Даурия. Константин Седых Часть четвертая

Страница 1
Страница 2

XIV

Утром приехали в Читу. От коменданта станции Тимофей узнал, что дальше эшелон отправится только ночью. Где-то под Яблоновым хребтом потерпел крушение бронепоезд, отправленный на Прибайкальский фронт рабочими железнодорожных мастерских. Узнав об этом, многие казаки выпросили у Тимофея отлучку в город. Роман пошел с Федотом осматривать город, показавшийся ему необыкновенно большим и шумным.

В городе было душно. Желто-серые пески, в которых утопает Чита, источали сухой и тяжелый жар. Пыльные тополи у привокзальной площади стояли, не шелохнувшись, словно листва на них была вырезана из жести. Над цветными крышами и сосновыми рощами нагорных окраин висело оранжевое марево.

Для начала Федот зашел с Романом в пивную. Едва на ближнем углу показалась знакомая вывеска, как он сразу почувствовал жажду.

– Зайдем, паря, попробуем, не разучились ли в Чите пиво варить. Раньше она своим пивом беда славилась.

Из пивной он вышел красный и веселый. Хлопнув Романа покровительственно по плечу, пробасил:

– Теперь мы с тобой пройдемся по той улице, по которой при старом режиме только господа офицеры разгуливали.

На главной читинской улице, несмотря на жару, было довольно людно. Шагая рядом с Федотом, Роман с любопытством разглядывал встречных горожан и пестрые вывески многочисленных булочных, парикмахерских, пивных и закусочных. Вдруг Федот больно саданул его локтем в бок:

– Гляди, гляди, какое пугало идет.

Навстречу им вразвалку медленно вышагивал саженного роста человек с опущенными книзу большими усами, с львиной гривой седых волос на голове. Одет он был в широчайшие, синего сукна шаровары и малиновую бархатную толстовку, подпоясанную цветным кушаком. В правой руке у него была тяжелая суковатая палка, в зубах массивная трубка с длинным чубуком, которую он поддерживал левой рукой в черной перчатке. За кушаком болтался замшевый кисет, две бутылочных гранаты и виднелась рукоятка револьвера. На ремне через плечо висел маузер в деревянной кобуре. Его сопровождали два рослых парня – один рыжий, другой черный и курчавый, как цыган, также обвешанный гранатами и маузерами.

На этот раз Федот посторонился первым и увлек за собой Романа. Они прислонились к будке для афиш и во все глаза разглядывали грозную троицу. Поравнявшись с ними, предводитель презрительно глянул на них и насмешливо осведомился:

– Что как бараны на новые ворота уставились?

– А мы таких индюков впервые видим, вот и уставились, – сказал Федот.

– Полегче, друг, на поворотах, а не то свернем рыло на сторону. Молод ты, чтоб над старым революционером смеяться.

– Ую-юй, какой ты сердитый! – с издевкой протянул Федот. – Я так тебя испугался, что сейчас меня медвежья хворь прошибет.

– Замри, а то заткнем глотку! Ты знаешь, кто я такой?! – в бешенстве вращая круглыми и красными, как у быка, глазами, заорал человек. – Я Пережогин!.. Понятно?

– Понятно. А что ты за начальник такой?

– Я командир отряда анархистов.

– Это не тех ли, которых Лазо с фронта вытурил?

Пережогин схватился за револьвер. Но Федот уже выхватил из кармана круглую гранату, занес ее над головой и с веселой злостью в голосе крикнул:

– Что же, давай посмотрим, кто кого!.. Только я без тебя и без твоих архангелов в царство небесное не поеду. Трахну сейчас эту картофелину тебе под ноги, и станешь ты, Пережогин, освежеванной тушей.

– Брось ты это дело, – сдаваясь, сказал Пережогин. – С тобой и пошутить нельзя.

В это время один из его телохранителей неожиданно бросился к Федоту.

– Здорово, Муратов. Узнаешь?

– Ах, мать моя в обмороке! Никак, Агейка? С каких это пор ты анархистом-то стал?

– С тех самых, как свела меня судьба с Ефремом Спиридоновичем, – кивнул Агейка на Пережогина.

– Да вы, оказывается, дружки, ребята, – сказал тот. – А раз так, то встречу спрыснуть надо. Айда в штаб!

– Пойдем, пойдем, – согласился Федот, – хочу на анархию поглядеть, интересуюсь, с чем ее кушают… А ты, Ромка, куда? Стой, парнишка, стой! – закричал он на повернувшегося было прочь Романа. – Шагай с нами, погуляем у анархистов.

Штаб анархистов помещался в большом купеческом особняке на Иркутской улице. Черное знамя с красными кистями висело над железными воротами особняка. Едва вошли во двор, как из раскрытых окон второго этажа донеслась пьяная песня и звуки гитары.

– Весело живете. Где прохладительное-то добываете? – спросил Федот.

– Чтобы мы да не достали! – Мы все что угодно хоть из-под земли выроем.

– Как же это?

– Экспроприируем экспроприаторов, – самодовольно пояснил Пережогин.

Федот переспросил:

– Как, как?.. Вот это словечки. Трезвый их и не выговоришь. Ты, Пережогин, и в самом деле старый революционер. Каторгу ты где отбывал? Случайно, не у нас в Горном Зерентуе?

Пережогин ничего не ответил, а Агейка нагнулся к Федоту, шепнул со смешком:

– Ты ему на больную мозоль не наступай. Он ведь революционер-то из конокрадов.

Федот обрадованно свистнул:

– Ну, я так и знал… А мужик он, видать, ничего, компанейский.

Пережогин привел гостей в большую комнату на втором этаже.

Комната сплошь была затянута полосами черного бархата. Посередине стоял стол, накрытый зеленым сукном, а на нем целая батарея всевозможных бутылок. В комнате горели электрические лампы.

– Располагайтесь, ребята, – произнес Пережогин, усаживаясь в кресло. Он вытащил из-за пояса револьвер и выстрелил в лепной потолок. На выстрел немедленно явился рябой парень в синей косоворотке и в красных штанах, при шашке и револьвере.

– Как там у нас насчет жратвы? – лениво осведомился у него Пережогин.

– Сейчас сообразим, – сказал парень и быстро удалился. Пережогин, обозрев батарею на столе, подмигнул Федоту и щелкнул себя пальцем в кадык. Рябой парень вернулся, неся над головой большое блюдо жареной баранины с рисом. Роман видел, как Федот глядел на все это сказочное изобилие масляными глазами, широко раздувая ноздри. А когда Пережогин раскупорил первую с красивой этикеткой бутылку, Федот задрожал от нетерпения и с нескрываемой завистью сказал:

– Хорошо, черти полосатые, живете!

Пережогин довольно усмехнулся, разгладил ладонью усы и размашистым жестом пригласил гостей к столу.

Когда чокнулись и выпили, Федот похвалил вино:

– Знатная штучка…

– Еще бы… Ведь это настоящий шустовский коньяк.

Роман, вынужденный принять участие в выпивке, старался пить как можно меньше и пускался на всякие ухищрения, чтобы обмануть собутыльников. После третьего стаканчика прикинулся он совсем охмелевшим и стал нести околесицу.

– Рано, казачок, окосел, – потрепал его по плечу Пережогин. – В Чите девки лучше тебя пьют.

– Жидковат, шибко жидковат, – согласился Федот. Сам он уже выпил до дна шесть стаканчиков и уплетал теперь за обе щеки баранину. Роман с беспокойством наблюдал за ним. После двенадцатого стаканчика он напомнил ему:

– А не пора ли нам, Федот, на станцию?

– Зачем торопиться? Без нас ребята не уедут.

– А если уедут?

– Пусть уезжают. Мы с тобой и без них проживем, – пропуская тринадцатый стаканчик, сказал Федот и вдруг спросил Пережогина: – Возьмете нас к себе?

– Возьмем, если вы признаете, что мы самая революционная пар-ртия в России, – тяжело ворочая языком, отозвался Пережогин.

– Признаю, ей-богу, признаю… Раз у вас такой коньяк – признаю целиком и полностью…

– Да ты что, сдурел? – напустился Роман на Федота. – Нас там товарищи ждут не дождутся, а ты вон что выдумал! Налил глаза и забыл про все…

– Не жужжи ты у меня под ухом, не мешай гулять, – грубо толкнул его в плечо Федот, а Пережогин вытащил револьвер и направил его на Романа:

– Убирайся, чтобы духу твоего не было тут. Застрелю, как поросенка…

Обида и злость мгновенно преобразили Романа. Он вырвал у Пережогина револьвер, выстрелил в электрическую лампу над столом и в наступившей темноте выбежал из комнаты. Через минуту он был уже за воротами особняка. На улице начинало смеркаться, от близкой Ингоды веяло прохладой. Он с горечью оглянулся на особняк, откуда доносился крик Пережогина, и бегом пустился на станцию.

На станции под эшелон уже подали паровоз. Но казаки еще стояли на перроне, и кто-то с подножки вагона говорил им напутственное слово. Подойдя поближе, Роман узнал голос дяди Василия Андреевича. Он призывал аргунцев сделать на Прибайкальском все, чтобы остановить врага, задержать его продвижение до тех пор, пока не будут эвакуированы из Читы советские учреждения и сотни больных и раненых красногвардейцев.

– Помните, станичники, – сказал он в заключение, – что Лазо надеется на вас. По его просьбе посылает вас ревком к нему на помощь. Лазо по достоинству оценил вашу храбрость и вашу преданность Советской власти в боях на Даурском фронте. И мы не сомневаемся, что теперь вы исполните свой революционный долг.

После митинга Роман протолкался к дяде.

– Ты где пропадал? – спросил его Василий Андреевич. – Пойдем потолкуем на прощание. – И он, взяв его под руку, отвел в сторону. Роман чувствовал себя неловко, но решил сказать всю правду. Выслушав его до конца и узнав, что Федот остался у анархистов, Василий Андреевич сокрушенно сказал: – Совсем он теперь с пути собьется. Вот черт! Попробую утром послать за ним. – Помолчав, он спросил: – Ты Бориса Кларка помнишь?

Роман кивнул.

Василий Андреевич шумно вздохнул:

– Убили его сегодня на окраине Читы белобандиты. Был он моим лучшим другом. В тысяча девятьсот пятом году он и его отец сделали меня большевиком. Осталось у Бориса шесть человек детей, мал мала меньше. Как подумаю о них – сердце кровью обливается. Был я сейчас у них и наплакался вместе с ними. Я тебя, Роман, вот о чем попрошу. Если что случится со мной, не забывай об этих сиротах. Запомни их адрес: Железнодорожная, дом номер двенадцать. Наш долг, и твой и мой, насколько это можно, заменить им отца, помочь подняться на ноги. Пока мы с Лазо будем живы, мы не оставим их. Но ведь сейчас смерть подстерегает каждого из нас. Так что я тебя очень прошу не забыть моей просьбы.

Паровоз загудел, казаки кинулись по вагонам.

– Ну, давай попрощаемся, Роман. Доведется ли еще свидеться, не знаю. – И Василий Андреевич, крепко обняв Романа, трижды поцеловал его прямо в губы. Когда Роман уже вскочил на подножку, он крикнул ему из темноты: – А все-таки головы не вешай! Мы еще на свадьбе у тебя погуляем!..

XV

Одиннадцатого июня чехословаки и белогвардейцы заняли Иркутск. Сибирское советское правительство (Центросибирь) эвакуировалось в Верхнеудинск. Красногвардейские отряды задержали дальнейшее продвижение противника на Кругобайкальской железной дороге. Черемховские, черновские, арбагарские шахтеры и курсанты иркутской военной школы с беззаветным мужеством бились в горах и теснинах на берегу Байкала, не отступая ни на шаг. Но в ближайшем тылу, за железным заслоном маленькой горстки людей, никто не сумел навести порядка. Там многочисленные отряды и отрядики анархистов всех мастей либо с боем брали вагоны и уезжали на восток, либо, нагрузившись продовольствием и боеприпасами, уходили через таежные хребты на Селенгинск, к монгольской границе. Тот самый Лавров, которого Лазо был вынужден арестовать и под конвоем отправить в Иркутск, снова оказался командиром отряда в три тысячи человек. Кто-то в Иркутске слишком благоволил к нему. На станции Мысовая молодчики Лаврова уничтожили заградительную роту, захватили батарею горных орудий, присланную на фронт из Читы, и с возами награбленного еще в Иркутске барахла ушли в тайгу. Командующий Прибайкальским фронтом Синеусов погнался за ними с двумя кавалерийскими эскадронами. Анархисты обстреляли его из пулеметов и заставили ни с чем вернуться в свой штаб.

На другой день Синеусов еще спал у себя в вагоне, когда на бирюзовой глади Байкала появились ангарские речные пароходы с баржами на буксире. В Мысовой в это время находился вооруженный ледокол «Байкал», две полевые батареи и тыловые части фронта, общей численностью в шесть тысяч бойцов. С ледокола и с батарей спокойно разглядывали приближавшиеся суда. Пароходы беспрепятственно приблизились, развернулись и открыли артиллерийский огонь по станции, по батареям и ледоколу. Снаряд шестидюймовой гаубицы разорвался на ледоколе. Клуб желтого пламени взметнулся вверх, отразился в голубой бездне Байкала. Гул взрыва повторил эхо в затянутых дымкой величавых горах. Ледокол вспыхнул, как куча сухого хвороста. Прислуга батареи погибла или разбежалась, не сделав ни одного выстрела. Сотни красногвардейцев полезли в стоявшие под парами эшелоны.

Синеусов полуодетый выскочил из вагона, сел на подведенного ординарцем коня и понесся вдоль железнодорожного полотна на запад. Полосатые подтяжки хлестали его по спине.

На ближайшем разъезде вызвал он два бронепоезда с фронта. Минут через сорок первый бронепоезд подошел к пылающей станции и огнем своих орудий отогнал пароходы. Но чехословакам удалось высадить крупный десант восточнее Мысовой, у разъезда Боярского и станции Посольская. Эшелоны, успевшие выбраться с Мысовой, они изрешетили перекрестным пулеметным огнем.

Ночью главные силы красных, бросив свои позиции у Танхоя, погрузились в эшелоны и двинулись на восток. В битком набитых теплушках и вагонах было темно и душно до одури. В них смешались читинские и черемховские шахтеры, анархисты, мадьяры, буряты, китайцы и корейцы. А в штабном вагоне при скудном свете двух огарков шло бурное совещание командиров. Одни считали, что надо пробиваться на Верхнеудинск, другие советовали бросить эшелоны и уходить в тайгу по следам анархистов.

– Давайте, товарищи, обсудим наше положение, – открывая совещание, сказал Синеусов. Во всей его маленькой и взъерошенной фигуре сквозила явная растерянность, сознание своего бессилия и беспомощности перед бурным потоком событий. – Обстановка для нас сложилась тяжелая, – продолжал он. – Мы отрезаны от Верхнеудинска. Нам предстоит или пробиваться, или отходить в тайгу по тракту на Селенгинск. Кто как думает, прошу высказаться.

– Нужно пробиваться, – сказал бывший командир Первого Аргунского полка, а теперь командир иркутских курсантов Метелица, за голову которого атаман Семенов в специальном воззвании обещал десять тысяч золотых рублей. – Мы – единственный заслон Забайкалья и Дальнего Востока.

– Так-то оно так, – заговорил Синеусов, – но наши части деморализованы. Это толпа на барахолке, а не войско.

Метелица вскипел:

– А кто в этом виноват? Кто их довел до этого? Если бы ты и твой штаб поменьше нянчились с анархистами, никогда бы не случилось этого. Весь чехословацкий корпус не сбил бы нас с наших позиций. А вы довели дело до того, что на своих неприступных позициях мы оказались, как в мышеловке.

– Зачем горячиться? Незачем горячиться, товарищ. Этим дело не поправишь, – перебил Метелицу стройный красавец грузин в коричневой черкеске. – Будем говорить спокойно… Что ты нам предлагаешь?

– Я предлагаю пробиваться.

– Правильно! Я сам так думаю. Когда можно еще бороться, нельзя убегать в кусты. Мы – большевики, а не анархистские шакалы. Советская власть гибнет, а мы шкуру спасать будем. Не бывать тому, – стукнул он об пол серебряной шашкой.

Все командиры поддержали Метелицу и грузина. Решено было прорываться.

На рассвете передовые красногвардейские отряды повели наступление на Боярский. Насколько позволила местность, развернулись в цепи. Скоро завязался ожесточенный, продолжавшийся сутки бой.

Чехословацкий десант в конце концов был уничтожен, дорога на Верхнеудинск пробита. Но победа досталась дорогой ценой. В бою погибли лучшие командиры и лучшие части. Деморализованная и обескровленная армия не могла развить достигнутого успеха. В результате только небольшая группа бойцов с одним бронепоездом вышла из окружения. Остальные либо ушли в тайгу, либо сдались в плен у разъезда Тимлюй. Всех, кто сдался в плен, белогвардейцы расстреляли на берегу Байкала.

Так прекратил свое существование Прибайкальский фронт.

Когда Лазо был назначен командующим этим фронтом, его фактически уже не существовало. Верхнеудинск пал, и на восток отходили разрозненные и совершенно небоеспособные группы красногвардейцев. На них охотились, как на зверей, семейские кулаки и бурятские нойоны, а в казачьих станицах уже создавались белоповстанческие дружины.

Прибыв на станцию Хилок и выяснив положение, Лазо понял, что нечего было и думать отстоять Забайкалье. Можно было только замедлить продвижение противника и дать возможность в полном порядке эвакуировать из Читы советские учреждения и сотни раненых красногвардейцев.

Для этой цели Лазо спешно организовал команду подрывников из шахтеров и матросов и начал взрывать все мосты за своим бронепоездом.

Спешившие на фронт аргунцы встретились с Лазо на станции Могзон. Когда Тимофей Косых и Роман пришли к нему, он встретил их угрюмый и озабоченный. Лицо его заметно осунулось, под глазами лежали синие тени.

– Что так худо выглядишь, товарищ Лазо? Уж не болен ли ты?

– Да, товарищ Косых, болен, – ожесточенно произнес Лазо, – болен оттого, что на этот раз мне не выполнить возложенного на меня поручения. Слишком поздно послан я сюда. Понадеялись на Синеусова, миндальничали с анархистами, и в результате – все погибло. Бронепоезд да команда подрывников – это все, чем я располагаю. Третий день взрываем мосты и отходим, отбиваясь от кавалерийских частей противника. Утешает только мысль, что это частное поражение, а не всеобщий разгром. – Голос Лазо приобрел металлически-торжественные ноты. – Советская власть за Уралом жива и будет жить. Рано или поздно, но Сибирь снова станет советской. Это неизбежно!

Аргунцев он решил отправить назад. Спасти положение они не могли, а в случае боя их эшелон стал бы только мешать маневрам бронепоезда на одноколейном пути. Обратно они тронулись через два часа.

В предгорьях Яблонового хребта путь перед ними оказался разобранным, и на нем устроен большой завал из поваленных деревьев. Когда эшелон остановился, с ближайшей скалы открыли по нему ружейный огонь. Аргунцы повыскакивали из теплушек, развернулись в цепь и залегли. Обстреляв скалу из двух пулеметов и винтовок, пошли в обход. Только поднялись из травы, как у Романа раздробило пулей ложе винтовки. Два казака были ранены и один убит. Невидимый противник бил на выбор из-за камней и деревьев. Пришлось отступить к эшелону и дожидаться бронепоезда Лазо.

Бронепоезд подошел на закате. Под прикрытием двух его орудий казаки разобрали завал, а подрывники восстановили путь. Лазо все время находился вместе с ними, и, видя его знакомую фигуру с биноклем на груди и револьвером в руках, подрывники работали, не прячась от пуль.

Когда поехали дальше, дорогу преградил горящий мост. Тушили и исправляли его под обстрелом неприятеля. Лазо снова находился среди работающих, спокойный, ничего не упускающий из виду.

На рассвете суровый Яблоневый хребет остался позади.

XVI

Отряд Пережогина начал расселяться на станцию в поезд из классных вагонов. Опухший и вялый с похмелья, Федот помогал перевозить всевозможное анархистское барахло. Подвалы и кладовые особняка оказались битком набиты ящиками с гранатами и патронами, мешками с сахаром, тюками мануфактуры, коврами, портьерами, винами и консервами. В больших бельевых корзинах, которые Федоту пришлось грузить на подводу, видел он церковную серебряную утварь и содержимое целого ювелирного магазина.

– Вот подлецы! Мы на фронте кровь проливали, а они здесь грабиловкой занимались, – негодовал он на анархистов и уже раскаивался, что отстал от своих. Но за обедом в пережогинском салон-вагоне он снова изрядно подвыпил и перестал мучиться угрызениями совести. Когда же в соседнем вагоне затеяли крупную денежную игру в «очко», он совсем успокоился и подался туда.

– Ну-ка, сдай мне, – приказал он банкомету, расталкивая игроков и усаживаясь на какой-то кожаный баул. – Крою по банку, – заявил он басом, накрыл полученной картой радужные «керенки» на кону, нимало не смущаясь тем, что не имел за душой ни копейки.

Сорвав банк, уселся он поплотнее на бауле, выхватил у соседа справа дымящуюся трубку из зубов, мимоходом вытер мундштук о гимнастерку и сунул его себе в рот. Посасывая трубку, с головой ушел в игру.

А Пережогин тем временем собрал у себя всю головку отряда. Первым делом представил он собравшимся здоровенного мужчину, который отличался от него только тем, что усы имел рыжие, а не седые.

– Это, братишки, товарищ Лавров, виднейший член нашей партии. Он только что прибыл с запада, где показал своим отрядом образцовую храбрость в боях под Иркутском и на Байкале. Прошу, как говорится, любить и жаловать! Сейчас товарищ Лавров поделиться с нами своими соображениями насчет происходящих событий.

– Про-о-сим! – дружно захлопали анархисты в ладоши.

Довольный таким приемом, Лавров, бросивший ради спасения собственной шкуры свой отряд, покрутил усы, прокашлялся и стал говорить о том, что Советская власть доживает последние дни. Анархистам, пока не поздно, надо уезжать из Читы. Нужно успеть до прихода на Амур японцев убраться в Китай. Но предварительно следует обделать одно дельце. С пустыми руками уходить из Читы нечего. Надо раздобыть детишкам на молочишко. И он предложил нанести визит в подвалы казначейства, пока большевики не вывезли из них золото.

– Это идея! – воскликнул Пережогин. – Только с умом ее надо обстряпать.

– Ну, а как остальные полагают?

Все горячо одобрили предложение Лаврова, и тогда он сказал:

– Рядовую бражку, во избежание бузы, надо обработать соответствующим образом. Сейчас же пустите слух, что большевистские комиссары намерены укатить с золотым запасом на китайскую сторону и, так сказать, обеспечить себе безбедную старость, – захихикал Лавров.

Накануне Центросибирь решила вывезти читинское золото на восток и спрятать от интервентов в амурской тайге. Василию Андреевичу было получено подготовить все к эвакуации. С раннего утра находился он в здании казначейства, где занимался с группой рабочих, красногвардейцев описью и упаковкой всех ценностей. Работа у них подходила к концу, когда подошел анархистский отряд во главе с Пережогиным и Лавровым.

Переколов штыками наружных часовых, они с револьверами и гранатами в руках ворвались в казначейство. Василий Андреевич в это время находился в кабинете управляющего на втором этаже. Услыхав выстрелы в вестибюле, он выбежал из кабинета и лицом к лицу столкнулся с опередившим других Федотом. Узнав Василия Андреевича, Федот опешил, как школьник, чуть было не сбивший с ног своего учителя.

– Василий Андреевич! – воскликнул он в полной растерянности.

– Ты что здесь делаешь? Грабить пришел? – крикнул Василий Андреевич и в эту минуту увидел подымавшуюся по широкой лестнице группу анархистов, возглавляемую Лавровым. Выхватив револьвер, он бесстрашно ринулся им навстречу. Но Федот схватил его поперек туловища и задержал.

– Пусти, негодяй! – закричал Василий Андреевич. А бежавший по коридору Лавров горланил, в свою очередь, на Федота:

– Подожди, не убивай! Я с ним, с гадом, сам разделаюсь.

Тогда Федот впихнул Василия Андреевича в раскрытую дверь кабинета и трижды выстрелил в подбегающего Лаврова. Лавров упал и на карачках пополз по коридору. Анархисты начали стрелять в Федота, но он нырнул в кабинет, прислонился к дверной колоде и выхватил из кармана гранату.

– Гаси, Василий Андреевич, свет, – сказал он и, выглянув на мгновение из-за колоды, швырнул гранату. Раскатисто грохнул взрыв, шатнуло воздухом дверь кабинета, и стрельба в коридоре прекратилась. Уцелевшие анархисты сбежали вниз.

Василий Андреевич принялся названивать по телефону, вызывая помощь, а Федот выбежал в коридор. У лестницы валялись убитые взрывом гранаты анархисты. Он взял у одного из них револьвер, снял привязанную к поясу ремешком гранату-лимонку. Внизу горланили и топали сапожищами выносившие золото анархисты. Всем распоряжался хриплый бас Пережогина. Федот подкрался к лестнице и глянул вниз. В ту же секунду снизу загремели выстрелы, и с потолка посыпалась ему на спину сбитая пулями штукатурка. Потом оттуда метнули гранату. Она ударилась в стену над лестничной площадкой, отскочила от нее и разорвалась на мраморных ступенях лестницы. Федот успел растянуться плашмя, и осколки не задели его. Довольный тем, что спас Василия Андреевича, он решил больше не рисковать, отполз в глубь коридора и наугад бросил вниз гранату. После взрыва на минуту наступила там тишина, но потом анархисты закричали и затопали пуще прежнего. Только пережогинского голоса больше не было слышно.

«Неужели своротил его? Вот было бы здорово», – размышлял Федот, когда к нему подбежал Василий Андреевич. Он сообщил, что скоро прибудет помощь, и, стреляя на бегу из револьвера, бросился вниз по лестнице. Федот побежал за ним.

В вестибюле Василий Андреевич в упор застрелили анархиста, у которого Федот во время игры в «очко» сорвал банк. Остальные успели покинуть казначейство. Василий Андреевич кинулся было за ними на улицу, но Федот удержал его:

– Не рискуй ты, дядя Вася. Там в темноте тебя живо ухлопают. Давай подождем подмогу.

Василий Андреевич согласился.

Минут через десять на улице вспыхнула частая беспорядочная стрельба. Анархисты, отстреливаясь от подоспевших красногвардейцев, стали отходить на станцию.

Когда к казначейству прибежали бойцы из сотни Кларка, Василий Андреевич повел их вслед за анархистами.

Пережогин, заранее убравшийся на вокзал с раненым Лавровым, решил пожертвовать большей частью своего отряда, который отбивался от наседающих красногвардейцев в привокзальных улицах. Погрузив наспех в вагоны захваченное золото, он с небольшой шайкой самых отъявленных негодяев укатил на восток. К утру обманутые и брошенные им рядовые анархисты сложили оружие.

Через день в Читу вернулся эскадрон аргунцев, и одумавшийся Федот присоединился к нему. В это время в городе началось белогвардейское восстание. Офицеры, чиновники и гимназисты стреляли из-за углов в уходивших на станцию последних красногвардейцев. Аргунцы и особая сотня погибшего Кларка удерживали привокзальные улицы до тех пор, пока с запада не пробился в Читу бронепоезд Сергея Лазо.

Роман отстреливался от наседающих офицеров из обшитой досками канавы в одной из улиц. Рядом с ним сидел боец из Арбагарского шахтерского китаец Ты Сунхин, веселый и бесстрашный человек. На Даурском фронте Ты Сунхин командовал взводом китайцев и был ранен в бою под Тавын-Тологоем. Выписавшийся накануне из читинского госпиталя, он присоединился на станции к аргунцам и теперь терпеливо выцеливал наступавших короткими перебежками офицеров. Впереди, немного правее себя, Роман и Ты Сунхин видели деревянную будку для афиш и какую-то глухую стену из желтого тесаного камня. У стены ничком лежал убитый красногвардеец в серых суконных штанах и рыжих с дырявыми подошвами ботинках. Судя по курчавым, соломенного цвета волосам, это был молодой парень. Над ним висело на стене какое-то в двух местах пробитое пулями воззвание. Роман поглядывал на потертые с аккуратно пришитой заплатой штаны убитого, на дырявые стоптанные его ботинки и испытывал к нему щемящую жалость. «Хвати, так и не нашивал ты в своей жизни лучшей одежды, не пробовал сладкого куска. Вместе с нами пошел ты добывать себе лучшую долю и не гадал, не чаял, что сразит тебя пуля из-за угла на читинской песчаной улице», – с горечью думал он про него и тщательно выцеливал каждого подвернувшегося на мушку врага.

В минуту затишья подполз он к убитому, чтобы взять его документы и, если доведется, написать его родным, где и как он погиб. Взяв его документы, сорвал он со стены воззвание и, вернувшись в канаву, стал читать.

«Советы в Чите гибнут. Да здравствуют Советы во всем мире!» – больно резануло его по сердцу набранное крупными буквами заглавие. Не отрываясь, прочитал он воззвание до конца.

«Братья-трудящиеся! Наши классовые враги – капиталисты и их прислужники оказались сильнее нас в данную минуту. Ослепленные ими чехословаки помогают душить им светлую зарю освобождения трудящихся, нашу рабоче-крестьянскую пролетарскую революцию.

В наших частях, утомленных борьбой, произошло разложение. Сегодня ночью два отряда, предводительствуемые презренными, морально разложившимися людьми, пользуясь доверчивостью караула, разграбили золото в Государственном казначействе и бежали, изменнически предавая товарищей.

Мы шлем им проклятье за гнусное дело, мы послали отряд в погоню за ними, чтобы отобрать народное добро.

Наше положение тяжелое, но в минуту общей разрухи и растерянности все истинные революционеры должны доказать не на словах, а на деле, что они умеют любить свободу, умеют и умирать за свободу. И мы это докажем.

Пусть погибнем мы все, но мы знаем, что вслед за нами придут тысячи других, свежих, сильных и мужественных бойцов за счастье обездоленных, за радостное освобождение всех трудящихся от цепей капитализма. Пусть не радуются наши сытые враги. Святые красные знамена социалистической революции выпадут из наших рук ненадолго: их подхватят другие руки, и близок день, когда победно взовьются красные знамена высоко и радостно над всем миром угнетенных людей и над нашим исстрадавшимся русским народом.

Советская революция и власть в Чите гибнут. Да здравствует великая мировая социалистическая революция! Да здравствует освобождение и единение всех трудящихся!

Командующий советскими войсками

Дмитрий Шилов.

Председатель Читинского облревкома

Василий Улыбин».

И только дочитал Роман воззвание, как снова защелкали о каменную кладку стены свинцовые пули берданок. И тотчас же в канаву к Роману спрыгнул Тимофей Косых. От Тимофея он узнал, что Лазо уже прибыл на Читу-Первую и проводит там митинг в железнодорожных мастерских.

– Митинг? – удивился Роман.

– А что же тут особенного? Лазо, брат, знает, что надо в такую минуту ободрить рабочий народ, сказать ему на прощанье умное слово.

Дважды потом ходили аргунцы в атаку, чтобы оттеснить вплотную подобравшихся к станции белогвардейцев, поливая своей кровью панели и тротуары и пышущий жаром сыпучий песок. Кидая гранаты, крича «ура» и отстреливаясь, без конца повторял Роман глубоко запавшие в душу слова воззвания: «Советы в Чите гибнут! За здравствуют Советы во всем мире!»

XVII

К вечеру появилась на востоке грозовая туча. Иссиня-черная, с бурно клубящимися краями, туча двигалась вверх по Ингоде. Молнии, как трещины, беспрерывно пробегали по железной ее синеве. Тишина предгрозовья давила землю. И в этой томительной тишине покинул маленькую станцию Урульгу бронепоезд «За власть Советов». С долгим прощальным гудком медленно тронулся он навстречу туче, навстречу своей неизвестной судьбе. На задней, обложенной мешками с песком платформе его стояли матросы-подрывники и торжественно, как молитву, пели «Варяга». Последние группы красногвардейцев, оставшихся еще на станции, выстроились вдоль пути и махали им вслед фуражками, винтовками и платками.

С перехваченным спазмой горлом стоял Роман у станционного палисадника и глядел на удаляющийся бронепоезд. Горько и смутно было у него на душе. Рука его все еще горела от крепких прощальных рукопожатий Василия Андреевича, Фрола Балябина и многих других, с кем сроднился он на сопках Даурии и в дни отступления от Байкала до Урульги. Не одну могилу вырыл он собственными руками на этом пути для людей, с которыми вместе ходил в атаки, укрывался одной шинелью, делил последний глоток воды. «Так неужели же были напрасны эти жертвы?» – в растерянности спрашивал он себя, терзаясь от горя. Размышляя так, он стал ходить возле палисадника. Грыз в зубах янтарный мундштук – подарок дяди Василия – до тех пор, пока тот не треснул.

…Аргунские и шилкинские красногвардейцы решили пробиваться в родные края все вместе. Набралось их сто тридцать семь человек. Ночью этот один из последних советских отрядов на территории Забайкалья выступил из Урульги, направляясь на Сретенск. На солнцевсходе следующего дня отряд подошел к большой казачьей станице третьего отдела. Здесь у него произошла первая стычка с белыми повстанцами, которые обстреляли отряд у поскотины и после трех залпов пустились в бегство. Красногвардейцы не преследовали их. Достав в станице печеного хлеба, они немедленно двинулись дальше и ровно сутки шли без всяких приключений.

В дороге Роман, Тимофей и Федот договорились, что в Мунгаловский они не поедут, а уйдут к Курунзулайские леса, где, как они слышали, собирались скрываться от белых знакомые Тимофею фронтовики.

На третий день около полудня отряд остановился на отдых на берегу реки Куэнги. Вокруг царили тишина и безлюдье. Расседлав и пустив коней на скошенный и вновь зазеленевший луг, красногвардейцы расположились в тени прибрежных черемух, усеянных кистями черных сгелых ягод. Все сразу полезли в реку купаться.

Роман с удовольствием снял с себя пропотевшее, давно не стиранное белье и прямо с берега бросился в воду. Вынырнув, долго и весело отфыркивался, кричал, бил по воде ладонями. К нему подплыл Федот, схватил в воде за ноги, заставил его окунуться до самого дна. Потом они переплыли на противоположный берег и разлеглись на горячем песке. Обратно перебрались, когда Тимофей позвал их пить чай.

После еды командиры посовещались и решили остаться на месте, пока не схлынет жара. Красногвардейцы принялись кто стирать белье, кто лакомиться черемухой, а затем все улеглись спать. На всякий случай выставили караул. Караульные согнали лошадей поближе к биваку, а сами уселись под стогом сена, мирно беседовали и поглядывали по сторонам.

А в это время в полуверсте от бивака, за буграми, спешились прискакавшие из соседней станицы казаки. Было их не меньше трехсот человек, и командовал ими офицер с погонами войскового старшины. Казаки быстро разбились на три группы и, прикрываясь кустами, стали окружать красногвардейский бивак. Прозевавших караульных закололи кинжалами бородатые урядники. После этого казаки смело бросились на спящих красногвардейцев. Тех, кто успел схватиться за оружие, перебили, остальных взяли в плен.

Роман проснулся, когда на него навалился рыжеусый с бельмом на глазу старик.

– Попался, стерва! – хрипел, дыша на него винным перегаром, старик, заломив ему руки за спину и дважды хлопнув по лицу широкой грязной ладонью. На Федота насели сразу двое. Он успел их сбросить с себя и только схватился за винтовку, как его ударили прямо в зубы прикладом, и он опрокинулся навзничь.

Минут через десять все было кончено. Казаки поснимали с убитых оружие и верхнюю одежду, а живых, подгоняя нагайками и шашками, погнали по знойной дороге в станицу. Поглазеть на взятых в плен большевиков сбежалась большая толпа и стала осыпать их насмешками и руганью. Романа больше всего поразил здоровенный старик с погонами урядника. Он стоял у дороги, размахивая кулачищами, и плевал на проходящих мимо красногвардейцев.

– Попались, иродово племя! Всех вас в куски изрезать надо, выродки проклятые!

В станице пленных загнали в сарай станичного атамана, наполовину заставленный сельскохозяйственными машинами, санями и тарантасами. Сарай был высокий и длинный. Под цинковой крышей его висели на жердях свеженавязанные веники. Веники источали терпкий запах увядающих листьев. Этот запах напомнил Роману о смерти, о похоронах в светлый весенний день, когда, собирая покойника в последний путь, щедро украшают его тесную домовину листвой молодых березок, горестно вянущими цветами. Роман невесело пошутил:

– Пахнет, как на похоронах…

– А ты раньше времени не помирай, – сказал Федот, выплевывая из разбитого рта ошметок запекшейся крови.

– Да я это так, к слову, – задумчиво сказал Роман, присаживаясь на дышло сенокосилки. Федот опустился с ним рядом, ощупал опухшую щеку и попросил закурить. Роман подал ему кисет, участливо спросил:

– Шибко болит?

– Заболит, ежели три зуба к черту вылетели. Здорово он меня, гуран косорылый, трахнул. Я себе еще и язык прикусил. Обидно, что сморчок малахольный бьет тебя, а ты только головой мотаешь. А ведь по-хорошему я бы такого цуцика напополам перешиб. Ну да ничего, за нами не пропадет. За мои зубы они мне золотые вставят…

– Нет, Федот, на этот раз, кажется, сдачи не дашь. Нынче же, однако, нас в расход выведут.

– Все может быть, – согласился Федот. – Только ежели не свяжут мне руки, я хоть одного гада да вперед себя квартирьером к Богу отправлю.

– Так-то оно так, – согласился Роман, – а только дураки мы. Прямо ума не приложу, как это мы так глупо влипли. Видно, верно говорят, что кому быть повешенным, тот в огне не сгорит и в воде не утонет.

– Хреновину городишь. По-твоему выходит, нам остается только ждать, когда буржуям нас убить заблагорассудится… Брось ты это, а лучше давай шевелить мозгами, как нам выкрутиться. Это мне больше по душе…

К ним подошел Тимофей:

– Ну, зажурились, хлопцы?

– Ничего не зажурились, – ответил Федот. – Думаем, нельзя ли как-нибудь выбраться отсюда.

Очутившись в сарае, красногвардейцы вели себя каждый по-своему. Одни сразу же устало садились и безучастными глазами наблюдали за всем происходящим. Другие возбужденно ходили от стены к стене, не находя себе места. Третьи без конца шумели и ругались, обвиняя друг друга за сдачу в плен. И наконец были среди них такие, которые спокойно обосновались где-нибудь в стороне, спокойно закуривали и незаметно от других проверяли, крепки ли стены. Роман наблюдал больше всего за такими людьми и тоже отыскивал щель или дыру. Но прочен был атаманский сарай. Скоро все, кто искал в нем слабых мест, были разочарованы результатами поисков и заметно помрачнели.

…В станичном правлении спорили между тем, что делать с пленными.

– Все это отборные негодяи, – говорил станичный атаман рослому, с седеющими усами войсковому старшине. – Хвати, так каждый из них командир или комиссар, и нечего нам с ними тут долго возиться. Под корень их надо вывести.

– Охотно допускаю, Маврикий Лукич, что это не простые красногвардейцы, – возражал ему войсковой старшина. – Но казнить их без суда и следствия – это, батенька мой, беззаконное дело. Я предлагаю направить их в Нерчинск. Там этих изменников казачеству сурово осудят на законных основаниях. Пощады им не дадут. На этот счет можете быть спокойны.

– Знаю я эти ваши суды… Лучше мы сами с этой сволочью разделаемся. Как, господа, думаете? – обратился атаман с вопросом к двум хорунжим и пожилому вахмистру – сотенным командирам повстанцев.

– Всех расстреливать я не согласен, – заявил вахмистр. – Командиров и комиссаров можно расхлопать, а остальным всыпать по полсотне нагаек и отправить каждого в свою станицу. Пусть там свои разбираются, кто и что из них заслужил.

– А как вы узнаете, кто из них рядовой, кто комиссар? – спросил его хорунжий с двумя Георгиевскими крестами на гимнастерке.

– Допытаемся!

– Черта с два допытаетесь… По-моему, нужно всех ликвидировать.

– Правильно, – поддержал его другой хорунжий.

Пока они спорили, в станицу вступил передовой отряд семеновцев под командой генерала Шильникова. В сопровождении своих офицеров Шильников зашел в станичное правление. Увидев его, атаман перекрестился и сказал:

– Ну, слава Богу. Дождались наконец своих… – и тогда только стал рапортовать ему.

Шильников любезно поздоровался с атаманом и белоповстанческими офицерами, выразил им свое одобрение за боевую инициативу, заявив, что Семенов и возрождающаяся Россия не забудут их заслуг.

– А что прикажете делать с пленными, ваше превосходительство? – спросил атаман.

– Немедленно судить! Я буду, как старший военачальник, председателем военно-полевого суда, а вас и войскового старшину назначаю членами. Сейчас же составьте список пленных и запишите сведения, который каждый из них пожелает дать о себе. Впрочем, все это будут только пустые формальности. Все пленные – закоренелые большевики, и наш приговор может быть только одним. В этом, господа, надеюсь, вы согласны со мной.

– Вполне, – поспешили его заверить атаман и войсковой старшина, потерявший в присутствии генерала желание соблюдать законность.

…Под вечер в одном из классов станичного училища началось заседание суда.

Всех пленных, которых насчитывалось сто семь человек, вызывали в класс группами по десять – пятнадцать человек. Мунгаловцы и орловцы, как уроженцы одной станицы, были приведены в класс группой в двенадцать человек.

– Командиры и комиссары среди вас есть? – спросил их Шильников.

Пленные не ответили.

Шильников с руганью набросился на них и сказал, что раз они не хотят отвечать, то каждый из них будет осужден на смерть. Тогда Тимофей Косых выступил вперед и сказал:

– Я был выборным командиром четвертой сотни Второго Аргунского полка.

– Ага, очень приятно… А кто тебя выбирал на твою должность?

– Казаки.

– Какие такие казаки?

– Казаки четвертой сотни.

– Да как ты, негодяй, смеешь называть их казаками? Это изменники казачества, слуги большевистских комиссаров, а не казаки. Казаки были и есть у атамана Семенова, а в Красной гвардии их не было! Там были только предатели родины.

– Родины мы не предавали и предавать не собирались! – крикнул Тимофей. – Это ваш Семенов родиной торгует, японцам ее продает.

– Молчать! – заорал Шильников. – За оскорбление атамана будешь расстрелян… Увести эту сволочь из зала суда! – скомандовал он конвойным.

Тимофея схватили и вывели.

– Подсудимый Муратов! – рявкнул Шильников.

Федот выступил вперед.

– Кто ты такой?

– Муратов Федот Елизарьевич, казак Орловской станицы.

– Разбойник, а не казак!

– Врешь, ваше превосходительство, я был и буду казаком.

– А я говорю – разбойник, подлец, красная сволочь!

– Сам ты сволочь! – взъярился Федот.

– Расстрел… Вывести и этого! – красный от бешенства, прокричал Шильников. На Федота навалились человек шесть конвойных и повели его из класса.

Следующим допрашивался Роман. Шильников насмешливо спросил его:

– Тоже казаком себя считаешь?

– Да.

– Доброволец или мобилизованный?

– Доброволец.

– Помощник Лазо Улыбин, это не ты?

– Нет, это мой дядя.

– Все ясно, господа? – обратился Шильников к атаману и войсковому старшине, а потом сказал Роману: – Будешь расстрелян, сучий племянничек. Увести его…

«Вот и конец», – думал Роман, когда его уводили в сарай, и от этой мысли навалилась на его сердце тяжелая ледяная глыба. В сарае он сразу же грузно опустился на землю и стал палочкой бессмысленно чертить на земле разные знаки. Но такое оцепенение продолжалось недолго. Властным усилием встряхнулся он и сказал Федоту:

– Давай закурим. Последний день табачком нам наслаждаться…

– Ну и характер, паря, у тебя, – сказал Федот, – опять замогильным голосом запел. А ты не верь, что тебя убьют, до самого конца не верь. Умирай, а не верь, что тебя убить могут. Тогда, глядишь, кривая и вывезет. В меня вот пока пять пуль не влепят, ни за что не поверю, что я пропасть могу.

Слышавший это Тимофей подсел к Роману, дружески обнял его:

– Правильно, брат, Федот толкует. Это по-нашему. Ты давай держись.

Когда стемнело, пленных повели на расстрел. Разбив на группы по пять человек, всем им скрутили руки за спину. Тимофей, Роман и Федот были связаны одной веревкой с двумя орловскими фронтовиками.

На выходе из станицы Роман почувствовал: кто-то развязывает ему руки. Оказывается, богатырь Федот уже успел освободиться от своей петли и теперь развязывает его. Минуты через две петля ослабела. Роман выкрутил из нее руки и, не выпуская веревку, помог освободиться шагавшему справа от него Тимофею. Так, молча поняв друг друга, освободилась от пут вся пятерка и, ничем не выдавая своего волнения, шагала дальше, по-прежнему держа за спиной веревку. По молчаливому согласию положились они теперь целиком на Тимофея, как на старшего, и ждали от него какого-нибудь сигнала.

– Встреча за речкой, у сопки, – нагнувшись к Роману, шепнул Тимофей. Роман в знак согласия кивнул.

Примерно в версте от станицы пленных согнали с дороги в сторону. Подвели к кустам, окружили стеной штыков. Тотчас же отделили от них две пятерки и повели одну направо, другую налево. Скоро раздался залп, затем второй, послышались стоны, чей-то предсмертный хрип, и затем хлопнул добивший кого-то выстрел.

Романа била мелкая, колючая дрожь. Федот качнулся к нему, шепнул:

– Жди команду… Даст Бог – уйдем…

К ним подошли конвойные и, подгоняя прикладами, погнали налево к реке. Провели мимо шеренги расстреливающих и скомандовали: «Стой!» И только стали отходить от них, как Тимофей выдохнул долгожданное: «Беги». Вся пятерка бросилась в разные стороны. Вдогонку им загремели беспорядочные выстрелы, раздалась громкая ругань.

Роман, низко пригнувшись, бежал под бугор к реке. Упал, поднялся, скатился с высокого берега вниз и бросился в воду. Над головой его свистели пули, но все существо его ликовало, потрясенное одной мыслью: «Ушли… Ушли…»

К берегу подбежали преследующие и, услыхав плеск воды, стали стрелять в темноту наугад. Одна из пуль высекла искры из прибрежной гальки у самых ног Романа. Через минуту он был в темных кустах, радостно пахнувших зеленью, росой, жизнью.

Уже светало, когда он очутился у подошвы той сопки, которую Тимофей назначил им для сбора. Северный склон сопки зарос густым невысоким леском. Войдя в лесок, Роман остановился и только тогда услыхал свое тяжелое, как у запаленной лошади, дыхание. Чтобы успокоиться, пошел шагом и затем прилег под одну из берез.

Скоро он услыхал хруст сучьев и шорох листьев. Кто-то шел по песку, заплетаясь ногами, отпыхиваясь. Роман бросился навстречу и увидел Федота, несущего на плече Тимофея. По тому, как безжизненно мотались руки Тимофея за спиной у Федота, Роман понял, что отгулял свое Тимофей по белому свету.

Федот бережно положил его на землю к ногам Романа и, тяжело дыша, сказал:

– Зацепила его пуля, когда уж мы думали, что спаслись.

Роман присел, расстегнул гимнастерку Тимофея, припал ухом к его сердцу и, не уловив биения, медленно поднялся. По щекам его текли слезы, губы дрожали и дергались.

– Мертвый он… – сказал Роман.

– Да быть того не может! – Федот принялся трясти Тимофея за плечо, кричать: – Тимофей!.. Ты слышишь меня, Тимофей, да очнись же…

Поняв, что Тимофей никогда не очнется, Федот поднялся, оглядел тяжелым взглядом лес и сопки и алое небо вдали, а потом погрозил кулаком в ту сторону, где виднелась станица, и со злобным придыханием сказал:

– Гады! Кровью будете харкать за него!

XVIII

От поваленной бурей лиственницы отломил Федот пару крепких сучьев. Этими сучьями и принялись они копать могилу для Тимофея. Лесная земля была мягка и податлива, и только корни деревьев, то и дело встречавшиеся в сырых ее недрах, досаждали им в работе. Они с ожесточением рвали мохнатые плети корней и тяжело дышали. Скоро руки их были сплошь в кровавых ссадинах.

Солнце уже сильно припекало, когда могила была готова. Глинистое дно ее устлали они сухими листьями и хвоей. Затем подошли к Тимофею и присели возле него. Федот скрестил ему руки на груди и держал их в таком положении до тех пор, пока не перестали они расходиться в стороны. А Роман смежил широко раскрытые, смертной стужей затуманенные глаза своего друга и за неимением пятаков положил на ледяные веки два желтых камешка. И когда убрали их, лицо Тимофея стало спокойным и строгим. Они по очереди поцеловали его в смуглый лоб, бережно подняли и бережно опустили в могилу. Вместо гробовой крышки накрыли охапкой оранжевых папоротников, молча постояли у изголовья могилы и стали бросать в нее нагретую землю.

Под вечер вышли они из леса, злые от горя и голода. Выйдя к речке, напились и умылись, обмыли в кровь исколотые во время бегства босые ноги.

– Что теперь делать будем? – угрюмо спросил Роман. – На наших ходулях нам далеко не уйти.

– Коней добывать надо. Выйдем на дорогу и постараемся кого-нибудь спешить, – сказал Федот. И, потрясая захваченным с собой лиственничным суком, добавил: – Пусть теперь богачи от меня пощады не ждут! Я из них веревки вить буду!

В сумерки выбрались на Московский тракт и залегли в придорожных кустах. Чтобы обмануть свои ноющие желудки, жевали терпкие листья боярышника, часто сплевывая тягучую слюну. Рожок молодого месяца готов был скатиться за сопки, когда услыхали они слитный цокот конских копыт, приближающийся с востока. Федот прислушался, определил:

– Двое, верхами. Попробуем их спешить. Ты оставайся, Ромка, здесь, а я перебегу на другую сторону. Когда они подъедут, кидайся на одного, а я на другого. Только смотри не сробей.

– Ладно, – махнул головой Роман, и Федот, низко пригнувшись, метнулся через дорогу, затаился в канаве. Всадники ехали шагом, без всякой опаски. За плечами у них смутно виднелись винтовки. Подпустив их вплотную, Роман и Федот одновременно выскочили на дорогу, намертво вцепились в них и стали стаскивать с седел. Федот при его силе одним рывком сбросил с коня на землю доставшегося ему человека. Выхватив у него из ножен клинок, он тут же зарубил семеновца. Но Роман со своим не справился. Он ухватил его за винтовку и поясной ремень. Но всадник не растерялся, ударил Романа костяным черенком нагайки по голове, вырвался и ускакал. Следом за ним ускакала и лошадь зарубленного Федотом. Федот выругался, обозвав Романа раззявой, и стал обыскивать свою обезглавленную жертву.

Зарубленный оказался семеновцем с лычками старшего урядника на погонах. Федот снял с него винтовку, брюки и сапоги. В карманах брюк нашел он кисет с табаком, фарфоровую трубку и бумажник с деньгами. Сапоги оказались ему не по ноге, и он не без сожаления отдал их Роману. Оттащив зарубленного с дороги в кусты, они направились дальше. Под утро наткнулись на суслоны сжатого хлеба, намяли из колосьев еще мягкого пшеничного зерна и стали с жадностью есть его.

– Ты смотри, много не ешь, а то с голодухи тебя живо скрутит, – сказал Роман Федоту, жадно уплетавшему пригоршни зерна. Но Федот не послушался его и наелся досыта, заявив, что его желудок переварит топор, а не то что зерно. Скоро он жестоко раскаялся. У него началась такая резь в животе, что он все утро кричал и корчился под стогом сена на лесной полянке. Федот наконец перестал кричать, свернулся клубком и уснул.

Роман отправился на разведку.

Поднявшись на ближайшую сопку, увидел далеко впереди большую станицу с белой церковью в центре. Под самой сопкой блестела в кустах неширокая речка, виднелась крыша мельницы. Он решил зайти на мельницу. Мельница оказалась закрытой на заложку изнутри. Но Роман знал секрет этой заложки. Ее легко открывали снаружи через круглое отверстие в двери с помощью железного ключа, на конце которого была прикреплена в проушине свободно вращавшаяся в палец длиной бородка. Стоило просунуть ключ в отверстие, как бородка падала вниз и попадала на одну из зарубин, сделанных в заложке. После этого нужно было повернуть ключ вправо или влево, и заложка отодвигалась.

Беззаботный мельник, уходя, спрятал ключ от мельницы в желоб под крышей. После недолгих поисков Роман нашел ключ и открыл заложку. В мельнице монотонно шумели жернова, мягко постукивали зубчатые колеса передачи, струйка горячей муки стекала по лубяному корытцу в огромный ларь. У одной из стен находилось соломенное ложе, застланное пестрой холстиной. На полке стояли свеча в деревянном подсвечнике, котелок и кружка. На гвозде висел холщовый мешочек, в котором Роман нашел краюху черствого хлеба, тряпки с чаем и солью. Это было то, что ему и требовалось. Он взял мешочек со всем, что в нем было, взял котелок с кружкой, а в уплату за них оставил двухсотрублевую оранжевую керенку.

Федот еще спал, когда Роман вернулся со своей добычей. Он сварил котелок чаю и начал будить Федота. Ломоть черствого хлеба и крепкий чай оказали на Федота самое благотворное действие. К ночи он снова почувствовал себя вполне здоровым, и они решили продолжать свой путь.

В полночь вошли в станицу.

Федот смело постучался в окошко крайней избы. Долго на стук никто не отзывался. Потом у окошка появилась фигура женщины, которая заспанным голосом спросила:

– Кого вам надо?

– Открой, тетка. Мы с прииска идем. Если покормишь нас, заплатим тебе.

– Не открою. Кто вас знает, что вы за люди. Я одна, у меня мужа дома нет.

– Открой, ничего мы тебе худого не сделаем, а если не откроешь, я тебе в окно гранату швырну, – пригрозил Федот.

Перепуганная женщина покорно открыла им дверь. Федот потребовал у нее хлеба и молока. Женщина зажгла свечу, достала из подполья крынку молока, нарезала хлеба. Видя, что они не собираются ее убивать, она перестала трястись и всхлипывать и стала кормить грудью проснувшегося в зыбке ребенка.

– Мужик-то у тебя где? – спросил ее Федот.

– Арестовали его у меня.

– Кто арестовал?

– Да атаман наш арестовал.

– За что?

– За то, что против Семенова ходил. Угнали его позавчера в город. Порешат его там, однако. Говорят, всех таких-то расстреляют.

– Не надо было ему домой глаз казать. А теперь, раз попался к ним в лапы, могут его порешить. У них суд короткий. Мы это на собственной шкуре испытали… Атаман-то, значит, у вас вредный?

– Собака, как есть собака. Он моего мужика-то по лицу бил.

– А где он живет?

– Напротив церкви. Дом у него с белыми ставнями и с садиком под окнами.

– Ну ладно, спасибо, тетка, за угощение. Вот тебе за это, – отдал ей Федот все деньги из бумажника. – Мы сейчас уйдем, а ты смотри никому не проболтайся, что мы у тебя были, не то и тебя вслед за мужем отправят.

Когда распрощались с женщиной и вышли из избы, Федот спросил Романа:

– Как ты думаешь насчет визита к атаману? Зайдем, что ли? Смелым-то ведь Бог владеет.

– Зайдем. Может, у него и коней себе добудем, – согласился Роман.

К атаману достучались они довольно быстро. Он вошел в ограду с фонарем в руках и, не открывая калитки, спросил, кто стучится. Федот ответил, что ординарец атамана отдела со срочным пакетом. Атаман замолчал, раздумывая, как ему быть. Но Федот прикрикнул на него властным голосом и заставил открыть калитку. Наставив на атамана винтовку, Федот стремительно шагнул в ограду. Роман с оголенным клинком в руке вошел следом за ним. Вырвав у атамана фонарь, он стал светить Федоту, который ощупывал атаманские карманы. Не найдя у него никакого оружия, Федот поднес к его глазам увесистый кулак.

– Если хочешь жить, не вздумай драть горло. Хоть ты и порядочный гад, но убивать мы тебя не станем. Нам нужны кони. Веди давай нас во дворы, да уздечки не забудь с собой прихватить. Где они у тебя?

– В завозне.

– Ну так давай развертывайся. – И он подтолкнул его прикладом.

Захватив в завозне уздечки, атаман пошел во дворы. Федот и Роман неотступно следовали за ним. По указанию Федота он изловил двух коней и передал их Роману.

Когда вернулись с конями в ограду, Федот потребовал у атамана седла. Атаман принес их и собственноручно заседлал обоих коней. Затем Федот снял с него ичиги, обулся в них и сказал:

– Ну вот и все. Сейчас мы замкнем тебя, атаман, в твоей завозне, а сами поедем куда нам надо. И ты помни, сукин сын, что это тебе только цветочки. Ягодки в другой раз будут, если ты не перестанешь выдавать семеновцам своих посёльщиков. Запомнил? – И он впихнул атамана в завозню, закрыв за ним дверь на пробой.

Вскочив на коней, они спокойно выехали из атаманской ограды, шагом доехали до поскотины и только потом крупной рысью двинулись на восток, к родным местам.

* * *
Через три дня на одном из постоялых дворов Федот встретил своего сослуживца, казака Красноярской станицы. У него он выведал, что в самом деле многие красногвардейцы ушли прямо с Даурского фронта в глухие леса Курунзулая. На вопрос, как их найти, сослуживец посоветовал Федоту обратиться в Курунзулае к старому медвежатнику Фролу Бородищеву.

– Если случится обратиться к Фролу, скажи ему, что ты приехал от Пашки Беркута, – шепнул он Федоту, уезжая с постоялого двора.

Когда Федот передал Роману все, что рассказал ему сослуживец, Роман, окончательно раздумавший после смерти Тимофея ехать в родные места и скрываться там, предложил ему немедленно отправиться в Курунзулай.

– Я и сам так думаю. Если там народ подходящий, так мы еще таких дел натворим, что и Семенову и японцам тошно станет, – похвалился неунывающий Федот.

XIX

Все эшелоны Читинского военно-революционного штаба благополучно покинули Забайкалье. На таежных станциях Амурской железной дороги, до которых еще не докатилась от Владивостока волна японского наступления, прощались друг с другом последние красногвардейцы. По усыпанным желтой листвою тропам уходили они на прииски и лесосеки, пробирались за хребты, на север, к зимовьям белковщиков, к эвенкийским стойбищам и якутским наслегам. Каждый из них сделал выбор и уходил по своей тропе, не зная, не ведая, где и когда она оборвется.

Уничтожив еще десяток мостов, бронепоезд «За власть Советов» остановился на одной из маленьких станций. Медленно занималось сырое осеннее утро. Хмуро курились к ненастью высокие сопки на юге, вокруг расстилалась унылая, пасмурная тайга. Сразу же за станцией начинались заболоченные низины. Росла на них серая, ни разу не кошенная осока, да стояли в одиночку и группами корявые лиственницы в окружении черных пней.

Из штабного вагона вышли Сергей Лазо и Василий Андреевич. Оба они были в длинных, туго стянутых ремнями шинелях. Василий Андреевич сутулился и часто покашливал себе в кулак. Лазо держался прямо, но ноги его подкашивались от усталости. Последние ночи совершенно не спали ни тот, ни другой. На всех попутных станциях собирались к приходу бронепоезда толпы народа. Рабочие приходили попрощаться с Лазо, послушать, что он им скажет. И ни разу Лазо не отказался от выступления. А пока он выступал на митингах, Василий Андреевич встречался с людьми, которые оставались на станциях для подпольной работы… Но теперь это все миновало. Начиналась полоса новой жизни, новых забот и обязанностей.

Покрасневшими от бессонных ночей глазами Лазо огляделся по сторонам и понял, что обжитые места кончились. На скупой и угрюмой земле не было ни пашен, ни проезжих дорог. Только одни станционные постройки оживляли невеселый пейзаж.

– Вот и заехали к черту на кулички, товарищ комиссар, – сказал он с усмешкой. – В таком месте я, пожалуй бы, и недели не прожил.

– Ну, неделю-то бы прожил, а на вторую, глядишь, и запил бы. После степного раздолья это неудивительно… Чем сейчас займемся?

– Пойдем к начальнику станции, послушаем, что скажет, чем порадует.

Начальник станции, заросший желтой щетиной, сонный и неопрятный, протирал глаза, когда они вошли к нему в кабинет. Лазо поздоровался с ним, назвал себя. Начальник испуганно вздрогнул, переменился в лице и, поднявшись со стула, пригласил садиться. Заметив его явную растерянность, Лазо спросил:

– Что, не рады таким гостям, товарищ?

– Нет, отчего же, – засуетился начальник. – Только сами понимаете, какое наше дело. Не знаем, кого и слушаться. Вы мосты взрываете, а какое-то новое начальство из Читы грозит мне за это всяческими карами.

– Но вы-то здесь при чем?

– При том, что с нас можно спросить… Вот-с удостоверьтесь сами, – протянул он Лазо телеграфную ленту. Какой-то полковник Снегирев-Июльский приказывал всей железнодорожной администрации: «Немедленно восстанавливайте мосты, разрушенные большевистскими бандами Лазо. За неисполнение будем судить со всей строгостью военного времени». Прочитав ленту вслух, Лазо сказал:

– Да, охотно сочувствуем, но рекомендуем с мостами не торопиться. А чтобы вам не надоедали такими приказами, телеграфную связь мы сейчас разрушим. Наша ошибка, что до сих пор она работает.

Увидев в окно Мишку Лоншакова, Лазо позвал его и велел сказать командиру подрывников, чтобы спилили десятка два телеграфных столбов, а проволоку с них припрятали. Затем он снова обратился к начальнику станции:

– Сейчас мы будем уничтожать бронепоезд. Отведите нам какой-нибудь тупик, а потом отправляйтесь спать. Чем меньше будете видеть, тем лучше для вас. Не появится потом никакого искушения.

Через два часа бронепоезд прекратил свое существование. Его загнали в тупик, поближе к тайге. Находившиеся на нем пушки и пулеметы, за исключением одного, были разобраны по частям и закопаны в землю. Бронеплощадки сбросили с высокой насыпи, броневой паровоз взорвали. Затем Лазо приказал выстроить команду бронепоезда.

– Боевые друзья и товарищи! – обратился он к ним с прощальными словами. – Вы честно выполнили свой долг до конца. Ваша самоотверженная служба дала нам возможность провести в полном порядке эвакуацию советских учреждений, укрыть наших раненых, распустить красногвардейские части. Сегодня здесь враги оказались сильнее нас. Окруженные со всех сторон, оторванные от матери-Родины, мы вынуждены прекратить фронтовую, позиционную войну. Мы расходимся, чтобы начать другую борьбу – борьбу партизанскую. Расходитесь, товарищи, по городам и станицам, по деревням и станциям, укройтесь на время от врага и готовьтесь к новым боям. От имени командования благодарю вас за отличную службу, желаю вам счастливого пути. Примите же мое последнее товарищеское спасибо, мой земной поклон.

Наступила гнетущая тишина. Взволнованные бойцы молчали и не думали расходиться. Потом один из них, немолодой, с аккуратно подстриженными седыми усами, с красивым разлетом широких бровей, вышел из строя, спросил дрогнувшим голосом:

– А разве нельзя нам остаться с вами?

Лазо грустно улыбнулся:

– Нет, товарищи, вместе никак нельзя.

– Значит, нельзя?

– К сожалению, нет. Тяжело мне расставаться с вами, но таков приказ.

– Ну, тогда давай попрощаемся…

И, сняв с головы фуражку, боец шагнул к Лазо. Он хотел просто пожать ему руку, но не вытерпел, обнял. Они расцеловались, и в глазах у них блеснули слезы.

Распрощавшись с Лазо, боец подошел к Василию Андреевичу.

– Разреши, товарищ коммисар, и с тобой проститься по-нашему, по-шахтерскому. – Целуясь с ним, сказал вполголоса: – Берегите Сергея Георгиевича… Нужный он человек для Родины.

– Знаю, друг, знаю, – ответил растроганный Василий Андреевич.

К вечеру все красногвардейцы разошлись. С Лазо остались только его жена Ольга – бывший политбоец Первого Аргунского полка, Василий Андреевич, Фрол Балябин, Георгий Богомяков, Павел Журавлев и еще семь человек забайкальцев – все военные работники Даурского фронта. По директиве партийной организации они должны были уйти в тайгу, пробыть там месяца два, а затем уже действовать в зависимости от обстановки.

На коротком совещании Георгий Богомяков доложил, что по распоряжению председателя Центросибири Яковлева нужно идти на Якутск, по таежному тракту длиной в тысячу с лишним верст.

– Почему на Якутск? – спросил Василий Андреевич, для которого было новостью это распоряжение Яковлева.

– Потому, что в Якутске Советская власть, – ответил Богомяков. – По-видимому, товарища Лазо собираются поставить там во главе якутской Красной гвардии.

– Ты что, Василий Андреевич, имеешь что-нибудь против этого плана? – спросил Лазо.

– Я, к сожалению, не знаю, каково истинное положение дел в Якутской области. Поэтому мне трудно судить, насколько прав товарищ Яковлев в своих расчетах, – тщательно взвешивая каждое слово, сказал Василий Андреевич. – Но если он думает, что там легче будет скрываться, он глубоко ошибается. Якутию я знаю достаточно хорошо, я провел там четыре года. Места там глухие, ничего не скажешь. Но в этих глухих местах не укроется ни один человек, если у него не будет друзей среди местных жителей. А на это рассчитывать не приходится. Чтобы сдружиться с якутами, надо съесть с ними добрый пуд соли. Только тогда ты станешь другом, для которого они ничего не пожалеют. В нашем же положении мы пропадем в два счета, если не от стужи, так от голода.

– Что же тогда ты нам предлагаешь? – озабоченно спросил Лазо, и было видно, что мысль его мучительно работает.

– Уходить в тайгу, но в Якутск не торопиться, пока не получим оттуда точных сведений. Я хорошо знаю товарища Яковлева. Это очень вдумчивый и обычно осторожный человек, и тем обидней, что он не посоветовался с людьми, знающими Якутию, прежде чем сделал свой выбор. Областная партийная организация поступила здесь более правильно. Она предложила нам просто укрыться на время в тайге, полагаясь во всем остальном на нас самих. Я предлагаю действовать согласно этой директиве.

– Скажите, товарищи, – обратился Лазо ко всем, – от Благовещенска до Якутска есть телеграфная линия?

– Сроду не бывало, – рассмеялся Балябин, – там все новости сорока на хвосте носит.

– Товарищ Богомяков! Отдавая вам распоряжение, чем его мотивировал товарищ Яковлев?

– Тем, что там Советская власть и что туда не доберутся скоро ни японцы, ни белые.

– Почему они не могут туда добраться, если может добраться товарищ Яковлев и мы с вами? Это расчет, построенный на песке. Затем, не исключена возможность, что Советская власть там тоже пала. Иркутск уже давно в руках у белых. А летом оттуда попасть в Якутск гораздо проще, чем с Амура. Боюсь, что товарищ Яковлев, сам того не подозревая, идет навстречу большой опасности. – Лазо помедлил и добавил: – Я совершенно согласен с Василием Андреевичем. Будем действовать по собственному усмотрению и благоразумию. Пунктом нашей выгрузки назначаю Малый Невер. Это разъезд, где поезда не останавливаются. Нам же важно не привлекать к себе лишнего внимания.

Затем Лазо вызвал к себе в купе машиниста с бронепоезда и сказал ему:

– Отвезешь нас, товарищ Агеев, до Невера. А потом загони наш состав куда-нибудь подальше. Особенно постарайся упрятать штабной вагон. Семеновцы его, конечно, знают. И там, где он окажется, они начнут разыскивать меня. Спутай им карты.

– Все сделаю, Сергей Георгиевич, будь уверен, – ответил машинист…

Дождливой осенней ночью, когда все жители Невера крепко спали, Лазо и его спутники выгрузились из вагона, заседлали лошадей. На две одноконные подводы уложили продовольствие, пулемет «кольт», ящики с патронами. Распрощавшись с машинистом, двинулись в путь. Еще затемно миновали маленькую деревушку и вышли на Якутский тракт. Проехав на другой день прииски Васильевский и Бородинский, углубились в глухую тайгу, где изредка встречались только постоялые зимовья.

На одном из зимовьев столкнулись с китайскими хунхузами. Выскочив из зимовья, хунхузы открыли стрельбу по ехавшим впереди колонны Богомякову и Журавлеву. Те повернули назад. Лазо спрыгнул с коня, бросился к пулемету. После длинной пулеметной очереди хунхузы прекратили стрельбу, разбежались по тайге.

В жарко натопленном зимовье остались несколько шинелей, одна винтовка и клеенчатый патронташ. На столе стоял медный чайник с кипятком, железные кружки, лежала груда пресных лепешек из белой маньчжурской муки.

После стычки с хунхузами свернули с тракта в сторону. Двое суток ехали по узкой ухабистой дороге. Перевалив небольшую, заросшую шиповником и кипреем сопку, увидели впереди неширокую реку. На противоположном берегу реки, среди поляны, окруженной березами и лиственницами, виднелись жилые постройки. Хозяином этих построек – вместительного зимовья, амбара и крытых корьем поветей – оказался старик Шкаруба. Это был крепкий жилистый человек лет семидесяти, с бородой до пояса, с хитрыми и лихими глазами зеленого цвета. Он согласился укрыть у себя на несколько дней Лазо и его спутников, выговорив себе за это винтовку и полсотни патронов.

– Зачем же тебе, дед винтовка? – спросил его Лазо.

– Хунхузишек пугать, паря. Расплодилось их тут видимо-невидимо.

Из зимовья высыпали поглядеть на приезжих белоголовые, один другого меньше ребятишки в синих далембовых рубашках и платьицах. Было их семь человек – четыре мальчика и три девочки.

– Это чьи же у тебя ребята? Внуки, что ли? – поинтересовался Лазо.

– Пошто внуки? Детки мои, паря, детки.

– Ого! – с удивлением оглядел Лазо старика. – Силен ты, видать, папаша.

– Женился я, паря, поздно. Было мне без двух годов шестьдесят, когда бабой-то обзавелся. Девка попалась молодая, ласковая, вот и растут шкарубятки.

Прожив у Шкарубы неделю, узнали, что в Якутске давно хозяйничают белые. Советская власть там пала гораздо раньше, чем в городах, расположенных у линии железной дороги. Яковлев и вся его группа были захвачены в плен на одном из приисков и расстреляны. А еще озабоченный Шкаруба сообщил: в окрестностях рыщут отряды японцев и калмыковцев, вылавливая красногвардейцев, разыскивая какого-то Лазо.

– Уезжайте от меня, ну вас к Богу, – сказал он Василию Андреевичу, которого считал за старшего, – из-за вас и меня с малыми детками порешат… Напрасно я с вами связался. Коня бы мне подарили…

Тогда командиры посовещались и решили спуститься на плотах к реке Зее, прожить там какое-то время, а затем, в зависимости от обстановки, решить, что делать дальше. Всех своих коней оставили Шкарубе, чем его страшно обрадовали; построили два плота и поплыли вниз по быстрой реке. Выбрав погуще лес, остановились и стали строить себе шалаш. Первые дни ходили на охоту, глушили гранатами рыбу в реке. Но скоро все это стало опасным. Несколько раз видели в тайге японцев и белых казаков. Один раз японский отряд прошел совсем близко от лагеря.

С тех пор стали все время держаться настороже. Днем и ночью выставляли часовых, спали тревожно, прислушиваясь к каждому шороху. Охотиться уходили верст за десять от лагеря. Взятого с собой продовольствия осталось совсем мало. Пришлось питаться впроголодь. А тем временем начались заморозки. По утрам и земля и деревья покрывались инеем. Днем дул с севера студеный, нагонявший тучи ветер. Ночью холода доходили до двадцати градусов, на реке появились ледяные забереги. Жить стало очень тяжело, но все старались казаться бодрыми.

– Я думаю, что оставаться в таком положении дольше нельзя, – сказал однажды Василий Андреевич.

– Да, что-то нужно предпринимать, – согласился Лазо. – Зимовать мы здесь не можем. Я предлагаю связаться с рабочими ближайших приисков и с их помощью устраиваться там. Одновременно надо снестись с партийными организациями Читы и Благовещенска. Нужно через них просить подпольный комитет, чтобы некоторым из нас разрешили выбраться в город. На опыте этой жизни в тайге я, например, убедился, что в городе я буду в большей безопасности и сумею быть полезным для партии в любой обстановке. Здесь же чувствую себя просто затравленным волком; от безделья лезет в голову всякая чертовщина; слабеет воля. Короче говоря, хочу в город, хочу к рабочим. Моя стихия там, среди них, а не в этих лесах.

– В город? – изумленно спросил Василий Андреевич. – Это легко сказать только. Слишком ты известный человек, Сергей. И в Чите и в Благовещенске найдутся люди, знающие тебя.

– А что ты скажешь о Владивостоке? – озорно прищурился Лазо. – На первый взгляд это очень дикая мысль. Ну, а если вдуматься – наиболее удачная. Никому ведь не взбредет в голову искать меня в городе, битком набитом интервентами.

– Это, пожалуй, правильно. Только как туда добраться?

– Над этим надо крепко подумать. Плохо, что я не один. Без жены было бы гораздо проще.

– Не думаю. Что одному, что вдвоем – одинаково трудно. А Ольга тебя не подведет, обузой не будет. Смелая она у тебя и решительная. Может случиться, что своей хитростью и сообразительностью она выручит тебя в опасный момент.

– За нее мне страшно, Василий Андреевич. Если попадемся в руки белогвардейцев – поплатится она из-за меня жизнью.

– Не вздумай, Сергей, сказать об этом Ольге, – погрозил ему пальцем Василий Андреевич. – Она знает, кого полюбила, за что полюбила. Ей не нужна твоя жалость. Этим ты просто оскорбишь ее как товарища и друга, как своего единомышленника.

Лазо поглядел на Василия Андреевича так, словно видел его впервые, и ничего не сказал.

Вечером командиры посовещались и решили отправить связных в Благовещенск и Рухлово. Ехать согласились Ольга и еще три человека. Лазо проводил их до зимовья Шкарубы, запасся там продуктами и отправился обратно в лагерь. За плечами у него был мешок на ременных лямках, в карманах стеганки две гранаты, за пазухой – револьвер. Возвращался он другой, менее опасной, как казалось ему, дорогой. Одетый в облезлую шапку-ушанку, рыжие ичиги с чужих ног и стеганку, подпоясанную красным кушаком, походил он на самого обыкновенного деревенского парня.

В тайге он набрел на зимовье, возле которого сушились рассыпанные по земле кедровые шишки и целый ворох уже очищенных орехов. Это была стоянка шишкобоев – людей, занимающихся кедровым промыслом. Он заглянул в зимовье, но оно оказалось пустым – шишкобои были на работе.

Выпив из стоявшего на столе котла кружку еще теплого чая, он собрался уходить, но в это время вблизи послышались нерусские голоса. Он взглянул в окно и увидел подходящих к зимовью японских солдат. Шли они цепью с винтовками наизготовку. Это была верная гибель. Сопротивляться в таких условиях было бесполезно. Оставался один-единственный выход – выдать себя за шишкобоя. Он быстро огляделся, ища в зимовье место, куда бы мог спрятать гранаты и револьвер. Решение пришло мгновенно. В матице, на которой держался потолок, была небольшая выемка, заметная с пола только для высокого человека. Лазо при его росте легко дотянулся до выемки, и через несколько секунд гранаты с револьвером лежали там. Протирая кулаком глаза и позевывая, он вышел из зимовья.

– Руки вверх! – скомандовал ему по-русски широкоплечий с реденькими усиками японский унтер-офицер, наставляя на него револьвер. Он поднял руки. Унтер быстро обшарил его карманы, стал допрашивать:

– Ты кто такой будешь? Большевик?

– Нет, не большевик. Из деревни я, орехи бью здесь.

– Из какой деревни

– Из Березовки, – вспомнил Лазо название ближайшей деревни.

– Проводник! – крикнул унтер. – Ты знаешь этот музик?

И тут только Лазо заметил среди японских солдат пожилого крестьянина в серой сермяжной куртке с посохом в руках. Глаза их встретились, и он с замирающим сердцем ждал, что скажет крестьянин.

– Знаю я этого парня. Наш он, – сказал тот, глядя мимо Лазо.

– Ходи изба! Будем искать ружье, – приказал унтер, ткнув Лазо револьвером.

Все перерыли и перевернули японцы в зимовье, разыскивая оружие. Светя карманным фонариком, лазили под нарами, шарили клюкой в запечье, заглядывали в печь, тыкали штыками в мешки с орехами, заглянули в кадушку с водой. Несколько раз казалось Лазо, что они вот-вот увидят выемку в матице, что они уже видят ее. Сам он, сидя на нарах у порога, видел ее великолепно. Неоднократно порывался он кинуться в дверь, сбить стоявшего там солдата и бежать в тайгу. Но огромным усилием воли удержал себя от этого искушения.

Определив по количеству лежавшей на нарах одежды, что в зимовье живет не один человек, унтер спросил у него:

– Где другой люди?

– В лесу орехи бьют.

– А твоя почему не собирает орехи?

– Я принес мешок с шишками. Если бы не задержался, тоже был бы сейчас в лесу.

Ничего не найдя, японцы вывели Лазо из зимовья, и унтер сказал ему с коварной улыбкой:

– Твоя беги в лес, зови другая люди. Наша будет ждать.

Но Лазо знал, что этого делать не следует. Японцы обязательно убьют его выстрелом в затылок:

– А что их звать-то? Обождите, – скоро сами придут, – ответил он.

– Раз не хочешь, тогда наша убивай будет тебя, – сказал унтер и велел стать ему к стене зимовья. Солдаты отступили шагов на двадцать от стены и по его команде стали целиться в Лазо. Он видел по их веселым лицам, что они хотят просто попугать его. Но когда они выстрелили залпом и пули пробили стену близко от его головы, ему стало не по себе. Однако делать было нечего, следовало терпеть. С плотно сжатыми губами стоял он не шелохнувшись, глядя себе под ноги.

Унтер выбрал кедровую шишку покрупнее, положил ее ему на шапку и выстрелом из револьвера сбил ее, скаля в улыбке широкие зубы. Это понравилось солдатам, они все вдруг стали о чем-то просить унтера. Тогда он принес из зимовья котелок с чаем и, взгромоздившись на камень, поставил котелок на голову Лазо. Через минуту пробитый пулями котелок слетел на землю, окатив Лазо чаем. Солдаты весело засмеялись, заговорили, а унтер показал Лазо язык.

Вдоволь поиздевавшись над ним, японцы оставили его наконец в покое и ушли. Он подождал, пока они не скрылись из виду, и только тогда почувствовал, что весь в поту. Забежав в зимовье и достав из выемки оружие, он пошел своим путем, часто оглядываясь по сторонам. Все пережитое казалось ему кошмарным сном.

Когда он вернулся в лагерь и рассказал о своем приключении, все решили, что оставаться больше в тайге нельзя. Рано или поздно японцы наткнутся на них. Разбившись по двое, пошли они тогда к линии железной дороги. Балябин и Богомяков держали путь к Амуру. Они надумали перейти на китайскую сторону и оттуда уже выбираться в Забайкалье. Василий Андреевич и Павел Журавлев пробирались на разъезд Нанагры, где у Журавлева были хорошие друзья. А Лазо и его ординарец Виктор Попов, беззаветно преданный ему молодой казак из Шарасуна, направлялись в Рухлово – там жил Агеев, машинист с бронепоезда.

Через четыре дня очутились они в Рухлово у Агеева. От него Лазо узнал, что Ольгу семеновцы арестовали, но за неимением улик освободили, и она тоже находится в Рухлово. В тот же вечер Лазо встретился с ней, и они стали думать о том, как им выбраться оттуда во Владивосток. От Агеева им было известно, что делалось в те дни на станциях и в поездах. Пассажиров обыскивали, и белые офицеры без конца проверяли у них документы. Всех подозрительных арестовывали, избивали, а некоторых расстреливали на месте.

После долгих раздумий и советов с Агеевым Лазо пришла в голову счастливая мысль. Однажды он спросил у жены:

– Скажи, Оля, похож я хоть малость на китайца?

– Немножко похож. Разрез глаз у тебя чуточку косой. Только этого мало. Вот если бы тебе еще усы и брови на китайский манер подбрить, тогда, глядишь бы, и за китайца сошел.

– Тогда попробуем рискнуть.

– Что это еще тебе взбрело, Сергей? – удивилась Ольга.

– Видишь ли, Агеев рассказал мне очень важный для нас факт. Здесь при белых снова вошли в моду нравы, которые существовали на Дальнем Востоке в царское время. Китайцы считаются здесь существами низшего порядка. В пассажирские вагоны их не пускают. Ездят они только в теплушках. Там их обычно битком набито, и на эти вагоны мало кто обращает внимание. Ни белые, ни японцы не контролируют теплушек с китайцами… Не сделаться ли нам с тобой до Владивостока китайцами?

– Рискованно, Сергей, но я согласна.

И они решили рискнуть. С помощью Агеева выбрали поезд, который отправлялся из Рухлово ночью. Узнав, в какой из теплушек едут китайцы, они благополучно забрались в нее и забились в самый угол на верхние нары.

Утром смуглые обитатели теплушки были немало удивлены тем, что с ними едут русские, но ничего не сказали. Успокоило их, должно быть, то, что Лазо немного походил на китайца. Они поговорили между собой и перестали обращать на русских внимание.

За длинную дорогу несколько раз раздвигалась дверь теплушки и в ней появлялись физиономии белогвардейских офицеров. Не потрудившись заглянуть в теплушку, они брезгливо морщились и исчезали со словами:

– Ходек черт несет. Навоняли, как козлы, – и заканчивали свое возмущение крепкой руганью.

Но один раз Лазо сильно перепугался. Это было в Хабаровске, где по перрону все время разгуливали калмыковцы, чубатые люди зверского обличья с нагайками в руках. Один из них заглянул в теплушку. Долго разглядывал китайцев, а потом спросил:

– Эй вы, твари! Большевики у вас тут не прячутся?

– Большевики нету, господин капитан, – дружно ответили сидевшие возле дверей и пившие чай китайцы.

Калмыковец постоял с минуту, плюнул им в котел и с матерщиной задвинул дверь…

Через двое суток Лазо уже был во Владивостоке, где скоро началась самая яркая и значительная полоса в его героической жизни.

XX

Лесная коммуна курунзулайцев находилась в диких дебрях тайги. От последнего охотничьего зимовья было до нее восемнадцать верст. На рассвете пятого сентября Фрол Бородищев, младший брат которого Варлам, в прошлом учитель, был одним из организаторов коммуны, повел Романа и Федота в это верное пристанище для всех, кто не сдался на милость врагов в черную осень восемнадцатого года. По глухому переулку выбрались они из Курунзулая, переехали через заболоченную падь и двинулись прямо в ту сторону, где над зубчатыми лесными хребтами краснели зажженные зарей облака. Тянувший с зари студеный ветер быстро прогнал одолевавшую Романа дремоту. Он закинул винтовку за спину и поднял, укрываясь от ветра, воротник шинели, изредка взглядывая на маячившую впереди косматую папаху Фрола.

Верстах в десяти от Курунзулая Фрол свернул с колесной дороги на едва приметную охотничью тропу. Скоро тропа привела их к быстрой горной реке, полной острых камней и белой пены. За речкой тропа пошла петлять среди чернокорых лиственниц и обросших лишайниками валунов, потом круто полезла в хребет, на макушке которого курилось сизое облачко. На скользкой от инея крутизне пришлось спешиться и вести коней в поводу. Из-под копыт их непрерывной струей текли по тропинке мелкие камни и, подпрыгивая, летели более крупные. Тяжелый подъем одолели не скоро. Только в полдень очутились на перевале, где росли коренастые лиственницы, похожие на рыжие щетки, повернутые щетиной на юг.

– Отчего тут деревья такие потешные? – спросил Роман у Фрола.

– А здесь, паря, девять месяцев в году такой ветер с севера задувает, что любой сук либо сломит, либо к югу повернет. Высоким деревьям он верхушки, как ножом, срезает, а раскидистые с корнями выворачивает.

На гребне перевала перед путниками широко и зазывно распахнулась таежная даль. Унимая одышку, как зачарованный, глядел Роман на голубые хребты. Словно гигантские волны окаменевшего моря, тянулись они без конца и края во все стороны, сливаясь на горизонте с ясным небом. В прозрачной оранжевой дымке тонула на склонах ближних хребтов тайга, тронутая охрой и киноварью, синькой и тушью. Серебряными щитами блестели в тайге озера, красными копьями торчали утесы, опаленные солнцем. Трижды окрикнули Романа Фрол и Федот, прежде чем оторвался он от зрелища, невыразимой радостью щемившего его душу. Много горького пережил он за последние месяцы, но не утратил горячей юношеской веры в жизнь. В полном слиянии с землей и небом, с каждым камнем и деревом почувствовал он снова себя, едва увидел необъятный сияющий мир. И снова, как в детстве, опахнуло его ветром счастливых предчувствий, сделало надолго сильным и деятельным. Быстро поправив на коне седло и подтянув подпруги, он двинулся следом за спутниками, начавшими спускаться с хребта.

Спуск был опасным и утомительным. Лошадей опять пришлось вести в поводу. Седла, навьюченные мешками с мукой и печеным хлебом, сползали лошадям на шеи, свертывались набок. Приходилось все время поддерживать их руками и в то же время ступать с крайней осторожностью, чтобы не сорваться в пропасть, где глухо шумел поток. А когда наконец спустились в дремучую таежную падь, похожую на длинный узкий коридор с полоской синего неба вместо потолка, начались буреломы и топи. За топями бешено скачущий в камнях поток прибил тропинку к замшелым утесам, сложенным из гигантских глыб.

Уже начало смеркаться, когда пробирающихся гуськом путников окликнул голос невидимого человека:

– Стой! Кто идет?

– Фрол Бородищев из Курунзулая.

– Фрола знаем. А еще кто?

– А два добрых молодца, которым, кроме вашей дыры, некуда податься.

– Проезжайте! – разрешил тот же голос.

В боковом распадке, под скалой, похожей на гигантский гриб, стояли на полянке сделанные из корья балаганы. У балаганов пылал большой костер, над которым висел на трехногом таганке чугунный котел. Возле костра сидели на скорчеванном бревне два человека – старый и молодой. Старый опускал в котел галушки, а молодой, с едва пробивающимися черными усиками и веснушками на скуластом лице, растягивая гармошку, задумчиво напевал низким рыдающим голосом:

По диким степям Забайкалья,
Где золото роют в горах,
Бродяга, судьбу проклиная,
Тащился с сумой на плечах…

Фрол и его спутники были от костра не далее чем в десяти шагах, когда гармонист заметил их. Он сразу вскочил на ноги и, повернувшись к балаганам, гаркнул во все легкие:

– Ребята, Фрол Леонтьевич приехал! Да не один, а с пополнением! – Поставив гармошку на землю, он кинулся к Фролу, поздоровался с ним за руку, а потом обратился к Роману и Федоту: – Добро пожаловать, хлопцы. Честь имею представиться: Васька Добрынин, любитель чужого табака и даровой водки. Если у вас есть то и другое, тогда еще раз здравствуйте.

Из балаганов дружно повысыпали коммунары. Вдруг один из них, в желтой бязевой рубахе с расстегнутым воротом, бросился к Роману и Федоту. С великим изумлением они узнали Семена Забережного. Семен поочередно расцеловался с ними и закричал, обращаясь к коммунарам:

– Ведь это, братцы, мои посёльщики! И надо же быть такому случаю…

– Ну, давай тащи их сюда, – сказал Семену высокий коммунар в потертой кожаной тужурке, накинутой поверх нижней белой рубашки.

Когда Роман и Федот подошли к нему, он взял руку под козырек, отрекомендовался:

– Бородищев, староста лесной коммуны.

– Улыбин.

– Муратов. – Невольно подтянулись, здороваясь с ним и называя себя, Роман и Федот.

– Откуда, товарищи, прибыли?

– Были с Лазо на Прибайкальском фронте, – ответил Роман. – Оттуда отступили с ним до Урульги. С Урульги пошли с эскадроном аргунцев в свои места, но по дороге из-за собственной глупости попали в плен к семеновцам. Было нас в эскадроне сто четырнадцать человек, а в живых остались только мы двое… – и Роман рассказал по порядку о всех дальнейших приключениях.

– А как в Курунзулай попали?

– Случайно узнали о вашей коммуне.

– Ну, что же, товарищи, раз вас знает Семен, мы вас принимаем в свою компанию. Только считаю нужным предупредить: у нас дисциплина строгая. Без крепкой дисциплины нам не прожить, – сказал Бородищев и пригласил их отведать коммунарских галушек.

Назавтра Роман и Федот вместе с другими уже рубили лес для землянок, которыми решено было на совете коммуны обзавестись до больших холодов. А по вечерам Бородищев вел с коммунарами беседы или читал им вслух революционные брошюры и книги. Узнав, что Федот Муратов и Семен Забережный – люди малограмотные, поручил он Роману и Ваське Добрынину обучать их чтению и письму и строго взыскивал с тех и других за каждый пропущенный урок. Наказание было простое – начистить котел картошки или нарубить полсажени дров. Снисхождения он не знал.

Скоро в коммуну приехал борзинский рабочий, коммунист Семенихин, хорошо знавший устройство пулеметов и гранат. Бородищев ему сказал:

– Вот, Иван, даю тебе полтора месяца сроку. Обучи каждого из нас владеть пулеметом и гранатой, как владеешь сам.

И всякий свободный от работ и политзанятий час коммунары учились владеть оружием.

XXI

В знойный день на исходе августа Сергей Ильич обтягивал шинами скат колес у кузнеца Софрона. Софронова кузница стояла на широкой луговине, недалеко от ключа, к которому с трех сторон сбегались узкие переулки. Под вечер в переулке, ведущем в Подгорную улицу, появились вооруженные всадники. Было их человек двадцать. Не успели всадники поравняться с часовенкой у ключа, как признал в них Сергей Ильич посёльщиков, ушедших весной на Семенова. Уверенный, что с ними возвращается и его Алешка, поспешил он от кузницы на дорогу. Он уже знал, что Семенова красногвардейцы не победили, и теперь предвкушал удовольствие посмеяться над ними. Опередив всю группу шагов на сорок, ехали гвардеец Лоскутов и Митька Каргин. Потные, понурые кони их часто водили запавшими боками и шли через силу. Можно было сразу определить, что отмахали на них за последние сутки большой перегон. Гвардеец и Митька поклонились Сергею Ильичу. Не ответив на приветствие, он насмешливо спросил:

– Ну что, посыпал вам Семенов перцу на хвост?

– Посыпал, – хмуро оскалился гвардеец и, спеша проехать, хлестнул нагайкой по угловатому крупу коня. Тогда Сергей Ильич обратился к Митьке, который попридержал своего рыжего строевика:

– Алексей мой с вами катит? Что-то не вижу я его.

Митька вздрогнул, переменился в лице, но отвечать не спешил.

– Чего молчишь, вояка? Язык отнялся?

Митька уставился глазами в землю и с трудом произнес:

– Алеху, дядя Сергей, убили…

– Да что ты? Как же это?! – не своим голосом закричал Сергей Ильич. Митька нагнулся и, воровато косясь на подъезжающих казаков, зашептал скороговоркой:

– Свои убили… Побежали Алексей с Петькой Кустовым к Семенову. Петька убежал, а Алексея Сенька Забережный наповал срезал.

Сергей Ильич схватился за голову и, как стоял, так и сел на обочину дороги. Словно собираясь чихнуть, Митька пошмыгал носом, вздохнул и поехал прочь.

В тот день Дашутка и Милодора с двумя наемными поденщицами катали в завозне шерстяной потник. На широкий брезент от палатки ровным слоем разостлали они промытую в щелоке сыроватую черную шерсть. Тщательно выровняв шерстяной квадрат, выложили посередине его из белой шерсти круг и в каждом углу такие же звезды. Но и этого показалось мало богатой на выдумку Дашутке. Белый круг она превратила в лунообразное человеческое лицо, изобразив на нем клочками рыжей шерсти тонкие брови, косо прорезанные глаза и широкий с загнутыми кверху концами рот. Потом завернули в брезент и, часто смачивая водой с голика, стали катать прямо на полу. С каждой минутой потник становился плотнее и крепче. Когда потник был готов, его понесли на речку. Там топтали босыми ногами и полоскали в мельничном русле. Обратно едва принесли его вчетвером на длинной палке. И когда повесили на дворе сушиться, сбежались соседские бабы и долго хвалили искусную работу Дашутки и Милодоры.

После обеда радостно возбужденная Дашутка снимала с гряд огурцы. Наложив два ведра крупных, тронутых золотистым загаром огурцов, шла она из огорода. Навстречу ей вышла из-под крытой камышом повети Милодора, пригнавшая с выгона телят. Она бросила из рук хворостину, взяла из ведра Дашутки огурец и пошла с ней рядом. Весело переговариваясь, вошли они через калитку в ограду и тут увидели входившего в уличные ворота Сергея Ильича. Милодора спрятала за спину огурец, шепнула Дашутке:

– Ну, что-то батюшка свекор туча тучей глядит.

– Не с той ноги встал, должно быть, – рассмеялась Дашутка.

Сергей Ильич подождал, когда они приблизятся, и заплакал. Давясь слезами, выкрикнул:

– Алексея-то… Алешеньку-то нашего убили!..

Дашутка выпустила ведра из рук, рассыпав огурцы. Хватая раскрытым ртом воздух, молча глядела на Сергея Ильича, и по смуглым щекам ее медленно покатились крупные слезы. На рассыпанные огурцы набросились куры и свиньи, но она стояла и ничего не видела.

– Огурцы-то, огурцы, дура, собери! – крикнул Сергей Ильич и, бессильно махнув рукой, пошел в дом. Пока Дашутка собирала огурцы, в доме заголосила Кирилловна. К ней присоединились Милодора с Федосьей и ребятишки. Дашутка поставила огурцы в кладовку, вышла на веранду и дала волюшку вдовьим слезам. Дотемна простояла она на веранде, а когда в доме зажгли свет и позвали ее ужинать, она отказалась и ушла к себе в спальню.

Ночь прокоротала без сна. Закусив до крови губы, сидела на кровати и бесцельно смотрела в окно на усыпанное звездами небо. Наедине со своей совестью мучительно разбиралась она в собственных чувствах. Алешку ей было искренне жалко. Но в то же время, терзаясь от стыда, сознавала, что в глубине души весть о его смерти вызвала чувство облегчения. Всячески упрекала и поносила она себя за это, пробовала думать об Алешке только хорошее, но ничего не могла поделать со смутным и все нарастающим ощущением, что его смерть принесла ей свободу, открыла возможность новой, лучшей жизни.

Перед рассветом с юга пришла гроза. Заполыхали беспрерывно молнии, заливая синим светом спальню, выхватывая из тьмы за окном железную крышу амбара, кусты рябины в саду. Шум начавшегося ливня убаюкал ее, на короткий срок заставил забыться в горячечном сне. И тогда приснился ей Алешка. Он шел к ней в залитой кровью голубой рубашке, в которой ездил венчаться. Зубы его были оскалены, как у мертвеца. Он шел и размахивал похожей на серп шашкой.

– А, так ты рада, что меня убили… Рада, что мое сердце черви сосут… Так вот же тебе… – Он взмахнул шашкой. Шашка коснулась ее в ужасе вскинутых рук.

Она проснулась. Сердце билось редкими, сильными толчками, тело покрыла испарина. И тогда ей показалось, что она умирает. Она рванулась с кровати, подбежала к окну. За окном дымился серый рассвет. С крыши стекала и гулко шлепалась о плиты фундамента дождевая вода. Она распахнула окно, жадно вдохнула свежий воздух и скоро успокоилась.

К утреннему чаю пришла на кухню повязанная черным платком. Федосья и Милодора вяло прибирались там. Сергей Ильич, обрюзгший, с всклоченными волосами сидел за столом. Стакан давно остывшего чая стоял перед ним. Оглядев Дашутку заплаканными глазами, горько скривив губы, он глухо спросил:

– Ну, как ты теперь, Дарья? С нами будешь жить или к отцу уйдешь?

– Если не выгоните, – у вас останусь.

– Что же мне тебя выгонять? Живи. Обижать тебя не буду и другим не дам.

Но недолго после того прожила Дашутка в чепаловском доме. Через месяц стало в Мунгаловском известно, что в Нерчинский Завод вступили семеновские войска. Узнав об этом, сорвал Сергей Ильич со стены берданку и сказал Никифору с Арсением:

– Кончилась большевистская власть. Теперь мы начнем за Алексея отплачивать. Пойдем суд-расправу наводить. Берите ружья. Начнем с Сенькиной бабы.

– Иди, а я не пойду, – заявил Арсений.

– Что! – заорал Сергей Ильич. – Да как ты смеешь меня не слушаться? Мое слово – закон для тебя. Живо собирайся, а не то изобью, как собаку!

Арсений нехотя стал собираться. Тогда вмешалась Дашутка:

– Да чем же Алена виновата? За мужа она не ответчица.

– Не учи меня, – огрызнулся Сергей Ильич. – Не твоего ума это дело. Пошли, – скомандовал он сыновьям. Тогда Дашутка встала в дверях, загородив им выход:

– Не пущу. Опомнитесь, батюшка… не виновата Алена.

Не говоря ни слова, Сергей Ильич размахнулся и ударил Дашутку прямо в лицо. Она отлетела в угол, ударилась затылком о стену и замертво растянулась на полу. Пока отваживались с ней бабы, Сергей Ильич, кликнув по дороге Архипа Кустова и Платона Волокитина, уже подходил к избе Семена Забережного. Алена увидела их, когда они вошли в ограду, поломав ворота. Она успела закрыть на засов сенную дверь. Сергей Ильич толкнулся в дверь, но, видя, что она заложена, бросился к окну, вышиб его ударом приклада и полез в избу. Алена подбежала к окну, замахиваясь топором, истошно крикнула.

Увидав над своей головой занесенный топор, Сергей Ильич кубарем свалился с подоконника на завалинку. В ту же минуту Никифор вышиб второе окно, в два прыжка очутился в избе и бросился на Алену. Вырвав топор, схватил ее за косы и поволок в сени. Платон кинулся к нему на помощь. Алена, обезумев от боли и ужаса, вцепилась руками в дверную колоду, ногами уперлась в порог. С трудом оторвали они ее от колоды, под руки вытащили на крыльцо и сбросили вниз по ступенькам под ноги Сергею Ильичу и Архипу, которые с матерщиной стали пинать и топтать ее.

Услыхав Аленин крик, стали сбегаться в ограду казаки и бабы. Одним из первых прибежал Северьян Улыбин.

– Что же ты это делаешь? Постыдился бы беззащитную бабу терзать! – закричал он на Сергея Ильича. Тот повернулся к нему и, грозя кулаком, прохрипел:

– Ты в заступники не суйся, а то и с тобой расправимся. У тебя тоже хвост замаран!

– На, хоть сейчас убивай, если совесть позволяет, – шагнул к нему Северьян.

– И убью! – вскинул Сергей Ильич берданку. В это время прибежал запыхавшийся Каргин. С ним были брат Митька и Прокоп Носков. Прибежали и другие казаки. Оценив момент и его возможные последствия, дальновидный Каргин выхватил шашку и бросился на Сергея Ильича:

– Брось берданку, старый дурак, а то рубану!

Решительный вид его заставил Сергея Ильича опустить берданку и невольно попятиться. Но вдруг в новом приливе бешенства Сергей Ильич пошел на Каргина:

– Ты что же, Елисей, горя моего не понимаешь? За каким чертом ты явился сюда?

– Горе я твое понимаю. А вот глупости потакать не буду. Не дело ты затеял. Алена за Сеньку не ответчица, – громко, чтобы слышали все, добавил он. – И ты ее лучше не трогай. Алешку этим не вернешь, а всем нам беды наделаешь. Еще неизвестно, что завтра будет.

Сбежавшийся народ дружно поддержал Каргина. Казаки стеной окружили Чепаловых, Платона с Архипом и, размахивая кулаками, все сразу кричали:

– Уходите, сволочи, из ограды!

– С бабами воевать вздумали!

– Не заваривайте каши. Сенька ведь живой, он за Алену всем нам мстить станет!

Озираясь затравленным волком, запаленно дыша, стоял Сергей Ильич в толпе и не знал, как выпутаться из опасного положения. Он видел, что казаки в любую минуту готовы кинуться в драку, что Платон, на кого он надеялся больше всех, махнул из ограды через плетень и уходил без оглядки домой. И тогда Сергей Ильич затрясся, заплакал от бессильной ярости и пошел прочь из ограды. Архип и сыновья трусливо поспешили за ним.

Когда Сергей Ильич вернулся домой, Дашутка уже собралась и ушла к своим. В первый вечер мать вволю напричиталась над ней, утешала как могла. А назавтра, разбудив чуть свет, заставила прибираться по дому, а сама уехала с отцом косить гречиху.

Дашутка истопила печь, поставила варить обед, наносила воды. Потом пошла в огород рвать коноплю. И весь неяркий осенний день не покидало ее ощущение заново переживаемой молодости. От этого спорилась в руках работа и все казалось, что откуда-то из-за конопляников окликнет ее Роман, веселый и нарядный. Окликнет, и, не таясь от людей, пойдут они в голубеющее заречье, в густой черемушник, где прежде так хорошо мечталось о будущем.

Прошло всего полмесяца, как почувствовала она себя так, словно и не уходила никуда из отцовского дома. Чтобы меньше судачили о ней люди, продолжала носить она черный траурный платок на голове, но мысли ее были далеко не траурными. Верила она, что все в жизни переменилось к лучшему. Иногда стыдилась своих чувств, но ничего не могла поделать с собой. Рано или поздно надеялась снова увидеть Романа. Думала, приедет он домой и начнут они совместную жизнь, счастливую, как в сказке.

Не долго тешила себя радужными надеждами. Во второй половине сентября заехал к ним ночевать сослуживец отца из станицы Олочинской. Возвращался он из города Нерчинска, куда отвозил жену начальника станичной таможни. От этого случайного гостя и узнала Дашутка страшную новость. Набирая в горнице на стол, услыхала она, как гость спросил у отца:

– А знаете, что под станицей Куэнгой всех ваших посёльщиков побили?

– Каких посёльщиков?

– Да тех, что отступали с красными на Амур. Я ведь тогда в тех самых местах был и все своими глазами видел. Красногвардейцев, которые на конях двигались из Читы, взяли в плен нерчинские казаки. Сто тридцать человек забрали, а помиловали из них только двадцать. Остальных своим судом осудили и в ту же ночь расстреляли. Я сам видел, как вели расстреливать ваших мунгаловцев: Тимофея Косых, Федота Муратова и еще троих.

– Кто же это могли быть?

– Говорили будто бы, что у одного, который всех моложе выглядел, дядя какой-то большевистской шишкой был.

– Ну, тогда это Роман Улыбин, – сказал Епифан.

Дашутка выбежала из горницы, успела крикнуть матери:

– Ой, беда-то какая!.. – И упала в глубоком обмороке к ее ногам.

Полтора месяца пролежала она после этого в постели. Лечил ее доктор, которому заплатил Епифан пять золотников золота. Когда поднялась с кровати, качалась от ветерка, и ни кровинки не было в ее смуглом лице. Отец и мать относились к ней с особенной заботливостью, но медленно возвращались к Дашутке силы. Ходила она непривычно сгорбившись, ко всему безучастная, всячески сторонилась людей. А глубокой осенью, когда погнал Епифан свой скот зимовать на заимку, попросилась она туда вместе с отцом.

XXII

Три с половиной месяца прожил Роман в лесной коммуне. Скучать было некогда. Всем коммунарам хватало работы. Осенью рубили они лес, строили землянки, косили на редких полянах сено. Роман учил Федота и учился сам по книгам, которыми снабжал его Бородищев. Когда покончили с устройством землянок, принялись сушить и солить грибы, собирать ягоды, стали ходить на охоту. Оружия и боеприпасов было у них мало, поэтому на охоту посылали только хороших стрелков. Роман стрелял метко, и ему чаще других давали одну из имеющихся в коммуне винтовок. Почти каждый день уходил он в окрестную тайгу и пропадал там с утра до вечера. За это время он убил четырех коз и одну рысь.

По первому осеннему снегу приехал в лесную коммуну представитель подпольного областного комитета РКП(б), бывший политкаторжанин Григорий Рогов, известный Роману Улыбину под именем дяди Гриши.

Теперь у него была окладистая, чуть тронутая сединой борода, загорелое и посвежевшее лицо. Постоянные опасности и тревоги сделали его каким-то внутренне собранным, живущим с полным напряжением воли и памяти. У него окрепла и изменилась походка, он меньше сутулился, стал более сдержанным в проявлениях своих чувств, ко всему приглядывался внимательными, изучающими глазами.

Черная шуба-борчатка, шапка из лисьих лап и новые аккуратные бурки на ногах делали его похожим на преуспевающего торговца или состоятельного казака-скотовода. По документам он значился верхнеудинским купцом Кандауровым, разъезжающим по своим торговым делам.

Роман увидел его в штабной землянке коммуны, куда он по обыкновению завернул, возвращаясь с удачной утренней охоты. Рогов стоял у стола напротив узкого, как амбразура, окна и разговаривал с Бородищевым. Косой и дымный луч солнца падал из окна на расшитую красными и синими шнурками грудь его борчатки. Роман узнал его с первого взгляда. Несмотря на бороду, выглядел он теперь бодрей и моложе.

– Здравствуй, дядя Гриша! – громко и весело окликнул его Роман от порога землянки.

Застигнутый врасплох этим приветствием, старый подпольщик вздрогнул и круто обернулся на голос. Статный, в ловко подогнанной коричневой стеганке, в папахе набекрень стоял перед ним молодой смеющийся казачина. У него были тугие и круглые, нарумяненные морозом щеки, едва пробивающиеся черные усики, живые и доброжелательные глаза. Показывая в улыбке влажно блестевшие ровные зубы, он спросил:

– Не узнаешь, что ли, Григорий Александрович?

– Вижу, что знакомый, а узнать не могу, – вглядываясь в него, сказал с обидным безразличием дядя Гриша. Роман смутился и поспешил объяснить:

– А ведь я вас хорошо знаю. Вы к нам в гости заезжали, когда с каторги через Мунгаловский ехали.

– Вон ты, значит, кто! – обрадовался дядя Гриша. – Ну и напугал же ты меня, пугачевская родова. Давай ради такого случая расцелуемся. Рад я за тебя, Роман, крепко рад. Хоть и заставил ты меня сейчас вспотеть, да зато и осчастливил.

Когда они расцеловались со щеки на щеку, Роман сказал:

– Не знал я, дядя Гриша, что ты в Забайкалье. Думал, что где-нибудь за Уралом, в Советской России.

– Побывал я, дружище, и за Уралом. Даже в Питер на недельку заглядывал, с товарищем Лениным повстречаться успел. Да только нашей партии понадобилось, чтобы я снова отмахал шесть тысяч верст и очутился в конце концов вот в этой землянке.

– Неужто самого Ленина видел?

– Видел, Роман, видел. Получил от него такую зарядку – на годы хватит.

– А как же ты нас разыскал в такой дыре?

– Ну, положим, это не дыра, а горное гнездо, – усмехнулся дядя Гриша, – а нашел я его потому, что давненько знал о его существовании.

– Знал? Да откуда же ты мог знать?

– Спроси у Варлама, он тебе скажет – откуда.

– Нет, уж ты сам расскажи, – отозвался Бородищев. – Парень он у нас хотя и беспартийный, но испытанный. Пусть послушает, да на ус наматывает – пригодится. Пора ему знать больше, чем он знает.

– Ну что же, Роман, садись, расскажу тебе кое-что, о чем тебе, видно, невдомек… Ты, пожалуй, в августе думал, что все пропало. Думал ведь?

– Да, – сознался Роман, – на душе темным-темно было, когда расходились красногвардейцы из Урульги.

– То-то вот и оно… Многие тогда думали, что разбегаемся мы, как бараны. А только было в ту горькую пору все по-другому. Потеряла тогда голову от страха разная сволочь, вроде анархистов. Большевики же сделали все, чтобы отступление не было паническим бегством. Мы отступали и готовились к будущему, к подпольной борьбе – нам к ней не привыкать. Вашего гнезда еще в помине не было, а мы уже знали – будет оно. Свивать эти орлиные гнезда в тайге и в горах велели нам партия и Владимир Ильич Ленин. Наказывал еще тогда, когда только ему было ясно, что готовит нам лето восемнадцатого года. И, чтобы наше поражение не стало разгромом, отступая, мы делали каждый свое дело. Сергей Лазо с горсткой своих героев сдерживал натиск чехословаков на западе, Балябин и Богомяков держали заслон на Маньчжурской границе, твой дядя эвакуировал из Читы раненых и советские учреждения. Ну, а я и многие другие готовились к работе в подполье, подбирали людей для лесных коммун. Не все мы сделали так, как хотелось бы, но главное было сделано. Мы не потеряли связи с народом, мы остались его верными слугами, его вожаками. Одно сознание этого дает нам такую силу и энергию, каких нет ни у кого… Я крепко доволен, что повстречал тебя в этом гнезде. Не сомневаюсь, что ты очутился здесь не ради спасения своей шкуры. Ты рвешься к борьбе, мечтаешь о нашей победе. Верно ведь?

– Только этим и живу, – ответил глубоко взволнованный этой необычной беседой Роман, – иначе бы с тоски тут пропал. Спасибо тебе, дядя Гриша, теперь мне понятно, зачем мы находимся здесь.

– Значит, попал я в самую точку? – весело сказал дядя Гриша. – А теперь и ты садись давай, Фрол. Теперь я с тобой ругаться буду.

– Ругаться? – удивился Бородищев. – За что же такая немилость?

– А ты помнишь, зачем партия послала тебя в эти таежные дебри?

– Не забыл, не бойся.

– А мне кажется – забыл. Больно уж теплые землянки вы здесь построили. Тепло в них и уютно. Засели вы в них на зиму, как медведь в берлоге, а ведь надо быть вам орлами. Надо вылетать отсюда, заглядывать в станицы и села. Живая и постоянная связь с народом – вот что требуется от вас. Иначе незачем было и огород городить.

– Где возможно, мы бываем. Только в дальние села забираться пока не рискуем. Наобум туда не сунешься – в лапы карателям угодишь.

– Ну, волков бояться – в лес не ходить, – насмешливо бросил дядя Гриша и продолжал: – Наобум ты никуда не суйся, на то у тебя и голова на плечах. Соблюдай осторожность, да только не давай своим людям сидеть и в потолок плевать. Сейчас в народе зреет лютая ненависть к интервентам и к бандам Семенова. Разжигать эту ненависть – наш первый долг. Значит, надо почаще говорить и с казаком в станице и с мужиком в деревне.

– Грамотных людей у нас маловато, – пожаловался Бородищев, – с народом говорить не умеют. Приходится мне да Ивану Махоркину вылезать в жилые места.

Дядя Гриша сердито затряс бородой и сказал, что так они много не сделают. Пусть люди в коммуне и не очень грамотные, но рассказать народу правду о Семенове и его порядках сумеют. Ему, Бородищеву, следует только поделиться с ними собственным опытом, только объяснить что требуется, и дело пойдет. И когда Бородищев согласился с ним, он достал из кармана своей распахнутой борчатки коробку папирос, положил ее на стол, радушно предложил:

– Ну, закурим, что ли, моих читинских?

Папиросы назывались «Атаман». На коробке красовался портрет толстомордого усатого человека в бурке и огромной барсучьей папахе. С тупым и самодовольным выражением глядел он прямо перед собой маленькими, глубоко посаженными глазами, в которых не было ни ума, ни мысли.

– Кто это? – спросил Роман.

– Атаман Семенов, – усмехнулся дядя Гриша. – Как физиономия, нравится? С такой, брат, мордой ему бы в тюрьме надзирателем быть.

– Или вахмистром в сотне, – перебил Бородищев, – сразу видно, что тупица и кулачный мастер… И пошто ты только куришь такую гадость?

– Вот тебе раз!.. Купцу Кандаурову только такие папиросы и пристало курить. Атамана он боготворит, на японцев молится… Угощу я какого-нибудь чересчур внимательного контрразведчика из такой коробки, глядишь, и подозрения меньше. В моем положении всякую мелочь учитывать приходится. Под рубахой у меня золотой нательный крестик – купцу положено быть человеком верующим. А так как давно известно, что всякий купец тщеславен, – в кармане у меня именные часы с дорогим брелоком и бумажник с инициалами из чистого золота, ради которого арендую я в этих местах не один, а целых три прииска. Вот полюбуйтесь, если угодно. – И дядя Гриша выложил на стол туго набитый керенками бумажник из красной кожи и массивные золотые часы с цепочкой и брелоком в виде восьмиконечной звезды.

Пока Роман и Бородищев разглядывали его ценности, дядя Гриша в свою очередь любовался добычей Романа – двумя тетеревами, висевшими у него на поясе вниз головами.

– Хороши косачи, хороши. Надеюсь, угостишь сегодня тетеревиным крылышком? – спросил он Романа.

– Можно и не крылышком, – рассмеялся тот. – Такому гостю, как ты, мы еще медвежью лапу зажарим.

– Ну, если не врешь, тогда давай похлопочи насчет обеда, – сказал ему желавший остаться наедине с Бородищевым дядя Гриша.

Не подозревая его маленькой хитрости, Роман поспешил на кухню, чтобы заняться приготовлением обеда. После его ухода Рогов еще долго беседовал с Бородищевым обо всем, ради чего он приехал в коммуну.

Вечером состоялось общее собрание коммунаров. На собрании Рогов рассказывал о той обстановке, которая сложилась к зиме восемнадцатого года в Сибири и на Дальнем Востоке. В Омске произошел переворот. Так называемое «Временное всероссийское правительство», созданное эсерами, меньшевиками и сибирскими областниками, просуществовало всего десять дней после принятия власти от «Временного сибирского правительства» и распалось. С благословения и при поддержке империалистов Англии, Америки и Франции власть в Омске захватил адмирал Колчак, провозгласивший себя «Верховным правителем России». Но Япония, по-видимому, имела свои цели: ее ставленники в Забайкалье и на Дальнем Востоке – атаманы Семенов, Гамов и Калмыков – отказались признать над собой власть омского правителя.

– Как видите, товарищи, – закончил свою речь Рогов, – врагов у нас много. Контрреволюция перестала играть в демократизм и перешла к политике открытой военной диктатуры, террора и жесточайших репрессий. Борьба будет жестокой и упорной. Но уже поднимается народ против самозваных правителей, и рано или поздно Советская власть будет восстановлена на всем пространстве от Урала до Тихого океана, временно захваченном всеми этими временными правителями, у которых земля горит под ногами. По ту сторону Уральских гор живет и здравствует молодая Республика Советов – РСФСР. Она мужественно отбивается от врагов на одних фронтах и успешно атакует их на других. Красная Армия растет и крепнет. Она уже нанесла ряд сокрушительных ударов по армиям интервентов и белогвардейцев. Недалеко то время, когда она перейдет в решительное наступление и на Восточном фронте. Я приехал к вам по поручению товарища Ленина, с наказом нашей Российской Коммунистической партии большевиков. Вы должны здесь готовиться к тому, чтобы в решающий момент поддержать наступление Красной Армии всенародным восстанием и ударами по семеновцам с тыла. Вы, первые бойцы Советской власти в Забайкалье, должны внушить народу веру в свои силы и вести его в последний и решительный бой…

В ту же ночь посланец партийного центра отправился дальше. Провожать Рогова вызвались Иван Махоркин и Семен Забережный. Они хорошо знали дорогу в таежные районы Нижней Аргуни, где много казачьей бедноты и фронтовиков оставались в лесных коммунах.

XXIII

Еще осенью Семен Забережный и китаец-коммунар с русской фамилией Седенкин нашли неподалеку от лагеря золото. С того дня занялись коммунары старательством. Каждый день намывали не меньше золотника. К новому году у Бородищева накопилось уже немалое количество золота, и на общем совете коммуны решили расходовать его на продовольствие. В конце января вышел запас муки. Бородищев отправил одного курунзулайца и Федота Муратова купить муки на прииск Борщовочный. Вернулись они с прииска через неделю. Привезли муку, табак, спички, а на оставшиеся деньги прикупили несколько банчков китайского спирта.

Вечером устроили по этому случаю пирушку. Зажарили убитую Романом косулю, напекли лепешек и гуляли всю ночь. Незадолго до рассвета стали расходиться по своим землянкам и в то время услышали два выстрела. Выстрелы прозвучали где-то у Железного креста. Все всполошились. Заседлали коней, устроили засаду в самом узком месте ущелья.

Скоро услыхали, что с хребта спускаются какие-то люди верхами. Уже совсем рассвело, когда люди подъехали к тому месту, где сидели коммунары в засаде. Увидев впереди Фрола Бородищева, все повысыпали из засады на тропинку.

– Принимайте гостей! – довольным голосом прокричал Фрол. – Гости-то шибко нежданные.

– Милости просим, – отозвался Варлам Бородищев.

Приехавшие сошли с коней и стали здороваться со всеми за руку. Судя по одежде, это были обыкновенные забайкальские мужики. Все про них так и решили. Но, здороваясь с одним из приехавших, Роман вскрикнул от удивления:

– Аверьяныч?

Бородатый хроменький мужичок в нагольном тулупе и в обшитых кожей валенках оказался тем самым Аверьянычем, который заведовал хозяйственной частью при штабе Лазо.

– Вон тут кто! – обрадовался в свою очередь Аверьяныч и, обращаясь к своим спутникам, сказал: – Это, товарищи, родной племянник Василия Зерентуйца. – Потом снова обратился к Роману: – Жив твой дядя, жив! Отпустил он себе бороду, как у Черномора, и в самом чертовом пекле делает свое дело.

– Значит, гости-то и верно нежданные, – сказал тогда Варлам Бородищев. – Ну, прошу вас, дорогие товарищи, к нашему жилью.

После завтрака сошлись лесовики в самой большой землянке послушать приезжих. Все трое оказались рабочими читинских железнодорожных мастерских. Прислала их подпольная большевистская организация для установления связи с лесными коммунами Курунзулая и Онон-Борзи.

Открыв собрание, Бородищев предоставил слово Аверьянычу.

– Прежде всего, товарищи, разрешите передать вам привет от рабочих Читы-Первой, – сказал, волнуясь, Аверьяныч. – Они просили заверить вас, что в любых условиях обеспечат вам свою поддержку и помощь. Живется рабочим страшно трудно. Семеновская контрразведка при малейшем подозрении хватает и расстреливает нашего брата. Много наших товарищей замучено в белых застенках. Но революционная борьба и работа не прекращаются у нас ни на минуту. Мы вредим врагу на каждом шагу. Вздумал Семенов выделывать в железнодорожных мастерских ручные гранаты и винтовочные патроны. Под носом у мастеров и надсмотрщиков рабочие умудряются начинять их читинским песочком. Жизнью рискуют, а начиняют и будут начинять! – стукнул он кулаком по столу. Потом достал из кармана одну из привезенных прокламаций читинских подпольщиков и, показывая ее лесовикам, сказал:

– Вот одна из прокламаций, которые печатает наша подпольная типография. В поисках этой типографии семеновцы с ног сбились, а найти ее не могут. Рабочие, они народ дошлый. На первых порах мы типографию ради пущей безопасности устроили в доме, где жил один матерый семеновский контрразведчик. Трудно было это сделать, а сделали. А теперь мы нашими прокламациями снабжаем половину Забайкалья и многие семеновские части. Руководит этим делом знакомый кое-кому из вас Василий Зерентуец. – При этих словах Аверьяныч взглянул на Романа и весело улыбнулся. – Зерентуец такой человек, что сумел завести друзей даже в Первом Забайкальском казачьем полку. А полк этот у Семенова чуть не гвардией считается. Не увидит он с такой гвардией Москвы как своих ушей, – закончил он под общий смех.

Затем его стали просить, чтобы он рассказал о положении в Советской России.

– Это я и без ваших просьб сделаю, – усмехнулся Аверьяныч. – Дядя Гриша велел вам передать, что за Уралом дела наши улучшаются. Красная Армия очистила от белогвардейцев Поволжье, а Царицын – есть такой город на Волге – в жестоких боях отстояла. Ленин посылал туда товарища Сталина. Всю контрреволюцию там в пух и прах раскатали. Недавно случилась беда на Восточном фронте – Колчак занял Пермь. Так товарищ Сталин теперь, слышь, на Восточном фронте находится. Ну, значит, скоро возьмутся и за Колчака, весной, надо полагать, начнется большое наступление. Знаете, сколько бойцов теперь в Красной Армии? Три миллиона! Ну, значит, и все ясно. Куда Колчаку устоять против нашей силы! А как начнут ему давать жару, нам тоже надо будет выходить из тайги. Надо так сделать, чтобы все Забайкалье весной загудело…

– И загудит! Уж мы постараемся!

– Семенова тоже надо бить в хвост и в гриву! – послышались с разных сторон оживленные голоса.

К Аверьянычу протиснулся Семен Забережный, спросил:

– Как теперь по деревням люди живут?

– Известно как, – сразу помрачнел Аверьяныч. – Всюду карательные отряды рыщут. Бывших красногвардейцев забирают и отправляют в семеновские застенки. Этих палаческих застенков у Семенова – чертова дюжина. Самый страшный – в Даурии, у барона Унгерна. В контрразведку к полковнику Тирбаху, в Чите, тоже не попадайся – живым не выйдешь. В Маккавеевке под Читой знаете кого расстреляли? Фрола Балябина с братом, Георгия Богомякова и Василия Бронникова.

– Эх, дядя Фрол! – с болью вырвалось у Романа. – На свадьбе у меня погулять собирался, до ста лет думал прожить.

– Как же это дался им в руки такой силач? – спросил Федот Муратов. – Ведь даже я перед ним – щенок. Сонного, что ли, схватили?

– Попал Фрол и его друзья, – стал рассказывать Аверьяныч, – в руки бандита Чжан Цзолина. Слышали о таком? Говорят, раньше хунхузом был, а теперь правит Маньчжурией. Хорошо ладит и с японцами, и с семеновцами. Вот так и получилось: арестовали Фрола с друзьями чжанцзолинские власти в Сахаляне, что напротив нашего Благовещенска стоит по другую сторону Амура. Перебрались они на китайскую сторону, чтобы дорогу в Забайкалье на тысячу верст сократить. Сперва их приняли в Сахаляне любезно, а потом напали врасплох, скрутили по рукам, ногам да и выдали Семенову… Фрол умер героем. Когда пришли к нему в камеру офицеры, чтобы на расстрел вести, он четверым головы размозжил, а пятого задушил уже смертельно раненный…

– Да-а, – протянул Забережный, – вот так-то и Василий Андреевич может к ним в лапы попасть.

– Нет, этого так просто, брат, не возьмешь, – возразил Аверьяныч. – Зерентуец огонь и воду прошел. Хоть и казак, а закваска у него наша, рабочая. Он ведь как расстался в тайге с Сергеем Лазо, так все время почти в Чите работает. Вы думаете, не охотятся за ним семеновские контрразведчики? Еще как! А поймать не могут. Потому – опытный в подпольных делах человек. – Взглянув на Романа, Аверьяныч добавил: – Своим дядькой ты можешь гордиться.

– А как там в Чите семья Бориса Кларка живет? – спросил Роман. – Ребятишки не голодают?

– До этого не дошло. Жену Кларка много раз в контрразведку уводили. Довели ее до того, что она чуть жива. Ну, а ребятишек мы поддерживаем, не забываем. Даже от Лазо им недавно подарок привезли.

– Он теперь где?

– Во Владивостоке.

…Аверьяныч и его товарищи погостили в лагере три дня.

После их отъезда лесовики решили не сидеть сложа руки, а почаще наведываться в окрестные села и вербовать в свои ряды крестьян и казаков.

Роман же надумал съездить домой, чтобы установить там связь с бывшими красногвардейцами, а заодно навестить родной дом. Его долго отговаривали от этой затеи и Федот и Семен, но он стоял на своем.

Бородищев дал ему разрешение на эту поездку, снабдил его своим наганом и единственной на весь лагерь гранатой, а потом долго наказывал, как ехать и за кого выдавать себя в дороге.

* * *
В студеный февральский день Роман отправился домой. До хребта его проводили Семен и Федот.

За Лебяжьим озером с заметенного снегом перевала Роман увидел Мунгаловский. День был ясным и ветреным. Крыши поселка и сопки на той стороне долины блестели полированным серебром и казались гораздо ближе, чем это было на самом деле. Широкие, до глянца накатанные дороги сбегались к поселку со всех сторон. По дорогам неторопливо двигались обозы с дровами и сеном, с мешками намолоченного по заимкам хлеба. С перевала обозы походили на черные цепочки, и кладево на них он безошибочно определил только по времени года. На минуту ему сделалось грустно от сознания, что и без него жизнь идет здесь своим чередом. Мунгаловцы спокойно занимались тем обыденным делом, о котором истосковался он в походах и в землянках лесной коммуны. Как о лучшем празднике, мечтал он о привычной с детства работе, об усталости, что так приятно ломила тело поздним вечером, когда на столе дымился материнскими руками приготовленный ужин. Но эта простая человеческая радость была теперь для него за семью замками, и можно было только гадать, доведется ли когда-нибудь испытать ее снова.

Он поглядел на низкое зимнее солнце и недовольно поморщился. Раньше ночи ему нельзя было показываться в поселке, а солнце едва перевалило за полдень. Тяжело, по-стариковски, он слез с коня и по пояс провалился в рыхлый снег. Ноги от долгого пребывания в седле затекли и теперь подсекались, как у пьяного. Конь, от которого каких-нибудь две минуты назад густо валил пар, покрылся инеем и зябко вздрагивал. Он обмел коня рукавицей, поправил переметные сумы, подтянул подпруги и снова забрался в седло.

С перевала спустился к Пенькову колку, в котором прежде, в осенние дни, ловили они с Данилкой Мирсановым тетеревов и зайцев. На закрайке колка, в кустах, виднелся стожок еще не вывезенного сена. Он поставил коня к стожку и принялся разводить костер. Пока натаял из снега котелок воды и вскипятил ее, солнце коснулось верхушки опаленной молнией лиственницы на гребне Волчьей сопки. От кипятка пахло дымом и прелым осиновым листом. Подержав над огнем единственный ломоть мерзлого хлеба, Роман съел его, запивая противной, вяжущей рот водой. Потом расположился на заветренной стороне стожка и не заметил, как задремал.

Проснулся от холода. В белесом небе уже мигали первые звезды. Ветер к ночи утих, но мороз усилился. Над колочным ключом висело облако пара. Он подивился непокорному нраву ключа, с которым не может сладить лютая стужа, и стал собираться. Прежде чем взнуздать коня, долго катал в ладонях заледенелые удила, дышал на них.

Только выбрался из-за стожка на дорогу, как за спиной, у перевала, завыли волки. Другие ответили им откуда-то из-за колка. Конь тревожно всхрапнул и понес. Успокоил его с трудом. Скоро впереди смутно замаячили раскрытые на зиму ворота поскотины. В воротах остановился, обмотал голову поверх папахи башлыком, проверил револьвер.

Царскую улицу миновал по задворью, но своей Подгорной улицы миновать не захотел, хотя на востоке уже краснело зарево месяца. Напротив церкви повстречался с первыми посёльщиками. Это были низовские парни, шедшие по улице с гармошкой и песнями. «Так и знай, что к девкам на посиделки идут», – позавидовал он, натягивая пониже папаху. Завидев его, парни умолкли и нехотя посторонились. Один из них пошутил угрюмым басом:

– Шире, грязь, навоз плывет.

Деланно посмеиваясь в башлык, Роман проехал мимо. Разминувшись с парнями, заторопился: из-за сопок выкатывался огненно-красный месяц. В свою усадьбу заехал не с улицы, а через ворота, выходящие к Драгоценке. Пока расседлывал и заводил под поветь коня, месяц из красного превратился в желтый, и в ограде стало светло. Жестяной петушок на князьке дома засиял серебряной звездочкой, синие тени построек зашевелились на снегу. В доме тускло светилось кухонное окно, выходящее на крыльцо. «Видно, одна мать не спит», – направляясь к крыльцу, подумал Роман. В ту же минуту из‑под крыльца вылетел и накинулся на него с яростным лаем Лазутка. Он окликнул его, и Лазутка, виновато завиляв хвостом, осторожно приблизился к нему. Он погладил пса по густой и жесткой шерсти, и в ней затрещали голубые искры. Лазутка осмелел и, подпрыгнув, лизнул его прямо в губы.

Поднявшись на крыльцо и заглянув в окно, он увидел мать. Она стояла лицом к нему, процеживая на залавке опару. Выражение спокойной и мудрой задумчивости было на ее постаревшем лице. Он постучал в переплет окна. Мать вздрогнула и распрямилась. Прямо перед собой он увидел пристальный взгляд ее добрых глаз. У него зашлось дыхание. Он припал к заледенелому окну и окликнул мать. Она выронила из рук ковшик, вскрикнула и как безумная метнулась в сени. Тотчас же из горницы выбежал босой отец. Он припадал на раненую ногу и на бегу застегивал воротник рубахи.

Загремел засов, сенная дверь широко распахнулась, мать выбежала на крыльцо.

– Батюшки мои! Живой! Живой! – сказала она, смеясь и всхлипывая. Роман бросился к ней, припал к ее плечу и закрыл глаза. Как в невозвратном детстве, стало ему хорошо и уютно.

Из сеней раздался строгий отцовский басок:

– В избу, в избу давайте. – Отец посторонился, пропуская их мимо себя. Роман услыхал его взволнованное дыхание, остановился. Но отец подтолкнул его в спину:

– Проходи, проходи…

Войдя в кухню, Роман с помощью матери снял башлык и папаху, растроганно вымолвил:

– Ну, здравствуйте!

– Здравствуй, здравствуй, сынок! – откликнулся вошедший следом отец. Он обнял Романа и, привстав на носки, начал целовать его крест-накрест в обе щеки. Он шарил по спине Романа своими широкими ладонями и тяжело, стараясь не расплакаться, вздыхал. А мать стояла у печки и глядела на них счастливыми, мокрыми от слез глазами. Из горницы, стуча костылем, вышел Андрей Григорьевич. Он усердно крякал, из его бесцветных глаз текли слезы, но он бодрился.

– С приездом, – поздравил он и глухо приказал: – Подойди, поцелуемся. Ведь ты, можно сказать, из мертвых воскрес. Давно мы тебя оплакали…

Роман поцеловал его в жесткие, старчески белые губы. Затем Андрей Григорьевич усадил его рядом с собой на лавку и спросил:

– Ты что же, насовсем или только на побывку?

– Только повидаться, – вздохнул Роман, – насовсем мне нельзя.

– Так, так… Значит, поопаситься надо, раз не с повинной приехал, – и Андрей Григорьевич велел Авдотье привернуть в лампе огонь, а Северьяна послал на двор закрыть на болты все ставни. Когда Северьян ушел, он сказал Роману:

– Видел, как отец постарел? Не дешево досталась нам весточка о твоей смерти… Как же это ты спасся?

– Должно быть, пули на меня не было.

– Ну и слава Богу. А Федота с Тимофеем жалко.

– А ведь Федотка Муратов живой. Однако Тимофея нет с нами. Как убегали мы из-под расстрела, зацепила его шалая пуля. На руках у нас умер.

– Вот как? Значит, и Федотка спасся, а Тимоху жалко. Эх, бедняга, бедняга… Видно, уж на роду ему так написано было. Судьбы своей не минуешь, – покачал Андрей Григорьевич головой и вдруг озабоченно спросил: – Никто тебя не видел, как ты по улице ехал?

– Видели низовские холостяки, да только не узнали.

– Тогда ночевать в избе можешь. А утром, хоть сердись не сердись, а я тебя чуть свет в зимовье вытурю. Там отсиживаться будешь.

Мать тем временем гремела посудой в кухне и ежеминутно выбегала в кладовку, каждый раз возвращаясь с руками, полными всякой всячины. Скоро из кухни запахло оттаявшими солеными огурцами, нарезанным луком. У Романа сразу засосало под ложечкой. С нетерпением дожидался он, когда мать позовет его к столу. С надворья вернулся отец, потирая озябшие руки, веселым голосом сказал:

– Везде все тихо, мирно. Давай, мать, поторапливайся с угощеньем.

Мать накрыла стол клеенкой с портретами царей и цариц и начала расставлять на нем тарелки. Роман с удовольствием поглядывал на них. Были они наполнены аккуратно нарезанными на пластики свиным салом и красной рыбой. Отец сходил в горницу и, вернувшись, поставил на середину стола графин с красным стеклянным цветком внутри. Разбухшие лимонные корки плавали в нем, как сонные караси.

– Ну, придвигайся к столу, – сказал, покашливая и разглаживая усы, отец.

Когда выпили и закусили, Роман спросил у Андрея Григорьевича:

– А вы знаете, что дядя Василий вместе с нами на Даурском фронте был?

– Как же, слышали. Говорят, он там большим начальником был. Часто ты там с ним встречался?

– Часто. На Даурском фронте однажды три недели вместе с ним ел и спал.

– Вспоминал он нас-то? Или уж мы теперь ему не родня?

– Вспоминал… Все собирался к вам погостить приехать, да только не пришлось. Письма-то вы от него не получили?

– Получили. В нем и про тебя было прописано.

– А куда Василий теперь девался? Живой ли?

– Живой. Они с Лазо хотели в Якутскую область уйти. Расстался я с ним на Урульге за два дня до того, как в плен нас белогвардейцы взяли. А теперь, говорят, снова в Забайкалье. Только тайком живет.

– Так уж, видно, и не увижу я теперь его, – горестно махнул рукой Андрей Григорьевич.

После ужина Андрей Григорьевич прилег на голбец отдохнуть. Мать принялась убирать со стола. Отец, допив из графина остатки настойки, придвинулся к Роману и, заглядывая ему прямо в глаза, сказал:

– Не отпущу я тебя, паря, больше никуда. Повоевал ты, будет. Пойдем завтра к атаману с повинной. Нечего тебе на волчьем положении жить. Атаманит у нас опять Каргин, к нам он хорошо относится. Он тебя съесть никому не даст.

– Верно, верно, – поддержала его мать, – поколесил ты по белому свету, хватит с тебя.

«Началось, – с горечью подумал Роман. – И как уговорить их, что остаться дома мне никак нельзя?» Медля с ответом, потер ладонью лоб, нахмурился. Не хотелось ему в эту минуту огорчать их. Он попросил дать ему подумать, оглядеться. Но отец стукнул кулаком по столу и заявил, что думать нечего, что утром надо первым делом идти к Каргину. Роман вспылил и готовился уже заявить, что раз так, то он сегодня же уедет из дому. Готовую вспыхнуть ссору предотвратил Андрей Григорьевич. Он сел на голбце и погрозил Северьяну костылем:

– Ты у меня с атаманом не торопись. С маху тут решать нечего, дело не простое… А ты, Роман, давай лучше ложись спать. Утром я тебе разлеживаться не дам. До свету к ягнятам и курицам на постой отправлю.

Довольный его вмешательством, Роман поднялся и прошел в горницу. В горнице пряно пахло комнатными цветами и сушившимся на печке пшеничным зерном. На высоком сундуке, у порога, спал Ганька под цветным лоскутным одеялом. Рядом с ним лежала на постели и глухо урчала серая кошка. Роман хотел погладить ее, но она поднялась, злобно фыркнула и метнулась на печку. Светящиеся зеленым огнем глаза неподвижно уставились оттуда, наблюдая за ним. Он присел у Ганьки в ногах и стал разуваться. Пришла мать и стала стлать ему на деревянном диване, стоявшем у печки. Когда он разделся и лег, она села у его изголовья и начала гладить его по волосам. Сладко и больно было ему от прикосновения ее любящих рук. Он знал, что мать будет спрашивать его все о том же, что волновало ее больше всего.

– Останешься? – спросила она, помолчав.

– Нет, мама. Меня товарищи ждут. Я им слово дал, что вернусь. А тебя попрошу сказать о моем приезде Симону Колесникову. Пусть он тайком завтра в зимовье проберется. Поговорить с ним надо.

– Ладно уж, сделаю.

Она тяжело перевела дыхание, обронила ему на лоб горячую слезу и, не сказав больше ни слова, медленно вышла из горницы, прикрыв дверь. Щемящей жалостью к ней наполнилось все его существо. Расстроенный, достал он из кармана брюк кисет, закурил и стал прислушиваться к тихому говору отца и деда, доносившемуся из кухни. Скоро потух там свет, замер постепенно разговор. А он все не мог заснуть. Впечатления дня неотступно стояли перед его глазами, тоскливые мысли назойливо лезли в голову. Глядя на узкую полоску лунного света, пробивавшегося сквозь ставни одного из окон, впервые томился он от бессонницы в доме, где так сладко и крепко спалось ему в прежние годы.

XXIV

Едва он забылся тревожным и чутким сном, как Андрей Григорьевич, постукивая костылем, принялся будить его:

– Вставай, брат, пора. На дворе уже светает.

Он повернулся на спину, откинул назад растрепанный чуб. Припомнив все, зевнул, прикрывая ладонью рот, и быстро поднялся с дивана. Андрей Григорьевич подал ему просушенные на печке, еще горячие чулки. Он обулся и вышел на кухню. В кухне жарко топилась печь. Румяные блики пламени плясали на стеклах окон, на крашеных створках шкафа-угловика, на выскобленных дожелта половицах. На столе кипел самовар, лежала горка испеченной в золе картошки. Мать и отец завтракали. Увидев его, оба приветливо улыбнулись. Мать бросила недопитый стакан, засуетилась, подавая ему мыло и полотенце, наливая воды в рукомойник.

Когда Роман умылся и старательно причесался в горнице перед зеркалом, отец позвал его за стол, добродушно осведомился:

– Как спалось? – И, не дожидаясь ответа, сказал: – Давай подкрепляйся чем Бог послал.

Мать придвинула ему стакан с чаем и блюдце сметаны, отец подал самую крупную картофелину. Он взял ее и подумал: «А все-таки хорошо дома».

Сразу же после завтрака отец повел его в зимовье. На востоке краснела над снежными сопками студеная заря. Над поселком в пепельном небе гасли звезды, разносило ветром клочья дыма из труб. В зимовье было еще совсем темно. Обметанное заледенелой изморозью маленькое квадратное окошко почти не пропускало света. Острый запах мочи и пота встретил вошедших, стайка ягнят шарахнулась от порога. Пока Роман оглядывался, отец зажег огарок свечи, вставил его в оклеенный бумагой фонарь. Подвесив фонарь на крюк в потолке, пошел в ограду за дровами, а Роман прошел в передний угол, сел на лавку и стал любоваться ягнятами. Глухо постукивая копытцами, они перебегали с места на место. Скоро самый большой ягненок с белой курчавой шерстью подошел к нему, обнюхал его унты, потом осмелился и лизнул руку. Роман погладил его, ягненок доверчиво привалился к его ногам и стал чесаться. Отец вернулся с дровами, стал укладывать их в печку. Когда печка была затоплена и дрова хорошо разгорелись, отец подсел к Роману. Глядя на огонь, почесал напалком кожаной рукавицы у себя за ухом и, словно извиняясь, сказал:

– Под замком тебя, паря, придется держать. Днем тут ребятишки в пряталки играть любят. Ежели не замкнуть, живо на тебя наткнутся… А сейчас давай пол выметем, чтобы воздух чище был, а то ведь здесь от вони все глаза у тебя выест.

Они замели помет в угол, сложили его в корзину, а пол посыпали свежим песком из стоявшей под порогом кадушки. Отец пошел выносить помет и вернулся не скоро. Оказывается, он заходил в дом, откуда принес полбулки хлеба, медный чайник и потрепанную книжку в пестрой обложке.

– Это я у Ганьки украл, – подал он Роману книжку. – Она у него из школы. Почитай, чтобы легче день скоротать.

Роман поднес книжку к фонарю. Она называлась: «Штуцерник Нечипор Зачины-Вороты и его потомство». Отец, выпустив ягнят к маткам, не уходил, переминаясь с ноги на ногу. Роман понял, что объяснения не избежать, и повернулся к нему.

– Ну как, надумал что-нибудь? – спросил отец, покашливая в кулак.

– А чего мне думать? Двадцать раз все думано-передумано. Не пойду я к атаману.

– Дело твое. Только смотри, паря, не ошибись. По-моему, зря ты с большевиками связался. Выведут их всех под корень, куда тогда денешься?

– Не выведут. Только ведь в Сибири Советской власти нет, а в России она стоит и стоять будет.

– А какая тебе-то нужда в этой власти? Казакам она, кажется, не дюже выгодна.

– А ты знаешь, сколько в России казаков?

– Кто же его знает. Немало, конечно. А сколько в точности – не знаю.

– Шесть миллионов их. А всего народу в России сто семьдесят миллионов. И сто пятьдесят из них – за Советскую власть. Пойдут казаки против – раздавит их Россия, как тараканов. А потом, если ты хочешь знать, таким казакам, как ты да и многие, Советской власти бояться нечего. При ней и наша беднота увидит свет в окошке. Разве мало у нас бедноты-то?

– Да что ты все за бедноту распинаешься? И кто это тебя с ума-разума сбил?

– Никто меня не сбивал. Сам я знаю, с кем мне быть, на чьей стороне правда. С большевиками я оттого, что хочу свою жизнь прожить по-человечески, а не по-скотски. Слушаю я тебя и ушам своим не верю. Раньше ты так не рассуждал и старые порядки больше всего хаял, когда нас богачи каторжанской родней звали, нос от нас воротили. И от тебя, не от других научился я за бедноту душой болеть, а теперь ты вон как заговорил.

Слова его сильно поразили Северьяна. Была в них очевидная правда. А горячность и убежденность, с которой говорил Роман, разбудили в нем отцовскую гордость. «Кремешок парень-то стал, – любовался он им, – я ему свое, а он мне свое. Режет, что твоя бритва. Весь в меня». Кончилось тем, что он спокойно сказал:

– Ладно. Раз уж ты такой, живи своим умом. – И он поплелся из зимовья.

После его ухода Роман попробовал читать, но от тусклого света глаза его скоро устали. Тогда он разостлал на голбце захваченный из дому войлок, положил под голову полушубок и лег спать. Проснулся, когда уже было светло. В заледенелое окошко бил яркий солнечный свет, на полу зимовья шевелилось желтое пятно. Печка протопилась. Он замел в ней угли, закрыл трубу и поставил в загнетку чайник. Потом подошел к окну, стал дышать на него и протаял круглую, величиной с полтинник дырку. Окошко выходило в проулок, по которому ходили и ездили к проруби. «Интересно, кого увижу первым, – вспомнил он старинное поверье, – если девку – к свадьбе, старуху – к хворости, казака – к войне». Скоро послышался в проулке скрип шагов, звон ведер. Он прильнул глазом к стеклу. Шли две соседские девки с раскрашенными ведрами на коромыслах. До него долетел обрывок их разговора о чьем-то девичнике. «Вот это да… – рассмеялся он, – не одна девка, а целых две, и разговор подходящий».

Вслед за девками ребятишки Герасима Косых прогнали на водопой коров и лошадей. Один из них, размахивая длинной хворостиной, обивал со столбов шапки снега, а другой не пропускал ни одного конского шевяка, чтобы не пнуть его ногой. Увидев выбежавшего в проулок Лазутку, ребятишки начали кидать в него шевяками. Лазутка взвизгнул и махнул через плетень в огород.

– Ловко я его съездил! – закричал парнишка, который был с палкой.

Другой возразил ему:

– Да ты вовсе не докинул. Это я его съездил по ноге…

Роман проводил ребятишек глазами и затосковал. Поманило на улицу, на народ.

Когда стемнелось, в зимовье пришла мать.

– Как ты тут, парень? Истомился, однако?

– Да нет, ничего. И выспался вволю и книжку прочитал. У Симона ты была?

– Была, да его дома нету. Уехал зачем-то в Нерчинский Завод.

– Вот неудача… Зачем приехал, того и не сделаю.

– А я баню истопила. Отец с дедушкой уже вымылись. Теперь твоя очередь. В бане на полке я тебе белье оставила и мыло с рогожкой. Свечу отсюда захвати. Помоешься и иди прямо в избу, покормить тебя надо.

Роман поблагодарил ее и отправился в баню. Зеленые звезды загорались над сопками. В улицах лаяли собаки, слышались голоса и скрип снега. На Драгоценке кто-то долбил железной пешней прорубь.

В бане пахло распаренным веником и еще чем-то горьким. Он принюхался и уверенно решил, что осенью сушили в бане много конопли. Зажег свечку, быстро разделся. Зачерпнул из колоды ковш воды, плеснул на каменку. Облако белого пара, шипя и клубясь, взлетело под потолок, хлынуло во все стороны, влажным жаром опахнув его тело. У него сразу приятно зачесались спина и грудь. Он намочил в колоде веник, подержал его над каменкой и полез на полку. Скоро показалось, что жару маловато. Тогда он выплеснул на каменку сразу два ковша. Баня переполнилась паром, и он хлынул на улицу через все отдушины и щели. Свечка, стоявшая на полочке, светила тускло, словно месяц в тумане. Весело кряхтя и фыркая, он растянулся на полке и стал париться. Когда уставали руки, отдыхал, смачивая голову водой, и снова принимался крепко нахлестывать себя. За этим удовольствием опять сказал себе: «А все-таки хорошо дома!»

В то время, как он парился, погнал на водопой своего Савраску Никула Лопатин. Увидев улыбинскую баню, окутанную вылетавшим наружу паром, и свет в окошке, Никула остановился. Захотелось ему узнать, кто это так лихо парится в ней. Перед вечером Никула колол в своей ограде дрова и видел, что Андрей Григорьевич и Северьян помылись еще засветло. Позже он видел, как выходила из бани Авдотья, закутанная в шаль и шубу. Разжигаемый любопытством, Никула не поленился, перелез через плетень и заглянул в окошко бани. В бане плавала сплошная белая мгла, и он долго не мог ничего увидеть. Савраска уже успел сходить на прорубь напиться и медленно шагал обратно, когда разглядел Никула спрыгнувшего с полка Романа. Он решил, что ему померещилось, так как знал, что Романа давно нет в живых. Он испуганно отшатнулся от окошка, перекрестился и протер кулаком глаза. Осмелев, снова припал к запотевшему стеклу. В бане стоял лицом к окошку все тот же Роман и окатывался водой из таза. «Живой, значит, – удивился Никула. – То-то Улыбины и ходят довольные. Ромку все мертвяком считают, а он дома, в бане размывается. Ох, и бедовый!.. Нагряну я завтра к Улыбиным утречком, притворюсь ничего не знающим, да и заведу разговор о Ромке. Погляжу, как изворачиваться будут».

Никула потихоньку удалился от окошка, перемахнул через плетень не хуже Лазутки и поспешил домой. Шел и рассуждал сам с собой: «Другим говорить не буду, а Лукерье своей скажу. Другим скажешь и подведешь Ромку, а Лукерья не проболтается. Тепленькая водичка в ней держится, не как у других баб. Пусть поохает».

На улице повстречался Никуле Прокоп Носков. Первый соблазн Никула выдержал. Как ни чесался язык, сказал он Прокопу всего одно «здоровенько» и разминулся с ним. Но дома еще с порога закричал Лукерье:

– Ничего не знаешь?

– Да откуда же я знаю. Целый день дома сидела.

– То-то и оно… – сказал многозначительно Никула и, вдоволь потомив бабу, рассказал все с такими подробностями, так обстоятельно, что Лукерья, не дослушав его до конца, но узнав самое главное, вдруг вспомнила, что ей надо пойти к соседке за решетом, накинула на себя платок, и ее торопливые шаги заскрипели под окном.

XXV

Роман вымылся, надел чистое, хорошо проглаженное белье и почувствовал себя празднично. Красный, с влажными еще волосами пришел он в дом, где его давно дожидались. На столе дымилась эмалированная миска с пельменями. Ганька, еще ничего не знавший о приезде Романа, со слезами радости кинулся к нему на грудь. Роман расцеловал его и сказал:

– Смотри не болтай, что я дома живу.

– Я не маленький, можешь мне этого не говорить, – обиделся Ганька, и, чтобы утешить его, Роман подарил ему собственноручно сделанную из горной таволожки дудку.

После ужина Роман в расстегнутой рубашке и унтах на босую ногу сидел в полутемной горнице с отцом и дедом, рассказывая им о побеге из-под расстрела, о жизни в лесной коммуне. Долгий рассказ его подходил к концу, когда на улице, под окнами горницы, заслышалось множество мужских голосов. Роман вскочил, стал натягивать на себя полушубок. Отец и Андрей Григорьевич заметались по горнице, подавая ему шапку, шарф, рукавицы.

В сенную дверь властно забарабанили. Мать схватилась за голову, запричитала. Побелевший отец перекрестился и бросился было открывать дверь.

– Подожди, – схватил его за плечо Роман. – Я выйду в сени вперед тебя и стану там за дверь. Тогда ты откроешь. Если меня там сразу не заметят, вырвусь… Мама, не плачь, не надо, – успел он сказать матери и крадучись, с револьвером в руке вышел в сени. На цыпочках пройдя по ним, прислонился к стене у двери. «Ежели увидят, все пропало. Стрелять я в них не могу, этим родных погублю», – размышлял он, унимая охватившую его дрожь. Вышедший следом за ним отец заспанным голосом спросил:

– Кто там?

– Атаман с понятыми. Открывай! – закричали ему на крыльце, и Роман узнал голос Платона Волокитина. Отец выдергивал и все никак не мог выдернуть из скобы засов. Наконец ему это удалось. Дверь распахнулась и прикрыла собою Романа. Тяжело топоча, ворвались в сени казаки и, не останавливаясь, отшвырнув в сторону Северьяна, бросились в раскрытую кухонную дверь. Роман облегченно вздохнул, упругим кошачьим шагом выскользнул из-за двери на крыльцо. У крыльца стояли два человека – высокий и низенький. Раздумывать было некогда. Роман стремительно кинулся на них. Высокого ударил головою в грудь, сбил на землю, а низенький, истошно вопя, побежал к воротам. Роман воспользовался этим и перескочил через забор во дворы.

– Убежал… Убежал! – надрывался у крыльца сбитый им человек. На крик его выбежали те, что были в доме, и, увидев во дворах Романа, начали стрелять в него. Он спрятался в тень от соломенного омета и благополучно выбрался на гумно, с гумна на огород. Потеряв беглеца из виду, казаки поопасились его искать. Он бросился в кусты на Драгоценку. Когда перебегал через залитую лунным светом луговину, еще два выстрела прогремели ему вдогонку.

К полуночи резко похолодало. Мороз был не меньше чем на сорок градусов.

Роман остановился на льду Драгоценки в тени высокого берега. У него сразу защипало уши и щеки, заныли пальцы на ногах. В поселке лаяли потревоженные выстрелами собаки, скрипели шаги в проулке у мельничной плотины. Опасно было выходить сейчас из кустов. Но нельзя было и стоять на месте, мороз донимал все сильнее. Нужно было идти. Но куда?

После недолгих размышлений он решил: «Пойду на заимку. Больше деваться некуда. Здесь меня либо поймают, либо я сам замерзну». Руслом Драгоценки, где легче было идти, пошел вверх по ее течению. Наган положил за пазуху, а в руки взял толстую палку. Когда удалился от поселка и миновал поскотину, чтобы сократить путь, вышел на зимник. Зорко поглядывая по сторонам, зашагал по зимнику, часто постукивая нога об ногу. Кусты и белые сопки как будто настороженно приглядывались к нему. В их мертвом молчании чувствовал он для себя угрозу, и чем дальше уходил от поселка, тем смутнее становилось у него на душе.

Пройдя версты четыре, поравнялся с Круглой сопкой, где доставался им покос в тот год, когда он вымазал у Дашутки дегтем ворота. Впереди, у самого зимника, стояли осыпанные пушистым инеем заросли тальника. Прежде чем приблизиться к ним, он остановился и до рези в глазах разглядывал их. И уже собрался шагать дальше, когда увидел там перебегающие с места на место парные огоньки. Волосы зашевелились у него под папахой: впереди была волчья стая. А в такую пору, да в одиночку, встреча с волками не предвещала ничего хорошего.

Влево от дороги Роман увидел стог сена. Он бросился к нему, схватился за ветряницу и с помощью ее очутился на макушке стога. Первый волк прыгнул туда сразу за ним. Зубы его яростно клацнули возле ноги Романа. Он убил его выстрелом в упор. Волк упал в наметенный у подножия стога сугроб. Остальные разбежались от выстрела в стороны и уселись на снегу.

Тогда Роман решил добыть огня. Он вспомнил, что у него должны быть с собой спички. Ни на секунду не спуская глаз с волков, с трудом расстегнул он полушубок. Спичечная коробка оказалась в правом кармане. Достав ее, Роман торопливо очистил от снега и разворошил макушку стога. Не обращая внимания на зверей, сунул наган за пазуху и опустился на колени. Чиркнул две спички сразу, поднес их к сену и облегченно вздохнул – сено загорелось. Через минуту, схватив охапку пылающего сена, он подбросил ее кверху. Тысячи огненных мух закружились над стогом. Волки испугались и огромными прыжками понеслись к речке…

На рассвете увидел в логу среди березового редколесья три зимовья, окруженные дворами и ометами соломы. Подойдя к ометам, остановился в нерешительности: у зимовья заливались на разные голоса собаки. Он сильно продрог, ему хотелось есть, ноги подкашивались от усталости. Но идти в зимовье вслепую было рискованно. Решил дождаться утра и, оставаясь незамеченным, разглядеть, что за люди живут на заимке. Выбрав свежий пшеничный омет, объеденный с наветренной стороны скотом, он устроил в нем глубокую нору. Забравшись туда, завалил соломой вход. Там быстро согрелся, прилег поудобнее и забылся сторожким сном.

Когда вылез из норы, на серебряных макушках берез ярко играли блики солнца. Над двумя зимовьями подымался дымок из труб. В стайках мычали телята, блеяли овцы. Скоро из зимовья вышли два старика и подросток. Они взяли два ведра, пешню и погнали скот на утренний водопой к колку, окутанному морозной мглой. Вместе с ними убежали все собаки. Решив, что в зимовьях больше никого не осталось, Роман смело направился туда. Рванув на себя забухшую дверь, с белым облаком холода вошел в ближайшее зимовье и остановился как вкопанный: на нарах у печки сидела и вязала чулок Дашутка.

Обомлев, Дашутка вскочила на ноги, уставилась на Романа широко раскрытыми, испуганными глазами. Выпавший из ее рук клубок пряжи покатился к его ногам.

– Ух, как тепло у вас, – сказал он первые пришедшие в голову слова. Дашутка ничего не ответила. Тогда он спросил: – Что, не узнаешь меня?

Поняв, что перед ней не призрак, а живой Роман, Дашутка, задыхаясь от волнения и кусая кончик платка, сказала тоже первые подвернувшиеся слова ломким чужим голосом:

– Как не узнать, узнала… Только ведь тебя давно все похоронили… Откуда это ты?

– Бегаю от богачей, от волков бегаю. – Голос его странно дрогнул. – Так вот и живу, Дарья Епифановна… Если тебе не жалко куска хлеба, угости меня.

– Да ты садись, садись. Я тебя покормлю сейчас, – и засуетилась, доставая с полок и расставляя на столе хлеб, деревянную чашку, туесок со сметаной. Нарезав хлеба и наливая из медного чайника в чашку чай, пригласила: – Проходи давай. Только не обессудь за угощение.

Роман осторожно сел за шаткий, из плохо оструганных досок стол. Дашутка расположилась напротив него у печки и занялась чулком. Но Роман не видел, что она не столько вяжет, сколько украдкой поглядывает на него. Ему сильно хотелось есть, но его одолело смущение, и он выпил только чашку чая, съел тоненький ломтик хлеба. Поблагодарив с поклоном Дашутку, спросил:

– С кем ты тут живешь?

– С дедушкой.

– А другой старик чей?

– Парамон Мунгалов. Они с работником в другом зимовье живут.

– Если есть у тебя лишние портянки или чулки, дай мне. Прихватили меня богачи так, что я в унтах на босую ногу пятнадцать верст отмахал. А по таком морозу это не шутка. Да потом еще волки чуть было меня не слопали.

– Вот возьми, – подала ему Дашутка с печки пару новых шерстяных чулок.

– Спасибо, – с жаром поблагодарил Роман. – Если бы знала ты, что пережил я в эту ночь…

Вдруг на дворе заскрипели сани. Дашутка взглянула в окно и побелела.

– Беда, Роман… Это мой отец приехал и еще кто-то.

– Ну, даром они меня не возьмут, если выследили…

Увидев в его руке револьвер, Дашутка тихонько запричитала:

– Ой, ой, горюшко мое! – И вдруг сердито прикрикнула на Романа: – Да прячься ты, непутевая голова. Отец, может, и не знает, что ты здесь.

– А куда я спрячусь?

– Да под нары, под нары лезь. Там темно. На вот потник тебе и убирайся.

– Ладно, будь что будет. – И, схватив потник, Роман залез под нары. Заполз там в самый дальний угол за ящик с картошкой и вилками капусты. Затхлой сыростью шибануло ему в нос. Разостлав потник, он прилег на него. Дашутка металась по зимовью и кидала под нары все, что можно, чтобы лучше укрыть его.

За дверью послышались шаги. Дверь со скрипом распахнулась, и сквозь клубы морозного воздуха Роман увидел красные Епифановы унты, услыхал его простуженный голос:

– Доброго здоровья, Дарья!

– Здравствуй, тятя. Что это ты так рано?

– За дровами поехал… Ну, рассказывай, как живешь тут, девка.

– Слава Богу, живу.

– А я дай, думаю, заеду, погляжу, как вы тут управляетесь. Угости-ка меня чайком. Погреюсь да поеду.

Пока Епифан пил чай, вернулись с водопоя старики. Они загнали скот во дворы и оба зашли в козулинское зимовье. Вместе с ними забежала черная небольшая собачонка и улеглась у порога, умильно поглядывая на стол, где на самом краю лежала булка хлеба. Роман притаился. Эта пустолайка была теперь для него опаснее целой стаи волков.

– Ну, как, не замерзли еще, божьи прапорщики? – спросил Епифан стариков.

– Пока ничего, Бог милует… А морозы и впрямь несусветные. Прорубь нынче за ночь так заросла, что едва продолбили.

– Погрей и нас, Дарья, чайком, – попросил старик Козулин и, прокашлявшись, обратился к Епифану: – Что в поселке, Епиха, новенького?

– Новостей целый ворох… Сегодня ночью Ромашку Улыбина ловили.

– Да разве он живой?

– Живой, мать его в душу! Заявился откуда-то домой. Мылся в бане, а его Никула Лопатин углядел. А у Никулы язык что осиновый лист – во всякую погоду треплется. Сболтнул бабе, а та и пошла звонить. Узнал об этом Сергей Ильич – и к атаману… Заставили идти того арестовать Ромашку… Семь человек ходили к Улыбиным. Пятеро в избу кинулись, а двое у крыльца остались. А Ромашка, он не дурак. Он, оказывается, в сенях за дверью стоял. Как те пробежали мимо него в избу, он и махнул на улицу. Арсюху Чепалова с ног сбил, а у Пашки Бутина медвежья хворость приключилась. Пока Арсюха подымался, он ведь тоже тетеря добрая, Ромашка во дворы сиганул. А там его ищи‑свищи. Стреляли в него, да не попали.

– Какой молодчага парень-то, – похвалил Романа старик Мунгалов. – Ведь совсем вьюноша, а гляди ты каков – от семерых ушел. Весь в деда. Дед у него в молодости тоже беда проворный был. Только я да покойный сват Митрий и могли устоять супротив него.

Старик Козулин пожалел Романа:

– Куда он, бедняга, в такую стужу денется? Все равно, однако, поймают.

– Ежели домой сунется, – сразу изловят. За домом крепко доглядывают. А прийти он должен. Захочет коня своего взять.

– Без коня, конечно, человек он пропащий.

– Коня ему теперь воровать надо. Того, на котором он приехал, в станицу отвели.

Огорченный этой вестью, Роман неосторожно пошевелился в своем убежище. Собачонка учуяла его и зарычала. Потом забежала под нары, принялась лаять. Совсем близко от Романа сверкнули ее глаза. Вот-вот она могла схватить за ногу, и он решил, что все пропало. Епифан удивленно сказал:

– На кого это она брешет?

– Крысу, должно, учуяла, – сказал старик Козулин, а Дашутка поддержала его:

– Сегодня утром я двух крыс видела. Расплодилось их столько, что ничего доброго под нары нельзя положить.

Собачонка лаяла все громче, все злее. Один из стариков глубокомысленно заключил:

– Должно быть, прижучила крысу в уголок, а взять боится. Пустолайка проклятая.

– Да вытури ты ее, Дарья, к черту! Совсем оглушила.

Дашутка схватила клюку, принялась бить собачонку и два раза по ошибке задела Романа. Собачонка с жалобным визгом выскочила из-под нар. Епифан раскрыл дверь и пинком выбросил ее из зимовья. А Роман потирал ушибленный бок и ждал, что будет дальше.

– Ну, отогрелся, поеду, – сказал Епифан, надел шапку и рукавицы и вышел из зимовья. Следом за ним ушел к себе старик Мунгалов. Немного погодя поднялся и старик Козулин, сказав Дашутке, что идет поправлять городьбу в овечьем загоне. Дашутка проводила его и с раскрасневшимся лицом заглянула под нары.

– Живой еще?

– Живой, только взмок весь.

– Давай выходи. У меня щи сварились, покормлю тебя щами… А я тебя клюкой не ударила?

– Нет, – соврал Роман, вылезая на свет божий. Дашутка вытащила из печки горшок, налила Роману миску щей, а сама стала смотреть в окошко, чтобы предупредить его, ежели появится старик. Соскребая со стекла узорный иней, с плохо скрытой заботой спросила:

– Что теперь делать будешь?

– И сам не знаю. Без коня я все равно что без ног. Пойду, видно, коня добывать.

– В такую стужу, да в твоей лопоти… Нет уж, поживи-ка лучше день-другой у меня под нарами.

– С тоски умру.

– Не помрешь, – рассмеялась Дашутка, – а там что-нибудь сообразим.

Вечером, когда старика снова не было в зимовье, Роман сказал Дашутке, что он ночью уйдет.

– Как хочешь, не удерживаю. Только подумай, куда идти-то тебе? Ведь погибнешь.

– Можешь, и погибну, только под нарами торчать мне совестно.

– Нашел чего стыдиться… Ты потерпи, я обязательно что-нибудь придумаю ради старой дружбы.

Старик вернулся на этот раз с надворья расстроенный.

– Беда, девка, – хрипло говорил он. – Ночью большой буран будет, а у нас Пеструха совсем натяжеле. Вот-вот отелится. Ежели случится это нынешней ночью, можем теленка загубить. Прямо не знаю, что делать.

Дашутка, подумав, сказала, что корову можно на ночь завести в пустое зимовье. Старик ответил, что делать это неудобно – зимовье чужое.

– Да что ему сделается, зимовью-то, – убеждала его Дашутка. – Настелим подстилки побольше, а убирать за Пеструхой я сразу буду.

– Схожу посоветуюсь с Парамоном, – сказал старик и пошел к Мунгалову. Вернувшись, приказал Дашутке: – Загоняй корову в зимовье. Парамон говорит, что беды не будет, ежели и поживет там с недельку.

Дашутка обрадовалась, быстро оделась. Уходя, с порога сказала, что затопит в зимовье печку, чтобы корове совсем хорошо было.

Ночью, когда Роман уже спал, Дашутка залезла под нары, разбудила его:

– Вылезай, я тебе другую хату нашла.

В зимовье было темным-темно. В трубе завывал дикими голосами ветер, стекла в окне дребезжали. Дашутка взяла Романа за руку и, попросив потише ступать, повела за собой. За дверью их сразу встретил не на шутку разгулявшийся буран. С трудом добрались они к стоявшему на отшибе зимовью. Корова, редко и шумно повздыхивая, жевала сено. Дашутка потрепала ее по шее, прошла к окошку, завесила его соломенным матом и, посмеиваясь, обратилась к Роману:

– Здесь теперь жить будешь. Дверь я на замок закрою, ключ себе возьму. Когда дедушка сюда придет, отсиживайся под нарами, а в остальное время хоть пой, хоть пляши. Вон постель твоя, – показала в угол на охапку соломы. Затем подкинула в печку дров, привернула в лампе огонь и собралась уходить.

– Может, проводить тебя? Ведь на улице сейчас заблудиться немудрено.

– Не надо. Спи давай. Утром я тебя рано потревожу…

– Да ты посиди, поговорим… Мы ведь три года с тобой добрым словом не перебросились.

– О чем говорить-то? – присев на краешек лавки, вздохнула Дашутка. – От этого тепла на сердце не прибавится, молодость наша не вернется… Расскажи-ка мне лучше, как Алексея-то моего убили.

Просьба ее неприятно резанула Романа по сердцу. Говорить с ней об Алешке было невыносимо тяжело. Одно упоминание о нем заставляло его страдать. Даже мертвый жил Алешка и бередил в его памяти старые раны. И только сделав над собой большое усилие, передал он ей все, что знал о смерти Алешки. Выслушав его, Дашутка помолчала и вдруг спросила:

– А если бы тебе довелось быть на месте Семена, – убил бы ты Алексея?

– Убил бы. Про меня, конечно, подумали бы, что я его из-за тебя убил, за то, что ты ради него меня бросила. Только правды в этом не было бы. Ты ведь сама знаешь, как у нас с тобой получилось. Так что за это его убивать нечего было… А вот за то, что он к Семенову побежал, к холую японскому, за это я бы ему спуску не дал, – сказал Роман жестко и горячо.

Дашутка пристально глянула на него:

– А ведь многие думают, что вы… его вместе с Семеном убили, и не за что-нибудь, а из-за меня. Рада я, что нет на тебе его крови. – И она порывисто встала с лавки. – Ну, пошла я. Успевай спать, а то утром дедушка придет и чуть свет загонит тебя под нары, – грустно улыбнувшись, сказала она на прощание.

XXVI

Утром Роман проснулся и стал поджидать Дашутку. Завешенное матом окно смутно угадывалось в темноте. За ночь зимовье сильно выстыло. Было в нем по-нежилому сыро и холодно. Корова поднялась уже с подстилки. Роман встал, пробрался мимо нее к окну и поднял мат. Мутный серый свет проник в зимовье. По дымку из трубы козулинского зимовья он определил, что все еще дует сильный ветер. Рваные облака низко неслись по небу, хмуро курились вершины хребтов на востоке. Он поглядел на них и почувствовал себя, как птица в клетке.

Старик Козулин вышел из зимовья, взял лопату и стал разгребать выросший за ночь перед дверью сугроб. Ветер трепал завязанные на затылке концы его желтого башлыка. Из-под повети появилась с подойником в руках Дашутка. Что-то сказав старику, зашла в зимовье. Старик размел снег и направился во дворы. Следом за ним побежала черная собачонка, обнюхивая каждый торчащий из снега предмет.

Дашутка пришла к Роману, когда старики угнали скот на водопой. Она принесла котелок с чаем, стопку горячих гречневых колобов и туесок сметаны. Роман сразу же заметил, что она принарядилась как могла. На ней была красная бумазеевая кофточка и белая шаль с кистями. От этого пропала у него на нее всякая досада за долгое ожидание. Она извинилась, что не пришла раньше.

– Колобами тебя угостить захотела, – и виновато улыбнулась, едва шевельнув губами.

– И охота тебе возиться со мной? Я ведь не гость.

– Это ты так думаешь, а я иначе рассуждаю. Для меня ты гость.

– А не боишься ты с таким гостем в беду попасть? Ведь тебя живьем съедят, если дознаются, что ты меня укрывала. Зря ты со мной связалась, – из непонятного упрямства говорил он не то, что думал.

Губы Дашутки презрительно дрогнули, гневная морщина легла между круто изогнутых черных бровей.

– Ты, случайно, не с левой ноги встал? Скажи уж лучше прямо: не любо тебе, что свела нас вот так судьба.

– Не любо, так я бы здесь не остался. Нрав ты мой знаешь.

– Знаю, да не узнаю. Если говоришь правду, так жалеть меня нечего… Ты знаешь, что мне дедушка сказал? Гляжу, говорит, я на тебя и диву даюсь: со вчерашнего дня тебя будто подменили. Не умылась ли ты, говорит, живой водой?.. А ты жалеть меня вздумал. Нет, невпопад твоя жалость, Роман Северьяныч. Если не кривишь душой, забудь свой страх за меня.

Пораженный, Роман не знал, что ответить ей. Стало ему ясно: неизменно верна Дашутка той первой и горячей любви, от которой осталась у него в сердце одна лишь ноющая боль. И еще увидел: выгранило время ее характер, травило и не вытравило душевную красоту.

– Сходи куда-нибудь, прогуляйся, если надоело взаперти сидеть, – посоветовала Дашутка, заметив происшедшую в нем перемену, – а я постараюсь сегодня дедушку домой спровадить.

Роман согласился, и, когда уходил по заметенной сугробами дороге к лесу, она крикнула ему вдогонку:

– У дедушки в осиновом логу ловушки на куропаток стоят. Огляди их там за попутье…

Проводив его, Дашутка пошла чистить телячью стайку. Не провела она там и полчаса, как услыхала топот верховых лошадей, голоса. Она выглянула из стайки и увидела: к зимовью подъезжали с берданками за плечами Платон Волокитин, Никифор Чепалов и Прокоп Носков. «Вовремя я Романа спровадила, словно кто надоумил меня», – подумала она, спокойно выходя из стайки. Платон увидев ее, закричал:

– Здорово, Дарья!.. Постояльцев вы тут никаких не держите?

– Нет. Какие тут могут быть постояльцы? Вот, может быть, вы у нас тут поживете.

Платон погрозил ей черенком нагайки и ничего не ответил. Спрыгнув с коня, он отдал его Никифору и с берданкой наизготовку кинулся в козулинское зимовье. Он не закрыл за собой двери, и Дашутка видела, как он все перерыл на печке, за печкой, а потом полез под нары. Под нарами он усердно обшарил каждый угол. Выйдя из зимовья, сказал:

– Тут никого нет. Надо в остальных посмотреть.

– Да вы кого это ищете? – спросила Дашутка.

– Знаем кого, – ответил Платон. В зимовье, где стояла корова, он обратил внимание на разостланную на нарах солому и поэтому искал особенно усердно. Тем временем вернулись с водопоя старики, и Платон пристал с расспросами к ним. Но старики оба в голос заверили его, что никто чужой у них не жил и не живет. Уезжая, Платон сказал им:

– Ищем мы Ромку Улыбина. На вашей заимке для него хорошая приманка имеется. Ежели заявится он сюда, пусть один из вас сразу же к атаману катит…

– А ты что за командир такой выискался, чтобы приказывать нам? – рассердился старик Козулин. – Мы у тебя подряд не взяли Ромку-то ловить. Сам лови, раз нужен он тебе.

– Ты, дед, много не разговаривай, а то выпорем на старости лет! – пригрозил Платон.

…В осиновом логе Роман отыскал козулинские ловушки. Одна из них, покрытая полынью, была спущена и до самой верхушки прикрыта снегом. В ней нашел он четырех замерзших уже куропаток. На закате, когда снег на равнине перед зимовьями нежно алел, подходил он к заимке с куропатками в руках. Дашутка встретила его у крайних ометов.

– Ну, вовремя ты ушел сегодня погулять. Как будто кто подсказал мне послать тебя на прогулку. Ведь тут искать тебя приезжали. Платон с Никифором в зимовьях все вверх тормашками поставили. Платон и на меня кричал и на дедушку.

– Откуда они дознались, что я здесь?

– Ничего они не дознались. Они просто все заимки под гребешок прочесывают. – И вдруг рассмеялась: – А я дедушку спровадила-таки, поехал домой в бане помыться. Вернется только послезавтра. А как вернется, я домой поеду и тебя с собой прихвачу. Только что надумала я, про это потом расскажу. Сейчас пойдем в наше зимовье, там сегодня ночуешь…

Завесив окошки матом снаружи и холстинами изнутри, закрывшись на крючок и заложку, принялась Дашутка по-праздничному набирать на стол. За ужином она угостила Романа водкой и выпила сама. С разгоревшимся лицом и сияющими глазами хозяйничала она в чисто прибранном и жарко натопленном зимовье. Захмелев, Роман попытался обнять ее, но она с силой отвела его руки, строго бросила:

– Не надо этого, Рома. Лучше скажи мне, как ты коня себе доставать думаешь. – В ответ Роман только пожал плечами, и тогда она поведала ему, как давно и бесповоротно решенное: – Я для тебя коня добуду. Знаешь ты чепаловского бегунца Пульку? – Роман кивнул. – Так вот этого Пульку я из‑под пяти замков для тебя достану.

– Что ты, что ты, Даша… А если попадешь на этом деле?

– Эх ты, нашел, чем пугать меня… Чтобы помочь тебе, я и не то сделаю. Без коня тебе не спастись.

– Знаю, да ведь воровать рука не подымается, – продолжал колебаться Роман. Но Дашутка заявила ему, что Пульку возьмет она со спокойной совестью. Пять лет она работала на Чепаловых, как самая последняя батрачка, и ушла от них в том же, в чем пришла. А Пульку она же и выходила, когда его мать утонула на заимке в болоте. Не одного Пульку могла бы она высудить у Сергея Ильича, если бы захотела судиться. Окончательно же заставила она Романа подчиниться своему решению, когда сказала, что на заимку Никифор-то, говорят, приезжал на его коне.

Далеко за полночь погас в зимовье свет. Дашутка постелила себе и Роману в разных углах. И когда легли, долго ворочались оба с боку на бок, тяжело вздыхая. Но едва Роман вздумал вместе со своей постелью перебраться поближе к Дашутке, она сказала:

– Не делай этого. Не мило мне мое вдовство, да только кончится оно не сейчас, а через год после Алешкиной смерти. Иначе не видать нам счастья на белом свете.

Роман перестал двигаться, разочарованно вздохнул и затих, пристыженный. Но этот стыд не потушил в душе его чувства радости, а только придал ему особую остроту и свежесть.

XXVII

Через два дня, вечером, Дашутка выехала с заимки домой. В придорожных кустах, на бугре, ее дожидался Роман. Он подсел к ней в сани, завернулся в припасенный для него тулуп, и Дашутка принялась погонять хворостиной карего мерина. Небо было в россыпи крупных мерцающих звезд, а в долине Драгоценки клубился морозный туман, такой густой, что Роман с трудом различал дугу над головою мерина. Дашутка часто оборачивалась и спрашивала, как он себя чувствует. Ее ресницы и брови были покрыты пушистым инеем, и от того лицо неузнаваемо изменилось, странно похорошело. Скрипели оглобли и конская упряжь, шипел монотонно снег под полозьями, и Роман незаметно погрузился в дремоту, потеряв всякое представление о том, где он находится и что с ним происходит. Заставил его очнуться голос Дашутки.

– Приехали, – говорила она, – сейчас поскотина будет. У нее я и ссажу тебя. Ты повремени маленько и пробирайся по заполью к нашей усадьбе. Если в бане у нас не будет света, смело заходи туда и дожидайся меня. Как только улягутся наши спать, принесу я тебе еды, а потом пойдем добывать Пульку.

Роман вылез из саней, скинул с себя доху, и его сразу охватило чувство тревожного возбуждения, от которого побежали по позвоночнику ледяные мурашки. Он широко зевнул, зябко вздрогнул и с напускной бодростью сказал Дашутке:

– Поезжай. Счастливо тебе доехать.

Когда скрип Дашуткиных саней стал едва уловим, он решил, что пора идти и ему. По снежной целине выбрался к огородам, наткнулся там на хорошо протоптанную тропу и по ней дошел до козулинского гумна, обнесенного высоким тыном. Забравшись на гумне в солому, немного согрелся и горько взгрустнул, услыхав песню парней на Царской улице. Парни шли коротать вечер либо к картежникам на майдан, либо к девкам, затевающим где-нибудь в теплой избе веселые песни. А он вот уже целую неделю вынужден проводить время то в ометах и банях, то под нарами в зимовьях.

…В полночь на увалах за Драгоценкой выли волки, и собаки в Мунгаловском отвечали им многоголосым лаем. В чепаловской ограде хриплой октавой заливался старый цепник, тоненько взлаивали и подвывали молодые собаки. Узкий и длинный проулок рассекал зады обширной усадьбы Чепаловых на две равные половины. По одну сторону от него находились дворы и повети, по другую – огород, гумно и сенник. По проулку Дашутка вывела Романа к углу конюшни, в которой помещался Пулька. Роман остался за углом в тени, а Дашутка с ломтем хлеба и уздечкой в руках подошла к двери конюшни. Двери были замкнуты на большой замок, похожий на гирю-десятифунтовку. Но Дашутка знала, где прятал Сергей Ильич ключ от замка. Привстав на носки, нащупала она ключ за одной из колод и, достав его, стала открывать замок. В это время собаки в огороде залаяли совсем по-другому, и Роман понял, что они учуяли его присутствие. За себя он не боялся, но ему стало страшно за Дашутку. Две собаки метнулись к ней из-под ворот, ведущих в ограду. Роман поднял валявшуюся у ног палку, приготовился было к нападению. Дашутка окликнула собак, бросила им по куску хлеба и, успокоив их, открыла замок, распахнула дверь конюшни. Когда скрылась в конюшне, собаки присели на задние лапы у дверей, тихо скуля и облизываясь. Чтобы не привлечь к себе их внимания, Роман стоял не шевелясь в своем укрытии. В конюшне негромко заржал Пулька, послышался стук копыт. Казалось, прошли часы, прежде чем с Пулькой на поводу появилась перед Романом Дашутка. Он облегченно вздохнул. Собаки неотступно следовали за ней по пятам и зарычали, увидев его.

– На, веди, – передала ему Дашутка Пульку, а сама принялась уговаривать собак. Он уже был на задворках, когда она догнала его и с нервным смешком сказала: – Вот и все.

Заседлав Пульку припасенным Дашуткой седлом, Роман похлопал рукавицей о рукавицу, чтобы согреть озябшие руки, и обратился к Дашутке:

– Ну, давай, Даша, прощаться. Время к утру, мешкать мне нечего.

– Куда ты теперь?

– В леса, к своим. Если будет случай, напишу тебе.

– Дай я тебя поцелую, – обняла его Дашутка и, припав к его губам, долго не могла оторваться от них, странно обмякнув и отяжелев у него на руках…

– Дай Бог счастья… – Голос Романа дрожал, рвался.

– Был бы ты живой, здоровый, – другого счастья мне вовек не надо. День и ночь молиться за тебя буду.

Уже сев на коня, Роман поцеловал ее еще раз с седла, еще раз сказал:

– Прощай.

Рассудив, что вряд ли кто-нибудь согласится торчать на морозе в такую ночь, доглядывая за домом его отца, решил он завернуть на минутку домой. Дома открыл ему двери отец. Он не удивился его появлению. Отцовским сердцем он чувствовал, что Роман должен рано или поздно заявиться опять домой.

– Проходи, проходи… А у нас, паря, беда. Дед-то твой помирает, – сказал отец, пропуская его вперед себя на кухню. – Расстроился он шибко в ту ночь, как тебя изловить хотели, и назавтра же расхворался. Однако, до утра не доживет. Хорошо ты сделал, что заехал. Ведь старик-то последнее время только о тебе и трастит.

Не раздеваясь, Роман прошел в горницу, едва освещенную привернутой лампой. Андрей Григорьевич лежал на кровати, стоявшей напротив русской печи в переднем правом углу. У кровати сидела заплаканная Авдотья. Она молча поцеловала Романа и позвала Андрея Григорьевича:

– Дедушка, ты слышишь, дедушка? Роман приехал.

Роман подошел к кровати, унимая слезы. Заросшая седым волосом грудь Андрея Григорьевича тяжело поднималась и опускалась. Роман склонился и поцеловал деда в матово-белый, покрытый холодным потом лоб. От прикосновения тот очнулся и обвел его затуманенными, далекими ото всего глазами.

– Это, тятя, Роман. Проститься заехал, – сказал Северьян.

– А-а… – протянул Андрей Григорьевич, и глаза его приняли осмысленное выражение. Авдотья и Северьян помогли ему приподняться на постели. Задыхаясь, выговаривая с трудом каждое слово, он заговорил:

– А я думал… не повидаю, помру… Спасибо. Мой наказ тебе – верой и правдой служи… народу… земле родной, – и совершенно обессиленный откинулся навзничь. Лицо его стало синеть, дыхание становилось все более беспорядочным. Роман думал, что это уже конец. Но Андрей Григорьевич еще отдышался и поманил его к себе слабым движением костлявой и желтой руки. Он хотел ему сказать что-то еще, но Роман заметил это только по движению его губ, слов уже нельзя было разобрать. Тогда он опять поцеловал деда в уже холодеющий лоб. И вдруг услышал, что дыхание его прекратилось. Напрасно ждал он нового вздоха, его не последовало. И тогда с полными слез глазами вышел из горницы. Оставаться он дольше не мог, на улице начинало светать и утренняя зарница блестела над белыми сопками на востоке.

– Уезжай, Рома, уезжай, Бог с тобой. Как-нибудь без тебя похороним дедушку, – торопила его мать, а отец уже накладывал в ковш горячих углей из загнетки и сыпал в них ладан, чтобы окадить оставившего мир Андрея Григорьевича.

С тяжелым сердцем уехал Роман из дому в морозное февральское утро. Со смертью деда оборвалась в его сердце еще одна нить, связывавшая его с Мунгаловским, и теперь он больше, чем когда-либо, был готов на новые муки и усилия ради того дела, за которое погибли Тимофей, матрос Усков и многие, многие сотни других.

На второй день к вечеру он был уже снова в своей лесной коммуне, население которой значительно увеличилось. Из Курунзулая переселились в нее призывных возрастов казаки, не хотевшие служить Семенову.

XXVIII

На масленой в Мунгаловский приехал новый станичный атаман Степан Шароглазов. Остановился он у Сергея Ильича и вечером вызвал к себе Каргина. Каргин уже знал, что предстоит какое-то неприятное объяснение, раз Шароглазов не счел возможным остановиться у него. Поэтому на свидание отправился в самом дурном настроении.

Был морозный ясный вечер. Чисто выметенные к празднику улицы, нежно розовеющие в сумеречном свете, были полны катающихся ребятишек, разнаряженных парней и девок. Парни были в белых, черных и сизых папахах, девки – в пуховых цветных полушалках и шалях. В одном месте плясали они под гармошку лихого «камаринского», в другом – водили во всю улицу хоровод. Всем было весело, хорошо. И Каргин, шагая по широкой улице, жалел, что время праздничных утех для него навсегда миновало. Завидев его, парни и девки умолкали и расступались, давая ему дорогу.

У Чепаловых только что зажгли в столовой большую висячую лампу. Проходя по ограде мимо еще не закрытых окон, он увидел в столовой Шароглазова и Сергея Ильича с сыновьями. Они сидели вокруг кипящего самовара, Сергей Ильич что-то рассказывал Шароглазову, и выражение его лица было необыкновенно злым. Шароглазов, слушая его, прихлебывал чай из стакана, сдержанно посмеивался и покручивал левой рукой свои пышные усы. «На меня наговаривает, не иначе», – решил Каргин и расстроился пуще прежнего.

Войдя в дом, он разделся никем не замеченный, потер рука об руку и с решительным видом вошел в столовую. По моментально наступившему неловкому молчанию понял, что разговор шел именно о нем. Молчание прервал злорадным баском Шароглазов:

– Ну вот, он и сам пожаловал, – и сразу спросил: – Что же это ты творишь тут, Елисей?

– Не знаю, о чем речь. Объясни.

– Какого черта Ромку Улыбина поймать не мог?

– Ромку? – усмехнулся Каргин. – Оттого, что он оказался умнее и проворнее, чем мы думали.

– А вот Сергей Ильич говорит, что его по твоей милости не поймали. Наобум ты пер.

– Не спорю. Оно и в самом деле было так. Да только я на тех понадеялся, которые у крыльца ворон ловить вздумали.

– Что на других кивать! – сердитой глухой скороговоркой перебил его Сергей Ильич. – Против своей воли шел ты его ловить и ловил от этого спустя рукава. Вот что я тебе прямо в глаза скажу.

– Вон как! – вспыхнув, сказал Каргин. – Раз так, значит, надо меня из атаманов ко всем чертям вытурить.

– Вытурить не вытурить, – а вежливо попросить, чтобы сам ушел с этой должности, – самодовольно рассмеялся Шароглазов и сразу же перешел на сухой служебный тон: – Мне, брат, насчет тебя в отделе прямо сказали: снять и даже расследовать все твое поведение в этом деле. Но расследовать я ничего не собираюсь и даже, больше того, срамить тебя перед обществом напрасно не хочу. Поэтому давай созывай сходку и заявляй, что по состоянию своего здоровья или, скажем, хозяйства исполнять атаманскую должность больше не можешь.

«Хорошо, что ты еще не знаешь, как я баргутов рубил, тогда бы, пожалуй, по-другому заговорил», – подумал Каргин, а сам сказал:

– С удовольствием это сделаю. В атаманстве мне немного радости. Хоть сегодня же приму свою отставку.

– Да, да… Именно сегодня. В станице у меня уйма всяких дел, к утру я обязательно должен быть там, а мне хочется побывать на вашей сходке, чтобы поддержать твое прошение.

– Ты что же, думаешь, что без тебя меня могут не сменить?

– Народ у вас упрямый. Так что очень свободно твое прошение могут без внимания оставить. А это, брат, никак невозможно, раз категорически приказано снять тебя.

– Вот, значит, какие теперь порядки-то! Выходит, общество не может выбрать того, кто ему по душе. Что-то не по-казачьи получается. Даже при царе этого не было.

– Царь-то нас всех своими верными слугами считал. А теперь дело другое. На всех казаков полагаться нельзя. Сволочей и среди нас много оказалось, а их в железной узде держать надо. Иначе все прахом пойдет. Будет у вас верховодить голь перекатная и наведет такое братство и равенство, что тошно нам станет. Ты, вместо того чтобы подковырками заниматься, об этом подумай.

– Правильно, Степан Павлович, – поддержал Шароглазова Сергей Ильич. – Чтобы не повторился восемнадцатый год, надо многих к рукам прибрать. А Елисей хочет для всех быть добрым, на всех угодить старается.

– Делал так, как подсказывала мне моя совесть. Не хотел я лишних врагов плодить, без нужды озлоблять тех, кто с повинной к нам пришел. Но раз вы считаете, что надо рубить сплеча, – рубите, только этим новую власть укрепить нам трудно.

– Да? – иронически прищурив глаза, сказал Шароглазов. – Если бы я, брат, не знал тебя, то подумал бы, что тебя первым надо послать туда, куда нынче большевиков посылали.

Каргин криво усмехнулся.

– Спасибо за откровенность, – а про себя подумал, что спорить с такими людьми не только бесполезно, но и опасно. Лучше было молчать. Помедлив, он поднялся со стула и сказал, что пойдет собирать народ на сходку.

На сходке новым поселковым атаманом выбрали бывшего надзирателя Прокопа Носкова, который одинаково уживался с богатыми и бедными.

Отстраненный от общественных дел, Каргин с рвением принялся за свое хозяйство. Сразу же после масленицы уехал он на полмесяца с братом в тайгу на заготовку дров. Считал он себя незаслуженно обиженным и часто, мысленно обращаясь к Шароглазову и Сергею Ильичу, думал: «Посмотрим, что вы, голубчики, натворите и как это потом расхлебывать будете».

Скоро на заимку брату Каргина Митьке доставили предписание явиться в станицу на медицинское освидетельствование. Врачи признали его годным, и он вместе с другими молодыми казаками был направлен в Читу.

Данинград