Дитя Океан. Жан-Клод Мурлева

Эмме

Эта история из тех, что просто ведут вас за собой, надо только послушно следовать. И, что самое крутое, вас не пичкают взглядами и идеями. Думаю, каждый прочитавший почерпнет из этой книги что-то свое, это-то мне и нравится. И еще очень нравится, как она написана. Как раз из тех книг, что обязательны к прочтению и при этом по-настоящему интересны.

Керри Спеллман, 12 лет

На своем пути мальчики встречают ряд доверчивых персонажей, каждый из которых почему-то сочувствует их трудностям и невольно становится соучастником их безысходного путешествия.

Робин Джиойа, 10 лет

Часть первая

Самый младший был очень маленький и всегда молчал.

Шарль Перро. «Мальчик-с-пальчик»

I

Рассказывает Натали Жосс, тридцать два года, социальный работник
Я — одна из последних, кто видел Яна Дутрело живым.

Во всяком случае, насколько мне известно. Он сидел рядом со мной в машине — то есть «сидел» не совсем точное слово: слишком короткие ноги лежат, как палки, под прямым углом к телу, маленькие ступни торчат носками к бардачку. Ремень безопасности свободно болтается. Можно было бы усадить его сзади, в детское автокресло, но я как-то постеснялась. Посмотреть — точь-в-точь большая кукла. Было это в минувшем ноябре. Помните, какая дождливая выдалась первая неделя? Какая мерзкая стояла погода? Дождь так и хлестал, и это я отвезла его в то утро домой. И больше с тех пор не видела.

Дворники у меня такие, что толку от них примерно как от барабанных палочек, так что по шоссе я ехала со скоростью не больше тридцати километров в час. Если б знать, что это в последний раз, я бы пригляделась к нему получше. Теперь уж поздно.

Как сейчас вижу его, вжавшегося в спинку сиденья — набычился и руки теребит, смешные красные ручонки, совсем младенческие. А одет — как только совести хватило вырядить ребенка таким пугалом? Издевательство какое-то. Костюмный пиджачишко, застегнутый на среднюю пуговицу, серые холщовые штаны — все словно из другого века. Тряпье с чердака. Как вспомню, комок в горле.

До тех пор я никогда не видела подобного человечка. Какого он мог быть роста? Сантиметров восемьдесят? Девяносто? Во всяком случае, едва-едва с двухлетнего ребенка. А было ему десять. Ян был мальчик как мальчик, только в миниатюре.

«Лапочка», «масик», «малютка», «крохотулечка» — вот что хотелось сказать при виде него, но этому мешало какое-то взрослое выражение, залегавшее у его глаз и губ, какая-то строгость. В его сложении не было никакого уродства, как у карликов: все было пропорциональным, но… маленьким.

Так вот, дождь как из ведра. Плюс ветер порывами. Вкривь и вкось разложенная на коленях дорожная карта. До места уже не могло быть далеко. Может, всего несколько сотен метров. По-видимому, я проскочила поворот, не заметила, как проехала мимо. Ничего удивительного в такой ливень. Я повернула обратно и постаралась сосредоточиться. Досаднее всего было то, что Ян, который сидел тут же, рядом, прекрасно знал дорогу. Только на сотрудничество не шел. Поначалу я еще спрашивала его:

— Нам сюда? Направо или налево? Ну хоть покажи, если сказать не хочешь… Пальцем покажи…

С тем же успехом я могла бы обращаться к зонтику.

Тогда я еще мало что знала о моем маленьком пассажире. Знала, что ему десять лет, что его зовут Ян и что он немой. В то утро он явился в свой шестой класс какой-то пришибленный и без портфеля. Конечно, попытались что-то выяснить у его братьев, но те были не намного разговорчивее. Один в конце концов шмыгнул носом, втянув десятисантиметровую соплю, и объяснил:

— Отец утопил.

Перевожу: отец бросил портфель в колодец, или, может быть, в пруд, в общем, в какую-то воду.

На своей сумасшедшей работе я с какими только экземплярами не сталкивалась, но это было что-то новенькое. Украдкой глянула на мальчонку: тяжелые башмаки просят каши, штаны едва не расползаются, манжеты коричневого свитера высунулись из слишком коротких рукавов пиджака. У меня защемило в груди. Я готова была потрепать его по коленке, сказать: «Не переживай, все будет хорошо…» — как вдруг по правую руку обнаружилась грунтовая дорога. И указатель, почти утонувший в бурьяне: «У Перро».

Я остановила машину перед въездом во двор и немного подождала, не вылезая. Дождь вовсю барабанил по крыше.

— Нам сюда?

Мальчик, не поднимая глаз, чуть заметно кивнул. Сюда.

Ферма была неприглядная, кругом сплошная грязь. Посреди двора громоздилась огромная куча металлолома. Сквозь железо проросла крапива. Большая тощая собака брехала из-под сарая с провалившейся крышей.

Семью Дутрело хорошо знали в коллеже. Ферма принадлежала отцу. Ян был седьмым ребенком. Остальные шестеро — все близнецы, три пары. Двоим старшим было четырнадцать лет, средним — тринадцать, младшим — одиннадцать. Так что каждый или почти каждый год в сентябре перед учителем шестого класса представало очередное поколение Дутрело. Хочется сказать во множественном числе: очередные Дутрелята. Все они были высокие для своего возраста, только уж очень худые — наверняка недоедали. И учеба их не привлекала.

Ян появился последним — и один. Как точка в конце предложения.

Собака под сараем прямо надсаживалась. Где-то в глубине двора распахнулась дверь, и на пороге появилась женщина. В засаленном фартуке, в руке сковородка.

— Это твоя мама?

Молчание. Я вылезла из машины, раскрыла зонтик и помогла выйти Яну. Вместе мы пошлепали во двор, к неподвижной фигуре в дверях. Грязь была по щиколотку.

— Здравствуйте, меня зовут Натали Жосс, я социальный работник. Я хотела бы…

Собака подбиралась ко мне сзади с явным намерением улучить удобный момент и отхватить мне полноги. Я инстинктивно взяла за руку ребенка, который, понурив голову, шел рядом, — и содрогнулась: крохотная ладошка была мозолистой, как у дровосека или каменщика.

Женщина в дверях и не подумала приструнить собаку, выйти нам навстречу. Также не похоже было, чтоб ее хоть сколько-то удивило появление сына в неурочный час и в таком сопровождении. Нет. Она смотрела на нас пустыми, как у дохлой рыбы, глазами и ждала — мол, что дальше?

— Мадам Дутрело? Меня зовут Натали…

— Что он натворил?

Резко так, с угрозой в голосе.

— Ничего не натворил. Я только хотела…

Сковородка просвистела в воздухе, едва не зацепив мое плечо, и обрушилась на голову собаке, которая с жалобным визгом шарахнулась куда-то за дом.

— А чего вам тогда надо?

— Видите ли, я привезла Яна, потому что он сегодня пришел в коллеж без портфеля и неважно выглядел. Не могли бы мы с вами об этом поговорить?

— Это к отцу.

Дождь захлестывал под зонтик, стекал по лицу, леденил плечи. Я настаивала, и женщина повторила:

— Это к отцу.

По тому, как она стояла, перегородив собой дверь, ни на миллиметр не сдвинувшись, а главное, по ее твердокаменному взгляду я поняла, что она ни за что меня не впустит. На третьем «Это к отцу» я сдалась.

— А когда я могла бы с ним встретиться?

— Завтра.

— Прямо с утра?

Вместо того чтоб ответить мне, она обратилась к мальчику — в первый раз:

— Ну ты, заходи давай!

Он отпустил мою руку и протиснулся в узкий промежуток между матерью и дверным косяком. Но прежде чем скрыться из виду, он сделал странную вещь — никогда не поверила бы, что такое возможно. Он не обернулся, только приостановился и посмотрел на меня через плечо. Три секунды, не больше. Но эта картина запечатлелась в моем сознании с точностью более чем фотографической. С тех пор я снова и снова вижу как наяву это лицо, наконец-то обращенное ко мне, этот взгляд — прямо мне в глаза. Я оторопела: было такое ощущение, будто я читаю в этом взгляде, читаю не менее ясно, чем если бы он говорил. Между тем он слова не сказал, пальцем не шевельнул.

Прочла я сперва упрек:

— Поздравляю, вы блестяще справились с задачей!

Но тут же следом и благодарность:

— Вы были добры ко мне… и потом, откуда ж вам было знать.

Я пытаюсь убедить себя, что больше ничего и не было, но сама-то прекрасно знаю, что это неправда и что его глаза говорили другое. Кричали другое. А кричали они вот что: ПОМОГИТЕ!

Я этого не поняла или не захотела понять. Я сказала себе, что время терпит, можно отложить до завтра. Но никакого завтра не было.

II

Рассказывает Марта Дутрело, сорок лет, мать Яна
А что она думала, столичная цаца? Что я ее в залу приглашу чаи гонять с пирожными? Лезут тут всякие, куда не просят, хвостом крутят, да еще учить нас будут! И Кабысдох, дрянь такая, нет чтоб тяпнуть ее как следует — куда, знай только брехал, дармоед. Добрехался, что я ему сковородкой по морде засветила, чтоб заткнулся. Мало девку не зашибла, жалко, не попала. «Он неважно выглядел»! — это она мне говорит, соплячка эта. «Неважно выглядел»! Ну надо же, ах он, бедняжечка! Да он вот уж десять лет «неважно выглядит». Нарочно ведь, нам назло. Чего они все его жалеют-то так? Потому что недоносок? Вел бы себя как все, так и мы бы к нему как ко всем, хоть бы и недоносок. Так ведь нет, строит из себя незнамо что, вроде как «знаю, а не скажу». Язык-то есть или как? Я ж его родила со всем, что положено, все равно как старших. С чего тогда он уперся и молчит? А? За что на нас обиду держит? Как других я рожала, точно так и его. Я, что ли, виновата, что он один уродился и ростом с кулак? Братья-то его все двойнями выходили, это, считай, каждый раз восемь фунтов общий вес — так я после них и не заметила, как его родила. Как все равно яйцо снесла, ей-богу!

Ладно, мы его оставили, не сдали никуда. Думали, вдруг да будет от него какой прок, поди знай, где такой рост может пригодиться. Пролезать, куда никто другой не пролезет, с какими-нибудь мелкими штучками работать — мало ли что! В одном нам природа подгадила, так, может, в другом чем-ничем возместит. Мол, наберемся терпения, подождем, как оно будет. Прокормить-то его невелик расход.

Ну и дождались, отблагодарил, ничего не скажешь! Его милость, видите ли, ученым решил заделаться! С одной стороны, я его понимаю: плохо ли — надрываться не надо, мозоли не набьешь. Это у него в пять лет началось, как в подготовительную школу отдали — а куда деваться, пособием бросаться не приходится. Старшие туда уже отходили, но они хоть ученьем себе голову не забивали. А этому, гляди-ка, понравилось, да как! И не стеснялся это на вид выставлять. Чтоб глаза нам колоть, не иначе — дескать, мы против него дураки. И то мы долго эти его фокусы терпели — нос в тетрадку, и пишет, и пишет, аж язык высунет от старанья. Пока он как-то раз отцу не согрубил. Из-за сена. Семь или восемь ему было, сейчас не вспомню, не считала. Считай не считай, ростом он был не больше, чем за год до того, вот это я точно знаю. Бывает, даже думаю — а он, часом, не уменьшается с годами? Но это его измерять надо, чтоб проверить, а нам что, больше делать нечего? Да, так я про сено: всего и надо было, чтоб он помог огребать. Поди не надорвался бы! Ну вот, а он хоть бы задницу оторвал от стула — в тетрадку тычет, мол, не пойду, занят. Ну как же, у его милости, видите ли, дела поважнее!

Мой, понятное дело, осерчал. И сорвался. Влепил ему со всего размаху, по носу попал. Даже кровь пошла. У него уж больно тяжелая рука, у Дутрело, я ему сколько раз говорила. Вот, не дай Бог, зашибет и впрямь кого-нибудь из них — кто тогда с полицией объясняться будет? Уж точно не он, он-то уберется с глаз долой, как давеча, когда девка приезжала. Дутрело, он такой, не любитель разговоры разговаривать. Если какие чужие люди — все, нет его, а я отдувайся. Вот у меня рука легкая. Не тяжелая, нет. Легкая. Наказать, конечно, накажу, но раз наподдам — и все. Оглоушивать-то зачем? Хотя, правда, с того раза он себе ничего такого не позволял, Ян то есть, по струнке ходил. Чего велят — все делает сей же момент. Только смотреть на нас стал не по-хорошему. Так зыркнет, змееныш, что не выдержишь, глаза отведешь. Замахнешься — тогда только перестанет. Это с родителями-то! Да кто он такой, чтоб этак себя ставить?

Ну ладно, до последнего времени как-то еще обходилось. А тут он в коллеж перешел. И там его, нещечко наше, ну нахваливать, ну над ним ахать. Вот как, интересно, они узнали, что он такой шибко умный, когда из него слова не выжмешь? Черепушку ему вскрывали, что ли? Ну а он-то, ясное дело, вовсе нос задрал, на нас ему уж и смотреть низко — выискался тоже прыщ на ровном месте!

Девку-то эту я ждала. Так и знала, что заявятся к нам, не она, так еще кто. Уж коли Дутрело портфель евонный, мальчишкин то есть, в колодец ухнул, чего другого ждать. Это он, конечно, хватил через край, мой-то, но его тоже можно понять. Четыре раза мальчишку кликали суп есть — четыре раза! А он у окна в книжку уткнулся и ни с места. Тут мой, гляжу, встает. Бить не стал в этот раз, ни-ни, просто встал из-за стола, спокойно так, будто до ветру собрался, сгреб тетрадки, книжку, все это хозяйство запхал в портфель — не ругался, ничего, спокойный как слон, просто вышел, видим, идет к колодцу, слышим — плюх! — и все. Вернулся и сел доедать. А мальчишка и не ворохнулся. Стерпел, глазом не моргнул. Сидел сперва сколько-то, смотрел на стол, на пустое место, где у него раньше книжка лежала, а потом отправился прямиком в постель, как ничего и не было.

Когда мимо меня проходил, я еще его спросила, может, хлеба дать, раз он супа не ел. Все же, что ни говори, мать есть мать. Так он мимо прошел и головы не повернул, как будто не мать к нему обращается, а Кабысдох гавкает. Вот и поди с ним по-хорошему! И за что мне такое?

III

Рассказывает Луи Дутрело, сорок один год, отец Яна
Марта у меня, пока есть в доме хоть сухая корка, она ее в воде размочит — вроде суп. А когда и того не останется, пойдет побираться по всяким конторам, на жалость бить. А когда ни с какой конторы ничего больше не причитается, она на паперти встанет с протянутой рукой. Не постыдится. Разве только, может, в землю уставится, чтоб людям в глаза не смотреть. Бабы, они такие. Как самки у зверей. Если у них детеныши голодные, им удержу нет. Откуда и зубы берутся — чисто волчицы, на все пойдут.

А я нет.

Я вперед сдохну. Ни в жизнь ничего клянчить не стану. Ни у кого. Ни в жизнь. И парни мои то же самое, никогда ничего просить не станут…

IV

Рассказывает Фабьен Дутрело, четырнадцать лет, брат Яна
Среди ночи меня разбудила какая-то возня. Заскрипела кровать — оказывается, это Ян вставал. Не пописать: ночью не положено. Писаем мы перед сном, становимся в ряд во дворе, а когда отец не смотрит, играем в «кто дальше». Зимой удобно сравнивать, на снегу хорошо видно. Вот так повеселимся, и наверх, спать, и до утра — ни-ни.

Так вот, Ян мой, значит, встает. Я его спрашиваю, куда это он, а он говорит, родители внизу чего-то ругаются, он пойдет послушает и сразу обратно. То есть говорит — в смысле, дает понять. Потому что у Яна, у него свой язык — знаки. Кому сказать, не поверят: все-все говорит без единого слова. Чисто мимика, и никаких объяснений не надо. И все это на сверхзвуковой скорости. Попробуй кто другой делать как он, это займет уйму времени, а получится каша какая-то, ничего не поймешь. А у него быстро так и ясно, как вот вода из скалы бьет. Даже и движений почти никаких, так только, чуть-чуть лицом да руками иногда.

Я долго думал, что мы одни умеем его понимать, в смысле, Реми и я, его старшие братья, потому что приноровились, ну и потому, что он нас любит. Но нет. Это срабатывает с кем угодно, лишь бы Ян решил с этим кем угодно говорить. Но ему не все равно, с кем говорить, Яну: надо, чтоб у него к тому человеку доверие было. Только так. Ни с отцом, ни с матерью ни разу не заговорил. На них он даже не смотрит. Из нас, братьев, больше всего разговаривает со мной и с Реми, старшими. Может, потому, что мы с ним десять лет спим в одной кровати. Их у нас наверху три, кровати то есть. Одна для двух младших, ближняя к лестнице, одна для средних, посередке, и наша с Реми — самая дальняя, под окном. У нас так: чем старше, тем ближе к окну и дальше от лестницы. Ну и от родителей, они внизу спят. Нам-то это только лучше — от колотушек тоже, получается, дальше. А когда Ян родился, он же совсем малюсенький был, его в нашу кровать и подложили. Да так оно и осталось. Само собой как-то вышло. Когда грудной был, мы его и нянчили по ночам. Мать к нему не вставала. Когда сильно орал — зубы резались, — мы, бывало, сахару в воде разведем и с мизинца даем ему сосать. Родители его как-то сразу невзлюбили. Непонятно почему. Может, из-за того, что он не такой как все. Или что не работает, а все ж таки ест. Но это уж полный бред. Что он там ест-то — меньше воробья. Полкартошки да кусок хлеба, в него больше и не влезет. Я вот еще думаю — штука в том, что они его боятся. Ему еще четырех не было, они его взгляда не выдерживали, глаза отводили. Мать это бесит, она сразу ну его лупить. Он тогда и вовсе перестал на них смотреть, и все довольны. Ян, он различает нас с Реми. Только он один и различает. Никогда не спутает. Близко, далеко, с лица, со спины, хоть при свете, хоть в потемках, хоть как — для Яна Реми это Реми, а я это я. Никогда не обознается, хоть мы и похожи один в один. Бывает, я думаю — все-таки он странный. Не потому, что маленький, это всякому видно. Нет, а вот как он умеет объясняться так быстро и так понятно. Некоторый раз он мне говорит что-нибудь такое сложное, а я только потом вдруг соображу, что он ведь даже и ресницей не моргнул. Только смотрел. Наверно, кого-то это может пугать. Меня — нет.

Ладно, так вот про ту ночь. Минут через пять, не больше, только я было начал засыпать, Ян уже опять тут, тянет меня за рукав (мы в свитерах спим, потому что у нас не жарко). Открываю глаза, вижу, стоит, прямо нос к носу со мной. И напуганный до смерти, каким я его никогда не видел. Обычно-то он всегда спокойный, так что тут я сразу понял, что дело серьезное. При свечке я увидел, как все его лицо пришло в движение, и ручонки тоже. И чем дальше он говорил, тем страшнее мне становилось.

— Надо уходить, Фабьен, — вот что он говорил. — Всем! Скорее! Пока не рассвело!

Я чуть не спросил почему, но побоялся задать вопрос. Вернее, боялся услышать ответ. Ужасно боялся. И потом, я его, думается, и так уже знал. Я только и сумел выговорить:

— Но как же, Ян… такой ливень… такая темень…

А он:

— Вот именно — дождь так шумит, они не услышат, как мы будем выходить. Нечего ждать, надо спешить, надо бежать. Потому что они задумали… они задумали нас…

Последнего слова он не произнес. Слово было, конечно, «убить». Но он не мог выплюнуть его мне в лицо, а может, не хотел. В конце концов сказал так:

— …они задумали плохое… понимаешь?

Как вспомню — ведь ему было десять, а мне четырнадцать, а можно было подумать, что наоборот. Он, сколько мог, меня жалел, старался оберечь. И все-таки я заплакал. Слишком страшно было пускаться в бега со всеми братьями в такой дождь и такую темень. Тогда Ян вот что сделал — и так ласково, так нежно. Он погладил меня обеими ручонками по голове, по лицу.

— Ничего не бойся, — вот что это значило, — положитесь все на меня. Соберись с духом.

Я встал, оделся, и мы вдвоем стали будить братьев. Мы переходили от одного к другому. Когда они открывали глаза, я говорил им, что узнал и что надо делать. Одному мне они бы не поверили, но с Яном — другое дело.

— Ладно, ладно… сейчас… — говорил каждый в свой черед.

В ту ночь Ян стал нашим маленьким вожаком. Это как-то само собой сделалось.

Мы оделись как можно теплее и спустились вниз. Ступеньки ужас как скрипели, но дождь так барабанил, ветер так свистел, что родители ничего не услышали. Часы в кухне показывали ровно два.

Прошлепали через двор — Кабысдох и ухом не повел. А за воротами пошли все вперед и вперед, по проселку, ютом по шоссе. В первые же секунды мы промокли, замерзли… и потерялись.

Ян шел впереди. Мы с Реми за ним. Братья следом, держась за руки. Младшие хныкали.

V

Рассказывает Даниэль Санз, сорок восемь лет, водитель-дальнобойщик
Целый выводок ребятишек, ей-богу. Прямо под фарами, откуда ни возьмись. И руки тянут:

— Стойте! Стойте!

Вы бы их видели — руками машут, рты разевают. Не надо и по губам читать, и так ясно было, чего они хотят: в машину просятся.

Мне и тормозить особо не пришлось. Дорога в том месте хреновая, а уж в такой дождь вообще караул. Да еще на выходе из крутого поворота. Короче, я и так еле полз. Ладно. Открываю пассажирскую дверь, они карабкаются в кабину. Считаю: один, два, три, четыре… Все мокренные, так с них и льет. Глядь, еще двое! Честно! И до того похожие! И трясутся все, аж зубы стучат. Я думаю, все, и кричу последнему:

— Дверь захлопни хорошенько!

А вот фиг-то: он оборачивается, свешивается с подножки, подымается, а в руках — вот угадайте с трех раз что? Дитё!

Ну, тут я отпал! Вот дела!

— Вам куда надо-то?

Молчат. Самый длинный садится со мной рядом и рукой так это молча показывает — вон туда, мол, вперед. Меня смех разбирает.

— А живете где?

То же самое. Что ни спроси — туда, да и только! Ладно, думаю, разберемся по ходу дела. На койке за сиденьями у меня сложены одеяла. Я дотянулся, вытащил парочку.

— Нате-ка, накиньте!

Разделись до пояса. Свитера, рубашки поскидали, завернулись в одеяла. В кабине свалка, они в ней копошатся, прямо тебе кутята в корзинке. Я им говорю:

— Которые поменьше, могут перебраться на койку.

Повторять не пришлось. Полезли, карабкаются друг через дружку, друг по дружке. И не смеются, ни один. Вот это меня поразило. Потому что когда орава ребят лезет в одну койку, по-нормальному ведь это куча-мала, возня, хохот, правда же? А эти нет. Ну вот, в общем, со мной впереди остались двое старших и малыш между ними. Спрашиваю их:

— Сколько ему лет?

Молчат.

— А все-таки откуда вы, а? Сбежали, что ли?

Молчат. Ну, думаю, что-то с вами, братцы, не то.

Первая-то мысль у меня была — отвезти их всех в местную жандармерию. Только где она, та жандармерия, я даже не представлял, к тому же это мне бы разворачиваться пришлось. Вам хорошо говорить, а вы сами-то пробовали развернуть тридцатипятитонную фуру? Тогда я подумал: ладно, отложим до Перигё. Дотуда шестьдесят кэмэ, час езды плюс-минус, там их и сдам. Ну да, теперь я знаю, что был неправ, но после-то легко рассуждать. Не ошибается только тот, кто ничего не делает.

Пока я это обдумывал, пока прикидывал, как будет лучше, они, представляете, опаньки — и уснули, все как один. Жизнь — она странная, и не спорьте со мной.

Четверть часа назад я был один в кабине, слушал радио, и вдруг раз — и нас тут восемь. Семеро спят, один смеется: я. А чуднее всего то, что ровно перед тем, как их подобрать, я как раз думал о ребятишках — о своих. Точнее, о тех, которых у меня нет. Потому что мы с Катрин не можем иметь детей. У меня это прямо из головы не выходит, потому что я детишек ужасно люблю. Нам бы хоть одного, мы и то были бы счастливы как не знаю кто. Бывает, я себе представляю, как я его тетешкаю, воркую с ним по-всякому, а потом опомнюсь — я же один в кабине, сам с собой говорю, и такая тоска берет.

А тут эти на меня свалились как снег на голову, вот так вот, среди ночи, как бездомные котята какие. «Бедные ребятки» — так я подумал; как ни крепился, а жалко их было. Прикид у них, скажу вам, глаз не радовал. Не «Шевиньон», это уж будьте уверены.

Немного не доезжая Перигё есть одна деревня, там жандармерия прямо у самого шоссе. Не пропустишь. Я заруливаю на стоянку рядышком, мотор не глушу, вылезаю потихоньку, дверью не хлопаю. Перед тем еще глянул, как там малолетняя команда. И потопал к жандармерии. И вот чем хотите поклянусь, когда я уходил, они все спали без задних ног, ну, или уж очень ловко притворялись — посапывают, рты раззявили и все такое. Короче, подхожу к дверям. Звоню раз, звоню два. На втором этаже загорается свет. Еще через полминуты открывается окно, жандарм в пижаме спрашивает, чего надо. Я объясняю, причем негромко, что у меня в кабине такой вот выводок не пойми чьих котяток, и хорошо бы он на них поглядел. Он говорит, ладно, сейчас. Я закурил и жду. Дождь, смотрю, перестал. Тут он выходит, и мы вдвоем идем к машине.

Ладно, чего томить, вы и так, поди, догадались. Когда я открыл дверь, чтоб показать жандарму мой улов, хорошенький же у меня был вид: в кабине-то никого! Никогошеньки, ей-богу! Упорхнули. Все. Ф-р-р! — и нету. И ни забытого носка, ничего. Только два одеяла на пассажирском сиденье.

Мы все кругом облазили с фонариком — без толку. Пришлось глушить мотор и идти давать показания. В общем, отъехал я оттуда уже где-то в полчетвертого утра. Откуда они взялись, мальчишки эти, куда путь держали — тайна, покрытая мраком. Даже другой раз думаю — а вправду они были или, может, приснились? Я выехал со стоянки и покатил дальше, а погодя ни с того ни с сего взял и сказал — сам, один, вслух: «Удачи вам, ребятки», — и попытался думать о чем-нибудь другом.

VI

Рассказывает Реми Дутрело, четырнадцать лет, брат Яна
Мы поснимали мокрое и закутались в одеяла. Ян угнездился между мной и Фабьеном, глаза закрыл, но я-то его знаю, я видел, что он не спит. Младшие улеглись вповалку на койку за сиденьями. Шофер сперва еще что-то спрашивал — куда мы да откуда, всякое такое. Я показал куда-то вперед. Он вроде бы на том успокоился. По крайней мере, больше не расспрашивал.

В кабине было тепло. Мотор урчал мирно так, уютно. Дорога стелилась под фарами, черная-пречерная под дождем, голые деревья тянулись к небу тощими пальцами; иногда мы проезжали какую-нибудь спящую деревню, потом опять поля… Вот так бы весь век и ехать в этом грузовике. Чтоб он катил да катил и не останавливался — всю ночь, всю дорогу, до самого Океана. Потому что ехал он на запад, это я точно знал. В ту сторону, куда Ян как-то раз показал нам пальцем из окошка нашей спальни, давно еще, в одну летнюю ночь. Показал и сказал:

— Вон в той стороне — запад. Небо там больше, чем здесь, и еще там Океан.

Океан… Мы тогда, помню, головы ломали, откуда он это взял, ему ведь было-то всего четыре годика, и никто ему не мог ничего такого сказать. Ну, правда, мы от него ничему уже не удивлялись. Во всяком случае, сразу поверили на слово и с тех пор как выглянем в это окошко, в упор не видим ни луговины папаши Колля, ни его яблонь, ни изгороди, ни пруда. Знай только смотрим — все глаза проглядели — на серую линию горизонта, и мы прямо видели, как небо там разрастается, и Океан видели. Даже слышали, как огромные волны раскатываются по песку: врраушшш…

В том-то и дело. Грузовик, который вез нас сквозь колдовскую ночь, — этот грузовик ехал на запад, я точно знал. Жалко было спать, и я удерживался изо всех сил. Представлял себе, что этот спокойный человек рядом со мной — наш отец. А хорошенькая женщина с фотографии на приборной доске — наша мать. Он нам как будто бы сказал:

— Собирайтесь, ребята, поехали кататься: беру вас с собой в рейс.

А она будто бы всполошилась:

— Куда это? Завтра в школу!

Но мы, все семеро, подняли крик, и ну ее упрашивать, и упросили. И вот едем с ним в грузовике. Они все спят. А я нет. Потому что старший не должен засыпать, как маленький. Он с отцом вместе не спит.

— Не устал, сынок? Спать хочешь?

— Нисколечко, — я как будто отвечаю, а сам гордый такой.

Потому что когда у тебя такой отец, который ночью ведет огромный грузовик, пока все спят себе по домам, едет совсем один и ничего не боится — тут, скажу я вам, есть чем гордиться.

Представить-то я это представил, но долго в такую игру не поиграешь. Не был этот мужик нашим отцом. У нашего грузовика нет, только трактор, да еще старая развалюха, которая зимой не хочет заводиться. Отец лупит по ней грязными сапогами и ругается так, что страшно становится.

А что будет, если мы обратно к нему в руки попадем? Я повернулся к Яну, чтоб он меня подбодрил, но вместо этого встретился глазами с Фабьеном. Он мне улыбнулся. Это значило: хорошо как, правда?

Я в ответ тоже улыбнулся, только малость криво. Это значило: хорошо-то хорошо, да вот надолго ли? А потом я закрыл глаза и уснул.

— Все выходим! Живо! Живо!

Ян тормошил нас изо всех своих силенок, колотил даже, и собирал наши шмотки. Грузовик стоял, но мотор работал. Я увидел шофера — он шел к зданию, на котором была вывеска: «Жандармерия». Минуты не прошло — мы одежу, башмаки в охапку и выскочили, как были, полуголые. Попрыгали в кювет, кое-как вылезли на другую сторону.

— Бегом! Бегом!

Побежали. Со всех ног, напрямик. Под ногами было ровно и мягко — не иначе, футбольное поле. Только ужасно скользко. Кто-то из мелких, Макс, по-моему, первым шлепнулся. Красиво приземлился: ноги выше головы взлетели. Потом его близнец Виктор. А там уж пошли кувыркаться по очереди каждые пять метров. Под конец, я думаю, уже нарочно. И правда, терять-то уже нечего, все равно промокли, все равно изгваздались — пропадать, так с музыкой! Такое было настроение. Говорят, люди деньги платят, чтоб купаться в грязи. Наверно, в теплой. Эта-то была ледяная. Зато бесплатно… Уже на том конце поля спохватились — Яна нет. Остановились, подождали маленько, наконец видим, показался из темноты. Он бежал мелкими такими шажками. Надо сказать, он бегать по-настоящему не умеет, наш Ян, трусит вперевалку, как маленький. Тут нам стыдно стало, что мы про него забыли. За несколько метров до нас он поскользнулся и как плюхнется на попу, грязь как чавкнет! Мы не удержались, покатились со смеху. И он с нами рассмеялся.

Вот в эту самую минуту я поверил, что мы не пропадем. Ничего, что холодно, темно, страшно — все равно не пропадем. Я подошел и взял его на руки.

Позади нас оказались трибуны, деревянные такие, со скамейками для зрителей. Это и правда был стадион. Под этими трибунами мы и спрятались. Забились в самый темный угол, прижались друг к дружке — а что еще можно было придумать? Понемногу отдышались, зато, когда успокоились, чувствуем — холод такой, зуб на зуб не попадает. Я понял, что если мы здесь останемся — замерзнем все насмерть.

VII

Рассказывает Жан-Мишель Эйкен, сорок четыре года, писатель
Франсуа обрисовал мне перспективу:

— Ищешь покоя? У меня есть ровно то, что тебе надо. Плюс к тому это офигенно красивый особняк. Дом моей двоюродной прабабушки. В нем она и умерла полгода назад. Привидений не боишься? Вот и хорошо. Значит, описываю в общих чертах: из столовой, которая тебя очарует, несмотря на излишества обстановки, если тебе нравятся интерьеры в коричневых тонах, открывается бесподобный вид на муниципальный стадион. Тренировки по средам, каждое второе воскресенье матч. Кухня (спасибо Формике за ДСП с пластиком) выходит на соседские задворки. Ты депрессии не подвержен? Отлично. Теперь спальня: обои с картинками на охотничьи темы, больше всего фазанов, насколько я помню. На потолке, кстати, тоже фазаны. Вот. Ах да, телефон отключен, телевизора нет. Если что — жандармерия в двухстах метрах. Ну как, впечатляет? Да, и последняя маленькая деталь, учитывая твое упорное нежелание ехать на своей машине: до ближайшего кинотеатра сорок восемь километров. Туда ходят два автобуса, первый, если не ошибаюсь, в полседьмого утра. Не передумал? По-прежнему готов ехать?

Разумеется, я был готов. Как никогда. Этот особняк в глухом захолустье Дордони для меня был раем земным. Идеальное место, где я смогу, наконец, писать. Писать утром, вечером, ночью, и чтоб ничто не отвлекало.

Писать до рези в глазах, до полного изнеможения. Я поблагодарил Франсуа и через два дня уже сел в лиможский поезд, ликуя, как ребенок, который впервые едет к морю. К тому же это было в начале ноября — предел мечтаний! Вы наверняка помните те недели холодов и дождей. Все только и знали, что жаловаться на погоду. Кроме меня, по той простой причине, что я не люблю жару. И солнце не люблю. Оно слепит глаза и расслабляет. А главное, мешает работать. Мне бы следовало родиться где-нибудь в Исландии, в Латвии, в общем, в такой стране, где темнеет уже в четыре часа дня — во всяком случае, по моим представлениям.

Словом, едва прибыв в мой маленький рай, я с наслаждением влез, фигурально выражаясь, в шлепанцы тетушки Как-бишь-ее, обустроил себе рабочее место на обеденном столе в столовой и сел писать.

Это случилось в ночь с 7 на 8 ноября, значит, в особняке я прожил к тому моменту три дня. Было поздно, что-то около трех. Я долго и счастливо работал, а тут пошел на кухню перекусить. Райское наслаждение: остатки курицы под майонезом и умиротворяющее прохладное пиво плюс чувство, что я много сделал, и сделал хорошо. Завязка романа чертовски удалась. Юный воришка, промышляющий в супермаркете, влюбляется в кассиршу. Лето, время отпусков, приморский городок где-то в Нормандии. Чем дальше продвигалась моя история, тем яснее я его видел, этого парнишку. И тем больше его любил. Когда я про него писал, некоторые места меня самого волновали почти до слез.

И вот я завершаю свою пирушку и, проходя через столовую с намерением улечься спать, машинально бросаю взгляд на местный Парк-де-Пренс под окном.

Первое чувство — недоумение: глюки у меня или что? Какие-то фигурки вроде разболтанных дергунчиков бегут по полю и через каждые три шага падают. Тут я сказал себе: одно из двух. Или у тебя белая горячка с одной банки пива, или у местной команды в воскресенье случился двенадцатый проигрыш подряд, и с тех пор они тренируются по ночам, чтобы больше не позориться. Всматриваюсь, расплющив нос об оконное стекло. Кажется, эти фигурки исчезают вон там, под трибунами. Странно, говорите? Еще бы не странно! Я подтаскиваю под себя стул и жду развития событий. На стоянке у жандармерии припаркована тяжелая фура. Она стоит, но мотор работает. Потом смолкает. Луч карманного фонарика мечется вокруг фуры, обшаривает кювет, елозит туда-сюда, потом гаснет. У трибун — никакого движения. Тишь да гладь… и буря у меня под черепом. Позвонить в жандармерию? Но в моих хоромах нет телефона. Пойти туда? И что сказать? «Вон они, вон они, вон там!», как в кукольном театре? Во-первых, кто «они»? В этой истории, видимо, есть охотник и есть зайцы. И как хотите, а я при таком раскладе всегда болею за зайцев.

Так проходит четверть часа, потом фура выруливает со стоянки и уезжает.

Зайцы мои только того и ждали — глядь, высунули ушки. Пересчитываю их: один, два, три… шесть. На сей раз они не бегут, идут гуськом вдоль боковой линии. Но что они такое несут, прижимая к груди? В конце концов мне удается разглядеть, и я прямо-таки столбенею: это их одежда! Они все полуголые! На улице хорошо если плюс пять, а они полуголые! Мальчишки, лет двенадцати-тринадцати, тощие, как бродячие кошки. За тридцать метров можно ребра пересчитать. Они направляются в мою сторону и останавливаются чуть ли не под окном. Какое-то время мы остаемся в этом положении: они — растерянные, окоченевшие, и я, притаившийся за занавеской. Я собираюсь открыть окно, как вдруг взгляд мой падает на нечто такое, что меня окончательно добивает. Представьте себе: последний мальчик, кажется, самый высокий, держит на руках ребенка, совсем маленького! Закутал его в свитер, только круглая головенка торчит. Вдруг малыш высвобождает одну руку, указывает пальцем куда-то вперед, и тут же все как один стартуют в этом направлении. Много знавал я в жизни маленьких деток, но чтоб они пользовались таким авторитетом, что-то не видал.

Я бегу в кухню, чтоб не потерять их из виду, и обнаруживаю всю команду на задах соседнего дома. В двери хозяйственной пристройки есть кошачий лаз. Малыш велит ссадить его у этого лаза и пытается в него протиснуться. До попки все идет как по маслу, а дальше никак, сколько он ни изворачивается. Один из мальчишек пробует протолкнуть его и получает пяткой по физиономии. И хоть бы один засмеялся! Вот это меня поразило. В конце концов малыш вылезает, поворачивается, лезет на сей раз ногами вперед и скоро скрывается в отверстии. Через несколько секунд дверь отворяется. Все заходят — очень быстро, без толкотни.

Тут дождь припускает снова, но они уже внутри. Я так и сижу, уставившись на дверь. Мой влюбленный воришка сейчас от меня за тридевять парсеков.

VIII

Рассказывает Агата Мерль, шестьдесят четыре года
Морис думает на белок. Белки, скажет тоже! Совсем, бедный, из ума выжил. Где это видано, чтобы белки открывали банки с вареньем? Печенье — ладно, прогрызть упаковку они могли, а с ревеневым вареньем-то как, вот скажите? Я к соседу бы зашла, спросить, не заметил ли он у себя чего-нибудь, да неудобно беспокоить. Писатель все-таки. Я почему знаю — Франсуа сказал, Жермены, покойницы, правнучатый племянник. Приехал, говорит, на две-три недели поработать в спокойной обстановке, чтоб никто не мешал. Ну я и не мешаю. Хотя я ему много могла бы порассказать, только записывай. Чего-чего, а всяких случаев у нас тут хватает.

А насчет варенья у меня есть свое мнение; я никому не говорю, потому что засмеют, но лично я голову дам на отсечение, что угадала: вот подумайте, у кого такой рост, чтоб пробраться в кошачий лаз, и при этом пальцы, чтоб отвинтить крышку с банки? Сколько ни ломайте голову, а если у вас есть хоть капля соображения, додумаетесь до того же, что и я: обезьяна это, вот что. Точно вам говорю, обезьяна. Сбежала из какого-нибудь цирка. Вот так-то.

А пока там что, я велю Морису заделать лазейку. Кошка пускай в лоток ходит, а я все сказала.

IX

Рассказывает Виктор Дутрело, одиннадцать лет, брат Яна
Что идти, это бы мне тьфу, если б в своих башмаках. А у меня один потерялся в кювете, когда мы выпрыгивали из грузовика, и старшие так и не разрешили вернуться поискать. А потом в гараже, где мы спали, я нашел дамские туфли и теперь в них иду. Макс всю дорогу надо мной ржет, потому что каблуки. Обхохочешься.

В гараже было хорошо. Одежу мы повесили сушить на горячий котел, а сами спали в синих спецовках, которые там были. Их на всех не хватило, и старшие своими одевались по очереди, а две дали нам с Максом на всю ночь. А еще перед уходом мы там съели три пачки печенья и какое-то варенье, не знаю, из чего. За собой мы прибрали, спецовки на место положили, все как следует. Только прихватили сумку, такую здоровую, прочную, с какой за продуктами ходят. Фабьен и Реми ее несут по очереди, потому что тяжело. Он ведь все двенадцать кило весит, Ян. Они сказали, что с ним к нам сразу привяжутся, что шестеро ребят и такой человечек, как Ян, слишком бросаются в глаза. И посадили его в сумку. Только теперь приходится тащить.

Идти решили вразбивку, чтоб не светиться. Фабьен и Реми впереди. Они шагают широко, и поспевать за ними трудно. Иногда мы видим, что они останавливаются. Это когда не знают, куда дальше. Тогда они опускают сумку на землю, и Ян высовывает головенку. Поворачивает ее во все стороны, как все равно перископ, вверх тоже смотрит, даже, по-моему, принюхивается, а потом показывает пальцем: туда! — и мы идем дальше. Пьер и Поль, средние, идут за ними метров за сто в своих шапках с ушами, уши по бокам болтаются. Иногда они оборачиваются поглядеть, как мы там, не отстали? Конечно, мы не отстаем. Нам по-любому ничего другого не остается. Мы младшие, наше дело за ними идти, куда ведут, и все. Но мы молодцы, так Реми сказал. Только немножко похныкали, когда из дому уходили ночью. А сегодня и дождь перестал, совсем другое дело.

Утром, уже не рано, старшие остановились нас подождать, и мы собрались все вместе в такой будочке на краю шоссе. Я думаю, это была автобусная остановка. Я спросил у Реми:

— Реми, а куда мы идем?

Меня этот вопрос давно мучил. Он сказал:

— Мы идем на запад. К Океану.

А Фабьен еще добавил:

— К Атлантическому океану.

И вытащил из кармана пачку печенья. Это был приятный сюрприз, потому что я думал, мы их еще тогда доели. Мы ели печенье и молчали, а те слова все плясали по будочке:

— К Атлантическому океану… к Атлантическому океану…

Люди, которые проезжали в машинах, на нас косились. Ну и пусть, все равно они ехали уж точно не так далеко, как мы. Ян так и сидел, не высовываясь, прямо в сумке и ел. Только крошки потом вытряхнул, чтоб не кололись.

Атлантический океан… Я не знаю, сколько до него идти и что мы будем делать, когда дойдем… А все равно мы целый час, наверно, шли и почти не уставали, и Макс, и я. Нам хотелось идти. Макс даже поменялся со мной и километр или два шел в моих дамских туфлях. Но я видел, что ему в них больно. И забрал обратно.

X

Рассказывает Макс Дутрело, одиннадцать лет, брат Яна
Я честно попробовал дать Виктору передохнуть — взял его туфли, но метров через пятьсот уже все пальцы стер. Как он в них может идти, не представляю. Хотя, конечно, все-таки лучше, чем босиком.

Где-то в полдень нас обогнала машина с дамой за рулем, а сзади двое ребят. Примерно нашего возраста, она их, наверно, из школы везла. Они обернулись и строили нам рожи. Мы не отвечали. Подальше они опять стали теперь уже средних дразнить, тогда Поль им показал неприличный жест из кулака и согнутой руки, и Пьер тоже, да еще с выставленным средним пальцем, а это, по-моему, еще невежливее. Пьер и Поль, они когда-нибудь нарвутся на такого, кто сильнее их, вот тогда им мало не покажется. Старшие им все время это говорят. Но они не слушают. Можно подумать, у них руки чешутся лупить других, как их отец лупит. Такая как бы месть. Даже смешно: вот говорят «сделал морду кирпичом», так им и делать не надо, они такие и есть. Интересно, у них потому морда кирпичом, что драчуны, или они потому драчуны, что морда кирпичом? По-любому им такие морды как раз подходят. В коллеже они никого не боятся. В первый день, как мы с Виктором пришли в шестой класс, один старшеклассник стал над нами прикалываться. Шапки с нас сорвал, меняет то так, то эдак и приговаривает:

— Справа Дутрело, слева Лутредо… то есть нет, слева Дутрело…

Все на нас смотрели и ржали. Ну а мы старались улыбаться, не хотелось в первый же день плакать.

Тут они и налетели, Пьер и Поль. Они не стали разбираться, что, да почему, да сколько лет тому парню. Вообще ни слова не сказали. Сразу со всего размаха — хрясь, хрясь портфелем! Тот упал, а они все равно бьют. Даже еще больше озверели. Били, пока их надзиратель не оттащил, у парня вся рожа была в крови. Их и в коллеже наказали, и дома еще отец излупцевал, но вечером, как спать ложились, Пьер подошел к нашей кровати и говорит:

— Еще кто обидит, нам скажете, ясно?

Мы удивились, потому что он почти никогда с нами не разговаривает. Они вообще мало говорят, Пьер и Поль.

Во всяком случае, нас с тех пор никто не трогал.

Я смотрел, как они идут впереди в своих шапках с ушами и уши по бокам болтаются, и думал про все это. И еще думал, могут ли они и правда отметелить всех, кто захочет нам сделать плохо. Или они все-таки маловаты для этого.

В конце концов мы подошли совсем близко к какой-то деревне. Часы на колокольне показывали час. Мы спрятались в леске поблизости. Старшие положили сумку с Яном на землю и сказали нам сидеть тут и ждать, а они пойдут поищут чего-нибудь поесть и скоро вернутся. И ушли, а мы остались ждать.

XI

Рассказывает Мишель Мулен, сорок два года, булочница
Я только собралась закрывать на обед, как тут они вошли. Два мальчика, долговязые, бледные, в потрепанных мятых куртках. Близнецы. Что ни говори, когда два человека настолько похожи, есть в этом что-то удивительное. Вроде как волшебство. Так и чудится, что им ничего не стоит исчезнуть в клубах дыма, а потом снова появиться в виде четырех карликов или, наоборот, одного великана в три метра ростом. И думаешь, что они наверняка способны творить какие угодно чудеса, а если не творят, то только по своей скромности.

Интересно, могла ли хотя бы мать их различить, этих двоих? Наверняка могла, наверняка ей была известна какая-то тайная примета, маленькое, почти незаметное отличие: у этого — особый наклон головы, у того — немножко другой прищур, кто его знает? Еще, говорят, в дождливые дни у близнецов сходство усиливается. Тоже ведь мистика.

Они зашли в булочную и остановились у входа. Я не знала, на которого смотреть. Один сказал, очень тихо:

— Добрый день, мадам, нам нужно хлеба, но у нас нет денег.

Мне пришлось переспросить: я не уверена была, что правильно расслышала. Да нет, правильно:

— Добрый день, мадам, нам нужно хлеба, но у нас нет денег.

Тут я поняла, почему они остались стоять у двери. Это значило: «Мы не настоящие покупатели, так что дальше не проходим…» Вот это меня, я думаю, и тронуло — такая их робость. Да и одежда тоже. Правда, жалко было ребят.

Эту булочную я держу уже семь лет, а раньше у меня была другая, в Ангулеме, так вот, никогда еще никто меня не просил так невинно и чистосердечно: «Нам нужно хлеба, но у нас нет денег».

Я, не задумываясь, ответила:

— Ничего страшного…

И протянула им багет. Тот, что слева, подошел и взял. И тут у меня какой-то рефлекс сработал, да и любой сделал бы то же на моем месте, настолько это само собой разумелось: я взяла второй багет и протянула другому брату.

Они поблагодарили и вышли. Я заперла за ними и пошла к себе наверх перекусить.

Когда на следующей неделе в газете появилась первая статья о деле Дутрело, я сразу связала одно с другим. Думаю, ко мне приходили старшие. Это я потому говорю, что они были такие тихие, вежливые. В самом деле: средние, насколько я поняла, были бешеные какие-то. В газете писали, что понадобилось несколько мужчин, чтоб с ними справиться, и что один даже вывихнул жандарму палец. Хотя, конечно, газетам верить… Во всяком случае, те двое, которым я дала хлеб, не показались мне злобными. Скорее их было жалко. Остаются двое младших. Они, я думаю, прятались где-нибудь поблизости от деревни и ждали, пока братья принесут им поесть. А что касается самого маленького, Яна, то я лучше помолчу. И так про него такую чушь несут! Можно подумать, люди в детстве недобрали сказок и теперь стараются наверстать. Булочная — такое место, что, хочешь не хочешь, всех выслушиваешь, и чего я только не наслушалась:

— Нет, правда, мадам Мулен, мальчонка был вундеркинд, невероятно способный, он компьютер обыгрывал в шахматы…

— Знаете, мадам Мулен, об этом открыто не говорят, но мальчонка-то был психический, братья его стыдились, вот и держали в сумке…

— А говорят, мальчонка видел в темноте, прямо как кошка, слыхали?

— Говорят, он никогда не спал…

— Говорят, он все время спал…

— Ему было шесть… ему было двенадцать… ему было три года…

Это я еще самые перлы опускаю. Я не мешаю, пусть говорят. Для меня правда только то, что «мальчонка», как они все его называют, был именно мальчонка. Просто маленький мальчик. Которому всего-то и нужно было, что тепло и забота да при случае ласковое слово. Как всякому ребенку. А у меня такое чувство — хотя, конечно, всего я не знаю — такое чувство, что ничего этого в его жизни никогда не было. Так что молчали бы уж лучше и оставили его в покое.

Тем более теперь, когда его больше нет.

Одно меня немного утешает: я знаю, что он, конечно же, поел моего хлеба, бедный малыш, и что этот хлеб я дала от всего сердца.

XII

Рассказывает Пьер Дутрело, тринадцать лет, брат Яна
Старшие вернулись оба минут через десять. Принесли два багета.

— Мы попросили, и нам дали, — говорят.

Я спросил:

— И все?

Все. Я с Полем переглянулся — мы друг друга поняли. Другой раз сами пойдем. И уж принесем, чтоб было чего поесть, а не так, облизнуться. Ладно, говорить ничего не стали. Не тот момент был, чтоб ругаться. Разделили поровну, стали есть. Стоя. А потом сели в кружок прямо на землю. Мокро было, а и хрен с ним. С утра шли без передыху, все ноги оттоптали. Промокли — обсохнем, делов-то.

Посередке у нас сидел Ян в своей сумке. Он корочку погрыз да и уснул. Мы на него смотрели и молчали. Чудно так — было похоже, как ясли с младенцем Иисусом. Правда, кругом никакого этого хозяйства не было, вола там, осла, другой всякой скотины. Только мы. Сидели в кружок и ели хлеб.

XIII

Рассказывает Поль Дутрело, тринадцать лет, брат Яна
В том леске мы топтались с ноги на ногу битых четверть часа. Наконец они вернулись, поесть принесли. Поесть называется: два багета! Я с Пьером переглянулся — мы друг друга поняли. Другой раз за жрачкой мы пойдем, им же всем лучше будет. Сели на землю, стали есть. Сразу задница промокла, да плевать, сил уже нет — все на ногах да на ногах. Ян, считай, и не поел. Хорошо если полкорочки сжевал. Мы его устроили посередке, в сумке этой, и он уснул. Я на него кинул свою куртку: спать в тепле надо. Мы долго сидели и на него смотрели.

Я никому не сказал, но это было немного как ясли с младенцем Иисусом.

XIV

Рассказывает Доминик Эчеверри, двадцать восемь лет, жандарм
Странное дело, все утро ни души не видно было, а где-то с часу народ пошел косяком. Сперва бабулька — божий одуванчик. Утверждает, что ее собаку отравили. Только ушла, является парень лет двадцати с мотоциклетным шлемом под мышкой:

— Здрасьте, месье, я хочу подать жалобу.

Якобы какой-то старый козел на «Рено-25» пытался столкнуть его в кювет. Только я начинаю выяснять у него, что да как, бац, дверь открывается — опять кого-то принесло. На сей раз к нам пожаловало само Средневековье. Крестьяне, муж с женой; если вы смотрели сериал «Жак-бедняк», то вот ровно оттуда парочка.

— Вы не могли бы немного подождать? — говорю.

Муж граблю свою приподнял — типа да, можно и подождать, у них не горит. Жена вроде не возражает. На самом-то деле у них еще как горело, но я ж не знал…

Прямо при входе у нас банкетка стоит плюшевая.

— Посидите пока! — показываю им.

Реакция ноль. Это уж такая порода: ни за что не сядут, разве что на стул или на лавку. Если что-нибудь чуть помягче или пониже, они боятся, как бы не запачкать или не провалиться так, что потом не встанешь. Точнее, по их понятиям, такие вещи не для них. Короче, эти два манекена от Диора так и остались стоять.

Я пошел разбираться с мотоциклистом, а когда закончил, это минимум через четверть часа, выхожу в предбанник. Те двое как стояли, так и стоят. Меня там не было, но я на сто процентов уверен, что они за все это время словом не перекинулись, такие вещи чувствуешь.

— Ну что, дамы-господа? — говорю.

Муж подталкивает жену локтем. Она подходит поближе и выдает буквально следующее:

— Да мы насчет ребят… они сбегли…

— Что, простите?

— Ребята… ребята у нас сбегли.

И у нее вырывается какое-то утробное рыдание. Вроде икоты. Продолжения не последовало. И то она, должно быть, простить себе не могла, что дала волю чувствам, и секунду спустя опять закаменела. Видно, она здорово переживала, и давно уже, да еще пришлось высказать это вслух, слова подобрать подходящие: «ребята у нас сбегли» — все это ее и перебуровило.

Мужик от дверей глядит набычившись, типа: «Ну пришел я, ладно, раз моя так решила, но говорить — это пускай она. Это не ко мне».

«Ребята», по ее словам, ушли среди ночи. Во всяком случае, утром их уже не было. А почему они вдруг ушли? Она не знает. Раньше они такого не проделывали? Нет, это первый раз. А не может так быть, что они просто-напросто в школе? Нет, в школе их нет. И только сейчас собрались, наконец, обратиться куда следует? Да, потому что сначала сами искали.

Что искали — это можно было не сомневаться: искали. Оба растрепанные, вымокшие, глаза безумные. Вряд ли кто поверил бы, что до такого состояния их довела партия в бридж у префекта.

Оформляю протокол, вызываю Жан-Пьера — он мой напарник, тоже южанин, — и мы выезжаем.

Супруги Дутрело — так их зовут — едут впереди в своем «Пежо-404» незапамятного года, у которого отсутствуют, в числе прочих мелочей, задний бампер и левое зеркало.

Во дворе фермы стоит красный «Фольксваген», и какая-то пара смотрит, как мы подъезжаем.

XV

Рассказывает Паскаль Жосс, тридцать четыре года, механик, муж Натали Жосс
Это она первый раз такое учудила, моя Натали. В ночь-полночь кошмарный такой кошмар, по полной программе.

— Спаси меня отсюда! Спаси!

И цепляется за мою руку, прямо ногтями впилась.

Спасти ее — это я всегда пожалуйста, откуда угодно, но пусть бы она тоже постаралась. Насколько я понимаю, первая помощь в таких случаях — разбудить. Я зажег свет, взял ее лицо в ладони, погладил.

— Проснись, Натали… проснись, я тут, с тобой…

Без толку: невидимые враги, похоже, не спешили выпустить ее из своих когтей. Я бы за нее их всех урыл, порвал и в капусту изрубил, только как их разглядеть-то, вот проблема. В конце концов она все-таки открыла глаза. И первое, что увидела, была моя физия. Ее это, похоже, обрадовало: так и кинулась, прижалась ко мне, обхватила крепко-крепко. Прямо как утопающий за спасательный круг. В такие вот моменты чувствуешь, что ты для чего-то нужен, не зря живешь на свете, и это, признаться, лестно. На сервисе, где я ишачу, от клиентов редко когда дождешься такой почести.

— Это был просто страшный сон, — говорю ей. — Все хорошо… Давайте успокоимся, мадемуазель…

Я обнял ее и так и держал, пока она приходила в себя. Нашептывал ей всякие ласковые слова. За этим занятием я вспомнил, что очень ее люблю, но сейчас не о том речь…

Потом, минут через десять, мы сидели на кухне за чашкой горячего молока, она говорила, а я слушал. Ее рассказ про маленького умника и шестерых его братьев-близнецов мне кое-то напомнил. Долго держать это про себя я не стал:

— Слушай, это ты про Мальчика-с-пальчика, что ли, рассказываешь?

Она на меня уставилась, как с дуба рухнула. Но ведь очевидно же, разве нет? По части литературы я не большой спец, но классику-то уж как-нибудь знаю. Даже помню, что в той сказке Перро мать любила одного сына больше других, потому что он был «рыженький», а она сама была рыжая. На меня это в детстве произвело сильное впечатление. Оно и понятно: уж насчет рыжины меня природа не обидела — у меня не волосы, а пожар форменный. Так вот, я говорю, все ведь сходится один в один: шестеро братьев, все близнецы, а последний — маленький недоносок с палец ростом, который, ясное дело, и есть главный герой. Для полноты картины не хватало только злодея, Людоеда, в смысле. Но женушка моя, похоже, как раз его и видела, оттого и напугалась так.

— Самое невыносимое — это что мальчик все время смотрел на меня… Его подвергали ужасным мучениям, а он только смотрел на меня и как будто говорил: «Видите, что вы наделали? Чистая работа, правда?»

Я не стану вам пересказывать, как именно измывались над мальчиком в кошмаре Натали. Я такие вещи терпеть ненавижу. Даже говорить про них.

Чтоб окончательно ее успокоить, я пообещал, что завтра поеду с ней, и таким-то вот образом мы и очутились оба где-то в полвторого во дворе фермы Дутрело.

— Ты посиди в машине, больше ничего. Просто чтоб я знала, что ты тут. Эта баба… я ее боюсь.

Двор был точно такой, как рассказывала Натали. Дутрело явно не выписывали «Дом и сад».

Пес был на месте, сидел перед домом; он здорово косил — вот об этом жена не упоминала. Кроме него — ни души, ни больших, ни маленьких. Это был вторник; дети, допустим, в школе. А родители где? Я посигналил, потом еще раз. Пес молча буравил нас взглядом, вернее, пытался буравить. Для этого ему приходилось наклонять голову набок, от чего его облик интеллектом не поражал, если вы понимаете, о чем я. Я вылез из машины и пошел к амбару поглядеть, нет ли там машины. Машины не было, только трактор, причем убитый как не знаю что. Я повернул было обратно, как вдруг услышал мяуканье. Судя по звуку, котята были совсем маленькие, вот только где? Я человек по жизни любопытный, Натали вечно меня за это шпыняет. Все мне надо увидеть, все узнать — это сильнее меня. Так что я уши навострил и, с минуту поиграв в «горячо-холодно», обнаружил пискунов в самой глубине полуразвалившегося шкафа. Семь котят, еще слепых — сбились в кучу и пищат, есть просят. Мать, должно быть, была где-то недалеко. Я присел на корточки рассмотреть их поближе. Сам я родом из деревни и знаю эти дела: семь котят на ферме, тем более на такой, — перспективы у них, как правило, самые незавидные. В лучшем случае — в мешок да в воду, в худшем — в яму и лопатой. Слабонервных просят удалиться. Было у меня искушение спасти хоть одного, взять себе — но куда нам, в квартире, да с ребенком? Тут и кошка появилась и легла, подгребла их под себя.

«Пользуйтесь, ловите момент! — думаю. — Ничего другого вы в жизни не узнаете, только теплое мамкино брюхо, но это уже неплохо».

Натали поджидала меня у дверей амбара.

— Что ты там застрял? Вот явится кто-нибудь…

И как в воду глядела. Во двор въехали две машины. В первой — отец и мать Дутрело. Во второй — два жандарма.

Дутрело-отец уставился на меня, и в глазах его читался вопрос: «Какого хрена вам здесь надо?»

Ей-богу, у меня было ощущение, что его взгляд прямо так и говорит, слово в слово: «Какого хрена вам здесь надо?»

Я залепетал:

— Извините, мы вас ждали, и я услышал мяуканье… я только заглянул посмотреть…

Он сказал как-то рассеянно:

— А, котята… хотел их с утра прикончить, да не до них теперь с этими делами…

С какими еще, думаем, «делами»? Один жандарм спросил с явственным южным акцентом, кто мы, собственно, такие. А когда узнал, что Натали социальный работник, отвел ее в сторонку и сообщил, что дети пропали, все семеро, ушли сегодня ночью… Потом жандармы с обоими Дутрело зашли в дом, а нам здесь больше нечего было делать, и мы уехали. Натали всю дорогу плакала.

Вторую половину дня я провел у себя на сервисе, и остается только надеяться, что не слишком много тормозных колодок присобачил наперекосяк, потому что я не очень-то соображал, что делаю. Смотрел на карбюраторы, аккумуляторы, свечи, а видел семерых котят, семерых ребятишек Дутрело, семерых братьев из «Мальчика-с-пальчика»… Все это крутилось и крутилось у меня в голове. Особенно упорно — картинка из книжки моего детства. Та, где Мальчик-с-пальчик в ненастную ночь подслушивает, спрятавшись под лестницей. Отец говорит: «Я решил завести их завтра в лес и бросить»… Мать сидит, закрыв лицо руками. В очаге еле теплится хилый огонь.

Я уже сел за руль, чтоб ехать домой, когда меня вдруг осенило. Прямо как гром среди ясного неба.

А что, если… что, если маленький Ян… или один из его братьев, неважно… да нет, это мог быть только он, я чувствовал, — так вот, что, если маленький Ян ночью подслушал отцовские слова: «Завтра утром я ИХ прикончу! Всех семерых!»

И подумал, что отец решил…

Ты ошибся, маленький Ян! Ты, Мальчик-с-пальчик, который все знает, все понимает, — в этот раз ты ошибся!

Прикончить ВСЕХ СЕМЕРЫХ — да! Но это про семерых КОТЯТ, Ян! Про КОТЯТ! Не про вас! Про КОТЯТ!!!!

Где ты теперь, где тебя искать, чтобы все тебе объяснить? Куда ты увел своих братьев?

Часть вторая

Ах вы, бедные крошки, куда вы пришли! Знаете ли вы, что этот дом принадлежит страшному Людоеду, который пожирает маленьких детей?

Шарль Перро. «Мальчик-с-пальчик»

I

Рассказывает Фабьен Дутрело, четырнадцать лет, брат Яна

За утро уже несколько машин замедлили ход при виде нас, и мы стали бояться, что нас задержат. На нас все равно обращают внимание, даже когда мы идем вразбивку Даже когда Ян в сумке. Мы с Реми и со средними все это обсудили там, в лесу, после того как доели хлеб. Ясно было, что шоссе нам не годится, по нему нам далеко не уйти: задержат. А если задержат, я точно знаю, что будет: вернут домой. Сколько б мы ни объясняли жандармам, почему сбежали, нам ни за что не поверят. И как только они скроются из виду, жандармы то есть, отец вздует нас хорошенько, а потом сделает то, что слышал Ян… Убьет. Всех семерых.

Мы про это никогда не говорим. Ни на ходу, ни все вместе на привалах. Это под запретом. Все равно как плохие слова, которые запрещено произносить. Даже младшие понимают: послушно за нами идут и ни о чем не спрашивают. Разве что, куда идем, но это ничего, это можно. Сегодня утром это было, на автобусной остановке. Реми ответил:

— Мы идем на запад, к Океану.

А я пояснил:

— К Атлантическому океану.

Все примолкли, и мы все его увидели, Океан, и услышали, как волны шумят по песку — вррраааушшш, и почувствовали, как ветер холодит кожу У меня даже мурашки побежали.

Другой раз Виктор спросил, когда мы туда придем, и вот это был вопрос потруднее…

Если уйти с шоссе, то проселками и тропами нам пилить и пилить. Это удлиняет путь чуть не вдвое. Зато нам с Реми облегчение — особенно это нужно для Реми, потому что он начинает выдыхаться: Ян может идти сам. А в сумку его сажать только в случае опасности или когда устанет. А насчет того, как ориентироваться, так это без разницы, с Яном найти дорогу не проблема: у него компас, что ли, в голове, или антенны какие-то, или не знаю что. Никогда долго не раздумывает: поднимет головенку к небу, покрутит ее во все стороны — и показывает пальцем: туда. И мы идем.

Мне любопытно было, как он это делает, и на какой-то развилке я его спросил:

— Откуда ты знаешь, где чего?

А он мне:

— Свет… свет в небе… В западной стороне он ярче…

А я никакой разницы не вижу.

II

Рассказывает Реми Дутрело, четырнадцать лет, брат Яна
Мы ушли с шоссе. Так лучше, потому что можно идти всем вместе, и потом, не надо Яна тащить в сумке. Мы с Фабьеном уже хорошо руки отмотали. Под конец придумали нести вдвоем, каждый за одну ручку, а сумка между нами, как будто за покупками ходили. Но хоть мы и менялись то и дело, пальцы нарезало будь здоров. В общем, сумку мы больше не несем, и это большое облегчение, особенно для Фабьена, я-то покрепче буду.

Теперь идем проселками, тропами, вдоль речек. Где дорога широкая и ровная, идем все в ряд, в хорошем темпе, почти что весело, а где узко, там гуськом. А то запоремся в высокую траву — тогда Яна приходится брать на плечи, трава мокрая, обшоркаешься, пока через нее пробираешься. Временами нападает такая безнадега, кажется, что никогда мы никуда не придем, что хоть все ноги стопчи до пояса — все равно без толку. Но первым начинать скулить никто не хочет, так что все молчим и дальше идем.

А бывает и хорошо. Под вечер, например, мы долго шли по бечевнику вдоль канала, который вел на запад. Приятная была дорога. Под ногами сухо, ни тебе жары, ни холода, ничего. Мы сами не заметили, как прибавили шагу, как будто канал вел прямо к Океану, и можно было добраться до него еще засветло, если поторопиться. Мы, конечно, знали, что это не так, но представлять себе это было приятно.

Один раз остановились, где кусты были погуще, и все сходили по-большому. Подтерлись кое-как листьями и вымыли руки в канале. Водичка была — б-р-р! А тут скоро и стемнело, причем как-то сразу, и холодно сделалось. Мы еще сколько-то прошли, но дорога скоро стала совсем узкая, а потом вообще пропала в крапиве. Повернули обратно, отмахали километр, не меньше, до какого-то моста и уселись под невысокой каменной стенкой.

Средние смотрели волком, как всегда, когда им хреново, и сосали завязки своих шапок — надо думать, с голоду.

Младшие, видно было, совсем вымотались. Виктор спросил:

— А где мы будем спать? — и скинул свои дамские туфли.

Тут мы увидели, что у него ноги совсем стерты: на обеих ступнях багровые такие рубцы довольно паршивого вида. И шел ведь, не пикнул, вот силен пацан. Да еще все лодыжки в белых волдырях: обстрекался крапивой. Никто на его вопрос не ответил, и тогда у него губы повело — заплакал, молча, без звука. Я никак не показал, что это вижу, и все остальные тоже. По-любому нам нечем было его полечить, а представление вокруг этого устраивать только хуже. В таких случаях если жалеть да утешать, сразу рев в три ручья. Лучше не обращать внимания.

Вот такое у нас было положение — блеск, ничего не скажешь! — когда Ян вдруг поднял палец:

— Слышите?

Ничегошеньки мы не слышали. Ну, Виктор носом шмыгает, ну, лягушка плюхнулась в канал, а так — тишина. Но Ян все не опускал палец, так что мы навострили уши и в конце концов тоже услышали. Глухой рокот, очень далекий. А потом увидели цепочку огней на горизонте, как будто какой-то коготь прочертил длинную красную царапину по черной дали.

Это сквозь ночь на всей скорости мчался поезд. И шел он на запад.

III

Рассказывает Колетт Фор, шестьдесят восемь лет, пенсионерка
Вот люди мне не верят. А взяли бы да пришли, посидели у меня. Раз — компанию бы мне составили, и два — сами убедились бы, что я не обманываю. Давайте, хоть на спор, посидите тут, глядя на железную дорогу, и увидите, если за полдня хоть кто-нибудь да не пройдет вдоль путей. Удивляйтесь не удивляйтесь, а это правда истинная.

Сама я на нее вот уже пятнадцать лет смотрю, на железную дорогу. У меня и стул у окошка. Тут, справа, телек, а слева железная дорога. А между ними я, и вот смотрю то направо, то налево, то в телек, то на рельсы. А надоест — насыплю коту корма и смотрю, как он его уминает.

Удивительно это, и не говорите: столько есть всяких дорог, хоть шоссейных, хоть проселочных, хоть каких — и чего их тянет идти вдоль путей? Но кое-какая догадка у меня есть. Они идут здесь вот почему: раз — потому что прямо, не собьешься, и два — потому что рано или поздно обязательно придешь к станции. Выходит, аж в двух вещах они могут быть уверены, и от этого им спокойно. По большей части это все одиночки. Смотришь — идет, голову повесив, и пережевывает свои несчастья. Так я, по крайней мере, думаю. Если кто идет один-одинешенек вдоль железнодорожных путей, что ему еще делать, как не пережевывать свои несчастья?

Другой раз меня так и подмывает открыть окошко да крикнуть им: «Не уйдете вы от своих проблем, и не надейтесь! Ложитесь-ка лучше на рельсы: через пять минут поезд, вот и будет вам покой!» Смеюсь так про себя. Я не то чтоб злыдня какая, просто люблю поехидничать. У каждого свои развлечения. Это, видать, возраст. Раньше я, помнится, не такая заноза была.

Над малолетками я не ехидничаю. Тем более если потемну идут. Эти прошли в одиннадцать вечера. Как раз новости начались на втором канале, почему я время запомнила. Четверо мальчишек, идут гуськом, а впереди трусит чудной такой человечек. Луна была полная, и я его видела, как вот вас вижу. Представьте себе шпендрика, от горшка два вершка, в пиджаке пятидесятых годов, застегнутом на среднюю пуговицу: вот такая вот картинка. Другие шаг — он три, семенит вперевалочку, что твой пингвин на льдине. А позади, метрах в ста, гляжу, шестой показался и на закорках еще одного несет.

Я подождала, не подтянется ли еще кто, но нет, эти были последние, парад окончился. Пока они проходили мимо моего дома, тот, которого нес другой, все на меня пялился. Я на него подбородком так мотнула: «Чего уставился? Фотку мою хочешь?»

До Перигё отсюда километров тридцать с гаком. Да, детки, думаю себе, если хотите туда попасть до завтра, надо вам пошустрее двигаться.

Когда через неделю про них написали в газете, я сразу позвонила жандармам, но они меня и слушать не стали. Раз — потому что мальчишек к тому времени уже нашли, и два — потому что меня никогда никто не слушает.

IV

Рассказывает Макс Дутрело, одиннадцать лет, брат Яна
— Мы почти пришли, — так Фабьен сказал, — еще несколько километров, и все. Это город Перигё, нам только до вокзала дойти, а там сядем на поезд.

Как раз начало светать. По обе стороны железной дороги из тумана стали выступать серые домики. Внутри люди еще все, наверно, спали в теплых кроватях. Сколько там еще осталось километров, про которые говорил Фабьен — двенадцать, сто двадцать или четыре миллиона, — нам с Виктором это было уже без разницы. Мы только смотрели на свои ноги: есть они у нас еще или стерлись аж до колен. Посмотрим — вроде еще есть… Они шагали как будто сами по себе. Интересно, если бы мы им велели остановиться, они бы послушались?

Перед вокзалом была большая площадь. Мы спрятались за мусорными баками. Старшие и средние долго что-то обсуждали между собой, ну и с Яном, конечно. Мы с Виктором съежились за помойкой, прижались друг к другу, потому что теперь, когда мы больше не шли, стало очень холодно. Я понимал, почему они тормозят, старшие: они же никогда на поезде не ездили и не знали, что для этого надо — ну, билеты там и всякое такое. Вряд ли это так уж сложно, но когда вообще ничего не знаешь…

В конце концов Пьер взял ту синюю сумку, распорол прямо руками по шву так, что получилась дырка сантиметров с десять, Ян залез внутрь, Пьер взял сумку под мышку, и они зашли в вокзал. На вокзальных часах было полвосьмого. Когда они вышли обратно, было ровно восемь. Пьер раздал нам билеты до Бордо. Он только три достал, но он сказал, этого хватит на всех шестерых, потому что мы близнецы.

V

Рассказывает Виктор Дутрело, одиннадцать лет, брат Яна
От помойки плохо пахло, но хоть не надо было больше идти. Мы с Максом сели спина к спине и старались согреться, пока старшие чего-то там решали. Я закрыл глаза: машины одни тормозили, другие трогались с места, слышно было, как дверцы хлопают. Чудно так, будто во сне. Наверно, так бывает, когда ночь не спал. Вчера я немножко поревел, когда мы сидели около каменного мостика. Я очень старался быть молодцом, но никак не мог удержаться. Не потому, что больно, что ноги стер и обкрапивился, а потому что подумал: я ведь первый не смогу больше идти. А они не захотят меня бросить, и все мы там и останемся, и никогда не дойдем до Океана, и все из-за меня.

Хорошо, что тут как раз мы увидели поезд: это нам придало сил, и мы пошли дальше. Поль меня нес на кошлах больше километра. Мы проходили мимо какого-то дома, и в нем свет горел. А в окошке толстая дама отодвинула занавеску и на меня смотрит нахально так. Я себе под нос буркнул:

— Чего уставилась? Фотку мою хочешь?

— Ты чего? — Поль говорит.

— Ничего, — отвечаю. Потому что он эту даму не видел, долго объяснять, да и не важно…

Через сколько-то времени он как шел, так и упал, коленку расшиб. Поль, он такой, никогда не скажет, что устал, прет, пока не свалится. Тут мне стыдно стало, и дальше я сам шел.

Когда мы пришли в Перигё, уже светало, и ноги у меня совсем не болели, я их вообще не чувствовал. Полоски от туфель из красных стали черными и немного синими. Я, кажется, в какой-то момент там уснул, за помойкой. Так сильно спать хотел, что уже все равно было, хоть холод, хоть вонь.

Перед тем Пьер нарочно разорвал сумку по шву, посадил в нее Яна, и они зашли в вокзал.

VI

Рассказывает Валери Массамба, двадцать пять лет, студентка
Я в своем репертуаре. Вечно так боюсь опоздать на поезд, что приезжаю на вокзал чуть ли не за час. И сижу как дура. В таких случаях я устраиваюсь на скамейке где-нибудь в уголке и утыкаюсь в журнал. Тем самым я недвусмысленно даю понять: меня нет, просьба не беспокоить.

Вот почему, когда тот мальчишка сел прямо напротив меня, я его сначала даже не заметила.

Привлек мое внимание запах. Не знаю, когда мой визави последний раз менял носки, но не надо было обладать дипломом собаки-ищейки, чтобы взять его след. Mamma mia! Был бы он взрослый, я бы тут же пересела. Вот только выглядел он лет на двенадцать-тринадцать, не больше, к тому же одет так, что без слез не взглянешь: какой-то бурый анорак со сломанной молнией, растянутый свитер с обмахрившимися рукавами… Приличной была только шапка с ушами, похожая на шлемы первых авиаторов. На коленях он держал хозяйственную сумку из синтетической ткани, такую кошелку, с какими за покупками ходят. Необычный багаж для путешествия.

По его лицу с упрямым подбородком, словно вырубленному топором, можно было предположить, что с этим парнем шутки плохи. Но в то же время в его взгляде было что-то беззащитное, тревога какая-то. Я сама из «понаехавших», и такой взгляд мне хорошо знаком.

Сколько раз я видела его в зеркале. Так что я не стала пересаживаться. Несмотря на запах…

В тот момент я и не подозревала, каким это обернется удивительным приключением.

Постараюсь излагать пояснее, потому что, по правде говоря, тут есть в чем запутаться.

Для начала вот: у мальчишки в сумке что-то шевелится. Кошка? Собака? Кролик? Курица? Непонятно. Единственное, в чем я уверена, — это что-то живое. Мало того: мальчишка наклоняется к сумке и начинает что-то тихо говорить тому, что там шевелится. Должно быть, очень любит эту свою кошку, черепаху или канарейку, если так вот с ней беседует! Потом он выпрямляется, пристально, изучающе оглядывает пассажиров, ожидающих поезда, снова шепчется с сумкой и снова осматривается. И так раз десять.

Все это продолжается по крайней мере двадцать минут. Я и ухом не веду. Сижу, читаю журнал. Якобы.

Вдруг мальчишка встает и направляется к скамейке, где сидит отец с двумя детьми, только что купивший билеты в кассе. Дети затевают возню — радуются, что поедут на поезде, может быть, в первый раз. Мой король ароматов, проходя позади них, незаметно оставляет свою сумку рядом с их багажом и занимает позицию метрах в десяти, у газетного киоска. Стоит там и делает вид, что смотрит в другую сторону, но сумка так неодолимо притягивает его взгляд, что он начинает косить. Я знаю одну особу, которая тоже начинает косить: ее зовут Валери, и это я. Что же он такое затеял, интересно знать?

Что он затеял, мне предстоит узнать очень скоро, и такое не каждый день увидишь.

У хозяйственной сумки сбоку прореха. Из этой прорехи вдруг появляется что-то вроде маленькой трубы. Эта труба — рукав, а из рукава высовывается — что? Правильно, рука. Нормально, да? Что из рукава высовывается рука — это весьма распространенное явление, согласитесь. Вот уж было бы чему удивляться!

Рука совсем малюсенькая, пухленькая. Она шарит ощупью, ей не так-то легко найти соседнюю кожаную сумку. Мой приятель у киоска весь извелся, судя по мимике. Он кричал бы, если б мог: «Левее! Еще левее! Ну вот же, вот!» Но сделать он ничего не может, только смотреть и страдать.

Но вот, наконец, маленькая ручка у цели:

Вжик! — Расстегивает молнию на кожаной сумке.

Шурх, шурх! — Шарит внутри.

Фьюить! — Вытаскивает три билета на поезд.

Фьюить! — И прячется обратно. Дело сделано.

Мой знакомец не теряет даром ни секунды. Проходит позади скамейки, подхватывает свою сумку за обе ручки — и прямиком на выход, только его и видели. Как раз вовремя. Отец семейства смотрит на часы, поднимается и ведет свое маленькое стадо к платформе номер два, от которой должен отправиться поезд на Бордо. Месье, вы не забыли прокомпостировать ваши билеты?..

Знаю, знаю, это нехорошо. Я должна была пресечь, разоблачить, сигнализировать, должна была, да-да, должна… Я этого не сделала. Потому что у того мальчика был такой взгляд — как у затравленного зверька.

Четверть часа спустя, едва отойдя после пережитого, я занимаю место в экспрессе, в середине вагона, где сиденья расположены друг против друга. То, что я видела до этого, было удивительно, но более или менее объяснимо: старший брат крадет билеты, используя малыша как живого робота. Ладно. Допустим. Необычно, но в пределах возможного. А вот то, что за этим последовало, было вообще из области фантастики. В самом деле: вижу, входит в вагон мой юный друг собственной персоной, но на сей раз не один. С ним высокий бледный мальчик постарше, тоже в каких-то обносках, и шкет лет десяти в женских туфлях! Хозяйственной сумки у похитителя билетов уже нет, и он успел полностью переодеться, не считая шапки: другая куртка, другие штаны, даже башмаки другие! Запах, правда, тот же.

Я обожаю кроссворды повышенной сложности, головоломки — все, что заставляет шевелить мозгами. И чем труднее найти ответ, тем азартней я его ищу. Словом, я из тех, кто не успокоится, пока не поймет. А тут передо мной была всем загадкам загадка, как раз по мне!

Итак, эти трое идут по вагону и садятся на свободные места около меня. Младший усаживается рядом, причем вид у него такой ошеломленный, словно он оказался на космическом корабле. Но не успевает поезд тронуться, как он откидывает голову и засыпает, раззявив рот. Женские туфли с него спадают. Старший, сидящий напротив, похоже, не менее ошеломлен, но старается не показать виду. Средний сидит прямо передо мной и совершенно меня игнорирует, хотя должен бы узнать.

Проехали уже чуть ли не полпути, и тут появляется контролер.

— Ваши билеты, пожалуйста!

Он протягивает руку к высокому бледному мальчику, но что-то его удивляет:

— Вы пересели?

Мальчик краснеет до ушей и лепечет:

— Да, а что, нельзя?

— Да нет, почему же… можно, конечно.

Контролер удаляется. Оба мальчишки сидят, затаив дыхание. Вечность спустя они, наконец, осмеливаются выдохнуть и обмениваются весьма красноречивыми взглядами: «Получилось! Теперь главное — сидеть тихо, не привлекать внимание!»

Загадка становится все увлекательнее. Почему мальчишка в шапке с ушами переоделся? Почему не показал контролеру билеты, ведь они у него есть? Я-то точно знаю, что есть. И почему старший дал понять, что он их уже показывал? Где? Когда?

Я уже готова сдаться, когда обнаруживается первый ключ к разгадке: он идет по проходу, этот ключ, держа в каждой руке по сандвичу, и точь-в-точь, волос в волос похож на высокого бледного мальчика, сидящего напротив меня. Он не задерживается — отдает оба сандвича и уходит обратно.

Близнецы! Вот и объяснение! Если у высокого бледного мальчика есть близнец, то, конечно же, у среднего в шапке с ушами он тоже есть! Так что передо мной сидит не похититель билетов, а его брат. Вот почему на нем другая одежда, вот почему он меня не узнал. Я оборачиваюсь посмотреть на младшего, который так все и спит без задних ног. Интересно, а у него тоже..? Меня одолевает любопытство. Пойти, что ли, заглянуть в соседний вагон…

В соседнем вагоне ничего интересного, в следующем тоже. Я перехожу из вагона в вагон, покачиваясь на ходу, и только в конце состава обнаруживаю, наконец, всех троих! Да, я не оговорилась, троих, потому что у младшего тоже есть близнец, точная его копия, только без женских туфель. Он спит, свернувшись калачиком на сиденье. Один из старших братьев укрыл его своей курткой.

Я сажусь на свободное место. Мой воришка сразу меня узнает. Я бегло улыбаюсь ему: «Привет, мы знакомы…» Он отвечает мне тем же, только очень робко. Во всяком случае, теперь я собрала все кусочки пазла. Не хватает только одного: где маленькая ручка? Где тот, кому она принадлежит? Где синяя сумка?

Поезд мчится, нас мотает и потряхивает. Ответ на последний вопрос я получаю нежданно-негаданно. Мой воришка выдает себя: дважды быстро взглядывает куда-то вверх. Один взгляд явно лишний. На что там смотреть-то? И я, в свою очередь, поднимаю глаза.

А вот и синяя сумка — прямо над нами, на багажной полке, среди всяких других вещей. Шустрая маленькая ручка высовывается из прорехи. Она шарит, нащупывает, роется, хватает и прячется. Но тырит она уже не билеты. Шоколадный батончик… пачка печенья… бутерброд с сыром…

На сей раз мой знакомец понял, что я все вижу. Он краснеет, опускает глаза, снова поднимает их на меня и, наконец, решается встретить мой взгляд. Немой диалог.

Он: Вы видели, да?

Я: Видела.

Он: Смех, правда?

Я: Да, смех…

Он: Не говорите никому, пожалуйста…

Я: Не скажу…

Маленькая ручка отправляется на завоевание яблока. Яблоко большое, не ухватить, оно перекатывается, того и гляди свалится на голову кому-нибудь из пассажиров.

«Двумя руками! — безмолвно кричим мы оба. — Двумя руками!»

Высовывается вторая ручонка, подбирается к цели. На сей раз яблоко поймано, теперь не укатится — и вот оно уже в синей сумке вместе с остальной добычей.

На нас нападает неудержимый смех. Всего час назад впервые друг друга увидели — и уже сообщники.

Я тебя не выдам, потому что мы из одного лагеря, ты и я. Потому что ты это делаешь не ради забавы. Потому что у тебя хорошая улыбка, хоть и морда кирпичом. А еще, может быть, потому, что ты укрыл спящего братишку своей курткой…

VII

Рассказывает Пьер Дутрело, тринадцать лет, брат Яна
Сроду я так не боялся. Если б не братья, наверно, пошел бы на попятный. Только я же знал, что они там ждут на холоду, а я сказал — сделаю. Так чего ж теперь… Сел на лавку, Яна на колени, и стал присматриваться. Потому что поезда эти, вокзалы — я ж в этом во всем ни фига не понимаю. Но ничего, скоро разобрался. Все эти люди, они покупают билеты в таком окошечке, потом ждут, а потом суют их в какую-то штуку, которая делает «клац!». Я думаю, дырки пробивает. А потом они идут и садятся в поезд. И все. Напротив на лавке сидела девушка, чернокожая. Но она читала журнал и на нас внимания не обращала, даже головы не подняла. Нам надо было три билета, не больше. Ян их вытащил из сумки у дядьки, которого я присмотрел. Чисто сработал, никто не заметил.

В поезд мы садились по трое. Разбили пары. Я сел с Фабьеном и Максом. Билеты были у нас. Еще я взял Яна, потому что мы с ним сработались в хорошую команду В вагоне я его закинул наверх, на полку, куда вещи кладут, и он такой номер провернул — закачаешься. Добыл нам еды на всех. Я его иногда снимал и клал на другое место. Один раз я было испугался, это когда к нам вдруг подсела та негритянка. Она все посматривала на нас, и через сколько-то времени чего я боялся, то и случилось: она увидела сумку, и как Ян высунул руку… в общем, все увидела. Но ничего не сказала. Даже пересмехнулась со мной, вон как. Я раньше никогда негров вживую не видел. Но теперь, если кто спросит, я так скажу: никакие они не плохие, люди как люди.

VIII

Рассказывает Поль Дутрело, тринадцать лет, брат Яна
В поезде Виктор сразу — брык, и уснул. Напротив девушка сидела, чернокожая. Она сперва все на меня поглядывала. И с чего бы? Я ее первый раз видел! Когда вошел контролер, мы прямо сжались все, ни вздохнуть, ни пернуть. Реми все повторял про себя, что надо сказать про билеты: «Вы у нас уже проверяли, мы пересели…»

Но то-то и оно, что мы не знали, проверял он у Фабьена билеты или нет. Тут уж — пан или пропал! Однако ничего, обошлось. Реми даже рот открыть не успел, контролер сам первый сказал:

— Вы пересели?

Все равно мы еще долго не могли опомниться. Пока Фабьен не пришел к нам в вагон. И он нам принес целых два сандвича! С ума сойти, до чего вкусные. Багет с хрустящей корочкой, а внутри первосортная ветчина, да еще масло, вот такущий слой, и даже огурцы дольками. Вот это были сандвичи так сандвичи! В жизни таких не ел. К тому же я знал, что это Ян их для нас украл. Это им придавало еще какой-то особый вкус. Я на свой так набросился, что даже щеку прикусил. Треть оставил — для Виктора, когда проснется. И Реми ему тоже оставил.

IX

Рассказывает Жерар Фармажон, сорок восемь лет, коммерсант
С утра я никогда ничего не ем. Кофе выпью, и все. Другое ничего в рот не лезет. А в девять как раз самое оно покушать. Поэтому, когда я еду в Бордо на весь день, как в тот раз, я завтрак беру с собой и съедаю в поезде. Должны ведь быть в жизни маленькие радости. А мои сандвичи с ветчиной — это не так себе бутерброды, я их сам готовлю, с душой, можно сказать. Обязательно в тот же день, чтобы хлебушек свежий, масла не жалею, огурчики отборные — объедение! Так вот, в то утро я, значит, готовлю сандвичи, как обычно, упаковываю в пластиковый пакет и говорю Жозиане:

— Положи их мне в сумку, ладно?

Она отвечает:

— Ладно, сейчас.

И, главное дело, перед самым уходом спросил ведь еще раз для верности:

— Положила?

— Что положила?

— Сандвичи с ветчиной! Ты их в сумку положила?

А она такая:

— Да положила, положила! Иди уже, на поезд опоздаешь.

И что бы вы думали? В сумке их не было!

X

Рассказывает Фабьен Дутрело, четырнадцать лет, брат Яна
На вокзале в Бордо мы насилу нашли друг друга, столько там было народу. Хорошо, остальные догадались, как и мы, подойти к выходу. Там и встретились. А город Бордо, оказывается, не у самого Океана. Вовсе даже нет. Это только кажется, если по карте смотреть, а на самом деле там еще километров пятьдесят по прямой. Пьер сказал:

— Подумаешь! Сядем на другой поезд, и все дела.

Оборзел он совсем, Пьер. С билетами и с едой он здорово управился, ну и вообразил, что он теперь командир и ему сам черт не брат. Мы все сидели думали, что теперь делать, а он расхаживал взад-вперед перед нами с таким видом, как будто говорил: «Чего сидеть-то? Сбегаю сейчас за билетами, и все тут!»

А я вот был уверен, что второй раз этот номер не пройдет: заметут. И то уже было чудом, что мы досюда добрались, так что не стоило нарываться. Я вспомнил весь наш путь: грузовик, который вез нас сквозь ночь, и как полдня шагали по шоссе, и ночной марш-бросок вдоль железной дороги. И все это псу под хвост? Нет уж.

И вообще, я признавал только одного командира, и это был Ян.

Я заглянул в сумку и спросил его:

— Что теперь будем делать?

Он немного подумал.

— Младшие очень устали?

— Сейчас ничего, поспали в поезде.

— Поели?

— Да, все сыты.

— Вы с Реми можете еще меня понести?

— Конечно.

Тогда он улыбнулся, а потом с печальной такой ужимкой прошагал пальцами по краю сумки. Значит, пешком идти, по крайней мере, пока не выберемся из города.

Средние надулись. Они и так-то всегда хмурятся, даже если все в порядке, ну а тут уж — можно себе представить. Ну, встали мы и пошли.

До шоссе, которое ведет к Океану, мы добирались часа два, не меньше. Надо сказать, в городе Янов компас барахлит, так что мы поплутали.

Поль, никого не спрашивая, поднял руку — и с первой же попытки чертовски повезло: остановился фургончик вроде автолавки, которая раньше к нам заезжала. По четвергам, как сейчас помню. В ней чего только не продавалось, начиная с палок для метел и кончая зубной пастой, включая мухобойки и знаменитые «сюрпризы». Это такие бумажные конусы двух сортов: большие и маленькие. Я так до сих пор и не знаю, что было внутри у тех «сюрпризов»: мать их никогда не покупала, ни больших, ни маленьких. «На кой нам эта дрянь!» — так она говорила. Эта автолавка несколько лет заезжала по четвергам к нам во двор и сигналила, а потом однажды не приехала, и больше мы ее не видели. Все правильно — мать никогда ничего не покупала, а лавочнику какая радость делать крюк только ради того, чтоб Кабысдох пописал ему на колесо.

Вот когда-нибудь, когда вырасту, даже если буду совсем взрослый, я пойду в магазин, где продаются эти «сюрпризы», и куплю себе один. И если спросят: «Деткам берете?» — я скажу: «Нет, себе!» — и мне не будет стыдно. Вообще я детей, пожалуй, не хочу. Я бы лучше потом, когда вырасту, немного пожил спокойно. Разве что Яна взял бы к себе. Посмотрим.

Водитель спросил:

— Вам куда?

Поль сказал:

— К Океану.

— Ладно, тогда давайте в фургон.

Он вылез из кабины, чтоб открыть нам заднюю дверь. Толстый-толстый, я и не знал, что такие бывают. Ему приходилось идти враскоряку, чтоб ляжки друг об друга не терлись.

XI

Рассказывает Эмиль Дюкрок, пятьдесят лет, лавочник
Ну да, это я их подвозил, шестерых братьев Дутрело. Седьмого, маленького, тоже, наверно, только я его не видел. Они его прятали в той знаменитой сумке. Я их всех посадил в фургон и велел ничего там не трогать. На вид они были вполне безобидные, сели на пол посреди товаров и больше не шелохнулись. Один, в шапке с ушами, ехал со мной в кабине, но не больно-то он был разговорчивый.

— К Океану, значит, едете?

— Да.

— А где живете? В Бордо?

— Да.

Я и сам не любитель болтать, так что дальше ехали молчком довольно долго. Достаточно, чтоб заметить, что пахнет от мальчишки, прямо скажем, не розами. Но не мне придираться — у самого ноги все время воняют. Так что чего считаться, свои люди… В бардачке у меня была карта района. Он ее взял и стал изучать. А потом вдруг ткнул пальцем:

— Нам вот сюда!

Ткнул он в шоссе, которое идет вдоль берега, а конкретно — ровно в дом того психа. Но я-то не знал, что он псих, этот тип! Потом только узнал. На доме ведь не написано: «псих». Отстали бы уж, сколько можно человека доставать, вот она у меня где, эта история! Это в среду было, и я как рассуждал: ребятишкам захотелось на пляж, ничего такого, не беглые же они, просто прогуляться решили. Да, я их высадил прямо у того дома, врать не стану. Хорошие были ребята, не вандалы какие. Ничего в фургоне не тронули, я уж им сам сказал:

— Любите бананы, ребятки? — и дал каждому по штуке.

Легавые ко мне потом еще цеплялись, что не положено пассажиров возить в фургоне. Сам знаю, что не положено! Все, не хочу больше об этом. Когда у прилавка всякие балаболки подъезжают с разговорами, я теперь ученый, на это не ведусь. Смотрю так в глаза и говорю очень спокойно:

— Дама, вы что-нибудь еще берете?

Они и затыкаются.

XII

Рассказывает Тьерри Виар, двадцать восемь лет, безработный
Это у меня теперь вместо работы — присматривать за виллой месье Февра. Заходить два-три раза в неделю, проверять, все ли «в порядке», как он говорит. Это у него вообще любимое выражение — ему надо, чтобы везде был «порядок». А он мне за это отстегивает сто франков в месяц. Или сто пятьдесят, смотря по настроению. Какие-никакие, а все деньги, на сигареты хватает, и потом, мне его сраные хоромы и так по дороге, так хоть что-то с этого поиметь. Я каждый вечер делаю пробежку вдоль пляжа, когда десять километров, когда двенадцать. Напялю старые треники, зимой еще лыжную шапочку, и вперед. Стараюсь ни дня не пропускать — это мне как-то мозги прочищает, сижу ведь без работы, надо снимать стресс, а то уж больно зло берет.

Он-то, месье Февр, он никогда не злится. Ни разу его не видел злым или хоть раздраженным. Говорит тихим таким голосом, половину не разберешь, приходится прислушиваться специально, прямо не дыша, а ему это, похоже, нравится, что люди замолкают, чтобы его слышать. Здоровается — руку не пожимает, только свою подает, вялую, мягкую до невозможности. До того противно, так и хочется стиснуть эти пальцы, чтоб кости захрустели, да тряхнуть хорошенько. Он на рыбу похож, месье Февр, с той разницей, что рыб, наверно, иногда хоть что-то волнует. И еще рыбы не занимаются политикой.

«Я вам целиком и полностью доверяю, Тьерри…» Вот почему у меня мороз по коже, когда он так говорит? Вроде, наоборот, должно быть лестно… Первый раз — это он ключи мне дал в начале осени: «Я вам целиком и полностью доверяю, Тьерри…» А сам глаза этак сощурил, типа предупреждает: «И попробуй, подонок, мое доверие не оправдать…»

Эта его вилла — их тут сотни таких. Хозяева все из богатеньких, наезжают на два месяца в году, а остальное время трясутся, как бы к ним не «залезли». У Февра дом жутковатый, серый такой, а когда металлические ставни закрыты, вид веселый, как у катафалка. Весь в хозяина дом-то… Сам летом приезжает с женой и дочками. Дочек целая куча, больше пяти, во всяком случае. Все блондинки, и здоровье из них так и прет. Некоторые, кажется, двойняшки.

Дом стоит прямо у шоссе, а через дорогу пляж и Океан. Внутрь я ни разу не заходил. Обойду кругом, удостоверюсь, что все «в порядке», и дальше бегу.

Этих ребят я заметил где-то в шесть вечера. Да и как не заметить. В ноябре здесь ни одной собаки не встретишь, так что если шестеро ребят сидят рядком на пляже, не хочешь, а обратишь внимание. Я подумал, это цыгане — по одежке, а потом, я знал, что неподалеку стоит табор. Они сидели на песке и смотрели вдаль. Когда я мимо пробегал, они все разом обернулись. Я им бросил:

— Привет!

Они ответили всем хором:

— Привет!

Когда через полчаса я бежал обратно, их уже не было. Океан темнел на глазах, уже сильно смеркалось. Я по привычке оглянулся на виллу. И вижу, какая-то фигура — шасть за угол. Ну-ка, ну-ка… Я прямо туда не стал соваться, а взял в обход, притаился за соседней виллой и смотрю. А там эти цыганята с пляжа, все шестеро, и ничего себе игру они затеяли! Если это можно назвать игрой — забрасывать на крышу маленького ребенка…

Ну да, именно этим они и занимались! Я сам видел, а и то с минуту глазам не мог поверить. Не кошку, не собаку — настоящего живого ребенка! Двое самых длинных взяли его за руки и за ноги, раскачали и забросили наверх, как мешок картошки. Он взлетел и приземлился на краю крыши. Ухватился было за желоб, но нет, сорвался, упал. Какой-то из мальчишек сделал красивый бросок, как в регби, и поймал его на лету. Ни один не засмеялся. Вот это меня поразило. Они посовещались и сделали вторую попытку. Ровно с тем же успехом. Опять малец не удержался на крыше, съехал и упал. В этот раз они переругались. Видно было, что маленький больно ушибся. Взялись бросать другие двое. На них были шапки с ушами. Эти запулили мальца со всей дури. Я чуть не крикнул «не надо!», но опоздал. Он взлетел, как из пушки, аж до самого конька. И сразу уцепился за него, как большой жук. Потом пополз к трубе. И полез в нее. И забрался в дом через дымоход…

Минуты две прошло — открывается подъемная дверь гаража. Они все туда прошмыгнули. Дверь закрылась. На том представление и окончилось. А я, пока смотрел, разинув рот, в каком-то ступоре был. Ну да, я должен был давно уже вмешаться, это конечно. Только я, знаете ли, не Зорро. И я на такое не подписывался, чтоб мне за сто франков в месяц выпустили кишки. У этих цыган, всем известно, всегда ножи при себе. Мое дело маленькое: сообщать месье Февру, если что не «в порядке». И все. Так что я побежал домой и позвонил ему в Бордо.

— Месье Февр?

— Слушаю.

— Здрасьте, это Тьерри. Вам сейчас удобно разговаривать?

Я ему рассказал все, что видел. Он слушал и молчал. Молчание Февра — это, я вам скажу, нечто. Один только вопрос задал:

— Это цыгане?

Я не то чтоб на сто процентов был уверен, но сказал — да, точно цыгане. Он тогда сказал, что сам приедет, а я чтоб пока только последил за виллой. А он скоро будет и заплатит мне за труды. Полицию вызывать не велел. Ну, я надел два анорака, один поверх другого, и пошел караулить. На вилле все тихо. Я сел на обочине шоссе и стал ждать. Полчаса не прошло — подъезжает Февр. Надо думать, превышал скорость только так. Машину остановил далеко, чтоб не услышали, и пешком ко мне:

— Они еще там?

— Я думаю, да.

— Помоги мне, будь любезен… Ты ведь парень мастеровитый, а?

В каком-то он был радостном возбуждении, по голосу слышно. Со мной вдруг на «ты» заговорил. Мне что-то страшно стало. Пошли, взяли у него в багажнике фонарик, электродрель беспроводную, ящик с инструментом.

— Идем.

Подошли к гаражу.

— Ты можешь скрепить дверь с полом так, чтоб ее невозможно было открыть?

Я на него вылупился, ушам не верю:

— Вы хотите…

— Ты можешь это сделать?

Я кивнул, что да, могу, и стал подбирать инструмент. Февр тем временем зашел в гараж, секунд через несколько выходит, в руке пробки со щитка. Я просверлил в полу дырку, прямо в бетоне, и ввинтил в нее здоровый крюк. Другую дырку сделал в край подъемной двери, тоже крюк ввинтил. И скрутил эти крюки намертво стальной проволокой. Подлая работа, но сделал я ее на совесть. Февр подергал — держится крепко. Он мне подмигнул и вручил четыре бумажки по пятьсот франков:

— Вот тебе за труды. И никому ни слова, договорились? Через неделю я еще заеду, получишь столько же. Остальное тебя не касается. Я тебе целиком и полностью доверяю, Тьерри… Подвезти?

Я сказал — не надо, мне тут близко.

А среди ночи вдруг проснулся с мыслью, что ничего-то хорошего я в жизни не сделал, но ведь и у всех так, а я чего ж, что заслужил, то и имею. И заплакал, прямо, блин, горючими слезами.

XIII

Рассказывает Жиль Февр, пятьдесят два года, промышленник
Мне предъявляют обвинение в жестокости. У меня нет слов. Эти люди проникли в мой дом, причем, прошу заметить — хоть это, возможно, покажется вам мелочью, — я их не приглашал. Кто-нибудь другой на моем месте возмутился бы, поднял шум. Но не я. Я, прошу заметить, отнесся к происходящему с пониманием. Рассуждал я так: молодые люди желали войти в дом (и желание это было весьма сильным, поскольку ради его осуществления они прибегли, как вам небезызвестно, к чрезвычайно рискованным акробатическим трюкам). Прекрасно. Раз таково было их желание, препятствовать им было бы, согласитесь, нелюбезно с моей стороны. Итак, я не принял никаких мер к их выдворению, напротив, позаботился о том, чтоб они могли пользоваться моим гостеприимством сколь угодно долго.

Однако, говорят мне на это, они провели там три дня без пищи, в темноте и холоде. Согласен. Что ж, в знак своего раскаяния я не беру с них платы за проживание. Это бонус… И еще говорят, что я жесток!

Меня предупреждают также, что дело может быть передано в суд. Потребуют, несомненно, чтобы я принес публичное покаяние, возможно даже, меня привлекут к уголовной ответственности. И все это законно и справедливо. Нет, вы только вникните: какие-то люди забираются ко мне в дом, портят мебель, пачкают ковры… Это непростительно, это наказуемо! И кто же должен быть наказан? Я! Что же до них, то они, разумеется, вольны вернуться к своим забавам, как только им заблагорассудится. Кстати, возможно, этим они и занимаются в настоящий момент, пока мы с вами беседуем. В вашем, например, доме — а почему бы и нет?

Вот до чего докатилась страна. Престижнее воровать и питаться ежами, как у них, кажется, в обычае, чем зарабатывать себе на жизнь честным трудом. Да, сейчас это именно так. Но ничего, уже близятся перемены. Мы наведем порядок, и, возможно, скорее, чем вы думаете. Во всяком случае, мы над этим работаем. И нас много.

XIV

Рассказывает Реми Дутрело, четырнадцать лет, брат Яна
Когда Ян поднял дверь гаража, я кинулся его обнимать:

— Ай да Ян! Браво!

Он был весь черный от сажи, локти и коленки ободраны. Он изобразил нам в лицах, как спускался по дымоходу на манер альпиниста. Мы поскорее закрыли за собой дверь и принялись искать щиток, чтобы включить свет. Нашел его Поль.

Прежде чем войти в гостиную, мы разулись. Говорить, и то было боязно. Там лежал огромнейший ковер, во весь пол, прямо как в рекламных каталогах. Посередке низкий стеклянный стол, а вокруг него кожаные кресла — в каждом можно втроем сидеть. Мы сбились в кучку да так и ходили из комнаты в комнату. Там одних спален было не меньше пяти, и все чистые, прибранные. Пьер сказал:

— Это девчачьи комнаты.

И правда, на полках были всякие финтифлюшки, на стенах фотографии кинозвезд. Такими вещами только девчонки увлекаются. Потом в гостиной мы и доказательство увидели. На фотографии в рамке семь девочек, и родители с ними. Очень хорошенькие, надо сказать, все блондинки, личики приветливые — и мать, кстати, такая же. Да и отец был на вид довольно симпатичный. Улыбка такая добрая. Мы решили, что будем очень аккуратными, чтоб ничего не попортить, а завтра перед уходом оставим записку — извинимся и поблагодарим.

Холодильник на кухне стоял пустой и открытый. В шкафах тоже ничего, одна только пачка хрустящих хлебцев, мы их тут же и поделили. Для ночевки взяли одеяла из девчачьих спален и положили на ковер в гостиной. Чтоб кровати не пачкать, да и теплее всем в куче. Виктор спросил:

— А телека нету?

Нет, телека не было. Зато Поль ухитрился включить музыкальный центр. Мы на него ругались, чтоб не трогал, но ему если что втемяшится… Музыка была до того печальная, что мы чуть-чуть послушали да и выключили. Но вот ведь странно — при этом она мне все-таки немного понравилась. Я посмотрел, что написано на обложке диска. Музыка называлась «Сюиты для виолончели», а музыканта звали Бах. И диковинные же вещи люди слушают…

Макс спросил:

— А если открыть ставни, отсюда видно Океан?

И в эту самую минуту свет погас. И мы услышали, как заработала электродрель.

XV

Рассказывает Пьер
Если б еще часы были! Мы бы хоть знали, день или ночь! А то в темноте никакой разницы. Младшие кашляют без передыху. Мы уж на них одеяла навалили со всего дома — все равно кашляют. Время от времени с Полем идем в гараж, лупим ногами в дверь и ругаемся на чем свет стоит. Бесполезно, конечно, но хоть душу отвести.

Из-за того, что ничего не видно, мы стали как слепые: все делаем на ощупь.

Рассказывает Поль
Самое обидное, что Океан вот он, прямо тут, за двести метров, а не увидишь. Закупорены, как сардины в банке. Ставни не открыть, потому что электричества нет, и гаражная дверь не открывается. А уж как мы с Пьером по ней лупили! Я даже палец отшиб на левой ноге.

А на берегу Океана — это были лучшие часы в моей жизни. Мы сидели и смотрели. Как начало смеркаться, вода тоже стала менять цвет и делаться вроде как сталь. Мы себя перед ним чувствовали совсем маленькими, но он нас как будто защищал. А еще он шумел, мощно так: врраушш! Не знаю, как это описать…

И никого кругом. Один только раз пробежал какой-то в лыжной шапочке. Он нам сказал «привет!», и мы ему тоже.

Я вообще-то не переживаю. Я знаю, что мы выберемся. Не знаю как, но выберемся точно.

Рассказывает Реми
Среди ночи — хотя, может, это и не ночь была? — Виктор среди мертвой тишины вдруг сказал слабеньким таким голоском:

— А у нас сегодня день рожденья…

А ведь верно. Ему и Максу в какой-то из этих дней исполнилось двенадцать. Тогда мы, четверо старших, нашарили их в темноте и передавали друг другу из рук в руки, и каждый их поздравил и поцеловал. Попробовали было им спеть, но получалось уж больно тоскливо, так и не допели.

Очень хочется пить. Это хуже всего.

Рассказывает Макс
Мы с Виктором почти все время лежим под одеялами, потому что простыли. Сначала, чтоб не скучно было, играли в слова, загадывали животных. Теперь уже не играем. Хочется домой. Виктор так сильно кашлял, что натошнил на ковер и заплакал. «Меня заругают… меня заругают…» Фабьен сказал, что это ничего и не надо из-за этого плакать.

Рассказывает Виктор
У нас с Максом температура, и надо, чтоб мы лежали под одеялами. Я натошнил на ковер, но это ничего, я не буду из-за этого плакать. Мне снятся странные сны. Будто мы идем по железной дороге, а ведет нас отец. Вперед, говорит, идем к Океану! Дорогу вы знаете! И смеется. Мне не нравится этот сон.

Рассказывает Реми
Поль нашел в каком-то ящике зажигалку. Но огонек совсем слабенький и быстро обжигает пальцы. При его свете мы опять увидели фотографию семи девочек и их родителей. Они-то знай себе улыбаются… Со злости я швырнул рамку куда подальше и, кажется, разбил лампу.

Рассказывает Пьер
Я вдруг сообразил: отопление не работает, но ведь есть же камин! Взять да развести огонь! Сказал Полю, он сразу: давай! С дровами просто, вон сколько мебели, только выбирай. Пошли в одну спальню, расфигачили кровать. Не так-то легко впотьмах, вслепую. Разломать доски не получилось. Но мы подумали, можно их засунуть концами в камин, а потом подвигать, когда прогорят. Газет для растопки не нашли, вырвали страницы из какой-то большой книги. Ничего не вышло. Огонь у нас так и не разгорелся. Зато навоняли, не продохнешь, а открыть проветрить — никак…

Рассказывает Фабьен
Я уже перестал понимать, сколько времени мы тут, — день, два или неделю. Все спуталось. Помню, в какой-то момент, когда никто уже больше не шевелился, я первый раз подумал, что мы, может быть, так тут и умрем. И как это — будем мы мучиться или просто тихо уснем? И кто умрет первым? Кто последним? Такие вот страшные вопросы крутились у меня в голове, когда Ян вдруг поскребся о мой рукав. Я спросил:

— Ты что?

Он взял меня за обе руки и вложил в них то, что мы искали с самого начала, с самого первого часа. Все искали. Обшарили каждую комнату до малейших закоулков, даже в кухне под раковиной искали, и все напрасно. В конце концов я сказал:

— Хватит, все это бесполезно. Нет его здесь, вот и все.

Телефон!

Я взял зажигалку, засветил огонек у самого его лица и спросил тихонько:

— Где ты его нашел?

— В коробке на шкафу, в спальне родителей…

— Значит, мы спасены?

— Да, вы спасены.

Огонек погас. Мне удалось зажечь его еще один раз, самый последний. Ян улыбался, его лицо с этой улыбкой еще какой-то миг плясало в дрожащем свете, а потом — все. Полная темнота. Это последний раз я его видел. Но тогда я этого не знал. С тех пор, когда вспоминаю его, вот это я и вижу: лицо Яна пляшет при свете дрожащего огонька, он улыбается и говорит: «Вы спасены».

Надо было еще найти розетку — никогда бы не подумал, что это окажется так сложно. Поначалу мы искали как бешеные, ползали на четвереньках, шарили, все, даже младшие. А потом час за часом стали выдыхаться, один за другим сдавались. Все, кроме Поля, а он сказал:

— Она где-нибудь за мебелью.

Тогда мы стали отодвигать всю мебель, которая стояла у стен. Потели, пыхтели. Дух от нас стоял — хоть топор вешай. Впотьмах друг на друга натыкались. Уже как и не люди. В конце концов остался только большущий сундук в прихожей. Из последних уже сил отодвинули и его. Поль стал шарить вдоль плинтуса.

— Есть, — сказал еле слышно, — вот она, розетка…

Крикнуть у него уже голоса не было.

Реми сходил в гостиную за телефоном, и нам удалось его включить. Все затаили дыхание. В полной тишине сигнал был как что-то маленькое, хрупкое, но это было так, будто все десять окон в доме разом распахнулись и в них ворвался Океан!

— Куда звоним? — спросил Пьер, когда мы немного успокоились.

Это и правда был вопрос. В полицию? Нас отправят домой… Набрать номер наугад? И что мы скажем? Мы даже не можем объяснить, где мы. Какой-то дом на берегу Океана… Они все похожи друг на друга… А потом, как набрать хоть какой номер, когда ничего не видно?

Все примолкли. И среди этого молчания мы вдруг услышали «пип… пип… пип…» набираемого номера. Я протянул руку и пошарил в той стороне. И нащупал руку Яна. Это он в полной, абсолютной темноте набирал номер… На десятом «пип» он крепко сжал мою руку и вложил в нее трубку. Я поднес ее к уху.

На том конце трубку сняли после второго же гудка, и я услышал голос матери:

— Але, это кто?

— Это мы, — сказал я и заплакал, — это мы…

Остальные тоже плакали, все, кроме Пьера, а он кричал «цыц вы!», чтоб не мешали слушать.

— Ох, милые вы мои, где же вы? — вот что она сказала, а я, сколько себя помню, ни разу не слышал, чтоб она называла нас «милые»…

— Нас заперли в доме на берегу Океана…

А она как крикнет:

— Цыц ты! — но это она не на меня, а на Кабысдоха, он где-то около нее лаял.

Тут мы все вдруг стали смеяться:

— Слышите? Это же Кабысдох! Это Кабысдох лает!

Потом отец с нами говорил. Поль и ему сказал, что нас тут заперли, и объяснил, какой дорогой мы ехали с толстым лавочником, и какой этот дом с виду, и все такое. Отец сказал, что позвонит жандармам, и они будут здесь еще до рассвета, так что пусть мы ни о чем не беспокоимся. Он тоже говорил «ребятки мои», и так это было чудно…

До рассвета? Значит, сейчас ночь?

Мы положили трубку и вернулись в гостиную, залезли обратно под одеяла, потому что холодно было зверски. Прижались друг к дружке и, кажется, тут же все и уснули.

XVI

Рассказывает Ксавье Шапюи, сорок два года, старший офицер жандармерии
Дело Дутрело? Скажу вам откровенно: я было на нем поставил крест. Когда пропавшего мальчишку не удается найти в первые двое суток, я этого ох как не люблю. И с каждым днем шансов все меньше. Дни складываются в недели, недели — в месяцы, поиски понемногу сходят на нет, пока какой-нибудь грибник не наткнется в лесу на труп. А тут полных пять дней, так что… Плюс пять ночей. Искали, конечно, а как же. Тамошние коллеги первым делом привлекли кинологов с собаками, но это было заведомо безнадежно, потому что дождь смыл все следы. Потом они подняли вертолеты, прочесали все окрестности, и тоже безрезультатно. А между тем, черт подери, ну вот как могли семеро мальчишек столько пройти незамеченными? Они ведь даже на поезде ехали, как мы потом узнали!

Это я принял по рации сообщение в ночь с субботы на воскресенье. Отцу Дутрело позвонили его дети: они находились в «доме на берегу Океана» тут, у нас. Он описал дорогу, и я примерно представил себе, где это. А главное, упомянул, что подвозил их «толстяк на автолавке». Ну, в наших местах только скажи «толстяк на автолавке» — все в один голос: Дюкрок! Так что мы выехали вчетвером, разбудили Дюкрока, и он уже прямо указал нам дом. Беда в том, что я прекрасно знал, кому этот дом принадлежит. Февру, вот кому. Вам это что-нибудь говорит? То-то и оно. Пытались ему дозвониться — не подходит к телефону. Ну, Февр не Февр, вскрыли мы гаражную дверь, которая — интересное дело! — была зафиксирована с наружной стороны стальной проволокой.

Знаете картину «Плот „Медузы“»? Ну вот, это самое мы и увидели в свете карманных фонариков. Мальчишки были еле живы. Совершенно оцепеневшие. И очень ослабленные. Пахло в комнате прескверно, рвотой, ну и мочой. И холодно, как в леднике. Они все лежали на полу, сбившись в кучу под одеялами, грязные, истощенные. Свет слепил им глаза. Мы отвели фонарики в сторону.

— Все, ребятки, теперь все будет хорошо…

Один, самый длинный, спросил:

— Есть что-нибудь попить?

Губы у него были распухшие. Я пошел на кухню, открыл кран — вода не идет. Мы сразу вызвали «скорую помощь» и велели привезти воды.

Не знаю, как мы упустили маленького. Да, безусловно, потеряли бдительность. Должно быть, он ускользнул через открытую гаражную дверь. Когда мы его хватились, было уже поздно. Весь остаток ночи и весь следующий день мы обыскивали все кругом, метр за метром. И ни следа. Для меня это так и осталось неразрешимой загадкой. Если б он ушел на пляж и утонул, Океан выбросил бы тело на берег. А если остался на суше — клянусь вам, мы не могли его не найти. Не знаю, куда он мог деться. И по сей день, если кто спросит, я одно могу сказать: не знаю.

Зато уж что я знаю, так это какой у нас тут был цирк, когда остальных братьев стали увозить без него.

Со старшими-то проблем не было. Вполне разумные ребята. Я просто сказал им:

— Езжайте спокойно, мы его найдем.

Они мне поверили. Двое младших вообще почти ничего не соображали. Врач сказал, у них сильный жар. Их почти без чувств отнесли в санитарную машину и положили на койки.

А вот средние — те побуянили. Они, бедные, ничего слушать не желали. И на ногах-то еле держались, а как рванут на берег! Догнали их, конечно, скрутили. Они кричали: «Ян! Ян!» — и отбивались от нас как бешеные. Когда их все-таки затолкали в машину и она тронулась, один, тот, который вывихнул мне палец, все еще бился в заднюю дверь, плакал и кричал:

— Он же не умеет плавать! Он не умеет плавать!

XVII

Рассказывает Ян Дутрело, десять лет
Меня зовут Ян Дутрело. Мне десять лет. Однажды ноябрьской ночью, когда лил дождь, я сманил моих шестерых братьев бежать с родительской фермы. Мы отправились на запад. Через пять дней в городе Бордо, что на берегу Океана, моих братьев задержали. А меня нет.

Та ночь… я ее не выбирал.

Мне не спалось. Я лежал, прижавшись к Фабьену, чувствовал щекой его теплое мерное дыхание. Несмотря на шум дождя, я слышал, что внизу ругаются. Обычно родители в это время уже спят. Ругаются они днем. Тогда я спустился послушать. Когда я вставал, кровать скрипнула. Фабьен спросил, куда я иду. Я ему сказал.

Я прижался ухом к двери родительской спальни, но ничего нового не услышал, все как всегда. Что у них нет денег. Что она хочет просить материальной помощи. Что все так делают. Что он не хочет. Что лучше он сдохнет, и мы с ним вместе.

Дождь припустил сильнее. Они замолчали. А потом, после долгого молчания, она вдруг сказала:

— А котята?

Меня как ударило. Я-то думал, они не знают. Эти семь котят нашей кисоньки родились как раз накануне. И я там был, я видел, как они появлялись на свет. Я видел, как кисонька улеглась в глубине шкафа, три раза мяукнула от боли и стала тужиться. И когтить солому. Они родились у меня на глазах, все семеро. Она их долго вылизывала, обсушивала. Трудилась, пока все они не стали чистенькими, пушистыми и тепленькими, и только тогда последний раз мяукнула и легла на них — укрыла. И я сказал ей:

— Молодец, кисонька.

И вот мать спросила:

— А котята?

И отец ответил:

— Утром прикончу всех семерых.

И тогда у меня в сердце поднялось бешенство. Оно разлилось по всему телу, по плечам, по рукам, до кончиков пальцев. Я весь стал только им — одной глыбой бешенства. Я поднялся наверх и потянул Фабьена за рукав:

— Надо уходить, Фабьен! Всем! Скорее! Пока не рассвело!

И когда он захотел узнать почему, я сказал ему, что родители задумали нас… задумали плохое.

Мы разбудили братьев, оделись как можно теплее и вышли в ночь. В первые же секунды мы промокли, замерзли… и потерялись.

Я шел впереди. Фабьен и Реми за мной. Остальные следом, держась за руки. Младшие хныкали.

Когда жандармы открыли гаражную дверь, я выскользнул наружу и ждал, пока приедут машины «скорой помощи». Я забрался в первую и затаился под пассажирским сиденьем. Позже, когда машина уже ехала в Бордо, я увидел руку Реми, свесившуюся с койки. Я дотянулся до нее и поскребся ему в ладонь. Он немного переполз и увидел меня. Глаза у него расширились от удивления. Я едва успел приложить палец к губам, чтобы он молчал.

— Реми, послушай меня. Я должен сказать тебе кое-что важное. Родители не собирались нас убить. Они собирались убить не нас, а только котят. А я этого не хотел. Понимаешь? Скажи это остальным, ладно?

Он кивнул — да. Мы держались за руки до самого Бордо. Я выпустил его руку только тогда, когда машина остановилась у подъезда больницы.

— Скажи братьям, ладно?

Я дождался, чтобы все ушли, и вылез из своего укрытия. Я шел пустыми коридорами, открывал дверь за дверью. И вышел на городскую улицу. Было безлюдно и холодно. Я накинул на плечи одеяло, которое взял в машине «скорой помощи», коричневое одеяло, ставшее мне плащом.

XVIII

Рассказывает Жан Мартиньер, шестьдесят лет, помощник капитана
Глядь — на палубе ребенок, совсем маленький. Сидит по-турецки, завернувшись в коричневое одеяло. В то утро мы вышли из морского порта города Бордо с грузом зерна в трюме. Потому что у меня судно грузовое, не пассажирское.

— Ты что это тут делаешь, а? — спрашиваю.

А он, ребенок этот, даже не вздрогнул. Оглянулся на меня через плечо и улыбнулся до того чудесной улыбкой, что и сказать не могу. От такой улыбки сразу забудешь сердиться, можете мне поверить. Я сам дедушка и перед таким вот малышом сразу таю, и он может вертеть мной, как захочет.

— Ты что, язык проглотил? Куда ехать-то собрался? Где ты прятался?

Не отвечает. Только улыбается. Странно это было. Мне вдруг подумалось, что этот ребенок не из реальной жизни, а из какой-то сказки. И что мне позволено войти в эту сказку хотя бы на время. Что он готов меня туда принять. Если, конечно, я перестану задавать глупые вопросы.

Тихонечко, чтоб не спугнуть волшебство, я примостился рядом с ним. Было на удивление тепло для середины ноября. А над нами небо, огромное-преогромное… Судно шло полным ходом.

Прямо на запад.

Конец