Двадцать лет спустя. Александр Дюма

Страница 1
Страница 2
Страница 3
Страница 4
Страница 5
Страница 6

XVI
ЗАМОК БРАЖЕЛОН

Д’Артаньян глядел на эту сцену, вытаращив глаза и чуть не разинув рот: все это было так не похоже на то, чего он ожидал, что он не мог прийти в себя от изумления.

Атос взял его под руку и увел в сад.

— Пока нам готовят ужин, вы мне позволите, не правда ли, друг мой, — сказал он, улыбаясь, — несколько разъяснить загадку, над которой вы ломаете себе голову?

— Разумеется, господин граф, — сказал Д’Артаньян, вновь почувствовав то огромное превосходство, которое Атос всегда имел над ним.

Атос поглядел на него с добродушной улыбкой.

— Прежде всего, мой милый Д’Артаньян, — сказал Атос, — здесь нет графа. Если я назвал вас шевалье, то для того лишь, чтобы представить вас моим гостям и чтобы они знали, кто вы такой; но для вас, Д’Артаньян, надеюсь, я по-прежнему Атос, ваш товарищ и друг. Может быть, вы предпочитаете церемонность, потому что любите меня меньше, чем прежде?

— Упаси боже! — воскликнул гасконец с честным молодым порывом, которые так редки у людей зрелых.

— Ну, так вернемся к нашим старым обычаям и для начала будем откровенны. Вас все здесь удивляет, не правда ли?

— Чрезвычайно.

— И больше всего я сам? — с улыбкой прибавил Атос. — Признайтесь.

— Признаюсь.

— Я еще молод, не правда ли; несмотря на мои сорок девять лет, меня все еще можно узнать?

— Напротив, — ответил д’Артаньян, готовый до конца воспользоваться предложенной Атосом откровенностью, — вы совсем неузнаваемы.

— Понимаю! — сказал Атос, слегка покраснев. — Всему бывает конец, д’Артаньян, и этому сумасбродству, как всему другому.

— К тому же и ваши денежные дела изменились, как мне кажется. Вы живете в довольстве, — ведь этот дом ваш, я полагаю?

— Да. Это то самое именьице, которое, как я говорил вам, досталось мне в наследство, когда я вышел в отставку.

— У вас есть парк, лошади, охота…

Атос улыбнулся.

— В парке двадцать акров; но из них часть взята под огороды и службы.

Лошадей у меня всего две; я, понятно, не считаю кургузого конька, принадлежащего моему лакею. Охота ограничивается четырьмя ищейками, двумя борзыми и одной легавой. Да и вся эта охотничья роскошь заведена не для меня, — прибавил Атос, улыбаясь.

— Понятно, — сказал д’Артаньян, — это для молодого человека, для Рауля.

И д’Артаньян с невольною улыбкой посмотрел на Атоса.

— Вы угадали, мой друг, — ответил последний.

— А этот молодой человек — ваш питомец, ваш крестник, ваш родственник, быть может? Ах, как вы переменились, мой дорогой Атос!

— Этот молодой человек, — спокойно ответил Атос, — сирота, которого мать подкинула одному бедному сельскому священнику; я вырастил и воспитал его.

— И он, вероятно, очень к вам привязан?

— Я думаю, что он любит меня как отца.

— И, конечно, исполнен признательности?

— О, что касается признательности, то она должна быть взаимной: я обязан ему столько же, сколько он мне. Я не говорю ему этого, но вам, д’Артаньян, скажу правду: в сущности, я в долгу у него.

— Как так? — удивился мушкетер.

— Конечно, боже мой, как же иначе! Ведь он причина перемены, которую вы видите во мне. Я засыхал, как жалкое срубленное дерево, лишенное всякой связи с землей; и только сильная привязанность могла заставить меня пустить новые корни в жизнь. Любовница? Я был для этого стар. Друзья?

Вас уже не было со мной. И вот в этом ребенке я вновь обрел все, что потерял. Не имея более мужества жить для себя, я стал жить для него. Наставления полезны для ребенка, но добрый пример еще лучше. Я подавал ему пример, д’Артаньян. Я избавился от своих пороков и открыл в себе добродетели, которые раньше не имел. И полагаю, что не преувеличиваю, д’Артаньян. Рауль должен стать совершеннейшим дворянином, какого только наше обнищавшее время способно породить.

Д’Артаньян смотрел на Атоса с возрастающим восхищением. Они прогуливались в прохладной тенистой аллее, сквозь листву которой пробивались косые лучи заходящего солнца. Один из этих золотых лучей осветил лицо Атоса, глаза которого, казалось, излучали такой же теплый спокойный вечерний свет.

Неожиданно д’Артаньян вспомнил о миледи.

— И вы счастливы? — спросил он своего друга.

Острый взгляд Атоса проник в самую глубину сердца д’Артаньяна и словно прочел его мысли.

— Так счастлив, как только может быть участлив на земле человек. Но договаривайте вашу мысль, д’Артаньян, ведь вы не все мне сказали.

— Вы проницательны, Атос, от вас ничего невозможно скрыть, — сказал д’Артаньян. — Да, я хотел вас спросить, не испытываете ли вы порой внезапных приступов ужаса, похожих на…

— Угрызения совести? — подхватил Атос. — Я договариваю вашу фразу, мой друг. И да и нет. Я не испытываю угрызений совести, потому что эта женщина, как я полагаю, заслужила понесенную ею кару. Потому что, если бы ее оставили в живых, она, без сомнения, продолжала бы свое пагубное дело. Однако, мой друг, это не значит, чтобы я был убежден в нашем праве сделать то, что мы сделали. Быть может, всякая пролитая кровь требует искупления. Миледи уже поплатилась; может быть, в свою очередь, это предстоит и нам.

— Я иногда думаю то же самое, Атос, — сказал д’Артаньян.

— У этой женщины был, кажется, сын?

— Да.

— Вы слыхали о нем что-нибудь?

— Ничего.

— Ему, должно быть, теперь двадцать три года, — прошептал Атос. — Я часто думаю об этом молодом человеке, д’Артаньян.

— Вот странно. А я совсем забыл о нем.

Атос грустно улыбнулся.

— А о лорде Винтере вы имеете известия?

— Я знаю, что он был в большой милости у короля Карла Первого.

— И, вероятно, разделяет его судьбу, а она в настоящий момент печальна. Смотрите, д’Артаньян, — продолжал Атос, — это совершенно совпадает с тем, что я сейчас сказал. Он пролил кровь Страффорда.* Кровь требует крови. А королева?

— Какая королева?

— Генриетта Английская, дочь Генриха Четвертого.

— Она в Лувре, как вам известно.

— Да, и она очень нуждается, не правда ли? Вовремя сильных холодов нынешней зимой ее больная дочь, как мне говорили, вынуждена была оставаться в постели, потому что не было дров. Понимаете ли вы это? — сказал Атос, пожимая плечами. — Дочь Генриха Четвертого дрожит от холода, не имея вязанки дров! Зачем не обратилась она к любому из нас, вместо того чтобы просить гостеприимства у Мазарини? Она бы ни в чем не нуждалась.

— Так вы ее знаете, Атос?

— Нет, но моя мать знавала ее ребенком. Я вам говорил, что моя мать была статс-дамой Марии Медичи?

— Никогда. Вы ведь не любите говорить о таких вещах, Атос.

— Ах, боже мой, совсем напротив, как вы сами видите, — ответил Атос.

— Просто случая не было.

— Портос не ждал бы его так терпеливо, — сказал, улыбаясь, д’Артаньян.

— У всякого свой нрав, милый д’Артаньян. Портос, если забыть о его тщеславии, обладает большими достоинствами. Вы с ним виделись с тех пор?

— Я расстался с ним пять дней тому назад, — сказал д’Артаньян.

И тотчас же со свойственным гасконцам живым юмором он рассказал о великолепной жизни Портоса в его замке Пьерфон. А разбирая по косточкам Портоса, он задел два-три раза и достойного господина Мустона.

— Замечательно, — ответил Атос, улыбаясь шуткам своего друга, напомнившим ему их славные дни, — замечательно, что мы тогда сошлись случайно и до сих пор соединены самой тесной дружбой, невзирая на двадцать лет разлуки. В благородных сердцах, д’Артаньян, дружба пускает глубокие корпи. Поверьте, только злой человек может отрицать дружбу, и лишь потому, что он ее не понимает. А Арамис?

— Я его тоже видел, по он, мне показалось, был со мной холоден.

— Так вы виделись с Арамисом? — сказал Атос, пристально глядя на д’Артаньяна. — Право же, вы предприняли паломничество по храмам дружбы, говоря языком поэтов.

— Ну, конечно, — ответил смущенно д’Артаньян.

— Арамис, вы сами знаете, — продолжал Атос, — по природе холоден; к тому же он постоянно запутан в интригах с женщинами.

— У него и сейчас очень сложная интрига, — заметил д’Артаньян.

Атос ничего не ответил.

«Он не любопытен», — подумал д’Артаньян.

Атос не только не ответил, но даже переценил разговор.

— Вот видите, — сказал он, обращая внимание д’Артаньяна на то, что они уже подошли к замку. — Погуляв часок, мы обошли почти все мои владения.

— Все в них очаровательно, а в особенности то, что во всем чувствуется их владелец, — ответил д’Артаньян.

В эту минуту послышался конский топот.

— Это Рауль возвращается, он нам расскажет о бедной крошке.

Действительно, молодой человек весь в пыли показался за решеткой и скоро въехал во двор; он соскочил с лошади и, передав ее конюху, поклонился графу и д’Артаньяну.

— Этот господин, — сказал Атос, положив руку на плечо д’Артаньяна, шевалье д’Артаньян, о котором я вам часто говорил, Рауль.

— Господин д’Артаньян, — сказал юноша, кланяясь еще ниже, — граф всегда называл мне ваше имя, когда хотел привести в пример отважного и великодушного дворянина.

Этот маленький комплимент тронул сердце д’Артаньяна. Протягивая руку Раулю, он отвечал:

— Мой юный друг, все такие похвалы надо обращать к графу, потому что это он воспитал меня, и не его вина, если ученик так плохо использовал ею уроки. Но вы его вознаградите лучше, в этом я уверен. Вы нравитесь мне, Рауль, и ваша любезность тронула меня.

Атосу были чрезвычайно приятны эти слова; он благодарно взглянул на д’Артаньяна, потом улыбнулся Раулю той странной улыбкой, которая заставляет детей, когда они ее замечают, гордиться собой.

«Теперь, — подумал Д’Артаньян, от которого не ускользнула немая игра их лиц, — я в этом уверен».

— Надеюсь, — сказал Атос, — несчастный случай не имел последствий?

— Еще ничего не известно, сударь. Из-за опухоли доктор ничего не мог сказать определенного. Он опасается все-таки, не повреждено ли сухожилие.

— И вы не остались дольше у госпожи де Сен-Реми?

— Я боялся опоздать к ужину, сударь, и заставить вас ждать себя.

В эту минуту крестьянский парень, заменявший лакея, доложил, что ужин подан.

Атос проводил гостя в столовую. Она была обставлена очень просто, но ее окна с одной стороны выходили в сад, а с другой — в оранжерею с чудесными цветами.

Д’Артаньян взглянул на сервировку, — она была великолепна; с первого взгляда было видно, что это все старинное фамильное серебро. На поставце стоял превосходный серебряный кувшин. Д’Артаньян подошел, чтобы посмотреть на него.

— Какая дивная работа! — сказал он.

— Да, — ответил Атос, — это образцовое произведение одного великого флорентийского мастера, Бенвенуто Челлини.

— А что за битву оно изображает?

— Битву при Мариньяно, и как раз то самое мгновение, когда один из моих предков подает свою шпагу Франциску Первому, сломавшему свою. За это мой прадед Ангерран де Ла Фер получил орден святого Михаила Кроме того, пятнадцать лет спустя король, не забывший, что он в течение трех часов бился шпагой своего друга Ангеррана, не сломав ее, подарил ему этот кувшин и шпагу, которую вы, вероятно, видели у меня прежде; тоже недурная чеканная работа. То было время гигантов. Мы все карлики в сравнении с теми людьми. Садитесь, д’Артаньян, давайте поужинаем. Кстати, обратился Атос к молодому лакею, подававшему суп, — позовите Шарло.

Паренек вышел, и спустя минуту вошел тот слуга, и которому наши путешественника обратились по приезде.

— Любезный Шарло, — сказал ему Атос, — поручаю вашему особенному вниманию Планше, лакея господина д’Артаньяна, на все время, пока они здесь пробудут. Он любит хорошее вино: ключи от погребов у вас. Ему часто приходилось спать на голой земле, а, вероятно, он по откажется от мягкой постели, позаботьтесь и об этом, пожалуйста.

Шарло поклонился и вышел.

— Шарло тоже милый человек, — сказал Атос. — Вот уже восемнадцать лег, как он мне служит.

— Вы очень заботливы, — сказал д’Артаньян. — Благодарю вас за Планше, мой дорогой Атос.

При этом имени молодой человек широко раскрыл глаза и посмотрел на графа, не понимая, к нему ли обращается д’Артаньян.

— Это имя кажется вам странным, Рауль? — сказал, улыбаясь, Атос. Так звали меня товарищи по оружию. Я носил его в те времена, когда д’Артаньян, еще два храбрых друга и я проявляли свою храбрость у стен Ла-Рошели под начальством покойного кардинала и де Бассомпьера, ныне также умершего. Д’Артаньяну нравится постарому звать меня этим дружеским именем, и всякий раз, когда я его слышу, мое сердце трепещет от радости.

— Это имя было знаменито, — сказал д’Артаньян, — и раз удостоилось триумфа.

— Как так, сударь? — спросил Рауль с юношеским любопытством.

— Право, я ничего не знаю об этом, — сказал Атос.

— Вы забыли о бастионе Сен-Жерве, Атос, и о той салфетке, которую три пули превратили в знамя? У меня память получше, я все помню, и сейчас вы узнаете об этом, молодой человек.

И он рассказал Раулю случай на бастионе, как раньше Атос рассказывал историю своего предка.

Молодой человек слушал д’Артаньяна так, словно перед ним воочию проходили подвиги из лучших времен рыцарства, о которых повествуют Тассо и Ариосто.

— Но д’Артаньян не сказал вам, Рауль, — заметил, в свою очередь, Атос, — что он был одним из лучших бойцов того времени: ноги крепкие, как железо, кисть руки гибкая, как сталь, безошибочный глазомер и пламенный взгляд, — вот какие качества обнаруживали в нем противники! Ему было восемнадцать лет, только на три года больше, чем вам теперь, Рауль, когда я в первый раз увидал его в деле, и против людей бывалых.

— И господин д’Артаньян остался победителем? — спросил гоноша.

Глаза его горели и словно молили о подробностях.

— Кажется, я одного убил, — сказал д’Артаньян, спрашивая глазами Атоса, — а другого обезоружил или ранил, не помню точно.

— Да, вы его ранили. О, вы были страшный силач!

— Ну, мне кажется, я с тех пор не так уж ослабел, — ответил д’Артаньян, усмехнувшись с гасконским самодовольством. — Недавно еще…

Взгляд Атоса заставил его умолкнуть.

— Вот вы полагаете, Рауль, что ловко владеете шпагой, — сказал Атос, — но, чтобы вам не пришлось в том жестоко разочароваться, я хотел бы показать вам, как опасен человек, который с ловкостью соединяет хладнокровие. Я не могу привести более разительного примера: попросите завтра господина д’Артаньяна, если он не очень устал, дать вам урок.

— Но, черт побери, вы, милый Атос, ведь и сами хороший учитель и лучше всех можете обучить тому, за что хвалите меня. Не далее как сегодня Планше напоминал мне о знаменитом поединке возле монастыря кармелиток с лордом Винтером и его приятелями. Ах, молодой человек, там не обошлось без участия бойца, которого я часто называл первой шпагой королевства.

— О, я испортил себе руку с этим мальчиком, — сказал Атос.

— Есть руки, которые никогда не портятся, мой дорогой Атос, но зато часто портят руки другим.

Молодой человек готов был продолжать разговор хоть всю ночь, по Атос заметил ему, что их гость, вероятно, утомлен и нуждается в отдыхе. Д’Артаньян из вежливое и протестовал, однако Атос настоял, чтобы он вступил во владение своей комнатой. Рауль проводил его туда. Но так как Атос предвидел, что он постарается там задержаться, чтоб заставить д’Артаньяна рассказывать о лихих делах их молодости, то через минуту он зашел за ним сам и закончил этот славный вечер дружеским рукопожатием и пожеланием спокойной ночи мушкетеру.

XVII
ДИПЛОМАТИЯ АТОСА

Д’Артаньян лег в постель, желая не столько уснуть, сколько остаться в одиночестве и обдумать все слышанное и виденное за этот вечер.

Будучи добрым по природе и ощутив к Атосу с первого взгляда инстинктивную привязанность, перешедшую впоследствии в искреннюю дружбу, он теперь был в восхищении, что нашел не опустившегося пьяницу, потягивающего вино, в грязи и бедности, а человека блестящего ума и в расцвете сил. Он с готовностью признал обычное превосходство над собою Атоса и, вместо зависти и разочарования, которые почувствовал бы на его месте менее великодушный человек, ощутил только искреннюю, благородную радость, подкреплявшую самые радужные надежды на исход его предприятия.

Однако ему казалось, что Атос был не вполне прям и откровенен. Кто такой этот молодой человек? По словам Атоса, его приемыш, а между тем он так поразительно похож на своего приемного отца. Что означало возвращение к светской жизни и чрезмерная воздержанность, которую он заметил за столом? Даже незначительное, по-видимому, обстоятельство — отсутствие Гримо, с которым: Атос был прежде неразлучен и о котором даже ни разу не вспомнил, несмотря на то что поводов к тому было довольно, — все это беспокоило д’Артаньяна. Очевидно, он не пользовался больше доверием своего друга; быть может, Атос был чем-нибудь связан или даже был заранее предупрежден о его посещении.

Д’Артаньяну невольно вспомнился Рошфор и слова его в соборе Богоматери. Неужели Рошфор опередил его у Атоса?

Разбираться в этом не было времени. Д’Артаньян решил завтра же приступить к выяснению. Недостаток средств, так ловко скрываемый Атосом, свидетельствовал о желании его казаться богаче и выдавал в нем остатки былого честолюбия, разбудить которое не будет стоить большого труда. Сила ума и ясность мысли Атоса делали его человеком более восприимчивым, чем другие. Он согласится на предложение министра с тем большей готовностью, что стремление к награде удвоит его природную подвижность.

Эти мысли не давали д’Артаньяну уснуть, несмотря на усталость. Он обдумывал план атаки, и хотя знал, что Атос сильный противник, тем не менее решил открыть наступательные действия на следующий же день, после завтрака.

Однако же он думал и о том, что при столь неясных обстоятельствах следует продвигаться вперед с осторожностью, изучать в течение нескольких дней знакомых Атоса, следить за его новыми привычками, хорошенько понять их и при этом постараться извлечь из простодушного юноши, с которым он будет фехтовать или охотиться, добавочные сведения, недостающие ему для того, чтобы найти связь между прежним и теперешним Атосом. Это будет нетрудно, потому что личность наставника, наверное, оставила след в сердце и уме воспитанника. Но в то же время д’Артаньян, сам будучи человеком проницательным, понимал, в каком невыгодном положении он может оказаться, если какая-нибудь неосторожность или неловкость с его стороны позволит опытному глазу Атоса заметить его уловки.

Кроме того, надо сказать, что д’Артаньян, охотно хитривший с лукавым Арамисом и тщеславным Портосом, стыдился кривить душой перед Атосом, человеком прямым и честным. Ему казалось, что если бы он перехитрил Арамиса и Портоса, это заставило бы их только с большим уважением относиться к нему, тогда как Атос, напротив того, стал бы его меньше уважать.

— Ах, зачем здесь пет Гримо, молчаливого Гримо! — говорил д’Артаньян.

— Я бы многое понял из его молчания. Гримо молчал так красноречиво!

Между тем в доме понемногу все затихало. Д’Артаньян слышал хлопанье запираемых дверей о ставен. Потом замолкли собаки, отвечавшие лаем на лай деревенских собак; соловей, притаившийся в густой листве деревьев в рассыпавший среди ночи свои мелодичные трели, тоже наконец уснул. В доме слышались только однообразные звуки размеренных шагов над комнатой д’Артаньяна: должно быть, там помещалась спальня Атоса.

«Он ходит и размышляет, — подумал д’Артаньян. — Но о чем? Узнать это невозможно. Можно угадать все, что угодно, но только не это».

Наконец Атос, по-видимому, лег в постель, потому что и эти последние звуки затихли.

Тишина и усталость одолели наконец д’Артаньяна; он тоже закрыл глаза и тотчас же погрузился в сон.

Д’Артаньян не любил долго спать. Едва заря позолотила занавески, как он соскочил с кровати и открыл окна. Сквозь жалюзи он увидел, что кто-то бродит по двору, стараясь двигаться бесшумно. По своей привычке не оставлять ничего без внимания, д’Артаньян стал осторожно и внимательно всматриваться и узнал гранатовый колет и темные волосы Рауля.

Молодой человек — так как это был действительно он — отворил дверь конюшни, вывел гнедую лошадь, на которой ездил накануне, взнуздал и оседлал ее с проворством и ловкостью самого опытного конюха, затем провел лошадь по правой аллее плодового сада, отворил боковую калитку, выходившую на тропинку, вывел лошадь, запер калитку за собой, и д’Артаньян увидал, поверх стены, как он полетел стрелой, пригибаясь под низкими цветущими ветвями акаций и кленов.

Д’Артаньян еще вчера заметил, что эта тропинка вела в Блуа.

«Эге, — подумал гасконец, — этот ветреник уже пошаливает! Видно, он не разделяет ненависти Атоса к прекрасному полу. Он не мог поехать на охоту без ружья и без собак; едва ли он едет по делу, он бы тогда не скрывался. От кого он прячется?.. От меня или от отца?.. Я уверен, что граф — отец ему… Черт возьми! Уж это-то я узнаю, поговорю начистоту с самим Атосом».

Утро разгоралось. Д’Артаньян снова услышал все те звуки, которые замирали один за другим вчера вечером, — все начинало пробуждаться: ожили птицы на ветвях, собаки в конурах, овцы на пастбище; ожили, казалось, даже привязанные к берегу барки на Луаре и, отделясь от берегов, поплыли вниз по течению. Д’Артаньян, чтоб никого не будить, оставался у своего окна, но, заслышав в замке шум отворяемых дверей и ставен, он еще раз пригладил волосы, подкрутил усы, по привычке почистил рукавом своею колота поля шляпы и сошел вниз. Спустившись с последней ступеньки крыльца, он заметил Атоса, наклонившегося к земле в позе человека, который ищет затерянную в песке монету.

— С добрым утром, дорогой хозяин! — сказал д’Артаньян.

— С добрым утром, милый друг. Как провели ночь?

— Превосходно, мой друг; да и все у вас тут превосходно: и кровать, и вчерашний ужин, и весь ваш прием. Но что вы так усердно рассматриваете?

Уж не сделались ли вы, чего доброго, любителем тюльпанов?

— Над этим, мой друг, не следует смеяться. В деревне вкусы очень меняются, и, сам того не замечая, начинаешь любить все то прекрасное, что природа выводит на свет из-под земли и чем так пренебрегают в городах. Я просто смотрел на ирисы: я посадил их вчера у бассейна, а сегодня утром их затоптали. Эти садовники такой неуклюжий народ. Ездили за водой и не заметили, что лошадь ступает по грядке.

Д’Артаньян улыбнулся.

— Вы так думаете? — спросил он.

И он повел друга в аллею, где отпечаталось немало следов, подобных тем, от которых пострадали ирисы.

— Вот, кажется, еще следы, посмотрите, Атос, — равнодушно сказал Д’Артаньян.

— В самом деле. И еще совсем свежие!

— Совсем свежие, — подтвердил Д’Артаньян.

— Кто мог выехать сегодня утром? — спросил с тревогой Атос. — Не вырвалась ли лошадь из конюшни?

— Не похоже, — сказал Д’Артаньян, — шаги очень ровные и спокойные.

— Где Рауль? — воскликнул Атос. — И как могло случиться, что я его не видел!

— Ш-ш, — остановил его Д’Артаньян, приложив с улыбкой палец к губам.

— Что здесь произошло? — спросил Атос.

Д’Артаньян рассказал все, что видел, пристально следя за лицом хозяина.

— А, теперь я догадываюсь, в чем дело, — ответил Атос, слегка пожав плечами. — Бедный мальчик поехал в Блуа.

— Зачем?

— Да затем, бог мой, чтобы узнать о здоровье маленькой Лавальер. Помните, той девочки, которая вывихнула себе ногу?

— Вы думаете? — недоверчиво спросил Д’Артаньян.

— Не только думаю, но уверен в этом, — ответил Атос. — Разве вы не заметили, что Рауль влюблен?

— Что вы? В кого? В семилетнюю девочку?

— Милый друг, в возрасте Рауля сердце бывает так полно, что необходимо излить его на что-нибудь, будь то мечта или действительность. Ну, а его любовь, — то и другое вместе.

— Вы шутите! Как? Эта крошка?

— Разве вы ее не видали? Это прелестнейшее создание. Серебристо-белокурые волосы и голубые глаза, уже сейчас задорные и томные.

— А что скажете вы про эту любовь?

— Я ничего не говорю, смеюсь и подшучиваю над Раулем; но первые потребности сердца так неодолимы, порывы любовной тоски у молодых людей так сладки и так горьки в то же время, что часто носят все признаки настоящей страсти. Я помню, что сам в возрасте Рауля влюбился в греческую статую, которую добрый король Генрих Четвертый подарил моему отцу. Я думал, что сойду с ума от горя, когда узнал, что история Пигмалиона[18] — пустой вымысел.

— Это от безделья. Вы не стараетесь ничем занять Рауля, и он сам ищет себе занятий.

— Именно. Я уж подумываю удалить его отсюда.

— И хорошо сделаете.

— Разумеется. Но это значило бы разбить его сердце, и он страдал бы, как от настоящей любви. Уже года три-четыре тому назад, когда он сам был ребенком, он начал восхищаться этой маленькой богиней и угождать ей, а теперь дойдет до обожания, если останется здесь. Дети каждый день вместе строят всякие планы и беседуют о множестве серьезных вещей, словно им по двадцать лет и они настоящие влюбленные. Родные маленькой Лавальер сначала все посмеивались, но и они, кажется, начинают хмурить брови.

— Ребячество. Но Раулю необходимо рассеяться. Отошлите его поскорей отсюда, не то, черт возьми, он у вас никогда не станет мужчиной.

— Я думаю послать его в Париж, — сказал Атос.

— А, — отозвался д’Артаньян и подумал, что настала удобная минута для нападения. — Если хотите, — сказал он, — мы можем устроить судьбу этого молодого человека.

— А, — в свою очередь, — сказал Атос.

— Я даже хочу с вами посоветоваться относительно одной вещи, пришедшей мне на ум.

— Извольте.

— Как вы думаете, не пора ли нам поступить опять на службу?

— Разве вы не состоите все время на службе, д’Артаньян?

— Скажу точнее: речь идет о деятельной службе. Разве прежняя жизнь вас больше не соблазняет и, если бы вас ожидали действительные выгоды, не были бы вы рады возобновить в компании со мной и нашим другом Портосом былые похождения?

— Кажется, вы мне это предлагаете? — спросил Атос.

— Прямо и чистосердечно.

— Снова взяться за оружие?

— Да.

— За кого и против кого? — спросил вдруг Атос, устремив на гасконца свой ясный и доброжелательный взгляд.

— Ах, черт! Вы слишком торопливы.

— Прежде всего я точен. Послушайте, д’Артаньян, есть только одно лицо, или, лучше сказать, одно дело, которому человек, подобный мне, может быть полезен: дело короля.

— Вот это сказано точно, — сказал мушкетер.

— Да, но прежде условимся, — продолжал серьезно Атос. — Если стать на сторону короля, по-вашему, значит стать на сторону Мазарини, мы с вами не сойдемся.

— Я не сказал этого, — ответил, смутившись, гасконец.

— Знаете что, д’Артаньян, — сказал Атос, — не будем хитрить друг с другом. Ваши умолчания и увертки отлично объясняют мне, по чьему поручению вы сюда явились. О таком деле действительно не решаются говорить громко и охотников на него вербуют втихомолку, потупив глаза.

— Ах, милый Атос! — сказал д’Артаньян.

— Вы понимаете, — продолжал Атос, — что я говорю не про вас — вы лучший из всех храбрых и отважных людей, — я говорю об этом скаредном итальянце-интригане, об этом холопе, пытающемся надеть на голову корону, украденную из-под подушки, об этом шуте, называющем свою партию партией короля и запирающем в тюрьмы принцев крови, потому что он не смеет казнить их, как делал наш кардинал, великий кардинал. Теперь на этом месте ростовщик, который взвешивает золото и, обрезая монеты, прячет обрезки, опасаясь ежеминутно, несмотря на свое шулерство, завтра проиграть; словом, я говорю о негодяе, который, как говорят, ни в грош не ставит королеву. Что ж, тем хуже для нее! Этот негодяй через три месяца вызовет междоусобную войну только для того, чтобы сохранить свои доходы. И к такому-то человеку вы предлагаете мне поступить на службу, д’Артаньян?

Благодарю!

— Помилуй бог, да вы стали еще вспыльчивей, чем прежде! — сказал д’Артаньян. — Годы разожгли вашу кровь, вместо того чтобы охладить ее.

Кто говорит вам, что я служу этому господину и вас склоняю к тому же?

«Черт возьми, — подумал он, — нельзя выдавать тайну человеку, так враждебно настроенному».

— Но в таком случае, мой друг, — возразил Атос, — что же означает ваше предложение?

— Ах, боже мой, ничего не может быть проще. Вы живете в собственном имении и, по-видимому, совершенно счастливы в своей золотой умеренности.

У Портоса пятьдесят, а может быть, и шестьдесят тысяч ливров дохода. У Арамиса по-прежнему полтора десятка герцогинь, которые оспаривают друг у друга прелата, как оспаривали прежде мушкетера; это вечный баловень судьбы. Но я, что я из себя представляю? Двадцать лет ношу латы и рейтузы, а все сижу в том же, притом незавидном, чипе, не двигаюсь ни взад, ни вперед, не живу. Одним словом, я мертв. И вот, когда мне представляется возможность хоть чуточку ожить, вы все подымаете крик: «Это подлец!

Шут! Обманщик! Как можно служить такому человеку?» Эх, черт возьми! Я сам думаю так же, но сыщите мне кого-нибудь получше или платите мне пенсию.

Атос задумался на три секунды и в эти три секунды понял хитрость д’Артаньяна, который, слишком зарвавшись сначала, теперь обрывал все разом, чтобы скрыть свою игру. Он ясно видел, что предложение сделано было ему серьезно и было бы изложено полностью, если бы он выказал желание выслушать его.

«Так! — подумал он. — Значит, д’Артаньян — сторонник Мазарини».

И с этой минуты Атос сделался крайне сдержан.

Д’Артаньян, со своей стороны, стал еще осторожнее.

— Но ведь у вас, наверное, есть какие-то намерения? — продолжал спрашивать Атос.

— Разумеется. Я хотел посоветоваться со всеми вами и придумать средство что-нибудь сделать, потому что каждому из нас всегда будет недоставать других.

— Это правда. Вы говорили мне о Портосе. Неужели вы склонили его искать богатства? Мне кажется, он достаточно богат.

— Да, он богат. Но человек так создан, что ему всегда не хватает еще чего-нибудь.

— Чего же не хватает Портосу?

— Баронского титула.

— Да, правда, я и забыл, — засмеялся Атос.

«Правда! — подумал д’Артаньян. — А откуда он знает? Уж но переписывается ли он с Арамисом? Ах, если бы мне только это узнать, я бы узнал и все остальное».

Тут разговор оборвался, так как вошел Рауль. Атос хотел ласково побранить его, по юноша был так печален, что у Атоса не хватило духу, он смолчал и стал расспрашивать, в чем дело.

— Не хуже ли пашей маленькой соседке? — спросил д’Артаньян.

— Ах, сударь, — почти задыхаясь от горя, отвечал Рауль, — ушиб очень опасен, и, хотя видимых повреждении нет, доктор боится, как бы девочка не осталась хромой на всю жизнь.

— Это было бы ужасно! — сказал Атос.

У д’Артаньяна вертелась на языке шутка, но, увидев, какое участие принимает Атос в этом горе, он сдержался.

— Ах, сударь, меня совершенно приводит в отчаяние, — сказал Рауль, то, что я сам виноват во всем этом.

— Вы? Каким образом, Рауль? — спросил Атос.

— Конечно, ведь она соскочила с бревна для того, чтобы бежать ко мне.

— Вам остается только одно средство, милый Рауль: жениться на ней и этим искупить свою вину, — сказал д’Артаньян.

— Ах, сударь, вы смеетесь над искренним горем, это очень дурно, — ответил Рауль.

И, чувствуя потребность остаться одному, чтобы выплакаться, он ушел в свою комнату, откуда вышел только к завтраку.

Дружеские отношения обоих приятелей нисколько не пострадали от утренней стычки, а потому они завтракали с большим аппетитом, изредка посматривая на Рауля, который сидел за столом с влажными от слез глазами, с тяжестью на сердце и почти не мог есть.

К концу завтрака было подано два письма, которые Атос прочел с величайшим вниманием, невольно вздрогнув при этом несколько раз. Д’Артаньян, сидевший на другом конце стола и отличавшийся прекрасным зрением, готов был поклясться, что узнал мелкий почерк Арамиса. Другое письмо было написано женским растянутым и неровным почерком.

— Пойдемте фехтовать, — сказал д’Артаньян Раулю, видя, что Атос желает остаться один, чтобы ответить на письма или обдумать их. — Пойдемте, это развлечет вас.

Молодой человек взглянул на Атоса; тот утвердительно кивнул головой.

Они прошли в нижнюю залу, в которой были развешаны рапиры, маски, перчатки, нагрудники и прочие фехтовальные принадлежности.

— Ну как? — спросил Атос, придя к ним через четверть часа.

— У него совсем ваша рука, дорогой Атос, — сказал д’Артаньян, а если бы у него было вдобавок и ваше хладнокровие, не оставалось бы желать ничего лучшего…

Молодой человек чувствовал себя пристыженным. Если он два-три раза и задел руку или бедро д’Артаньяна, то последний раз двадцать кольнул его прямо в грудь.

Тут вошел Шарло и подал д’Артаньяну очень спешное письмо, только что присланное с нарочным.

Теперь пришла очередь Атоса украдкой поглядывать на письмо.

Д’Артаньян прочел его, по-видимому, без всякого волнения и сказал, слегка покачивая головой:

— Вот что значит служба. Ей-богу, вы сто раз правы, что не хотите больше служить! Тревиль заболел, и без меня не могут обойтись в полку.

Видно, пропал мой отпуск.

— Вы возвращаетесь в Париж? — живо спросил Атос.

— Да, конечно, — ответил д’Артаньян. — А разве вы не едете туда же?

— Если я попаду в Париж, то очень рад буду с вами увидеться, — слегка покраснев, ответил Атос.

— Эй, Планше! — крикнул д’Артаньян в дверь. — Через десять минут мы уезжаем. Задай овса лошадям.

И, обернувшись к Атосу, прибавил:

— Мне все кажется, будто мне чего то не хватает, и я очень жалею, что уезжаю от вас, не повидавшись с добрым Гримо.

— Гримо? — сказал Атос. — Действительно, я тоже удивляюсь, отчего вы о нем не спрашиваете. Я уступил его одному из моих друзей.

— Который понимает его знаки? — спросил д’Артаньян.

— Надеюсь, — ответил Атос.

Друзья сердечно обнялись. Д’Артаньян пожал руку Раулю, взял обещание с Атоса, что тот зайдет к нему, если будет в Париже, или напишет, если не поедет туда, и вскочил на лошадь. Планше, исправный, как всегда, был уже в седле.

— Не хотите ли проехаться со мной? — смеясь, спросил Рауля Д’Артаньян. — Я еду через Блуа.

Рауль взглянул на Атоса; тот удержал его едва заметным движением головы.

— Нет, сударь, — ответил молодой человек, — я останусь с графом.

— В таком случае прощайте, друзья мои, — сказал д’Артаньян, в последний раз пожимая им руки. Да хранит вас бог, как говаривали мы, расставаясь в старину при покойном кардинале.

Атос махнул рукой на прощание, Рауль поклонился, и Д’Артаньян с Планше уехали.

Граф следил за ними глазами, опершись на плечо юноши, который был почти одного с ним роста. Но едва Д’Артаньян исчез за стеной, он сказал:

— Рауль, сегодня вечером мы едем в Париж.

— Как! — воскликнул молодой человек, бледнея.

— Вы можете съездить попрощаться с госпожой де Сен-Реми и передать ей мой прощальный привет. Я буду ждать вас обратно к семи часам.

Со смешанным выражением грусти и благодарности на лице молодой человек поклонился и пошел седлать лошадь.

А Д’Артаньян, едва скрывшись из поля их зрения, вытащил из кармана письмо и перечел его:

«Возвращайтесь немедленно в Париж.

Дж. М.»
— Сухое письмо, — проворчал Д’Артаньян, — и не будь приписки, я, может быть, не понял бы его; но, к счастью, приписка есть.

И он прочел приписку, примирившую его с сухостью письма:

«Р.S. Поезжайте к королевскому казначею в Блуа, назовите ему вашу фамилию и покажите это письмо: вы получите двести пистолей».

— Решительно, такая проза мне нравится, — сказал Д’Артаньян. — Кардинал пишет лучше, чем я думал. Едем, Планше, сделаем визит королевскому казначею и затем поскачем дальше.

— В Париж, сударь?

— В Париж.

И оба поехали самой крупной рысью, на какую только были способны их лошади.

XVIII
ГЕРЦОГ ДЕ БОФОР

Вот что случилось, и вот каковы были причины, потребовавшие возвращения д’Артаньяна в Париж.

Однажды вечером Мазарини, по обыкновению, пошел к королеве, когда все уже удалились от нее, и, проходя мимо караульной комнаты, из которой дверь выходила в одну из его приемных, услыхал громкий разговор. Желая узнать, о чем говорят солдаты, он, по своей привычке, подкрался к двери, приоткрыл ее и просунул голову в щель.

Между караульными шел спор.

— А я вам скажу, — говорил один из них, — что если Куазель предсказал, то, значит, дело такое же верное, как если б оно уже сбылось. Я сам его не знаю, но слышал, что он не только звездочет, но и колдун.

— Черт возьми, если ты его приятель, так будь поосторожнее! Ты оказываешь ему плохую услугу.

— Почему?

— Да потому, что его могут притянуть к суду.

— Вот еще! Теперь колдунов не сжигают!

— Так-то оно так, по мне сдается, что еще очень недавно покойный кардинал приказал сжечь Урбен Грандье.[19] Уж я-то знаю об этом: сам стоял на часах у костра и видел, как его жарили.

— Эх, милый мой! Урбен Грандье был не колдун, а ученый, — это совсем другое дело. Урбен Грандье будущего не предсказывал. Он знал прошлое, а это иной раз бывает гораздо хуже.

Мазарини одобрительно кивнул головой; однако, желая узнать, что это за предсказание, о котором шел спор, он не двинулся с места.

— Я не спорю: может быть, Куазель и колдун, — возразил другой караульный, — но я говорю тебе, что если он оглашает наперед свои предсказания, они могут и не сбыться.

— Почему?

— Очень попятно. Ведь если мы станем биться на шпагах и я тебе скажу:

«Я сделаю прямой выпад», ты, понятно, парируешь его. Так и тут. Если Куазель говорит так громко и до ушей кардинала дойдет, что «к такому-то дню такой-то узник сбежит», кардинал, очевидно, примет меры, и узник не сбежит.

— Полноте, — заговорил солдат, казалось, дремавший на скамье, но, несмотря на одолевающую его дремоту, но пропустивший ни слова из всего разговора. — От судьбы не уйдешь. Если герцогу де Бофору суждено удрать, герцог де Бофор удерет, и никакие меры кардинала тут по помогут.

Мазарини вздрогнул. Он был итальянец и, значит, суеверен; он поспешно вошел к гвардейцам, которые при его появлении прервали свой разговор.

— О чем вы толкуете, господа? — спросил он ласково. — Кажется, о том, что герцог де Бофор убежал?

— О нет, монсеньер, — заговорил солдат-скептик. — Сейчас он и не помышляет об этом. Говорят только, что ему суждено сбежать.

— А кто это говорит?

— Ну-ка, расскажите еще раз вашу историю, Сен-Лоран, — обратился солдат к рассказчику.

— Монсеньер, — сказал гвардеец, — я просто с чужих слов рассказал этим господам о предсказании некоего Куазеля, который утверждает, что как ни крепко стерегут герцога де Бофора, а он убежит еще до троицына дня.

— А этот Куазель юродивый или сумасшедший? — спросил кардинал, все еще улыбаясь.

— Нисколько, — ответил твердо веривший в предсказание гвардеец. — Он предсказал много вещей, которые сбылись: например, что королева родит сына, что Колиньи будет убит на дуэли герцогом Гизом, наконец, что коадъютор будет кардиналом. И что же, королева родила не только одного сына, но через два года еще второго, а Колиньи был убит.

— Да, — ответил Мазарини, — по коадъютор еще не кардинал.

— Нет еще, монсеньер, но он им будет.

Мазарини поморщился, словно желая сказать: «Ну, шапки-то у него еще нет». Потом добавил:

— Итак, вы уверены, мой друг, что господин де Бофор убежит?

— Так уверен, монсеньер, — ответил солдат, — что если ваше преосвященство предложит мне сейчас должность господина де Шавиньи, коменданта Венсенского замка, то я ее не приму. Вот после троицы — это дело другое.

Ничто так не убеждает нас, как глубокая вера другого человека. Она влияет даже на людей неверующих; а Мазарини не только не был неверующим, но даже был, как мы сказали, суеверным. И потому он ушел весьма озабоченный.

— Скряга! — сказал гвардеец, который стоял, прислонившись к стене. Он притворяется, будто не верит вашему колдуну, Сен-Лоран, чтобы только ничего вам не дать; он еще и к себе не доберется, как заработает на вашем предсказании.

В самом деле, вместо того чтобы пройти в покои королевы, Мазарини вернулся в кабинет и, позвав Бернуина, отдал приказ завтра с рассветом послать за надзирателем, которого он приставил к де Бофору, и разбудить себя немедленно, как только тот приедет.

Солдат, сам того не зная, разбередил самую больную рапу кардинала. В продолжение пяти лет, которые Бофор просидел в тюрьме, не проходило дня, чтобы Мазарини ее думал о том, что рано ли, поздно ли, а Бофор оттуда выйдет. Внука Генриха IV в заточении всю жизнь не продержишь, в особенности когда этому внуку Генриха IV едва тридцать лет от роду. Но каким бы путем он ни вышел из тюрьмы, — сколько ненависти он должен был скопыть за время заключения к тому, кто был в этом повинен; к тому, кто приказал схватить его, богатого, смелого, увенчанного славой, любимого женщинами и грозного для мужчин; к тому, кто отнял у него лучшие годы жизни — ведь нельзя же назвать жизнью прозябание в тюрьме! Пока что Мазарини все усиливал надзор за Бофором. Но он походил на скупца из басни, которому не спалось возле своего сокровища. Не раз ему снилось, что у него похитили Бофора, и он вскакивал по ночам. Тогда он осведомлялся о нем и всякий раз, к своему огорчению, слышал, что узник самым благополучным образом пьет, ест, играет и среди игр, вина и песен не перестает клясться, что Мазарини дорого заплатит за все те удовольствия, которые насильно доставляют ему в Венсене.

Эта мысль тревожила министра даже во сне, так что, когда в семь часов Бернуин вошел разбудить его, первыми его словами были:

— А? Что случилось? Неужели господин де Бофор бежал из Венсена?

— Не думаю, монсеньер, — ответил Бернуин, которому никогда не изменяла его выдержка. — Во всяком случае, вы сейчас узнаете все новости, потому что надзиратель Ла Раме, за которым вы послали сегодня утром в Венсенский замок, прибыл и ожидает ваших приказаний.

— Откройте дверь и введите его сюда, — сказал Мазарини, поправляя подушки, чтобы принять Ла Раме, сидя в постели.

Офицер вошел. Это был высокий и полный мужчина, толстощекий и представительный. Он имел такой безмятежный вид, что Мазарини встревожился.

— Этот парень, по-моему, очень смахивает на дурака, — пробормотал он.

Надзиратель молча остановился у дверей.

— Подойдите, сударь! — приказал Мазарини.

Надзиратель повиновался.

— Знаете ли вы, о чем здесь болтают?

— Нет, ваше преосвященство.

— Что герцог Бофор убежит из Венсена, если еще не сделал этого.

На лице офицера выразилось величайшее изумление. Он широко раскрыл свои маленькие глазки и большой рот, словно впивая шутку, которой удостоил его кардинал. Затем, но в силах удержаться от смеха при подобием предположении, расхохотался, да так, что его толстое тело затряслось, как от сильного озноба.

Мазарини порадовался этой довольно непочтительной несдержанности, но тем не менее сохранил свой серьезный вид.

Вдоволь насмеявшись и вытерев глаза, Ла Раме решил, что пора наконец заговорить и извиниться за свою неприличную веселость.

— Убежит, монсеньер! Убежит! — сказал он. — Но разве вашему преосвященству не известно, где находится герцог де Бофор?

— Разумеется, я знаю, что он в Венсенском замке.

— Да, монсеньер, и в его комнате стены в семь футов толщиной, окна с железными решетками, и каждая перекладина в руку толщиной.

— Помните, — сказал Мазарини, — что при некотором терпении можно продолбить любую стену и перепилить решетку часовой пружиной.

— Вам, может быть, неизвестно, монсеньер, что при узнике состоят восемь караульных: четверо в его комнате и четверо в соседней, и они ни на минуту не оставляют его.

— Но ведь он выходит из своей комнаты, играет в шары и в мяч.

— Монсеньер, все эти развлечения дозволены заключенным. Впрочем, если вам угодно, его можно лишить их.

— Нет, нет, — сказал Мазарини, боясь, чтобы его узник, лишенный и этих удовольствий, не вышел из замка (если он когда-нибудь из него выйдет) еще более озлобленным против него. — Я только спрашиваю, с кем он играет.

— Он играет с караульным офицером, монсеньер, со мной или с другими заключенными.

— А не подходит ли он близко к стенам во время игры?

— Разве вашему преосвященству не известно, какие это стены? Почти шестьдесят футов высоты. Едва ли герцогу Бофору так надоела жизнь, чтобы он рискнул сломать себе шею, спрыгнув с такой стены.

— Гм! — отозвался кардинал, начиная успокаиваться. — Итак, вы полагаете, мой милый господин Ла Раме, что…

— Что пока герцог не ухитрится превратиться в птичку, я за него ручаюсь.

— Смотрите не увлекайтесь, — сказал Мазарини. — Господин де Бофор сказал конвойным, отводившим его в замок, будто он не раз думал о том, что может быть арестован, и потому держит в запасе сорок способов бежать из тюрьмы.

— Монсеньер, если бы из этих сорока способов был хоть один годный, — ответил Ла Раме, — он бы давно был на свободе.

«Гм, ты не так глуп, как я думал», — пробормотал про себя Мазарини.

— К тому же не забывайте, монсеньер, что комендант Венсенского замка — господин де Шавиньи, — продолжал Ла Раме, — а он не принадлежит к друзьям герцога де Бофора.

— Да, но господин де Шавиньи иногда отлучается.

— Когда он отлучается, остаюсь я.

— Ну а когда вы сами отлучаетесь?

— О, на этот случай у меня есть один малый, который метит сделаться королевским надсмотрщиком. Этот, ручаюсь вам, стережет на совесть. Вот три недели, как он у меня служит, и я лишь в одном могу упрекнуть его, он слишком суров к узнику.

— Кто же этот цербер? — спросил кардинал.

— Некий господин Гримо, монсеньер.

— А что он делал до того, как поступил к вам на службу в замок?

— Он жил в провинции, набедокурил там по глупости и теперь, кажется, рад укрыться от ответственности, надев королевский мундир.

— А кто рекомендовал вам этого человека?

— Управитель герцога де Граммона.

— Так, по-вашему, на него можно положиться?

— Как на меня самого, монсеньер.

— И он не болтун?

— Господи Иисусе! Я долго думал, монсеньер, что он немой: он и говорит и отвечает только знаками. Кажется, его прежний господин приучил его к этому.

— Так скажите ему, милый господин Ла Раме, — продолжал кардинал, что если он будет хорошим и верным сторожем, мы закроем глаза на его шалости в провинции, наденем на него мундир, который заставит всех относиться к нему с уважением а в карманы мундира положим несколько пистолей, чтобы он выпил за здоровье короля.

Мазарини был щедр на обещания — полная противоположность славному Гримо, которого так расхвалил Ла Раме: тот говорил мало, по делал много.

Кардинал забросал Ла Раме еще кучей вопросов об узнике, о его помещении, о том, как он спит, как его кормят. На эти вопросы Ла Раме дал такие исчерпывающие ответы, что кардинал отпустил его почти совсем успокоенный.

Затем, так как было уже девять часов утра, он встал, надушился, оделся и прошел к королеве, чтобы сообщить ей о причинах, задержавших его.

Королева, боявшаяся де Бофора не меньше самого кардинала и почти столь же суеверная, заставила его повторить слово в слово все уверения Ла Раме и все похвалы, которые тот расточал своему помощнику; затем, когда кардинал кончил, сказала вполголоса:

— Как жаль, что у нас нет такого Гримо для каждого принца.

— Терпение, — сказал Мазарини со своей итальянской улыбкой, — быть может, когда-нибудь мы этого и добьемся, а пока…

— А пока?..

— Я все же приму кое-какие меры предосторожности.

И он написал д’Артаньяну, чтобы тот немедленно возвратился.

XIX
ЧЕМ РАЗВЛЕКАЛСЯ ГЕРЦОГ БОФОР В ВЕНСЕНСКОМ ЗАМКЕ

Узник, наводивший такой страх на кардинала и смущавший покой всего двора своими сорока способами побега, нимало не подозревал о страхах, которые внушала в Пале-Рояле его особа.

Его стерегли так основательно, что он понял всю невозможность вырваться на свободу, и месть его заключалась только в том, что он всячески поносил и проклинал Мазарини.

Он даже попробовал было сочинять на него стихи, по скоро принужден был отказаться от этого. В самом деле, г-н де Бофор не только не обладал поэтическим даром, но даже и прозой изъяснялся с величайшим трудом. Недаром Бло, известный сочинитель сатирических песенок того времени, сказал про него:

Гремит он и сверкает в сече,
Своим врагам внушая страх;
Когда ж его мы слышим речи,
У всех усмешка на устах.

Гастон[20] к сраженьям непривычен,
Зато слова ему легки.
Зачем Бофор косноязычен?
Зачем Гастон лишен руки?

После этого понятно, почему Бофор ограничивался только бранью и проклятиями.

Герцог Бофор был внук Генриха IV и Габриэли д’Эстре, такой же добрый, храбрый и горячий, а главное, такой же гасконец, как его дед, но далеко не такой образованный. После смерти Людовика XIV он был некоторое время любимцем и доверенным лицом королевы и играл первую роль при дворе; по в один прекрасный день ему пришлось уступить первое место Мазарини и перейти на второе. А на другой день, так как он был настолько неблагоразумен, что рассердился, и настолько неосторожен, что высказал громко свое неудовольствие, королева велела арестовать его и отправить в Венсен, что и было поручено Гито, тому самому Гито, с которым читатель познакомился в начале нашей повести и с которым он будет иметь случай еще встретиться. Само собой разумеется, что, говоря «королева», мы хотим сказать «Мазарини». Таким образом не только избавились от Бофора и его притязаний, но и совсем перестали считаться с ним, невзирая на его былую популярность, и вот он уже шестой год жил в Венсенском замке, в комнате, весьма мало подходящей для принца.

Эти долгие годы, в течение которых мог бы одуматься всякий другой человек, нисколько не повлияли на Бофора. В самом деле, всякий другой сообразил бы, что если бы он не упорствовал в своем намерении тягаться с кардиналом, пренебрегать принцами и действовать в одиночку, без помощников, за исключением — по выражению кардинала де Реца — нескольких меланхоликов, похожих на пустых мечтателей, то уж давно сумел бы либо выйти на свободу, либо приобрести сторонников. Но ничего подобного не приходило в голову герцогу Бофору. Долгое заключение только еще больше озлобило его против Мазарини, который получал о нем ежедневно не слишком приятные для себя известия.

Потерпев неудачу в стихотворстве, Бофор обратился к живописи и нарисовал углем на стене портрет кардинала. Но так как его художественный талант был весьма невелик и не позволял ему достигнуть большого сходства, то он, во избежание всяких сомнений относительно оригинала, подписал внизу: «Ritratto dell’illustrissimo facchino Mazarini».[21]

Когда г-ну де Шавиньи доложили об этом, он явился с визитом к герцогу и попросил его выбрать себе какое-нибудь другое занятие или, по крайней мере, рисовать портреты, не делая под ними подписей. На другой же день все стены в комнате были испещрены и подписями и портретами. Герцог Бофор, как, впрочем, и все заключенные, был похож на ребенка, которого всегда тянет к тому, что ему запрещают.

Господину де Шавиньи доложили о приросте профилей. Недостаточно доверяя своему умению и не пытаясь рисовать лицо анфас, Бофор не поскупился на профили и превратил свою комнату в настоящую портретную галерею. На этот раз комендант промолчал; но однажды, когда герцог играл во дворе в мяч, он велел стереть все рисунки и заново побелить стены.

Бофор благодарил Шавиньи за внимательность, с какой тот позаботился приготовить ему побольше места для рисования. На этот раз он разделил комнату на несколько частей и каждую из них посвятил какому-нибудь эпизоду из жизни Мазарини.

Первая картина должна была изображать светлейшего негодяя Мазарини под градом палочных ударов кардинала Бентиволио, у которого он был лакеем.

Вторая — светлейшего негодяя Мазарини, играющего роль Игнатия Лойолы* в трагедии того же имени.

Третья — светлейшего негодяя Мазарини, крадущего портфель первого министра у Шавиньи, который воображал, что уже держит его в своих руках.

Наконец, четвертая — светлейшего негодяя Мазарини, отказывающегося выдать чистые простыни камердинеру Людовика XIV Ла Порту, потому что французскому королю достаточно менять простыни раз в три месяца.

Эти картины были задуманы слишком широко, совсем не по скромному таланту художника. А потому он пока ограничился только тем, что наметил рамки и сделал подписи.

По для того чтобы вызвать раздражение со стороны г-на де Шавиньи, достаточно было и одних рамок с подписями. Он велел предупредить заключенного, что если тот не откажется от мысли рисовать задуманные им картины, то он отнимет у него всякую возможность работать над ними. Бофор ответил, что, не имея средств стяжать себе военную славу, он хочет прославиться как художник. За невозможностью сделаться Баярдом* или Трибульцием* он желает стать вторым Рафаэлем или Микеланджело.

Но в один прекрасный день, когда г-н де Бофор гулял в тюремном дворе, из его комнаты были вынесены дрова, и не только дрова, но и угли, и не только угли, но даже зола, так что, вернувшись, он не нашел решительно ничего, что могло бы заменить ему карандаш.

Герцог ругался, проклинал, бушевал, кричал, что его хотят уморить холодом и сыростью, как уморили Пюилоранса, маршала Орнано и великого приора Вандомского. На это Шавиньи ответил, что герцогу стоит только дать слово бросить живопись или, по крайней мере, обещать не рисовать исторических картин, и ему сию же минуту принесут дрова и все необходимое для топки. Но герцог не пожелал дать этого слова и провел остаток зимы в нетопленой комнате.

Больше того, однажды, когда Бофор отправился на прогулку, все его надписи соскоблили, и комната стала белой и чистой, а от фресок не осталось и следа.

Тогда герцог купил у одного из сторожей собаку по имени Писташ. Так как заключенным не запрещалось иметь собак, то Шавиньи разрешил, чтобы собака перешла во владение другого хозяина. Герцог по целым часам сидел с ней взаперти. Подозревали, что он занимается ее обучением, но никто не знал, чему он ее учит. Наконец, когда собака была достаточно выдрессирована, г-н де Бофор пригласил г-на де Шавиньи и других должностных лиц Венсена на представление, которое намеревался дать в своей комнате.

Приглашенные явились. Комната была ярко освещена; герцог зажег Все свечи, какие только ему удалось раздобыть. Спектакль начался.

Заключенный выломил из стены кусок штукатурки и провел им по полу длинную черту, которая должна была изображать веревку. Писташ, по первому слову хозяина, встал около черты, поднялся на задние лапы и, держа в передних камышинку, пошел по черте, кривляясь, как настоящий канатный плясун. Пройдя раза два-три взад и вперед, он отдал палку герцогу и проделал то же самое без балансира.

Умную собаку наградили рукоплесканиями.

Представление состояло из трех отделений. Первое кончилось, началось второе.

Теперь Писташ должен был ответить на вопрос: который час?

Шавиньи показал ему свои часы. Было половина седьмого. Писташ шесть раз поднял и опустил лапу, затем в седьмой раз поднял ее и удержал на весу. Ответить яснее было невозможно: и солнечные часы не могли бы показать время точнее. У них к тому же, как всем известно, есть один большой недостаток: по ним ничего но узнаешь, когда не светит солнце.

Затем Писташ должен был объявить всему обществу, кто лучший тюремщик во Франции.

Собака обошла три раза всех присутствующих и почтительнейше улеглась у ног Шавиньи.

Тот сделал вид, что находит шутку прелестной, и посмеялся сквозь зубы, а кончив смеяться, закусил губы и нахмурил брови.

Наконец, герцог задал Пнсташу очень мудреный вопрос: кто величайший вор на свете?

Писташ обошел комнату и, не останавливаясь ни перед кем из присутствующих, подбежал к двери и с жалобным воем стал в нее царапаться.

— Видите, господа, — сказал герцог. — Это изумительное животное, не найдя здесь того, о ком я его спрашиваю, хочет выйти из комнаты. Но будьте покойны, вы все-таки получите ответ. Писташ, друг мой, — продолжал герцог, — подойдите ко мне.

Собака повиновалась.

— Так кто же величайший вор на свете? Уж не королевский ли секретарь Ле Камю, который явился в Париж с двадцатью ливрами, а теперь имеет десять миллионов?

Собака отрицательно мотнула головой.

— Тогда, быть может, министр финансов Эмерп, подаривший своему сыну, господину Торе, к свадьбе ренту в триста тысяч ливров и дом, по сравнению с которым Тюнльри — шалаш, а Лувр — лачуга?

Собака отрицательно мотнула головой.

— Значит, не он, — продолжал герцог. — Ну, поищем еще. Уж не светлейший ли это негодяй Мазарини ди Пишина, скажи-ка!

Писташ с десяток раз поднял и опустил голову, что должно было означать «да».

— Вы видите, господа, — сказал герцог, обращаясь к присутствующим, которые на этот раз не осмелились усмехнуться даже криво, — вы видите, что величайшим вором на свете оказался светлейший негодяй Мазарини ди Пишипа. Так, по крайней мере, уверяет Писташ.

Представление продолжалось.

— Вы, конечно, знаете, господа, — продолжал де Бофор, пользуясь гробовым молчанием, чтобы объявить программу третьего отделения, — что герцог де Гиз выучил всех парижских собак прыгать через палку в честь госпожи де Понс, которую провозгласил первой красавицей в мире. Так вот, господа, это пустяки, потому что собаки не умели делать разделения (г-н де Бофор хотел сказать «различия») между той, ради кого надо прыгать, и той, ради кого не надо. Писташ сейчас докажет господину коменданту, равно как и всем вам, господа, что он стоит несравненно выше своих собратьев. Одолжите мне, пожалуйста, вашу тросточку, господин де Шавиньи.

Шавиньи подал трость г-ну де Бофору.

Бофор сказал, держа трость горизонтально на фут от земли:

— Писташ, друг мой, будьте добры прыгнуть в честь госпожи де Монбазон.

Все рассмеялись: было известно, что перед своим заключением герцог де Бофор открыто состоял любовником госпожи де Монбазон.

Писташ без всяких затруднений весело перескочил через палку.

— Но Писташ, как мне кажется, делает то же самое, что и его собратья, прыгавшие в честь госпожи де Понс, — заметил Шавиньи.

— Погодите, — сказал де Бофор. — Писташ, друг мой, прыгните в честь королевы!

И он поднял трость дюймов на шесть выше.

Собака почтительно перескочила через нее.

— Писташ, друг мой, — сказал герцог, поднимая трость еще на шесть дюймов, — прыгните в честь короля!

Собака разбежалась и, несмотря на то что трость была довольно высоко от полу, легко перепрыгнула через нее.

— Теперь внимание, господа! — продолжал герцог, опуская трость чуть не до самого пола. — Писташ, друг мой, прыгните в честь светлейшего негодяя Мазарини ди Пишина.

Собака повернулась задом к трости.

— Что это значит? — сказал герцог, обходя собаку и снова подставляя ей тросточку. — Прыгайте же, господин Писташ!

Но собака снова сделала полуоборот и стала задом к трости.

Герцог проделал тот же маневр и повторил свое приказание. Но на этот раз Писташ вышел из терпения. Он яростно бросился на трость, вырвал ее из рук герцога и перегрыз пополам.

Бофор взял из его пасти обломки и с самым серьезным видом подал их г-ну де Шавиньи, рассыпаясь в извинениях и говоря, что представление окончено, но что месяца через три, если ему угодно будет посетить представление, Писташ выучится новым штукам.

Через три дня собаку отравили.

Искали виновного, но, конечно, так и не нашли.

Бофор велел воздвигнуть на могиле собаки памятник с надписью:

«ЗДЕСЬ ЛЕЖИТ ПИСТАШ, САМАЯ УМНАЯ ИЗ ВСЕХ СОБАК НА СВЕТЕ».
Против такой хвалы возразить было нечего, и Шавиньи не протестовал.

Тогда герцог стал говорить во всеуслышанье, что на его собаке проверяли яд, приготовленный для него самого; и однажды, после обеда, кинулся в постель, крича, что у него колики и что Мазарини велел его отравить.

Узнав об этой новой проделке Бофора, кардинал страшно перепугался.

Венсенская крепость считалась очень нездоровым местом: г-жа де Рамбулье сказала как-то, что камера, в которой умерли Пюилоранс, маршал Орнано и великий приор Вандомский, ценится на вес мышьяка, и эти слова повторялись на все лады. А потому Мазарини распорядился, чтобы кушанья и вино, которые подавались заключенному, предварительно пробовались при нем. Вот тогда-то и приставили к герцогу офицера Ла Раме в качестве дегустатора.

Комендант, однако, не простил герцогу его дерзостей, за которые уже поплатился ни в чем не повинный Писташ. Шавиньи был любимцем покойного кардинала; уверяли даже, что он его сын, а потому притеснять умел на славу. Он начал мстить Бофору и прежде всею велел заменить его серебряные вилки деревянными, а стальные ножи — серебряными. Бофор выказал ему свое неудовольствие. Шавиньи велел ему передать, что так как кардинал на днях сообщил г-же де Вандом, что ее сын заключен в замок пожизненно, то он, Шавиньи, боится, как бы герцог, узнав эту горестную новость, не вздумал посягнуть на свою жизнь. Недели через две после этого Бофор увидел, что дорога к тому месту, где он играл в мяч, усажена двумя рядами веток, толщиной в мизинец. Когда он спросил, для чего их насадили, ему ответили, что здесь когда-нибудь разрастутся для него тенистые деревья.

Наконец, раз утром к Бофору пришел садовник и, как бы желая обрадовать его, объявил, что посадил для пего спаржу. Спаржа, как известно, вырастает даже теперь через четыре года, а в те времена, когда садоводство было менее совершенным, на это требовалось пять лет. Такая любезность привела герцога в ярость.

Он пришел к заключению, что для него наступила пора прибегнуть к одному из своих сорока способов бегства из тюрьмы, и выбрал для начала самый простой из них — подкуп Ла Раме. Но Ла Раме, заплативший за свой офицерский чин полторы тысячи экю, очень дорожил им. А потому, вместо того чтобы помочь заключенному, он кинулся с докладом к Шавиньи, и тот немедленно распорядился удвоить число часовых, утроить посты и поместить восемь сторожей в комнате Бофора. С этих пор герцог ходил со свитой, как театральный король на сцене: четыре человека впереди и четыре позади, не считая замыкающих.

Вначале Бофор смеялся над этой строгостью: она забавляла его. «Это преуморительно, — говорил он, — это меня разнообразит» (г-н де Бофор хотел сказать: «меня развлекает», но, как мы уже знаем, он говорил не всегда то, что хотел сказать). «К тому же, — добавлял он, — когда мне наскучат все эти почести и я захочу избавиться от них, то пущу в ход один из оставшихся тридцати девяти способов».

Но скоро это развлечение стало для него мукой. Из бахвальства он выдерживал характер с полгода; но в конце концов, постоянно видя возле себя восемь человек, которые садились, когда он садился, вставали, когда он вставал, останавливались, когда он останавливался, герцог начал хмуриться и считать дни.

Это новое стеснение еще усилило ненависть герцога к Мазарини. Он проклинал его с утра до ночи и твердил, что обрежет ему уши. Положительно, страшно было слушать его. И Мазарини, которому доносили обо всем, происходившем в Венсене, невольно поглубже натягивал свою кардинальскую шапку.

Раз герцог собрал всех сторожей и, несмотря на свое неуменье выражаться толково и связно (неуменье, вошедшее даже в поговорку), обратился к ним с речью, которая, сказать правду, была приготовлена заранее.

— Господа! — сказал он. — Неужели вы потерпите, чтобы оскорбляли и подвергали низостям (он хотел сказать: «унижениям») внука доброго короля Генриха Четвертого? Черт р-раздери, как говаривал мой дед. Знаете ли вы, что я почти царствовал в Париже? Под моей охраной находились в течение целого дня король и герцог Орлеанский. Королева в те времена была очень милостива ко мне и называла меня честнейшим человеком в государстве. Теперь, господа, выпустите меня на свободу. Я пойду в Лувр, сверну шею Мазарини, а вас сделаю своими гвардейцами, произведу всех в офицеры и назначу хорошее жалованье. Черт р-раздери! Вперед, марш!

Но как ни трогательно было красноречие внука Генриха IV, оно не тронуло эти каменные сердца. Никто из сторожей и не шелохнулся. Тогда Бофор обозвал их болванами и сделал их всех своими смертельными врагами.

Всякий раз, когда Шавиньи приходил к герцогу, — а он являлся к нему раза два-три в неделю, — тот не упускал случая постращать его.

— Что сделаете вы, — говорил он, — если в один прекрасный день сюда явится армия закованных в железо и вооруженных мушкетами парижан, чтобы освободить меня?

— Ваше высочество, — отвечал с низким поклоном Шавиньи, — у меня на валу двадцать пушек, а в казематах тридцать тысяч зарядов. Я постараюсь стрелять как можно лучше.

— А когда вы выпустите все свои заряды, они все-таки возьмут крепость, и мне придется разрешить им повесить вас, что мне, конечно, будет крайне прискорбно.

И герцог, в свою очередь, отвешивал самый изысканный поклон.

— А я, вате высочество, — возражал Шавиньи, — как только первый из этих бездельников взберется на вал или ступит в подземный ход, буду принужден, к моему величайшему сожалению, собственноручно убить вас, так как вы поручены моему особому надзору и я обязан сохранить вас живого или мертвого.

Тут он снова кланялся его светлости.

— Да, — продолжал герцог. — Но так как эти молодцы, собираясь идти сюда, предварительно, конечно, вздернут на виселицу Джулио Мазарини, то вы не посмеете ко мне прикоснуться и оставите меня в живых из страха, как бы парижане не привязали вас за руки и за ноги к четверке лошадей и не разорвали на части, что будет, пожалуй, еще похуже виселицы.

Такие кисло-сладкие шуточки продолжались минут десять, четверть часа, самое большее двадцать минут. Но заканчивался разговор всегда одинаково.

— Эй, Ла Раме! — кричал Шавиньи, обернувшись к двери.

Ла Раме входил.

— Поручаю вашему особому вниманию герцога де Бофора, Ла Раме, — говорил Шавиньи. — Обращайтесь с ним со всем уважением, приличествующим его имени и высокому сапу, и потому ни на минуту не теряйте его из виду.

И он удалялся с ироническим поклоном, приводившим герцога в страшную ярость.

Таким образом, Ла Раме сделался непременным собеседником герцога, его бессменным стражем, его тенью. Но надо сказать, что общество Ла Раме, разбитного малого, веселого собеседника и собутыльника, прекрасного игрока в мяч и, в сущности, славного парня, имевшего, с точки зрения г-на де Бофора, только один серьезный недостаток — неподкупность, вовсе не стесняло герцога и даже служило ему развлечением.

К несчастью, сам Ла Раме относился к этому иначе. Хоть он и ценил честь сидеть взаперти с таким важным узником, но удовольствие иметь своим приятелем внука Генриха IV все-таки не могло заменить ему удовольствие навещать от времени до времени свою семью.

Можно быть прекрасным слугой короля и в то же время хорошим мужем и отцом. А Ла Раме горячо любил свою жену и детей, которых видал только с крепостных стен, когда они, желая доставить ему утешение как отцу и супругу, прохаживались по ту сторону рва. Этого, конечно, было слишком мало, и Ла Раме чувствовал, что его жизнерадостности (которую он привык считать причиной своего прекрасного здоровья, не задумываясь над тем, что она скорее являлась его следствием) хватит ненадолго при таком образе жизни. Когда же отношения между герцогом и Шавиньи обострились до того, что они совсем перестали видаться, Ла Раме пришел в отчаяние: теперь вся ответственность за Бофора легла на него одного. А так как ему, как мы говорили, хотелось иметь хоть изредка свободный денек, то он с восторгом отнесся к предложению своего приятеля, управителя маршала Граммона, порекомендовать ему помощника. Шавиньи, к которому Ла Раме обратился за разрешением, сказал, что охотно даст его, если, разумеется, кандидат окажется подходящим.

Мы считаем излишним описывать читателям наружность и характер Гримо.

Если, как мы надеемся, они не забыли первой части нашей истории, у них, наверное, сохранилось довольно ясное представление об этом достойном человеке, который изменился только тем, что постарел на двадцать лет и благодаря этому стал еще угрюмее и молчаливее. Хотя Атос, с тех пор как в нем совершилась перемена, и позволил Гримо говорить, но тот, объяснявшийся знаками в течение десяти или пятнадцати лет, так привык к молчанию, что эта привычка стала его второй натурой.

XX
ГРИМО ПОСТУПАЕТ НА СЛУЖБУ

Итак, обладающий столь благоприятной внешностью Гримо явился в Венсенскую крепость. Шавиньи мнил себя непогрешимым в уменье распознавать людей, и это могло, пожалуй, служить доказательством, что он действительно был сыном Ришелье, который тоже считал себя знатоком в этих делах. Он внимательно осмотрел просителя и пришел к заключению, что сросшиеся брови, тонкие губы, крючковатый нос и выдающиеся скулы Гримо свидетельствуют как нельзя больше в его пользу. Расспрашивая его, Шавиньи произнес двенадцать слов; Гримо отвечал всего четырьмя.

— Вот разумный малый, я это сразу заметил, — сказал Шавиньи. — Ступайте теперь к господину Ла Раме в постарайтесь заслужить его одобрение.

Можете сказать ему, что я нахожу вас подходящим во всех отношениях.

Гримо повернулся на каблуках и отправился к Ла Раме, чтобы подвергнуться более строгому осмотру. Понравиться Ла Раме было гораздо трудней.

Как Шавиньи всецело полагался на Ла Раме, так и последнему хотелось найти человека, на которого мог бы положиться он сам.

Но Гримо обладал как раз всеми качествами, которыми можно прельстить тюремного надзирателя, выбирающего себе помощника. И в конце концов, после множества вопросов, на которые было дано вчетверо меньше ответов, Ла Раме, восхищенный такой умеренностью в словах, весело потер себе руки и принял Гримо на службу.

— Предписания? — спросил Гримо.

— Вот: никогда не оставлять заключенного одного, отбирать у него все колющее или режущее, не позволять ему подавать знаки посторонним лицам или слишком долго разговаривать со сторожами.

— Все? — спросил Гримо.

— Пока все, — ответил Ла Раме. — Изменятся обстоятельства, изменятся и предписания.

— Хорошо, — сказал Гримо.

И он вошел к герцогу де Бофору.

Тот в это время причесывался. Желая досадить Мазарини, он не стриг волос и отпустил бороду, выставляя напоказ, как ему худо живется и как он несчастен. Но несколько дней тому назад, глядя с высокой башни, он как будто разобрал в окне проезжавшей мимо кареты черты прекрасной г-жи де Монбазон, память о которой была ему все еще дорога. И так как ему хотелось произвести на нее совсем другое впечатление, чем на Мазарини, то он, в надежде еще раз увидеть ее, велел подать себе свинцовую гребенку, что и было исполнено.

Господин де Бофор потребовал именно свинцовую гребенку, потому что у него, как и у всех блондинов, борода была несколько рыжевата: расчесывая, он ее одновременно красил.

Гримо, войдя к нему, увидел гребенку, которую герцог только что положил на стол; Гримо низко поклонился а взял ее.

Герцог с удивлением взглянул на эту странную фигуру.

Фигура положила гребенку в карман.

— Эй, там! Кто-нибудь! Что это значит? — крикнул Бофор. — Откуда взялся этот дурень?

Гримо, не отвечая, еще раз поклонился.

— Немой ты, что ли? — закричал герцог.

Гримо отрицательно покачал головой.

— Кто же ты? Отвечай сейчас! Я приказываю!

— Сторож, — сказал Гримо.

— Сторож! — повторил герцог. — Только такого висельника и недоставало в моей коллекции! Эй! Ла Раме… кто-нибудь!

Ла Раме торопливо вошел в комнату. К несчастью для герцога, Ла Раме, вполне полагаясь на Гримо, собрался ехать в Париж; он был уже во дворе и вернулся с большим неудовольствием.

— Что случилось, ваше высочество? — спросил он.

— Что это за бездельник? Зачем он взял мою гребенку и положил к себе в карман? — спросил де Бофор.

— Он один из ваших сторожей, ваше высочество, и очень достойный человек. Надеюсь, вы оцените его так же, как и господин де Шавиньи…

— Зачем он взял у меня гребенку?

— В самом деле, с какой стати взяли вы гребенку у его высочества? — спросил Ла Раме.

Гримо вынул из кармана гребенку, провел по ней пальцами и, указывая на крайний зубец, ответил только:

— Колет.

— Верно, — сказал Ла Раме.

— Что говорит эта скотина? — спросил герцог.

— Что король не разрешил давать вашему высочеству острые предметы.

— Что вы, с ума сошли, Ла Раме? Ведь вы же сами принесли мне эту гребенку.

— И напрасно. Давая ее вам, я сам нарушил свой приказ.

Герцог в бешенстве поглядел на Гримо, который отдал гребенку Ла Раме.

— Я чувствую, что сильно возненавижу этого мошенника, — пробормотал де Бофор.

Действительно, в тюрьме всякое чувство доходит до крайности. Ведь там все — и люди и вещи — либо враги паши, либо друзья, поэтому там или любят, или ненавидят, иногда имея основания, а чаще инстинктивно. Итак, по той простои причине, что Гримо с первого взгляда понравился Шавиньи и Ла Раме, он должен был не поправиться Бофору, ибо достоинства, которыми он обладал в глазах коменданта и надзирателя, были недостатками в глазах узника.

Однако Гримо не хотел с первого дня ссориться с заключенным: ему нужны были не гневные вспышки со стороны герцога, а упорная, длительная ненависть.

И он удалился, уступив свое место четырем сторожам, которые, покончив с завтраком, вернулись караулить узника.

Герцог, со своей стороны, готовил новую проделку, на которую очень рассчитывал. На следующий день он заказал к завтраку раков и хотел соорудить к этому времени в своей комнате маленькую виселицу, чтобы повесить на ней самого лучшего рака. По красному цвету вареного рака всякий поймет намек, и герцог будет иметь удовольствие произвести заочную казнь над кардиналом, пока не явится возможность повесить его в действительности. При этом герцога можно будет упрекнуть разве лишь в том, что он повесил рака.

Целый день де Бофор занимался приготовлениями к казни. В тюрьме каждый становится ребенком, а герцог больше, чем кто-либо другой, был склонен к этому. Во время своей обычной прогулки он сломал нужные ему две-три тоненькие веточки и после долгих поисков нашел осколок стекла, находка, доставившая ему большое удовольствие, — а вернувшись к себе, выдернул несколько ниток из носового платка.

Ни одна из этих подробностей не ускользнула от проницательного взгляда Гримо.

На другой день утром виселица была готова, и, чтобы установить ее на полу, герцог стал обстругивать ее нижний конец своим осколком.

Ла Раме следил за ним с любопытством отца семейства, рассчитывающего увидать забаву, которой впоследствии можно будет потешить детей, а четыре сторожа — с тем праздным видом, какой во все времена служил и служит отличительным признаком солдата.

Гримо вошел в ту минуту, когда герцог, еще не совсем обстругав конец своей виселицы, отложил стекло и стал привязывать к перекладине нитку.

Он оросил на вошедшего Гримо быстрый взгляд, в котором еще было заметно вчерашнее неудовольствие, но тотчас же вернулся к своей работе, заранее наслаждаясь впечатлением, какое произведет его новая выдумка.

Сделав на одном конце нитки мертвую петлю, а на другом скользящую, герцог осмотрел раков, выбрал на глаз самого великолепного и обернулся, чтобы взять стекло.

Стекло исчезло.

— Кто взял мое стекло? — спросил герцог, нахмурив брови.

Гримо показал на себя.

— Как, опять ты? — воскликнул герцог. — Зачем же ты взял его?

— Да, — спросил Ла Раме, — зачем вы взяли стекло у его высочества?

Гримо провел пальцем по стеклу и ограничился одним словом:

— Режет!

— А ведь он прав, монсеньер, — сказал Ла Раме. — Ах, черт возьми! Да этому парню цены нет!

— Господин Гримо, прошу вас, в ваших собственные интересах, держаться от меня на таком расстоянии, чтобы я не мог вас достать рукой, — сказал герцог.

Гримо поклонился и отошел в дальний угол комнаты.

— Полноте, полноте, монсеньер! — сказал Ла Раме. — Дайте мне вашу виселицу, и я обстругаю ее своим ножом.

— Вы? — со смехом спросил герцог.

— Да, я. Ведь это вы и хотели сделать?

— Конечно. Извольте, мой милый Ла Раме. Это выйдет еще забавнее.

Ла Раме, не понявший восклицания герцога, самым тщательным образом обстругал ножку виселицы.

— Отлично, — сказал герцог. — Теперь просверли дырочку в полу, а я приготовлю преступника.

Ла Раме опустился на одно колено и стал ковырять пол.

Герцог в это время повесил рака на нитку. Потом он с громким смехом водрузил виселицу посреди комнаты.

Ла Раме тоже от души смеялся, сам не зная чему, и сторожа вторили ему. Не смеялся один только Гримо. Он подошел к Ла Раме и, указывая на рака, крутившегося на нитке, сказал:

— Кардинал?

— Повешенный его высочеством герцогом де Бофором, — подхватил герцог, хохоча еще громче, — и королевским офицером Жаком-Кризостомом Ла Раме!

Ла Раме с криком ужаса бросился к виселице, вырвал се из пола и, разломав на мелкие кусочки, выбросил в окно. Второпях он чуть не бросил туда же и рака, но Гримо взял его у него из рук.

— Можно съесть, — сказал он, кладя рака себе в карман.

Вся эта сцена доставила герцогу такое удовольствие, что он почти простил Гримо роль, которую тот в ней сыграл. Но затем, подумав хорошенько о намерениях, которые побудили сторожа так поступить, и признав их дурными, он проникся к нему еще большей ненавистью.

К величайшему огорчению Ла Раме, история эта получила огласку не только в самой крепости, но и за ее пределами. Г-н де Шавиньи, в глубине души ненавидевший кардинала, счел долгом рассказать этот забавный случай двум-трем благонамеренным своим приятелям, а те его немедленно разгласили.

Благодаря этому герцог чувствовал себя вполне счастливым в течение нескольких дней.

Между тем герцог усмотрел среди своих сторожей человека с довольно добродушным лицом и принялся его задабривать, тем более что Гримо он ненавидел с каждым днем все больше. Однажды поутру герцог, случайно оставшись наедине с этим сторожем, начал разговаривать с ним, как вдруг вошел Гримо, поглядел на собеседников, затем почтительно подошел к ним и взял сторожа за руку.

— Что вам от меня нужно? — резко спросил герцог.

Гримо отвел сторожа в сторону и указал ему на дверь.

— Ступайте! — сказал он.

Сторож повиновался.

— Вы несносны! — воскликнул герцог. — Я вас проучу!

Гримо почтительно поклонился.

— Господин шпион, я переломаю вам все кости! — закричал разгневанный герцог.

Гримо снова поклонился и отступил на несколько шагов.

— Господин шпион! Я задушу вас собственными руками!

Гримо с новым поклоном сделал еще несколько шагов назад.

— И сейчас же… сию же минуту! — воскликнул герцог, находя, что лучше покончить разом.

Он бросился, сжав кулаки, к Гримо, который поспешно вытолкнул сторожа и запер за ним дверь.

В ту же минуту руки герцога тяжело опустились на его плечи и сжали их, как тиски. Но Гримо, вместо того чтобы сопротивляться или позвать на помощь, неторопливо приложил палец к губам и с самой приятной улыбкой произнес вполголоса:

— Те!

Улыбка, жест и слово были такой редкостью у Гримо, что его высочество от изумления замер на месте.

Гримо поспешил воспользоваться этим. Он вытащил из-за подкладки своей куртки изящный конверт с печатью, который даже после долгого пребывания под одеждой г-на Гримо не окончательно утратил свой первоначальный аромат, и, не произнеся ни слова, подал его герцогу.

Пораженный еще более, герцог выпустил Гримо в взял письмо.

— От госпожи де Монбазон! — вскричал он, узнав знакомый почерк.

Гримо кивнул головою.

Герцог, совершенно ошеломленный, провел рукой по глазам, поспешно разорвал конверт и прочитал письмо:

«Дорогой герцог!

Вы можете вполне довериться честному человеку, который передаст вам мое письмо. Это слуга одного из наших сторонников, который ручается за него, так как испытал его верность в течение двадцатилетней службы. Оп согласился поступить помощником к надзирателю, приставленному к вам, для того, чтобы подготовить и облегчить ваш побег из Венсенской крепости, который мы затеваем.

Час вашего освобождения близится. Ободритесь же и будьте терпеливы.

Знайте, что друзья ваши, несмотря на долгую разлуку, сохранили к вам прежние чувства.

Ваша неизменно преданная вам

Мария де Монбазон.
Подписываюсь полным именем. Было бы слишком самоуверенно с моей стороны думать, что вы разгадаете после пятилетней разлуки мои инициалы».

Герцог с минуту стоял совершенно потрясенный. Пять лет тщетно искал он друга и помощника, и наконец, в ту минуту, когда он меньше всего ожидал этого, помощник свалился к нему точно с неба. Он с удивлением взглянул на Гримо и еще раз перечел письмо.

— Милая Мария! — прошептал он. — Значит, я не ошибся, это действительно она проезжала в карете. И она не забыла меня после пятилетней разлуки! Черт возьми! Такое постоянство встречаешь только на страницах «Астреи».* Итак, ты согласен помочь мне, мой милый? — прибавил он, обращаясь к Гримо.

Тот кивнул головою.

— И для этого ты и поступил сюда?

Гримо кивнул еще раз.

— А я-то хотел задушить тебя! — воскликнул герцог.

Гримо улыбнулся.

— Но погоди-ка! — сказал герцог.

И он сунул руку в карман.

— Погоди! — повторял он, тщетно шаря по всем карманам. — Такая преданность внуку Генриха Четвертого не должна остаться без награды.

У герцога Бофора было, очевидно, прекрасное намерение, но в Венсене у заключенных предусмотрительно отбирались все деньги.

Видя смущение герцога, Гримо вынул из кармана набитый золотом кошелек и подал ему.

— Вот что вы ищете, — сказал он.

Герцог открыл кошелек и хотел было высыпать все золото в руки Гримо, по тот остановил его.

— Благодарю вас, монсеньер, — сказал он, — мне уже заплачено.

Герцогу оставалось только еще более изумиться.

Он протянул Гримо руку. Тот подошел и почтительно поцеловал ее. Аристократические манеры Атоса отчасти перешли к Гримо.

— А теперь что мы будем делать? — спросил герцог. — С чего начнем?

— Сейчас одиннадцать часов утра, — сказал Гримо. — В два часа пополудни ваше высочество выразит желание сыграть партию в мяч с господином Ла Раме и забросит два-три мяча через вал.

— Хорошо. А дальше?

— Дальше ваше высочество подойдет к крепостной стене и крикнет человеку, который будет работать во рву, чтобы он бросил вам мяч обратно.

— Понимаю, — сказал герцог.

Лицо Гримо просияло. С непривычки ему было трудно говорить.

Он двинулся к двери.

— Постой! — сказал герцог. — Так ты ничего не хочешь?

— Я бы попросил ваше высочество дать мне одно обещание.

— Какое? Говори.

— Когда мы будем спасаться бегством, я везде и всегда буду идти впереди. Если поймают вас, монсеньер, то дело ограничится только тем, что вас снова посадят в крепость; если же попадусь я, меня самое меньшее повесят.

— Ты прав, — сказал герцог. — Будет по-твоему — слово дворянина!

— А теперь я попрошу вас, монсеньер, только об одном: сделайте мне честь ненавидеть меня по-прежнему.

— Постараюсь, — ответил герцог.

В дверь постучались.

Герцог положил письмо и кошелек в карман и бросился на постель: все знали, что он делал это, когда на него нападала тоска. Гримо отпер дверь. Вошел Ла Раме, только что вернувшийся от кардинала после описанного нами разговора.

Бросив вокруг себя пытливый взгляд, Ла Раме удовлетворенно улыбнулся: отношения между заключенным и его сторожем, по-видимому, нисколько не изменились к лучшему.

— Прекрасно, прекрасно, — сказал Ла Раме, обращаясь к Гримо. — А я только что говорил о вас в одном месте. Надеюсь, что вы скоро получите известия, которые не будут вам неприятны.

Гримо поклонился, стараясь выразить благодарность, и вышел из комнаты, что делал всегда, когда являлся его начальник.

— Вы, кажется, все еще сердитесь на бедного парня, монсеньер? — спросил Ла Раме с громким смехом.

— Ах, это вы, Ла Раме? — воскликнул герцог. — Давно пора! Я уже лег на кровать и повернулся носом к стене, чтобы не поддаться искушению выполнить свое обещание и не свернуть шею этому негодяю Гримо.

— Не думаю, однако, чтобы он сказал что-нибудь неприятное вашему высочеству? — спросил Ла Раме, тонко намекая на молчаливость своего помощника.

— Еще бы, черт возьми! Немой эфиоп! Ей-богу, вы вернулись как раз вовремя, Ла Раме. Мне не терпелось вас увидеть!

— Вы слишком добры ко мне, монсеньер, — сказал Ла Раме, польщенный его словами.

— Нисколько. Кстати, я сегодня чувствую себя очень неловким, что, конечно, будет вам на руку.

— Разве мы будем играть в мяч? — вырвалось у Ла Раме.

— Если вы ничего не имеете против.

— Я всегда к услугам вашего высочества.

— Поистине вы очаровательный человек, Ла Раме, и я охотно остался бы в Венсене на всю жизнь, лишь бы не расставаться с вами.

— Во всяком случае, ваше высочество, — сказал Ла Раме, — не кардинал будет виноват, если ваше желание не исполнится.

— Как так? Вы виделись с ним?

— Он присылал за мной сегодня утром.

— Вот как! Чтобы потолковать обо мне?

— О чем же ему больше и говорить со мной? Вы мучите его, как кошмар, ваше высочество.

Герцог горько улыбнулся.

— Ах, если бы вы согласились на мое предложение, Ла Раме! — сказал он.

— Полноте, полноте, ваше высочество. Вот вы опять заговариваете об этом. Видите, как вы неблагоразумны.

— Я уже говорил вам, — продолжал герцог, — и опять повторяю, что озолочу вас.

— Каким образом? Не успеете вы выйти из крепости, как все ваше имущество конфискуют.

— Не успею я выйти отсюда, как стану владыкой Парижа.

— Тише, тише! Ну, можно ли мне слушать подобные речи? Хорош разговор для королевского чиновника! Вижу, монсеньер, что придется мне запастись вторым Гримо.

— Ну, хорошо, оставим это. Значит, ты толковал обо мне с кардиналом?

В следующий раз, как он пришлет за тобой, позволь мне переодеться в твое платье, Ла Раме. Я отправлюсь к нему вместо тебя, сверну ему шею и, честное слово, если ты поставишь это условием, вернусь назад в крепость.

— Видно, придется мне позвать Гримо, монсеньер, — сказал Ла Раме.

— Ну, не сердись. Так что же говорила тебе эта гнусная рожа?

— Я спущу вам это словечко, — сказал Ла Раме с хитрым видом, — потому что оно рифмуется со словом вельможа. Что он мне говорил? Велел мне хорошенько стеречь вас.

— А почему надо сторожить меня? — с беспокойством спросил герцог.

— Потому что какой-то звездочет предсказал, что вы удерете.

— А, так звездочет предсказал это! — сказал герцог, невольно вздрогнув.

— Да, честное слово! Эти проклятые колдуны сами не знают, что выдумать, лишь бы пугать добрых людей.

— Что же отвечал ты светлейшему кардиналу?

— Что если этот звездочет составляет календари, то я не посоветовал бы его высокопреосвященству покупать их.

— Почему?

— Потому что спастись отсюда вам удастся только в том случае, если вы обратитесь в зяблика или королька.

— К несчастью, ты прав, Ла Раме. Ну, пойдем играть в мяч.

— Прошу извинения у вашего высочества, но мне бы хотелось отложить нашу игру на полчаса.

— А почему?

— Потому что Мазарини держит себя не так просто, как ваше высочество, хоть он и не такого знатного происхождения. Он позабыл пригласить меня к завтраку.

— Хочешь, я прикажу подать тебе завтрак сюда?

— Нет, не надо, монсеньер. Дело в том, что пирожник, живший напротив замка, по имени Марто…

— Ну?

— С неделю тому назад продал свое заведение парижскому кондитеру, которому доктора, кажется, посоветовали жить в деревне.

— Мне-то что за дело?

— Разрешите досказать, ваше высочество. У этого нового пирожника выставлены в окнах такие вкусные вещи, что просто слюнки текут.

— Ах ты, обжора!

— Боже мой, монсеньер! Человек, который любит хорошо поесть, еще не обжора. По самой своей природе человек ищет совершенства во всем, даже в пирожках. Так вот этот плут кондитер, увидав, что я остановился около его выставки, вышел ко мне, весь в муке, и говорит: «У меня к вам просьба, господин Ла Раме: доставьте мне, пожалуйста, покупателей из заключенных в крепости. Мой предшественник, Марто, уверял меня, что он был поставщиком всего замка, потому я и купил его заведение. А между тем я водворился здесь уже неделю назад, и, честное слово, господин Шавиньи не купил у меня до сих пор ни одного пирожка». — «Должно быть, господин Шавиньи думает, что у вас пирожки невкусные», — сказал я. «Невкусные?

Мои пирожки! — воскликнул он. — Будьте же сами судьей, господин Ла Раме.

Зачем откладывать?» — «Не могу, — сказал я, — мне необходимо вернуться в крепость». — «Хорошо, идите по вашим делам, вы, кажется, и впрямь торопитесь, но приходите через полчаса». — «Через полчаса?» — «Да. Вы уже завтракали?» — «И не думал». — «Так я приготовлю вам пирог и бутылку старого бургундского», — сказал он. Вы понимаете, монсеньер, я выехал натощак и, с позволения вашего высочества, я хотел… — Ла Раме поклонился.

— Ну ступай, скотина, — сказал герцог, — но помни, что я даю тебе только полчаса.

— А могу я обещать преемнику дядюшки Марто, что вы станете его покупателем?

— Да, но с условием, чтобы он не присылал мне пирожков с грибами. Ты знаешь ведь, что грибы Венсенского леса смертельны для нашей семьи.

Ла Раме сделал вид, что не понял намека, и вышел из комнаты. А пять минут спустя после его ухода явился караульный офицер, будто для того, чтобы не дать герцогу соскучиться, а на самом деле для того, чтобы согласно приказанию кардинала, не терять из виду заключенного.

Но за пять минут, проведенных в одиночестве, герцог успел еще раз перечесть письмо г-жи де Монбазон, свидетельствовавшее, что друзья не забыли его и стараются его освободить. Каким образом? Он еще не знал этого и решил, несмотря на молчаливость Гримо, заставить его разговориться.

Доверие, которое герцог чувствовал к нему, еще возросло, ибо он понял, почему тот вел себя так странно вначале. Очевидно, Гримо изобретал мелкие придирки с целью заглушить в тюремном начальстве всякое подозрение о возможности сговора между ним и заключенным.

Такая хитрая уловка создала у герцога высокое мнение об уме Гримо, и он решил вполне довериться ему.

XXI
КАКАЯ БЫЛА НАЧИНКА В ПИРОГАХ ПРЕЕМНИКА ДЯДЮШКИ МАРТО

Ла Раме вернулся через полчаса, оживленный и веселый, как человек, который хорошо поел, а главное, хорошо выпил. Пирожки оказались великолепными, вино превосходным.

День был ясный, и предполагаемая партия в мяч могла состояться. В Венсенской крепости играли на открытом воздухе, и герцогу, исполняя совет Гримо, нетрудно было забросить несколько мячей в ров.

Впрочем, до двух часов — условленного срока — он играл еще довольно сносно. Но все же он проигрывал все партии, под этим предлогом прикинулся рассерженным, начал горячиться и, как всегда бывает в таких случаях, делал промах за промахом.

Как только пробило два часа, мячи посыпались в ров, к великой радости Ла Раме, который насчитывал себе по пятнадцати очков за каждый промах герцога.

Наконец промахи так участились, что стало не хватать мячей. Ла Раме предложил послать кого-нибудь за ними. Герцог весьма основательно заметил, что это будет лишняя трата времени, и, подойдя к краю стены, которая, как верно говорил кардиналу Ла Раме, имела не менее шестидесяти футов высоты, увидел какого-то человека, работавшего в одном из тех крошечных огородов, какие разводят крестьяне по краю рвов.

— Эй, приятель! — крикнул герцог.

Человек поднял голову, и герцог чуть не вскрикнул от удивления. Этот человек, этот крестьянин, этот огородник — был Рошфор, который, по мнению герцога, сидел в Бастилии.

— Ну, чего нужно? — спросил человек.

— Будьте любезны, перебросьте нам мячи.

Огородник кивнул головою и стал кидать мячи, которые затем подобрали сторожа и Ла Раме.

Один из этих мячей упал прямо к ногам герцога, и так как он, очевидно, предназначался ему, то он поднял его и положил в карман.

Потом, поблагодарив крестьянина, герцог продолжал игру.

Бофору в этот день решительно не везло. Мячи летали как попало и два или три из них снова упали в ров. Но так как огородник уже ушел и некому было перебрасывать их обратно, то они так и остались во рву. Герцог заявил, что ему стыдно за свою неловкость, и, прекратил игру.

Ла Раме был в полном восторге: ему удалось обыграть принца королевской крови!

Вернувшись к себе, герцог лег в постель. Он пролеживал почти целые дни напролет с тех пор, как у него отобрали книги.

Ла Раме взял платье герцога под тем предлогом, что оно запылилось и его нужно вычистить; на самом же деле он хотел быть уверенным, что заключенный не тронется с места. Вот до чего предусмотрителен был Ла Раме!

К счастью, герцог еще раньше вынул из кармана мяч и спрятал его под подушку.

Как только Ла Раме вышел и затворил за собою дверь, герцог разорвал покрышку мяча зубами: ему нечем было ее разрезать. Ему даже к столу подавали серебряные ножи, которые гнулись и ничего не резали.

В мяче оказалась записка следующего содержания:

«Ваше высочество!

Друзья ваши бодрствуют, и час вашего освобождения близится. Прикажите доставить вам послезавтра пирог от нового кондитера, купившего заведение у прежнего пирожника Марто. Этот новый кондитер — не кто иной, как ваш дворецкий Нуармон. Разрежьте пирог, когда будете одни. Надеюсь, что вы останетесь довольны его начинкой.

Глубоко преданный слуга вашего высочества как в Бастилии, так и повсюду,

граф Рошфор.
Вы можете вполне довериться Гримо, ваше высочество: это очень смышленый и преданный нам человек».

Герцог, у которого стали топить печь с тех пор, как он отказался от упражнений в живописи, сжег письмо Рошфора, как раньше, хотя с гораздо большим сожалением, сжег записку г-жи де Монбазон. Он хотел было бросить в печку и мяч, но потом ему пришло в голову, что он еще может пригодиться для передачи ответа Рошфору.

Герцога стерегли на совесть: подслушав, что он двигается у себя, в комнату вошел Ла Раме.

— Что угодно вашему высочеству? — спросил Ла Раме.

— Я озяб и помешал дрова, чтобы они хорошенько разгорелись, — сказал герцог. — Вы знаете, мой милый, что камеры Венсенского замка славятся своей сыростью. Здесь очень удобно сохранять лед и добывать селитру. А те камеры, в которых умерли Пюилоранс, маршал Орнано и мой дядя, великий приор, справедливо ценятся на вес мышьяка, как выразилась госпожа де Рамбулье.

И герцог снова лег в постель, засунув мяч еще глубже под подушку. Ла Раме усмехнулся. Он был, в сущности, неплохой и добрый человек. Он горячо привязался к своему знатному узнику и был бы в отчаянии, если бы с тем приключилась какая-нибудь беда. А то, что говорил герцог про своего дядю и двух других заключенных, была истинная правда.

— Не следует предаваться мрачным мыслям, ваше высочество, — сказал Ла Раме. — Такие мысли убивают скорее селитры.

— Вам хорошо говорить так, Ла Раме. Если бы я мог ходить по кондитерским, есть пирожки у преемника дядюшки Марто и запивать их бургундским, как вы, я бы тоже не скучал.

— Да уж, что правда, то правда, ваше высочество: пироги у него превосходные, да и вино прекрасное.

— Во всяком случае, его кухня и погреб должны быть получше, чем у господина де Шавиньи.

— А кто мешает вам попробовать его стряпню, ваше высочество? — сказал Ла Раме, попадаясь в ловушку. — Кстати, я обещал ему, что вы станете его покупателем.

— Хорошо, — согласился герцог. — Если уж мне суждено просидеть в заключении до самой смерти, как позаботился довести до моего сведения милейший Мазарини, то нужно же мне придумать какое-нибудь развлечение под старость. Постараюсь к тому времени сделаться лакомкой.

— Послушайтесь доброго совета, ваше высочество, не откладывайте этого до старости.

«Каждого человека, как видно, на погибель души и тела небо наделило хоть одним из семи смертных грехов, если не двумя сразу, — подумал герцог. — Чревоугодие — слабость Ла Раме. Что ж, воспользуемся этим».

— Послезавтра, кажется, праздник, милый Ла Рамс? — спросил он.

— Да, ваше высочество, троицын день.

— Не желаете ли дать мне послезавтра урок?

— Чего?

— Гастрономии.

— С большим удовольствием, ваше высочество.

— Но для этого мы должны остаться вдвоем. Отошлем сторожей обедать в столовую господина де Шавиньи и устроим себе ужин, заказать который я попрошу вас.

— Гм! — сказал Ла Раме.

Предложение было очень соблазнительно, но Ла Раме, несмотря на невыгодное мнение о нем Мазарини, был все-таки человек бывалый и знал все ловушки, которые умеют подстраивать узники своим надзирателям. Герцог хвастал не раз, что у него имеется сорок способов побега из крепости. Уж нет ли тут какой хитрости?

Ла Раме задумался на минуту, но затем рассудил, что раз обед он закажет сам, значит, ничего не будет подсыпано в кушанья или подлито в вино.

А напоить его пьяным герцогу, конечно, нечего и надеяться; Ла Раме даже рассмеялся при таком предположении. Наконец ему пришла на ум еще одна мысль, решившая вопрос.

Герцог следил с тревогой за отражением этого внутреннего монолога на физиономии Ла Раме. Наконец лицо надзирателя просияло.

— Ну что ж, идет? — спросил герцог.

— Идет, ваше высочество, но с одним условием.

— С каким?

— Гримо будет нам прислуживать за столом.

Это было как нельзя более кстати для герцога.

Однако у него хватило сил скрыть свою радость, и он недовольно нахмурился.

— К черту вашего Гримо! — воскликнул он. — Он испортит мне весь праздник.

— Я прикажу ему стоять за вашим стулом, ваше высочество, а так как он обычно не говорит ни слова, то вы его не будете ни видеть, ни слышать. И при желании можете воображать, что он находится за сто миль от вас.

— А знаете, мой милый, что я заключаю из всего этого? — сказал герцог. — Вы мне не доверяете.

— Ведь послезавтра троицын день, ваше высочество.

— Так что ж из того? Какое мне дело до троицы? Или вы боитесь, что святой дух сойдет на землю в виде огненных языков, чтобы отворить мне двери тюрьмы?

— Конечно, нет, ваша светлость. Но я ведь говорил вам, что предсказал этот проклятый звездочет.

— А что такое?

— Что вы убежите из крепости прежде, чем пройдет троицын день.

— Так ты веришь колдунам? Глупец!

— Мне их предсказания не страшней вот этого, — сказал Ла Раме, щелкнув пальцами. — Но монсеньер Джулио и в самом деле побаивается. Он итальянец и, значит, суеверен.

Герцог пожал плечами.

— Ну, так и быть, согласен, — сказал он с прекрасно разыгранным добродушием. — Тащите вашего Гримо, если уж без этого нельзя обойтись, но кроме него — ни одной души, заботьтесь обо всем сами. Закажите ужин какой хотите, я же ставлю только одно условие: чтоб был пирог, о котором вы мне столько наговорили. Закажите его для меня, и пусть преемник Марто постарается. Пообещайте ему, что я сделаю его своим поставщиком не только на все время, которое просижу в крепости, но и после того, как выйду отсюда.

— Вы все еще надеетесь выйти? — спросил Ла Раме.

— Черт возьми! — воскликнул герцог. — В крайнем случае хоть после смерти Мазарини. Ведь я на пятнадцать лет моложе его. Правда, — с усмешкой добавил он, — в Венсене годы мчатся скорее.

— Монсеньер! — воскликнул Ла Раме. — Монсеньер!

— Или же здесь умирают раньше, — продолжал герцог, — что сводится к тому же.

— Так я закажу ужин, ваше высочество, — сказал Ла Раме.

— И вы полагаете, что вам удастся добиться успехов от вашего ученика?

— Очень надеюсь, монсеньер, — ответил Ла Раме.

— Если только успеете, — пробормотал герцог.

— Что вы говорите, ваше высочество?

— Мое высочество просит вас не жалеть кошелька кардинала, который соблаговолил принять на себя расходы по нашему содержанию.

Ла Раме остановился в дверях.

— Кого прикажете прислать к вам, монсеньер? — спросил он.

— Кого хотите, только не Гримо.

— Караульного офицера?

— Да, с шахматами.

— Хорошо.

И Ла Раме ушел.

Через пять минут явился караульный офицер, и герцог де Бофор, казалось, совершенно погрузился в глубокие расчеты шахов и матов.

Странная вещь человеческая мысль! Какие перевороты производит в ней иногда одно движение, одно слово, один проблеск надежды!

Герцог пробыл в заключении пять лет, которые тянулись для него страшно медленно. Теперь же, когда он вспоминал о прошлом, эти пять лет казались ему не такими длинными, как те два дня, те сорок восемь часов, которые оставались до освобождения.

Но больше всего хотел бы он узнать, каким образом состоится его освобождение. Ему подали надежду, но от него скрыли, что же будет в таинственном пироге, что за друзья будут ждать его? Значит, несмотря на пять лет, проведенные в тюрьме, у него еще есть друзья? В таком случае он действительно был принцем с очень большими привилегиями.

Он забыл, что в числе его друзей (что было уж вовсе необыкновенно) имелась женщина. Быть может, она и но отличалась особенной верностью ему во время разлуки; но она не забыла о нем, а это уже очень много.

Тут было над чем призадуматься. А потому при игре в шахматы вышло то же, что при игре в мяч. Бофор делал промах за промахом и проигрывал офицеру вечером так же, как утром проиграл Ла Раме.

Однако очередные поражения давали возможность герцогу дотянуть до восьми часов вечера и кое-как убить три часа. Потом придет ночь, а с ней и сон.

Так, по крайней мере, полагал герцог. Но сон — очень капризное божество, которое не приходит именно тогда когда его призывают. Герцог прождал его до полуночи, ворочаясь с боку на бок на своей постели, как святой Лаврентий на раскаленной решетке. Наконец он заснул.

Но на рассвете он проснулся. Всю ночь мучили его страшные сны. Ему снилось, что у него выросли крылья. Вполне естественно, что он попробовал полететь, и сначала крылья отлично его держали. Но поднявшись довольно высоко, он вдруг почувствовал, что не может больше держаться в воздухе. Крылья его сломались, он полетел вниз, в бездонную пропасть, и проснулся с холодным потом на лбу, совершенно разбитый, словно и впрямь рухнул с высоты.

Потом он снова заснул и опять погрузился в лабиринт нелепых, бессвязных снов. Едва он закрыл глаза, как его воображение, направленное к единой цели — бегству из тюрьмы, снова стало рисовать попытки осуществить его. На этот раз все шло по-другому. Бофору снилось, что он открыл подземный ход из Венсена. Он спустился в этот ход, а Гримо шел впереди с фонарем в руках. Но мало-помалу проход стал суживаться. Сначала еще все-таки можно было идти, но потом подземный ход стал так узок, что беглец уже тщетно пытался продвинуться вперед. Стены подземного хода все сближались, все сжимались, герцог делал неслыханные усилия и все же не мог двинуться с места. А между тем вдали виднелся фонарь Гримо, неуклонно шедшего вперед. И сколько герцог ни старался позвать его на помощь, он не мог вымолвить ни слова, подземелье душило его. И вдруг, в начале коридора, там, откуда он вошел, послышались поспешные шаги преследователей, они все приближались; его заметили, надежда на спасенье пропала. А стены словно сговорились с врагами, и чем настоятельней была необходимость бежать, тем больше они теснили его. Наконец он услышал голос Ла Раме, увидал его. Ла Раме протянул руку и, громко расхохотавшись, схватил герцога за плечо. Его потащили назад, привели в низкую сводчатую камеру, где умерли маршал Орнано, Пюилоранс и его дядя. Три холмика отмечали их могилы, четвертая зияла тут же, ожидая еще один труп.

Проснувшись, герцог уже напрягал все силы, чтобы опять не заснуть, как раньше напрягал их, чтобы заснуть. Он был так бледен, казался таким слабым, что Ла Раме, вошедший к нему, спросил, не болен ли он.

— Герцог провел действительно очень тревожную ночь, — сказал один из сторожей, не спавший все время, так как у него от сырости разболелись зубы. — Он бредил и раза два-три звал на помощь.

— Что же это с вами, монсеньер? — спросил Ла Раме.

— Это все твоя вина, дурак! — сказал герцог. — Ты своими глупыми россказнями о бегстве совсем вскружил мне голову, и мне всю ночь снилось, что я, пытаясь бежать, ломаю себе шею.

Ла Раме расхохотался.

— Вот видите, ваше высочество, — сказал он. — Это предостережение свыше. Я уверен, что вы не будете так неосмотрительны наяву, как во сне.

— Ты прав, любезный Ла Раме, — ответил герцог, отирая со лба холодный пот, все еще струящийся, хоть он и давно проснулся. — Я не хочу больше думать ни о чем, кроме еды и питья.

— Те! — сказал Ла Раме.

И под разными предлогами он поспешил удалить, одного за другим, сторожей.

— Ну что? — спросил герцог, когда они остались одни.

— Ужин заказан, — сказал Ла Раме.

— Какие же будут блюда, господин дворецкий?

— Ведь вы обещали положиться на меня, ваше высочество!

— А пирог будет?

— Еще бы. Как башня!

— Изготовленный преемником Марто?

— Заказан ему.

— А ты сказал, что это для меня?

— Сказал.

— Что же он ответил?

— Что постарается угодить вашему высочеству.

— Отлично, — сказал герцог, весело потирая руки.

— Черт возьми! — воскликнул Ла Раме. — Какие, однако, успехи делаете вы по части чревоугодия, ваше высочество! Ни разу за пять лет я не видал у вас такого счастливого лица.

Герцог понял, что плохо владеет собой. Но в эту минуту Гримо, должно быть подслушав разговор и сообразив, что надо чем-нибудь отвлечь внимание Ла Раме, вошел в комнату и сделал знак своему начальнику, словно желая ему что-то сообщить.

Тот подошел к нему, и они заговорили вполголоса.

Герцог за это время опомнился.

— Я, однако, запретил этому человеку входить сюда без моего разрешения, — сказал он.

— Простите его, ваше высочество, — сказал Ла Раме, — это я велел ему прийти.

— А зачем вы зовете его, зная, что он мне неприятен?

— Но ведь, как мы условились, ваше высочество, он будет прислуживать за нашим славным ужином! Вы забыли про ужин, ваше высочество?

— Нет, но я забыл про господина Гримо.

— Вашему высочеству известно, что без Гримо не будет и ужина.

— Ну хорошо, делайте, как хотите.

— Подойдите сюда, любезный, — сказал Ла Раме, — и послушайте, что я скажу.

Гримо, смотревший еще угрюмее обыкновенного, подошел поближе.

— Его высочество, — продолжал Ла Раме, — оказал мне честь пригласить меня завтра на ужин.

Гримо взглянул на него с недоумением, словно не понимая, каким образом это может касаться его.

— Да, да, это касается и вас, — ответил Ла Раме на этот немой вопрос.

— Вы будете иметь честь прислуживать нам, а так как, несмотря на весь наш аппетит и жажду, на блюдах и в бутылках все-таки кое-что останется, то хватит и на вашу долю.

Гримо поклонился в знак благодарности.

— А теперь я попрошу у вас позволения удалиться, ваше высочество, — сказал Ла Раме. — Господин де Шавиньи, кажется, уезжает на несколько дней и перед отъездом желает отдать мне приказания.

Герцог вопросительно взглянул на Гримо, но тот равнодушно смотрел в сторону.

— Хорошо, ступайте, — сказал герцог, — только возвращайтесь поскорее.

— Вероятно, вашему высочеству угодно отыграться после вчерашней неудачи?

Гримо чуть заметно кивнул головой.

— Разумеется, угодно, — сказал герцог. — И берегитесь, Ла Раме, день на день не приходится: сегодня я намерен разбить вас в пух и прах.

Ла Раме ушел. Гримо, не шелохнувшись, проводил его глазами, и, как только дверь затворилась, вытащил из кармана карандаш и четвертушку бумаги.

— Пишите, монсеньер, — сказал он.

— Что писать? — спросил герцог.

Гримо подумал немного и продиктовал:

— «Все готово к завтрашнему вечеру. Ждите нас с семи до девяти часов с двумя оседланными лошадьми. Мы спустимся из первого окна галереи».

— Дальше? — сказал герцог.

— Дальше, монсеньер? — удивленно повторил Гримо. — Дальше подпись.

— И все?

— Чего же больше, ваше высочество? — сказал Гримо, предпочитавший самый сжатый слог.

Герцог подписался.

— А вы уничтожили мяч, ваше высочество?

— Какой мяч?

— В котором было письмо.

— Нет, я думал, что он еще может нам пригодиться. Вот он.

И, вынув из-под подушки мяч, герцог подал его Гримо.

Тот постарался улыбнуться как можно приятнее.

— Ну? — спросил герцог.

— Я зашью записку в мяч, ваше высочество, — сказал Гримо, — и вы во время игры бросите его в ров.

— А если он потеряется?

— Не беспокойтесь. Там будет человек, который поднимет его.

— Огородник? — спросил герцог.

Гримо кивнул головою.

— Тот же, вчерашний?

Гримо снова кивнул.

— Значит, граф Рошфор?

Гримо трижды кивнул.

— Объясни же мне хоть вкратце план нашего бегства.

— Мне ведено молчать до последней минуты.

— Кто будет ждать меня по ту сторону рва?

— Не знаю, монсеньер.

— Так скажи мне, по крайней мере, что́ пришлют нам в пироге, если не хочешь свести меня с ума.

— В нем будут, монсеньер, два кинжала, веревка с узлами и груша.[22]

— Хорошо, понимаю.

— Как видите, ваше высочество, на всех хватит.

— Кинжалы и веревку мы возьмем себе, — сказал герцог.

— А грушу заставим съесть Ла Раме, — добавил Гримо.

— Мой милый Гримо, — сказал герцог, — нужно отдать тебе должное: ты говоришь не часто, но уж если заговоришь, то слова твои — чистое золото.

XXII
ОДНО ИЗ ПРИКЛЮЧЕНИЙ МАРИ МИШОН

В то самое время, как герцог Бофор и Гримо замышляли побег из Венсена, два всадника, в сопровождении слуги, въезжали в Париж через предместье Сен-Марсель. Это были граф де Ла Фер и виконт де Бражелон.

Молодой человек первый раз был в Париже, и, по правде сказать, Атос, въезжая с ним через эту заставу, не позаботился о том, чтобы показать с самой лучшей стороны город, с которым был когда-то в большой дружбе. Наверное, даже последняя деревушка Турени была приятнее на вид, чем часть Парижа, обращенная в сторону Блуа. И нужно сказать, к стыду этого столь прославленного города, что он произвел весьма посредственное впечатление на юношу.

Атос казался, как всегда, спокойным и беззаботным.

Доехав до Сен-Медарского предместья, Атос, служивший в этом лабиринте проводником своим спутникам, свернул на Почтовую улицу, потом на улицу Пыток, потом к рвам Святого Михаила, потом на улицу Вожирар. Добравшись до улицы Фору, они поехали по ней. На середине ее Атос с улыбкой взглянул на один из домов, с виду купеческий, и показал на него Раулю.

— Вот в этом доме, Рауль, — сказал он, — я прожил семь самых счастливых и самых жестоких лет моей жизни.

Рауль тоже улыбнулся и, сняв шляпу, низко поклонился дому. Он благоговел перед Атосом, и это проявлялось во всех его поступках.

Что же касается до самого Атоса, то, как мы уже говорили, Рауль был не только средоточием его жизни, во, за исключением старых полковых воспоминаний, и его единственной привязанностью. Из этого можно понять как глубоко и нежно любил Рауля Атос.

Путники остановились в гостинице «Зеленая лисица», на улице Старой Голубятни. Атос хорошо знал ее, так как сотни раз бывал здесь со своими друзьями. Но за двадцать лет тут изменилось все, начиная с хозяев.

Наши путешественники прежде всего позаботились о своих лошадях. Поручая их слугам, они приказали подостлать им соломы, дать овса и вытереть ноги и грудь теплым вином, так как эти породистые лошади сделали за один день двадцать миль. Только после этого, как надлежит хорошим ездокам, они спросили две комнаты для себя.

— Вам необходимо переодеться, Рауль, — сказал Атос. — Я хочу вас представить кой-кому.

— Сегодня? — спросил юноша.

— Да, через полчаса.

Рауль поклонился.

Не столь неутомимый, как Атос, который был точно выкован из железа, Рауль гораздо охотнее выкупался бы сейчас в Сене — он столько о ней наслышался, хоть и склонен был заранее признать ее хуже Луары, — а потом лечь в постель. Но граф сказал, и он повиновался.

— Кстати, оденьтесь получше, Рауль, — сказал Атос. — Мне хочется, чтобы вы казались красивым.

— Надеюсь, граф, что дело идет не о сватовстве, — с улыбкой сказал Рауль, — ведь вы знаете мои обязательства по отношению к Луизе.

Атос тоже улыбнулся.

— Нет, будьте покойны, хоть я и представлю вас женщине.

— Женщине? — переспросил Рауль.

— Да, и мне даже очень хотелось бы, чтобы вы полюбили ее.

Рауль с некоторой тревогой взглянул на графа, по, увидав, что тот улыбается, успокоился.

— А сколько ей лет? — спросил он.

— Милый Рауль, запомните раз навсегда, — сказал Атос, — о таких вещах не спрашивают. Если вы можете угадать по лицу женщины ее возраст — совершенно лишнее спрашивать об этом, если же не можете — ваш вопрос нескромен.

— Она красива?

— Шестнадцать лет тому назад она считалась но только самой красивой, но и самой очаровательной женщиной во Франции.

Эти слова совершенно успокоили Рауля. Невероятно было, чтобы Атос собирался женить его на женщине, которая считалась красивой за год до того, как Рауль появился на свет.

Он прошел в свою комнату и с кокетством, свойственным юности, исполняя просьбу Атоса, постарался придать себе самый изящный вид. При его природной красоте это было совсем не трудно.

Когда он вошел к Атосу, тот оглядел его с отеческой улыбкой, с которой в минувшие годы встречал д’Артаньяна. Только в улыбке этой было теперь гораздо больше нежности.

Прежде всего Атос посмотрел на волосы Рауля и на его руки и ноги они говорили о благородном происхождении. Следуя тогдашней моде, Рауль причесался на прямой пробор, и темные волосы локонами падали ему на плечи, обрамляя матово бледное лицо. Серые замшевые перчатки, одного цвета со шляпой, обрисовывали его тонкие изящные руки, а сапоги, тоже серые, как перчатки и шляпа, ловко обтягивали маленькие, как у десятилетнего ребенка, ноги.

«Если она не будет гордиться им, — подумал Атос, — то на нее очень трудно угодить».

Было три часа пополудни — самое подходящее время для визитов. Наши путешественники отправились по улице Грепель, свернули на улицу Розы, вышли; на улицу Святого Доминика и остановились у великолепного дома, расположенного против Якобинского монастыря и украшенного гербами семьи де Люинь.

— Здесь, — сказал Атос.

Он вошел в дом твердым, уверенным шагом, который сразу дает понять привратнику, что входящий имеет на это право, поднялся на крыльцо и, обратившись к лакею в богатой ливрее, послал его узнать, может ли герцогиня де Шеврез принять графа де Ла Фер.

Через минуту лакей вернулся с ответом: хотя герцогиня и не имеет чести знать графа де Ла Фер, она просит его войти.

Атос последовал за лакеем через длинную анфиладу комнат и остановился перед закрытой дверью. Он сделал виконту де Бражелону знак, чтобы тот подождал его здесь.

Лакей отворил дверь и доложил о графе де Ла Фер.

Герцогиня де Шеврез, о которой мы часто упоминали в нашем романе «Три мушкетера», ни разу не имея случая вывести ее на сцену, считалась еще очень красивой женщиной. На вид ей можно было дать не больше тридцати восьми — тридцати девяти лет, тогда как на самом деле ей уже минуло сорок пять. У нее были все те же чудесные белокурые волосы, живые умные глаза, которые так часто широко раскрывались, когда герцогиня вела какую-либо интригу, и которые так часто смыкала любовь, и талия тонкая, как у нимфы, так что герцогиню, если не видеть ее лица, можно было принять за совсем молоденькую девушку, какой она была в то время, когда прыгала с Анной Австрийской через тюильрийский ров, лишивший в 1633 году Францию наследника престола.

В конце концов это было все то же сумасбродное существо, умевшее придавать своим любовным приключениям такую оригинальность, что они служили почти к славе семьи.

Герцогиня сидела в небольшом будуаре, окна которого выходили в сад.

Будуар этот по тогдашней моде, которую ввела г-жа де Рамбулье, отделывая свой особняк, был обтянут голубой шелковой материей с розоватыми цветами и золотыми листьями. Только изрядная кокетка решилась бы в лета герцогини де Шеврез сидеть в таком будуаре. А она даже не сидела, а полулежала на кушетке, прислонившись головою к вышитому ковру, висевшему на стене.

Опершись локтем на подушку, она держала в руке раскрытую книгу.

Когда лакей доложил о графе де Ла Фер, герцогиня слегка приподнялась и с любопытством посмотрела на дверь.

Вошел Атос.

На нем был лиловый бархатный костюм, отделанный шнурками того же цвета с серебряными воронеными наконечниками, плащ без золотого шитья и черная шляпа с простым лиловым пером.

Отложной воротник его рубашки был из дорогого кружева; такие же кружева спускались на отвороты его черных кожаных сапог, а на боку висела шпага с великолепным эфесом, которой на улице Феру так восхищался когда-то Портос и которую Атос так ни разу и не одолжил ему.

В лице и манерах графа де Ла Фер, имя которого только что прозвучало как совершенно неизвестное для герцогини де Шеврез, было столько благородства и изящества, что она слеша привстала и предложила ему занять место возле себя.

Атос поклонился и сел. Лакей хотел было уйти, но Атос знаком удержал его.

— Я имел смелость явиться к вам в дом, герцогиня, — сказал он, — несмотря на то что мы незнакомы. Смелость моя увенчалась успехом, так как вы соблаговолили принять меня. Теперь я прошу вас уделить мне полчаса для беседы.

— Я готова исполнить вашу просьбу, граф, — с любезной улыбкой ответила герцогиня де Шеврез.

— Но это еще не все. Простите, я знаю и сам, что требую слишком многого. Я прошу у вас беседы без свидетелей, и мне бы не хотелось, чтобы нас прерывали.

— Меня ни для кого нет дома, — сказала герцогиня лакею. — Можете идти.

Лакей вышел.

На минуту наступило молчание. Герцогиня и ее гость, с первого взгляда увидевшие, что принадлежат к одному кругу людей, спокойно смотрели друг на друга.

Герцогиня первая прервала молчание.

— Ну что же, граф? — сказала она, улыбаясь. — Разве вы не видите, с каким нетерпением я жду?

— А я, герцогиня, я смотрю и восхищаюсь, — ответил Атос.

— Извините меня, — продолжала герцогиня, — но мне хочется поскорее узнать, с кем я имею удовольствие говорить. Нет никакого сомнения, что вы бываете при дворе. Почему я никогда не встречала вас там? Может быть, вы только что вышли из Бастилии?

— Нет, герцогиня, — с улыбкой сказал Атос, — но, может быть, я стою на дороге, которая туда ведет.

— Да? В таком случае скажите мне поскорее, кто вы, и уходите, — воскликнула герцогиня с той живостью, которая была в ней так пленительна. Я и без того уже достаточно скомпрометировала себя, чтобы запутываться еще больше.

— Кто я, герцогиня? Вам доложили обо мне как о графе де Ла Фер, по вы никогда не слыхали этого имени. В прежнее время я носил другое имя, которое вы, может быть, и знали, но, конечно, забыли уже.

— Все равно, скажите его мне, граф.

— Когда-то меня звали Атосом.

Герцогиня взглянула на него удивленными, широко раскрытыми глазами.

Было очевидно, что это имя не вполне изгладилось у нее из памяти, хотя и затерялось среди старых воспоминаний.

— Атос? — сказала она. — Постойте…

Она приложила обе руки ко лбу, как бы для того, чтобы задержать на мгновение множество мелькающих мыслей и разобраться в их сверкающем и пестром рое.

— Не помочь ли вам, герцогиня? — с улыбкой спросил Атос.

— Да, да, — сказала г-жа де Шеврез, уже утомленная этими поисками, вы сделаете мне большое одолжение.

— Этот Атос был очень дружен с тремя молодыми мушкетерами: д’Артаньяном, Портосом и…

Атос остановился.

— И Арамисом, — быстро договорила герцогиня.

— И Арамисом, совершенно верно. Значит, вы еще не забыли этого имени?

— Нет, — ответила она, — нет. Бедный Арамис! Он был такой красивый, изящный и скромный молодой человек, писавший прелестные стихи. Говорят, он плохо кончил?

— Совсем плохо. Он сделался аббатом.

— Ах, какая жалость! — сказала герцогиня, небрежно играя своим веером. — Но я, право, очень благодарна вам, граф.

— За что же?

— За то, что вы вызвали одно из самых приятных воспоминаний моей молодости.

— А могу я напомнить вам другое?

— Имеющее связь с этим?

— И да и нет.

— Что ж, — сказала г-жа де Шеврез, — говорите. С таким человеком, как вы, можно ничего не бояться.

Атос поклонился.

— Арамис был в очень близких отношениях с одной молоденькой белошвейкой из Тура, — сказал он.

— С белошвейкой из Тура?

— Да. Ее звали Мари Мишон, и она приходилась ему кузиной.

— Ах, я знаю ее! — воскликнула герцогиня. — Это та, которой он писал во время осады Ла-Рошели, предупреждая ее о заговоре против бедного Бекингэма!

— Она самая. Позвольте мне говорить о ней?

Герцогиня взглянула на него.

— Да, если вы не будете отзываться о пей слишком дурно, — сказала она.

— Это было бы черной неблагодарностью с моей стороны, — сказал Атос.

— А, по-моему, неблагодарность не недостаток и не грех, а порок, что гораздо хуже.

— Неблагодарность по отношению к Мари Мишон? И с вашей стороны, граф? — воскликнула герцогиня, пристально смотря на Атоса и как бы стараясь прочесть его тайные мысли. — Но разве это возможно? Ведь вы даже не были знакомы с ней.

— Кто знает, сударыня? Может быть, и был, — сказал Атос. — Народная пословица гласит, что только гора с горой не сходится, а народные пословицы иной раз изумительно верны.

— О, продолжайте, продолжайте, — быстро проговорила герцогиня. — Вы не можете себе представить, с каким любопытством я вас слушаю.

— Вы придаете мне смелости, сударыня, — я буду продолжать. Эта кузина Арамиса, эта Мари Мишон, эта молоденькая белошвейка, несмотря на свое низкое общественное положение, была знакома с блестящей знатью. Самые важные придворные дамы считали ее своим другом, а королева, несмотря на всю свою гордость — двойную гордость испанки и австриячки, — называла ее своей сестрою.

— Увы! — проговорила герцогиня с легким вздохом и чуть заметным, свойственным ей одной, движением бровей. — С тех пор многое изменилось.

— И королева была права, — продолжал Атос. — Мари Мишон была действительно глубоко предана ей, предана до такой степени, что решилась быть посредницей между нею и ее братом, испанским королем.

— А теперь это вменяют ей в преступление, — заметила герцогиня.

— Тогда кардинал — настоящий кардинал, не этот — решил в один прекрасный день арестовать бедную Мари Мишон и отправить ее в замок Лош. К счастью, об этом замысле узнали вовремя. Его даже предвидели и заранее условились: королева должна была прислать Мари Мишон молитвенник в зеленом бархатном переплете, если той будет грозить какая-нибудь опасность.

— Да, именно так, вы хорошо осведомлены.

— Однажды утром принц де Марсильяк принес Мари книгу в зеленом переплете. Нельзя было терять ни минуты. К счастью, Мари Мишон и ее служанка Кэтти отлично умели носить мужской наряд. Принц доставил им платье — дорожный костюм для Мари и ливрею для Кэтти, а также двух отличных лошадей. Беглянки поспешно оставили Тур и направились в Испанию. Не решаясь показываться на больших дорогах, они ехали проселочными, вздрагивая от страха при малейшем шуме, и часто, когда на пути не встречалось гостиниц, пользовались случайным приютом.

— Все это правда, истинная правда! — воскликнула герцогиня, хлопая в ладоши. — Было бы очень любопытно…

Она остановилась.

— Если б я проследил за путешественницами до самого конца? — спросил Атос. — Нет, герцогиня, я не позволю себе так злоупотреблять вашим временем. Мы доберемся с ними только до маленького селения Рош-Лабейль, лежащего между Тюллем и Ангулемом.

Герцогиня вскрикнула и с таким изумлением взглянула на Атоса, что бывший мушкетер не мог удержаться от улыбки.

— Подождите, сударыня, — сказал он, — теперь мне остается рассказать вам нечто, еще более необычайное.

— Вы колдун, сударь! — воскликнула герцогиня. — Я ко всему готова, но, право же… Впрочем, продолжайте.

— В тот день они ехали долго, дорога была трудная. Стояла холодная погода — ото было одиннадцатого октября. В селенье не было ни гостиницы, ни замка, одни только жалкие грязные крестьянские домишки. Между тем у Мари Мишон были самые аристократические привычки: подобно своей сестре-королеве, она привыкла к проветренной спальне и тонкому белью. Она решилась просить гостеприимства у священника.

Атос остановился.

— Продолжайте, — сказала герцогиня. — Я уже говорила вам, что готова ко всему.

— Путешественницы постучались в дверь. Было поздно. Священник уже лег. Он крикнул им: «Войдите!» Они вошли, так как дверь была незаперта. В деревнях люди доверчивы. В спальне священника горела лампа. Мари Мишон, очаровательная в мужском платье, толкнула дверь, просунула голову в комнату и попросила позволения переночевать. «Пожалуйста, молодой человек, — сказал священник, — если вы согласны удовольствоваться остатками моего ужина и половиною моей комнаты». Путешественницы пошептались между собой, и священник слышал, как они громко смеялись. А потом раздался голос молодого господина или, вернее, госпожи: «Благодарю вас, господин кюре. Мне это подходит». — «В таком случае ужинайте, но постарайтесь поменьше шуметь. Я тоже не сходил с седла весь день и не прочь хорошенько выспаться».

Удивление герцогини де Шеврез сперва сменилось изумлением, а теперь она была просто ошеломлена. Лицо ее приобрело выражение, которое невозможно описать никакими словами: видно было, что ей хочется сказать что-то, но она молчит из опасения пропустить хоть одно слово своего собеседника.

— А дальше? — спросила она.

— Дальше? Вот это действительно самое трудное.

— Говорите, говорите! Мне можно сказать все. К тому же это меня нисколько не касается, — это дело Мари Мишон.

— Ах да, совершенно верно! Итак, Мари Мишон поужинала со своей служанкой, а после ужина, пользуясь данным ей позволением, вошла в спальню священника. Кэтти уже устроилась на ночь в кресле в передней комнате, то есть там, где они ужинали.

— Послушайте! — воскликнула герцогиня. — Если только вы не сам сатана, то я не могу понять, каким образом узнали вы все эти подробности!

— Мари Мишон была прелестная женщина, — продолжал Атос, — одно из тех сумасбродных созданий, которым постоянно приходят в голову самые странные причуды и которые созданы всем нам на погибель. И вот, когда эта кокетка подумала, что ее хозяин — священник, ей пришло на ум, что под старость забавно будет иметь одно многих веселых воспоминаний еще лишнее веселое воспоминание о священнике, попавшем по ее милости в ад.

— Честное слово, граф, вы меня приводите в ужас.

— Увы! Бедный священник был не святой Амвросий, а Мари Мишон, повторяю, была очаровательная женщина.

— Сударь, — воскликнула герцогиня, хватая Атоса за руки, — скажите мне сию же минуту, как вы узнали все это, не то я пошлю в Августинский монастырь за монахом, чтобы он изгнал из вас беса.

Атос рассмеялся.

— Нет ничего легче, герцогиня. За час до вашего приезда некий всадник, ехавший с важным поручением, обратился к этому же самому священнику с просьбой о ночлеге. Священника как раз позвали к умирающему, и он собирался ехать на всю ночь не только из дому, но и вообще из деревни.

Тогда служитель божий, вполне доверяя своему гостю, который, мимоходом заметим, был дворянин, предоставил в его распоряжение свой дом, ужин и спальню. Таким образом Мари Мишон просила гостеприимства не у самого священника, а у его гостя.

— И этот гость, этот путешественник, этот дворянин, приехавший до нее?..

— Был я, граф де Ла Фер, — сказал Атос и, встав, почтительно поклонился герцогине де Шеврез.

Герцогиня с минуту молчала в полном изумлении, но вдруг весело расхохоталась.

— Честное слово, это презабавно! — воскликнула она. — Оказывается, что эта сумасбродная Мари Мишон нашла больше, чем искала. Садитесь, любезный граф, и продолжайте ваш рассказ.

— Теперь мне остается только покаяться, герцогиня. Я уже говорил вам, что ехал по очень важному делу. На рассвете я тихонько вышел из комнаты, где еще спал мой прелестный товарищ по ночлегу. В другой комнате спала, откинув голову на спинку кресла, служанка, вполне достойная своей госпожи. Ее личико меня поразило. Я подошел поближе и узнал маленькую Кэтти, которую наш друг, Арамис, приставил к ее госпоже. Вот каким образом я догадался, что прелестная путешественница была…

— Мари Мишон, — живо докончила герцогиня.

— Мари Мишон, — повторил Атос. — После этого я вышел из дому, отправился на конюшню, где меня ждал мой слуга с оседланной лошадью, и мы уехали.

— И вы больше никогда не бывали в этом селении? — быстро спросила герцогиня.

— Я был там опять через год.

— Мне хотелось еще раз повидать доброго священника. Он был очень озабочен одним совершенно непонятным обстоятельством. За неделю до моего второго приезда ему подкинули прехорошенького трехмесячного мальчика. В колыбельке лежал кошелек, набитый золотом, и записка, в которой значилось только: «11 октября 1633 года».

— То самое число, когда случилось это странное приключение! — воскликнула г-жа де Шеврез.

— Да, и священник ничего не понял; ведь он твердо помнил, что провел эту ночь у умирающего, а Мари Мишон уехала из его дома раньше, чем он вернулся.

— А знаете ли вы, сударь, — сказала герцогиня, — что Мари Мишон, вернувшись в тысяча шестьсот сорок третьем году во Францию, тотчас же стала разыскивать ребенка? Она не могла взять его с собой в изгнание, но, вернувшись в Париж, хотела воспитывать его сама.

— Что же ответил ей священник? — спросил, в свою очередь, Атос.

— Что какой-то незнакомый ему, но, по-видимому, знатный человек захотел сам воспитать его, обещал позаботиться о нем и увез с собой.

— Так и было на деле.

— А, теперь я понимаю! Этот человек были вы, его отец!

— Тес! Не говорите так громко, герцогиня: он здесь.

— Здесь! — вскричала герцогиня, поспешно вставая с места. — Он здесь, мои сын! Сын Мари Мишон здесь! Я хочу видеть его сию же минуту!

— Помните, что он не знает ни кто его отец, ни кто его мать, — заметил Атос.

— Вы сохранили тайну и привезли его сюда, чтобы доставить мне такое счастье? О, благодарю, благодарю вас, граф! — воскликнула герцогиня, схватив руку Атоса и пытаясь поднести ее к губам. — Благодарю. У вас благородное сердце.

— Я привел его к вам, сударыня, — сказал Атос, отнимая руку, — чтобы и вы, в свою очередь, сделали для него что-нибудь. До сих пор я заботился о его воспитании, и, надеюсь, из него вышел вполне безупречный дворянин. Но теперь мне снова приходится начать скитальческую, полную опасностей жизнь участника политической партии. С завтрашнего дня я пускаюсь в рискованное предприятие и могу быть убит. Тогда у него не останется никого, кроме вас. Только вы имеете возможность ввести его в общество, где он должен занять принадлежащее ему по праву место.

— Будьте спокойны, — сказала герцогиня, — в настоящее время я, к сожалению, не пользуюсь большим влиянием, однако я сделаю для него все, что в моих силах. Что же касается до состояния и титула…

— На этот счет вам не надо беспокоиться. На него записано доставшееся мне по наследству имение Бражелон, а вместе с ним десять тысяч ливров годового дохода и титул виконта.

— Клянусь жизнью, вы настоящий дворянин, граф! По мне хочется поскорее увидать нашего молодого виконта. Где он?

— Рядом, в гостиной. Я сейчас приведу его, если вы позволите.

Атос пошел было к двери, но герцогиня остановила его.

— Он красив? — спросила она.

Атос улыбнулся.

— Он похож на свою мать, — сказал он.

И, отворив дверь, Атос знаком пригласил молодого человека войти.

Герцогиня де Шеврез не могла удержаться от радостного восклицания, увидав очаровательного юношу, красота и изящество которого превосходили все, чего могло ожидать ее тщеславие.

— Подойдите, виконт, — сказал Атос. — Герцогиня де Шеврез разрешает вам поцеловать ее руку.

Рауль подошел, мило улыбнулся, опустился, держа шляпу в руке, на одно колено и поцеловал руку герцогини.

— Вы, должно быть, хотели пощадить мою застенчивость, граф, — произнес он, оборачиваясь к Атосу, — говоря, что представляете меня герцогине де Шеврез. Это наверное, сама королева?

— Нет, виконт, — сказала герцогиня, глядя на него сияющими от счастья глазами. Взяв его за руку, она усадила его рядом с собой. — Нет, я, к сожалению, не королева, потому что если бы была ею, то сию минуту сделала бы для вас все, чего вы заслуживаете. Но как бы то ни было, — прибавила она, едва удерживаясь от желания поцеловать его чистое чело, — скажите мне, какую карьеру вам бы хотелось избрать?

Атос смотрел на них обоих с выражением самого глубокого счастья.

— Мне кажется, герцогиня, — сказал Рауль своим мягким и вместе с тем звучным голосом, — что для дворянина возможна только одна карьера — военная. Господин граф, думается, воспитывал меня с намерением сделать из меня солдата и хотел по приезде в Париж представить меня особе, которая сможет рекомендовать меня принцу.

— Да, понимаю. Для вас, молодого воина, было бы очень полезно служить под начальством такого полководца, как он. Постойте… как бы это устроить? У меня с ним довольно натянутые отношения, так как моя родственница, госпожа де Монбазон, в ссоре с герцогинею де Лонгвиль. Но если действовать через принца де Марсильяка… Да, да, граф, именно так.

Принц де Марсильяк — мой старинный друг, и он представит виконта герцогине до Лонгвиль, которая даст ему письмо к своему брату, принцу. А он любит ее так нежно, что сделает все, чего бы она ни пожелала.

— Вот и отлично! — сказал граф. — Только разрешите мне просить вас поторопиться. У меня есть веские причины желать, чтобы виконта завтра вечером ужо ее было в Париже.

— Надо ли сообщать о том, что вы принимаете в нем участие, граф?

— Для его будущности было бы, пожалуй, лучше, чтобы никто даже не подозревал о том, что мы с ним знаем друг друга.

— О, сударь! — воскликнул Рауль.

— Вы же знаете, Бражелон, — сказал Атос, — что я ничего не делаю без причины.

— Да, граф. Я знаю, что вы в высшей степени предусмотрительны, и готов, как всегда, вам повиноваться.

— Послушайте, граф, оставьте виконта у меня, — сказала герцогиня. — Я пошлю за князем Марсильяком, который, к счастью, сейчас находится в Париже, и не отпущу его до тех пор, пока дело не будет слажено.

— Благодарю вас, герцогиня. Мне сегодня придется побывать в нескольких местах, по к шести часам вечера я вернусь в гостиницу и буду ждать виконта.

— А что вы делаете вечером?

— Мы идем к аббату Скаррону, к которому у меня есть письмо и у которого я должен встретить одного из моих друзей.

— Хорошо. Я тоже заеду на минутку к аббату Скаррону, — сказала герцогиня. — Не уходите оттуда, не повидавшись со мной.

Атос поклонился и направился к выходу.

— Неужели со старыми друзьями прощаются так строю, граф? — спросила, смеясь, герцогиня.

— Ах, — прошептал граф, целуя ее руку. — Если бы я только знал раньше, какое очаровательное создание Мари Мишон!

И, вздохнув, он вышел из комнаты.

XXIII
АББАТ СКАРРОН

На улице Турнель был один дом, который в Париже знали все носильщики портшезов и все лакеи. А между том хозяин его не был ни вельможа, ни богач. Там не давали обедов, никогда не играли в карты и почти не танцевали.

Несмотря на это, все высшее общество съезжалось туда, и весь Париж там бывал.

Это было жилище маленького Скаррона.

У остроумного аббата время проводили весело. Можно было вдоволь наслушаться разных новостей, которые так остро комментировались, разбирались по косточкам и превращались в басни, в эпиграммы, что каждому хотелось провести часок-другой с маленьким Скарроном, послушать, что он скажет, и разнести его слова по знакомым. Многие стремились сами вставить словечко, и если словечко было забавно, они становились желанными гостями.

Маленький аббат Скаррон (кстати сказать, он назывался аббатом только потому, что получал доход с одною аббатства, а вовсе не потому, что был духовным лицом) в молодости жил в Мансе и был одним из самых щеголеватых пребендариев.[23] Раз, во время карнавала, Скаррон раздумал потешить этот славный город, душой которого он был. Он велел своему лакею намазать себя с головы до ног медом, потом распорол перину и, вывалявшись в пуху, превратился в какую-то невиданную чудовищную птицу. В этом странном костюме он отправился делать визиты своим многочисленным друзьям и приятельницам. Сначала прохожие с восхищением смотрели на него, потом послышались свистки, потом грузчики начали его бранить, потом мальчишки стали швырять в него камнями, и, наконец, Скаррон, спасаясь от обстрела, обратился в бегство; по стоило ему побежать, как все кинулись за ним в погоню. Его окружили со всех сторон, стали мять, толкать, и он, чтобы спастись от толпы, кинулся в реку. Скаррон плавал, как рыба, но вода была ледяная. Он был в испарине, простудился, и его, едва он вышел на берег, хватил паралич.

Были испробованы все известные средства, чтобы восстановить подвижность его членов. В конце концов доктора так измучили его, что он выгнал их всех, предпочитая страдать от болезни, чем от лечения. Затем он переселился в Париж, где о нем уже составилось мнение как о замечательно умном человеке. Тут он заказал себе кресло своего собственного изобретения, и раз, когда он в этом кресле явился с визитом к Анне Австрийской, она, очарованная его умом, спросила, не желает ли он получить какой-нибудь титул.

— Да, ваше величество, — ответил он, — есть один титул, который я бы очень желал получить.

— Какой же? — спросила Анна Австрийская.

— Титул «больного вашего величества».

Желание Скаррона было исполнено. Его стали называть «больным королевы» и назначили ему пенсию в полторы тысячи ливров. С тех пор маленький аббат, которому уже нечего было беспокоиться о будущем, зажил весело, проживая без остатка все, что получал.

Но однажды один из близких кардиналу людей намекнул Скаррону, что ему не следовало бы принимать у себя коадъютора.

— Почему? — спросил Скаррон. — Кажется, он достаточно высокого происхождения?

— О, конечно!

— Любезен?

— Несомненно.

— Умен?

— К несчастью, даже чересчур.

— Так почему же вы хотите, чтобы я не принимал его?

— Из-за его образа мыслей.

— Какого? О ком?

— О кардинале.

— Как! — воскликнул Скаррон. — Я не прекращаю знакомства с Жилем Депрео,* который плохого мнения обо мне, а вы хотите, чтобы я не принимал коадъютора, потому что он плохого мнения о ком то другом! Это невозможно На этом разговор кончился, и Скаррон из духа противоречия стал еще чаще видеться с г-ном де Гонди.

В тот день, до которого мы дошли в нашем рассказе, Скаррону надо было получить свою пенсию за три месяца. Он, как всегда, дал лакею расписку и послал его в казначейство. Но на этот раз там заявили, что «у государства пет больше денег для аббата Скаррона».

Когда лакей вернулся с этим ответом, у Скаррона сидел герцог де Лонгвиль, тотчас же предложивший выплачивать ему пенсию вдвое больше той, которую отнял у пего Мазарини. Но хитрый инвалид предпочел отказаться и сделал так, что к четырем часам пополудни весь город знал о поступке кардинала. Это было как раз в четверг — приемный день у аббата. К нему повалили толпой, и весь город бешено «фрондировал».

Атос нагнал на улице Сент-Опоре двух незнакомцев, ехавших по тому же направлению, что и он. Они были, как и он, верхом и тоже в сопровождении лакеев. Один из них снял шляпу и обратился к Атосу:

— Представьте себе, сударь, этот негодяй Мазарини лишил пенсии бедного Скаррона.

— Возмутительно! — сказал Атос, тоже снимая шляпу.

— Сразу видно, что вы благородный человек, сударь, — продолжал всадник, вступивший в разговор с Атосом. — Этот Мазарини прямо язва.

— Увы, сударь, — ответил Атос, — именно так!

И они разъехались, любезно раскланявшись.

— Очень удачно вышло, что мы будем у аббата Скаррона именно сегодня вечером, — сказал Атос Раулю. — Мы выразим бедняге наше соболезнование.

— Кто такой этот Скаррон, что из-за него волнуется весь Париж? — спросил Рауль. — Какой-нибудь министр в опале?

— О нет, виконт, — ответил Атос. — Это просто маленький дворянин, по с большим умом. Он попал в немилость к кардиналу за то, что сочинил на него четверостишие.

— Разве дворяне пишут стихи? — наивно спросил Рауль. — Я полагал, что это унизительно для дворянина, — Да, если стихи плохи, мой милый виконт, — смеясь, ответил Атос, если же нет, то они доставляют славу. Возьмем к примеру Ротру.* И все-таки, — добавил он тоном человека, подающего добрый совет, — лучше, пожалуй, совсем не писать их — Значит, аббат Скаррон поэт? — спросил Рауль.

— Да, имейте это в виду, Рауль. Следите хорошенько за собой у него в доме. Объясняйтесь больше жестами, а всего лучше — просто слушайте.

— Хорошо, сударь.

— Мне придется вести продолжительный разговор с одним из моих старинных друзей. Это аббат д’Эрбле, о котором я не раз говорил вам.

— Да, я помню.

— Подходите к нам время от времени как бы затем, чтобы вмешаться в наш разговор, но на самом деле ничего не говорите, а главное, не слушайте. Эта игра необходима для того, чтобы никто из посторонних не мешал нам.

— Хорошо, граф, я в точности исполню ваше желание.

Атос сделал еще два визита, а в семь часов отправился вместе с Раулем к аббату Скаррону. Множество экипажей, портшезов, лакеев и лошадей теснилось на улице Турнель. Атос проложил себе дорогу и в сопровождении Рауля вошел в дом.

Прежде всего им бросился в глаза Арамис, стоявший около большого, широкого кресла на колесах. В этом кресле под шелковым балдахином, прикрытый парчовый одеялом, сидел маленький человечек, еще не старый, с веселым, смеющимся лицом, которое иногда бледнело, причем, однако, глаза больного не теряли выражения живости, ума и любезности. То был аббат Скаррон, всегда веселый, насмешливый, остроумный, всегда страдающий и почесывающийся маленькой палочкой.

Вокруг этого подобия кочевой кибитки толпились мужчины и дамы. Комната была чисто прибрана, недурно обставлена. Длинные шелковые занавеси, затканные цветами, когда-то яркими, а теперь несколько полинявшими, закрывали окна. Обивка стен, хоть и скромная, отличалась большим вкусом.

Два вежливых, благовоспитанные лакея почтительно прислуживали гостям.

Увидав Атоса, Арамис двинулся к нему навстречу, взяв его за руку, представил Скаррону, который очень радушно и с большим уважением встретил нового гостя, а к виконту обратился с остроумным приветствием. Рауль не произнес в ответ ни слова: он не осмелился состязаться с королем остроумия. Но поклон его был, во всяком случае, грациозным. Потом Арамис познакомил Атоса с двумя-тремя из своих приятелей, и, после того как тот обменялся с ними несколькими любезными словами, легкое замешательство, вызванное его приходом, изгладилось, и разговор снова стал общим.

Через несколько минут, в течение которых Рауль успел освоиться и разобраться в топографии общества, дверь снова отворилась, и лакеи доложил о мадемуазель Поле.

Атос прикоснулся к плечу виконта.

— Обратите на нее внимание, Рауль, — сказал он. — Это историческая личность. Генрих Четвертый был убит в то время, когда ехал к пей.

Рауль вздрогнул. За последние дни перед ним уже несколько раз приподнималась завеса, скрывающая героическое прошлое. Эта женщина, еще молодая и красивая, знала Генриха IV и говорила с ним!

Все столпились около мадемуазель Поле, так как она и сейчас пользовалась большой известностью. Это была высокая женщина с тонкой, гибкой талией и густыми рыжевато-золотистыми волосами, какие так любил Рафаэль и какими Тициан наделял своих Магдалин. За этот цвет волос, а может быть, за первенство среди других женщин ее прозвали «львицей». Да будет известно нашим очаровательным современницам, которые претендуют на этот фешенебельный титул, что он происходит не из Англии, как они, может быть, думают, по от их прекрасной и остроумной соотечественницы — мадемуазель Поле.

Мадемуазель Поле, не обращая внимания на шепот, поднявшийся со всех сторон ей навстречу, подошла прямо к Скаррону.

— Итак, вы обеднели, мой милый аббат? — сказала она спокойно. — Мы узнали об этом сегодня утром у госпожи Рамбулье. Нам сообщил это господин де Грасс.

— Да, по зато государство обогатилось, — ответил Скаррон. — Нужно уметь жертвовать собой для блага отечества.

— Теперь кардиналу можно будет увеличить свой ежегодный расход на духи и помаду на полторы тысячи ливров, — заметил какой-то фрондер, в котором Атос узнал всадника, встретившегося ему на улице Сент-Оноре.

— Да, но что скажет на это муза, — заметил Арамис самым медовым голосом, — которая любит золотую середину? Потому что*

Si Virgilio puer aut tolerabile desit
Hospitium, caderent onmes a crinibus hydri.[24]

— Отлично! — сказал Скаррон, протягивая руку мадемуазель Поле. — Но хоть я и лишился моей гидры, при мне, по крайней мере, осталась львица.

В этот вечер все еще более обычного восхищались остротами Скаррона.

Все-таки хорошо быть притесняемым. Г-н Менаж приходил от слов Скаррона прямо в неистовый восторг.

Мадемуазель Поле направилась к своему обычному месту, но, прежде чем сесть, окинула всех присутствующих взглядом королевы и на минуту остановила его на Рауле.

Атос улыбнулся.

— Мадемуазель Поле обратила на вас внимание, виконт, — сказал он. Пойдите, приветствуйте ее. Будьте тем, что вы есть на самом деле, то есть простодушным провинциалом. Но смотрите не вздумайте заговорить с нею о Генрихе Четвертом.

Виконт, краснея, подошел к «львице» и вмешался в толпу мужчин, теснившихся вокруг нее.

Таким образом составились две строго разграниченные группы: одна из них окружала Менажа, другая — мадемуазель Поле. Скаррон присоединялся то к той, то к другой, лавируя между гостями в своем кресле на колесикам с ловкостью опытного лоцмана, управляющего судном среди рифов.

— Когда же мы поговорим? — спросил Атос у Арамиса.

— Подождем. Сейчас еще мало народу, мы можем привлечь внимание.

В эту минуту дверь отворилась, и лакей доложил о приходе г-на коадъютора.

Все обернулись, услыхав это имя, которое уже становилось знаменитым.

Атос тоже взглянул на дверь. Он знал аббата Гонди только по имени.

Вошел маленький черненький человечек, неуклюжий, близорукий, не знающий, куда девать руки, которые ловко справлялись только со шпагой и пистолетами, — с первого же шага он наткнулся на стол, чуть не опрокинув его. И все же, несмотря на это, в лице его было нечто величавое и гордое.

Скаррон подъехал к нему на своем кресле. Мадемуазель Поле кивнула ему и сделала дружеский жест рукой.

— А! — сказал коадъютор, наскочив на кресло Скаррона и тут только заметив его. — Так вы попали в немилость, аббат?

Это была сакраментальная фраза. Она повторялась сто раз в продолжение сегодняшнего вечера, и Скаррону приходилось в сотый раз придумывать новую остроту на ту же тему. Он едва не растерялся, но собрался с силами и нашел ответ:

— Господин кардинал Мазарини был так добр, что вспомнил обо мне, — сказал он.

— Великолепно! — воскликнул Мепаж.

— Но как же вы теперь будете принимать нас? — продолжал коадъютор. Если ваши доходы уменьшатся, мне придется сделать вас каноником в соборе Богоматери.

— Нет, я вас могу подвести!

— Значит, у вас есть какие-то неизвестные нам средства?

— Я займу денег у королевы.

— Но у ее величества нет ничего, принадлежащего лично ей, — сказал Арамис. — Ведь имущество супругов нераздельно.

Коадъютор обернулся с улыбкой и дружески кивнул Арамису.

— Простите, любезный аббат, вы отстали от моды, и мне придется вам сделать подарок.

— Какой? — спросил Арамис.

— Шнурок для шляпы.

Все глаза устремились на коадъютора, который вынул из кармана шнурок, завязанный каким-то особым узлом.

— А! — воскликнул Скаррон. — Да ведь это праща!

— Совершенно верно, — сказал коадъютор. — Теперь все делается в виде пращи — à la fronde.[25] Для вас, мадемуазель Поле, у меня есть веер а ла фронда, вам, д’Эрбле, я могу рекомендовать своего перчаточника, который шьет перчатки а ла фронда, а вам, Скаррон, своего булочника, и притом с неограниченным кредитом. Он печет булки а ла фронда, и превкусные.

Арамис взял шнурок и обвязал им свою шляпу.

В эту минуту дверь отворилась, и лакей громко доложил:

— Герцогиня де Шеврез.

При имени герцогини де Шеврез все встали.

Скаррон торопливо подкатил свое кресло к двери, Рауль покраснел, а Атос сделал Арамису знак, и тот сейчас же отошел в амбразуру окна.

Рассеянно слушая обращенные к ней со всех сторон приветствия, герцогиня, по-видимому, искала кого-то или что-то. Глаза ее загорелись, когда она увидела Рауля. Легкая тень задумчивости легла на ее лицо при виде Атоса, а когда она заметила Арамиса, стоящего в амбразуре окна, она вздрогнула от неожиданности и прикрылась веером.

— Как здоровье бедного Вуатюра? — спросила она, как бы стараясь отогнать нахлынувшие мысли. — Вы ничего не слыхали о нем, Скаррон?

— Как! Вуатгор болен? — спросил дворянин, беседовавший с Атосом на улице Сент-Оноре. — Что с ним?

— Он сел играть в карты, — сказал коадъютор, — по обыкновению, разгорячился, но не мог переменить рубашку, так как лакей не захватил ее. И вот бедный Вуатюр простудился и лежит при смерти.

— Где он играл?

— Да у меня же. Нужно вам сказать, что Вуатюр поклялся никогда не прикасаться к картам. Через три дня он не выдержал и явился ко мне, чтобы я разрешил его от клятвы. К несчастью, у меня в это время был наш любезный советник Брусель, и мы были заняты очень серьезным разговором в одной из самых дальних комнат. Между тем Вуатюр, войдя в приемную, увидал маркиза де Люинь за карточным столом в ожидании партнера. Маркиз обращается к нему и приглашает сыграть. Вуатюр отказывается, говоря, что не станет играть до тех пор, пока я не разрешу его от клятвы. Тогда Люинь успокаивает его обещанием Припять грех на себя. Вуатюр садится за стол, проигрывает четыреста экю, выйдя на воздух, схватывает сильнейшую простуду и ложится в постель, чтобы уже больше не встать.

— Неужели милому Вуатюру так плохо? — спросил Арамис из-за оконной занавески.

— Увы, очень плохо! — сказал Менаж. — Этот великий человек, по всей вероятности, скоро покинет нас — deseret orbem.[26]

— Ну, он-то не умрет, — резко проговорила мадемуазель Поле, — и не подумает даже. Он, как турок, окружен султаншами. Госпожа де Санто прилетела к нему кормить его бульоном, госпожа Ла Ренадо греет ему простыни, и даже наша приятельница, маркиза Рамбулье, посылает ему какие-то отвары.

— Вы, однако, не любите его, моя дорогая парфянка,* — сказал, смеясь, Скаррон.

— Какая ужасная несправедливость, мой милый больной! — воскликнула мадемуазель Поле. — У меня к нему так мало ненависти, что я с удовольствием закажу обедню за упокой его души.

— Недаром вас прозвали львицей, моя дорогая, — сказала герцогиня де Шеврез. — Вы пребольно кусаетесь.

— Мне кажется, вы слишком презрительно относитесь к большому поэту, сударыня, — осмелился заметить Рауль.

— Большой поэт… Он?.. Сразу видно, что — как вы сами сейчас признавались — вы приехали из провинции, виконт, и что никогда не видали его.

Он большой поэт? Да в нем и пяти футов не будет.

— Браво! Браво! — воскликнул высокий, худощавый и черноволосый человек с лихо закрученными усами и огромной рапирой. — Браво, прекрасная Поле! Пора указать этому маленькому Вуатюру его настоящее место. Я ведь кое-что смыслю в поэзии и заявляю во всеуслышание, что его стихи мне всегда казались преотвратительным.

— Кто этот капитан, граф? — спросил Рауль.

— Господин де Скюдери.*

— Автор романов «Клелия» и «Кир Великий»?

— Добрая половина которых написана его сестрой. Вот она разговаривает с хорошенькой девушкой, там, около Скаррона.

Рауль обернулся и увидал двух новых, только что вошедших посетительниц. Одна из них была прелестная хрупкая девушка с грустным выражением лица, прекрасными черными волосами и бархатными глазами, похожими на лиловые лепестки ивана-да-марьи, среди которых блестит золотая чашечка; другая, под покровительством которой, по-видимому, находилась молодая девушка, была сухая, желтая, холодная женщина, настоящая дуэнья или ханжа.

Рауль дал себе слово не уходить от аббата Скаррона, не поговорив с хорошенькой девушкой с чудными бархатными глазами, которая, по какому-то странному сочетанию мыслей, напомнила ему — хотя внешнего сходства по было никакого — бедную маленькую Луизу. Она лежала теперь больная в замке Лавальер, а он, среди всех этих новых лиц, чуть не забыл о ней.

Между тем Арамис подошел к коадъютору, который, смеясь, шепнул ему на ухо несколько слов. Несмотря на все свое самообладание, Арамис невольно вздрогнул.

— Смейтесь же, — сказал г-н де Рец, — на нас глядят.

И он отошел к герцогине де Шеврез, около которой составился большой кружок.

Арамис притворно засмеялся, чтоб отвести подозрения каких-нибудь досужих наблюдателей. Увидав, что Атос стоит в амбразуре окна, из которой он сам недавно вышел, он обменялся несколькими словами кое с кем из присутствующих и незаметно присоединился к нему.

Между ними тотчас же завязался оживленный разговор.

Рауль, как было условленно с Атосом, подошел к ним.

— Аббат декламирует мне рондо Вуатюра, — громко сказал Атос. — По-моему, оно несравненно.

Рауль постоял около них несколько минут, потом отошел к группе, окружавшей герцогиню де Шеврез, к которой присоединились, с одной стороны, мадемуазель Поле, а с другой — мадемуазель Скюдери.

— Ну-с, — сказал коадъютор, — а я позволю себе не согласиться с мнением господина Скюдери. Я нахожу, напротив, что Вуатюр — поэт, но при этом только поэт. Политические идеи ему совершенно несвойственны.

— Итак?.. — шепотом спросил Атос.

— Завтра, — быстро ответил Арамис.

— В котором часу?

— В шесть.

— Где?

— В Сен-Мандэ.

— Кто вам сказал?

— Граф Рошфор.

Тут к ним подошел кто-то из гостей.

— А философские идеи? — сказал Арамис. — Их тоже нет у бедного Вуатюра. Я совершенно согласен с господином коадъютором: Вуатюр — чистый поэт.

— Да, в этом отношении он, конечно, замечателен, — заметил Менаж, но потомство, воздавая ему должное, поставит ему в упрек излишнюю вольность стиха. Он, сам того не сознавая, убил поэзию.

— Убил! Вот настоящее слово! — воскликнул Скюдери.

— Зато его письма — верх совершенства, — заметила герцогиня де Шеврез.

— О, в этом отношении он вполне заслуживает славы, — согласилась мадемуазель Скюдери.

— Совершенно верно, но только когда он шутит, — сказала мадемуазель Поле. — В серьезном эпистолярном жанре он просто жалок. И согласитесь, что, когда он не груб, он пишет попросту плохо.

— Признайтесь все же хоть в том, что шутки его неподражаемы.

— Да, конечно, — сказал Скюдери, крутя ус. — Я нахожу только, что у него вымученный юмор, а шутки пошловаты. Прочитайте, например, «Письмо карпа к щуке».

— Уж не говоря о том, что лучшие его произведения обязаны своим происхождением отелю Рамбулье, — заметил Менаж. — «Зелида и Альсидалея», например.

— А я, с своей стороны, — сказал Арамис, подходя к кружку и почтительно кланяясь герцогине де Шеврез, которая отвечала ему любезной улыбкой, — а я, с своей стороны, ставлю ему в вину еще то, что он держит себя чересчур свободно с великими мира сего. Он позволил себе слишком бесцеремонно обращаться с принцессе и, с маршалом д’Альбре, с господином де Шомбером и даже с самой королевой.

— Как, с королевой! — воскликнул Скюдери и, словно ожидая нападения, выставил вперед правую ногу. — Черт побери, я не знал этого! Каким же образом оказал он неуважение ее величеству?

— Разве вы не знаете его стихотворения «Я думал»?

— Нет, — сказала герцогиня де Шеврез.

— Нет, — сказала мадемуазель Скюдери.

— Нет, — сказала мадемуазель Поле.

— Правда, королева, по всей вероятности, сообщила его очень немногим, — заметил Арамис, — по я получил его из верных рук.

— И вы знаете это стихотворение?

— Кажется, могу припомнить.

— Так прочтите, прочтите! — закричали со всех сторон.

— Вот как было дело, — сказал Арамис. — Однажды Вуатюр катался вдвоем с королевой в коляске по парку Фонтенбло. Он притворился, будто задумался, и сделал это для того, чтобы королева спросила, о чем он думает. Так оно и вышло. «О чем вы думаете, господин де Вуатюр?» — спросила она. Вуатюр улыбнулся, помолчал секунд пять, делая вид, будто импровизирует, и в ответ произнес:

Я думал: почести и славу
Дарует вам сегодня рок,
Вознаграждая вас по праву
За годы скорби и тревог,
Но, может быть, счастливой были
Вы тогда, когда его…
Я не хотел сказать — любили,
Но рифма требует того.

Скюдери, Менаж и мадемуазель Поле пожали плечами.

— Погодите, погодите, — сказал Арамис. — В стихотворении три строфы.

— Или, вернее, три куплета, — заметила мадемуазель Скюдери. — Это просто песенка.

Арамис продолжал:

Я думал, резвый Купидон,
Когда-то ваш соратник смелый,
Сложив оружье, принужден
Покинуть здешние пределы,
И мне ль сулить себе успех,
Задумавшись близ вас, Мария,
Когда вы позабыли всех,
Кто был вам предан в дни былые.

— Не берусь решать, соблюдены ли все правила поэзии в этом куплете, — сказала герцогиня де Шеврез, — но прошу к нему снисхождения ради его правдивости: Госпожа де Отфор и госпожа Сеннесе присоединятся ко мне, в случае надобности, не говоря уже о герцоге де Бофоре.

— Продолжайте, продолжайте, — сказал Скаррон — Теперь мне все равно.

С сегодняшнего дня я уже не «больной королевы».

— А последний куплет? Давайте послушаем последний куплет! — попросила мадемуазель Скюдери.

— Извольте. Тут уж прямо поставлены собственные имена, так что никак не ошибешься:

Я думал (ибо нам, поэтам,
Приходит странных мыслей рой):
Когда бы вы в бесстрастье этом,
Вот здесь, сейчас, перед собой
Вдруг Бекингэма увидали,
Кто из двоих бы в этот миг
Подвергнут вашей был опале:
Прекрасный лорд иль духовник?

По окончании этой строфы все в один голос принялись осуждать дерзость Вуатюра.

— А я, — вполголоса проговорила молодая девушка с бархатными глазами, — имею несчастье находить эти стихи прелестными.

То же самое думал и Рауль. Он подошел к Скаррону и, краснея, обратился к нему:

— Господин Скаррон, я прошу вас оказать мне честь и сообщить, кто эта молодая девушка, которая не согласна с мнением всего этого блестящего общества?

— Ага, мой юный виконт! — сказал Скаррон. — Вы, кажется, намерены предложить ей наступательный и оборонительный союз?

Рауль снова покраснел.

— Я должен сознаться, что стихи Вуатюра понравились и мне, — сказал он.

— Они на самом деле хороши, но не говорите этого: у поэтов не принято хвалить чужие стихи.

— Но я но имею чести быть поэтом, и я ведь спросил вас…

— Да, правда, вы спрашивали, кто эта прелестная девушка, не так ли?

Это прекрасная индианка.

— Прошу прощения, сударь, — смущенно сказал Рауль, — но я все-таки не понимаю, увы, ведь я провинциал.

— Или, иначе сказать, вы еще не научились говорить тем высокопарным языком, на каком теперь объясняются все. Тем лучше, молодой человек, тем лучше. И не старайтесь изучить его: не стоит труда. А к тому времени как вы его изучите, никто, надеюсь, уже не будет так говорить.

— Итак, вы прощаете меня, сударь, и соблаговолите объяснить, кто эта дама, которую вы называете прекрасной индианкой?

— Да, конечно. Это одно из самых очаровательных существ на свете. Ее зовут Франсуаза д’Обинье.

— Она родственница Агриппы,* друга Генриха Четвертого?

— Его внучка. Она приехала с острова Мартиника, и потому-то я называю ее прекрасной индианкой.

Рауль с удивлением взглянул на молодую девушку. Глаза их встретились, и она улыбнулась.

Между тем разговор о Вуатюре продолжался.

— Скажите, сударь, — сказала Франсуаза д’Обинье, обращаясь к Скаррону словно для того, чтобы вмешаться в его разговор с виконтом, — как вам нравятся друзья бедного Вуатюра? Послушайте, как они отделывают его, расточая ему похвалы. Один отнимает у него здравый смысл, другой — поэтичность, третий — оригинальность, четвертый — юмор, пятый — самостоятельность, шестой… Боже мой, что же они оставили этому человеку, вполне заслужившему славу, как выразилась мадемуазель Скюдери?

Скаррон и Рауль рассмеялись. Прекрасная индианка, по-видимому, не ожидала, что ее слова произведут такой эффект. Она скромно опустила глаза, и лицо ее стало опять простодушно.

«Она очень умна», — подумал Рауль.

Атос, все еще стоя в амбразуре окна, с легкой усмешкой наблюдал эту сцепу.

— Позовите мне графа де Ла Фер, — сказала коадъютору герцогиня де Шеврез. — Мне нужно поговорить с ним.

— А мне нужно, чтобы все считали, что я с ним не разговариваю, — сказал коадъютор. — Я люблю и уважаю его, потому что знаю его былые дела, некоторые по крайней мере, но поздороваться с ним я рассчитываю только послезавтра утром.

— Почему именно послезавтра утром? — спросила г-жа де Шеврез.

— Вы узнаете завтра вечером, — ответил, смеясь, коадъютор.

— Право же, любезный Гонди, вы говорите, как Апокалипсис,[27] — сказала герцогиня. — Господин д’Эрбле, — обратилась она к Арамису, — не можете ли вы сегодня оказать мне еще одну услугу?

— Конечно, герцогиня. Сегодня, завтра, когда угодно, приказывайте.

— Так позовите мне графа де Ла Фер, я хочу с ним поговорить.

Арамис подошел к Атосу и вернулся вместе с ним к герцогине.

— Вот то, что я обещала вам, граф, — сказала она, подавая Атосу письмо. — Тому, о ком мы хлопочем, будет оказан самый любезный прием.

— Как он счастлив, что будет обязан вам, герцогиня.

— Вам нечего завидовать ему, граф: ведь я сама обязана вам тем, что узнала его, — сказала герцогиня с лукавой улыбкой, напомнившей Атосу и Арамису очаровательную Мари Мишон.

С этими словами она встала и велела подать карету. Мадемуазель Поле уже уехала, мадемуазель Скюдери собиралась уезжать.

— Виконт, — обратился Атос к Раулю, — проводите герцогиню де Шеврез.

Попросите ее, чтобы она, спускаясь по лестнице, оказала вам честь опереться на вашу руку, и по дороге поблагодарите ее.

Прекрасная индианка подошла проститься со Скарроном.

— Вы уже уезжаете? — спросил он.

— Я уезжаю одной из последних, как видите. Если вы будете иметь известия о господине де Вуатюре, и в особенности если они будут хорошие, пожалуйста, уведомьте меня завтра.

— О, теперь он может умереть, — сказал Скаррон.

— Почему? — спросила девушка с бархатными глазами.

— Потому что ему уже готов панегирик.

Они расстались, оба смеясь, но девушка еще раз обернулась и с участием взглянула на бедного паралитика, который провожал ее любовным взором.

Мало-помалу толпа поредела. Скаррон как будто но замечал, что некоторые из его гостей таинственно шептались о чем-то, что многим из них приносили письма и что, казалось, вечер устроен с какой-то тайной целью, а совсем не для разговоров о литературе, хотя все время и толковали о ней.

Но теперь Скаррону было все равно. Теперь у него в доме можно было фрондировать сколько угодно. С этого утра, как он сказал, он перестал быть «больным королевы».

Рауль проводил герцогиню де Шеврез и помог ей сесть в карету. Она дала ему поцеловать свою руку, а потом, под влиянием одного из тех безумных порывов, которые делали ее такой очаровательной и еще более опасной, привлекла его к себе и, поцеловав в лоб, сказала:

— Виконт, пусть мои пожелания и мои поцелуй принесут вам счастье.

Потом оттолкнула его и велела кучеру ехать в особняк Люппь. Лошади тронулись. Герцогиня еще раз кивнула из окна Раулю, и оп, растерянный и смущенный, вернулся в салоп.

Атос понял, что произошло, и улыбнулся.

— Пойдемте, виконт, — сказал он. — Пора ехать. Завтра вы отправитесь в армию принца. Спите хорошенько — это ваша последняя мирная ночь.

— Значит, я буду солдатом! — воскликнул Рауль. — О, благодарю, благодарю вас, граф, от всего сердца!

— До свидания, граф, — сказал аббат д’Эрбле. — Я отправляюсь к себе в монастырь.

— До свидания, аббат, — сказал коадъютор. — Я завтра говорю проповедь и должен еще просмотреть десятка два текстов.

— До свидания, господа, — сказал Атос, — а я лягу и просплю двадцать четыре часа кряду: я на ногах не стою от усталости.

Они пожали друг другу руки и, обменявшись последним взглядом, вышли из комнаты.

Скаррон украдкой следил за ними сквозь занавеси своей гостиной.

— И ни один-то из них не сделает того, что говорил, — усмехнувшись своей обезьяньей улыбкой, пробормотал он. — Ну что ж, в добрый час, храбрецы. Как знать! Может быть, их труды вернут мне пенсию… Они могут действовать руками, это много значит. У меня же, увы, есть только язык, по я постараюсь доказать, что и он кое-чего стоит. Эй, Шампепуа! Пробило одиннадцать часов, вези меня в спальню. Право, эта мадемуазель д’Обинье очаровательна.

И несчастный паралитик исчез в своей спальне. Дверь затворилась за ним, и вскоре огни, один за другим, потухли в салоне на улице Турнель.

XXIV
СЕН-ДЕНИ

Рано утром, едва начало светать, Атос встал с постели и приказал подать платье. Он был еще бледнее обыкновенного и казался сильно утомленным. Видно было, что он не спал всю ночь. Во всех движениях этого твердого, энергичного человека чувствовалась теперь какая-то вялость и нерешительность.

Атос был озабочен приготовлениями к отъезду Рауля и хотел выиграть время. Прежде всего он вынул из надушенного кожаного чехла шпагу, собственноручно вычистил ее, осмотрел клинок и попробовал, крепко ли держится эфес.

Потом он положил в сумку Рауля кошелек с луидорами, позвал Оливена (так звали слугу, приехавшего с ними из Блуа) и велел ему уложить дорожный мешок, заботливо следя, чтобы тот не забыл чего-нибудь и взял все, что необходимо для молодого человека, уходящего в поход.

В этих сборах прошло около часа. Наконец, когда все было готово, Атос отворил дверь в спальню Рауля и тихонько вошел к нему.

Солнце уже взошло, и яркий свет лился в комнату через большие, широкие окна: Рауль вернулся поздно и забыл опустить занавеси. Он спал, положив руки под голову. Длинные черные волосы спускались на лоб, влажный от испарины, которая, подобно крупным жемчужинам, выступает на лице усталых детей.

Атос подошел и, наклонившись, долго с нежной грустью смотрел на юношу, который спал с улыбкой на губах, с полуопущенными веками, под покровом своего ангела-хранителя, навевавшего на него сладкие сны. При виде такой щедрой и чистой юности Атос невольно замечтался. Перед ним пронеслась его собственная юность, вызывая в его душе полузабытые сладостные воспоминания, подобные скорее запахам, чем мыслям. Между его прошлым и настоящим лежала глубокая пропасть. Но полег воображения — полет ангелов и молний. Оно переносит через моря, где мы чуть не погибли, через мрак, в котором исчезли наши иллюзии, через бездну, поглотившую наше счастье.

Первая половина жизни Атоса была разбита женщиной; и он с ужасом думал о том, какую власть могла бы получить любовь и над этой нежной и вместе с тем сильной натурой.

Вспоминая о пережитых им самим страданиях, он представлял себе, как будет страдать Рауль, и нежная жалость, проникшая в его сердце, отразилась во влажном взгляде, устремленном на юношу.

В эту минуту Рауль очнулся от своего безоблачного сна без всякого ощущения тяжести, тоски и усталости: так просыпаются люди нежного душевного склада, так просыпаются птицы. Глаза его встретились с глазами Атоса. Он, должно быть, понял, что происходило в душе этого человека, поджидавшего его пробуждения, как любовник ждет пробуждения своей любовницы, потому что и во взгляде Рауля выразилась бесконечная любовь.

— Вы были здесь, сударь? — почтительно спросил он.

— Да, Рауль, я был здесь, — сказал граф.

— И вы не разбудили меня?

— Я хотел, чтобы вы дольше поспали, мой друг. Вчерашний вечер затянулся, и вы, наверно, очень утомились.

— О, как вы добры! — воскликнул Рауль.

Атос улыбнулся.

— Как вы себя чувствуете? — спросил он.

— Отлично. Совсем отдохнул и очень бодр.

— Ведь вы еще растете, — продолжал Атос с пленительной отеческой заботливостью зрелого человека к юноше. — В ваши годы особенно устают.

— Извините меня, граф, — сказал Рауль, смущенный такой заботливостью, — я сейчас оденусь.

Атос позвал Оливена, и в самом деле, через десять минут, с той пунктуальностью, которую Атос, привыкший к военной службе, передал своему воспитаннику, молодой человек был совершенно готов.

— А теперь, Оливен, — сказал молодой человек лакею, — уложите мои вещи.

— Они уже уложены, Рауль, — сказал Атос. — Я смотрел сам, как сумку укладывали, у вас будет все необходимое. Ваши вещи уже во вьюках, мешок лакея тоже, если только мои приказания исполнены.

— Все сделано, как изволили приказать, сударь, — ответил Оливен. Лошади ждут у крыльца.

— А я спал! — воскликнул Рауль. — Спал в то время, как вы хлопотали и заботились обо всех мелочах. О, право же, вы слишком добры ко мне!

— Значит, вы любите меня немножко? Я надеюсь, по крайней мере… сказал Атос почти растроганно.

— О, — задыхающимся голосом проговорил Рауль, стараясь сдержать охвативший его порыв нежности, — бог свидетель, что я глубоко люблю и уважаю вас!

— Посмотрите, не забыли ли вы чего-нибудь, — сказал Атос, озираясь по сторонам, чтобы скрыть свое волнение.

— Кажется, ничего, — ответил Рауль.

— У господина виконта нет шпаги, — нерешительно прошептал Оливен, подойдя к Атосу. — Вы приказали мне вчера вечером убрать ту, что он носил всегда.

— Хорошо, — ответил Атос, — об этом я позабочусь сам.

Рауль не обратил внимания на этот краткий разговор и, сходя с лестницы, несколько раз поглядел на Атоса, чтобы узнать, не настало ли время для прощания. Но Атос не смотрел на него.

У крыльца стояли три верховые лошади.

— Значит, и вы поедете со мной? — воскликнул Рауль, просияв.

— Да, я провожу вас немного, — ответил Атос.

Глаза юноши радостно заблестели, и он легко вскочил на свою лошадь.

Атос не спеша сел на свою, предварительно шепнув несколько слов лакею, который, вместо того чтобы следовать за ними, снова вошел в дом.

Рауль, радуясь тому, что граф будет сопровождать его, не заметил или притворился, будто не заметил происшедшего.

Путники проехали Новый мост, свернули на набережную или, вернее, на ту дорогу, которая в те времена называлась Пепиповым Водопоем, и поехали вдоль стен Большого замка. Около улицы Сен-Дени лакей нагнал их.

Разговор не вязался. Рауль с болью чувствовал, что минута разлуки приближается. Граф еще накануне переговорил с ним обо всем и сделал все нужные распоряжения. Но взгляд его становился все нежнее, а в тех немногпх словах, которые он произносил, слышалось все больше любви. Время от времени он обращался к Раулю с каким-нибудь советом или замечанием, в которых проступала вся его заботливость о нем.

Когда они, выехав из города через заставу Сен-Дени, поравнялись с обителью францисканцев, Атос взглянул на лошадь Рауля.

— Смотрите, Рауль, — сказал он, — я вам уже не раз говорил, и вы не должны этого забывать, так как только плохой наездник не помнит об этом.

Вы видите, ваша лошадь утомлена и уже вся в мыле, а моя так свежа, как будто ее только что вывели из конюшни. Она станет тугоуздой, вы слишком крепко натягиваете поводья. Заметьте, что от этого вам будет гораздо труднее управлять лошадью. А очень часто жизнь всадника зависит от быстроты, с какой его слушается лошадь. Подумайте только, что через неделю вы будете ездить уже не в манеже, а на поле битвы… Посмотрите-ка сюда, — прибавил он, чтобы сгладить мрачный характер своего замечания, — вот поле, где было бы хорошо поохотиться на куропаток.

Рауль поспешил воспользоваться уроком, данным ему Атосом. Его в особенности тронула деликатность, с какой тот его преподал.

— Кстати, я заметил кое-что, — сказал Атос. — Когда вы стреляете из пистолета, вы чересчур вытягиваете руку, а при таком положении трудно добиться меткости выстрела. Вот почему вы недавно промахнулись три раза из двенадцати.

— А вы попали все двенадцать раз, — улыбаясь, сказал Рауль.

— Да, потому что я сгибал руку так, что для кисти получалась точка опоры в локте. Вы понимаете, что я хочу сказать, Рауль?

— Да, сударь. Я потом сам пробовал стрелять по вашему совету и достиг полного успеха.

— Да, вот еще, — сказал Атос. — Фехтуя, вы сразу начинаете с нападения. Я понимаю, что этот недостаток свойствен вашему возрасту; но от движения тела шпага при нападении всегда несколько отклоняется в сторону, и если ваш противник окажется человеком хладнокровным, ему нетрудно будет сразу же остановить вас простым отводом или даже прямым ударом.

— Да, вы не раз побивали меня таким ударом, сударь. Но далеко не всякий обладает вашей ловкостью и смелостью.

— Какой, однако, свежий ветер! — сказал Атос. — Это уже предвестник зимы. Кстати, если вы будете в сражении, а это, наверное, случится, так как молодой главнокомандующий, ваш будущий начальник, любит запах пороха, помните, что если лам придется биться с противником один на один (это случается сплошь да рядом, в особенности с нашим братом кавалеристом), никогда не стреляйте первый. Тот, кто стреляет первый, почти всегда делает промах, так как стреляет из страха остаться безоружным перед вооруженным противником. А в то время как он будет стрелять, поднимите свою лошадь на дыбы: этот прием несколько раз спасал мне жизнь.

— Я непременно воспользуюсь им, хотя бы из признательности к вам.

— Что там такое? — сказал Атос. — Кажется, поймали браконьеров?.. Так и есть. Еще одно очень важное обстоятельство, Рауль. Если вас ранят во время нападения и вы упадете с лошади, то старайтесь, насколько хватит сил, отползти в сторону от пути, которым проходил ваш полк. Он может повернуть обратно, и тогда вы погибнете под копытами лошадей. Во всяком случае, если будете ранены, немедленно же напишите мне или попросите кого-нибудь написать. Мы люди опытные, знаем толк в ранах, — с улыбкой добавил он.

— Благодарю вас, сударь, — ответил растроганный Рауль.

— А, вот и Сен-Дени! — пробормотал Атос.

Они подъехали к городским воротам, около которых стояло двое часовых.

— Вот еще молодой господин; должно быть, тоже едет в армию, — сказал один из них, обращаясь к товарищу.

Атос обернулся. Все, что хотя бы косвенно касалось Рауля, интересовало его.

— Почему вы так думаете? — спросил он.

— Я сужу по его виду, сударь, — отвечал часовой. — Да и годы его подходящие. Это уже второй сегодня.

— Значит, сегодня здесь проехал такой же молодой человек, как я? — спросил Рауль.

— Да, очень важный и в богатом вооружении. Должно быть, из какой-нибудь знатной семьи.

— Вот у меня и попутчик, сударь, — сказал Рауль, — но, увы, он не заменит мне того, с кем я расстаюсь.

— Не думаю, чтобы вам удалось догнать его, Рауль, — сказал Атос. — Он успеет порядком опередить вас, так как мы некоторое время задержимся здесь: мне нужно поговорить с вами.

— Как вам будет угодно, сударь.

На улицах было много народу по случаю праздника. Подъехав к старинной церкви, в которой служили раннюю мессу, Атос остановил лошадь.

— Войдемте, виконт, — сказал он, — а вы, Оливен, подержите лошадей и дайте мне шпагу.

Он взял у слуги шпагу, и оба вошли в церковь. Атос подал Раулю святую воду. В сердце отца нередко таится зернышко заботливой нежности любовника к своей возлюбленной.

Молодой человек коснулся руки Атоса и, склонившись, перекрестился.

Между тем Атос шепнул что-то одному из церковных сторожей, и тот пошел ко входу в склеп.

— Идемте за ним, Рауль, — сказал Атос.

Сторож открыл решетку королевской усыпальницы и остановился на верхней ступеньке, в то время как Атос и Рауль спустились вниз. На последней площадке лестницы горела серебряная лампада, под которой стоял на дубовом помосте катафалк с гробом, покрытым бархатным покровом, расшитым золотыми лилиями.

Горе, переполнявшее сердце молодого человека, и величие храма подготовили его к тому, что он увидел. Он медленно и торжественно сошел по лестнице и остановился с обнаженной головой перед останками последнею короля, которые по полагалось опускать в могилу, где покоились предки, пока не умрет его преемник; эти останки пребывали здесь для того, чтобы напоминать человеческому тщеславию, нередко столь заносчивому на тропе:

«Прах земной, я ожидаю тебя».
На минуту наступило молчание.

Потом Атос поднял руку и показал на гроб.

— Вот временная гробница, — сказал он, — человека слабого и ничтожного, но в царствование которого совершалось множество великих событий.

Над этим королем всегда бодрствовал дух другого человека, как эта лампада всегда горит над саркофагом, всегда освещает его. Он-то и был настоящим королем, а этот только призраком, в которого он вкладывал свою душу.

То царствование минуло, Рауль; грозный министр, столь страшный для своего господина, столь ненавидимый им, сошел в могилу и увел за собой короля, которого он не хотел оставлять на земле без себя, из страха, несомненно, чтобы тот не разрушил возведенного им здания. Для всех смерть кардинала явилась освобождением, и я сам — так слепы современники! — несколько раз препятствовал замыслам этого великого человека, который держал Францию в своих руках и по своей воле то душил (с, то давал ей вздохнуть свободно. Если он в своем грозном гневе не стер в порошок меня и моих друзей, то, вероятно, для того, чтобы сегодня я мог сказать вам:

Рауль, умейте отличать короля от королевской власти. Когда вы не будете знать, кому служить, колеблясь между материальной видимостью и невидимым принципом, выбирайте принцип, в котором все.

Рауль, мне кажется, я вижу вашу жизнь в туманной дымке будущего. Она, по-моему, будет лучше нашей. У нас был министр без короля, у вас будет наоборот — король без министра. Поэтому вы сможете служить королю, почитать и любить его. По если этот король станет тираном, потому что могущество доводит иногда до головокружения и толкает к тирании, то служите принципу, почитайте и любите принцип, то есть то, что непоколебимо на земле.

— Я буду верить в бога, сударь, — сказал Рауль, — я буду уважать королевскую власть, я буду служить королю, и, если уж умирать, я постараюсь умереть за лих. Так ли я понял вас?

Атос улыбнулся.

— Вы благородный человек, — сказал он. — Вот ваша шпага.

Рауль опустился на одно колено.

— Ее носил мой отец, храбрый и честный дворянин, — продолжал Атос. Потом она перешла ко мне, и не раз покрывалась она славой, когда моя рука держала ее эфес, а ножны висели у пояса. Быть может, эта шпага еще слишком тяжела для вашей руки, Рауль, но тем лучше: вы приучитесь обнажать ее только в тех случаях, когда это действительно будет нужно.

— Сударь, — сказал Рауль, принимая шпагу из рук Атоса, — я обязан вам всем, по эта шпага для меня драгоценнее всех подарков, какие я получал от вас. Клянусь, что буду носить ее с честью и тем докажу вам свою благодарность.

И он с благоговением поцеловал эфес шпаги.

— Хорошо, — сказал Атос. — Встаньте, виконт, к обнимите меня.

Рауль встал и кинулся в объятия Атоса.

— До свидания, — прошептал Атос, чувствуя, что сердце его разрывается. — До свидания, и не забывайте меня.

— О, никогда, никогда! — воскликнул Рауль. — Клянусь вам, сударь, что, если дойдет до беды, я погибну с вашим именем на устах, и мысль о вас будет моей последней мыслью!

Атос, желая скрыть свое волнение, быстро поднялся по лестнице, дал сторожу золотой, преклонил колена пред алтарем и быстро вышел на паперть, возле которой их ждал Оливен с лошадьми.

— Оливен, — сказал Атос, — подтяните немножко портупею виконта, а то его шпага опускается слишком низко. Так, хорошо. Вы отправитесь с виконтом и останетесь с ним до тех пор, пока вас не догонит Гримо. Слышите, Рауль? Гримо — наш старый слуга, человек храбрый и осторожный. Он будет сопровождать вас.

— Хорошо, сударь, — сказал Рауль.

— Ну, на коня! Я хочу посмотреть, как вы поедете.

Рауль повиновался.

— Прощайте, Рауль, — сказал Атос. — Прощайте, дитя мое.

— Прощайте, сударь, — воскликнул юноша. — Прощайте, мой дорогой покровитель!

Атос, не в силах вымолвить слово, махнул рукой, и Рауль так и тронулся в путь, но надевая шляпы.

Атос стоял неподвижно, следя за ним глазами до тех пор, пока молодой человек не скрылся за поворотом.

XXV
ОДИН ИЗ СОРОКА СПОСОБОВ БЕГСТВА ГЕРЦОГА БОФОРА

Время тянулось страшно медленно как для герцога Бофора, так и для тех, кто подготовлял его побег. Но дли узника оно тянулось особенно медленно. Иные люди, с жаром затевая какое-нибудь опасное предприятие, становятся все хладнокровнее по мере того, как подходи г время его выполнять. Герцог был не таков. Его пылкая отвага вошла в поговорку, а теперь, после пятилетнего вынужденного бездействия, он словно подгонял время и неустанно призывал тот миг, когда можно будет начать действовать. Не говоря о планах, которые он намерен был привести в исполнение по выходе ил тюрьмы, — планах, надо признаться, довольно смутных и неопределенных, — он с удовольствием думал о том, что уж одно бегство его из крепости будет началом мщения. Своим побегом он насолит Шавиньи, которого он терпеть не мог за все его мелочные притеснения, и еще больше он насолит Мазарини, своему смертельному врагу, повинному во всех его страданиях, которого он страстно ненавидел. Герцог явно соблюдал пропорцию в своих чувствах к коменданту и министру, к подчиненному и к хозяину.

Затем, прекрасно зная внутреннюю жизнь Пале-Рояля и отношения между королевой и кардиналом, Бофор представлял себе, сидя в тюрьме, весь драматизм сцены, которая произойдет, когда от кабинета Мазарини до покоев королевы пронесется слух: «Герцог Бофор бежал!» Думая об этом, он сладко улыбался. Ему мерещилось, что он уже вышел из стен крепости, вдыхает чистый воздух лесов и полей, пришпоривает доброго коня и кричит во все горло: «Я свободен!»

Правда, когда он приходил в себя, перед ним были все те же стены его тюрьмы, в десяти шагах сидел Ла Раме, от безделья щелкавший пальцами, а в передней пили и хохотали солдаты.

С этой ненавистной действительностью его примиряло — так велико человеческое непостоянство! — только хмурое лицо Гримо, которое он сперва возненавидел и в котором воплотилась позднее единственная его надежда.

Гримо казался ему теперь Антиноем.*

Нечего говорить, что все это было лишь игрой разгоряченного воображения узника. Гримо был все тот же. Он пользовался полным доверием Ла Раме, который полагался на него больше, чем на себя; сам Ла Раме, как мы уже говорили, чувствовал некоторую слабость к герцогу.

Потому-то предстоящий ужин с Бофором так радовал добряка Ла Раме. Ла Раме страдал лишь одним недостатком — он любил хорошо покушать: пирожки показались ему восхитительными, вино превосходным. А теперь преемник дядюшки Марто обещал приготовить пирог не с дичью, а с фазаном, и подать к нему не маконское вино, а шамбертен. Пир будет роскошный и покажется еще лучше в обществе такого собеседника, как этот милый принц, который придумывает такие уморительные проделки над Шавиньи и так смешно потешается над Мазарини. Все это делало для Ла Раме наступающий троицын день действительно одним из четырех самых больших годовых праздников.

А потому Ла Раме ждал шести часов с таким же нетерпением, как и герцог.

Он с самого утра начал хлопотать о всех мелочах и, по решаясь положиться ни на кого другого, отправился лично к преемнику дядюшки Марто.

Тот превзошел самого себя. Он показал ему пирог чудовищной величины, украшенный сверху гербом Бофора. В нем еще не было начинки, но рядом лежали две куропатки и фазан, щедро нашпигованные и толстые, как подушки для булавок. При виде их у Ла Раме потекли слюнки, и он вернулся к герцогу, весело потирая руки.

К довершению удачи, де Шавиньи, полагаясь на Ла Раме, уехал с утра в гости, и Ла Раме стал, таким образом, заместителем коменданта крепости.

Что касается Гримо, то он был угрюмее обычного.

Утром герцог предложил Ла Раме сыграть партию в мяч. Грилю знаком дал ему попять, чтобы он внимательно следил за всем, и пошел впереди, указывая путь, по которому нужно будет идти вечером.

Для игры в мяч была отведена так называемая площадка в малом дворе замка. Это было малолюдное место, и часовых здесь ставили только на то время, когда до Бофор выходил играть. Да и эта предосторожность казалась излишнею из-за высоты стен.

Чтобы добраться до этого дворика, приходилось отпереть три двери, причем каждая отиралась особым ключом.

Придя на площадку, Гримо как бы невзначай сел на стену возле бойницы и спустил ноги наружу; очевидно, в этом месте будет прикреплена веревочная лестница.

Все это было ясно для герцога, но — с этим никто но станет спорить совершенно непонятно для Ла Раме.

Игра началась. На этот раз де Бофор был в ударе, и мячи попадали именно туда, куда он хотел, как будто он клал их руками. Ла Раме был разбит наголову.

Четыре караульных, пришедшие вместе с ним, поднимали мячи. Когда игра кончилась, де Бофор, подшучивая над неловкостью Ла Раме, дал сторожам два луидора, чтобы они выпили за его здоровье вместе с остальными своими четырьмя товарищами.

Сторожа обратились за разрешением к Ла Раме, который позволил отлучиться, по только не теперь, а вечером. До тех пор ему самому предстояло много хлопот, и он хотел, чтобы в его отсутствие заключенный не оставался без присмотра.

Такое распоряжение было как нельзя более удобно для герцога. Если бы он мог действовать по своему усмотрению, то и тогда не мог бы все устроить лучше, чем это сделал его страж.

Наконец пробило шесть часов. Ужин был назначен на семь, но стол был накрыт и кушанья поданы. На буфете стоял громадный пирог с гербом герцога, и по его подрумяненной корочке видно было, что он испечен на славу.

Остальные блюда не уступали пирогу.

Всем не терпелось: сторожам — поскорее идти в кабачок, Ла Раме — приняться за угощение, а герцогу — бежать.

Один Гримо оставался, как всегда, бесстрастным. Можно было подумать, что Атос вышколил его именно в предвидении этого важного случая.

Минутами герцогу, глядевшему на него, казалось, будто все это сон, и он не верил, что эта мраморная статуя оживет в нужный момент и в самом деле поможет ему.

Ла Раме отпустил сторожей, посоветовав им выпить за здоровье принца.

Когда они ушли, он запер все двери, положил ключи в карман и показал герцогу на стол, как бы говоря:

— Не угодно ли?

Герцог взглянул на Гримо, Гримо взглянул на часы. Было только четверть седьмого, а побег был назначен ровно в семь. Оставалось ждать еще три четверти часа.

Чтобы протянуть время, герцог сделал вид, что сильно увлечен книгой, которую он читал, и попросил позволения докончить главу. Ла Раме подошел к нему и заглянул через плечо, чтобы узнать, какая книга может заставить принца забыть про ужин, когда на стол уже подано. Это были «Комментарии» Цезаря.[28] Сам Ла Раме, несмотря на запрещение Шавиньи, принес их герцогу несколько дней тому назад.

Тут Ла Раме дал себе зарок на будущее не переступать тюремных правил.

В ожидании ужина он откупорил бутылки и понюхал пирог.

В половине седьмого герцог встал и торжественно произнес:

— Поистине, Цезарь был величайшим человеком древности.

— Вы находите, ваше высочество? — спросил Ли Раме.

— Да.

— Ну, а я ставлю Ганнибала[29] выше.

— Почему так, добрейший Ла Раме? — спросил герцог.

— Потому что он не писал книг, — улыбаясь, ответил Ла Раме.

Герцог понял намек и сел за стол, пригласив Ла Раме занять место напротив себя.

Тот не заставил себя просить.

Нет ничего выразительнее лица человека, любящего поесть, в ту минуту, как он приступает к вкусному блюду. И когда Ла Раме взял тарелку супу, поданную ему Гримо, на его лице появилось выражение самого полного блаженства.

Герцог с улыбкой взглянул на него.

— Черт р-раздери! — воскликнул он. — Знаете что, Ла Раме? Если бы в настоящую минуту кто-нибудь сказал мне, что на свете есть человек счастливее вас, я бы ни за что не поверил.

— И, честное слово, вы правы, ваше высочество, — сказал Ла Раме. Признаюсь, когда я голоден, для меня нет ничего лучше славно накрытого стола, а если к тому же меня угощает внук Генриха Четвертого, то вы понимаете, что оказываемая честь удваивает наслаждение от пищи.

Герцог поклонился. Гримо, стоявший за стулом Ла Раме, чуть заметно улыбнулся.

— Право, милейший Ла Раме, никто не умеет так ловко говорить комплименты, как вы, — сказал герцог.

— Нет, монсеньер, это не комплименты, — с чувством ответил Ла Раме. Я в самом деле говорю только то, что думаю.

— Значит, вы все-таки питаете ко мне маленькую привязанность?

— Я бы никогда не утешился, если бы вы покинули Венсен! — воскликнул Ла Раме.

— Вот так предательство! (Герцог хотел сказать: «преданность».) — А что вам делать на свободе, ваше высочество? — сказал Ла Раме. Вы опять наделаете сумасбродств, очередное ваше безумство рассердит двор, и вас посадят в Бастилию вместо Венсена. Господин Шавиньи не особенно любезен, не спорю, — продолжал он, смакуя мадеру, — но господин дю Трамбле еще хуже.

— Неужели? — спросил герцог, забавляясь оборотом, который принимал разговор, и посматривая на часы. Никогда еще, казалось ему, — стрелки не двигались так медленно.

— А чего же другого ждать от брата капуцина, вскормленного в школе Ришелье? — воскликнул Ла Раме. — Ах, ваше высочество, поверьте мне, большое счастье, что королева, которая всегда желала вам добра, — я так слышал, по крайней мере, — заключила вас в Венсен. Здесь есть все, что угодно: прекрасный воздух, отличный стол, место для прогулки, для игры в мяч.

— Послушать вас, Ла Раме, так я неблагодарный человек, потому что стремлюсь вырваться отсюда.

— В высшей степени неблагодарный, ваше высочество. Впрочем, ведь вы никогда не думали об этом всерьез?

— Ну нет! Должен признаться, что время от времени, хотя это, может быть, и безумие с моей стороны, я все-таки подумываю о бегстве.

— Один из ваших сорока способов, монсеньер?

— Ну да!

— Так как мы говорим теперь по душам, — сказал Ла Раме, — то, может быть, ваше высочество согласится открыть мне один из этих сорока способов?

— С удовольствием, — ответил герцог. — Гримо, подайте пирог.

— Я слушаю, — сказал Ла Раме.

Он откинулся на спинку кресла, поднял стакан и, прищурившись, смотрел на солнце сквозь рубиновую влагу.

Герцог взглянул на часы. Еще десять минут, и они прозвонят семь раз.

Гримо поставил пирог перед принцем. Тот взял свой нож с серебряным лезвием, но Ла Раме, боясь, что он испортит такое красивое блюдо, подал ему свой, стальной.

— Благодарю, Ла Раме, — сказал герцог, беря нож.

— Ну, монсеньер, так каков же этот знаменитый способ? — сказал надзиратель.

— Хотите, я открою вам план, на который я больше всего рассчитывал и который собирался исполнить в первую очередь?

— Да, да, именно его.

— Извольте, — сказал принц, приготовляясь взрезать пирог. — Прежде всего я надеялся, что ко мне приставят такого милого человека, как вы, Ла Раме.

— Хорошо! Он у вас есть, ваше высочество. Потом?

— И я этим очень доволен.

Ла Раме поклонился.

— Потом я думал вот что, — продолжал герцог, — если меня будет сторожить такой славный малый, как Ла Раме, я постараюсь, чтобы кто-нибудь из друзей, дружба моя с которым ему неизвестна, рекомендовал ему в помощники преданного мне человека: с этим человеком мы столкуемся, и он мне поможет бежать.

— Так, так! Недурно придумано! — сказал Ла Рамо.

— Не правда ли? — подхватил принц. — Можно было бы рекомендовать в помощники слугу какого-нибудь храброго дворянина, ненавидящего Мазарини, как ненавидят его все честные люди.

— Полноте, ваше высочество, — сказал Ла Раме. — Но будем говорить о политике.

— Когда около меня окажется такой человек, — продолжал принц, — он, если только будет достаточно ловок, сумеет добиться полного доверия со стороны моего надзирателя. А если тот станет доверять ему, мне можно будет сноситься с друзьями.

— Сноситься с друзьями? — воскликнул Ла Рамо. — Каким же это образом?

— Да самым простым — хотя бы, например, во время игры в мяч.

— Во время игры в мяч? — проговорил Ла Раме, настораживая уши.

— Конечно, почему же нет? Я могу бросить мяч в ров, где его поднимет один человек. В мяче будет зашито письмо. А когда я с крепостной стены попрошу его перебросить мне мяч назад, он бросит другой. В этом другом мяче тоже будет письмо. Мы обменяемся мыслями, и никто ничего не заметит.

— Черт возьми! — сказал Ла Раме, почесывая затылок. — Черт возьми!

Хорошо, что вы предупредили меня об этом, ваше высочество. Я буду следить за людьми, поднимающими мячи.

Герцог улыбнулся.

— Впрочем, я и тут еще не вижу большой беды, — продолжал Ла Раме. Это только способ переписки.

— Это уже кое-что, по-моему!

— Но далеко еще не все.

— Простите! Положим, я напишу одному из друзей: «Ждите меня в такой-то день и час по ту сторону рва с двумя верховыми лошадьми»!

— Ну а дальше? — с некоторым беспокойством сказал Ла Раме. — Эти лошади ведь не крылатые и не взлетят за вами на стену.

— Эх, бог ты мой, — сказал небрежно герцог, — дело вовсе не в том, чтоб лошади взлетели на стену, а в том, чтобы я имел то, на чем мне спуститься со стены.

— Что именно?

— Веревочную лестницу.

— Отлично, — сказал Ла Раме с принужденным смехом, — по ведь веревочная лестница не письмо, ее ведь не перешлешь в мячике.

— Ее можно переслать в чем-нибудь другом.

— В другом, в чем другом?

— В пироге, например.

— В пироге? — повторил Ла Раме.

— Конечно. Предположим, что мой дворецкий Нуармон снял кондитерскую у дядюшки Марто…

— Ну? — спросил Ла Раме, задрожав.

— Ну а Ла Раме, большой лакомка, отведав его пирожки, нашел, что они у нового кондитера лучше, чем у старого, и предложил мне попробовать. Я соглашаюсь, по с тем условием, чтобы и Ла Раме отобедал со мной. Для большей свободы за обедом он отсылает сторожа и оставляет прислуживать нам одного только Гримо. А Гримо прислан сюда одним из моих друзой, он мой сообщник и готов помочь мне во всем. Побег назначен ровно на семь часов. И вот, когда до семи часов остается всего несколько минут…

— Несколько минут… — повторил Ла Раме, чувствуя, что холодный пот выступает у него на лбу.

— …Когда до семи часов остается всего несколько минут, я снимаю верхнюю корочку с пирога, — продолжал герцог, и он именно так и сделал, — и нахожу в нем два кинжала, веревочную лестницу и кляп. Я приставляю один кинжал к груди Ла Раме и говорю ему: «Милый друг, мне очень жаль, но если ты крикнешь или хоть шевельнешься, я заколю тебя!»

Как мы сказали, герцог сопровождал свои слова действиями. Теперь он стоял возле Ла Раме, приставив кинжал к его груди, с выражением, которое не позволяло тому, к кому он обращался, сомневаться в его решимости.

Между тем Гримо, как всегда безмолвный, извлек из пирога другой кинжал, лестницу и кляп.

Ла Раме с ужасом глядел на эти предметы.

— О ваше высочество! — воскликнул он, взглянув на герцога с таким растерянным видом, что будь это в другое время, тот наверное расхохотался бы. — Неужели у вас достанет духу убить меня?

— Нет, если ты не помешаешь моему побегу.

— Но, монсеньер, если я позволю вам бежать, я буду нищий!

— Я верпу тебе деньги, которые ты заплатил за свою должность.

— Вы твердо решили покинуть замок?

— Черт побери!

— И, что бы я вам ни сказал, вы не измените вашего решения?

— Сегодня вечером я хочу быть на свободе.

— А если я стану защищаться, буду кричать, звать на помощь?

— Тогда, клянусь честью, я убью тебя.

В эту минуту пробили часы.

— Семь часов, — сказал Гримо, до тех пор не промолвивший ни слова.

— Семь часов, — сказал герцог. — Ты видишь, я запаздываю.

Для успокоения совести Ла Раме сделал легкое движение.

Герцог нахмурил брови, и надзиратель почувствовал, что острие кинжала, проткнув платье, готово пронзить ему грудь.

— Хорошо, ваше высочество, довольно! — воскликнул он. — Я не тронусь с места.

— Поспешим, — сказал герцог.

— Монсеньер, прошу вас о последней милости, — сказал Ла Раме.

— Какой? Говори скорее!

— Свяжите меня, монсеньер!

— Зачем?

— Чтобы меня не приняли за вашего сообщника.

— Руки! — сказал Гримо.

— Нет, не так, за спиной, за спиной.

— Но чем?

— Вашим поясом, ваше высочество.

Герцог снял пояс, и Гримо постарался покрепче связать руки, как и хотел Ла Раме.

— Ноги! — сказал Гримо.

Ла Раме вытянул ноги, и Гримо, разорвав салфетку на полосы, в одну минуту скрутил их.

— Теперь шпагу, — сказал Ла Раме, — привяжите эфес к ножнам.

Герцог оторвал лепту от штанов и исполнил желание своего стража.

— А теперь, — сказал несчастный Ла Раме, — засуньте грушу мне в рот, прошу вас, иначе меня будут судить за то, что я не кричал. Засовывайте, монсеньер, засовывайте.

Гримо уже хотел было исполнить просьбу Ла Раме, но тот знаком остановил его.

— Говори! — приказал герцог.

— Если я погибну из-за вас, ваше высочество, — сказал Ла Раме, — после меня останется жена и четверо детей. Не забудьте об этом.

— Будь спокоен. Засовывай, Гримо.

В одно мгновение Ла Раме заткнули рот, положили его на пол и опрокинули несколько стульев: нужно было придать комнате такой вид, будто в ней происходила борьба. Потом Гримо вынул из карманов Ла Раме все ключи, отпер двери камеры и, выйдя с герцогом, тотчас же замкнул дверь двойным поворотом. Затем оба побежали по галерее, выходящей на малый двор. Три двери были отперты и снова заперты с поразительной быстротой, делавшей честь проворству Гримо. Наконец они добрались до дворика, где играли в мяч. Он был пуст, часовых не было, у окон никого.

Герцог бросился к стене. По ту сторону рва стояли три всадника с двумя запасными лошадьми. Герцог обменялся с ними знаком, — они поджидали именно его.

Тем временем Гримо прикрепил лестницу. Вернее, это была даже не лестница, а клубок шелкового шнура с палкой на конце. На палку садятся верхом, и клубок разматывается сам собою от тяжести сидящего.

— Спускайся, — сказал герцог.

— Раньше вас, ваше высочество? — спросил Гримо.

— Конечно. Если попадусь я, меня могут только опять посадить в тюрьму; если попадешься ты, тебя, наверное, повесят.

— Правда, — сказал Гримо и, сев верхом на палку, начал свой опасный спуск. Герцог с невольным ужасом следил за ним. Внезапно, когда до земли оставалось всего футов пятнадцать, шнур оборвался, и Гримо полетел в ров.

Герцог вскрикнул, но Гримо даже не застонал. Между тем он, должно быть, сильно расшибся, потому что остался лежать без движения на месте.

Один из всадников, соскочив с лошади, спустился в ров и подвязал Гримо под мышки веревку. Двое его товарищей взялись за другой конец и потащили Гримо.

— Спускайтесь, ваше высочество, — сказал человек во рву, — тут не будет и пятнадцати футов, и мягко — трава!

Герцог быстро принялся за дело. Ему пришлось потруднее Гримо. У него не было палки, и он вынужден был спускаться на руках с высоты пятидесяти футов. Но, как мы уже говорили, герцог был ловок, силен и хладнокровен. Не прошло и пяти минут, как он уже повис на конце шнура. До земли оставалось действительно не больше пятнадцати футов. Герцог выпустил шнур и спрыгнул благополучно, прямо на ноги.

Он быстро вскарабкался по откосу рва. Там встретил его Рошфор. Два других человека были ему незнакомы. Бесчувственного Гримо привязали к лошади.

— Господа, я поблагодарю вас позднее, — сказал принц, — теперь нам дорога каждая минута. Вперед, друзья, за мной!

Он вскочил на лошадь и понесся во весь опор, с наслаждением вдыхая свежий воздух и крича с неописуемой радостью:

— Свободен!.. Свободен!.. Свободен!..

XXVI
Д’АРТАНЬЯН ПОСПЕВАЕТ ВОВРЕМЯ

Приехав в Блуа, д’Артаньян получил деньги, которые Мазарини, горя нетерпением поскорее увидать его, решился выдать ему в счет будущих заслуг.

Расстояние от Парижа до Блуа обыкновенный всадник проезжает в четыре дня. Д’Артаньян подъехал к заставе Сен-Дени в полдень на третий день, а в прежнее время ему потребовалось бы на это не больше двух дней. Мы уже видели, что Атос, выехавший тремя часами позднее его, прибыл в Париж на целые сутки раньше.

Планше совсем отвык от таких прогулок, и Д’Артаньян упрекнул его в изнеженности.

— По ведь мы сделали сорок миль в три дня! — воскликнул Планше. По-моему, это очень недурно для кондитера!

— Неужели ты окончательно превратился в торговца, Планше, — сказал д’Артаньян, — и намерен прозябать в своей лавчонке даже теперь, после того как мы встретились?

— Гм! Не все же созданы для такой деятельной жизни, как вы, сударь, возразил Планше. — Посмотрите хоть на господина Атоса. Кто узнает в нем того храбреца и забияку, которого мы видели двадцать лет тому назад? Он живет теперь как настоящий помещик. Да и на самом деле, сударь, что может быть лучше спокойной жизни?

— Лицемер! — воскликнул д’Артаньян. — Сразу видно, что ты подъезжаешь к Парижу, а в Париже тебя ждут веревка и виселица.

Действительно, они уже подъезжали к заставе. Планше, боясь встретить знакомых, которых у него на этих улицах было множество, надвинул на глаза шляпу, а д’Артаньян закрутил усы, думая о Портосе, поджидавшем его на Тиктонской улице. Он придумывал, как бы отучить его от гомерических пьерфонских трапез и немножко сбить с него владетельную спесь.

Обогнув угол Мопмартрской улицы, д’Артаньян увидал в окне гостиницы «Козочка» Портоса. Разодетый в великолепный, расшитый серебром камзол небесно-голубого цвета, он зевал во весь рот, так что прохожие останавливались и с почтительным изумлением глядели на красивого, богатого господина, которому, по-видимому, ужасно наскучило и богатство и величие.

Портос тоже сразу заметил д’Артаньяна и Планше, как только они показались из-за угла.

— А, д’Артаньян! — воскликнул он. — Слава богу, вот и вы!

— Здравствуйте, любезный друг, — сказал д’Артаньян.

Кучка зевак в одну минуту собралась поглазеть на господ, перекликавшихся между собой, пока сбежавшиеся конюхи брали их лошадей под уздцы.

Но д’Артаньян нахмурил брови, а Планше сердито замахнулся, и это быстро заставило рассеяться толпу, которая становилась тем гуще, чем меньше понимала, ради чего она собралась.

Портос уже стоял на крыльце.

— Ах, милый друг, — сказал он, — как здесь скверно моим лошадям.

— Вот как! — сказал д’Артаньян. — Мне от души жаль этих благородных животных.

— Да и мне самому пришлось бы плохо, если бы не хозяйка, — продолжал Портос, самодовольно покачиваясь на своих толстых ногах. — Она очень недурна и умеет понимать шутки. Не будь этого, я, право же, перебрался бы в другую гостиницу.

Прекрасная Мадлен, вышедшая в это время тоже, отступила и побледнела как смерть, услыхав слова Портоса. Она думала, что сейчас повторится сцена, происшедшая когда-то у д’Артаньяна с швейцарцем. Но, к ее величайшему изумлению, д’Артаньян и ухом не повел при замечании Портоса и, вместо того чтобы рассердиться, весело засмеялся.

— Я понимаю, любезный друг! — сказал он. — Где же Тиктонской улице равняться с Пьерфонской долиной! Но успокойтесь, я покажу вам местечко получше.

— Когда же?

— Черт возьми! Надеюсь, что очень скоро.

— А, прекрасно!

При этом восклицании Портоса за дверью послышался слабый стон, и д’Артаньян, соскочивший с лошади, увидал рельефно выступающий огромный живот Мушкетона. Взгляд у него был жалобный, и глухие стенания вырывались из его груди.

— Должно быть, эта гнусная гостиница оказалась неподходящей и для вас, любезный Мустон? — спросил д’Артаньян, то ли сочувствуя Мушкетону, то ли подшучивая над ним.

— Он находит здешний стол отвратительным, — сказал Портос.

— Кто же мешает ему приняться за дело самому, как, бывало, в Шантильи?

— Здесь это невозможно, сударь, — грустно проговорил Мушкетон. Здесь нет ни прудов принца, в которых ловятся такие чудесные карпы, и лесов его высочества, где попадаются нежные куропатки. Что же касается до здешнего погреба, то я внимательно осмотрел его, и, право, он немногого стоит.

— Я охотно пожалел бы вас, господин Мустон, — сказал д’Артаньян, — не будь у меня другого, гораздо более неотложного дела… Любезный дю Валлон, — прибавил он, отводя Портоса в сторону, — я очень рад, что вы при полном параде: мы сию же минуту отправимся к кардиналу.

— Как? Неужели? — воскликнул ошеломленный Портос, широко открыв глаза.

— Да, мой друг.

— Вы хотите меня представить?

— Вас это пугает?

— Нет, но волнует.

— Успокойтесь, мои дорогой, это не прежний кардинал. Этот не подавляет своим величием.

— Все равно, д’Артаньян, вы понимаете — двор!

— Полноте, друг мой, теперь пет двора.

— Королева!

— Я чуть было не сказал, что теперь нет королевы. Королева? Не беспокойтесь: мы ее не увидим.

— Вы говорите, что мы сейчас же отправимся в Пале-Рояль?

— Сейчас же, — сказал д’Артаньян, — по чтобы не было задержки, я попрошу вас одолжить мне одну из ваших лошадей.

— Извольте. Все четыре к вашим услугам.

— О, в этот раз я удовольствуюсь только одной.

— А возьмем мы с собой слуг?

— Да. Возьмите Мушкетона, это не помешает. Что же касается Планше, то у него есть свои причины не являться ко двору.

— А почему?

— Гм! Он не в ладах с его преосвященством.

— Мустон! — крикнул Портос. — Оседлайте Вулкана и Баярда.

— А мне, сударь, прикажете ехать на Рюсто?

— Нет, возьми хорошую лошадь, Феба или Гордеца. Мы поедем с парадным визитом.

— А! — с облегчением вздыхая, — сказал Мушкетон. — Значит, мы поедем только в гости?

— Ну да, Мустон, только и всего, — ответил Портос. — Но на всякий случай положите нам в кобуры пистолеты. Мои уже заряжены и лежат в сумке у седла.

Мушкетон глубоко вздохнул: что за парадный визит, который надо делать, вооружась до зубов?

— Вы правы, д’Артаньян, — сказал Портос, провожая глазами своего уходившего дворецкого и любуясь им. — Достаточно взять одного Мустона, — у него очень представительный вид.

Д’Артаньян улыбнулся.

— А вы разве не будете переодеваться? — спросил Портос.

— Нет, я поеду так, как есть.

— Но ведь вы весь в поту и пыли, и ваши башмаки забрызганы грязью!

— Ничего, этот дорожный костюм только докажет кардиналу, как я спешил явиться к нему.

В эту минуту Мушкетон вернулся с тремя оседланными лошадьми. Д’Артаньян вскочил в седло легко, точно после недельного отдыха.

— Эй! — крикнул он Планше. — Мою боевую шпагу!

— А я взял придворную, — сказал Портос, показывая свою короткую, с золоченым эфесом шпагу.

— Возьмите лучше рапиру, любезный друг.

— Зачем?

— Так, на всякий случай. Поверьте мне, возьмите ее.

— Рапиру, Мустон! — сказал Портос.

— Вы словно на войну собираетесь, сударь! — воскликнул Мушкетон. Если нам предстоит поход, пожалуйста, не скрывайте этого от меня. Я, по крайней мере, хоть приготовлюсь.

— Вы знаете, Мустон, — сказал д’Артаньян, — что с нами всегда лучше быть готовым ко всему. У вас плохая память, вы забыли, что мы не имеем обыкновения проводить ночи за серенадами и танцами?

— Увы, это истинная правда! — проговорил Мушкетон, вооружаясь с головы до ног. — Я действительно забыл.

Они поехали крупной рысью и в четверть восьмого были около кардинальского дворца. По случаю троицына дня на улицах было очень много народу, и прохожие с удивлением смотрели на двух всадников, из которых один казался таким чистеньким, точно его только что вынули из коробки, а другой был весь покрыт пылью и грязью, словно сейчас прискакал с поля битвы.

Зеваки глазели и на Мушкетона. В те времена роман «Дон-Кихот» был в большой славе, и прохожие уверяли, что это Санчо, потерявший своего господина, но нашедший взамен его двух других.

Войдя в приемную, д’Артаньян очутился среди знакомых; во дворце на карауле стояли как раз мушкетеры его полка. Он показал служителю письмо Мазарини и попросил немедленно доложить о себе.

Служитель поклонился и прошел к его преосвященству.

Д’Артаньян обернулся к Портосу, и ему показалось, что тот вздрогнул.

Он улыбнулся и шепнул ему:

— Смелее, любезный друг, не смущайтесь! Поверьте, орел уж давно закрыл свои глаза, и мы будем иметь дело с простым ястребом. Советую вам держаться так прямо, как на бастионе Сен-Жерве, и не особенно низко кланяться этому итальянцу, чтобы не уронить себя в его мнении.

— Хорошо, хорошо, — ответил Портос.

Возвратился служитель.

— Пожалуйте, господа, — сказал он. — Его преосвященство ожидает вас.

Мазарини сидел у себя в кабинете, просматривая список лиц, получающих пенсии и бенефиции, и старался сократить его, вычеркивая побольше имен.

Он искоса взглянул на д’Артаньяна и Портоса. Глаза его радостно блеснули, но он притворился совершенно равнодушным.

— А, это вы, господин лейтенант! — сказал он. — Вы отлично сделали, что поспешили. Добро пожаловать.

— Благодарю вас, монсеньер. Я весь к вашим услугам, так же как господин дю Валлон, мой старый друг, тот самый, который некогда, желая скрыть свое знатное происхождение, служил под именем Портоса.

Портос поклонился кардиналу.

— Великолепный воин! — сказал Мазарини.

Портос повернул голову направо, потом налево и с большим достоинством расправил плечи.

— Лучший боец во всем королевстве, монсеньер, — сказал Д’Артаньян. Многие подтвердили бы вам это, если бы только они могли еще говорить.

Портос поклонился д’Артаньяну.

Мазарини любил рослых солдат почти так же, как позднее любил их Фридрих, король прусский. Он с восхищением оглядел мускулистые руки, широкие плечи и внимательные глаза Портоса. Ему казалось, что он видит перед собой во плоти и крови спасение своего поста и умиротворение государства.

Это напомнило ему, что прежде содружество мушкетеров состояло из четырех человек.

— А что же ваши два других, товарища? — спросил он.

Портос открыл рот, полагая, что пора наконец и ему вставить словечко.

Но Д’Артаньян взглядом остановил его.

— Наши друзья не могли приехать сейчас, — сказал он. — Они присоединятся к нам позже.

Мазарини слегка кашлянул.

— А господин дю Валлон не так занят, как они, и согласен вернуться на службу?

— Да, монсеньер, и из одной только преданности к вам, ибо господин де Брасье богат.

— Богат? — повторил Мазарини. Это было единственное слово, имевшее привилегию всегда внушать ему уважение.

— Пятьдесят тысяч ливров годового дохода, — сказал Портос.

Это была первая произнесенная им фраза.

— Так, значит, из одной только преданности ко мне? — проговорил Мазарини со своей лукавой улыбкой. — Из одной только преданности?

— Ваше преосвященство как будто не совсем верит в это слово? — спросил Д’Артаньян.

— А вы, господин гасконец? — сказал Мазарини, облокотясь на стол и опершись подбородком на руки.

— Я? Я верю в преданность, ну, например, как верят имени, данному при святом крещении, которого еще недостаточно одного, без названия поместья. Конечно, бывают люди, более или менее преданные, но я предпочитаю, чтобы в глубине их преданности скрывалось еще кое-что другое.

— А что хотел бы скрывать в глубине своей преданности ваш друг?

— Мой друг, ваше преосвященство, владеет тремя великолепными поместьями: дю Валлон в Корбее, де Брасье в Суассоне и де Пьерфон в Валуа.

Так вот ему бы хотелось, чтобы одному из поместий было присвоено наименование баронства.

— Только и всего? — сказал Мазарини и весь сощурился от радости, что можно будет вознаградить преданность Портоса, не развязывая кошелька. Ну, мы устроив это.

— И я буду бароном? — воскликнул Портос, делая шаг вперед.

— Я уже говорил, что будете, — сказал д’Артаньян, удерживая его на месте, — и его преосвященство подтверждает вам это.

— А чего желаете вы, господин д’Артаньян? — спросил Мазарини.

— В будущем сентябре, монсеньер, исполнится двадцать лет с тех пор, как кардинал Ришелье произвел меня в лейтенанты.

— Да. И вам хочется, чтобы кардинал Мазарини произвел вас в капитаны?

Д’Артаньян поклонился.

— Ну что же, в этом нет ничего невозможного. Посмотрим, посмотрим, господа! А теперь, какую службу предпочитаете вы, господин дю Валлон? В городе или в деревне?

Портос раскрыл рот, но д’Артаньян снова перебил его.

— Господин дю Валлон, так же как и я, больше всею любит что-нибудь из ряду вон выходящее, какие-нибудь предприятия, которые считаются безумными и невозможными.

Эта хвастливая речь пришлась Мазарини по вкусу. Он задумался.

— А я, откровенно говоря, рассчитывал дать вам своего рода поручение, связанное с пребыванием на одном месте, — наконец сказал он. — У меня есть кое-какие опасения… Но что это?

В приемной послышался какой-то шум и громкий говор, и в ту же минуту дверь в кабинет распахнулась. Вбежал покрытый пылью и грязью офицер.

— Господин кардинал! Где господин кардинал? — кричал он.

Мазарини подумал, что его хотят убить, и подался назад вместе со своим креслом. Д’Артаньян и Портос выступили вперед и заслонили кардинала от вошедшего.

— Послушайте, сударь, — сказал Мазарини, — что это вы врываетесь ко мне, точно в трактир?

— Только два слова, монсеньер! — сказал тот, к кому относилось это замечание. — Мне необходимо немедленно и с глазу на глаз переговорить с вами. Я де Пуэн, караульный офицер Венсенского замка.

По бледному, расстроенному лицу офицера Мазарини понял, что тот привез какое-то важное известие, и знаком велел д’Артаньяну и Портосу отойти и сторону.

Они ушли в глубь кабинета.

— Говорите, говорите скорей! — сказал Мазарини. — Что случилось?

— Случилось, ваше преосвященство, то, что герцог де Бофор убежал из Венсенской крепости.

Мазарини вскрикнул и, побледнев еще больше, чем офицер, привезший эту весть, откинулся без сил на спинку кресла.

— Убежал! — повторил оп. — Герцог де Бофор убежал!

— Я был на валу и видел, как он бежал.

— И вы не стреляли?

— Он был вне пределов ружейного выстрела, монсеньер.

— Что же делал господин Шавиньи?

— Он был в отлучке.

— А Ла Раме?

— Его нашли связанным в комнате герцога. Во рту у него был кляп, а рядом валялся кинжал.

— Ну а этот его помощник?

— Он оказался сообщником герцога и бежал вместе с ним.

Мазарини застонал.

— Монсеньер, — сказал д’Артаньян, подходя к кардиналу.

— Что такое?

— Мне кажется, что вы, ваше преосвященство, теряете драгоценное время.

— Что это значит?

— Если вы сейчас же пошлете погоню за герцогом, его, быть может, еще удастся задержать. Франция велика: до ближайшей границы не меньше шестидесяти миль.

— А кого мне послать за ним? — сказал Мазарини.

— Меня, черт возьми!

— И вы поймаете его?

— Почему же нет?

— Вы беретесь задержать герцога де Бофора, вооруженного и окруженного сообщниками?

— Если бы вы приказали мне поймать дьявола, монсеньер, я схватил бы его за рога и привел к вам.

— Я тоже, — сказал Портос.

— И вы? — сказал Мазарини, с изумлением смотря на них. — Но ведь герцог не сдастся без отчаянного сопротивления.

— Ну что же, бой — так бой! — воскликнул д’Артаньян, и глаза его засверкали. — Мы уж давно не бились, не правда ли, Портос?

— Бой — так бой, — сказал Портос.

— И вы надеетесь догнать его?

— Да, если наши лошади будут лучше, чем у них.

— В таком случае берите всех солдат, каких найдете здесь, и поезжайте!

— Это ваш приказ, монсеньер?

— Даже письменный, за моей подписью, — сказал Мазарини, взяв лист бумаги и написав на нем несколько слов.

— Прибавьте еще, монсеньер, что мы имеем право брать всех лошадей, какие нам встретятся на пути.

— Конечно, конечно, — сказал Мазарини, — служба короля! Вот вам приказ, поезжайте!

— Слушаю, монсеньер.

— Господин дю Валлон, — сказал Мазарини, — ваше баронство сидит на одном коне с Бофором. Вам остается лишь поймать его. Вам, любезный господин д’Артаньян, я не обещаю ничего, но вы можете требовать от меня все, что захотите, если доставите герцога живым или мертвым.

— На коней, Портос! — воскликнул д’Артаньян, хватая за руку своего друга.

— Я готов, — с величайшим спокойствием сказал Портос.

Они спустились с широкой лестницы, прихватывая по дороге встречавшихся солдат и крича: «На коней, на коней!»

Их набралось человек десять.

Д’Артаньян и Портос вскочили на Вулкана и Баярда. Мушкетон сел на Феба.

— За мной! — крикнул д’Артаньян.

— Вперед! — добавил Портос.

И пришпоренные копи помчались, точно бешеный вихрь, по улице Сент-Оноре.

— Ну, господин барон, — сказал д’Артаньян, — я обещал дать вам случай подраться и, как видите, исполнил свое обещание.

— Да, капитан, — ответил Портос.

Они оглянулись. Мушкетон, вспотевший больше, чем его лошадь, летел за ними на изрядном расстоянии. Позади него скакали галопом десятеро солдат.

Испуганные горожане выбегали из домов. Встревоженные собаки провожали всадников громким лаем.

На углу кладбища Святого Иоанна д’Артаньян сбил с ног какого-то человека. Но не такое это было событие, чтобы стоило ради него останавливаться, и всадники продолжали нестись вперед, словно у лошадей выросли крылья.

Увы, на свете нет ничтожных событий, и, как мы увидим дальше, это маленькое происшествие едва не погубило монархию.

XXVII
НА БОЛЬШОЙ ДОРОГЕ

Так промчались они по всему Сент-Антуанскому предместью и выехали на Венсенскую дорогу. Вскоре они оказались за городом, миновали лес и очутились в виду деревни.

Лошади горячились все больше и больше, и ноздри их стали красней раскаленной печи. Д’Артаньян, все время пришпоривая своего коня, скакал фута на два впереди Портоса; Мушкетон отставал от них на длину двух лошадей. Солдаты неслись за ними следом, насколько позволяла резвость коней.

С вершины холма д’Артаньян увидел у крепости, со стороны Сен-Мора, группу лиц, стоявших на ту сторону рва. Он понял, что заключенный спустился в этом месте и что там можно кое-что разузнать. В пять минут он был у цели; туда же один за другим подскакали и остальные.

Все столпившиеся тут люди были очень заняты. Они смотрели на веревку, болтавшуюся еще из бойницы и оборвавшуюся на высоте футов двадцати от земли; измеряли глазами вышину стен и обменивались всевозможными предположениями. По валу взад и вперед ходили растерянные часовые.

Отряд солдат под командой сержанта отгонял народ от того места, где герцог сел на лошадь.

Д’Артаньян прямо подскакал к сержанту.

— Господин офицер, здесь стоять не приказано.

— Этот приказ меня не касается. Послана ли погоня за беглецами?

— Да, господин офицер, но, к несчастью, у них отличные лошади.

— А сколько их?

— Четверо, да пятого увезли раненого.

— Четверо! — сказал д’Артаньян, взглянув на Портоса. — Слышишь, барон, их только четверо.

Радостная улыбка озарила лицо Портоса.

— А сколько времени они в пути?

— Два часа пятнадцать минут, господин офицер.

— Два часа пятнадцать минут? Это пустяки. Ведь у нас хорошие лошади, не так ли, Портос?

Портос вздохнул; он подумал о том, что ждет его бедных лошадей.

— Отлично! — сказал д’Артаньян. — А в какую сторону они направились?

— Этого не приказано говорить, господин офицер, — Д’Артаньян вытащил из кармана бумагу.

— Приказ короля, — сказал он.

— В таком случае поговорите с комендантом.

— А где комендант?

— В отъезде.

Кровь бросилась в голову д’Артаньяну. Брови его сдвинулись, виски покраснели.

— А, негодяй, — вскричал он, — ты вздумал надо мной смеяться! Постой же!

Он развернул бумагу. Одной рукой поднес ее к носу сержанта, а другой достал пистолет из кобуры и взвел курок.

— Приказ короля, говорят тебе! Читай и отвечай, или я размозжу тебе голову! По какой дороге они поехали?

Сержант понял, что д’Артаньян не шутит.

— По Вандомской, — ответил он.

— А через какие ворота они выехали?

— Через ворота Сен-Мор.

— Если ты меня обманываешь, негодяй, — сказал д’Артаньян, — ты завтра же будешь повешен.

— А вы, если их догоните, уж не вернетесь меня вешать, — проворчал солдат.

Д’Артаньян пожал плечами и, махнув конвою, пришпорил лошадь.

— За мной, господа! За мной! — крикнул он, направляясь к указанным воротам парка.

Теперь, когда герцог уже убежал, привратник счел нужным крепко-накрепко запереть ворога; чтобы заставить его отпереть их, пришлось с ним обойтись так же, как с сержантом. На это ушло еще десять минут.

Преодолев последнее препятствие, отряд помчался с прежней быстротой.

Но не все лошади неслись теперь с прежним пылом, некоторые не могли выдержать такой безумной скачки. Через час три остановились; одна пала.

Д’Артаньян, летевший без оглядки, не заметил ничего. Портос со своим обычным спокойствием сказал ему о случившемся.

— Только бы нам двоим доехать, — сказал д’Артаньян, — ведь их только четверо.

— Правда, — сказал Портос.

И он вонзил шпоры в бока своего коня.

За два часа лошади, не останавливаясь, сделали двадцать лье, ноги их стали дрожать, они взмылились, пена клочьями облепила всадников, их одежда пропиталась лошадиным потом.

— Остановимся на минуту, пусть передохнут несчастные животные, — сказал Портос.

— Нет, лучше загоним их; загоним, только приедем вовремя, — ответил Д’Артаньян. — Я вижу свежие следы: не прошло и четверти часа, как они проскакали.

И в самом деле, края дороги были взрыхлены лошадьми. При последних отблесках зари еще видны были следы подков.

Помчались дальше, по через две мили упала лошадь Мушкетона.

— Вот, — сказал Портос, — вот и Феб погиб.

— Кардинал заплатит вам за него тысячу пистолей.

— О, я выше этого.

— Вперед, галопом!

— Да, если сможем.

Действительно, лошадь д’Артаньяна остановилась, у нее захватило дыхание, и последний удар шпор, вместо того чтобы сдвинуть ее с места, заставил ее упасть.

— Черт! — воскликнул Портос. — Вот и Вулкан без ног.

— Ах, дьявольщина, — вскричал д’Артаньян, хватаясь за голову, — какая задержка! Дайте мне вашу лошадь, Портос. Но что вы делаете, черт вас побери?

— Ей-ей, я падаю, то есть, вернее, падает мои Баярд.

Д’Артаньян хотел заставить лошадь подняться, пока Портос выпутывался из стремян, но увидел, что у нее кровь выступила из ноздрей.

— Третья! — проговорил он. — Теперь все кончено.

В эту минуту послышалось ржанье.

— Тише! — крикнул д’Артаньян.

— Что такое?

— Где-то вблизи лошадь.

— Это кто-нибудь из отставших нагоняет нас.

— Нет, это впереди нас.

— А, это дело другое, — отозвался Портос, прислушиваясь в направлении, указанном д’Артаньяном.

— Сударь! — раздался голос Мушкетона, который, бросив на дороге павшую лошадь, пешком догнал своего господина. — Феб не выдержал и…

— Молчать! — сказал Портос.

В самом деле, в эту минуту с ночным ветерком донеслось во второй раз ржанье.

— Это в пятистах шагах отсюда, впереди нас, — сказал д’Артаньян.

— Точно так, сударь, — сказал Мушкетон, — шагов через пятьсот отсюда будет охотничий домик.

— Мушкетон, твои пистолеты! — сказал д’Артаньян.

— Они у меня в руках, сударь.

— Портос, достаньте ваши.

— Вот они.

— Отлично, — сказал д’Артаньян, вынимая свои. — Теперь вы понимаете, Портос?

— Не очень-то.

— Мы едем по делу короля.

— Ну и что же?

— Для королевской службы мы захватим этих лошадей.

— Правильно, — заметил Портос.

— Итак, ни слова — и за дело.

Они шли втроем, безмолвные, как тени. За поворотом дороги они увидели свет, мерцавший между деревьями.

— Вот дом, — шепнул д’Артаньян. — Предоставьте мне действовать, Портос, и делайте то же, что я.

Перебегая от дерева к дереву, они, никем не замеченные, подкрались шагов на двадцать к дому. При свете фонаря, висевшего под навесом, они разглядели четырех с виду отличных лошадей. Слуга переседлывал их; поблизости лежали седла и уздечки.

Д’Артаньян поспешно подошел к нему, сделав своим спутникам знак оставаться несколько позади.

— Я покупаю этих лошадей, — сказал он слуге.

Тот с удивлением оглянулся на него, но не сказал ни слова.

— Разве ты не слышишь, дурак? — продолжал д’Артаньян.

— Слышу, разумеется, — был ответ.

— Почему же ты не отвечаешь?

— Эти лошади не продажные.

— Тогда я их беру, — сказал д’Артаньян.

И он положил руку на ближайшую к нему лошадь. Оба его спутника, появившиеся в эту минуту, сделали то же самое.

— Но, господа, — вскричал слуга, — эти лошади только что пробежали шесть миль, и не прошло еще получаса, как они расседланы.

— Полчаса — отдых вполне достаточный: они будут только бодрее.

Конюх стал звать на помощь. Какой-то человек, видимо управляющий, вышел, когда д’Артаньян и его спутники уже надевали седла на лошадей.

Управляющий попробовал прикрикнуть на них.

— Любезный друг, если вы скажете хоть слово, я пущу вам пулю в лоб, — сказал д’Артаньян.

Он погрозил пистолетом, потом засунул его под мышку и продолжал свое дело.

— Но, сударь, — сказал управляющий, — знаете ли вы, что лошади принадлежат герцогу Монбазону?

— Тем лучше, — ответил д’Артаньян, — тогда это должны быть добрые копи.

— Но, сударь, — продолжал управляющий, осторожно пятясь к двери, предупреждаю вас, я позову сейчас моих людей.

— А я своих, — сказал д’Артаньян. — Я лейтенант королевских мушкетеров. Десять моих солдат едут следом за мной. Слышите, они скачут? Посмотрим, чья возьмет.

Ровно ничего не было слышно, но управляющий боялся и прислушиваться.

— Вы готовы, Портос? — спросил д’Артаньян.

— Я кончил.

— А вы, Мустон?

— Я тоже.

— Так на копей, едем!

Все трое вскочили на лошадей.

— Ко мне! — кричал управляющий. — Ко мне, люди! Несите карабины!

— В путь, — скомандовал д’Артаньян, — сейчас начнется пальба.

Все трое понеслись, как вихрь.

— Ко мне! — ревел управляющий, между тем как конюх бежал к соседнему зданию.

— Осторожней, не застрелите ваших лошадей! — крикнул д’Артаньян и разразился смехом.

— Пли! — отвечал управляющий.

Свет, подобный молнии, осветил дорогу.

Одновременно с выстрелом всадники услышали свист пуль, пролетевших мимо.

— Они стреляют, как лакеи, — сказал Портос. — Во времена Ришелье стреляли лучше. Вы помните Кревкерскую дорогу, Мушкетон?

— Ах, сударь, правая ягодица у меня и сейчас побаливает.

— Вы полагаете, д’Артаньян, что мы напали на верный след?

— Черт возьми! Разве вы не слыхали?

— Чего?

— Что эти лошади принадлежат Монбазону?

— Ну?

— Ну а господин Монбазон — муж госпожи Монбазон.

— А дальше?

— А госпожа Монбазон — любовница господина де Бофора.

— А, понимаю, — сказал Портос, — она приготовила подставы на пути?

— Именно!

— И мы гонимся за герцогом на лошадях, на которых он только что скакал?

— Дорогой Портос, вы изумительно догадливы, — сказал д’Артаньян с обычной своей двусмысленной улыбкой.

— Да, уж я таков! — подтвердил Портос.

Так скакали они целый час; бока лошадей были в пене, животы в крови.

— Э, что я вижу? — сказал д’Артаньян.

— Счастье ваше, если вы вообще что-нибудь видите в такую темную ночь, — заметил Портос.

— Искры!

— Я тоже заметил, — сказал Мушкетон.

— Неужели мы их нагнали?

— Павшая лошадь! — сказал д’Артаньян, осаживая своего коля, шарахнувшегося в сторону. По-видимому, они тоже выбились из сил.

— Мне кажется, скачут всадники, — заметил Портос, склоняясь к гриве своей лошади.

— Не может быть.

— Их много.

— Тогда другое дело.

— Еще одна лошадь, — сказал Портос.

— Пала?

— Нет, околевает.

— Оседланная или без седла?

— Оседланная.

— Значит, это они.

— Смелее! Они в наших руках!

— Но, если их много, — возразил Мушкетон, — то не они в наших руках, а мы в их.

— Ба, — сказал д’Артаньян, — они решат, что мы сильнее их, потому что гонимся за ними; струсят и рассеются.

— Наверно, — подтвердил Портос.

— О, посмотрите! — воскликнул д’Артаньян.

— Да, опять искры; на этот раз и я видел, — сказал Портос.

— Вперед, вперед! — пронзительно крикнул д’Артаньян. — Через пять минут начнется потеха.

И они снова помчались вперед. Лошади, обезумевшие от боли и бешеной погони, летели по темной дороге. Вдали на фоне неба зачернелась уже какая-то плотная масса.

XXVIII
ВСТРЕЧА

Так мчались они еще минут десять.

Вдруг две черные точки отделились от темной массы и стали расти и приближаться, постепенно принимая форму двух всадников.

— Ого, — сказал д’Артаньян, — они направляются к нам.

— Тем хуже для них, — заметил Портос.

— Кто идет? — раздался хриплый голос.

Наши всадники неслись, не останавливаясь и не отвечая. Послышался лязг шпаг, вынимаемых из ножен, и щелканье пистолетных курков, которые взводили оба призрачных всадника.

— Держись! — скомандовал д’Артаньян.

Портос понял и так же, как д’Артаньян, достал левой рукой пистолет из кобуры; оба они тоже взвели курки.

— Кто идет? — раздался второй окрик. — Ни шага дальше или смерть вам!

— Эге! — ответил Портос, задыхаясь от пыли и сжав зубы. — Мы и не таких видывали.

При этих словах две тени загородили дорогу, и отблеск звезд засверкал на дулах наведенных пистолетов.

— Назад, — крикнул д’Артаньян, — или умрете вы!

Два пистолетных выстрела были ответом на эту угрозу; но наши всадники неслись с такой быстротой, что в этот же миг налетели на врагов. Раздался третий выстрел, сделанный в упор д’Артаньяном, и его противник рухнул наземь; Портос же с такой силой наскочил на своего, что хотя тот успел отбить его шпагу, но от толчка полетел с лошади шагов на десять в сторону.

— Прикончи его, Мушкетон! Прикончи! — крикнул Портос. И он бросился вперед бок о бок со своим другом, который продолжал погоню.

— Ну как? — спросил Портос.

— Я раздробил своему голову, — сказал д’Артаньян. — А вы?!

— Я своего только сбросил с лошади. Но слышите?..

Послышался выстрел из карабина: Мушкетон на скаку исполнил приказание своего господина.

— Ну-ну, — сказал д’Артаньян. — Дела идут хорошо. Первая ставка нами бита.

— Да, — сказал Портос. — А вот и новые игроки.

Действительно, еще два всадника отделились от главной группы и быстро помчались, чтобы преградить д’Артаньяну и Портосу дорогу.

На этот раз д’Артаньян даже не стал ждать, чтобы с ним заговорили.

— Дорогу! — закричал он первый. — Дорогу!

— Что вам нужно? — спросил один голос.

— Герцога! — заревели в один голос Портос и д’Артаньян.

Взрыв хохота раздался в ответ, по смех тотчас сменился стоном: д’Артаньян насквозь проткнул весельчака своей шпагой.

В то же мгновение раздались сразу два выстрела: это Портос и его противник выстрелили друг в друга.

Д’Артаньян оглянулся и увидел Портоса рядом с собой.

— Браво, Портос, кажется, вы его убили, — сказал он.

— Боюсь, что попал только в лошадь.

— Что же делать, дорогой мой! Не каждый раз попадаешь в яблочко, и не стоит горевать, раз мишень все же задета. Но, черт возьми, что с моей лошадью?

— С вашей лошадью? Она падает, — сказал Портос, останавливая свою.

Действительно, лошадь д’Артаньяна споткнулась, припала на колени, захрипела и повалилась на бок.

Пуля первого противника д’Артаньяна угодила ей в грудь. Д’Артаньян выругался так, что небу стало жарко.

— Не нужна ли вам, сударь, лошадь? — спросил Мушкетон.

— Еще бы не нужна, черт возьми! — вскричал д’Артаньян.

— Извольте.

— Но откуда, черт тебя дери, у тебя две лошади? — спросил д’Артаньян, вскакивая на одну из них.

— Их хозяева убиты, я решил, что они могут нам пригодиться, и забрал их.

Тем временем Портос снова зарядил свой пистолет.

— Готовься! — крикнул д’Артаньян. — Вот еще двое.

— Однако их хватит, верно, на всю ночь! — заметил Портос.

Действительно, еще двое всадников устремились на них.

— Сударь, — сказал Мушкетон, — тот, кого вы сбросили, встает.

— Почему ты не поступил с ним так же, как с первым?

— Руки были заняты, сударь: я держал лошадей.

Раздался выстрел, и Мушкетон жалобно вскрикнул.

— Ах, сударь, — сказал он, — в другую, прямо в другую половину! Совсем под пару к выстрелу на Амьенской дороге.

Портос, словно лев, ринулся назад и налетел на своего спешившегося противника, схватившегося за шпагу. Но прежде чем тот успел вынуть ее из ножен, Портос рукоятью своей рапиры нанес ему такой страшный удар по голове, что он упал, как бык под дубиной мясника.

Мушкетон со стонами сполз с копя, так как полученная рапа не позволяла ему сидеть верхом.

Увидав всадников, д’Артаньян остановился и зарядил пистолет; кроме того, у луки седла его новой лошади оказался карабин.

— Вот и я, — сказал Портос. — Будем ждать или нападем сами?

— Нападем, — сказал д’Артаньян.

— Нападем! — сказал Портос.

Они пришпорили своих лошадей. Всадники были но более как в двадцати шагах от них.

— Именем короля! — крикнул д’Артаньян. — Пропустите нас!

— Королю тут нечего делать! — возразил голос суровый, но звучный, исходивший словно из облака, так как всадник совсем исчезал в клубах пыли.

— Отлично, посмотрим, — сказал д’Артаньян, — не раскроется ли и здесь дорога королю.

— Ну, посмотрите, — отвечал тот же голос.

Два выстрела раздались почти одновременно. Один был сделан д’Артаньяном, другой противником Портоса. Пуля д’Артаньяна сбила шляпу с его врага; пуля противника Портоса пронзила горло его лошади, и та со стоном повалилась на землю.

— В последний раз: куда вы едете? — проговорил все тот же голос.

— К черту! — ответил д’Артаньян.

— Ах, так! Будьте покойны, вы к нему попадете.

Д’Артаньян увидел, что на него направляется дуло мушкета; у него не было времени рыться в кобуре. Он вдруг вспомнил совет, данный ему когда-то Атосом, и поднял на дыбы свою лошадь. Пуля угодила ей прямо в живот. Д’Артаньян почувствовал, как она опускается под ним, и со свойственным ему изумительным проворством спрыгнул в сторону.

— Вот как! — насмешливо проговорил обладатель звучного голоса. — У нас, оказывается, лошадиная бойня, а не сражение для мужчин. Шпагу наголо, сударь, шпагу наголо!

Он соскочил с лошади.

— За шпагу? Отлично, — сказал д’Артаньян, — это дело по мне.

В два прыжка д’Артаньян очутился перед своим противником; их шпаги скрестились. Д’Артаньян с обычной ловкостью пустил в ход свой излюбленный прием — терц.

Портос же, стоя на коленях позади своей лошади, корчившейся в предсмертных муках, держал в каждой руке по пистолету.

Между д’Артаньяном и его противником завязался бой. Д’Артаньян, по своему обыкновению, нападал решительно, но на этот раз он имел дело с такой сильной и умелой рукой, что был просто озадачен. Дважды отбитый, д’Артаньян отступил на шаг; его противник не двинулся с места; д’Артаньян опять подступил к нему и снова прибег к своему приему. Оба противника наносили удары, но неудачно; искры дождем сыпались со шпаг.

Наконец д’Артаньян решил, что пора прибегнуть к другому своему излюбленному приему — к обману. Он очень ловко применил его и с быстротой молнии нанес удар, казалось, неотразимой силы. Удар был отбит.

— Черт возьми! — воскликнул он со своим гасконским акцентом.

При этом восклицании противник его отскочил назад и пригнулся, забыв о незащищенной голове и стараясь разглядеть в темноте лицо д’Артаньяна.

Д’Артаньян, опасаясь, не хитрость ли это, держался начеку.

— Берегитесь, — сказал между тем Портос своему противнику, — у меня в запасе два заряженных пистолета.

— Тем больше причин вам стрелять первому.

Портос выстрелил; точно молнией осветилось поле битвы.

При этом свете два других противника разом вскрикнули.

— Атос! — воскликнул д’Артаньян.

— Д’Артаньян! — вскричал Атос.

Атос поднял шпагу, д’Артаньян опустил свою.

— Арамис! — крикнул Атос. — Не стреляйте.

— А! Это вы, Арамис! — воскликнул Портос и бросил свой пистолет.

Арамис сунул свой в кобуру и вложил шпагу в ножны.

— Сын мой! — сказал Атос, протягивая руку д’Артаньяну. (Так называл он ею прежде в минуты нежности.) — Атос, — сказал д’Артаньян, ломая себе руки, — неужели вы его защищаете? А я поклялся привезти его живого или мертвого. Ах, теперь я обесчещен.

— Убейте меня, — сказал Атос, обнажая грудь, — если честь ваша нуждается в моей смерти.

— О, горе мне! Горе мне! — восклицал д’Артаньян. — Только один человек мог остановить меня, и надо же было, чтобы судьба его-то и поставила на моем пути. Что скажу я кардиналу?

— Вы скажете ему, сударь, — ответил громкий голос, покрывший все остальные, — что он послал против меня двух человек, которые одни только и могли победить четверых, сражаться, без ущерба для себя, один на один против графа де Ла Фер и шевалье д’Эрбле и сдаться только полусотне противников.

— Принц! — сказали в один голос Атос и Арамис, отходя в сторону и давая дорогу герцогу де Бофору.

Портос и д’Артаньян тоже сделали шаг назад.

— Пятьдесят человек, — пробормотали д’Артаньян и Портос.

— Оглянитесь, господа, если не верите, — сказал герцог, — я думал, что вас двадцать человек, и вернулся со всем моим отрядом. Мне надоело это бегство и тоже захотелось поработать шпагой; а вас, оказывается, всего только двое.

— Да, монсеньер, двое, — сказал Атос, — но, как вы сами сказали, эти двое стоят двадцати.

— Ну, господа, отдайте ваши шпаги, — сказал герцог.

— Наши шпаги? — воскликнул д’Артаньян, подымая голову и приходя в себя. — Наши шпаги? Никогда.

— Никогда! — повторил Портос.

Между окружающими произошло движение.

— Погодите, монсеньер, — сказал Атос. — Два слова.

Он подошел к принцу, тот наклонился к нему, и он что-то шепнул ему.

— Как вам угодно, граф, — сказал принц. — Я слишком многим обязан вам, чтобы отказать в вашей первой просьбе. Отойдите, господа, — обратился он к своей свите. — Господа д’Артаньян и дю Валлон, вы свободны.

Приказание было немедленно исполнено. Д’Артаньян и Портос очутились в центре большого круга.

— Теперь, д’Эрбле, — сказал Атос, — сойдите с лошади и подойдите сюда.

Арамис спешился и подошел к Портосу, Атос подошел к д’Артаньяну. Теперь все четверо были снова вместе.

— Друзья, — сказал Атос, — вы все еще жалеете, что не пролили нашей крови?

— Нет, — сказал д’Артаньян, — мне больно, что мы идем друг против друга, мы, которые были всегда вместе. Мне больно, что мы в двух враждебных лагерях. Ах, теперь ни в чем не будет у нас успеха!

— Да, теперь конец всему, — отозвался Портос.

— Так переходите к нам! — сказал Арамис.

— Молчите, д’Эрбле, — остановил его Атос. — Подобных предложений не делают таким людям, как эти господа. Если они примкнули к партии Мазарини, значит, этого требовала их совесть, так же как наша велела нам стать на сторону принцев.

— И вот сейчас мы враги! Тьфу, пропасть! Кто мог этого ожидать? — сказал Портос.

Д’Артаньян ничего не сказал, а только вздохнул.

Атос взглянул на них обоих, взял их за руки и сказал:

— Это дело серьезное, и у меня сердце болит, точно вы его пронзили насквозь. Да, мы разошлись, вот великая и печальная истина, но мы еще не объявили друг другу воины. Быть может, мы сумеем договориться; необходима еще одна, последняя встреча.

— Что касается меня, — сказал Арамис, — я на ней настаиваю.

— Я согласен, — гордо ответил д’Артаньян.

Портос наклонил голову в знак одобрения.

— Назначим же место свидания, — продолжал Атос, — удобное для нас всех, и, встретившись в последний раз, сговоримся окончательно относительно нашего взаимного положения и действий.

— Хорошо! — отвечали трое остальных.

— Значит, вы со мной согласны? — спросил Атос.

— Всецело.

— Отлично. Место?

— Королевская площадь вам подходит? — спросил д’Артаньян.

— В Париже?

— Да.

Атос и Арамис переглянулись. Арамис кивнул головой в знак согласия.

— Королевская площадь, пусть будет так, — сказал Атос.

— А когда?

— Завтра вечером, если вам угодно.

— Вы к этому времени вернетесь?

— Да.

— В котором часу?

— В десять часов вечера. Удобно это вам?

— Отлично.

— И тогда будет или мир, или война: но, по крайней мере, друзья, наша честь не пострадает, — сказал Атос.

— Увы, — вздохнул д’Артаньян, — что касается нас, то наша воинская честь погибла.

— Д’Артаньян, — задумчиво сказал Атос, — клянусь вам, мне больно, что вы можете думать об этом в то время, как я думаю только о том, что мы скрестили с вами наши шпаги. — Да, — прибавил он, печально качая головой, — вы правильно сказали: горе нам. Идемте, Арамис.

— А мы, Портос, — сказал д’Артаньян, — вернемся теперь со стыдом к кардиналу.

— А главное, скажите ему, — послышалось вдруг, — что я не так уж стар и еще гожусь для дела.

Д’Артаньян узнал голос Рошфора.

— Чем я могу быть вам полезен, господа? — спросил принц.

— Засвидетельствуйте, что мы сделали все возможное, ваше высочество.

— Будьте покойны, это будет сделано. Прощайте, господа, мы скоро увидимся с вами, надеюсь, под Парижем, а может быть, и в самом Париже, и тогда вы сможете расплатиться за сегодняшнюю неудачу.

С этими словами герцог, махнув рукой на прощанье, пустил свою лошадь галопом и вместе со своей свитой скрылся в темноте. Все стихло. Д’Артаньян и Портос остались одни на большой дороге, да еще какой-то человек держал в поводу двух лошадей.

Думая, что это Мушкетон, они подошли к нему.

— Кого я вижу! — воскликнул д’Артаньян. — Это ты, Гримо?

— Гримо! — повторил Портос.

Гримо знаком показал двум друзьям, что они не ошиблись.

— А чьи же это лошади? — спросил д’Артаньян.

— Кто их дарит нам? — спросил Портос.

— Граф де Ла Фер.

— Атос, Атос, — прошептал д’Артаньян, — вы помнили обо всем; вы поистине благородный человек.

— В добрый час! Я уж боялся, что мне доведется всю дорогу идти пешком, — сказал Портос.

И он вскочил на лошадь; д’Артаньян был уже в седле.

— Но куда же ты едешь, Гримо? — спросил д’Артаньян. — Ты покидаешь своего господина?

— Да, — сказал Гримо, — я еду к виконту де Бражелону, во фландрскую армию.

Они молча двинулись по Парижской дороге. Но вдруг послышались стоны, доносившиеся, как им показалось, из канавы.

— Что это такое? — спросил д’Артаньян.

— Это Мушкетон, — сказал Портос.

— Да, да, сударь, это я, — раздался жалобный голос, и какая-то тень зашевелилась на краю дороги.

Портос бросился к своему управляющему, к которому был искренне привязан.

— Ты опасно ранен, милый мой Мустон? — спросил он.

— Мустон! — повторил Гримо, раскрыв глаза от изумления.

— Нет, сударь, думаю, что нет; только я ранен в очень неудобное место.

— Так что ты верхом ехать не можешь?

— Что вы, сударь, куда уж тут!

— А пешком идти можешь?

— Постараюсь добраться до первого дома.

— Как быть? — сказал д’Артаньян. — Нам необходимо вернуться в Париж.

— Я позабочусь о Мушкетоне, — сказал Гримо.

— Спасибо, добрый Гримо, — ответил Портос.

Гримо соскочил с лошади и подал руку своему старому другу, который со слезами на глазах оперся на нее. Но Гримо не мог взять в толк, чем вызваны эти слезы: радостью ли встречи с ним или болью от рапы.

Между тем д’Артаньян и Портос молча продолжали свой путь в Париж.

Спустя три часа их обогнал верховой, весь в пыли: то был курьер герцога, везший письмо кардиналу, в котором, как было обещано, принц свидетельствовал, что сделали д’Артаньян и Портос.

Мазарини провел очень дурную ночь, получив письмо, в котором принц сам извещал его, что он на свободе и начинает с ним смертельную борьбу.

Кардинал перечитал это письмо раза три, затем сложил и, кладя в карман, сказал:

— Одно меня утешает: хоть д’Артаньян и упустил принца, но, по крайней мере, гонясь за ним, задавил Бруселя. Решительно, гасконец бесценный человек; даже неловкость его служит мне на пользу.

Кардинал говорил о человеке, которого сбил с ног д’Артаньян у кладбища Святого Иоанна в Париже. Это был не кто иной, как советник Брусель.

XXIX
СОВЕТНИК БРУСЕЛЬ

Но, к несчастью для Мазарини, на которого и так валились все напасти, советник Брусель не был задавлен.

Он действительно переходил не спеша через улицу Сент-Оноре, когда бешено мчавшаяся лошадь д’Артаньяна задела его и опрокинула в грязь. Как мы уже сказали, д’Артаньян не обратил внимания на столь ничтожное событие. Он вполне разделял глубокое и презрительное безразличие, проявляемое в те времена дворянством, особенно военным дворянством, по отношению к буржуазии. Поэтому-то он остался нечувствителен к несчастью, приключившемуся с человеком в черной одежде, хотя и был его причиной. Прежде чем бедняга Брусель успел крикнуть, вооруженные всадники, как буря, пронеслись мимо. Тогда только прохожие услыхали его стоны.

Люди сбежались, увидели раненого, стали расспрашивать, кто он, где живет. Как только он сказал, что его зовут Брусель, что он советник парламента и живет на улице Сен-Ландри, толпа разразилась криком, ужасным, грозным криком, который напугал несчастного советника не меньше, чем промчавшийся над ним ураган.

— Брусель! — вопили кругом. — Брусель, отец наш! Защитник наших прав! Брусель, друг народа, убит, растоптан негодяями кардиналистами! На помощь! К оружию! Смерть им!

В одно мгновение толпа запрудила улицу; остановили первую попавшуюся карету, чтобы везти советника, но кто-то заметил, что тряска может усилить боль и ухудшить состояние раненого; другие предложили отнести его на руках, — предложение было встречено с восторгом и принято единодушно.

Сказано — сделано. Народ, грозный и вместе с том кроткий, поднял советника и унес его, подобно сказочному гиганту, с ворчанием баюкающему карлика в своих объятиях.

Брусель не сомневался в любви парижан; три года он возглавлял оппозицию не без тайной надежды добиться когда-нибудь популярности. Это столь своевременное выражение чувств его обрадовало и преисполнило гордости, ибо оно показывало меру его влияния. Но этот триумф был омрачен тревогами. Помимо того что ушибы причиняли ему немалую боль, на каждом перекрестке он дрожал, как бы не появился эскадрон гвардейцев или мушкетеров и не разогнал толпу. Что сталось бы с бедным триумфатором в свалке!

Перед его глазами все еще стояли пролетавшие люди и лошади, словно смерч, словно буря, опрокинувшая его одним своим порывом, и он повторял слабым голосом: «Торопитесь, дети мои: я очень страдаю».

После каждой такой жалобы вокруг него с новой силой раздавались вопли и проклятия.

Не без труда удалось протиснуться к дому Бруселя. Все жители квартала бросились к окнам и дверям, привлеченные шумом толпы, наводнившей улицу.

В окне дома Бруселя появилась старая служанка, которая кричала изо всех сил, и пожилая женщина, которая горько плакала. Обе они с явной тревогой, хотя и выражаемой разными способами, расспрашивали толпу, из которой отвечали им лишь громкими нечленораздельными криками.

Но едва только возле дома появился несомый восемью людьми советник, бледный, с погасшим взором, как добрая госпожа Брусель упала в обморок, а служанка, воздев руки к небу, бросилась по лестнице навстречу своему хозяину. «Господи, господи, — кричала она, — хоть бы Фрике был здесь и сбегал за доктором!»

Фрике был здесь. Где же обойдется дело без парижского сорванца?

Фрике, разумеется, воспользовался троицыным днем, чтобы выпросить отпуск у хозяина таверны. В отпуске ему отказать было нельзя, так как по условию он получал свободу по большим праздникам, четыре раза в году.

Фрике находился во главе шествия. Он, конечно, сам подумал, что надо бы сбегать за доктором, но в конце концов гораздо веселее было кричать во всю глотку: «Убили господина Бруселя! Господина Бруселя, отца народа! Да здравствует господин Брусель!» — чем шагать одному по темным улицам и тихо сказать человеку в темном камзоле: «Пойдемте, господин доктор, советник Брусель нуждается в вашей помощи».

К несчастью, Фрике, игравший в шествии видную роль, имел неосторожность взобраться на оконную решетку, чтобы подняться над толпой. Честолюбие его погубило: мать заметила его и послала за доктором.

Затем она схватила советника в охапку и собралась тащить его наверх, но на лестнице советник неожиданно встал на ноги и заявил, что может подняться и сам. Он просил служанку только об одном: уговорить народ разойтись. Но та не слушала его.

— О мой бедный хозяин! Дорогой мой хозяин! — кричала она.

— Да, милая, да, Наннета, — бормотал Брусель, пытаясь ее утихомирить, — успокойся, все это пустяки.

— Как я могу успокоиться, когда вас раздавили, растоптали, растерзали!

— Да нет же, нет, — уговаривал ее Брусель, — ничего не случилось.

— Как же ничего, когда вы весь в грязи! Как же ничего, когда у вас голова в крови! Ах, господи, господи, бедный мой хозяин!

— Замолчи наконец! — сказал Брусель. — Замолчи!

— Кровь, боже мой, кровь, — кричала Наннета.

— Доктора! Хирурга! Врача! — ревела толпа. — Советник Брусель умирает! Мазаринисты убили его!

— Боже мой, — восклицал Брусель в отчаянии, — из-за этих несчастных мой дом сожгут!

— Подойдите к окну и покажитесь им, хозяин!

— Нет, уж от этого я воздержусь, — ответил Брусель. — Показываться народу — это дело королей. Скажи им, что мне лучше, Наннета, скажи им, что я пойду но к окну, а в постель, и пусть они уходят.

— А зачем вам нужно, чтобы они ушли? Ведь они собрались в вашу честь.

— Ах! Неужели ты не понимаешь, что меня из-за них повесят? — твердил в отчаянии Брусель. — Видишь, вот и советнице стало дурно!

— Брусель! Брусель! — вопила толпа. — Да здравствует Брусель! Доктора Бруселю!

Поднялся такой шум, что опасения Бруселя не замедлили оправдаться. На улице появился взвод гвардейцев и ударами прикладов разогнал беззащитную толпу.

При первом крике: «Гвардейцы, солдаты! — Брусель, боясь, как бы его не приняли за подстрекателя, забился в постель, не сняв даже верхней одежды.

Благодаря вмешательству гвардейцев старой Наннете, после троекратного приказа Бруселя, удалось наконец закрыть наружную дверь. Но едва лишь она заперла дверь и поднялась к хозяину, как кто-то громко постучался.

Госпожа Брусель, придя в себя, разувала своего мужа, сидя у его ног и дрожа как лист.

— Посмотрите, кто там стучит, Наннета, — сказал Брусель, — и не впускайте чужих людей.

Наннета выглянула в окно.

— Это господин президент, — сказала она.

— Ну, его стесняться нечего, откройте дверь.

— Что они с вами сделали, милый Брусель? — спросил, входя, президент парламента. — Я слышал, вас чуть не убили!

— Они явно покушались на мою жизнь, — ответил Брусель со стоической твердостью.

— Бедный друг! Они решили начать с вас. Но каждого из нас ждет та же участь. Они не могут победить нас всех вместе и решили погубить каждого порознь.

— Если только я поправлюсь, — сказал Брусель, — я, в свою очередь, постараюсь раздавить их тяжестью своего слова.

— Вы поправитесь, — сказал Бланмениль, — и они дорого заплатят за это насилие.

Госпожа Брусель плакала горючими слезами, Наннета бурно рыдала.

— Что случилось? — воскликнул, поспешно входя в комнату, красивый и рослый молодой человек. — Отец ранен?

— Перед вами жертва тирании, — ответил Бланмениль, как петый спартанец.

— О! — вскричал молодой человек. — Горе тем, кто тронул вас, батюшка!

— Жак, — произнес советник, — пойдите лучше за доктором, друг мой.

— Я слышу крики на улице, — сказала служанка, — наверное, это Фрике привел доктора. Нет, кто-то приехал в карете!

Бланмениль выглянул в окно.

— Это коадъютор! — воскликнул он.

— Господин коадъютор! — повторил Брусель. — Ах, боже мой, да пустите же, я пойду к нему навстречу!

И советник, забыв о своей ране, бросился бы встретить г-на де Репа, если бы Бланмениль не остановил его.

— Ну-с, дорогой Брусель, — сказал коадъютор, входя, — что же случилось? Говорят о засаде, об убийстве? Здравствуйте, господин Бланмениль.

Я заехал за своим доктором и привез его вам.

— Ах, сударь! — воскликнул Брусель. — Вы оказываете мне слишком высокую честь! Действительно, меня опрокинули и растоптали мушкетеры короля.

— Вернее, мушкетеры кардинала, — возразил коадъютор. — Вернее, мазаринисты. Но они поплатятся за это, будьте покойны. Не правда ли, господин Бланмениль?

Бланмениль хотел ответить, как вдруг отворилась дверь, и лакей в пышной ливрее доложил громким голосом:

— Герцог де Лонгвиль.

— Неужели? — вскричал Брусель. — Герцог здесь? Какая честь для меня!

— Ах, монсеньер! Я пришел, чтобы оплакивать участь нашего доблестного защитника, — сказал герцог. — Вы ранены, милый советник?

— Что с того! Ваше посещение излечит меня, монсеньер.

— Но все же вы страдаете?

— Очень, — сказал Брусель.

— Я привез своего врача, — сказал герцог, — разрешите ему войти.

— Как! — воскликнул Брусель.

Герцог сделал знак лакею, который ввел человека в черной одежде.

— Мне пришла в голову та же мысль, герцог, — сказал коадъютор.

Врачи уставились друг на друга.

— А, это вы, господин коадъютор? Друзья народа встречаются на своей территории…

— Я был встревожен слухами и поспешил сюда. Но я думаю, врачи немедленно должны осмотреть нашего славного советника.

— При вас, господа? — воскликнул смущенный Брусель.

— Почему же нет, друг мой? Право, мы хотим поскорей узнать, что с вами.

— Ах, боже мой, — сказала г-жа Брусель, — там снова шумят!

— Похоже на приветствия, — сказал Бланмениль, подбегая к окну.

— Что там еще? — вскричал Брусель, побледнев.

— Ливрея принца де Конти, — воскликнул Бланмениль, — сам принц де Конти!

Коадъютор и герцог де Лонгвиль чуть не расхохотались. Врачи хотели снять одеяло с Бруселя. Брусель остановил их. В эту минуту вошел принц де Конти.

— Ах, господа, — воскликнул он, увидя коадъютора, — вы предупредили меня! Но не сердитесь, дорогой Брусель. Как только я услышал о вашем несчастье, я подумал, что быть может, у вас нет врача, и привез вам своего. Но как вы себя чувствуете? Почему говорили об убийстве?

Брусель хотел ответить, но не нашел слов: он был подавлен оказанной ему честью.

— Ну-с, господин доктор, приступайте, — обратился принц де Конти к сопровождавшему его человеку в черном.

— Да у нас настоящий консилиум, господа, — сказал один из врачей.

— Называйте это, как хотите, — сказал принц, — но поскорей скажите нам, в каком состоянии наш дорогой советник.

Три врача подошли к кровати. Брусель натягивал одеяло изо всех сил, но, несмотря на сопротивление, его раздели и осмотрели.

У него было только два ушиба: на руке и на ляжке.

Врачи переглянулись, не понимая, зачем понадобилось созвать самых сведущих в Париже людей ради такого пустяка.

— Ну как? — спросил коадъютор.

— Ну как? — спросил принц.

— Мы надеемся, что серьезных последствий не будет, — сказал один из врачей. — Сейчас мы удалимся в соседнюю комнату и установим лечение.

— Брусель! Сообщите о Бруселе! — кричала толпа. — Как здоровье Бруселя?

Коадъютор подошел к окну» При виде его толпа умолкла.

— Друзья мои, успокойтесь! — крикнул он. — Господин Брусель вне опасности. Но он серьезно равен и нуждается в покое.

Тотчас же на улице раздался крик: «Да здравствует Брусель! Да здравствует коадъютор!»

Господин де Лонгвиль почувствовал ревность и тоже подошел к окну.

— Да здравствует Лонгвиль! — закричали в толпе.

— Друзья мои, — сказал герцог, делая приветственный знак рукой, — разойдитесь с миром. Не нужно таким беспорядком радовать наших врагов.

— Хорошо сказано, господин герцог, — сказал Брусель, — вот настоящая французская речь.

— Да, господа парижане, — произнес принц де Конти, тоже подходя к окну за своей долей приветствий. — Господин Брусель просит вас разойтись.

К тому же ему необходим покой, и шум может повредить ему.

— Да здравствует принц де Конти! — кричала толпа.

Принц поклонился.

Все три посетителя простились с советником, и толпа, которую они распустили именем Бруселя, отправилась их провожать. Они достигли уже набережной, а Брусель с постели все еще кланялся им вслед.

Старая служанка была поражена всем происшедшим и смотрела на хозяина с обожанием. Советник вырос в ее глазах на целый фут.

— Вот что значит служить своей стране по совести, — удовлетворенно заметил Брусель.

Врачи после часового совещания предписали класть на ушибленные места примочки из соленой воды.

Весь день к дому подъезжала карета за каретой. Это была настоящая процессия. Вся Фронда расписалась у Бруселя.

— Какой триумф, отец мой! — восклицал юный сын советника. Он не понимал истинных причин, толкавших их людей к его отцу, и принимал всерьез всю эту демонстрацию.

— Увы, мой милый Жак, — сказал Брусель, — боюсь, как бы не пришлось слишком дорого заплатить за этот триумф. Наверняка господин Мазарини составляет сейчас список огорчений, доставленных ему по моей милости, и предъявит мне счет.

Фрике вернулся за полночь: он никак не мог разыскать врача.

Данинград