Девочка и птицелет Владимир Киселев

Роман

Все стихи для этой книги написаны Леонидом Киселевым.

Все, что происходит с человеком после четырнадцати лет,
не имеет большого значения.

Страница 2

ГЛАВА ПЕРВАЯ

Это все взрослые выдумали про счастливое детство. Чтобы им было не так стыдно. Есть только счастливая взрослость. А счастливого детства нет и не может быть. Спросите у любого ребенка.

Начнем с работы. У взрослых в нашей стране семичасовой рабочий день. У школьника — шесть уроков в школе, а потом еще, даже если учиться на тройки, как я, нужно дома готовить уроки не меньше трех часов. Значит, выходит девятичасовой рабочий день, как в самых отсталых колониальных странах.

Когда у взрослого что-нибудь не получается на работе, ему все сочувствуют, все его жалеют. Когда мамин отдел завалил какой-то проект, так все говорили: «Ах, Елена Павловна, как мы вас понимаем, не нужно ли вам какой-нибудь помощи, не поедете ли вы на курорт?», а мама в ответ делала жалкие губки и говорила, что она очень переживает.

Но когда я схватила двойку по алгебре, весь двор смеялся, и, кто бы меня ни встретил, все спрашивали, на какой вопрос я не ответила, и продавщица мороженого — ей-то какое дело! — сказала, что двоечницам мороженое вредит.

Но самое худшее не это. Самое худшее… Даже в самых отсталых капиталистических государствах, по-моему, уже отменены физические наказания. Для взрослых. А детей бьют. Даже в нашей стране. Даже у нас взрослый сильный человек может ударить ребенка. Ударить девочку. И это называется счастливое детство!

Я прижалась ухом к стене и немного послушала музыку. Я всегда перед сном слушаю хорошую музыку. В соседней квартире — вход в нее из другого подъезда — вечером всегда негромко играет радио. Я думаю, что радиоприемник стоит у самой стены на полированном, блестящем, как автомашина, столике, что это большой приемник с зеленым глазком, который светится в темноте. Но, может быть, это и простой репродуктор. Я слишком часто разочаровывалась в последнее время.

Из кухни вернулись мои родители. Они там мыли посуду. Мама и отчим. Я всегда звала отчима папой, но теперь я поняла: он мне все-таки отчим. И завтра утром, когда он со мной поздоровается, я ему так и скажу: «Здравствуй, отчим!» Или: «Здравствуй, Николай Иванович». Не папа, а Николай Иванович. Я ему этого никогда не прощу. Никогда!..

Мама заглянула в мою комнату, прислушалась. У нас однокомнатная малометражная квартира, а для меня комнату сделали, отгородив угол двумя шкафами — платяным и книжным. Здесь помещаются только моя кровать и тумбочка, уроки я делаю за столиком, который стоит возле окна.

— Она уже спит, — сказала мама шепотом и задернула занавеску между шкафами и стенкой так, чтобы на меня не падал свет. — И незачем из этого устраивать трагедию. Она уже большая девочка, и ничего с ней не случится…

— С нами случится, — сказал папа. — Уже случилось. Со мной. Я никогда себе не прощу, что ударил девочку. Ни себе, ни тебе. Ты в этом виновата.

— Еще бы, — сказала мама и неприятно, ненатурально засмеялась, как смеется она всегда, когда собирается заплакать. — Если бы это была твоя родная дочь, ты бы ее уже давно побил. И не так. Но ты к ней относишься, как к чужой. Ты ее пальцем никогда не тронул, голоса не повысил. Только и слышно: Оленьке то, Оленьке се. А она совсем от рук отбилась.

— О боже мой! — сказал папа, и я вдруг подумала, что это не мама, а он может сейчас заплакать. — В жизни мне не было так гадко и стыдно, так стыдно и гадко, как сейчас. Ведь я люблю ее. Понимаешь: люблю. И ничего плохого в ней не вижу. И я ударил ее в день ее рождения!..

В самом деле, сегодня день моего рождения. Сегодня, 21 октября, мне исполнилось тринадцать лет. И я тихонько, беззвучно заплакала.

Странно, но этот день моего рождения и начался и закончился слезами. Первый раз я заплакала в школе на первом уроке. Плакала, правда, не одна я, а все наши девочки и некоторые мальчики. Наша русачка Елизавета Карловна рассказывала нам про Михаила Лермонтова, а когда она рассказывает про этого писателя и еще про Николая Островского, все всегда плачут, и даже из других школ приходят послушать. И всем всегда хочется стать лучше, и учиться только на «пятерки», и сделать что-нибудь такое хорошее, чтоб это было полезно всему человечеству.

И на первой переменке Витя Сердюк сделал мне подарок ко дню рождения, а я помирилась с Таней Нечаевой, с которой не разговаривала два дня.

На следующем уроке нага математик — зовут его, как Ворошилова, Климент Ефремович — спросил у меня: «Ну как, именинница, готова отвечать?» — и, когда я ответила, что готова, задал вопрос по домашнему заданию, очень легкий, и поставил мне четверку.

Когда я вернулась домой, я уже застала маму — она отпросилась с работы пораньше, чтобы все приготовить к вечеру. На кухне приятно пахло ванилью и еще яйцами, когда их разделяют на желток и белок, а желтки растирают в кружке с сахаром.

— Садись пока за уроки, — сказала мама.

Я пошла в комнату, села за стол, раскрыла учебник по химии, но учить химию мне не хотелось, и я решила пока приготовить прибор для получения ацетилена. Этот прибор нам был нужен для опыта, который мы задумали с ребятами, а конструкцию я придумала сама. Очень простую. Взять бутылку из-под молока с широким горлышком, на треть налить водой. Затем взять листик промокательной бумаги и засунуть его в бутылку так, чтобы края оставались снаружи, а в бутылке получился как бы мешочек из этой бумаги. В мешочек этот насыпать карбида — того самого, который насыпают в свои аппараты сварщики на соседней стройке, а сверху все плотно заткнуть большой пробкой с трубочкой. Теперь ваш прибор готов к действию в любую минуту. Достаточно перевернуть бутылку так, чтобы вода размочила промокательную бумагу, и начнет выделяться газ.

Я приготовила такой прибор, примерила пробку, так что оставалось только проделать в ней гвоздем тонкое отверстие и вогнать туда стеклянную трубку, но в это время мама сказала:

— Сбегай вниз за сметаной.

Гастроном помещается в нашем доме. Купить сметану — минутное дело, но, когда я вернулась, я увидела, что за это короткое время мама успела перевернуть мой прибор, хотя я поставила его под кухонный столик.

Перед моими глазами, как на экране, вспыхнула иллюстрация No 71 из нашего учебника химии. Там изображен мальчик, который закрыл лицо руками, а перед ним на столе со взрывом вдребезги разлетается колба.

Я тоже невольно потянулась к лицу руками, но сейчас же бросилась к маме, вырвала у нее из рук полотенце, подбежала к бутылке и только успела обмотать ее полотенцем, чтобы осколки стекла не разлетелись в стороны и не ранили нас, как раздался громкий, словно пушечный, выстрел, пробку вышибло из бутылки, она ударилась в потолок, и вслед за пробкой до самого потолка взлетела струя воды, смешанной с карбидом.

Мама даже не догадывалась, от какой опасности я ее спасла, а я не хотела ей этого говорить. И вместо того чтобы радоваться, что все обошлось так благополучно, она накричала на меня, сказала, чтоб я шла гулять, потому что от меня никакой пользы, и что в моем возрасте в подготовке к собственным именинам она принимала значительно большее участие.

Вечером, как всегда, на мои именины были приглашены совсем не мои подруги и товарищи, а друзья моих родителей — взрослые люди, среди которых были и такие, которых я видела в первый раз.

Почему детские именины всегда у нас празднуют не дети, а взрослые — мне совершенно непонятно.

Взрослые пили вино и водку, ели холодное, винегрет и фаршированную рыбу, а затем перед сладким стали петь. Запевала, как всегда, жена папиного начальника Вера Сергеевна, немолодая женщина с неестественно громким голосом, с таким громким голосом, словно у нее в теле нет ни сердца, ни желудка, ни других человеческих органов, а одни только легкие.

Они хором весело пели песню про Стеньку Разина, а я смотрела на них и удивлялась: как им не стыдно? Ведь это ужасно, и не может быть, чтобы так было на самом деле. Что получается? Степан Разин полюбил персидскую княжну, женился на ней, так они и поют «свадьбу новую справляет», и достаточно было кому-то сказать, что он «наутро бабой стал», как он схватил девушку и бросил ее в реку. Утопил. И об этом поют в песне. Не осуждая Степана Разина, а восхищаясь им! Очень весело.

Но настоящие неприятности начались с чая. Витя Сердюк подарил мне к именинам две чайные ложечки. Он сам их сделал. Он мне еще прежде рассказал, как их делают: очень просто. Нужно взять обыкновенную чайную ложку и оттиснуть ее на густом растворе алебастра. С двух сторон. Таким образом получится форма. Затем в эту форму нужно залить сплав из сурьмы с баббитом. Он очень легкоплавкий, этот сплав. А новую ложечку легко зачистить наждачной бумагой, всякие там неровности. Вообще эти ложечки готовят для фокусов и розыгрышей.

Я спрятала ложечки под подушку. И забыла о них. А мама как раз вздумала поменять наволочку, увидела чайные ложечки и даже не удивилась тому, как они могли попасть в мою кровать. Она уже привыкла, что на моей кровати можно найти не только книги, тетради, обертки от конфет и зверьков, которых я люблю лепить из пластилина, но даже живую ящерицу в коробке из-под папирос. А что мне остается делать, если у меня нет своего места, и все, что я кладу на стол, мама немедленно убирает? Так и в этот раз. Она подобрала ложечки и положила их к остальным в ящик буфета.

Надо же было случиться, чтобы Витина ложечка попала как раз папиному заведующему отделом. И когда он стал размешивать сахар в чае, то увидел вдруг, что в руках у него только ручка от ложечки, а сама ложечка расплавилась и серебристо-черным слоем лежит на дне стакана. Все стали смеяться и довольно подозрительно рассматривать свои ложечки. Мог бы, конечно, посмеяться и папин начальник — ведь ничего страшного не произошло, сплав этот не ядовит и не имеет никакого вкуса или запаха. Но папин начальник, по-видимому, относится к числу людей, которые любят посмеяться над другими и совершенно не переносят, когда смеются над ними. Он покраснел так, что уши у него стали фиолетового цвета, как будто их об-лили чернилами, и сказал, что никогда себе не позволяет шуток над своими гостями и поэтому не любит, когда шутят над ним, если он приходит в гости. В общем, и папе и маме было очень неприятно, а к тому же, когда я увидела уши папиного начальника, я почувствовала, что просто лопну, ну, по-настоящему лопну от смеха. Я понимала, что смеяться неприлично, что смеяться над взрослыми нехорошо, но ничего не могла с собой сделать, пока не применила способ, который посоветовал мне когда-то Витя: если рассмеешься в школе на уроке и чувствуешь, что не можешь остановиться, нужно схватить что-нибудь острое булавку, иголку, циркуль и посильнее уколоть себя в ногу, ниже коленки, куда врачи стукают молоточком. От боли или еще от чего-то смех сразу проходит. У меня под рукой не было булавки, я незаметно ухватила штопор и кольнула себя ниже коленки, да так сильно, что пошла кровь. Я залепила ранку краешком бумажной салфетки, и мне уже было не до смеха.

Тем временем мама принесла именинный пирог, и я сразу заподозрила что-то неладное. Как только кто-либо попробует ломтик, положенный ему на тарелку, так сразу отодвинет эту тарелку от себя, вроде бы даже с испугом, но молча. И только жена папиного начальника Вера Сергеевна сказала громко и решительно:

— Елена Павловна, должна вас огорчить, но в ваш пирог, в тесто, очевидно, попало тухлое яйцо.

— Не может быть, — сказала мама и покраснела.

Я отломила краешек от ломтика пирога и положила в рот. Ну, знаете… Впечатление было такое, словно туда попало не одно, а сто тысяч тухлых яиц.

И тут я вдруг все поняла. Карбид… Когда газом выбило пробку из моего прибора, карбид с водой взлетел под самый потолок и, очевидно, попал в тесто. Я посмотрела на серьезные, озабоченные лица гостей, вспомнила, что каждый из них откусил хоть по кусочку, и снова ухватилась за штопор. Но во второй раз мне им не пришлось воспользоваться.

— Это все ты, — сказала мама. — Это все твои опыты… Мама закусила губу, и на глазах у нее показались слезы. А когда плачет мама, никому не хочется cмеяться.

Чтобы как-то сгладить неловкость, папа стал показывать гостям фотопортрет мамы, который он недавно сам сделал. Мама и в жизни очень красивая и молодая, а на портрете она получилась совсем красавицей. На портрете она набросила на плечи платок, наклонила набок и назад голову, над головой подняла обеими руками бубен, зубы блестят, глаза блестят — Кармен, да и только.

Гости хвалили портрет, а папа рассказывал, что аппаратом «Комсомолец», очень простым, с очень примитивным объективом, можно делать прекрасные снимки, что этот аппарат он мне подарил еще в прошлом году на день рождения, что я тоже хорошо научилась фотографировать, и показал, какие я сделала снимки.

Он не сказал при этом, правда, что проявляла фотографии и печатала их не я, а он сам.

Папа моложе мамы на два года. Я узнала об этом случайно, мама об этом никогда не говорит, и среди наших гостей папа выглядит совсем как мальчик. В нашей школе есть десятиклассники, так у них вид солиднее. У них растут усы, а папа усы бреет.

И сейчас папа быстро и невнятно — когда он волнуется, у него всегда слово налазит на слово — рассказывал о том, что аппаратом «Комсомолец» можно делать превосходные снимки даже при обыкновенном вечернем освещении, без подсветки. А я почувствовала, что сейчас произойдет самое ужасное, и хотя я по-прежнему сидела на стуле за столом, мне показалось, что я сжалась в крохотный комочек, и внутри во мне что-то тихо-тихо пищало, как пищит мышь, зажатая в кулак. И папа действительно сказал:

— Вот сейчас Оля сфотографирует всех нас. Сделаем на память такой групповой снимок. Принеси аппарат и штатив, — сказал он мне.

— У меня больше нет аппарата, — ответила я.

— А где же он? — удивился папа. Лучше бы он этого не спрашивал. Я посмотрела на стол и сказала:

— Я его продала.

Папин начальник вдруг громко стал рассказывать, что он недавно ездил на открытие охотничьего сезона и убил одну утку, что у него было разрешение убить кабана, но кабан ему, к сожалению, не попался и что волка можно бить в любое время года и без всякого разрешения. Он, по-видимому, был все-таки хорошим человеком, этот папин начальник. Всем вдруг стало очень интересно, много ли еще осталось волков, обо мне все словно забыли, а папин начальник рассказывал, что в литературе было неправильное представление о том, что волки достигают 60 — 70 килограммов, а фактически вес наиболее крупных лесных волков редко превышает 50 килограммов, что в позапрошлом году в Советском Союзе было истреблено более 28 тысяч волков, а в прошлом году 26 тысяч, а последние данные ему неизвестны, но что ему лично волки ни разу в жизни не встречались.

И под этот разговор о волках, и об охоте, и о том, что охотников намного больше, чем волков, гости стали расходиться, а я по-прежнему сидела за столом и собирала с тарелки крошки от пирога с карбидом и клала их в рот.

И когда гости разошлись, лицо у мамы стало некрасивым, и она начала кричать, что я совсем от рук отбилась, что я делаю все назло, что я, может быть, связалась с темными людьми и уже ворую из дома ценные вещи (хотя фотоаппарат был мой собственный), что папа меня не воспитывает, что он меня балует, и чтобы он спросил у меня, зачем я продала фотоаппарат и куда я дела деньги.

— Зачем ты продала фотоаппарат и куда ты дела деньги? — спросил папа, глядя не на меня, а на пол. Я тоже смотрела не на него, а на пол, но я чувствовала, куда он смотрит.

— Я не скажу, — ответила я. — Это тайна.

И тут он меня ударил. По щеке. Ладонью. Очень больно. И закричал визгливым голосом, очень похожим на голос мамы. Вообще, когда он злится, он становится похожим на маму. И вообще все люди, когда злятся, становятся похожими друг на друга.

— Я тебе покажу! Иди спать!..

Он по-прежнему не смотрел на меня и тер рукой щеку, как будто это ударили не меня, а его. Но я теперь посмотрела ему прямо в глаза и сказала:

— Поздравляю с днем рождения. С днем моего рождения.

ГЛАВА ВТОРАЯ

Нам очень нужны были деньги.

Перед началом учебного года Витя Сердюк предложил собрать учебники за шестой класс и продать их.

Я придумала и написала на серой бумаге красными буквами лозунг: «Продав учебники и купив на полученные деньги конфеты, думай, что корни учения горьки, но зато плоды его — сладки».

Однако деньги нужны нам были совсем не на конфеты.

За все учебники мы получили два рубля четырнадцать копеек. У нас были очень потрепанные учебники.

Тогда Витя предложил нам собрать старые газеты. Мы собрали. Больше всего газет принес Женька Иванов. Женька еще учится в пятом классе, но очень образованный человек, много читает и входит в нашу компанию.

Витя принес шаблон, который он сам вырезал лобзиком из фанеры. По этому шаблону он обрезал ножом со специально заточенным кончиком сложенные стопкой развернутые газетные листы, а когда он сложил один из листов, мы увидели, что получился кулек. Я принесла немного муки, мы сварили клейстер и стали клеить кульки. Из газет, которые мы собрали, получилось двести восемнадцать кульков. Мы отнесли их на рынок, и тетка, которая продает сливы, купила у нас эти кульки и дала нам за них рубль — по пятьдесят копеек за сотню — и еще немного слив за восемнадцать кульков.

Мы спросили, нужны ли ей еще кульки, и она ответила, что нужны. Витя сказал, что кульки и являются единственным правильным путем для выхода из финансового кризиса. Мы решили, что в следующий раз склеим целую тысячу кульков. Но когда мы вернулись к себе во двор, там разразился страшный скандал.

В нашем доме почтальон поднимается на лифте на верхний седьмой этаж, а потом пешком спускается вниз и бросает в каждый ящик на двери газеты, журналы и письма. Оказалось, что Женька Иванов поднялся пешком за почтальоном, а затем спустился буквально вслед за ним, вынимая из каждого ящика через щель газеты. В этот день газеты получили только в одной квартире на шестом этаже, где живет какой-то Б. И. Гопник, потому что у него ящик на двери изнутри, а в двери прорезана щель, через которую и бросают почту.

Жители нашего дома не могли примириться с тем, что они не получили газет; почтовое отделение не могло примириться с тем, что от подписчиков поступила целая куча жалоб; наша школа не могла примириться с тем, что отличника учебы Женьку Иванова недостаточно воспитывает пионерская организация, а также семья и что он попал под плохое влияние; мы не могли примириться с тем, что Женька своим легкомысленным поступком поставил всех нас под удар, и в результате Женьке дома сильно всыпали и перестали выпускать во двор, а Витя сказал, что, если Женька все-таки порвет оковы и явится к нам, то мы его под конвоем доставим в место заключения.

После этого Витя Сердюк выдвинул новый проект, который получил у нас название «операция Радуга». На эту идею натолкнул нас кот, по имени Чудо. Он и в самом деле представлял собой чудо природы.

В нашем дворе есть шотландская овчарка Леда. Хозяева этой овчарки трясутся над ней, никого к ней не подпускают, готовят для нее морковные кисели и выходят из себя, если кто-либо пытается ее погладить. И вот недавно, когда Леду спустили с поводка, она вдруг помчалась к ящикам, которые всегда стоят у заднего входа в гастроном — он выходит в наш двор. А из-за ящиков медленно и спокойно вышел большой белый кот. Мы думали, что Леда сейчас разорвет кота на клочки, но это был какой-то особенный кот. Он даже не выгнул спину и не распушил хвост. Он просто легким, мне показалось, даже ленивым взмахом лапы провел когтями по Лединому носу. Овчарка взвизгнула и, упираясь всеми четырьмя лапами, присела. Кот негромко фыркнул и снова поднял лапу. Тут Леда с визгом бросилась наутек, прибежала к своей хозяйке и зарылась, повизгивая, носом к ней в юбку, а хозяйка стала кричать, что это безобразие, что во дворе нет прохода от детей и котов, что негде погулять собаке.

Мы все были очень благодарны этому коту: приятно, когда на твоих глазах наказывают нахала. Витя подозвал кота, и тот все так же неторопливо подошел к нему и стал тереться о его ногу.

— Послушайте, — вдруг обрадовался Витя, — этот кот слепой!

— Скажи еще, что он черный и с шестью ногами, как таракан, — сказал Сережа.

И я тоже сказала, что это чепуха, потому что слепой кот не мог бы попасть так точно Леде по носу и не подошел бы к Вите, когда тот его позвал.

Витя взял кота на руки и потребовал:

— Посмотрите на его глаза.

Глаза у кота, как мне показалось, были самые обыкновенные, такие же, как у всех котов.

— Они голубые, — сказал Витя, как человек, который сделал важное открытие. — А кот — белый.

И Витя рассказал, что читал в какой-то научной книге, что белые коты с голубыми глазами обязательно бывают слепыми.

— Я не знаю, что написано в твоей книге, — сказал Сережа, — но так как этот кот действительно белый и у него действительно голубоватые глаза, то книга твоя ничего не стоит. Этот кот — зрячий.

В ответ на это Витя сказал, что заберет кота к себе и что мы экспериментальным путем установим — слепой это кот или нет, так как ударить Леду по носу и подойти, когда его зовут, кот мог, используя свой слух и обоняние.

Я никогда не представляла себе, что это такое сложное дело — проверить, видит животное или оно слепо. Мне было поручено вести протокол наших экспериментов. Задачей первого опыта было проверить, изменится ли поведение кота, если ему завязать глаза.

Мы завязали коту глаза платком, и его поведение действительно изменилось. Он стал кататься по полу и сдирать повязку. Сережа сказал, что уже один этот факт показывает, что кот зрячий, что повязка ему мешает, но Витя возразил и, по-моему, правильно, что даже слепой кот точно так же не стал бы мириться с повязкой на морде.

Таким же бесполезным оказался опыт с блюдечком молока. Мы ставили его в разных углах комнаты, и кот каждый раз к нему подходил. Но он теоретически мог найти это блюдце по запаху молока.

С другой стороны, когда мы привязали за нитку кусочек ваты и стали дергать эту вату то вверх, то вниз, кот не обращал на нее никакого внимания. Сережа сказал, что это не является доказательством слепоты, так как с ваткой играют и обращают на нее внимание только котята, а старому коту такая игра совершенно неинтересна. Сережин дедушка, например, всегда садится читать газету, когда по телевизору передают футбол, а Сережа и Сережин папа не могут оторвать глаза от экрана.

Так мы в этот день и не выяснили, слепой это кот или зрячий. А на следующий день Витя сказал, что он целую ночь думал, как это проверить, и что он придумал способ и уже совершенно точно установил, что кот этот является чудом природы, потому что, несмотря на белый цвет и голубые глаза, все видит. Витя повел нас к себе и показал, как он это установил. Он зажег настольную лампу, принес мамину пудреницу, раскрыл ее, взял кота и направил ему в глаза зайчика. Мы увидели, что зрачок у кота сузился.

— А раз под действием света у него сужается зрачок, значит, он воспринимает свет, — сказал Витя. — А раз он воспринимает свет, значит, он видит.

Но Вите не хотелось примириться с тем, что кот противоречит выводам науки. И он решил перекрасить кота.

Я в жизни не видела такого исцарапанного человека, как Витя. И в жизни не видела такое странное животное, как крашеный кот. У Вити по носу, губам и подбородку проходили красные полосы, как меридианы на глобусе. А кот выглядел еще более странно: Витя успел только сделать черную с разводами полосу у него на спине и покрасить хвост. Витя уверял, что довел бы дело до конца, если бы не вмешалась бабушка.

Но крашеным котом неожиданно заинтересовался один из жителей нашего дома. Он долго расспрашивал Витю о том, какую краску он применял, стойкая ли это краска, а уходя, сказал со вздохом, что в области крашения химия еще отстает от жизни. Может быть, я ошибаюсь, я никому не сказала об этом, но мне показалось, что у этого человека волосы неестественно черного цвета.

И вот тут-то Витя выдвинул свой план «операция Радуга». Он предложил устроить красильню. В нашем доме по проекту должна быть дворовая прачечная. В подвале. Но не хватило какой-то арматуры, и прачечную пока не открыли. Витя предложил использовать это помещение.

— Вначале мы будем красить бесплатно, — сказал Витя, — для того, чтобы о нас узнало побольше людей и чтобы заказчики убедились в нашей добросовестности и высоком качестве окраски. А потом, когда о нас узнают, мы начнем брать деньги.

Но даже и бесплатно никто и ничего не хотел красить, хотя мы ходили из квартиры в квартиру и всюду предлагали свои услуги.

— Ничего, — говорил Витя, — для взрослых характерна такая недоверчивость. Важно их переубедить, а потом к нам будут стоять в очереди.

Нам все-таки удалось уговорить старушку из восемнадцатой квартиры дать нам в окраску скатерть, которую ее первоклассник-внучек, как и полагается, залил чернилами в первый же день учебного года.

— В какой же цвет вам ее покрасить? — спросил Витя. Скатерть была голубая, а большое чернильное пятно — фиолетовое.

— В синий, — сказала старушка. — В темно-синий. Чтоб пятно было не так заметно.

— Ну зачем же в синий, — стал разубеждать ее Витя. — Лучше мы вам ее сделаем цвета бордо.

— А какой это «бордо»?

— Темно-красный… Ну, как борщ.

— А, бурдовый, — сказала бабушка. — Хорошо.

Мы обесцветили скатерть, выварив ее в растворе хлорной извести, так что она стала совсем белой, а затем долго варили ее в краске.

— Главное, чтобы скатерть равномерно окрасилась, чтобы не было пятен и всяких там разводов, — говорил Витя.

Скатерть очень хорошо окрасилась. Мы просто любовались, какого она стала густого вишневого цвета, о котором Витя сказал, что это и есть настоящий бордо — цвет знаменитого французского вина. Еще влажной мы отнесли ее нашей заказчице. Бабушка была очень довольна нашей работой и хотела дать нам денег на конфеты, но Витя отказался и сказал:

— Нам не нужны конфеты. Но расскажите, пожалуйста, своим знакомым, что мы хорошо и добросовестно покрасили вашу скатерть. Это нам очень нужно, потому что мы собираемся расширять производство.

Бабушка пообещала рассказать всем своим соседям, какие мы хорошие красильщики, и пожалела, что ей больше нечего дать нам в окраску.

Мы вернулись в нашу красильню, чтобы покрасить Витину белую рубашку в черный цвет — Витя говорил, что черные рубашки модны и не так пачкаются, как светлые.

Мы развели черную краску, но в это время снова пришла старушка со скатертью. У нее тряслись щеки от негодования. Она сказала, что никому нас не посоветует. Только она прогладила утюгом скатерть, чтобы быстрее подсушить ее и накрыть стол, как скатерть прямо под руками стала распадаться на хлопья. И она вытащила из кошелки и бросила на пол эту распадающуюся на хлопья скатерть. И ушла.

Я взяла в руки кусочек скатерти. Она была очень красивого цвета. Не такого, правда, как когда она была еще влажной, но все равно очень красивого. Мне было жалко старушку и стыдно перед ней, потому что Витя объяснил, что это наша вина: мы, по-видимому, передержали скатерть в хлорной извести.

Так провалилась наша «операция Радуга». И вот тогда я решила продать свой фотоаппарат. Я взяла его с собой в школу, на всех переменках я фотографировала кого придется, а после уроков мы с Витей пошли в комиссионный магазин.

В магазине пахло нафталином и еще тем кисловатым особым запахом, какой издают старые рояли. В этом магазине продавались странные вещи. Например, столовый сервиз за две тысячи рублей. Как автомашина. Ничего особенного, тарелки с картинками: французские крестьянки и крестьяне играют на дудочках и пасут овечек. Кому может понадобиться сервиз за две тысячи рублей? Или бронзовый бульдог с раскрытой пастью — двести восемьдесят рублей. Бронзовый памятник с собачьей могилы. Интересно, сколько он весит? И кто его купит?

А мой аппарат принять отказались. Сказали, что, во-первых, у детей магазин вообще ничего не принимает на комиссию, а во-вторых, не принимают таких аппаратов.

По правде говоря, мне было очень приятно, что ребята смотрели на меня, как на героиню, когда я сказала, что продам свой фотоаппарат. Но сейчас я почувствовала большое облегчение и тихо радовалась про себя, что продавщица не приняла мой фотоаппарат и что нам не удалось его продать.

Как только мы вышли из магазина, нас подозвал невысокий, худой старик с желтыми зубами и седой неровной щетиной на подбородке, одетый в застегнутый доверху кремовый плащ.

— Как фамилия? — спросил он у меня неожиданно.

— Алексеева, — ответила я.

— Где живешь?

Я назвала свой адрес.

— А для чего вам это знать? — спросил Витя.

— А для того, — сказал старик, — что аппарат этот краденый… И для того, что вы хотели похищенный предмет сдать в комиссионный магазин, что предусмотрено статьей сто семьдесят девятой, пункт «А» Уголовного кодекса сроком до семи лет.

— Это наш аппарат, — сказал Витя. — Как вам не стыдно! Пойдем, Оля.

— Э, нет, — сказал старик и крепко взял меня за руку своей грязной рукой с обкусанными ногтями. — Сначала пройдем в милицию.

На нас оглядывались прохожие, две женщины остановились возле нас, и я впервые в жизни поняла, как себя чувствует человек, уличенный в воровстве. Это был мой аппарат, но все равно я себя чувствовала так, словно я его украла.

Старик тащил меня по улице, а Витя шел рядом и твердил:

— Отпустите ее… Сейчас же отпустите. Вы не имеете права…

— А вот сейчас придем в милицию, составим там протокол по статье сто семьдесят девятой Уголовного кодекса и тогда посмотрим, есть у меня право или нет, — злорадно бормотал старик и вел меня за руку по улице.

А в другой руке я держала свой фотоаппарат, и он жег мне руку, как краденый. Вдруг старик замедлил шаги перед остановкой троллейбуса и быстро сказал:

— Ну, так и быть… На первый раз прощаю. Я сам куплю этот аппарат…

Он сунул мне в руку бумажный рубль, в который была завернута трехкопеечная монета, взял у меня фотоаппарат и сел в троллейбус.

— Зачем ты ему дала аппарат? — удивился Витя. — Подождите! — закричал он вслед старику.

Но троллейбус уже уехал. Мне хотелось плакать, но, честное же слово, я почувствовала облегчение, когда уехал этот отвратительный старик и забрал этот проклятый аппарат.

— Нужно было задержать его, — сказал Витя. — Он, наверное, пьяница. Такой, как когда-то в книгах писали. Что все с себя пропивают. Ты не заметила? Ведь у него под плащом не было даже рубашки.

— Нет, — сказала я. — Я ничего не заметила.

Когда я вернулась домой, я написала стихи. Я всегда пишу стихи, если переволнуюсь или если со мной что-нибудь случится. Но я никогда не пишу стихов о том, что произошло. Они вроде бы совсем не связаны с тем, что со мной случилось, совсем о другом, но я-то знаю, что они очень связаны, только я не умею объяснить, чем именно.

В этот раз я написала стихи про Буратино. Начинались они так:

Бедняга Буратино!
Наверно, неспроста
Тебя швырнули в тину,
В глубокий пруд с моста…

Какое отношение имеет Буратино к денежным затруднениям нашей компании? Или к тому, что пропал мой фотоаппарат и этот странный старик в кремовом плаще так напугал меня?.. И все-таки имеет какое-то отношение. Потому я и написала стихи об этом остроносом добром деревянном человечке. И, когда я написала эти стихи, мне стало легче.

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

Рано утром папа трижды ударил согнутым пальцем по дверце платяного шкафа и закричал: «Эй вы, сонные тетери, открывайте брату двери!» Он часто будил меня этими словами, и я теперь понимаю, как это хорошо — · просыпаться с улыбкой. Но на этот раз я не улыбнулась и ничего не ответила. Тогда он сказал:

— Можно к тебе?

Я ответила:

— Да, пожалуйста.

Он вошел, присел с краешка на мою кровать и улыбнулся, как улыбается он всегда, когда думает о чем-нибудь серьезном. Я люблю в такие минуты смотреть на его лицо. У него тогда бывает особенно хорошее лицо — чуть-чуть беззащитное и одновременно решительное.

— Я очень виноват перед тобой, — сказал папа. — Не знаю, извинишь ли ты меня, но больше это не повторится со мной никогда в жизни.

Я молчала.

— Это все, что я хотел сказать, — сказал папа. — Я очень бы хотел вернуть твое уважение. Если сможешь — прости меня.

— Хорошо, — сказала я, стараясь не заплакать.

Он вышел, а я постелила кровать и пошла в ванную. Ванная у нас рядом с кухней, и окошко ванной выходит в кухню. Мама готовила завтрак и говорила нарочно громко, так, чтоб шум воды из крана не заглушал ее голоса:

— Если бы мне было куда уйти, я бы и минуты не осталась в этом сумасшедшем доме. Я слышала, как ты вымаливал прощение, вместо того чтобы взять ремень и всыпать ей как следует. Если бы у нее был родной отец…

Я посильнее открутила кран в ванной и закрыла уши руками. Мама постоянно упрекает папу в том, что он мне не родной отец.

Родного отца я почти не помню. Помню только сапоги — он был военным летчиком и, очевидно, носил сапоги, — я сижу между этими большими сапогами, и отец, стоя, говорит и взмахивает рукой, а его молча и, как мне теперь кажется, восхищенно слушают какие-то люди. Их много в большой комнате, где мы тогда, очевидно, жили. Они сидят на стульях, на подоконниках, как мне кажется, даже на полу. А отец им что-то говорит. И из его слов я запомнила только красивое и необыкновенное выражение: «…и так далее, и так далее».

Мама говорит, что он погиб при авиационной катастрофе, но я знаю, что это не так.

Я помню многое, что было со мной в раннем детстве, лица, платья, разговоры, которые при мне велись и которых я тогда не понимала, но когда я вспоминаю о них теперь, они наполняются для меня смыслом. Так как если бы выучить на память страницу из книги на иностранном, не известном тебе языке, а потом, спустя несколько лет, выучить этот язык.

Так вот, припоминая такие отрывочные разговоры, я поняла, что отец мой оставил нас с мамой потому, что полюбил другую женщину. Я никогда с мамой об этом не говорила, и каким был мой родной отец, я не знаю. Думаю, что был он все-таки плохим человеком, если мог оставить меня и маму.

Но человеком, которого я зову папой, моим отчимом, я горжусь и очень люблю его, по-моему, люблю его даже больше, чем маму, и верю в то, что он самый лучший человек на свете, и хочу во всем быть похожей на него.

Он журналист, работает в газете, часто уезжает в командировки. И, когда его нет, я очень по нему скучаю и пишу ему письма, а он мне отвечает.

А мама не любит писать письма. Она говорит, что это старомодное занятие и что значительно проще поговорить по междугородному телефону.

Я ему показываю все мои стихи; он их никогда не хвалит и не ругает, но он их понимает. Он, по-моему, понимает даже то, что я сама не всегда понимаю: почему я их написала. И мне очень захотелось прочесть ему стихотворение, начало которого сложилось у меня ночью: я всегда сначала сочиняю стихи в голове, а потом уже записываю их на бумаге. Я придумала только первую строфу:

Мне снова снился отчий дом
Малометражная квартира.
Проснулась ночью. Было тихо.
И вспоминался этот сон.

Но я решила, что сначала я закончу стихотворение, а потом уже перепишу и покажу его папе. Хотя я еще совсем не знала, что будет дальше. Что-то такое о чужих окнах, которые глядят мне в лицо тысячью влажных глаз.

За завтраком все мы молчали, но перед тем, как я пошла в школу, папа спросил:

— Может быть, тебе нужны деньги?

— Нет, не нужны, — ответила я.

Я сказала неправду. Деньги мне были очень нужны.

У каждого человека есть какой-то предмет, о котором он мечтает и на покупку которого он не жалеет денег. У папы, например, это консервные ножи. У нас на кухне одна стенка — там, где газовая плита, — закрыта фанерным щитом кремового цвета, в щит густо забиты гвоздики, а на них висят в ряд двести одиннадцать консервных ножей. Все знакомые сносят папе консервные ножи, из всех командировок он привозит консервные ножи. Он говорит, что когда-нибудь напишет историю эволюции консервных ножей, начиная от первых в виде щучьей пасти, изготовленных для открывания первых консервов в середине прошлого столетия, и кончая сложным современным устройством с магнитным держателем для обрезанной крышки. Папа говорит, что на конструкцию консервных ножей оказали свое влияние и войны и революции.

Я в детстве больше всего хотела покупать мороженое. Я совершенно не понимала взрослых, которые тратят деньги на хлеб, колбасу, ботинки, когда на них можно купить мороженое. Затем я стала так же думать о книгах.

Но вот теперь я мечтала лишь об одном — о реактивах. О химических реактивах. И я, и Витя, и Сережа, и даже Женька Иванов в последнее время не ходили в кино, не ели мороженого. Все деньги мы тратили на реактивы.

Когда я закончу школу, я поступлю в университет на химический факультет. Но учиться там я буду заочно. А работать я пойду в магазин химических реактивов. Это моя мечта, и я сделаю все, что нужно, для того чтобы она осуществилась.

Все началось с обыкновенного кусочка сахара. Я тогда еще училась в шестом классе и не знала, что сахар не горит, а только темнеет и плавится, если жечь его на спичке. Витин отец, Леонид Владимирович, — он химик, профессор, работает в Академии наук — однажды, когда я и Сережа были у Вити, сказал, что покажет нам фокус. Он дал нам каждому по кусочку сахара и по коробке спичек и предложил зажечь этот сахар, только над пепельницей, чтобы не запачкать стол. Я обожгла себе пальцы, а сахар не загорался. Тогда Витин папа взял у нас сахар и сам поджег его. И сахар у него сразу загорелся красивым синеватым пламенем, похожим на то, какое бывает, когда горит спирт.

— Теперь догадайтесь, в чем тут фокус, — сказал Витин папа. — Почему у вас сахар не горел, а у меня горит?

Мы не могли догадаться. И Витин папа тогда сказал:

— Вот, ребята, вы сейчас столкнулись с одним из самых интересных явлений природы и одним из самых важных вопросов химии. Вы не обратили на это внимания, но я, перед тем как поджечь кусок сахара, будто нечаянно уронил его в пепельницу. К сахару пристал табачный пепел, а табачный пепел обладает интереснейшим свойством — достаточно крошечного количества, ну просто миллиграмма, чтобы весь сахар, если его поджечь, сгорел.

— А почему пепел так действует на сахар? — спросил Сережа.

— Потому что табачный пепел в этом случае является катализатором, ответил Леонид Владимирович и рассказал нам о том, что катализаторы — это такие вещества, которые во время химических процессов не изменяются, их количество не уменьшается и не увеличивается, но что они намного ускоряют химические процессы, иногда в тысячи и в сотни тысяч раз. А бывают и такие реакции, которые вообще без катализатора не получаются.

Не знаю, как у других, но у меня перед глазами сразу возникла такая картина: огромный зал или площадь, заполненная людьми. Они стоят тесно, они мрачны и недовольны, они негромко переговариваются между собой, и вся площадь гудит, как улей. Но тут молодой человек в белой рубашке с расстегнутым воротом, с зачесанными назад волнистыми черными волосами вскакивает на какое-то возвышение — это даже не трибуна, а стол или тележка — и кричит: «Вперед на тиранов!»

И все принимаются строить баррикады, вооружаться… Вот этот молодой человек, который закричал «Вперед на тиранов!», мне представилось, и есть катализатор.

Леонид Владимирович прочел нам в тот день целую лекцию о катализаторах. О том, что бывают катализаторы, которые ускоряют действие других катализаторов, и что их называют промоторами, и что бывают вещества, которые замедляют действие катализаторов, — их называют каталитическими ядами; что в наше время ученые создали теории о том, почему и как действуют катализаторы, но все равно в этом вопросе еще многое остается неизвестным, и некоторые катализаторы найдены по методу древних алхимиков, то есть пробуют разные реактивы, проверяя, не ускорят ли они химический процесс.

Я сразу представила себе полутемное помещение, посередине горн, на котором стоит большая изогнутая реторта с красной жидкостью. Вития папа, в коротких штанах, в бархатном камзоле, одной рукой раздувает меха, в другой руке держит книгу, в которую время от времени заглядывает, бормоча вперемежку химические формулы и заклинания, а на голове у него сидит сова, которая то страшно ухает, то бормочет формулы: аш два о, аргентум, нитрогениум и еще такие же слова.

— Значит, — спросила я, — все зависит от того, повезет или не повезет химикам?

— Нет, — возразил Леонид Владимирович. — В тысячах ла бораторий всего мира ежедневно проводятся сотни тысяч опытов, для того чтобы найти и испытать новые катализаторы. И если говорить о везении, то это сознательное, так сказать, направленное везение. И когда химики находят новый катализатор — это очень важное, очень радостное событие, а состав нового катализатора очень часто является промышленной, военной или даже государственной тайной.

Когда я вернулась домой, я долго думала о том, что это все-таки очень здорово и очень странно… Пока мы ходим в школу и в кино и готовим уроки или ссоримся друг с другом из-за всякой чепухи, во всем мире в лабораториях, согнувшись над приборами, сидят ученые и ищут катализаторы для того, чтобы ускорить разные химические процессы. А Витин папа говорит, что ускорять разные химические процессы это значит активно заботиться о том, чтобы людям побыстрее жилось легче и лучше.

И я написала стихи. Я всего раз в жизни летела на самолете. С папой и мамой — на «ТУ-104». Мне не понравилось, потому что с непривычки было страшно, и меня тошнило, хотя папа удивлялся, почему меня тошнит, так как в самолете в самом деле совсем не качает, а только закладывает уши и ломит в затылке при взлете и посадке. Но теперь, после разговора о катализаторах, я совеем по-другому увидела и поняла свой полет.

И я написала:

На облака облокотись
И вниз на землю погляди.
Взгляни на горы сверху вниз,
На реки в челюстях плотин.
Взгляни на села, города
Не свысока, а с высоты,
Чтоб просто больше увидать,
Чтоб сразу взглядом охватить.
Гляди: над лучшим из миров
Редеет облачный покров…
Да, люди выше облаков,
И люди больше городов.

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

Прозвенел звонок. И, когда все уже сидели на месте, в класс вошел Сережа. Он слегка взмахнул рукой, сказал: «Сидите, сидите», затем подошел к доске, повернулся к классу, подергал себя за нос и торопливо спросил:

— Так на чем мы остановились? — И так же торопливо сам себе ответил: На Ярославе Мудром… Алексеева, не вертись, — сказал Сережа в нос и продолжал прежним тоном: — Запишите в тетради: Ярослав Мудрый. А теперь положите ручки и слушайте. Ярослав Мудрый был прозван мудрым за свою мудрость…

Никто не обращал внимания на то, что говорил Сережа из-за учительского стола. Все уже давно привыкли к его шуточкам. По-моему, никто даже не улыбнулся.

— Ярослав Мудрый… — продолжал Сережа.

Но в это время приоткрылась дверь, и Сережа шмыгнул на свою парту — он сидит с Витей. Вошел учитель истории Михаил Иванович и совершенно таким же движением руки, как Сережа, помахал на класс и сказал: «Садитесь, садитесь». Кто-то из девчонок хихикнул. Тогда Михаил Иванович подергал себя за нос и спросил:

— Так на чем мы остановились? — И торопливо ответил: — На князе Ярославе Мудром… Алексеева, не вертись, — сказал он мне, хотя, честное же слово, я ничуть не вертелась.

Все поведение Михаила Ивановича, все его слова были настолько похожи на то, что показал перед тем Сережа, так совпадало каждое движение, что ребята повизгивали, подавляя смех. И только Сережа сидел с очень серьезным, с очень вдумчивым лицом.

Вообще Сережа был бы похож лицом на Пушкина, если бы оно не было у него подвижным, как у обезьяны, и если бы не были такие светлые, словно покрашенные перекисью водорода, волосы. Но когда Сереже вздумается, он может придать своему лицу выражение пай-мальчика с картинок в старых детских книжках.

Михаил Иванович никак не мог понять, чем вызван смех, и, вместо того чтобы дальше рассказывать про Ярослава Мудрого, стал спрашивать домашнее задание. И, как это ни удивительно, первым он вызвал Сережу и поставил ему двойку, потому что Сережа переселил кривичей с верховьев Днепра на Оку, древлян с Припяти на Десну, а полян передвинул к дулебам.

Я уже давно заметила, что почти все наши учителя, когда в классе возникает нездоровый смех, вызывают Сережу и ставят ему двойку, хотя Сережа хорошо учится. Очевидно, они знают, кто у нас первый юморист.

На перемене возле новой школьной стенгазеты столпилось много ребят. Я тоже подошла, но лишь посмотрела и сейчас же пошла дальше. Я дала в газету эти мои стихи про самолет, а их не поместили. И мне показалось обидно, что в газете не мои стихи, а Миры Ковалевой из 8-го «Б». У нас многие мальчики и девочки пишут стихи, но книги стихов в библиотеке, по-моему, наши ребята берут не особенно охотно. Да и мне самой больше нравится читать написанное прозой.

На второй урок мы пошли в самое лучшее место в нашей школе — в химический кабинет. У нас замечательный химический кабинет. Вместо парт там стоят столы. И есть большой стол, к которому подведен газ, и на нем маленькие газовые плитки и химическая посуда. И вытяжной шкаф — большой стеклянный ящик, к которому подведена вентиляционная труба. И вдоль стены шкафы, заполненные банками с этикетками, а в банках всевозможные реактивы. А в одной из банок под слоем керосина хранится металлический натрий, который мне нравится больше всего…

И главное, в химическом кабинете Евгения Лаврентьевна, как всегда, в черном халате и с белыми волосами и с лицом, которое остается добрым и серьезным, даже когда Евгения Лаврентьевна улыбается. Что я прежде слышала о Евгении Лаврентьевне? Что она строгая и что отвечает на все вопросы.

Строгая ли она? Папа как-то говорил, что у плохого учителя ученики могут сидеть на уроках тихо, но у хорошего учителя ученики не могут шуметь и болтать. У Евгении Лаврентьевны на уроках всегда тихо, и просто как-то никому не приходит в голову, что можно отвлечься, или потрепаться с соседом по столу, или еще что-нибудь такое.

Ну, а насчет вопросов — это правда. Она никогда никому не говорит: «Тебе еще рано», или: «Ты это поймешь позже», или: «Ты это будешь учить в десятом классе». Она отвечает на все вопросы. И не только по химии. И всегда скажет еще, какие книги прочесть, чтоб лучше понять. Старшеклассники рассказывают, будто иногда ей задают такие вопросы, что она отвечает: «Я этого точно не знаю. Я выясню и завтра вам отвечу». И никогда не забывает ответить. Мне кажется, что за это ее особенно надо уважать.

Но задавать вопросы ей можно только на переменках или после уроков. Она всегда специально остается. А на уроке ее нельзя прерывать.

Вот я, например, спросила у Евгении Лаврентьевны, почему если посыпать сахар табачным пеплом, то он горит. Подошли мы к ней всей нашей компанией, вчетвером, даже с Женькой Ивановым. Евгения Лаврентьевна сначала расспросила нас, понимаем ли мы, что такое катализатор, а уж потом рассказала, что существует такой очень легкий металл, под названием литий, который в пять раз легче алюминия. Применяется он в металлургии — его добавляют в очень небольшом количестве к меди, алюминию, магнию, от этого они становятся более стойкими и прочными. Литий содержится в некоторых морских водорослях, а также в таких растениях, как лютик, который иначе называют куриной слепотой, и в табаке. В табачном пепле остается часть соединений лития, а этот литий и является катализатором.

От Евгении Лаврентьевны на каждом уроке узнаешь что-нибудь совершенно неожиданное и удивительное. Вот, например, есть такая пословица: «Чтобы узнать человека, нужно с ним пуд соли съесть». Я думала, что для того, чтобы съесть пуд соли, нужно лет двадцать, ну, не двадцать, так десять. Но Евгения Лаврентьевна рассказала нам, что каждый человек с пищей съедает в год от 8 до 10 килограммов соли. Значит, вдвоем они съедают пуд соли всего за год. Значит, мы с мамой съели вместе почти 13 пудов соли, и все-таки… Видимо, не в соли дело и не в сроках, но Евгения Лаврентьевна тут ни при чем.

Витин папа, Леонид Владимирович, рассказывал, что ученики, которые, закончив школу, получают у Евгении Лаврентьевны по химии даже тройку, в институт сдают экзамен по химии на пятерку, а если у ученика Евгении Лаврентьевны в аттестате стоит по химии пятерка, то ему в Киеве в любом институте или в университете поставят пять и могут даже не задавать вопросов.

На всю жизнь я запомню первый урок Евгении Лаврентьевны. «Кто такие химики?» — такая была тема этого урока. Если бы она рассказывала сто часов подряд, никто все равно не сдвинулся бы с места.

Все химики были замечательными людьми — отважными, благородными, готовыми пожертвовать собой для пользы людей.

Особенно мне запомнилось, как Евгения Лаврентьевна рассказывала о великом химике Бутлерове. Восьмилетнего Сашу Бутлерова родители отдали в пансион в городе Казани, ну, вроде бы в интернат. Там он увлекся химией. И вот, когда ему было лет десять, он в своей тумбочке возле кровати устроил небольшую лабораторию. И когда однажды дети играли во дворе, вдруг раздался оглушительный взрыв. Воспитатель побежал в помещение и вытащил оттуда Сашу Бутлерова, у которого были обожжены брови и волосы. Эксперимент, который он задумал, кончился неудачей. Бутлерова решили наказать. В этом пансионе, где он учился, детей не секли розгами, хотя, как сказала Евгения Лаврентьевна, в других учебных заведениях розги были в большом ходу, и вот Бутлерова за его «преступление» посадили в темный карцер, а из карцера его несколько раз выводили в общий обеденный зал с черной доской на груди. А на доске крупными белыми буквами было написано: «Великий химик».

Они это написали, чтобы поиздеваться над мальчиком, но оказалось, что они предсказали его будущее. Потому что он действительно стал великим химиком.

Евгения Лаврентьевна говорила, что все, что возможно с научной точки зрения, в конце концов становится возможным в действительности. Хотя иногда даже ученые слишком поспешно говорят «невозможно», вместо того чтобы сказать «мы еще не умеем». Вот, например, она рассказывала, что долгое время считалось, что невозможно получить искусственный аммиак, но немецкий ученый Габер придумал, как это сделать. Благодаря его открытию Германия так долго держалась в первой мировой войне. Но когда к власти пришли фашисты, они стали преследовать этого Габера, потому что он был евреем, и он убежал из Германии и умер в чужой стране.

Или, например, Евгения Лаврентьевна рассказывала, что знаменитый изобретатель Эдисон, когда услышал, что в Советском Союзе получен искусственный каучук, заявил: «Я не верю, что Советскому Союзу удалось получить синтетический каучук. Все это сообщение — сплошной вымысел. Мой собственный опыт и опыт других показывает, что вряд ли процесс синтеза каучука вообще когда-нибудь увенчается успехом». А ведь сейчас любой ребенок знает, что каучук получают синтетическим путем.

Но если все, что возможно по научной теории, возможно в действительности, то, может быть, уже скоро будет осуществлено то, что задумал Витин папа, Леонид Владимирович, хотя это совсем похоже на фантастику.

Я часто представляю себе, как над нашим городом, над куполами Софии, над Днепром, над Мариинским парком и памятником Вечной Славы летают, медленно взмахивая крыльями, огромные птицы. Вот одна из них плавно опустилась на асфальтовую площадь между Пионерским и Мариинским парком, и стало видно, что это не птица, а огромная машина — птицелет. Открылись дверцы, и из нее вышло много людей — пассажиров.

Пассажиры разошлись, а в кабине остались летчики: я, Витя, Сережа и Женька. На пульте управления перед нами указатель высоты, скорости и еще небольшой прибор с тремя циферблатами. Над одним из них написано «Кислота», над другим — «Щелочь», а над третьим — «Катализатор». Крылья нашего птицелета движутся при помощи искусственных мышц из полимерных пленок, то есть птицелет движется при помощи химии, так как в нем химическая энергия сразу превращается в механическую.

Леонид Владимирович рассказывал нам, что созданные в их лаборатории тонкие пленки из полимеров под действием щелочи и кислоты то растягиваются, то сжимаются, как искусственная мышца. Если соединить между собой много таких пленок и найти катализатор, который будет ускорять и увеличивать сжатие и растягивание, можно создать искусственные мышцы. И мышцы эти смогут делать огромную работу, они будут в тысячу раз сильнее, чем, скажем, мышцы настоящего слона.

Витин папа водил нас в свою лабораторию в Академии наук и показал, как сжимаются и растягиваются эти пленки.

Я не знаю, как создают такие лаборатории и как отбирают в них людей, но, скорее всего, я думаю, собирается сначала несколько человек, которые любят и знают химию. Один из них предлагает решить научную проблему, которая всем им очень интересна, а потом к ним присоединяются еще и другие люди. В общем, все у них происходит, очевидно, так же, как в нашей компании, но разница, и не в нашу пользу, в том, что реактивы им дает государство и что они не только не платят денег за то, что занимаются любимым делом, а еще и получают за это зарплату.

О том, что эти пленки — искусственные мышцы — когда-нибудь будут использованы для того, чтобы создать крылатую машину — птицелет, нам сказал Витин папа, а когда мы ушлн из лаборатории, Витя предложил:

— Давайте сделаем свою лабораторию. Будем искать катализатор. Может, мы его найдем скорее, чем целая научная лаборатория.

Мы решили держать наш замысел в тайне. Но совсем не потому, что, как сказал Витя, наше открытие может стать военным секретом, а по другой причине, о которой никто не говорил. Мы боялись насмешек. Мы не хотели, чтобы нас дразнили «великими химиками», как Сашу Бутлерова. И мы строго соблюдали тайну. Тем более, что всем нам было приятно иметь тайну, перемигиваться на уроках и шептаться на переменках.

ГЛАВА ПЯТАЯ

Когда я была маленькой, мне казалось, что лучше быть мальчиком, чем девочкой. Я уговорила маму купить мне штаны и стреляла из рогатки.

Но сегодня я думаю о том, как хорошо все-таки, что родилась я девочкой. Хотя я снова надела штаны. Однако совсем не для того, чтобы быть похожей на мальчишку.

Эти ярко-голубые брюки из тонкой шерсти с лавсаном мне купила ко дню рождения мама. А еще я надела темно-синюю тонкую шерстяную кофточку без рукавов прямо на голое тело, как это теперь модно. И когда я все это надела, я посмотрела в зеркало и снова подумала, как приятно быть девочкой, потому что у мальчиков не бывает таких красивых, как у меня, косичек и таких темных и блестящих глаз, какие есть только у меня и еще у моей мамы и больше ни у кого на свете.

Мне позволили в это воскресенье поехать на прогулку за город с Витей и Витиным папой. У Витиного папы собственная «Волга» зеленого цвета, с негритенком, который висит на пружинке перед ветровым стеклом, и с дополнительной желтой фарой, которая, как сказал мне Витя, называется антитуманной и светит в тумане.

Витин папа, Леонид Владимирович, сел за руль, Витя — рядом с ним, а я на заднем сиденье. Витин папа совсем не похож на Витю. Правда, может быть, лицо его очень меняют очки в темной толстой оправе и борода. У него борода небольшая. И внизу ровно отрезанная лопатой. Если бы он сбрил бороду и снял очки, может, он был бы больше похож на собственного сына.

Мне очень хотелось спросить у Леонида Владимировича, почему он едет на прогулку, если он сам говорил, что он и сотрудники лаборатории днем и ночью работают над поисками катализаторов. Но я промолчала, потому что подумала, что такой вопрос был бы бестактностью. Может быть, он устал — взрослые быстро устают и нуждаются в отдыхе. А может быть, он, как я, даже по дороге, на прогулке, мечтает о своей работе.

Достаточно было мне представить себе, что у Витиного папы такие же мечты о работе, как у меня, и я уже покраснела и не могла бы посмотреть ему в глаза. Как это хорошо все-таки, что люди не могут читать мысли друг друга. Иначе жизнь стала бы совсем невозможной.

Но как бы на меня смотрели и Витин папа и Витя, если бы

они узнали, что в ту самую минуту, когда мы отъехали от дома, я даже не замечала, куда мы едем, потому что представляла себе, как я в банку, где у нас мокнут полимерные пленки, капнула из пипетки одну капельку раствора обыкновенной соли. И вдруг пленки стянулись, укоротились в несколько раз. Мы в нетерпении вытаскиваем нашу искусственную мышцу, чтобы посмотреть, что с ней случилось. Сначала мы хотим ее растянуть, но она не поддается.

«Что бы это значило?» — говорит Витя и бросает пленки в банку со щелочью.

Пленки на глазах вытягиваются, увеличиваются, как живые.

Мы показываем нашу искусственную мышцу в лаборатории, где работает Витин папа.

«Это все Оля, — говорит Витя. — Это она придумала испытать как катализатор раствор соли».

«Не может быть!» — говорят научные сотрудники лаборатории, а Леонид Владимирович хватает себя за бороду, перехватывая ее пополам, так что нижний конец распускается как павлиний хвост, и говорит:

«Это замечательно! Это удивительное открытие. Можно сказать, событие эпохи. Мы сейчас же проверим его в нашей лаборатории».

Но в лаборатории ничего не получается.

«Сколько вы насыпали соли?» — строго спрашивает Витин отец.

«Я не помню, — отвечаю ему я и сама пугаюсь. — Щепотку. Я ее перед тем не взвешивала».

«Как же это ты? — сердится Витин папа. — А где ты брала соль?»

«В нашей солонке».

«Сейчас же доставить сюда эту солонку!» — командует Витин папа и сжимает рукой конец бороды так, что она становится узкой и острой, как кинжал.

Меня сажают в машину к везут за солонкой. Анализ соли показывает, что она поглотила некоторое количество серебра из солонки, и эти молекулы соленого серебра сыграли свою роль при катализе.

«Это огромная удача, что наши дети сделали это замечательное открытие, — говорит Витин папа и гладит бороду так сильно, что она загибается за подбородок наподобие шарфика. — И уже совсем недалеко то время, когда в воздух взовьются бесшумные птицелеты…»

«А может быть, — подумала я, — Леонид Владимирович, который ведет сейчас машину и держит руль с такой силой, словно у него вырывают этот руль из рук, думает в эту минуту что-нибудь похожее на то, что думаю я, или даже то же самое. И это помогает ему переживать трудности и справляться с неудачами»…

Мы ехали по шоссе мимо новых улиц, на которых было, наверное, строящихся домов столько же, сколько уже построенных, и мимо огромного домостроительного комбината, на котором, как рассказывал мне папа, готовят теперь целые комнаты, а па месте их только составляют, как дети составляют домики из кубиков, и мимо озера с очень холодной и очень тяжелой водой, над которым со всех сторон тесно, почти вплотную друг к другу, стояли рыболовы.

Витя и его папа, очевидно, уже не первый раз ездили этой дорогой, они совсем не смотрели по сторонам и все время молчали, только раз Витя сказал: «Нужно сменить фильтр», а Леонид Владимирович в ответ кивнул головой.

И мне тоже стало неинтересно смотреть по сторонам и захотелось, чтобы мы уже скорей куда-нибудь приехали.

Мы подъехали к лесу, и Леонид Владимирович свернул с шоссе на песчаную лесную дорогу. Меня подбросило, машину затрясло. Витин папа остановил машину и коротко сказал: «Поменялись».

Он подвинулся вправо, а Витя перелез через его колени и сел за руль. Витя сразу же перевел рычаг скоростей, и машина медленно тронулась. Я посмотрела на спидометр — стрелка показывала 30 километров. Но машину все равно очень бросало. И Витя, и Витин папа на меня ни разу даже не оглянулись.

Но мне казалось, что оба они все время помнят, что я сижу сзади и что это они мне показывают, как хорошо Витя научился водить автомашину, хотя до шестнадцати или восемнадцати лет, я не помню, автомашину водить запрещают.

Так мы и ехали сначала по лесу, а потом побыстрее по лугу, а потом снова помедленнее по лесу, и я смотрела на золотые красивые листья берез, и на красные листья осин, и на темную хвою, и смотреть на все это мне было сейчас совсем неинтересно, хотя в другое время я бы очень радовалась, что побывала в осеннем лесу.

Так прошел час, начался второй. Если бы это был мой пана и это была бы наша машина, то папа обязательно спросил бы:

«Ну, а теперь, может быть, ты, Витя, хочешь немного поучиться править машиной?»

Или если бы это была я, то обязательно бы сказала:

«Садись, Витя, рядом со мной. Тут в лесу можно ездить я втроем на переднем сиденье. Посмотришь, как я правлю машиной, а потом и сам попробуешь».

Но ни Витин папа, ни Витя ничего подобного не говорили. Они все время молчали, а у меня настолько испортилось настроение, что я стала думать о том, что дело, может быть, не в Вите и его папе, что, может быть, просто, когда человеку принадлежит автомашина, он становится таким безразличным к людям, у которых ее нет.

И я уже жалела, что поехала на эту прогулку, что надела голубые брюки, на которые никто не обратил внимания, и синюю кофточку, и вплела в косички тонкие фиолетовые ленточки, которые почти незаметны, но, если присмотреться, придают особую прелесть волосам и всему.

Тем временем машина снова выехала на шоссе, но уже в другом месте, значительно дальше от города, чем там, где мы Съехали в лес. Леонид Владимирович снова поменялся с Витей местами, и мы поехали домой.

Витя первый раз оглянулся на меня и спросил:

— Ну, видела, как я теперь вожу машину?

— Видела, — сказала я. — Очень хорошо. Я не стала говорить, что на такой скорости, с какой мы ехали, водить машину не фокус. Потому что, во-первых, понимала, что по той плохой дороге, по какой мы ехали, быстрее нельзя, а во-вторых, мне хотелось плакать.

Когда мы вернулись домой, Витин папа поставил сначала машину в гараж у него гараж во дворе, это такая каменная будка с широкими дверьми, — а затем мы все вместе пошли к Вите. Я не хотела к нему идти, но Витин папа сказал, что нас ждет торт и если мы не съедим этот торт, а он ореховый и с цукатами, то прогулку нельзя считать завершенной, и я не устояла.

Витя, Сережа, Женька Иванов и я живем в одном доме и учимся в одной школе. Но у всех у нас квартиры в разных подъездах. У нас очень большой дом, и так как он был построен на месте трех старых, то он имеет три номера.

Витя живет на третьем этаже в семьдесят седьмой квартире. Мы вошли в лифт, и я заметила, как Витя оттолкнул руку своего отца и поспешил сам нажать на кнопку подъема. Все-таки в нем еще много детского.

Леонид Владимирович открыл двери своим ключом и остановился на пороге, а мы стали за ним.

В квартире громкими, нечеловеческими голосами кричали женщины. Ни одного слова нельзя было разобрать, и крик был какой-то странный, я бы сказала, какой-то пустой. Я не хочу никого обидеть, но мне думается, что так, должно быть, кричат сумасшедшие. Витин папа побледнел и поспешил в переднюю, а мы вслед за ним.

Витя живет в трехкомнатной квартире. Из передней две двери: одна в комнату налево, которая служит в Витиной семье столовой, а кроме того, там стоит телевизор и туда приходят гости. А другая дверь — в коридор, а там еще две комнаты, кухня, ванная и удобства.

Крики слышались из-за двери слева. Мы вошли в комнату и увидели, что за столом, на близком расстоянии друг против друга, сидят Витина бабушка и бабушка Женьки Иванова, обе красные, возбужденные и кричат друг другу странные вещи.

В этот раз кричала Витина бабушка. Все слова она кричала медленно и каждое слово отдельно:

— А. Скажите. Мне. Пожалуйста. Завтракает. Ли. Ваш. Мальчик. Перед. Тем. Как. Идет. В. Школу.

А Женькина бабушка орала в ответ:

— Я ничего. Не понимаю. Какой завтрак? Я говорю не про питание. Я говорю про воспитание.

— Что случилось? — испуганно спросил Витин отец.

— Хорошо. Что. Вы. Пришли! — закричала Витина бабушка. — Простите. Но. Я. Хочу. Сказать. Несколько. Слов. Сыну! — закричала она, обращаясь к Женькиной бабушке, и вышла из комнаты, а вслед за ней вышел Леонид Владимирович.

Женькина бабушка осталась растерянная и грустная и смотрела на нас, как на незнакомых.

И я и Витя ничего не могли понять. Почему они так кричали? Витина бабушка, совершенно седая, стройная старушка, с красивым, ну просто с очень красивым лицом разговаривала всегда как-то подчеркнуто, как-то особенно тихо. Я много раз обращала на это внимание. На это и еще на то, что Витя любит свою бабушку, но не очень ее слушается. В общем, относится к бабушке, как к бабушке. Но Витин папа ее просто боится. Я слышала однажды, как она спросила у него обыкновенную вещь — купил ли он какого-то сыра, который она сказала ему купить, а он покраснел и растерялся и стал длинно оправдываться и говорить, что сыра этого не было в магазине, но что он звонил по телефону товарищу в Москву и тот обещал выслать этот сыр посылкой.

Ну, а бабушка Женьки Иванова вообще маленькая, тихая старушка, которая балует Женьку, говорит в нашем присутствии, что его тиранят родители, что совсем непедагогично, и учит Женьку немецкому языку.

Совершенно непонятно, почему они так кричали друг на Друга.

Тем временем вернулся Витин отец и с очень удрученным видом сказал Женькиной бабушке, что Александра Леонидовна просит ее извинить, так как она себя плохо чувствует. Жень-кина бабушка закивала головой: «Пожалуйста, пожалуйста» — и ушла.

Леонид Владимирович с очень странным выражением лица, по которому нельзя было понять — то ли он хочет заплакать, то ли рассмеяться, спросил у нас:

— Так каким это сигналом вы созываете своих братьев-разбойников?

У нас действительно есть свой сигнал. Мы свистим особым образом. Кроме нас, так никто в школе не умеет. Чтобы научиться так свистеть, нужно много тренироваться, хотя на первый взгляд свистеть так совсем не сложно. Нужно сложить руки ковшиком настолько плотно, что если бы набрать воды, она не вылилась бы из рук, и подуть в щель, которая остается между пальцами. Тогда и получается особый звук — громкий, гудящий, словно ветер дует в пустую бутылку.

— Ну-ка, погуди, — сказал папа Вите.

Витя взобрался на подоконник и погудел в форточку. Сигнал произвел магическое действие. Вскоре в дверь зазвонили и появились запыхавшиеся Сережа и Женька. Когда они увидели Витиного папу, они переглянулись и были уже совсем готовы задать стрекача, но Витин папа взял их за руки и попел в комнату.

— Вот что, — сказал он, — сегодня я в первый раз в жизни пожалел, что у нас не секут детей. Прежде всего давайте договоримся, что вы никому не расскажете об этой истории. Чтоб Александра Леонидовна не догадалась… А впрочем, — добавил он с сомнением, — может, она первая будет смеяться?.. Но сначала все-таки скажите, как и зачем вы это сделали?

Сережа скромно молчал, а из очень сбивчивого Женькиного рассказа стало понятно, что Женькина бабушка решила встретиться с Витиной бабушкой, чтобы та помогла ей повлиять на Женькиных тиранов-родителей, которые не выпускают Женьку во двор, в то время как Женькина бабушка считает положительным влияние старших ребят на Женьку.

И тут Женька, понятно, не баз участия Сережи, сказал своей бабушке, что Витина бабушка плохо слышит и поэтому с ней нужно очень громко разговаривать, а затем эти типы отправились к Витиной бабушке и предупредили ее о том, что к ней собирается Женькина бабушка, но что она очень плохо слышит и разговаривать с ней следует погромче.

Так непонятный крик бабушек нашел наконец свое материалистическое объяснение, а Витя и я от этого объяснения, да еще вспомнив, что именно кричали бабушки, чуть не лопнули. К тому же на лицах Женьки и Сережи было написано глубокое раскаяние, а в глазах светилась искренняя зависть к нам, которые присутствовали при этой сцене.

Витин папа как-то очень спокойно посмотрел на нас и тихо спросил:

— Вы слышали, что в тридцать седьмом году была война в Испании? Так вот, Александра Леонидовна там воевала, организовывала радиосвязь. Она большой специалист в этой области. А затем она воевала на финском фронте, а затем во время Отечественной войны организовывала связь с Большой землей для наших разведчиков и партизан и попала в один из самых страшных немецких лагерей, в Равенсбрук. Она — инженер-полковник и награждена двумя орденами Красного Знамени, и двумя Отечественной войны, и двумя Красной Звезды, и многими медалями.

Мы молчали.

— Ладно, идите, — сказал Витин папа устало. Но вдруг улыбнулся, озадаченно потянул себя за бороду и спросил: — Но как вы все-таки решились на такое?..

ГЛАВА ШЕСТАЯ

«Три мушкетера» мне нравится. Хорошая книжка. Но «Двадцать лет спустя» и «Виконт де Бражелон», по-моему, просто скучно читать. Я пробовала и не смогла прочесть до конца. Но Витя читал все эти книжки по многу раз и знает их почти на память. Вообще достаточно, чтобы в книге кто-нибудь дрался на шпагах, и Витю от нее уже не оторвешь. Это у него профессиональное. Папа как-то говорил, что парикмахеры ищут в газете статьи о парикмахерах, сапожники — о сапожниках, а писатели — о писателях. Так, очевидно, я Витя.

Витя уже третий год два раза в неделю ходит в школу фехтования при Дворце спорта. Я однажды побывала на соревнованиях, в которых Витя принимал участие. Мне эти сражения на рапирах не понравились, хотя Витя и вышел победителем. Во-первых, не видно лиц — сражаются два манекена в сетчатых масках. К тому же они, как собаки на поводке, — за ними тянется электрический шнур, и как только один притронется к другому шпагой, у судьи загорается лампочка. А во-вторых, это какой-то несовременный вид спорта. Ну кому сейчас придет в голову защищать себя при помощи шпаги!

Нет, уж если бы я занималась спортом, то я изучала бы бокс или еще лучше — самбо. Чтобы уметь постоять за себя в любых обстоятельствах.

Но сегодня я переменила свое мнение о фехтовании.

Все, или почти все, наши неприятности бывают у нас, как правило, из-за Сережи. Из-за Сережиной привычки устраивать всякие шуточки. Недавно Сережа сказал нам, что у него есть какой-то неродной дядя, а у этого неродного дяди есть какая-то знакомая, а уже у этой знакомой есть то ли бабушка, то ли внучка, которая замужем за каким-то дядей, у которого есть металлический натрий. И что натрий этот обещан Сереже, если он предъявит в дневнике не меньше трех пятерок. А так как он предъявил четыре пятерки, причем одну из них по поведению, то скоро у нас будет столько натрия, что мы его сможем мазать на хлеб вместо масла.

Вначале мы решили, что это обычный Сережкин треп, но вчера он заявил, что идет за натрием и чтоб мы его ждали. Вернулся он без натрия и без всяких других приобретений, если не считать приобретением синяк на правой скуле и куртку, измазанную грязью и кровью.

Сережа рассказал, что получил натрий в небольшой аптекарской бутылочке с притертой пробкой, под слоем керосина, потому что на воздухе натрий разлагается. Натрия в ней было немного, «но все равно жалко».

Когда Сережа возвращался с натрием, начался дождь. Сережа остановился под навесом огромного, такого же, как наш, соседнего дома. Это, вернее, не навес, а такой бетонный козырек, который огибает весь дом. Недалеко от Сережи стояли ребята, которые там живут. Я их знаю — это большие ребята, восьмиклассники, а один, кажется, уже даже в техникуме. Один из них, Петька, — мы его знаем, он драчун и задира — сначала вытолкнул Сережу под дождь, а потом стал его щелкать по голове. Сережа отошел в сторонку, незаметно вытащил из флакона кусочек металлического натрия и бросил этот кусочек под ноги Петьке. Когда перед Петькой затрещал и покатился огненный шарик, он с перепугу закричал: «Шаровая молния!» Но другие ребята заметили, как Сережа что-то бросил. Они схватили Сережу. И Петька отобрал у него флакон с натрием.

— Ничего, — сказал Витя. — Петька еще пожалеет об этом. Пойдем в ихний двор. Пойдешь с нами? — спросил он у меня. — Не бойся. Девочку они не будут трогать.

Хотя я точно знала, что в этом случае никто не будет считаться с моим полом, я сказала, что пойду.

На следующий день после школы мы отправились во двор, где живут эти ребята. Там такая детская площадка с песком в ящиках, с деревянной горкой, и огорожена она забором. Утром там играют дети из детского сада, а вечером собирается Петькина компания. Они там курят и некрасиво ругаются. Я сама слышала.

Я заметила, когда мы пошли, что в руках у Вити тонкая тросточка с выжженным на ней рисунком и надписью «Привет из Кисловодска».

— Почему ты ходишь с палочкой? — спросила я у Вити. Он ответил, но каким-то неуверенным тоном, что подвернул ногу. Я считаю, что мальчишкам и вообще всем людям нужно давать путь для отступления. Поэтому я сказала:

— Так, может, не стоит ходить? По Витя ответил: — Нет, нет, пойдем. Это не имеет никакого значения.

Наша походная колонна выглядела довольно интересно: впереди шел Витя, чуть прихрамывая и опираясь на палочку, за ним немного слева — я, шагов за пять за нами — Сережа, а уже совсем сзади — Женька Иванов.

Мы вошли во двор и направились к детской площадке. Там сидел на детской качалке этот Петька, против него сидел длинный и худой мальчик, которого я не знала, а еще два мальчика на Петькиной компании играли между собой в футбол маленьким желтым мячиком.

«Четыре на четыре», — подумала я, хотя не была уверена, что мы вчетвером справились бы с одним Петькой.

— Подождите меня тут, — сказал Витя и пошел за забор, а мы «стались снаружи.

— Отдай натрий, — сказал Витя и оглянулся на нас, — а то плохо будет…

— Кто это тут вякает? — сказал в ответ Петька. — А ну, брысь отсюда!

Он наклонился, зачерпнул в горсть песок и швырнул его в лицо Вите. Витя от неожиданности прикрыл лицо рукой, и тогда Петька выпрыгнул из своей качалки и стукнул Витю кулаком в грудь, да так, что Витя сел па землю.

Сережа бросился к воротцам, по тут Витя вскочил на ноги… И произошло самое настоящее чудо. Такого я не видела даже в кино.

Тоненькая тросточка, которую Витя держал в руке, замелькала в воздухе так, словно у Вити было сто рук и сто тросточек. Петька отскочил от Вити, а те мальчики, которые играли в футбол, бросились Петьке на помощь. Но Витя ткнул одного тросточкой в живот, а другого тоже в живот и в плечо и снова принялся за Петьку и за того второго, который сидел на качалке и не успел встать. И тогда Петька с криком «Я тебе покажу!.. Я сейчас милицию позову!..» бросился наутек, а затем через забор стали перепрыгивать и убегать остальные ребята.

Витя остался на площадке один. Бледный и веселый, он сказал нам:

— Боюсь, что все-таки пропал наш натрий. Сережа, который даже приплясывал от удовольствия, ответил, что за такое зрелище не жалко натрия.

Мы пошли назад. Теперь мы шли тесной группой, и Женька Иванов то забегал вперед, то пристраивался сбоку возле Вити, который, чуть прихрамывая, чуть опираясь на свою тросточку — я уверена, что прихрамывал он нарочно, — всем своим видом подчеркивал, что ничего особенного не произошло, что сам он не видит никакого героизма в том, что победил четырех мальчишек, каждый из которых сильнее его.

Странное дело — девчонки из нашего класса много говорят о любви, а Таня Нечаева и Вера Гимельфарб уже даже целовались с мальчишками. И когда Таня Нечаева после уроков в пустом классе целовалась с Борькой Сафроновым из 8-го «Б», это увидела уборщица и позвала завуча, и был страшный скандал, а потом наша русачка Елизавета Карловна — она у нас руководитель класса — провела с нами беседу на тему «Половое воспитание» и сказала, что Чехов писал, что нельзя целоваться без любви, или нет, не Чехов, а Николай Островский. А Чехов писал, что в человеке все должно быть красиво, хотя, по-моему, это неправильно, потому что если у Веры Гимельфарб кривые ноги, так что же ей, не жить на свете? Или оперировать их?..

Но дело не в этом. В общем, Елизавета Карловна говорила, что мы должны иметь девичью гордость, а мальчики должны иметь мужскую гордость, но когда мы спросили ее, что же все-таки такое любовь, она так и не смогла толком ответить, а опять говорила про Чехова, Николая Островского и Пушкина, про «Я помню чудное мгновенье», про «Я вас любил, любовь еще быть может» и про другие стихи.

Но вот на днях какая-то тетя читала по радио лекцию и сказала, что любовь — это прежде всего «эффект присутствия», то есть человека, которого любишь, все время хочется видеть, хочется, чтобы он присутствовал. Если так смотреть, то выйдет, что я очень люблю и Витю, и Сережу, и Женьку Иванова, потому что я постоянно хочу их присутствия и мы постоянно вместе.

Однако с мальчишками я никогда в жизни не стану целоваться. Я вообще не люблю целоваться, мне это не нравится, и никакой особенной любви, про которую пишут в книгах, пи к Вите, ни к Сереже, ни тем более к Женьке Иванову я никогда не ощущала. И все-таки сегодня, когда мы с видом победителей возвращались к себе из двора чужого дома и не хватало только оркестра и торжественного марша, я вдруг подумала, что мне неприятно, что Витя в последнее время часто разговаривает с Леной Костиной. И о чем они могут говорить?

Лена круглая отличница, лучшая ученица в нашем классе. И, кроме того, она самая красивая девочка, может быть, не только в классе, но и во всей школе. У нее лицо, как на иконах, и черная коса, и темные глаза, очень большие, честное же слово, каждый глаз у нее, как рот, и длинные, загнутые кверху ресницы, как у женщин на мыльных обертках.

Но она не интересуется ни химией, ни историей, и когда с ней разговариваешь, так уже через пять минут на тебя нападает страшная тоска. Разговаривать с ней еще скучнее, чем с Елизаветой Карловной. Так о чем же с ней говорят Витя?

И когда я думала обо всем этом, я представила себе лицо этой Лены, и то, что она отличница, и то, что Витя один справился с целой компанией сильных мальчишек, и что он разговаривает с Леной, и что у его отца есть автомашина «Волга», и то, что он умеет водить автомашину, что я некрасивая, и это я выдумала, что у меня какие-то особенные глаза, — глаза у меня самые обыкновенные…

И мне стало так грустно, так захотелось плакать, что я буркнула: «Я уже иду» — и убежала домой. Дома я сняла только пальто и туфли и прямо одетая легла на постель. Я немного поплакала, а потом написала стихи:

Сюда частенько приходят выпить, Консервные банки лежат на дне. Течет ручей грязноватый — Лыбедь. А раньше был он таким, как Днепр. Каким же тогда был Днепр?

Ревут бульдозеры громче танков,
Ровняют пласты земли.
В серой воде, словно падший ангел,
Желтый кленовый лист.
Он светел и золотист.

Я не знаю, почему я написала такие стихи, но я подумала, что это стихи о любви. В них ничего такого нет, но, может быть, так и пишут стихи о любви?

ГЛАВА СЕДЬМАЯ

Мой папа работает в газете. Он называет себя литрабом. Это сокращенно, а в действительности его должность называется литературный работник.

Вообще на всякой работе, очевидно, бывает много своих особенных слов. Даже у нас в школе много таких слов, которых другие люди не знают. Вот, например, у нас ругаются словом кануздра, а никто не знает, что это такое. Я смотрела в словаре у папы — там такого слова нет. И ребята из других школ не знают, что так можно ругаться. Но мы-то все, начиная от первоклассников, знаем, что кануздра — это вроде свинья, или сволочь, или еще что-нибудь похуже.

Но особенно много своих слов бывает в редакции. Вот, например, в редакции есть должность «свежая голова». Это человек, который дежурит в типографии, и уже ночью, самым последним, «на свежую голову» читает газету, чтобы не пропустить какую-нибудь ошибку.

Когда папа дежурит «свежей головой», он возвращается домой очень поздно, среди ночи. Но зато на следующий день он свободен и поэтому я очень люблю, когда он «свежая голова». Жалко только, что это редко бывает — два раза, а то и раз в месяц.

В такой день, как только я прихожу из школы, мы с ним быстро едим вдвоем — мама еще на работе, а потом отправляемся гулять. Программу прогулки мы составляем за день, а то и за два дня до его дежурства. Мы долго обсуждаем эту программу, а потом пана печатает ее на машинке, и мы ее вешаем на стенку.

На завтра у нас такая программа:

1. Обед в ресторане «Динамо». В меню холодный язык под хреном, судак, зажаренный в тесте, по двести граммов мороженого, а супа не брать, если нам его даже предложат бесплатно.

2. Поездка на метро на станцию «Днепр». Испить «шеломами» воды из Днепра. Взять с собой «шеломы» и плащи на случай дождя. !

3. Посещение зоологического музея университета и осмотр там коллекций бабочек, а также скелета динозавра.

Гулять с моим папой очень здорово, и мы часто ходим с ним всей нашей компанией. Вот, например, мы побывали с ним в Софии, и он так рассказывал нам о князе Ярославе Мудром, который построил эту Софию, не сам, понятно, построил, но под его руководством, о Киеве того времени, что мы все слушали его с раскрытыми ртами, и я им просто гордилась.

Но в нем много мальчишеского, и иногда он хулиганит, как школьник. В прошлый раз я была очень недовольна этим и даже боялась, что нас арестуют.

Сережа, Витя, Женька Иванов и я пошли с ним в Ботанический сад. Сначала мы пошли за экскурсоводом с группой экскурсантов. Но экскурсовод рассказывал очень скучно, и мы отстали от него, съели по порции мороженого и выпили из автомата по стакану воды с сиропом, а потом папа сказал, что он сам будет нашим экскурсоводом. И он начал останавливаться перед первыми попавшимися деревьями, например, перед обыкновенным кленом, и объяснять, что это дерево по-латыни называется «гаудеамус игитур», хотя я-то знаю, что это первые слова студенческой песни, которую папа часто поет, и обозначают они «радуйтесь молодые». Затем он сказал, что из листьев этого дерева племя пигмеев мумбо-юмбо готовит опьяняющий напиток, под названием «водька», что кора используется для изготовления ценных украшений для женщин, а из древесины готовят противотанковые снаряды и стулья для заместителей министров, настолько она прочна и тяжела. А вокруг нас стали собираться люди, и я увидела, что их становится все больше и больше, и почувствовала, что это может плохо кончиться.

Но особенно я испугалась, когда перед обыкновенной акацией, подражая скучному голосу экскурсовода, папа стал говорить, что это дерево анчар, о котором Пушкин написал свое знаменитое стихотворение:

Яд каплет сквозь его кору,
К полудню растопись от зною,
И застывает ввечеру
Густой прозрачною смолою.

К нему и птица не летит
И тигр нейдет — лишь вихорь черный
На древо смерти набежит
И мчится прочь, уже тлетворный.

И если туча оросит,
Блуждая, лист его дремучий,
С его ветвей уж ядовит
Стекает дождь в песок горючий.

Какая-то женщина, из тех, которые всегда и всюду требуют жалобную книгу, стала кричать, что это безобразие, почему дерево не огородили и не сделали надписи.

Но папа ответил, что хорошее влияние нашей почвы перевоспитало дерево, и оно теперь больше не ядовито, а используется в воспитательных целях, как декоративное растение. А уже после этого папа сказал, что он совсем не экскурсовод и что он просто в частном порядке делится своими небольшими знаниями в области ботаники со своими многочисленными детьми.

— А почему вы выдаете себя за экскурсовода?

— Это я нечаянно, — ответил папа, и я потащила его за рукав, и мы бы благополучно ушли, если бы не любовь Сережи ко всяким глупым шуточкам.

Сережа где-то достал баллончики со сжатым газом и пристроил в камеру от мяча приспособление, чтобы пробивать крышечку такого баллончика у себя под рубашкой.

Когда эта тетя стала кричать на папу, Сережа незаметно сдавил рукой свое приспособление и вдруг на глазах у присутствующих стал пухнуть — у него вздулся огромный, как шар, живот.

Он стоял прямо против этой тетки, а она смотрела, как он раздувается, и вдруг стала кричать:

— Мальчик лопается! Мальчик лопается!

А потом, когда увидела, что Женька Иванов — они с Сережей заранее прорепетировали этот номер — выставил вперед над головой пальцы, как рожки, и бросился, наклонясь, на Сережин живот, чтобы боднуть его, тетка закричала: «Ой, они все тут сумасшедшие!» — и бросилась наутек. А я схватила папу и Женьку за руки и потащила их в другую сторону. Мы забрались в пустую аллею и так там хохотали, что нас действительно можно было принять за сумасшедших.

Конечно, у папы бывают и обыкновенные выходные дни, как у всех людей, но это совсем не то, что после дежурства «свежей головой». Не бывает таких приключений, таких неожиданностей.

Сегодня папа дежурит. А с мамой происходит что-то странное. Взрослые очень ненаблюдательны. Они слишком заняты собой, а кроме того, они очень часто относятся к детям, как к полоумным. Мне не раз случалось слышать, как взрослые при детях разговаривают друг с другом намеками, а детям все понятно. Или говорят то, чего не следовало говорить, и вдруг спохватываются: «Ах, здесь ребенок!» А ребенок никогда не станет говорить или делать при взрослых то, чего не следует, никогда не забудет о присутствии взрослого. И всегда заметит в поведении взрослого какую-нибудь странность. Да и можно ли считать ребенком девочку или мальчика тринадцати лет, о которых взрослые постоянно твердят: «Вот мы в вашем возрасте…»

Сегодня вечером мама надушилась немецкими духами с унизительным названием «Последний шанс». Это какие-то очень дорогие духи, душится мама ими редко, а пахнут они, несмотря на название, в самом деле очень приятно. Надела она и новые, ни разу не надеванные чулки, и светлые туфли, о которых она сама говорила, что они ей жмут и что она их никогда и ни за что не наденет. Кроме того, она надела сначала темно-синий шерстяной вязаный костюм — он называется джерси, потом сменила его на новое зеленое шерстяное платье, а потом снова надела костюм.

Не нужно обладать особой проницательностью, чтобы понять, что мама готовится к чему-то важному. А когда она спросила у меня, почему я не пойду погулять, мне стало ясно, что к нам должен прийти какой-то человек, что мама этим взволнована и что она не хочет, чтобы я с ним встретилась. Кто бы это мог быть?

У меня мелькнула мысль сказать, что у меня болит голова и что я поэтому не хочу гулять, но я представила себе, как заволнуется мама, которая очень не любит, когда я болею, и поставит мне термометр и заставит принять аспирин и лечь в постель, и спросила, когда мне вернуться.

— В девять. Ровно в девять, — сказала мама. — Только, — решила она вдруг, — переоденься. Надень серую юбку и красный пуловер, который я купила тебе в Ленинграде.

Я поняла, что мне предстоит встретиться с человеком или с людьми, которые придут к маме, и переоделась.

Во дворе я никого не застала, никого не нашла и на улице. И я решила просто немножко побродить. Очень приятно ходить но осеннему Киеву. У нас в самом деле город-сад. И какой-то поэт правильно написал:

В синеве каштаны, липы, клены,
Лист каймой очерчен золотой.
Киев, Киев, город нэпе зеленый,
Тронутый осенней красотой…

А кроме того, я люблю рассматривать витрины магазинов, особенно когда там выставлены часы, бинокли, фотоаппараты. И. еще транзисторы. Вообще-то мне не очень нравится, когда идет по улице человек и у него из брюха раздается музыка, потому что на брюхе транзистор, или когда включают транзисторы в троллейбусах или в парках. Но мне самой очень бы хотелось иметь транзисторный приемник. С таким крошечным наушником, как ото теперь делают. Чтобы слушать его одной и никому не мешать.

Я шла от магазина к магазину, и возле центрального гастронома со мной было неприятное происшествие. Я посмотрела на витрину и отвернулась, чтобы идти дальше, как вдруг увидела, что из дверей магазина вышел и идет прямо на меня тот старик, который забрал мой фотоаппарат.

Витя был прав. На этот раз плащ на нем был расстегнут, и я увидела, что под плащом нет даже рубашки, только на груди свалявшиеся седые волосы. Мне показалось, что старик этот меня узнал, и я очень испугалась.

С ужасом я подумала, как плохо все-таки, что милиция допускает, чтобы по городу ходили такие отвратительные старики, и я как-то замерла и вся сжалась и не могла даже сдвинуться с места. Но он, наверное, даже не видел меня. Он прошел мимо, совсем рядом. От него плохо запахло, и он бормотал ругательства. И вдруг он обернулся, сказал: «Здоров, сынок» — и сел прямо на асфальт возле фонаря, а затем лег.

Асфальт был очень холодным. Я понимала, что старика этого нужно поднять, но боялась. Потом я подумала, что, может быть, он умер, и испугалась еще больше. И я стала говорить прохожим: «Человек упал. Надо позвать «скорую помощь». Возле меня остановилась еще какая-то женщина в ватнике и с кошелкой, и мне уже не было так страшно. Два прохожих — один постарше, в шляпе и с тростью, а другой помоложе, с портфелем, — стали поднимать этого старика, но он был жив, потому что он начал плохо ругаться и кричать, что он никуда не пойдет. Они его все-таки подняли на ноги, но он снова повалился на тротуар. Тут подошел милиционер и сказал, что отвезет этого старика домой.

— Я не пойду в вытрезвитель! — стал кричать неожиданно пришедший в сознание старик, но милиционер помог ему встать, стал его уговаривать и остановил проезжавшую машину. Старик сопротивлялся, но милиционер его все-таки посадил в машину и сел рядом с ним, а я пошла домой.

И странные, горькие мысли были у меня в голове. Ведь этот старик, этот пьяница, который настолько утратил человеческие черты, что запугивал меня и вабрал мой фотоаппарат, и валяется на улице, на холодном асфальте, этот человек был когда-то мальчиком, школьником, таким, как Витя или Сережа, и тоже слушал на уроке про Лермонтова или Николая Островского. И учил на память стихи Пушкина, и читал «Как закалялась сталь». Но если человек знает стихи Пушкина и читал «Как закалялась сталь», он ведь не может после этого забрать чужую вещь, пьянствовать, ругаться и валяться на асфальте. Неужели нет таких книг и стихов, прочитав которые человек понял бы, как все это плохо, и навсегда отказался от этого?

И неужели Витя, или Сережа, или Женька Иванов могут когда-нибудь стать такими, как этот старик? Не может этого быть. Потому что тогда бы не стоило ни жить, ни учиться, ни работать.

Я вернулась домой в очень плохом настроении. Мама спросила, приготовила ли я на завтра уроки, и я ответила, что приготовила, хотя я не сделала домашнего задания по физике. Но «не не хотелось готовить сейчас домашнее задание, и я решила, что спишу его завтра в школе у Сережи.

Как только я вошла в комнату, я сразу поняла, что человек, которого ждала мама, не пришел: на столе в стеклянной вазе остались яблоки, груши и виноград, так же красиво уложенные, как и перед моим уходом, — мама очень красиво умеет складывать фрукты, ни в одной витрине они не лежат так естественно и небрежно.

Мама читала книжку, которую я уже давно прочла, — «Консуэло» — и прислушивалась к двери, а я взяла старый номер журнала «Юность», и мы обе сидели и читали. В половине десятого мама сняла свой шерстяной костюм и надела домашнее платье из черного вельвета. Есть у нее такое платье, оно длинное и немодное, но маме в нем лучше всего, она в нем похожа на герцогиню.

— Ну, иди умойся и ложись спать, — сказала мама. — Почисть как следует зубы.

Я, как всегда перед сном, умылась под тепленьким душем и почистила зубы и пошла спать с тяжелым, гнетущим чувством, которое, как я понимаю, может толкнуть человека на самый неожиданный поступок — даже на пьянство, даже на предательство, с чувством, что все в этом мире бессмысленно и бессвязно.

Мне приснились странные стихи:

Дождь с отчаяньем бьет кулаками в окно
Так бывает весной.
Люди тихо встают, друг па друга глядят
И уходят под грохот дождя…

Мне часто снятся стихи, но я их обычно не запоминаю, а сегодня запомнила, потому что проснулась от звонка в дверь. Я подумала, что уже утро, но не открыла глаза, а стала повторять про себя приснившиеся мне стихи, пока не выучила.

Я услышала в передней мужской голос:

— Извини, что так поздно. Не смог раньше выбраться… И мама в ответ:

— Ничего, я думала, что ты уже не придешь. И оделась по-домашнему. Пойдем в комнату. Только разговаривать нам придется тихонько: Оля спит.

— Так рано? — спросил уже в комнате грубым шепотом мужской голос.

— Половина одиннадцатого. Она в первой смене.

— В шестом классе?

— Нет, в седьмом. Садись, пожалуйста.

— А где твой муж?

— Он сегодня дежурит. В редакции.

— Жалко. Значит, я с ним не встречусь. Завтра я улетаю. А хотелось бы с ним познакомиться. Посмотреть, на кого ты меня променяла.

— Ты до сих пор летаешь? — спросила мама. Они оба перешли с шепота на обычный разговор. — Нет. Теперь я пассажиром.

Я лежала, закрыв глаза и зажав сложенные ладони между коленок, как во сне, и не знала, снится ли мне этот разговор или он происходит на самом деле. Но когда мужской голос сказал: «И так далее, и так далее», я поняла, что приехал мой отец. У меня нет к нему никаких родственных чувств, и папой я называю Николая Ивановича, которого очень люблю и который для меня очень хороший папа, но все-таки мне было интересно, какой он, мой отец, похож ли он на меня, почему он нас оставил.

— Семья у тебя есть? — спросила мама.

— Да. Жена. Двое детей. Сыновья.

— Зачем ты приехал?

— Я тут в командировке. Ну, и хотел повидать тебя. И дочку. У нее моя фамилия?

— Нет. Она — Алексеева.

— Что вы ей сказали обо мне?

— Что ты погиб. В авиакатастрофе.

— Это плохо, Лена, — серьезно и спокойно сказал мой отец. — Это очень плохо. Сначала ты обманула меня. Затем ты обманула девочку.

— Я не могла ей сказать. Пусть сначала подрастет.

— Сказать дочке, что ее отец, который перед тобой ни в чем не виноват и от которого ты ушла к другому, погиб, — это значит пожелать ему этого. Но я не суеверен… Как относится к Оле твой муж?

— Хорошо относится. Он не только мой муж, но и ее отец. На протяжении десяти лет. А ей — тринадцать.

Значит, меня обманывали. Для моей же пользы. Детей бьют для их же пользы. Чтобы они были хорошими и, когда станут взрослыми, правильно воспитывали и не били собственных детей. Детей обманывают для их же пользы. Чтобы, когда они вырастут и станут взрослыми, они хорошо знали, что обманывать нельзя.

И горько мне было думать, что это не мой отец, которого я и не знаю, оставил нас с мамой, а мама со мной оставила его, и что мой папа не был таким человеком, какой, как я себе представляла, в трудную минуту помог нам, поддержал нас, сказал, что не допустит, чтобы моя мама осталась без мужа, а я без отца, а был тем самым человеком, из-за которого мол мама ушла от моего отца… Я много раз читала о таком в книгах, но никогда не думала, что столкнусь с этим сама.

Конечно, правильнее всего было бы сейчас подняться, надеть платье, выйти из-за занавески, которая отгораживает меня от этих людей, и сказать им: «Я все слышала. Я не спала. Я еще прежде об этом догадывалась. Меня обманывала мама. Меня обманывал папа. Но ведь и вы, родной мой отец, меня обманывали, если столько лет молчали. Значит, я вам совершенно не нужна…»

Но я понимала, что этого нельзя сделать, что я тоже втянута в эту странную игру, которая больше всего напоминала мне нелепое развлечение, какому предавались мы в детском саду: одна из девочек читала стишок, а другие ей отвечали. Стишок был такой:

Барыня прислала сто рублей:
Что хотите, то купите,
Да и нет не говорите,
Белого и черного не покупайте…

«И так далее, и так далее», как говорит мой отец. Точно так и в человеческой жизни — кажется, что можешь делать все, что хочешь, а оглянешься, и выяснится, что и того нельзя, и этого не следует.

А они тем временем разговаривали, как совершенно чужие люди, о каких-то давних общих знакомых, о том, как я учусь, и мама сказала, что на «отлично», как будто что-то изменилось бы, если б она сказала правду. А он говорил, что у его мальчиков тройки. И я уже не знала, так ли это, а может быть, они отличники и он говорит это для того, чтобы маме было приятно, что у нее дочка-отличница, а у него мальчики-троечники.

Я им просто не верю. Все, что они говорят, нужно принимать с большой поправкой, со скидкой. И я подумала, что если бы люди так поступали не в духовной, а в материальной области, то продавцы в магазинах взвешивали бы товары не на весах, а просто на ладони, деньги бы за это платили в крепко запечатанных и плотно завязанных пакетах, а на книгах бы заклеивали названия и авторов…

И под эти разговоры о том, где и кто был в отпуске, и какая температура в июне в Новосибирске, где живет теперь мой бывший отец, и о том, какие полы лучше — паркетные или покрытые пластмассовой плиткой, я заснула.

Утром я проснулась первой — папа поздно встает после дежурства. Я пошла на кухню с чувством, что в комнате было что-то странное. И вдруг сообразила: на блюде лежали все яблоки, груши и виноград так, как их с вечера уложила мама. Их никто не тронул. Им было не до этого.

ГЛАВА ВОСЬМАЯ

Я все это видела. Своими глазами! Я ничего не придумала. Сначала это был дом с белыми колоннами у входа, со стеной, увитой плющом или диким виноградом, а слева рос один кипарис или тополь — издали нельзя было разобрать. Затем дом повернулся как бы боковой стеной, и за ним открылась широкая аллея, обсаженная деревьями и кустарниками, а справа от аллеи канава. По аллее поехала старинная карета, она ехала от меня, и мне была видна только ее задняя часть. Но вот карета повернула вправо, начала вытягиваться и превратилась в автомашину — длинную, черную, лакированную, похожую на «Чайку», только длиннее. Затем появился деревенский колодец с журавлем, а мимо него прошли две коровы.

Я подвинула голову, и все исчезло. А потом, когда я попробовала найти точку, с которой все это было видно, наш физик Борис Борисович сказал:

— Алексеева, тебе следует проветриться. Выйди из класса, походи по коридору и вернись. Может быть, после этого наука не будет тебя так усыплять.

В классе засмеялись, хотя в том, что сказал наш учитель физики, по-моему, не было ничего смешного. Хорошо было бы, конечно, в самом деле выйти из класса, но физик говорил это не для того, чтобы я вышла, а для того, чтобы я подняла голову с парты. И я действительно села ровно.

Конечно, мне следовало бы после урока, на переменке, спросить у Бориса Борисовича, что же такое со мной сейчас происходит. Но он мне поставил двойку и вопрос мой мог принять за насмешку. А случай был и в самом деле странный.

Я не плакса. Но сегодня, когда физик мне поставил двойку за то, что я не сделала домашнего задания — у меня было такое настроение, что я просто забыла списать его у Сережи, — я почувствовала, что у меня закапали слезы. Тогда я наклонилась над партой и положила голову на руку. Нечаянно я посмотрела на мокрое выпуклое пятнышко, которое получилось на черном лаке парты, куда капнула слеза, и вдруг увидела, как это пятнышко стало меняться, словно маленький цветной экран. При этом картинки, которые я увидела, получались не по моему желанию и сменяли одна другую без моего участия, как в кино. Я думаю, что это явление имеет физическое объяснение, что я невольно двигала глазом, и при этом световое пятнышко в капельке соленой воды на черном фоне создавало какое-то подобие разных картин, а я уже воображала их дальше. Люди в рисунке обоев или в облаках видят то людей, то животных, то танцовщиц, то самолеты.

Прежде я никогда не плакала, если получала двойку. Чаще всего я получала двойки за сочинения. И не за ошибки — я пишу грамотно и за диктовки у меня всегда пятерки, — а за содержание. У меня всегда плохое содержание в сочинениях. Я не умею их писать и пересказываю то, что прочла в книге, а когда я попробовала придумать по-своему, то получилась вообще какая-то глупость, и русачка сказала, что мое сочинение написано по принципу «в огороде бузина, а в Киеве дядько».

Но я понимаю, что двойки ни для одного человека не проходят бесследно. Они унижают человеческое достоинство. И я тоже плакала, не потому, что получила двойку по физике, а потому, что не сделала урока и забыла переписать его у Сережи и что жизнь у меня складывается так плохо и так неудачно.

Мне очень многое нужно было обдумать. Жалко все-таки, что у человека нет крыльев. Я бы встала сейчас на подоконник, взмахнула большими темно-синими полупрозрачными крыльями и медленно летела бы по осеннему небу. Навстречу мне дул бы ветер, у меня бы слезились глаза, и я бы плотно закрыла рот, и мне бы совсем иначе, совсем по-другому думалось… И я бы тогда придумала что-то очень умное и правильное о том, как я должна жить и как должна относиться к своей маме, и к своему папе, и к своему родному отцу, которого я не знаю и не люблю и который не знает и не любит меня.

Я не уверена, что такое сравнение подходит, но когда я училась во втором классе, меня послали в детский санаторий в Святошино — это под Киевом, — и я там пробыла целых два месяца. И когда я вернулась домой, мне наша комната показалась очень маленькой, такой маленькой, как коробочка. Я сказала об этом папе и маме, и они очень смеялись. Там у нас в санатории были большие палаты, в которых мы спали, и большие залы и веранды, где мы играли.

Мой родной отец тоже оказался совсем не таким великаном, как я это воображала, а человеком обыкновенного роста, может быть, только чуточку выше папы, с очень полным красным лицом и очень белыми зубами. Он догнал меня на улице, когда я шла в школу.

— Подожди, девочка, — сказал он. — Ты Оля Алексеева?

— Да, — ответила я. — Здравствуйте. Я его узнала по голосу.

Я так растерялась, что не остановилась, а по-прежнему шла в сторону школы, а он шел рядом со мной.

— Я через час улетаю, — сказал мой родной отец. — Да и тебе нужно в школу. Времени у нас совсем немного, а мне хотелось с тобой поговорить.

Он остановился, взял меня за плечи, повернул к себе и посмотрел в глаза.

— Тебе говорили, что твой отец погиб?

— Да, говорили.

— Он не погиб, Оля…

— Я знаю, — сказала я. — Я не спала. Я слышала все, что вы говорили с мамой. Я еще прежде догадывалась об этом.

Мой отец был неприятно удивлен моими словами.

— Ты что же… подслушивала? — спросил он брезгливо.

— Нет. Я просто не спала.

— Все равно нехорошо.

— Что же, мне надо было уши заткнуть, что ли? — сказала я грубо.

— Иногда не мешает и заткнуть. Ты должна была сказать, что не спишь.

— В следующий раз я скажу, — буркнула я неожиданно для себя.

Мой отец растерянно и виновато заморгал глазами.

— Ты не сердись, — сказал он медленно. — Ты уже большая девочка. И еще не раз ты убедишься, что жизнь — очень сложная штука.

Я в этом уже убедилась. Я не понимала только, к чему он все это говорит. Взрослых часто трудно понять. А иногда и совсем невозможно.

— Я очень уважаю и очень люблю твою маму… Хотя если ты не спала и слышала разговор, то понимаешь, что она меня когда-то очень обидела. Но я ее не осуждаю.

«Чего он хочет? — думала я. — Зачем он все это говорит?» И сказала:

— Извините, но я опоздаю в школу.

— Да, да, ты можешь опоздать, — пробормотал мой отец. — Короче говоря, я… вот что… Я хотел спросить: не обижает тебя отчим? Ты уже большая девочка и понимаешь — бывает до-всякому… И можешь уже сама многое решать… Может, надумаешь переехать ко мне… Я живу в Новосибирске. Так в любую минуту…

— Нет, — сказала я. — Папа меня никогда не обижает. Мне почему-то вдруг показалось очень обидным, что он о моем папе сказал «отчим».

— Ну что ж, — сказал мой отец. — Тем лучше. И все-таки помни: я всегда приму тебя, всегда помогу…

Нужно было сказать «спасибо». Нужно было улыбнуться. В конце концов, мои родители плохо поступили с моим родным отцом, и, в конце концов, это совсем не дело, что даже поговорить со своей дочкой он может только по дороге в школу.

Но я не улыбнулась и не сказала «спасибо». Может быть, он очень хороший человек, но он мне не нравился, и я радовалась, что у меня другой папа. Если бы можно было выбирать себе родителей, то из всех людей, которых я знаю, я выбрала бы себе в папы только моего.

— Ну что ж, Оля, до свидания, — сказал мой отец, так и не дождавшись ответа. — Жалко, что встреча у нас получилась такая горбатая… Ну, да уж тут ничего не поделаешь. А маме лучше не говорить, что мы виделись… Не расстраивай ее напрасно. Однако смотри сама. И еще одно: вот мой адрес. Напиши мне. Да и прибереги этот адрес. Он еще может пригодиться… В жизни, знаешь, по-всякому случается.

Мы попрощались, он мне крепко пожал руку, и я пошла в школу, раздумывая о том, какая страшная угроза была в его последних словах, какие ужасные события должны произойти для того, чтобы мне понадобился этот адрес. Неужели он сам не понимал, что переехать в Новосибирск я могу только, если умрут мои родители, и сказать «в жизни всякое бывает» — это значит предусмотреть такую возможность. Нет, не прибавила мне хорошего настроения эта встреча.

И плакала я не из-за двойки, а из-за всего этого.

На переменке ко мне подошел Коля Галега, по прозвищу «Самшитик». Он выше всех в классе и старше всех — он второгодник, но лицом он похож на первоклассника. Самшитиком его прозвали за тупость. Сначала его звали Дубом, но когда оказалось, что он не помнит как следует таблицу умножения, Витя предложил называть его Самшитиком — самшит еще тверже дуба.

Коля Галега спросил у меня, не хочу ли я обменять марки на царские бумажные деньги, а когда я ответила, что не собираю ни марок, ни денег, сказал, что пересядет за мою парту. Мне теперь было все равно, и я сказала: «Садись».

В начале учебного года я сидела с Таней Нечаевой, но мы болтали на уроках, и Елизавета Карловна нас рассадила. Теперь я сижу одна на второй парте в крайнем ряду у окна. В нашем классе двадцать парт, а учеников только тридцать семь. Есть поэтому свободная парта и еще одно место, а Елизавета Карловна, наш классный руководитель, очень любит пересаживать учеников с места на место.

Следующий урок был русский. Коля сел за мою парту и оглянулся кругом с таким выражением, какое бывает на лицах у людоедов в иллюстрациях к детским книжкам — не посмотрит ли кто-нибудь на это косо, — а затем спросил у меня:

— Ты по утрам зарядку делаешь?

— Нет, — ответила я. — Не успеваю.

— А я делаю. С кирпичами вместо гантелей. Пощупай, какие бицепсы.

Я пощупала. Бицепсы как бицепсы. Вероятно, здоровые. Мне не с чем сравнивать.

— О, — сказала Елизавета Карловна, когда вошла в класс, — а Галега уже сел с Алексеевой. Подобное ищет подобного, как говорит пословица, двоечник двоечницу.

Лена Костина захихикала. У нее очень красивое лицо и мелодичный голос, а смех неприятный, как у людей, которые смеются только тогда, когда им самим этого хочется, как бы сознательно, а рассмеяться непроизвольно, просто от всей души — не умеют.

— Ну что ж, сидите, — решила Елизавета Карловна, — по крайней мере Галеге не у кого будет списывать контрольные.

И Елизавета Карловна стала нам рассказывать о риторических восклицаниях, риторических вопросах и риторических обращениях, а когда она говорит о литературе, можно услышать, как пролетает муха. У нас в классе почему-то нет мух, но если были бы, можно было бы услышать, как они летают, такая в классе тишина. Елизавета Карловна тогда совсем другая, она говорит совсем иначе, чем обычно, и ее маленькие, свинцового цвета глаза начинают светиться за стеклами очков, как звезды. И все ею любуются в такие минуты.

На переменке Коля загородил мне выход и сказал:

— Подожди. Я у тебя хотел спросить… — Он замялся. — Как ты относишься к фашизму?

— А какое тебе дело? — ответила я.

— Да нет, я ничего, — сказал Коля. — Я просто выменял на марки фашистский орден «Железный крест». Так я могу тебе его подарить.

— Мне не нужно, — сказала я. — Но при чем здесь фашизм?

— Да некоторым не нравится, когда орден фашистский. А я думаю — все равно. Ведь это коллекция. Так что же — вражеские ордена выбрасывать?

— Нет, — сказала я, — не нужно выбрасывать.

— А ты какую коллекцию собираешь? — спросил Коля.

— Консервных ножей, — ответила я. — Только не я, а папа.

— Брось, из консервных ножей коллекций не делают. А кто такой твой батя?

— Журналист. Он в газете работает.

— Зачем же ему консервные ножи?

Начался третий урок. Английский. Коля сидел рядом со мной и, прикрыв рот ладонью, шептал:

— А у меня батя — милиционер. А матя плетет сеточки.

— Какие сеточки?

— Ну, авоськи. Она в мастерской работает. Надомницей. Я ей помогаю. Тоже плету сеточки. И я тебе скажу один секрет, который никому не говорил. Я тут только до весны. А весной убегу на Камчатку, там у меня дядька. Моряк. Я юнгой пойду. Хотя матю, конечно, жалко…

Я слушала Колин шепот и думала о том, какое большое до-верие к человеку может вызвать полученная им двойка по физике.

Перед четвертым уроком — у нас была история — Коля, глядя не на меня, а на парту, негромко сказал слова, всю важность которых я поняла лишь позже, во время урока, когда я над ними как следует подумала и когда мне вдруг стало жарко в щеках и мокро в глазах. Он сказал:

— А на уроках ты со мной не разговаривай. И не вертись.

Я с ним не разговаривала и не вертелась. У меня было такое настроение, что мне было не до разговоров. Это он все время разговаривал.

Коля помолчал, а когда вошел историк и все встали, он добавил негромко:

— А то они нас рассадят.

Весь урок Коля молчал, а когда Михаил Иванович сказал, что «древнерусские князья, несмотря на отдельные неудачи, все время расширяли древнерусское государство и в интересах феодалов все время облагали данью трудовое население», он прикрыл рот ладонью и тихо прошептал:

— Больше тебя никто не обидит. Никогда. Я убью, если кто тебя обидит. И плакать ты больше никогда не будешь.

Прежде мы возвращались из школы все вместе: Витя, Сережа, я и Женька Иванов. Если у Женьки было пять уроков, а у нас шесть, то он все равно нас ждал и гонял пока в школьном дворе мяч или играл с пацанами в самую запретную игру «коцы», когда столбиком на земле складываются полученные от родителей на завтрак монетки и их нужно перевернуть ударом особого битка, обычно екатерининского пятака.

Но в последние дни из нашей компании при возвращении домой выпал Витя. Он говорил, что у него заболела тетка, что мама поручила ему навещать эту тетку после школы, но мы-то знали, что он просто уходит из школы с Леной Костиной и провожает ее по бульвару до дома, а потом они еще ходят возле ее дома взад и вперед. Но мы не сказали Вите, что знаем об этом: нам это было бы еще более неловко, чем ему.

Но сегодня и я откололась от нашей компании. Перед последним уроком Коля сказал:

— Я, понимаешь, сплел интересную сеточку. Не из ниток, а из лески… Из белой, голубой и зеленой. Батя говорит, можно на Выставку достижений народного хозяйства. Только я это не для мастерской, а для себя… В мастерской сеточки нитяные. Так вот, пойдем после школы к моему дому, я тебе ее вынесу — я сколько хочешь могу таких сплести, а потом я тебя назад к дому провожу. Если захочешь. Ты не опоздаешь, не бойся.

Я сказала Сереже и Женьке, которые меня ждали, что иду с Колей за сеточкой. Я очень боялась, что они скажут, что пойдут с нами. Но ни Сережа, ни Женька не спросили даже, за какой сеточкой. Они только не смотрели на меня, как не смотрят хорошие люди на человека, который врет. Я много раз замечала, что чаще стесняются и стыдятся не те, которые врут, а те, которые слушают.

Сережа и Женька ушли, вернее, не ушли, а тут бы больше всего подошло слово, которое они так часто употребляют, «смылись», незаметно исчезли, а я пошла с Колей в сторону, прямо противоположную моему дому. Шел Коля молча, посапывая носом и глядя под ноги. Я тоже молчала и не понимала, для чего я пошла с Колей, зачем мне нужна эта сеточка-авоська. И еще я думала о том, что меня ждет папа, что он вчера был «свежей головой» и сегодня мы по нашей программе должны были пойти в ресторан, и какая это вкуснючая штука — судак в тесте с соусом тартар, что, как объяснил мне папа, означает адский. И что очень хочется есть. Но что все равно в ресторан мы не пойдем, потому что я получила двойку но физике, а у нас когда-то был договор, что если я получу двойку — прогулка отменяется. И что мне все равно не хочется гулять с папой, пока я сама не разберусь во всем этом.

И еще я думала о том, что Витя разговаривает сейчас с Леной Костиной, и, может быть, он уже выдал ей нашу тайну, хотя мы поклялись никому не рассказывать, для чего нам нужны реактивы.

— Ты меня тут подожди, — нерешительно сказал Коля, когда мы подошли к его двору. Очевидно, он не хотел, чтобы его увидели с девчонкой. — А если хочешь — пойдем к нам. Только тебе будет неинтересно.

— Нет, я подожду, — ответила я. — Только ты недолго.

— Я сейчас же, — обрадовался Коля и побежал во двор. Он действительно быстро вернулся, вынул из кармана и дал мне сжатую в комок авоську, сплетенную из пластмассовых ниточек. Она у меня в руке распрямилась. Это и в самом деле была удивительно красивая авоська, выплетенная, как кружево, и тона были здорово подобраны — белые, голубые и зеленые ниточки незаметно сменяли друг друга. Я вообще никогда не предполагала, что авоськи делают вручную. А уж чтоб сплести такую штуку, нужно, наверное, очень много времени. И труда. Я спросила у Коли, как это делают. Он оглянулся и сказал:

— Пойдем. Это просто. Нужен только такой челночок из твердого дерева. У меня их несколько. Я тебе дам один и научу, как это надо плести.

Мы немного отошли, и Коля сказал:

— Она растягивается. На вид она маленькая, но в нее можно поместить портфель. Попробуй.

Мы положили в сеточку мой толстый, набитый книгами и тетрадями портфель.

— Давай я понесу, — сказал Коля.

— Нет, я сама.

И дальше я уже несла портфель в Колиной авоське. Чем ближе мы подходили к дому, тем больше я замедляла шаги, и Коля это, очевидно, заметил, потому что спросил:

— Ты из-за двойки волнуешься?

— Да, — ответила я.

— А у тебя что — сразу дневник проверяют?

— Нет, — сказала я, — не в этом дело.

Я вдруг попросила Колю пойти со мной. Мне была непереносима мысль, что я сейчас одна, с глазу на глаз, встречусь с папой.

— Хорошо, — сказал Коля не сразу. — Пошли.

Папа чуть приподнял брови, когда увидел, что я пришла не одна, но сейчас же сделал вид, что в этом нет ничего неожиданного.

Я его познакомила с Колей. Оба они держались чуть настороженно, и я вдруг заметила, что они похожи друг на друга» Они были одного роста, папа сегодня надел черный свитер, и на Коле был черный свитер, только похуже, не такой толстый, пушистый и новый. И штаны папа надел новые, узюсень-кие, из немнущейся ткани, с острой складкой, а на Коле были темно-синие штаны от школьной формы, с пузырями на коленях и неглаженые. И даже звали их .одинаково… Но главное, у них были очень похожие лица — круглые, добрые лица с одинаковым выражением: с почти незаметной, чуть смущенной улыбкой. Почему я раньше этого не замечала?

— Ну что ж, — сказал папа. — Рога трубят. Оседлаем же наших добрых коней и отправимся на званый обед в замок маркиза Карабаса. Я надеюсь, что вы, граф, окажете нам честь пообедать с нами?

Когда мы еще поднимались по лестнице, я заранее решила, что скажу папе, что у меня болит голова и поэтому я не пойду с ним на прогулку и в ресторан, но когда он стал шутить, я просто сказала:

— Я получила сегодня двойку. По физике.

Папа засвистел совсем по-мальчишески. У него было такое огорченное лицо, что Коля покраснел и уставился в пол, сквозь который мне хотелось провалиться.

— Ну что ж, — сказал наконец папа. — Прогулку придется отменить… А обедать все равно нужно. Пойдемте.

Мне понравилось, что Коля не ломался, не отказывался, не говорил, что сыт, хотя после школы не ел и был голоден, как собака. Мне вообще нравится в людях, когда они умеют делать то, чего я не умею.

ГЛАВА ДЕВЯТАЯ

Витя пришел в школу, прихрамывая, со своей знаменитой тросточкой с надписью «Привет из Кисловодска», и я поняла, что предстоят какие-то важные события. Витя подозвал меня и Сережу и сказал, что мы должны собраться вместе после уроков, так как нашей компании объявлен террор. Я попыталась было выяснить, что за террор и кем объявлен, но Витя многозначительно сказал: «После уроков».

На первом уроке у нас была химия, и мы пошли не в класс, а прямо в химический кабинет к Евгении Лаврентьевне.

Недавно у нас на уроке побывал бывший ученик Евгении Лаврентьевны, молодой, но очень толстый дяденька. Теперь он уже ученый и лауреат Ленинской премии. Он пришел до начала урока и познакомился с нами, и сел на свое место за вторым столом, где он когда-то сидел. А когда вошла Евгения Лаврентьевна, он встал вместе с нами. Он очень внимательно слушал все, что говорила Евгения Лаврентьевна, и все, что отвечали мы. А после урока он поцеловал Евгении Лаврентьевне руку, а она его поцеловала в голову, и он сказал нам, что Евгения Лаврентьевна сделала для украинской химии столько, сколько сделал целый институт, и что бывшие ее ученики работают па самых ответственных участках химической науки и химической промышленности, и что все мы должны учиться у нашей замечательной учительницы Евгении Лаврентьевны только на «пятерки», потому что химия — это наука будущего, а Евгения Лаврентьевна — человек будущего, который личным примером показывает, какими должны быть люди коммунистического общества.

Вообще-то я не понимаю, как можно плохо ответить на уроке у Евгении Лаврентьевны или как можно забыть то, что она говорила на предыдущих уроках. На уроках у Евгении Лаврентьевны ничего не нужно запоминать. Все, что она говорит, само запоминается.

Вот, например, ни один наш ученик уже до самой смерти не забудет, из чего делается стекло, потому что Евгения Лаврентьевна рассказывала, что до сих пор нельзя точно сказать, кто и когда изобрел стекло. Римский ученый Плиний-старший, который погиб в самом начале нашей эры при извержении Везувия, писал, что стекло открыли финикийские купцы-мореплаватели. Во время сильной бури они были вынуждены пристать к берегу. А так как на песчаном берегу они не нашли никаких камней для очага, чтобы сварить себе еду, то они взяли глыбы соды, которую везли на своем корабле для продажи. Целую ночь горел костер, а когда утром кто-то разгреб его, то в золе нашли прозрачные блестящие слитки, которые очень заинтересовали этих купцов. Так, в результате сплавления соды с песком, писал этот Плиний-старший, впервые получилось стекло.

Но в наше время ученые решили проверить, правильно ли написал Плиний. На песчаном морском берегу ученые сложили очаг из кусков соды и всю ночь жгли костер. Однако, когда утром его разгребли, то никакого стекла там не оказалось, потому что температуры, которую дает пламя костра, недостаточно для того, чтобы сода сплавилась с песком и превратилась в стекло. Я думаю, что после такого рассказа ни один нормальный человек не может забыть, что основой стекла служит песок и сода.

И все-таки бывают странные люди, которые и по химии получают двойки.

Сегодня на химии Коля сел за один стол со мной, Сережей и Витей, и хотя я подумала, что это уж чересчур, но ничего ему не сказала. Лучше бы он все-таки не пересаживался. Евгения Лаврентьевна вдруг заметила:

— Э, раз Галега пересел за первый стол, значит, он хорошо подготовился к уроку.

И вызвала Колю.

Я прежде думала, что второгодники должны учиться лучше обыкновенных учеников — ведь они все учат второй раз. Однако в самом деле это совсем не так. Из разговора с Колей я поняла, что второгоднику учиться еще труднее. Во-первых, потому, что ему неинтересно — он ведь уже раз слышал то, что говорят учителя, и знает, что будет, наперед, а во-вторых, потому, что ему кажется, будто он уже знает урок, а фактически он не знал его в прошлом году и не выучил в этом.

Мне было очень неприятно смотреть на то, как Коля не мог ответить на самый простой вопрос, как он краснел, мычал и заикался, хотя в жизни он разговаривает нормально я совсем не заикается. Он бы значительно лучше сделал, если бы просто сказал: «Я не знаю», чем путаться на каждом слове. Коля еще не закончил отвечать, а Лена Костина уже подняла руку. Она всегда первой поднимает руку, если кто-нибудь неправильно отвечает и учитель говорит: «Кто хочет ответить?»

Я тоже так когда-то делала. Но очень давно, еще в четвертом классе. Папа тогда побывал в школе на родительском собрании, и учительница меня хвалила за активность. Но папа дома сказал, что из таких «активистов» вырастают бессердечные люди, которые радуются неудачам товарищей, потому что могут показать себя. И хотя мама говорила, что это глупые, антипедагогические выдумки и чтобы я всегда первой поднимала руку, я послушалась папу. Я начала отвечать только, когда меня вызывают, хоть иногда мне очень хотелось выскочить с ответом и приходилось себя подавлять. Теперь на примере Лены Костиной я понимаю, как прав был мой папа. Лена получила свою очередную пятерку, а Коля свою очередную двойку, и после этого Коля вернулся на место и снова сел рядом со мной. Он смотрел вниз, и выражение лица у него было странное, тупое, и ожесточенное.

Перед русской литературой Коля сказал мне — он научился так ловко бормотать себе под нос, что слышу я одна:

— Елизавета нас все-таки рассадит. Я не написал сочинения. А ты?

— Я написала, — ответила я довольно безрадостно. Елизавета Карловна задала нам написать сочинение «Тема патриотизма в стихотворении Лермонтова «Бородино». Мне не нравится это стихотворение. Я не понимаю, почему там написано «Чужие изорвать мундиры о русские штыки», когда это говорит простой солдат. Неужели он стал бы так запутанно выражаться? Или что значит: «Земля тряслась, как наши груди»? Но я не написала этого, потому что понимала, что за это Елизавета Карловна поставит мне двойку, а написала, что тема патриотизма видна в словах «Полковник наш рожден был хватом: слуга царю, отец солдатам», а также в словах «Не будь па то господня воля, не отдали б Москвы!» Кроме того, я написала, что во время Великой Отечественной войны Москвы не отдали, несмотря на «господню волю». Ну и закончила тем, что Лермонтов вообще великий русский поэт-патриот.

Но все это я напрасно сделала, потому что Елизавета Карловна все равно поставила мне двойку. Она сказала, что я невнимательно слушала на уроках и поэтому вообще неправильно поняла, что такое патриотизм, что из моего сочинения получается, будто бы у русских солдат, про которых писал Лермонтов, был один патриотизм, потому что они служили царю, а у советских солдат, которые защитили Москву от фашистов, был патриотизм совсем другой, хотя фактически это один и тот же патриотизм, и поэтому Лермонтов так созвучен нашему времени.

А Лена, Витя, Сережа и многие другие получили пятерки. Двойки на весь класс получили только два человека — я и Коля. Я за то, что написала, а он за то, что не написал сочинения.

— Я думала, — сказала Елизавета Карловна, поправляя свои круглые очки, — что ты будешь оказывать на Галегу положительное влияние. Но вижу, что ошиблась, и четверку вы можете заработать, только если сложите свои двойки.

Лена Костина засмеялась своим неестественным смехом. Елизавета Карловна помолчала, а затем добавила решительно:

— Придется вас рассадить. Галега, пересядь на свое старое место, на последнюю парту.

Коля встал и, придав лицу совершенно дурацкое выражение, спросил:

— А если я подтянусь?

Я его понимала. Такое можно было спросить только с самым дурацким, с шутовским выражением лица, хотя я знала, насколько это было теперь важно для него. Да и для меня.

— Ну что ж. Как только ты наберешь три четверки, можешь пересесть назад.

После уроков Коля подошел ко мне и сказал:

— Пойдем?..

— Нет, — ответила я. — Сегодня я не смогу…

Коля поежился, как от холода, и отошел от меня. Я заметила, он всегда так ежится, если ему стыдно или неприятно.

— Подожди, — сказала я, — мы должны тут сегодня… одну вещь… с ребятами… А завтра пойдем вместе.

— Хорошо, — сказал Коля и улыбнулся смущенно и обиженно. — Я ведь ничего… Может, тебе неловко перед ребятами, что я с тобой из школы хожу?..

— Нет, — сказала я строго, — мне очень ловко. До свидания. На меня с нетерпением оглядывались Витя и Сережа. Мы вышли на школьный двор. На лестничной площадке второго этажа к нам присоединился Женька Иванов. Когда мы зашли за угол школы — там у нас во дворе такой закоулок, где мальчишки младших классов сводят друг с другом счеты в честном кулачном бою и играют в «коцы», а девчонки делятся самыми страшными секретами, — я заметила, что во двор вышла Лена Костина. Только к нам она не подошла, а поджидала Витю в сторонке. — Так вот, — сказал Витя, нервно постукивая своей палочкой по водосточной трубе, — докладываю обстановку. Когда я вчера шел с Ленкой к ее дому… — Витя помолчал и добавил, как бы перепрыгивая через препятствие, мне нужно было взять у нее одну книгу, на нас напали без всякого предупреждения ребята из Петькиной компании. Петька мне разбил губу. Вот. Витя оттянул нижнюю губу, и мы увидели па внутренней стороне припухлость и красные пятнышки. — А Лену они схватили и стали ей бросать за шиворот зернышки шиповника. Ну, от которых очень чешется. А Ленка укусила этого длинного Ваську — он ее держал — за палец. Васька завизжал и врезал ей левой под дыхало. Девчонке. В общем, Ленка заревела, а меня пока били, а я отбивался, И если бы не вмешались прохожие, то было бы совсем плохо… Этот длинный Васька сказал, что отвинтит Лене голову, когда она будет из школы возвращаться. А на меня они тоже имеют зуб. Так что нам надо ходить теперь всем вместе. Сначала мы будем провожать Ленку, чтобы они ее не тронули, а потом возвращаться к себе. И я предлагаю, чтобы Лена теперь тоже входила в нашу компанию и участвовала в катализаторе. Хотя она и зубрила, но химию любит. Какие будут возражения?

У меня были возражения. Думаю, что возражения были также у Сережи и даже у Женьки. Но все мы молчали. Это очень трудное дело высказать возражения, когда речь идет о живом человеке. Наконец Сережа сказал:

— Она девчонка… Растреплется…

— А Оля, по-твоему, не девчонка? — быстро спросил Витя. Он всегда умеет сразу находить ответ.

— Оля-то, конечно, девчонка, — с сомнением сказал Сережа. — Но это другое дело.

— Это не доказательство, — сказал Витя. — Других возражений нет? Лена, давай сюда.

Он помахал ей рукой, и Лена подошла к нам. Ее беспокоило, как мы ее примем, и поэтому она заранее сделала гордое и безразличное лицо. Я понимаю, человек должен бороться со злорадными чувствами, какие возникают в его душе, но я бы многое дала, чтобы посмотреть на эту выдержанную, приличную, благоразумную Лену, когда ей мальчишки бросали за шиворот шиповник, — а я-то хорошо знаю, как зудит и чешется тело от тоненьких белых волосков, которыми окружены семена, — и как она укусила этого Васю за палец.

— Ну, Лена, — сказал Витя, — мы тебя принимаем в нашу компанию. Теперь мы тебе расскажем наш секрет, но ты должна дать слово, что никому его не выдашь: ни знакомым, ни родителям, ни учителям — никому.

— Честное пионерское, — сказала Лена.

— Хорошо, — сказал Витя. — Знаешь ли ты, что такое катализ?

Но тут вмешался Женька.

— Я так не согласен, — сказал он, и на глазах у него показались слезы. — Почему я клялся Родиной, а она только — честное пионерское?..

— Это справедливо, — поддержал его Сережа. — Пусть тоже клянется Родиной.

— Ну что ж, — неохотно согласился Витя. — Пусть поклянется.

— А как это — Родиной? — испуганно спросила Лена.

— Очень просто, — ответил Витя. — Повторяй за мной: именем Родины клянусь, что никогда и никому не раскрою тайны про нашу научную работу, и если я нарушу это слово, пусть меня все презирают, и любой член нашей компании имеет право дать мне по морде.

— Именем Родины клянусь… — повторяла за ним Лена.

— А ты не разговариваешь во сне? — недоверчиво спросил у Лены Женька Иванов.

— Как это — во сне? — удивилась Лена.

— Бывают люди, — с важностью сказал Женька, — которые ночью во сне рассказывают все, что с ними происходило днем. Вот я, например, прежде разговаривал во сне. И чтобы не выдать нашу тайну, перед сном клал в рот «Кис-кис» или «Театральную», но не рассасывал ее, а просто держал во рту. Я из-за этого раз чуть не подавился.

— Я не знаю, — окончательно растерялась Лена. — По-моему, я никогда не разговаривала во сне. Только когда болела гриппом и у меня был бред. Но я спрошу у мамы…

— Ладно, — сказал Витя, — мы тебе доверяем. А пока что мы тебя введем в курс дела.

И Витя начал рассказывать о химии высокомолекулярных соединений, через каждое слово спрашивая у Лены: «Понятно?» — а она в ответ кивала головой.

Я никогда не думала, что отличница Лена Костина так слабо разбирается в химии и так туго соображает. Она кивала головой и ничего не понимала. Женька Иванов разбирался в этом в тысячу раз лучше, чем она.

Чем больше горячился Витя, чем больше щеголял Женька химическими названиями, тем более скучным становилось Ленине лицо. Нет, она не разбиралась в химии, и мечта о том, что можно будет сделать из полимерных пленок искусственную мышцу, ее, по-видимому, не увлекала. Но кое в чем она разбиралась и поэтому сумела поставить всех нас в неловкое положение своим вопросом.

— А почему все это такая тайна? — спросила она вдруг.

— Так ведь если мы найдем катализатор, это будет иметь военное значение, — сказал Витя. — Я ведь тебе говорил…

— Если найдете, — возразила Лена, и в ее голосе выразилось большое сомнение. — Но то, что вы занимаетесь этими химическими опытами, по-моему, скрывать совсем не нужно. И тем более делать из этого секрет и тайну…

— Нет, нужно! — вмешался Сережа. — Мы так договорились — и кончено. А тебе, если не нравится, можешь отправиться…

Сережа страшно разозлился, покраснел, и у него на лбу, над носом вздулась такая синяя жилка, — она всегда у него вздувается, когда его обижают.

Мне это тоже было неприятно, хотя я понимала, что в словах Лены много справедливого.

— Но ведь ты поклялась Родиной, — с упреком сказал Витя.

— Я сдержу данное слово, — ответила Лена. — Только я не понимаю, к чему это… А реактивов у нас дома никаких особенных нет. Есть только маленькая бутылочка живого серебра от прибора, которым мама измеряет больным давление, и разные лекарства. Их можно считать реактивами?

— Вообще-то можно, — нерешительно ответил Витя. — А ртуть нам пригодится. У нас есть немного ртути… Женька для этого специально разбил термометр и сказал дома, что нечаянно, но она уже кончается.

— Я разбил два термометра, — поднимаясь на носки, чтобы быть выше, сказал Женька. От него вкусно пахло хлебом с маслом.

Мы проводили Лену до самого ее дома и постояли еще немного в ее парадном. Витя со своей палочкой показывал разные выпады и приемы, какие применяют мастера рапиры, и говорил что д’Артаньян не справился бы с современным мастером спорта, потому что с тех времен искусство сражения на шпагах шагнуло далеко вперед. Лена рассказывала, что у нее сегодня дома еще будет урок английского, что она уже прочла по-английски «Принц и нищий» Марка Твена и что когда она была с мамой на американской выставке, то экскурсовод спрашивал, не из Англии ли эта девочка — такое хорошее у нее произношение. Даже Сережа, обычно совершенно несклонный к хвастовству, рассказал, что ездил в воскресенье с отцом на рыбную ловлю и поймал на дорожку щуку весом в девять с половиной килограммов. Я тоже не удержалась и сказала, что папа собирается купить мотороллер и учить меня водить его, хотя папа никакого мотороллера не собирался покупать и, напротив, считал, что те, кто ездит на мотороллере, являются «полуфабрикатом для крематория».

Я до сих пор не понимаю, почему мы так «выпендривались» друг перед другом. Очевидно, это заразно. Начнет один, а остальные тоже не могут удержаться.

В общем, мы довольно долго простояли в парадном у Лены, а потом пошли домой. Витя забыл, что ему нужно прихрамывать, и шел ровно и нес свою тросточку в руке, как шпагу, но на нас никто не нападал. А когда мы уже подходили к дому, я оглянулась и заметила, что за нами идет Коля. Он сейчас же скрылся за спинами прохожих. По-видимому, он все время шел за нами. По-видимому, ребята заметили его еще раньше. По-видимому, они его видели, но ничего не сказали.

Я подумала, что это нехорошо и что с Колей нужно что-то решать. Нужно сделать так, чтобы он ходил с нашей компанией. Чтобы он лучше учился. И чтобы я лучше училась. Но как все это сделать?

Я представила себе, как мы подходим к нашему дому и идем через подъезд во двор, и в это время выскакивает целая ватага мальчишек во главе с Петькой из соседнего дома, они нас окружают, и вот уже меня хватают чьи-то руки, и какой-то мальчишка сыплет мне за шиворот зернышки шиповника. В это время неизвестно откуда появляется Коля и своими сильными руками, которые он развил, делая зарядку с кирпичами, расшвыривает мальчишек, дает под дыхало Петьке, который вырвал из рук у Вити его тросточку-шпагу, и мы обращаем в позорное бегство всю эту ватагу. После этого Витя пожимает Коле руку и говорит, что просит его от нашего имени войти в нашу компанию и принять участие в поисках катализатора.

Я знаю, что некоторые мечты сбываются, но я никогда не думала, что такие глупые мечты сбудутся так скоро.

Только мы подошли к нашему двору, как из-за газетного киоска выскочили Петька и еще двое таких же здоровых мальчишек, и Петька выхватил у Вити его тросточку и поломал ее на колене, а другой парень дал Сереже подножку, и он растянулся на земле, а Женька отскочил в сторону и закричал: «Папа!» — но это он для того, чтобы испугать этих ребят, потому что никакого папы поблизости не было, — а я все оглядывалась назад, чтобы увидеть Колю, но его не было видно. И тот мальчишка, который свалил Сережу, закрутил Вите руку за спину, а Петька схватил меня за руку, а третий мальчик, по-моему какой-то новый, потому что мы его раньше не видели, стал сыпать мне за шиворот зерна шиповника.

Я снова оглянулась, но Коли не было. И тогда я применила против Петьки прием, которому меня научил папа: я резко наклонилась, ухватила его руками сзади под коленки, а головой ударила в живот, и он смешно шлепнулся на тротуар и здорово треснулся и хотел меня лягнуть ногой, но я отскочила и дала портфелем по морде этому новому мальчику, который мне сыпал за шиворот шиповник.

А Сережа и Витя вдвоем напали на третьего мальчика. Но тут вмешались прохожие и стали кричать на меня: «Хулиганка!» — и мы убежали домой.

Когда мы отдышались, Витя стал говорить, что если бы Петька не вырвал у него из рук тросточку, то он бы ему показал, и что я молодец, потому что не растерялась, а я сказала, что надо, чтобы с нами вместе из школы ходил Коля, и все согласились, что это не помешает.

ГЛАВА ДЕСЯТАЯ

— Кого ты больше любишь: папу или маму?

Детям постоянно задают этот нелепый и бестактный вопрос. Если бы у взрослого спросили: «Кого ты больше любишь: жену или мать?» — и он должен был бы ответить прямо и честно, взрослый очень задумался бы перед тем, как задавать ребенку такой вопрос. И все-таки, когда я знакомлюсь с новой подругой или новым товарищем и бываю у них дома, я часто задумываюсь, а кого он или она любит больше: мать или отца, хотя никогда, понятно, об этом не спрашиваю.

Я побывала дома у Коли. Они живут во дворе на первом этаже, в старом двухэтажном доме. Квартира у них плохая. Дверь с улицы ведет прямо в кухню, а передней нет, а уже яз кухни вход в комнату. В этой комнате еще одна дверь. Коля сказал, что там маленькая клетушка, где он спит, что там нет окна и освещается она электричеством.

— Здравствуй, Оля, — сказал мне Колин отец, Богдан Осипович. — Садись к столу, пообедаешь с нами. Покажи, где помыть руки, — сказал он Коле. — Или ты, как Колька, не моешь рук перед едой?

— Как когда, — сказала я по правде и почувствовала, что мой ответ понравился Богдану Осиповичу.

Колина мама, которую, как и мою, зовут Елена, только по отчеству Евдокимовна, толстая женщина с очень белым лицом и шероховатыми руками, неожиданно обняла меня и прижала к себе. Смотрела она на меня при этом как-то особенно жалостливо. Я не люблю, когда меня обнимают чужие люди, но я не отодвинула ее руки, а подождала, пока она сама меня отпустит.

На обед был очень вкусный борщ, а потом еще на второе огромные, во всю тарелку, свиные отбивные, с гречневой кашей.

— Так чем занимается твой отец? — спросил у меня Богдан Осипович так, словно продолжал уже начатый разговор,

— Журналист. Он в газете работает.

— А как его зовут?

— Николай Иванович.

— Николай Алексеев? — сказал Колин папа и очень обрадовался. — Как же, знаю. Помнишь, Лена, — обратился он к жене, — я тебе еще его фельетон показывал. Замечательный фельетон. Он там так по начальнику железной дороги врезал, что, я думал, с работы снимут… начальника этого. Здорово пишет.

Мне было очень приятно, что он помнит статьи моего папы, и вообще очень приятно в этом доме, и только немножко смущало, что Колина мама все время смотрела на меня с жалостью, подперев щеку правой рукой и поддерживая локоть левой рукой, и все время повторяла:

— Ешь, деточка, какая ты худенькая.

А я ела и наелась так, что когда незаметно пощупала рукой живот, мне показалось, что он натянут, как барабан.

На третье Колина мама принесла компот из слив и груш и очень вкусное малиновое варенье, которое, собственно, не варенье, а просто сырая малина, перемятая с сахаром. Мне положили чайное блюдце этой малины, и только я ею всерьез занялась, как показался знакомый. Неизвестно откуда появился и подошел к столу тот самый кот, которого Витя хотел перекрасить в черный цвет. Но теперь он снова был совсем белый.

— Это ваш кот? — спросила я у Коли.

— Наш.

— Он, по-моему, был на нашем дворе.

— Вот, значит, где он пропадал, — сказал Колин папа. — Кто-то его тушью облил.

— А он не слепой? — спросила я. — У нас один мальчик говорил, что белые коты с голубыми глазами обязательно бывают слепыми. Он говорил, что читал про это в какой-то научной книге.

— Этот мальчик перепутал, — сказал Богдан

Осипович. — Как говорится, слышал звон, да не знает, где он. Не слепыми, а глухими бывают коты с голубыми глазами и белой масти.

— И ваш кот глухой?

— Глухой.

— А как вы это установили?

— Да очень просто — он ничего не слышит.

— И мышей он не может ловить?

— Нет, мышей он ловит, — вступился за кота Коля. — И не хуже, чем всякий другой.

— Он когда пропал, так жена все беспокоилась, что не вернется, — сказал Колин папа. — А я ей говорил — обязательно вернется. Кошки привыкают к месту, а собаки к людям. А вот уж люди по-разному: некоторые, как кошки, а некоторые, как собаки. А ты кто, кошка или собака? — спросил он у меня.

— Не знаю, — ответила я. — Скорее собака, но немножко и кошка.

Колин отец как-то очень по-доброму посмеялся.

— Так как же это теперь называется, — подмигнул он мне на Колю, — на буксир, что ли?

Я не поняла его.

— Ну, это в мое время, когда отличник помогал отстающему, называлось «брать на буксир», — пояснил Колин отец.

— Нет, — сказала я. — Я не отличница. У меня есть тройки и даже двойки. Мы просто будем готовить вместе некоторые уроки. Особенно по химии.

— Хорошо, — сказал Богдан Осипович. — Не оставаться же ему на третий год. Восемь классов нужно закончить. А там — на работу. Придет время, сам поймет, что нужно учиться. Выберет специальность и — заочно. А ты кем собираешься быть, когда школу закончишь? — спросил он у меня.

— Химиком. Думаю поступить в университет на химическое отделение.

— Химический факультет, — поправил он меня. — А не раздумаешь?

— Нет.

Елена Евдокимовна глубоко, со всхлипом вздохнула, как вздыхают маленькие дети, и вдруг сказала:

— Значит, ты поможешь Коленьке? Ты не смотри, что он большой… Ты помоги ему…

Она тяжело задышала, а Коля, не обращая на нее никакого внимания, спросил у меня громко:

— Ты сколько раз можешь поджаться?

— Как поджаться?

— Ну, на руках.

— Не знаю. Я не пробовала.

— Пойдем попробуем.

Коля встал из-за стола и, несмотря на то, что я еще пила компот, взял меня за руку и потащил к двери. Мы вышли во двор. Возле сарайчика был врыт в землю столб, а между стенкой сарайчика и столбом укреплена железная палка турник.

— Я тебя подсажу, — сказал Коля. — Прыгай вверх.

Я подпрыгнула, а он меня поддержал и приподнял. Я уцепилась руками за шероховатую железную палку и повисла на ней.

— Подтягивайся, — сказал Коля.

Может быть, в другое время я бы и подтянулась, но борщ, отбивная и гречневая каша неодолимо тянули меня вниз, к земле.

— Эх ты! — сказал Коля. — Слазь. А теперь считай.

Он подпрыгнул, ухватился за турник и стал поджиматься. Я насчитала десять раз.

— А теперь смотри.

Коля забрался на турник и перевернулся на животе через перекладину.

— Тренироваться нужно.

— Нужно, — согласилась я. — Но, может быть, мы все-таки сядем за уроки? А то мы так ничего не успеем.

— Скоро сядем, — ответил Коля. — Подождем еще немного. — Он посмотрел на землю и добавил: — Пусть матя немного успокоится.

— А что с ней?

— Больная она. У нее горло перехватывает.

И Коля рассказал мне, что его мама очень больной человек: как только увидит что-нибудь хорошее в кино, в газете или в жизни, так у нее сразу перехватывает горло, и она задыхается так, что приходится иногда вызывать «скорую помощь», чтоб сделали укол.

— А ты не слышала про мою матю, про медсестру Елену Лукашенко? спросил Коля. — Ведь про нее в газетах писали и в журналах.

— Нет, — сказала я.

Коля рассказал, что отца его мамы, то есть Колиного деда, на глазах Колиной мамы расстреляли немцы за то, что он прятал у себя в хате раненого советского офицера. Колина мама убежала к партизанам, а потом, когда подошли наши войска, вступила в армию, стала медсестрой и вынесла с поля боя семьдесят восемь раненых. Она была тогда маленькая, худенькая и все равно тащила на себе тяжелых, рослых солдат. Некоторые из тех, кого она вытащила из-под огня, до сих пор переписываются с ней. Но с тех пор у нее такая болезнь. Достаточно ей увидеть или услышать что-нибудь приятное, как у нее сдавливает горло и словно перенимает дыхание. Даже от ласкового слова. Коля говорил, что старается даже разговаривать с ней погрубее, а поцеловал он ее как-то раз, когда она спала, так она проснулась, и опять ей плохо было.

ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ

— В те далекие времена, когда поезда ходили туда, куда хотели машинисты, одна маленькая девочка с такими же веснушками, как у тебя, и с такими же золотыми косичками, которые неграмотные дети называют рыжими, узнала, что у нее заболела бабушка.

Жила ее бабушка в далеком городе, где хорошие люди с опаской выходили из своих домов, потому что в этом городе было очень много садов, а в садах этих сидели садисты, злые и безжалостные разбойники, которым очень нравилось расстреливать людей из своих винтовок.

А болезнь у бабушки была очень опасная. Как только увидит бабушка что-нибудь хорошее — красивый цветок, или желтого воробышка, или девочку, которая отдала подружке ровно половину шоколадки, — так она сразу начинает плакать и так сильно плачет, что у нее вместо слез течет кровь и врачам приходится делать ей переливание крови, чтобы она не умерла. А плакала бабушка так потому, что в этом городе садисты сделали очень много плохого, и к плохому бабушка уже давно привыкла, а хорошее ее очень волновало.

И вот маленькая девочка пошла на вокзал, подошла к паро возу, который уже шевелил колесами и тяжело дышал, собираясь в путь, и закричала машинисту:

«Товарищ машинист, отвезите меня, пожалуйста, к моей бабушке».

Машинист спросил:

«А для чего тебе к бабушке?»

Девочка сказала:

«Я хочу отвезти ей лекарство, которое мне дали в дежурной аптеке, потому что моя бабушка больна».

Тогда машинист сказал:

«Вообще-то я собирался поехать на рыбную ловлю, но так как человек человеку друг, товарищ и брат, то поедем сначала наловим рыбы, а потом поедем к бабушке».

«Нет, — сказала девочка, — никогда не нужно откладывать на завтра то, что можешь сделать сегодня. Если это, конечно, хорошее дело. А если это плохое дело, то лучше его отложить на завтра».

«Хорошо, — сказал машинист, — тогда поедем к твоей бабушке, а уж мой белый кот с голубыми глазами обойдется сегодня без рыбы».

Машинист подал девочке руку, она села рядом с ним на сиденье, и поезд помчался по блестящим, начищенным, как паркет, рельсам.

«Как же ты передашь лекарство бабушке? — спросил машинист. — Ведь это хороший поступок, а бабушка от такого поступка может так сильно заплакать, что умрет».

«Действительно, — испугалась девочка, — как же мне быть?»

Наташка слушала меня с открытым ртом. Я уже в два раза старше Наташки. Наташка в этом году только поступила в первый класс. Она младшая сестра Сережи, и я люблю ей рассказывать сказки. Вообще я люблю возиться с детьми, мне с ними никогда не бывает скучно.

Наташка внимательно слушала мою сказку. Мы сидели на скамейке в садике возле нашего дома, а говорила я тихо, вполголоса, потому что на другом конце скамейки сидел очень худой и очень остроносый человек с большими очками в толстой оправе, который читал газету, как бы покалывая ее носом. На нем была модная куртка, сшитая, как ватник, но с «молниями», и огромные тяжелые ботинки с железными подковами, и вообще вид у него был очень чудаковатый, и хотя он не смотрел в нашу сторону, мне почему-то казалось, что он не читает, а слушает то, что я говорю, и это меня смущало, и я хотела сказать Наташке: «Пойдем на другую скамейку», но мне было неудобно, потому что он мог подумать, что я думаю, что он слушает мою сказку.

— «Нужно что-нибудь придумать», — сказал машинист, — продолжала я. — И они стали молча думать.

И вдруг девочка сказала: «Я придумала».

— Как ты думаешь? Что она придумала? — спросила я у Наташки.

— Я знаю, — сказала Наташка, — нужно дать лекарство так, чтобы бабушка не заметила. Когда я была маленькой, мне тоже давали лекарство от кашля и говорили, что это — компот.

— Правильно, — сказала я. — То же самое, что ты, придумала девочка. И машинист так обрадовался этому ценному предложению, что дал громкий гудок. Вот такой.

Тут я сложила руки по нашему способу и загудела, как паровоз.

— А дальше? — спросила Наташка.

Когда я гудела, этот человек в стеганой куртке совсем оставил газету и смотрел на меня очень внимательно и странно, и мне расхотелось рассказывать.

— Дальше я еще не дочитала, — ответила я. — Я сегодня дочитаю эту книжку и завтра тебе обязательно доскажу.

— А в какой книжке это напечатано? — спросил у меня человек в стеганой куртке высоким, совсем не мужским голосом.

Вообще-то я не люблю лгать, но у меня не было выхода.

— У нас дома есть такая книжка, — ответила я. — Только я не помню названия.

— А кто автор?

— Автора я тоже не помню. Мы с Наташкой встали со скамейки, и человек в стеганой куртке тоже встал, снял очки и нерешительно сказал мне:

— Послушай, девочка… Я вообще не умею разговаривать с детьми. Но все-таки давай немного походим по садику и побеседуем.

— Не ходи! — вдруг уцепилась за мою руку Наташка. — Может быть, этот дядя — садист.

Дядя, странно всхлипывая, засмеялся, а я покраснела и сказала Наташке, чтобы она не говорила глупостей.

— Все равно я пойду с тобой, — сказала Наташка, не выпуская моей руки.

Дядя сказал Наташке: «Молодец, так и нужно!» — и попытался погладить ее по голове, но Наташка отклонилась, и мы втроем пошли по садику.

Некоторое время мы шли молча, а затем дядя приостановился и сказал:

— Ну что ж, давайте знакомиться. Меня зовут Павел Романович. А фамилия моя Корнилов. Я писатель.

— Писатель? — сказала я. — А Алексеева вы знаете?

— Алексеева? Нет, не припоминаю. А кто он такой?

— Николай Иванович Алексеев. Он фельетоны пишет в газету и статьи.

— Нет, не знаю. Не читал, — сказал, как отрезал, дяденька. Я подумала, что он, наверное, плохой писатель, если не знает статей моего папы, которые все читали и которые всем нравятся, и мне даже расхотелось с ним разговаривать, но я все-таки спросила, где он живет, а он ответил, что в Москве. Тогда я спросила, бывал ли он прежде в Киеве, а он ответил, что был только до войны, и тогда я стала рассказывать, что с тех пор Киев очень переменился, что во время войны в Киеве было разрушено очень много процентов жилой площади, что город построен заново и что сейчас это город-сад.

Павел Романович слушал все эти вежливые разговоры с грустным и внимательным лицом, а потом спросил:

— А какого писателя ты больше всего любишь?

— Шевченко, — ответила я сразу.

— Тараса Шевченко? — удивился писатель. — Больше Пушкина, больше Лермонтова?

— Да, — сказала я. — Больше. Хотя, конечно, и Пушкина, и Лермонтова я тоже очень люблю.

— А почему, — спросил писатель, — ты любишь Шевченко больше всех?

Мне было очень трудно рассказать об этом. Вообще я не знаю, можно ли объяснить это, но все-таки я сказала:

— Потому что Шевченко самый храбрый поэт. Он ничего не боялся. Он всегда писал то, что думал. Я знаю много стихов из «Кобзаря» наизусть.

— А сама ты не писала стихов про Тараса Шевченко?

Я ответила, что писала, затем немного поломалась, совсем немного, и прочла стихотворение о Шевченко, которое я написала этим летом:

Он прятал от тюремщиков
В голенище не нож, а стих.
Радоваться нечему,
Но это — его стиль.

Не самолюбие автора,
А чистая вера в то,
Что можно приблизить завтра
Залпом своих стихов.

Эта вера рождала
Песню в зашитых ртах.
Буду об этом помнить
И буду писать — так.

Павел Романович сказал, что это очень хорошие стихи, хотя технически они еще несовершенны, что во всем стихотворении строчки рифмуются, а в последней строфе «рождала» и «помнить» без рифмы, и попросил, чтобы я прочла еще какие-нибудь стихи.

То ли потому, что до сих пор никто не относился серьезно к моим стихам, то ли потому, что Павел Романович был писателем, а я еще никогда в жизни с писателем не разговаривала, я читала одно стихотворение за другим, а он больше не делал никаких замечаний и только кивал головой и говорил: «Еще». Так я читала стихи очень долго, пока Наташка не сказала, что она уже хочет домой, и я тоже сказала, что мне надо домой, потому что я не сделала уроков.

Павел Романович спросил, кем я собираюсь быть, когда вырасту, и я ответила, что химиком.

Павел Романович сказал, что это очень хорошо, но что у меня будет еще время передумать, и спросил, не могу ли я дать ему на несколько дней тетрадку со своими стихами.

И тут я сделала большую бестактность. Вместо того чтобы пригласить писателя к себе домой, я сказала, что сейчас вынесу свою тетрадку.

Он это понял, но не подал виду и сказал:

— Мне за твои хорошие стихи и за твою хорошую сказку хочется сделать тебе подарок. Вот — возьми.

И он вынул из кармана и дал мне прекрасную самопишущую ручку зеленого цвета с прожилками я с золотым колпачком.

— Только прежде я запишу тебе свой адрес и свою фамилию, чтобы ты ее лучше запомнила и могла мне ответить на письмо, которое я тебе напишу.

Он вынул блокнот, взял у меня ручку, написал на листке свой адрес, телефон, фамилию, имя и отчество, а затем вернул мне этот листок и ручку и сказал, что подождет, пока я вынесу тетрадку.

Ручка мне так понравилась, что я даже забыла поблагодарить писателя за подарок и сделала это только тогда, когда уже вернулась с тетрадкой.

Писатель спросил, нет ли у меня второго экземпляра, и сказал, что стихи обязательно нужно записывать в двух экземплярах, что тетрадку мою он мне скоро вернет, и я с ним еще долго разговаривала о поэзии. И мне не хотелось уходить, но он сказал, что мы еще встретимся, что мне пора за уроки. И когда я пришла домой, мама у меня спросила, почему я такая красная и возбужденная, а я сказала, что так, ничего, и села за физику.

Вечером, когда папа вернулся из редакции, я сказала ему, что познакомилась у нас в садике с каким-то человеком, по фамилии Корнилов и по имени Павел Романович, который называет себя писателем и подарил мне авторучку, но который не знает папу.

— Откуда же ему меня знать? — смущенно сказал папа. — Это очень большой писатель.