Отрывок из рассказа «Сердце земли» Юрия Яковлева
Дети никогда не запоминают мать молодой, красивой, потому что понимание красоты приходит позже, когда материнская красота успевает увянуть.
Я запомнил свою мать седой и усталой, а говорят, она была красива. Большие задумчивые глаза, в которых проступал свет сердца. Ровные тѐмные брови, длинные ресницы. На высокий лоб спадали дымчатые волосы. До сих пор слышу еѐ негромкий голос, неторопливые шаги, ощущаю бережное прикосновение рук, шершавое тепло платья на еѐ плече. Это не имеет отношения к возрасту, это вечно.
Дети никогда не говорят матери о своей любви к ней. Они даже не знают, как называется чувство, которое всѐ сильнее привязывает их к матери. В их понимании это вообще не чувство, а что-то естественное и обязательное, как дыхание, утоление жажды.
Но в любви ребѐнка к матери есть свои золотые дни. Я пережил их в раннем возрасте, когда впервые осознал, что самый необходимый человек на свете – мама. Память не сохранила почти никаких подробностей тех далѐких дней, но я знаю об этом своѐм чувстве, потому что оно до сих пор теплится во мне, не развеялось по свету. И я берегу его, потому что без любви к матери в сердце – холодная пустота.
Я никогда не называл свою мать матерью, мамой. У меня для неѐ было другое слово – мамочка. Даже став большим, я не мог изменить этому слову. У меня отросли усы, появился бас. Я стеснялся этого слова и на людях произносил его чуть слышно.
Последний раз я произнѐс его на мокрой от дождя платформе, у красной солдатской теплушки, в давке, под звуки тревожных гудков паровоза, под громкую команду «по вагонам!». Я не знал, что навсегда прощаюсь с матерью. Я шептал «мамочка» ей на ухо и, чтобы никто не видел моих мужских слѐз, вытирал их о еѐ волосы… Но когда теплушка тронулась, не выдержал, забыл, что я мужчина, солдат, забыл, что вокруг люди, множество людей, и сквозь грохот колѐс, сквозь бьющий в глаза ветер закричал:
– Мамочка!
А потом были письма. И было у писем из дома одно необычайное свойство, которое каждый открывал для себя и никому не признавался в своѐм открытии. В самые трудные минуты, когда казалось, что всѐ кончено или кончится в следующее мгновение и нет уже ни одной зацепки за жизнь, мы находили в письмах из дома неприкосновенный запас жизни. Когда от мамы приходило письмо, не было ни бумаги, ни конверта с номером полевой почты, ни строчек. Был только мамин голос, который я слышал даже в грохоте орудий, и дым землянки касался щеки, как дым родного дома.
Под Новый год мама подробно рассказывала в письме о ѐлке. Оказывается, в шкафу случайно нашлись ѐлочные свечи, короткие, разноцветные, похожие на отточенные цветные карандаши. Их зажгли, и с еловых веток по комнате разлился ни с чем не сравнимый аромат стеарина и хвои. В комнате было темно, и только весѐлые блуждающие огоньки замирали и разгорались, и тускло мерцали золочѐные грецкие орехи.
Потом оказалось, что всѐ это было легендой, которую умирающая мама сочинила для меня в ледяном доме, где все стѐкла были выбиты взрывной волной, а печки были мертвы и люди умирали от голода, холода и осколков. И она писала, из ледяного блокадного города посылая мне последние капли своего тепла, последние кровинки.
А я поверил легенде. Держался за неѐ – за свой неприкосновенный запас, за свою резервную жизнь. Был слишком молод, чтобы читать между строк. Я читал сами строки, не замечая, что буквы кривые, потому что их выводила рука, лишѐнная сил, для которой перо было тяжѐлым, как топор. Мать писала эти письма, пока билось сердце…