажной башни странной формы.
— Вот и сфинкс, — воскликнул взволнованный предыдущим разговором царевич, — это детище жрецов! Сколько бы раз я не видел его, днем или ночью, всегда меня мучил вопрос: что это такое и для чего? Что такое пирамиды, я понимаю. Постройкой пирамид могущественный фараон хотел показать свою силу или, что, может быть, разумнее, хотел обеспечить себе вечную жизнь в загробном мире, которую бы не потревожил ни один враг или вор. Но сфинкс? Конечно, это эмблема священной касты жрецов: большая мудрая голова и львиные когти… Омерзительный идол, исполненный двойственности и как будто гордый тем, что мы рядом с ним подобны саранче. Не человек, не животное, не камень… Что же он такое? Каково его назначение? А улыбка… Дивишься незыблемости пирамид — он улыбается, идешь побеседовать с гробами — он тоже улыбается. Зазеленеют ли поля Египта, или тифон пустит во все концы своих огненных скакунов, невольник ли ищет свободы в пустыне, или Рамсес Великий преследует побежденные народы, — у него для всех одна и та же безжизненная улыбка. Девятнадцать династий прошли перед ним, как тени, а он улыбается… и улыбался бы, если бы даже высох Нил и Египет исчез под песками. Ну разве это не чудовище, тем более ужасное, что у него кроткое человеческое лицо? Вечный, он никогда не знал жалости к бренному миру, исполненному горестей.
— Вспомни, государь, лики богов, — сказал Пентуэр, — или мумий. Все, кто наделен бессмертием, с таким же спокойствием взирают на то, что преходяще. Даже человек, когда сам он уже отошел в вечность.
— Боги иногда еще внемлют нашим просьбам, — сказал как бы про себя царевич, — а его ничто не трогает. Он не знает сострадания… Он над всем смеется и в каждого вселяет ужас. Если б я даже знал, что уста его скрывают предсказание моей судьбы или совет, как восстановить мощь государства, и тогда я не осмелился бы спросить его. Мне кажется, что я услышал бы нечто страшное, сказанное с неумолимым спокойствием. Вот каково это создание жрецов и их воплощение. Он страшнее человека, потому что у него львиное тело; страшнее зверя, потому что у него голова человека; страшнее скалы, потому что в нем таится непонятная жизнь.
До них донеслись глухие стонущие звуки, источника которых нельзя было угадать.
— Уж не сфинкс ли поет? — спросил царевич с удивлением.
— Это голоса из его подземного храма, — ответил жрец. — Но почему они молятся в такой час?
— Спроси лучше: зачем они вообще молятся, раз их никто не слышит.
Пентуэр направился в ту сторону, откуда доносилось пение, а царевич присел на камень, заложил руки за спину, закинул голову и стал смотреть в страшное лицо сфинкса.
Несмотря на темноту, он ясно видел загадочные черты: сумрак вливал в них душу и жизнь. Чем дольше всматривался Рамсес в это лицо, тем сильнее чувствовал, что был предубежден и что его неприязнь к сфинксу несправедлива.
В лице сфинкса не было жестокости, — оно выражало покорность судьбе, а улыбка его казалась скорее грустной, чем насмешливой. Он не издевался над убожеством и бренностью человека, а как будто не замечал их. Его выразительные, обращенные к небу глаза смотрели за Нил, в страны, скрытые от человеческого взора. Следил ли он за тревожным ростом ассирийской монархии или за назойливой суетней финикиян, предвидел ли зарождение Греции или события, которые надвигались на берега Иордана? Кто угадает?
Одно Рамсес мог сказать с уверенностью, — что сфинкс смотрит, думает и ждет чего-то со спокойной улыбкой, достойной сверхъестественного существа. И, казалось, когда это что-то появится на горизонте, сфинкс встанет и пойдет ему навстречу.
Что это будет и когда? Тайна, разгадка которой ясно рисовалась на лице Вечного. Однако это должно свершиться внезапно, ибо сфинкс никогда не смыкает глаз и смотрит… все смотрит…
Тем временем Пентуэр нашел окно, через которое из подземелья доносилось заунывное пение жрецов:
Хор первый. «Вставай, лучезарный, словно Исида, каким встает Сотис на небосклоне утром, в начале каждого года».
Хор второй. «Бог Амон-Ра[126] был по правую мою руку и по левую. Он вручил мне власть над всем миром и помог покорить врагов моих».
Хор первый. «Ты был еще молод и носил заплетенную косичку[127], но в Египте ничто не совершалось без твоего повеления, без тебя не был заложен ни один камень строящегося здания».
Хор второй. «Явился я к тебе, владыка богов, великий бог, господин солнца. Тум обещает мне, что появится солнце и что я буду похож на него, а Нил — что я получу трон Осириса и буду владеть им вовеки».
Хор первый. «Ты вернулся в мир, чтимый богами, повелитель обоих миров, Ра-Мери-Амон-Рамсес. Обещаю тебе вечное царство. Цари придут к тебе и поклонятся тебе».
Хор второй. «О ты, Осирис-Рамсес! Вечно живущий сын неба, рожденный богиней Нут. Пусть мать твоя окутает тебя тайной неба и пусть позволит, чтобы ты стал богом, о ты, ты, Осирис-Рамсес!»[128].
«Значит, святейший владыка уже умер!» — подумал Пентуэр. Он отошел от окна и приблизился к месту, где сидел погруженный в мечты наследник. Жрец опустился перед ним на колени, пал ниц и воскликнул:
— Привет тебе, фараон, повелитель мира!
— Что ты говоришь? — воскликнул царевич, вскочив.
— Пусть бог единый и всемогущий ниспошлет тебе мудрость, а народу твоему — силы и счастье!
— Встань, Пентуэр! Так, значит… так я…
Рамсес вдруг взял жреца за плечи и повернул его к сфинксу.
— Посмотри на него, — сказал он.
Ни в лице, ни во всей фигуре колосса не произошло никакой перемены. Один фараон переступил порог вечности, другой восходил, как солнце, а каменное лицо бога или чудовища осталось таким же, как было. На губах кроткая усмешка над земною властью и славой, во взгляде ожидание чего-то , что должно прийти, но неизвестно, когда придет.
Оба посланных вернулись с переправы и сообщили, что лодки скоро будут готовы.
Пентуэр направился к пальмам и закричал:
— Вставайте! Вставайте!
Чуткие азиаты тотчас вскочили и принялись взнуздывать лошадей. Встал и Тутмос, зевая.
— Брр! — ворчал он, — так холодно. Добрая вещь — сон! Чуть-чуть вздремнул — и снова уже могу ехать хоть на край света, лишь бы не к Содовым озерам. Брр! Я забыл уже вкус вина, и мне кажется, что руки у меня обрастают шерстью, словно лапы шакала. А до дворца еще не меньше двух часов езды. Хорошо живется крестьянам: спят себе, бездельники, вовсе не беспокоясь о чистоте собственного тела, и не идут на работу до тех пор, пока жена не приготовит им ячменного отвара. А я, большой господин, должен, словно злодей, слоняться по пустыне, не имея ни глотка воды.
Лошади были готовы. Рамсес сел на своего скакуна. Тогда подошел Пентуэр, взял под уздцы коня повелителя и повел его, сам бредя пешком.
— Что это? — спросил удивленный Тутмос.
Но тотчас же сообразил, побежал и взял лошадь Рамсеса под уздцы с другой стороны. Все шли молча, пораженные поведением жреца, однако чувствуя, что произошло что-то очень важное.
Через несколько сотен шагов пустыня кончилась и перед путниками открылась дорога среди полей.
— В седла! — скомандовал Рамсес. — Надо торопиться.
— Его святейшество велел садиться на коней! — крикнул конвойным Пентуэр.
Все остолбенели. Тутмос же, положив руку на меч, воскликнул:
— Да живет вечно всемогущий и милостивый владыка наш, фараон Рамсес!
— Да живет вечно! — взвыли азиаты, потрясая оружием.
— Спасибо вам, верные мои солдаты! — ответил повелитель.
Спустя минуту всадники уже мчались вперед, к реке.
