Четверо из России. Василий Клепов

Страница 1
Страница 2

Эту историю я рассказывал еще в 1945 году своему сыну Всеволоду. Но сейчас его нет, и он никогда уже не сможет прочитать книгу, которую так ждал. Теперь с повестью ознакомятся тысячи мальчиков и девочек, таких же смелых, честных и отважных, каким был он. Светлой памяти сына посвящаю эту повесть.

– Не узнаете?

Высокий парень ростом под самую притолоку стоял в дверях и широко улыбался мне, как старому знакомому:

– Я – Молокоед. Помните?

Откровенно говоря, я давно перестал думать о Васе. Шустрый чернявый мальчишка с озорными карими глазами встретился на моем пути и исчез. Я знал, что его книга имела неожиданный успех и была дважды издана в Свердловске и раз в Москве. Знал и то, что Вася был теперь геологом. Впрочем, об этом можно было догадаться, увидев загорелое лицо и рюкзак.

Мы поговорили, и Вася спросил: – Вы знаете, что у меня в сумке? Он передал мне рукопись и высыпал на стол ворох писем. Все они были адресованы Васе Молокоедову. Я вытащил из первого попавшегося конверта письмо и прочитал:

«Дорогой товарищ Молокоедов! Мы отдыхаем в лагере имени Гайдара в Новосибирске. По вечерам собираемся в палате и читаем книги. И вот мы начали читать „Тайну Золотой Долины“. Книга захватила нас целиком. Мы прочитали ее за два вечера. Вот это здорово! Ну и приключения достались на вашу долю! Нам тоже хотелось бы быть такими же решительными, смелыми, сообразительными, как вы, Дубленая Кожа, Федор Большое Ухо и Белка.

Очень интересно узнать, чем вы занимаетесь сейчас? Где ваши друзья? Встречаетесь ли вы? А где Рыжая Белка? Что случилось со стариком и Белотеловым?

Вы нам обязательно ответьте на письмо, мы будем ждать. А то, что девчонки плаксы, – неправда. Мы очень много бегаем, прыгаем, играем в казаков-разбойников. Приезжайте в лагерь. В лагере у нас 500 человек. Всем будет весело послушать про ваши приключения.

До свидания, ждем вас в гости!

Наш. адрес: Новосибирск, Барышево, пионерлагерь имени Гайдара, девятый отряд».

По мере того как я перечитывал письма, передо мной вставали все эти мальчики и девочки, которым очень нравились приключения Молокоедова и его друзей в Золотой Долине. Одни писали, что «играют в Молокоеда», другие спрашивали, как стать геологом, третьи просили совета: учиться ли дальше или, закончив десятый класс, идти в жизнь…

– Ты, надеюсь, ответил им?

– Где же всем ответишь! – Вася обвел глазами всю эту кучу писем, фотографий и поздравительных открыток. – Ведь тут их около тысячи. Но ответить как-то надо. Хорошо бы издать, а?

Я прочитал рукопись. Чувствовалось, что писал ее уже повзрослевший человек, хотя кое-где и проглядывала прежняя ребячливость. Судя по эпиграфам, которые Вася старательно предпосылает каждой главе, он все еще остается горячим поклонником Джека Лондона и Фенимора Купера. Только один эпиграф показался мне неудачным – насчет страшных Соломоновых островов. Но, подумав, я решил оставить его: слова о том, что есть места и похуже Соломоновых островов, как нельзя больше подходили для определения фашистской Германии.

В. Клепов

ПЯТКАМИ НАПЕРЕД

– Почему у тебя вечно двойка по немецкому? – спросила Аннушка.

– Потому, – сказал я, – что фашистский язык изучать не буду.

– Язык врага надо знать, – опять говорит она.

– А зачем мне его знать, – отрезал я. – Мы с фашистами разговаривать не собираемся. Мы их будем бить!

Мне невольно вспомнился этот разговор из «Тайны Золотой Долины». Каким же дураком я был! «Мы их будем бить!» Били, били фашистов, а они все же ворвались в наш город, и теперь на каждом шагу только и слышно:

– Хальт! Вохин геест ду? Цурюк! Шнелль, шнелль![1]

Весь день по нашей улице гремели немецкие мотоциклы, танки и пушки, беспрерывно двигались автомашины, а потом как начали шагать фрицы, так у нас даже в глазах потемнело – шагают и шагают! И откуда столько взялось?

Мы смотрели на немцев со своего четвертого этажа. Мама стояла бледная-бледная и все хрустела пальцами, но, когда мы с Левкой двинулись к двери, строго цыкнула:

– Не смейте выходить на улицу!

Мы переглянулись и снова бросились к окну. А по улице продолжали идти фрицы в зеленых, надвинутых на глаза касках и с автоматами.

Потом в нашу дверь громко забарабанили.

– Кто там? – спросила мама.

– Открывайте, мы из домоуправления…

Мама открыла, и в дверь ворвались трое: маленький, весь в пыли и грязи фриц, а с ним наш домоуправ и еще какой-то облезлый тип с юркими, шныряющими глазами.

– Вер вонт хир? – пролаял немец, упираясь колючим взглядом в лицо мамы.

Мама смотрела на него сверху вниз с плохо скрытой враждебностью:

– Говорите по-русски. Я немецкого не понимаю.

– Кто тут живет? – рявкнул облезлый тип.

– Вы что же, Мурашов, у них переводчиком работаете? – спокойно и, как мне показалось, насмешливо улыбнулась мама. – Мы живем. А вы что, собственно говоря, кричите?

Этот Мурашов сказал что-то маленькому фрицу, тот распахнул дверь в другую комнату и забормотал, поглядывая на наши с Левкой кровати. Потом начал смотреть, как у нас закрывается дверь, а она у нас вовсе и не запирается: просто висит крючок и – все.

– Вершлюсс[2], – бросил фриц Мурашову, а тот – домоуправу:

– Надо сделать замок…

Короче говоря, нам пришлось очистить квартиру и переселиться на кухню. И не успели мы с Левкой устроить себе постели, как прибежал домоуправ и с несвойственной ему живостью вделал в дверь этот самый вершлюсс. А чуть позже снова явился маленький фриц, который привел с собой здорового, краснощекого офицера. Офицер бормотнул:

– Их вилль шляфен…[3]

Они прошли в комнату, пощелкали замком, потом без стука к нам на кухню вперся маленький фриц и, приложив ладонь к щеке, объявил:

– Герр обер-лейтенант шлефт. Бенемен зи зихь штилль![4]

Немец бросил маме грязное белье обер-лейтенанта и изобразил руками, что его надо постирать.

– Вашен лассен, авашен…[5]

Когда он, наконец, ушел, я спросил маму:

– А что это за тип был? Который еще кричал на тебя?

– Мурашов? Работал у нас завхозом. Маленький такой, бедненький… Никто бы не подумал о нем плохо. А он успел уже переводчиком заделаться.

– Вот сволочь!

И в первый раз мама не одернула меня, услышав такое нехорошее выражение.

К вечеру нам с Левкой удалось выбраться на улицу. Немцы уже прошли, город почти опустел. Не ходили трамваи, прохожих не было, во дворах не играли ребята. Около горсовета стояла машина, чистая, блестящая, так что мы даже остановились около нее. «Оппель» – можно было прочесть серебряные буквы. Сбоку от дверей, где висела красивая табличка в надписью «Острогорский Совет депутатов трудящихся», теперь мрачно сверкало золотом одно слово: «Бюргермейстер»[6].

Пока мы рассматривали вывеску, из подъезда вышел вооруженный немец и крикнул нам что-то. Мы не поняли. Тогда он показал рукой вдоль улицы:

– Шнелль, шнелль!..

Мы отбежали в сторону и остановились, глядя на немца.

– Что это он, а? – шепнул Левка.

– Да говорит: «шнелль», значит – скорее.

– Плохо все-таки, что ни ты, ни я немецкого языка не знаем. Ну и дураки же были, как я посмотрю. Учили ведь нас, а я, кроме «вас ист дас», ничего не знаю.

– Ты не только «вас ист дас», а и «дас ист федер» знаешь, – фыркнул я.

А Левка меня в бок:

– Смотри: Паппенгейм!

Я оглянулся и увидел, что за нами по тротуару вышагивает небольшой сутулый человек, и в моей памяти пронеслись те три недели, что мы провели в Золотой Долине.

И вот сейчас Паппенгейм шел навстречу нам уже не в своем драном платье, а в белом, хорошо проутюженном костюме и соломенной шляпе с легкой тросточкой в руках. Мне кажется, что даже горб его распрямился, так он вышагивал, надутый, важный, слегка постукивая палочкой по тротуару.

«Откуда он тут взялся?» – пронеслось в голове, и тут же я сообразил, что Паппенгейм сидел в острогорской тюрьме и его освободили немцы.

Старик поравнялся с нами, глядя на меня, и с испуга выронил свою палочку. Не мигая, он смотрел на нас, будто мы вернулись с того света.

– Дождались своих, господин Паппенгейм? – с ненавистью спросил я. – Пришли регистрировать заявочку?

Он потянулся ко мне своей обезьяньей лапой, но я треснул его по руке и бежать.

Через несколько минут мы уже сидели в засаде в одном из дворов напротив горсовета. И вот Паппенгейм появился, наконец, в дверях. Вид у него был далеко не радостный. Старик еще больше ссутулился, посерел и стоял у подъезда с непокрытой головой, держа в руках шляпу. Он огляделся по сторонам и тихо побрел по улице.

– Незадачка получилась! – радостно воскликнул Левка.

Мы выбрались из своего укрытия и медленно двинулись за Паппенгеймом. На углу Почтовой и Интернациональной он прислонился плечом к ограде.

– Доходит, – хихикнул Левка. – Сейчас будет разрыв сердца.

В это время на улице показался высокий человек в черном. Он шел к старику.

– Ты стой здесь, – скомандовал я Левке, – а я подберусь ближе.

Мне удалось неприметно выйти на угол, а там я влетел в чей-то двор и очутился прямо у забора, к которому приник старик.

– Безнадежное дело, – услышал я ненавистный голос Белотелова. – Все архивы вывезены, а куда – никто не знает…

Старик молчал.

– Может, ему сунуть взятку? – предложил Белотелов.

– Ты думаешь, Штубенхоккер дурак? – вспылил старикашка. – Я нарочно не дал ему адреша Золотой Долины. Он так и замер, как тигр перед прыжком, когда я штал говорить ему о швоем мешторождении. Вшё допытывалшя: где и что? Они вше только и норовят хапнуть здешь что-нибудь из рушшких богатштв…

– Но можно ведь…

– Ничего не можно. Без документов к нему нечего и ходить. Шражу наложит лапу…

«Ага, думаю, и своих боишься! Плохие же у вас дела, господин Паппенгейм!»

Вдруг старик хлопнул себя по лбу и рассмеялся:

– Фу, черт возьми! Как же я не догадалшя! Ведь можно же взять швидетельшкие показания у них…

– У кого?

– Да у этих молокошошов. Только что вштретил Молокоеда.

«Вот так, думаю, штука! Опять придется иметь дело с этим старикашкой. Только дудки! Никаких свидетельств ты от меня не получишь».

В тот же вечер Белотелов пришел к нам домой. Он вел себя так, словно мы с ним лучшие друзья, шутил, смеялся, был очень вежлив и предупредителен с мамой и все интересовался, как мы сейчас живем.

– Знаю, что вам приходится трудно, – дружелюбно сказал он. – Возьмите, пожалуйста! По старой памяти… Принес кое-что из съестного.

И выкладывает на стол хлеб и колбасу, при одном виде которой у меня набрался полный рот слюны.

– Спасибо, Белотелов, – ответила мама. – Мы пока ни в чем не нуждаемся.

– Оставьте, Мария Ефимовна! – возразил Белотелов. – Знаю, как вы бедствуете, а у меня пока еда есть…

Он распрощался и оставил свои подарки на столе, но я собрал их и, выскочив на лестницу, протянул всю эту снедь Белотелову:

– Вы, кажется, забыли.

– Нет, – улыбнулся он. – Оставил тебе.

Белотелов махнул рукой и стал спускаться вниз. Тогда я швырнул ему все его добро и захлопнул дверь.

Но разве у таких людей бывает самолюбие? Вскоре Белотелов, как ни в чем не бывало, пришел к нам опять. Дома никого не было, и он начал ко мне подъезжать. Ты, дескать, хороший парень и можешь теперь вполне обеспечить жизнь себе и матери. Ты опиши то, что видел в Золотой Долине, потом мы сходим с тобой к нотариусу и он удостоверит, что это твое описание. Тебе это ничего не стоит, а получишь от меня столько, что тебе и не снилось.

– Своей землей не торгую! – крикнул я и выскочил из кухни.

Через день мы снова ходили с Левкой по городу. И везде на зданиях читали непонятные нам, чужие, враждебные надписи. Длинная очередь арестованных стояла около комендатуры, как называлась теперь бывшая столовая № 17. Четверо конвоиров в черной форме, с прижатыми к животам автоматами, молча озирались вокруг. Когда мы хотели подобраться к очереди ближе, один из солдат поднял на нас автомат и, глядя пустыми серыми глазами, неожиданно тоненьким голоском завопил:

– Эс ист ферботен![7] Хальт, хальт!

«Хальт это по-ихнему значит „стой“, а вот что такое „Эс ист ферботен“, я не знал.

– Ты смотри, смотри, – шепнул мне Левка, – ведь это они Димкиного отца забрали…

Я обернулся. Недалеко от дверей комендатуры стоял, повернув к нам бледное, небритое лицо с седыми усиками, Николай Арсеньевич Кожедубов. Он смотрел то на нас, то на полицейского, а потом махнул рукой:

– Вася, скажи там…

Но что сказать – Кожедубов так и не договорил. Полицейский ударил его рукояткой автомата прямо в лицо. Николай Арсеньевич поднял руки и повалился.

Мы бросились бежать. Кожедубовы жили недалеко от нас в небольшом деревянном домике, изукрашенном старинной русской резьбой. Резьба тянулась вдоль карниза, покрывала сверху и снизу голубые наличники окон. Она была делом рук Николая Арсеньевича, который однажды, когда я его спросил о резьбе, ответил:

– Что же, Вася, я умру, так пусть хоть это останется…

Когда мы вбежали во двор к Кожедубовым, Димка занимался акробатикой: расстелил на земле коврик и стоял на голове, вытянув в стороны руки, и медленно сводил и разводил ноги.

– Гоп-ля! – крикнул он и, перевернувшись, пошел нам навстречу.

За год Димка еще больше вытянулся, стал сильным, как молодой барс. На щеках у него все явственнее пробивались желтые волоски, и я не раз уже шутя говорил, что ему не мешало бы побриться. На что он отвечал мне хриплым баском:

– А тебе, Молокоед, тоже пора сбрить свою щетину.

Выдумает мне тоже: щетина! Всего лишь черненький пушок.

На наших лицах, что ли, Димка прочитал кое-что, только сразу спросил:

– Случилось что, Молокоед, а?

Я кивнул и посмотрел в его глаза. Серые, почти голубые, они настороженно смотрели с продолговатого лица.

– Случилось с твоим отцом, – мрачно проговорил Левка и тут же стих.

– Да ничего особенного, Димка, – поспешил добавить я, видя, как сразу посерело и обнаружило свои веснушки Димкино лицо. – Просто мы сейчас шли по Интернациональной и видели: твой отец стоит около комендатуры…

– Арестовали его, что ли? – взглянув на меня, проговорил Левка.

Димка толкнул Левку в плечо, тот даже пошатнулся, и обратился ко мне:

– Договаривай, Молокоед! Если уж начал, – договаривай.

Я не стал дольше скрывать правду и рассказал все без утайки. Димка убежал домой и вернулся с узелком в белом платочке. Следом шла мать. Она выпроводила нас в калитку и тихонько перекрестила.

Никакой очереди у дверей комендатуры уже не было, а стоял только часовой в надвинутом на лоб шлеме. Димка смело подошел к нему:

– Нам бы передачу…

Вместо ответа часовой протянул руку к звонку. Из двери вышел одетый в черный костюм человек и сквозь очки глянул на нас.

О, как знаком мне был взгляд противных желтых глазищ! Сколько раз он останавливался на мне у дяди Паши, когда мы еще только намечали маршрут в Золотую Долину. Уже тогда в этом взгляде сверкала жадность. Потом я увидел Белотелова на допросе. Шмыгающие по сторонам, не задерживающиеся ни на чем его буркалы напоминали глаза волка, попавшего в капкан. А сейчас они горели, как кристаллы халькопирита, и в них можно было прочесть радость от того, что пришли немцы, и торжество за себя и своего папашу, которых выпустили из тюрьмы.

– Что вам нужно? – спросил Белотелов.

– Отцу вот передачу… Кожедубову, – как можно спокойнее ответил Димка.

Белотелов усмехнулся:

– Когда забрали?

– Сегодня…

Белотелов скрылся, а через несколько минут вышел и весело улыбнулся:

– Передача не нужна. Могу вам, как старым знакомым, сообщить по секрету: Кожедубова сегодня расстреляют.

Не знаю, долго ли мы стояли перед комендатурой, но очнулся я, когда часовой толкнул меня в спину автоматом:

– Коммт, коммт, шнелль…

– Дождался своих, гад! – мрачно проговорил Левка. И я понял, что он думает о Белотелове.

Димка, размахивая узелком, шагал молча, устремив взгляд вперед. На его посеревшем лице не было никакой растерянности или паники.

– А ведь надо что-то делать, Димка, – проговорил я, когда молчать стало уже невмоготу.

– Вы идите, а мне – сюда, – бросил Димка и свернул с Интернациональной на улицу Девятого января.

Мы с Левкой вернулись домой и сели на подоконник. Во дворе играли ребятишки. Они сразу рассыпались, как воробьи, стоило появиться немцу. А фашисты приходили во двор часто: в недостроенном доме, покрытом теперь толем, был устроен какой-то немецкий склад. Перед ним все время ходил часовой.

– Взорвать бы, – тихо произнес Левка.

Я понял, о чем думает его отчаянная головушка.

– Взорвать – хорошо, но как?

– Известно, как… Мину подложить и – бенц!

– А как подложишь? Склад-то охраняется…

– Ты ничего не понимаешь, я смотрю. Надо действовать не одному, а двоим. Ты бы его отвлекал, а я р-раз и – там. Мину или взрывчатку подложу и – готово!

В самом деле… Ведь подрывают склады и поезда партизаны. И есть среди них пацаны вроде нас!

Я задумался и размышлял до самого отбоя. А когда мы улеглись спать, шепнул:

– Знаешь что, Левка? Хоть мы и не хотели изучать фашистский язык, а придется. Вот изучим, тогда можно развернуть диверсионную работу…

Утром я выложил на балконе свой сигнал, но Димка почему-то не шел. Я достал с полки учебник немецкого языка и пригласил Левку заниматься.

– Вас ист дас? – спросил я его, кивая на дверь.

– Дас ист дас фенстер…

– Эх, ты! Фенстер… Фенстер – это окно.

– Что же это я? Дас ист ди диле.[8]

– Нейн, – усмехнулся я.

– Ди декке.[9]

– Нейн…

Левка перебрал весь словарь из параграфа «Дас циммер», а слова «ди тюр» так и не вспомнил.

– Вер ист дас?[10] – показал я на часового.

– Вер ист диэер менш?[11]

– Я тебя спрашиваю: «кто это такой?» А ты вместо ответа тоже говоришь: «кто этот человек?»

– А как надо сказать? – спросил Левка, и в его глазах я впервые уловил страстное желание изучить немецкий язык. – А, Молокоед? Скажи, как?

Но я и сам не знал, как будет «часовой» по-немецки.

Я перелистал весь словарик, но в нем не было такого слова. Тогда я подмигнул Левке и постучал нашему «официру»:

– Герр обер-лейтенант, гештаттен зи мир ейне фраге[12], – приготовил я длинную фразу.

– Я, я[13], – раздался из-за двери густой бас.

– Герр обер-лейтенант, их вилль лезен унд шрайбен лернен.[14]

– Рихтиг, рихтиг[15], – ощерясь в ухмылке, проговорил немец.

Кое-как мне удалось выпросить у него немецкий разговорник, из которого я узнал, что часовой по-немецки будет «ди вахе». Беда была лишь в том, что немцы, видимо, думали, что пришли в нашу страну, как в ресторан. Почти все фразы в разговорнике относились к еде. Приготовьте мне то да подайте другое.

Левка сел ближе, и мы стали запоминать целые немецкие фразы.

Неожиданно все содрогнулось. И наш дом содрогнулся, даже подскочил от взрыва. Выглянув на улицу, мы увидели, что все – и русские и немцы – бегут по направлению к комендатуре.

– Вот это – да! – весело ухмыльнулся Левка. – Вот это саданули!

На месте столовой № 17 курились только развалины, когда мы прибежали туда. У развалин встретили Димку. Он мчался навстречу радостный и оживленный.

– Ты видел, Дим, как ахнули комендатуру? – спросил Левка.

– Нет, – ответил Димка, но по его веселому лицу я понял, что знает он больше нашего.

– А как отец? Жив?

Димка оглянулся, прижал губы к моему уху:

– Жив папка. Это из-за него и взлетела комендатура.

Оказывается, Николая Арсеньевича вместе со всеми арестованными по делу о поджоге электростанции держали во дворе комендатуры, в каменном сарайчике. Оттуда по ночам людей увозили и расстреливали. Димка сговорился с двумя товарищами отца, которых мне не назвал, и отправился в комендатуру с передачей. Он осторожно вручил дежурному корзинку с провизией. В ней были белые булочки, большой каравай хлеба, две жареные курицы и яйца. Дежурный, конечно, набросился на кур и, пока расправлялся с ними, каравай хлеба взорвался, так как в нем была бомба.

Я с восхищением смотрел на Димку: он уже действует! А мы еще только собираемся.

Целыми днями сидели мы и изучали этот проклятый язык, и я никогда еще не подозревал, что у всех у нас такие огромные способности. Не знаю, что нам помогало – разговорник или страстное желание читать и говорить по-немецки, но только месяца через два мы уже могли кое-как объясняться с немцами.

– Во ист дейн фатер?[16] – спросил я Димку, когда мы устали от зубрежки немецких слов.

– Мейн фатер? – переспросил Димка. – Мейн фатер арбайтет[17].

Я в изумлении поднял брови. Мы презирали тех, кто шел служить или работать к немцам. Таких людей у нас, не стесняясь, называли шкурами или предателями. И меня поразил спокойный Димкин ответ.

– Как? Он же старый коммунист!

– А ты думаешь, старые коммунисты сидят сейчас без дела? Они все работают… Чтобы скорее изгнать фашистов.

– Что же делает твой отец? – настаивал я.

Но от Димки я так ничего и не узнал. Уже потом он признался, что Кожедубов ушел в партизаны.

А фашисты выходили из себя, видя, что наши люди не хотят на них работать. Только и слышно было по городу: того расстреляли, другого отправили в концлагерь, третий уже писал из Германии – его фашисты силой увезли на работу.

Однажды мама вернулась из деревни, куда ходила менять свои платья на картошку, расстроенная и бледная. Я пристал к ней с расспросами: в чем дело?

– Сынок, – прижала меня мама к груди, – не лучше ли будет, если вы с Левой уйдете в деревню? Я уже договорилась с одним очень хорошим человеком…

– Чтобы меня укрывали от фашистов? – обиделся я. – Никогда этого не будет!

И вот случилось непоправимое. Настал день, когда к нам пришли двое: немец и их «переводчик» Мурашов.

Они велели мне и Левке немедленно собираться. Мы хотели удрать, но около подъезда нас поджидала машина.

На станции творилось что-то невероятное. Немцы оттесняли всех провожающих за железную решетку, которой был обнесен вокзал. Стонущая, плачущая толпа нажимала на нее с такой силой, что, казалось, решетка не выдержит и рухнет. Я все глядел туда, ожидая, что придет мама. Но только после второго звонка вдруг увидел ее, рванулся и побежал.

Она протягивала мне сквозь железные прутья свои маленькие холодные руки:

– Не плачь, сынок! Береги себя!

Я испугался за маму. Губы, щеки, каждая морщинка на ее лице вздрагивали, но глаза были сухими.

– Мама, мы все равно убежим…

– Будь осторожен, сынок!

Меня с силой оторвали от решетки. Немец, подгоняя прикладом, заставил убраться всех в вагон.

Прозвучал сигнал отправления, под крики, плач и стоны собравшихся троих мальчишек угоняли на запад.

– Вот и встали мы на Тропу… Только пятками наперед! – сказал Левка, и в темноте вагона трудно было понять, смеется он или плачет.

НЕВОЛЬНИКИ

Настал, настал суровый час,
Для Родины моей, —
Молитесь, женщины, за нас, —
За ваших сыновей.

М. Исаковский. «Песня о Родине»

Нас везли куда-то уже пятые или шестые сутки. Поезд подолгу стоял на станциях, потом раздавался громкий стук буферов, рывок – и вагон медленно, со скрипом и визгом, снова начинал двигаться. Где мы ехали, никто объяснить не мог; мимо больших станций поезд проходил не останавливаясь, а названия мелких ничего нам не говорили.

Своих продуктов у нас давно не было, и приходилось дважды в день становиться в очередь, чтобы получить полкружки какой-то темной бурды, которую приносили два дюжих краснощеких немца.

Они сразу начинали кричать:

– Нун, шнелль! Эрфассен им флюге! Шнелль, шнелль![18]

Мы все голодали, но особенно тяжело приходилось Левке. На него было страшно смотреть. Бледный, с синими губами, он тяжело ворочал черными глазищами, и его огромные уши казались еще больше. Ему никогда не хватало баланды, и часто мы с Димкой отдавали Левке свой паек.

Однажды, когда в кружку плеснули чуть-чуть тепловатой жидкости, Большое Ухо возмутился и закричал:

– Филь цу вениг! Цухабе![19]

Фашиста поразило, что какой-то русский мальчишка говорит с ним по-немецки, он осклабился, зачерпнул полную поварешку и плеснул Левке прямо в лицо:

– Да хает ду, руcсише швайн![20]

Левка склонился, утираясь рукавом, и, когда разогнулся, я увидел на его лице слезы.

– Иди, Любаша! Может, тебя не оплеснет, – повернулся Левка к небольшой женщине с красивыми голубыми глазами.

Женщина тоже стояла в очереди. Все пассажиры звали ее Любашей. Когда Любаша впервые появилась в вагоне, мы заметили в ее руках два больших свертка. Уже в дороге она развязала пестрый узел, и мы увидели в нем крошечного ребенка, который немедленно стал плакать тоненьким голоском. Женщина схватила ребенка на руки, быстро дала грудь.

Все с изумлением смотрели на нее. Какой-то пожилой колхозник, у которого на правой руке не было пальцев, спросил:

– А как же ты пронесла ребенка?

– Я его маком накормила. Он и спал до самого вагона. Хорошо, хоть Андреевна надоумила.

– Хорошо-то хорошо, – проговорил колхозник и осекся.

– А что? – тревожно спросила Любаша.

– Да так… Трудно тебе с ним будет…

– А без сыночка мне еще тяжелее. Совсем невмоготу было бы.

Как уж женщина прятала ребенка, когда в вагон входили немцы, трудно сказать. Но на третий или четвертый день у нее исчезло молоко. Мальчик заливался плачем. Наконец, не выдержав, под мелким холодным дождем Любаша стала в очередь, чтобы получить побольше пойла. Изможденный ребенок спал у нее на руках. Протянув немцам кружку, Любаша стала просить их дать хоть немного на долю сынишки.

Немцы весело переглянулись и заржали.

– Герр комендант, герр комендант! – крикнули они коменданта поезда.

Подошел поджарый, сухой, как вобла, комендант. Увидев, в чем дело, провизжал:

– Грудной младенец? Откуда ты взяла его?

Не долго думая, он схватил ребенка и ударил об угол вагона. Любаша взвизгнула и, как разъяренная тигрица, вцепилась в горло коменданта. Наши «кормильцы» бросились к ней, послышался выстрел, и Любаша, мертвая, повалилась на землю.

– По вагонам! – скомандовал комендант, поднимая вверх пистолет.

Паровоз рванул, раздался стук буферов, вагон снова начал отстукивать долгие километры скорбного пути.

– Димка, подсади! – крикнул Левка.

Мне стало страшно. В Левкиных глазах пылала сейчас такая ненависть, что, кажется, поднеси к ним спичку – она вспыхнет! И куда девалась добродушная Левкина смешинка, к которой я так привык?

– Давайте учить немецкий! – вдруг произнес Левка таким голосом, будто хотел выговорить: – Давайте бить фашистов!

Я не упомянул, что мы взяли с собой из дому все учебники по немецкому, а также разговорник.

Мы все время учили чужие слова и целые предложения, так что в нашем углу больше слышалось немецких слов, чем русских. Мы уже почти свободно понимали, о чем говорят между собой немецкие солдаты и что кричат за стенами вагона железнодорожные служащие.

Димка, видно, правильно воспринял Левкины слова, потому что спросил:

– Как будет по-немецки «мщение»?

Я полистал словарь и после слов «мчать», «мшистый» нашел «мщение». По-немецки это слово произносится «ди рахе».

– Их вилль мейне рахе кюлен[21], – шепотом, как клятву, проговорил Димка.

Но как «удовлетворить жажду мести», ни я, ни Димка не знали. Сбежать к партизанам? Попробуй, сбеги, когда на каждом полустанке тебя окружают со всех сторон часовые с собаками! Дважды впереди поезда партизаны рвали полотно, мы бросались к дверям, стучали, но ничего не получилось. Спустя несколько часов немцы все восстанавливали, и поезд двигался дальше.

Ненастье кончилось, и в вагоне стало светлее, а железная крыша так накалилась, что трудно было дышать. У входа стояло ведро с водой, к которому все время подходили люди. Левка тоже зачерпнул кружку, стал жадно пить.

– Надо? – спросил он, подавая мне кружку.

Но вода была до того теплой и так пахла карболкой, что не утоляла жажды.

Поезд остановился, двери с грохотом отодвинулись, и яркие лучи солнца ослепили нас.

– Аусштейген![22] Шнелль! Шнелль! – громко прокричал немец, заглядывая в вагон.

Мы спрыгнули на землю. Левка, прищурившись, посмотрел на чистое голубое небо:

– Смотри-ка ты, у них есть даже солнце!

С обоих концов поезда толпы русских, сопровождаемые криками часовых и лаем овчарок, медленно сходились к переходу через линии. Толпа вывалилась на деревянный помост и двигалась за тремя военными к воротам, над которыми было написано: «Штадтаусганг»[23].

Я глянул вверх и прочитал название станции: Грюнберг – Зеленая гора!

Когда мы вышли на широкую площадь перед вокзалом, русских уже выстраивали в два ряда. Посреди площади стоял длинный стол, у которого толпились люди. К нам подходил то один немец, то другой, выбирал из рядов кого-нибудь поздоровее и возвращался к столу. И тут до меня впервые дошел смысл того, что здесь происходит: немцы покупали людей! Это было не в Новом Орлеане[24], не двести лет назад, а в Германии, в 20 веке. Каждый немец читал «Хижину дяди Тома» и, конечно, не одобрял, а осуждал американцев, которые торговали неграми. Но вот теперь такими неграми становились мы, русские, а работорговцами – цивилизованные немцы!

К полудню в рядах не осталось почти никого. Часовые исчезли, оставив одного, который сидел на земле недалеко от нас и чистил автомат. А мы все стояли и ждали, чтобы нас кто-нибудь купил. Немцы брезгливо морщились, махали руками и уходили прочь. Наконец какой-то горбатенький человечек, не долго думая, поманил нас и подвел к столу.

– Черт подери, придется взять! – сказал он писарям. – Ничего лучшего уже не выберешь!

Нас стали спрашивать: «Как фамилия?» И пока мы отвечали, горбун выложил на стол деньги и снова поманил нас.

– Герр Камелькранц, бешейниген зи![25] – крикнули от стола.

Камелькранц, Камелькранц… Что это такое? Кранц, я знаю, – венок. А камель? Я немедленно достал немецко-русский словарь, отыскал незнакомое слово и чуть не расхохотался. Верблюд! Ну и фамилия у немца: Верблюжий Венок!

Горбун вернулся к писарям, что-то со смехом сказал им, расписался и, сунув руки глубоко в карманы, направился к своей бричке.

– А гномы-то в Германии еще не перевелись, – проговорил Димка, кивая на Камелькранца, шедшего впереди.

Камелькранц и в самом деле походил на гнома. Маленький, ростом с нашего Левку, кривобокий, с горбом, таким замысловатым, что, казалось, под рубашкой сидит другой Камелькранц, поменьше, и все время подпрыгивает и пятками колотит гнома по бокам…

– Да, – сказал я, – только неизвестно, добрый это гном или злой.

– Такие не бывают добрыми, – возразил Лева. – Вспомните нашу обезьяну из Золотой Долины. Ох и, поползали мы от нее, как еще живы остались!

Верблюжий Венок остановился у повозки и похлопал по дну кузова, приказывая садиться.

Сам он вскарабкался на козлы. Я приметил, что лошади сразу принялись храпеть и, изогнув шеи, скосили глаза, словно на козлы вспрыгнул не человек, а волк.

– Стоп, стоп, – тихо приговаривал горбун, подбирая вожжи, а лошадей уже била мелкая дрожь.

Мне вспомнилось, что рассказывает в своей книге Сетон-Томпсон: животные хорошо чувствуют отношение человека к себе.

Меня удивил этот страх животных перед своим хозяином, и я спросил:

– Варум циттерн зи, герр Камелькранц?[26]

Лошади рванули и понесли. От толчка Верблюжий Венок повалился горбом назад и, если бы я его не поддержал, опрокинулся бы к нам в кузов.

– Ты умеешь говорить по-немецки? – изумился Камелькранц, когда ему удалось перевести лошадей на рысь. – Это хорошо. Каждый человек должен знать немецкий язык!

– Много чести! – проворчал по-русски Левка.

– Что он сказал? – спросил горбун, поворачивая ко мне страшное лицо с выдвинутым подбородком.

– Он говорит, что дорога очень хорошая…

Дорога и в самом деле была хороша. Мы мчались по гладкому асфальту с такой скоростью, что не успевали рассмотреть мелькающие мимо островерхие дома. Постепенно лошади угомонились, и мы уже могли читать вывески. «Тухфабрик», «машиненфабрик», «загеверке» – все эти суконные фабрики, машиностроительные и пахнувшие свежей сосной лесопильные заводы следовали один за другим. Наконец мы выбрались из города, переехали железнодорожный путь, свернули с асфальта на булыжную мостовую, и маленький Камелькранц стал выкидывать такие номера, будто ему уж совсем невмоготу сидеть на хозяйской спине.

Потянулись ржаные и картофельные поля вперемежку с лугами, изрезанными удивительно прямыми каналами. Кое-где на полях двигались люди. Недалеко от дороги большая группа работников копала картошку. На рукавах у них выделялись желтые повязки с тремя буквами «пол.» И сколько потом мы ни встречали людей, у всех были такие повязки.

– Вон сколько у них батраков, – проговорил Димка. – И все поляки.

– И чехи, – добавил Левка, разглядев надпись: «tsch».

– И, кажется, югославы, – сказал я, так как увидел кой у кого на куртках всего две буквы «iu».

Мы жадно смотрели на каждого встречного и прежде всего обращали внимание на то, есть ли у него повязка и какой он национальности. По этим нашивкам можно изучить географию! Кого только не было здесь, на полях Германии – и французы, и англичане, и бельгийцы, и голландцы, и норвежцы, и датчане!

– Да, трудновато будет бороться с немцами, – грустно проговорил Димка.

– А ты знаешь, отчего распалась Римская империя? – усмехнулся Левка. – Или уже забыл? Римляне всех обращали в рабство. А потом рабы как дали им прикурить! От римского владычества сразу ничего не осталось…

Дорога свернула в сосновый лес. Колеса мягко шумели, погружаясь чуть ли не по самую ступицу в сухой песок. Мы выехали к большому мосту, и Камелькранц остановил бричку у воды. Я вспомнил, что наш поезд переходил где-то недалеко длинный мост через Одер, и решил, что мы снова выехали к этой большой немецкой реке.

Горбун отпустил у лошадей поводья и загнал животных в воду. Они нагнулись и стали пить.

– Ё! – крикнул на коней Верблюжий Венок, и они быстро вынесли повозку на берег.

Миновав мост, мы снова углубились в лес. Сквозь редкие деревья проглянула веселая поляна. Солнышко, вынырнувшее из облаков, залило ее всю ослепительным светом. Мелькнула острая черепичная крыша большого дома. Наш хозяин крикнул на лошадей, и повозка с грохотом подкатилась к воротам. «Шлосс дес геррен Фогель»[27] – сообщали вверху черные железные буквы… По обеим сторонам ворот красовались старинные щиты с ярко начищенными гербами. На них была изображена голова разъяренного зубра с железным кольцом, продетым сквозь ноздри. Герб, без сомнения, должен был свидетельствовать о могуществе хозяев дома, но так не вязался с жалкой фигурой Камелькранца…

– Гербок-то устарел! – насмешливо уронил Димка. – Вместо зубра приклеить бы к щиту карточку хозяина. А для сходства продеть сквозь ноздри такое же кольцо.

Мы с Левкой не выдержали и прыснули,

– Что такое? – грозно повернулся горбун. – Прошу вести себя прилично. Мы в замке баронессы Марты фон Фогель.

– Вот тебе и на! – воскликнул Димка. – Тут, выходит, нельзя даже смеяться.

– Это, видно, обитель слез и печали, – сделав грустное лицо, покачал головой Левка. – Я читал про такие обители, но не знал, что они до сих пор есть.

Мои друзья пытались еще смеяться, но когда я посмотрел на Димку, то на обычно спокойном его лице увидел большую тревогу.

Чем-то встретит нас этот фашистский замок?

ТАИНСТВЕННЫЙ ГОЛОС

Дверь распахнулась настежь, и работорговец появился на пороге.

Бичер Стоу. «Хижина дяди Тома»

Ворота открыл высокий рыжий старик с бледным, хорошо выбритым лицом. Он быстро окинул нас серыми глазами и, улыбнувшись, что-то промычал. Мы поняли, что перед нами немой.

– Живо, живо, Отто, – бубнил Верблюжий Венок, спрыгивая с коляски. Встав перед рыжим стариком, он дал ему понять, что надо отвести лошадей на конюшню.

Мы очутились на огромном, чисто выметенном дворе. По сторонам его высились двухэтажные каменные сараи. Вдоль второго этажа тянулась длинная деревянная галерея. В средине двора большая, обложенная камнем яма была наполнена свежим навозом.

Пока Отто возился с лошадьми, Камелькранц повел нас в глубину двора и велел располагаться в небольшом амбаре. Мы уселись в темноте на пустом деревянном полу.

– Интересно, что нам тут прикажут делать? – спросил Димка.

– Я скажу, что делать ничего не умею, – ответил Левка.

– Заставят!

– Пусть… Я все равно ничего не буду…

– Изобьют.

– Пусть бьют, – твердил свое Левка. – А я не буду. Неужели, Молокоед, ты намерен работать на немцев?

Я и сам всю дорогу думал об этом. Разве работать на немцев в Германии менее позорно, чем в Острогорске? Но и не работать, видимо, нельзя. Димка прав: начнут бить или пороть, пока не запорют до смерти. С другой стороны, прав Левка: работать на врага, значит, быть предателем Родины.

– Будем работать, – ответил я Левке. – Только так, чтобы от нашей работы никакой пользы не было.

Мы привыкли к темноте и стали различать, что кое-где сквозь щели в амбаре пробивается свет. Левка приник к щели внизу, у самого пола.

– Что видишь, Левка? – спросил я.

– Ничего. Вон только вижу лапки какой-то курицы или петуха.

– Маловато, – усмехнулся Димка. – Подсади меня, Молокоед.

Я подошел к стене, и одним махом Дубленая Кожа оказался у меня на плечах. Между стеной и крышей оставалась большая щель. К ней Димка и приник.

– Ну? – вопросительно смотрел я на него.

– Вижу, как Отто ходит по двору с метелкой. Около дома стоят трое… Верблюжий Венок, рядом с ним фрау, длинная-предлинная, и еще одна, с ребенком. Она о чем-то просит высокую, а та отказывает… Лезь сюда, может, ты поймешь, о чем они болтают…

Димка подсадил меня, и я услышал:

– Я вас очень, очень прошу, фрау Марта, – говорила, вытирая глаза, женщина с ребенком. – Мой Генрих уже третий год на войне, старший сын тоже, а я одна, без них, что могу?

– Ничего не поделаешь, госпожа Бреннер. И вообще, в следующий раз попрошу обращаться с такими просьбами к моему брату.

И вдруг эта маленькая Бреннер упала на колени:

– Я вас умоляю, фрау Марта… Смилостивьтесь!

– Не могу, госпожа Бреннер! – высокая повернулась к горбуну: – Идем, Фриц, показывай свое приобретение.

Отто, который смотрел на женщин, облокотившись на свою метлу, сердито махнул рукой и что-то начал мычать. А фрау Марта двинулась к нашему амбару. Камелькранц угодливо шел позади.

Я соскочил вниз, едва успев прошептать:

– Идут…

Громыхнул засов, дверь открылась, и в ней появились Камелькранц и фрау Марта. Я понял, что это, верно, и есть баронесса. Она была одета в темное платье, перехваченное в талии белым поясом и украшенное пелериной. Маленькое лицо почти не оживляли небольшие серые глазки.

Увидев нас, фрау пошевелила тонким, как у змеи, язычком и просипела:

– Они же совсем щенки!

– Я тебе уже говорил, Марта, – начал оправдываться горбун. – Ничего лучшего нельзя было подобрать. Фабриканты забрали все, что годилось для работы.

Тонкий язычок еще быстрее забегал по бледным губам.

– Так что же, нанимать для них няньку? – вспылила баронесса.

Чернявая девочка наших лет принесла из дома соломенное кресло, и помещица бухнулась в него. Кресло затрещало и раздалось, как резиновое.

– Подойди ко мне! – обратилась фрау к Левке. Левка сделал два шага вперед, дурашливо отдал честь и гаркнул по-немецки:

– Прибыл в ваше распоряжение!

Он так заворочал глазами, что мы с Димкой чуть не расхохотались. Но баронесса, удивленная Левкиным знанием немецкого языка, не заметила шутовской выходки.

– Как? Ты говоришь по-немецки? – воскликнула она. – Ты правильно делаешь, унтерменш[28]. Скоро весь мир будет говорить на языке великой германской нации.

– Извините, фрау Марта. Я чистокровный ариец, – без тени улыбки сказал Левка.

Баронесса нахмурилась, побагровела:

– Сними рубашку!

Левка стоял худой и жалкий.

Фрау грубо придвинула его к себе, брезгливо ощупала руки, грудь, спину:

– Дрянь! Следующий!

Я понравился фрау больше. Она только ощупала меня, но ничего не произнесла. Когда же очередь дошла до Димки, не только баронесса – и мы с Левкой залюбовались его сложением. Стройная Димкина фигура была словно выточена из слоновой кости. На руках и груди играли, перекатываясь под кожей, круглые мышцы, а крепкая спина была сплетена из сплошных мускулов и связок.

– Оу, оу, – приговаривала баронесса, похлопывая Димку по спине, плечам и груди.

Камелькранц стоял рядом, раздувая ноздри от удовольствия.

– Что умеешь делать? – спросил он и, думая, что Димка не понимает, приказал мне повторить вопрос.

Я перевел. Вместо ответа Димка вдруг кувыркнулся, встал на руки и быстро, быстро побежал на руках по двору. Вскочил и, то падая на руки, то вставая на ноги, прошелся колесом.

– Ты артист цирка? – изумился Камелькранц.

– Браво! – кричала в восторге баронесса и просила горбуна привести какого-то Карла.

Из дверей выскочила огромная овчарка и вышел толстый малый в коротких штанах, которые чуть не лопались у него на заду. Парень был примерно наших лет, но такой откормленный и рыхлый, что Левка, увидав его, тихонько фыркнул:

– Не жилец на белом свете…

– Почему? – удивился я.

– Так моя бабушка говорила… Как увидит рыхлого да толстого, обязательно скажет: «Не жилец на белом свете».

Овчарка обнюхала наши ноги. Когда она подошла к Левке, он тихонько посвистел, и овчарка вскинула на него умные глаза.

– Какая ты хорошая… – хотел погладить собаку Большое Ухо, но в тот же миг она рванула его за рукав.

– У, черт! – только и проговорил Левка.

– Пусть мальчик покажет Карлу свой номер, – обратилась ко мне баронесса.

И хотя Димка и сам хорошо знал немецкий гешпрех[29] я сказал:

– Покрутись еще, Дубленая Кожа!

– Не буду! – вспыхнул наш самолюбивый друг. Не желая навлекать на парня беду, я вежливо ответил баронессе, что Димка очень устал и не может повторить номер.

– Немного можно, – проговорила баронесса. – Мой Карл так любит цирк.

– Пошли ее к черту! – рассвирепел Димка. – Скажи, что шутом у нее не буду.

Как только мог, я пытался убедить фрау, что после дороги Димка очень ослаб и лучше завтра повторит представление.

– Я его буду пороть! – прошипела баронесса.

– Ну и птица! – воскликнул по-русски Левка.

– Что он сказал? – бешено повернулась ко мне баронесса.

– Их заге: «птичка»[30], – улыбаясь ответил Левка.

– Вас ист дас птишка?[31]

– «Птичка» эс ист ди Фогель[32], – невинно объяснил Левка. – У вас очень хорошая фамилия, – и тут же добавил попрусски: – Но идет она тебе, как велюровая шляпа раку.

Димка не выдержал и фыркнул. Баронесса почувствовала, что маленький русский сказал по ее адресу грубость и, размахнувшись, изо всей силы ударила Левку по лицу:

– Молчать! Ни слова больше на своем варварском языке!

Левка поднялся с полу – из носа и рассеченной губы текла кровь…

– Удивляюсь! – повернулся Большое Ухо к Камелькранцу. – Баронессе говорят комплименты, а она дерется.

– Унтерменш! – шипела баронесса.

Шумя платьем, она вышла из амбара. Верблюжий Венок сердито махнул нам рукой и повел в сарай. Велел набрать соломы и расстелить ее на полу в амбаре:

– Мьь устроим вам маленький карантин.

– Зо![33] – с пафосом воскликнул Левка, поднимая палец. – Это есть знаменитая немецкая аккуратность.

Наш хозяин принял насмешку за чистую монету и, похлопав Левку по плечу, плотно прикрыл и замкнул двери амбара:

– Ты прав, унтерменш! Мы очень, очень аккуратны. Мы постелили в углу солому, прямо в одежде улеглись. Левка возился, возился, наконец, сел:

– И долго они нас будут держать в этом карантине?

– Покуда русский дух из тебя не выветрится, – проворчал Димка.

– Что-о? Скорее Верблюжий Венок с баронессой начнут говорить по-китайски…

Пока Левка с Димкой спорили, я уснул и все время видел ужасные сны. То подходила баронесса и, превратившись в змею, шипела на ухо, шевеля своим язычком: «Унтерменш». То Камелькранц «ёкал» на лошадей, и они неслись вскачь. Вот кони поднялись, с грохотом поскакали по островерхим крышам, и топот их ног о черепицу был так громок, что я проснулся.

Через щели амбара свет уже не пробивался. Наверно, была ночь.

– Левка, ты спишь? – тихо спросил я.

– Нет, Чапай думает, – с обычным своим шутовством откликнулся Левка. Но вдруг повернулся ко мне, зашептал:

– Знаешь, я ее сейчас просто ненавижу… эту сволочную немку.

– А здорово она тебя? Нос-то болит?

– Болит…

– Но ты молодец, Левка. И Димка – молодец, так и надо. Ползать перед ними на брюхе не будем.

– Молокоед, а ты помнишь пионерское обещание? – вдруг спросил Димка. Оказывается, и он не спал.

– Ясно помню. А что?

– Забыл слова… Есть там насчет того, как должны вести себя пионеры в нашем положении?

Приподнявшись, я медленно, словно говорил клятву, прочитал:

– Я, юный пионер Союза Советских Социалистических Республик, перед лицом своих товарищей обещаю:

– что буду твердо стоять, – подхватил Левка, – за дело Ленина, за победу коммунизма…

Меня эти слова словно пронзили насквозь. Я подумал о том, что никогда еще не чувствовал их смысл так, как теперь. И подумал, что, наверное, такое же чувство охватывает наших солдат, когда они произносят слова присяги перед боем. Теперь мы должны и на деле твердо стоять за дело Ленина.

– Ведь мы же ленинцы, правда, ребята? – спросил я.

– И ленинцами останемся, – подтвердил Димка.

– Пионеры, к борьбе за дело Ленина будьте готовы! Я даже привскочил на соломе. Слова шепнул кто-то в щель снаружи амбара.

– Кто здесь? – вскрикнул я.

Проворчала во дворе собака. Потом послышались быстрые удаляющиеся шаги, а минуту спустя прикрикнул на собаку Камелькранц. Он подошел к амбару, погремел замком и удалился.

– Вася, это кто? – прошептал Левка.

– Не знаю…

– Кто-то наш, – обрадованно вздохнул Димка. – Говорит чисто по-русски.

– Но кто? – возразил я. – Ведь здесь мы не видели ни одного русского.

– Приключение, достойное Шерлока Холмса, – рассмеялся Левка. – На нашем месте он, конечно бы, сказал: «Не кажется ли вам, мистер Ватсон, что в этом старинном доме водятся привидения?» А что! Если тут есть гномы вроде Камелькранца, почему не быть привидениям?

– Давай спать, Шерлок Холмс, – оборвал я Левку.

Мы умолкли, но я еще долго не мог уснуть: у меня не выходил из головы таинственный голос, сказавший нам пионерский пароль.

ПРЕДСТАВЛЕНИЕ

Для каждого из них это были первые побои в жизни.

Джек Лондон. «В далеком краю»

Мы проснулись от удара колокола. Во дворе сразу поднялась суматоха. Слышались голоса людей, говоривших на каком-то непонятном языке, и странная стукотня, напоминавшая топот копыт по черепице. Тот самый топот который я слышал во сне. Теперь я ощутил его более отчетливо и все же не мог понять, что он означает.

Мы припали к стене амбара, и только тут я понял, что мешало спать. Странный стук издавали десятки человеческих ног, обутых в деревянные дощечки на веревочках. По двору ходили такие же невольники, как и мы. Это видно было по желтым повязкам на рукавах. Мы уже понимали зловещий смысл подобных знаков: ими немцы метили своих рабов.

– Поляки! – вполголоса произнес Димка.

Среди людей, топтавшихся во дворе, я заметил трех женщин. Они, как и мужчины, гремели колодками, но одеты были почище. Особенно бросалась в глаза девушка в простом белом холщовом платье с каштановыми волосами, заплетенными в две косы. Косы опускались ниже пояса.

– Красивая, правда? – шепнул Димка.

На изможденном лице красавицы ярко выделялись тонкие губы и карие глаза под темными, чуточку вразлет, бровями.

Я все время хотел рассмотреть пометку о национальности девушки, но рукава ее холщового платья были высоко закатаны. Две подруги девушки, несомненно, были польками.

В глубине двора под навесом виднелись составленные в ряд столы. Там суетилась чернявая девчонка, приносившая вчера кресло баронессе. Перед девчонкой стояло ведро. Из него она черпала что-то маленьким ковшиком и разливала в алюминиевые миски, стоявшие на столе.

– А нас, что же, и кормить не будут? – спросил Левка. – Я со вчерашнего дня умираю с голоду…

– Карантин, – проворчал Димка.

Появился Камелькранц. Он сел на приступку одного из амбаров, вынул из кармана губную гармошку и заиграл вальс. Невольники, словно по команде, двинулись к столу.

– Подумайте, – фыркнул Димка. – Едят под музыку.

– Культура! – воскликнул Левка.

Камелькранц вдруг вскочил, подбежал к столу и ударил плетью широкоплечего черного поляка.

– Ах ты, сухожилье комара! – побагровев, кричал Верблюжий Венок. – До вечера без пищи!

Из дальнейших выкриков горбуна я понял, что поляк, съев свой кусок хлеба, умудрился взять второй. Я хорошо видел, как поляк доказывал что-то Камелькранцу, но горбун вновь ударил его плетью. У пленного сжались кулаки, он пригнул шею, собираясь броситься на управляющего, но вдруг как-то обмяк и медленно отошел от стола.

Только теперь я по-настоящему разглядел немца. Сунув глубоко руки в карманы, он стоял посреди двора, ощерив желтые зубы, и в глазах его горел такой дикий огонь, что я невольно вспомнил, как дрожали лошади, когда горбун приговаривал свое «столп», «столп». Сетон-Томпсон не ошибался: животные чувствовали, что на козлах сидело существо злее волка.

– Арбайтен![34] – коротко скомандовал Камелькранц.

Невольники торопливо опрокинули в рот содержимое мисок и стали расходиться: женщины – по коровникам, мужчины разбирали лопаты, стоявшие у сарая, и строились у ворот.

– Копецкий! – крикнул Камелькранц.

Из сарая вышел тот самый поляк, которого горбун бил плетью, присоединился к стоявшим у ворот. Послышался деревянный топот колодок об асфальт, ворота закрылись.

Карантин был строгим. Нас выпустили во двор только после того, как все поляки ушли на работу. Двери амбара изволила открыть сама баронесса. Она придирчиво оглядела наше жилище и приказала убрать солому, служившую нам постелью.

Мы сдвинули солому в угол и только тогда получили разрешение умыться и подойти к длинному столу. Девчонка дала нам по кусочку плотного хлеба, налила в миски какой-то бурды, которую баронесса называла кофе. Противная еда, но голод – не тетка, и мы съели свои куски, не заметив.

– Луиза! – крикнула помещица. – Дай им еще по одной порции.

Девчонка со всех ног бросилась в дом, вынесла еще три куска хлеба, но, когда хотела положить перед Левкой, баронесса остановила ее:

– Этому не давай. А тому, – показала на Димку, – дай еще два куска.

Фрау, наверное, думала, что если мы голодные, то готовы продать товарища за кусок хлеба. Но она ошиблась: Димка отдал хлеб Левке.

– Тому не давать! – крикнула помещица.

Тогда мы с Димкой тоже не стали есть своих порций. Баронесса побагровела, как вчера, и приказала служанке:

– Отдай все свиньям!

Девчонка насупилась и стояла у стола, не торопясь выполнить повеление хозяйки.

– Повторять? – крикнула баронесса.

Луиза собрала со стола хлеб, так и не подняв головы, понесла его в хлев. Мне почудилось, что в глазах у девочки блеснули слезы. Кто же она в доме? Родственница или чужая?

Мы все еще стояли у стола. Я следил за Луизой, но, почувствовав на своем лице чей-то взгляд, оглянулся и увидел ту самую девушку с косами, которую мы видели в толпе невольников. Она стояла в открытых дверях коровника и, облокотившись о лопату, приоткрыв рот, смотрела на нас.

– Что? Или не признала? – неловко усмехнулся я.

– Признала… Вы – русские!

Я радостно кивнул.

– Тебя как зовут? – спросил Димка:

– Агриппиной… Груней, – поправилась девушка.

– Что такое? – услышал я сиплый баронессин голос: – В моем присутствии – ни одного слова на вашем языке!

Мы уже собирались идти не солоно хлебавши в свой амбар, когда калитка широко распахнулась и в ней в сопровождении овчарки возник Не Жилец на белом свете…

– Мама, теперь можно? – спросил он.

Баронесса кивнула. В ту же минуту в калитку, тесня друг друга, полезли маленькие немцы. Оказывается, Карл собрал их, чтобы похвастаться русскими детьми и дать цирковое представление. Все эти хорошо одетые «кнабе» и «медхен»[35] остановились в тени сарая и пялили на нас глаза, как на дикарей.

– А почему они не красные? – удивленно вопрошала маленькая немочка. – Они такие же, как люди…

– А почему вы белые? – расхохотался Левка. – Я думал, вы – коричневые…

– Он говорит по-немецки, – шушукались ребятишки, а девчонка, удивлявшаяся нашему сходству с людьми, хлопала в ладоши:

– Они совсем, как мы…

– Я бы подох от стыда, если б походил на вас, – бурчал по-русски Димка.

– Они унтерменши, – назидательно поучала баронесса. – Смотри, Грета, это же настоящие дикари! До чего они грязные, рваные…

Мы с Левкой не успели взять из дома смены белья. Весь туалет был на нас, и недельное путешествие в вагоне уже дало о себе знать. Вдобавок ко всему Левка порвал свои штаны и вынужден был одеть лишние Димкины брюки. Но Димка – рослый, а Левка против него шпингалет и в длинных брюках, подвязанных на груди, походил на кота в сапогах.

Я внимательно осмотрел русских «дикарей». Что и говорить – видик! Левка, одетый в синюю ситцевую рубашку и длиннейшие штаны, стоял, сунув руки глубоко в карманы, и его желтые ботинки казались неимоверно большими на тощих голых ногах. Моя розовая рубашка давно потеряла первоначальный цвет, а штаны, порванные под коленкой, должны были производить на этих вышколенных киндеров ужасное впечатление. И только Димка в серой рубашке оставался самим собой.

Мне стало совестно за наш с Левкой вид, я отошел от немецких ребят и, подпрыгнув, сломал ветку с ивы, что росла в углу двора. Как только хрустнул сучок, ко мне бросилась овчарка и, зло ощерясь, положила на мои плечи лапы.

– Ты что делаешь? – крикнула баронесса. – Нельзя деревья ломать!

– Фрау Марта, я сделаю дудочку, – растерявшись и боясь собаки, ответил я.

– Я тебе покажу дудочку… Ничего в этом дворе нельзя трогать. Тебе понятно?

– Понятно, фрау Марта, – как можно вежливее ответил я. – Очень извиняюсь.

Кто был для меня страшнее: овчарка или баронесса? Я все же опасался больше овчарки, все время смотрел в ее горящие глаза, которые подстерегали каждое мое движение, и с облегчением вздохнул, услышав, наконец, голос Карла:

– Тир, иди сюда!

Овчарка нехотя улеглась у ног Не Жильца…

Я подошел к Отто и, дернув его за пиджак, дал понять, что мне нужен нож. Старик улыбнулся и достал из кармана складник. Я кивком головы поблагодарил Отто и стал вырезать из ивовой палочки дудку. Когда она была готова, живо подобрал вальс «На сопках Маньчжурии» и заиграл. Меня немедленно окружили ребятишки.

– Ой, смотрите, девочки, играет, – воскликнула маленькая Грета.

– У него что-то получается, – усмехнулся товарищ Карла. – Кажется, вальс…

Вдруг раздался хохот. Я оглянулся и увидел, что смеются над Левкой, который пытался вырваться от овчарки, схватившей его за штаны. Собака была сильнее, и Левка упал на спину. Я бросился к Большому Уху. Но что за чертовщина? Наш Федор Большое Ухо улыбался! Откинув руку, он почесывал голову пса, тихонько приговаривая: «Тир, Тир, ты, я вижу, умная собачка»…

– Иди сюда! – послышался сиплый голос. Это наша хозяйка подзывала Димку.

– Покажи мальчикам свой вчерашний номер, – сладко улыбалась баронесса.

Димка, сморщив лицо, наклонился к своей щиколотке, давая понять, что ему очень больно. Баронесса пнула бедного артиста ногой в голову. От сильного удара он пошатнулся, но удержался на ногах и выпрямился, готовый броситься на обидчицу.

– Димка, – крикнул я, – не вздумай драться!

Побледнев, он взглянул на меня:

– Прикажешь быть шутом?

– Не лезь на рожон! – отчеканивал я каждое слово, стараясь образумить товарища.

Димка махнул рукой и убежал в амбар. Он думал, что так удастся избавиться от баронессы. Не тут-то было! Помещица поднялась со своего кресла, крикнула:

– Луиза, плеть!

Взяв плетку, фрау пошла в амбар. Я последовал за ней. Димка лежал в углу на соломе.

– Встать! – крикнула Птичка.

Димка продолжал лежать, уткнув голову в солому. Тогда баронесса повернулась ко мне и скривила губы:

– Скажи ему, чтобы делал представление… Иначе я… О, я сама буду делать ему представление!

Вы понимаете, что теперь все зависело от меня? Я знал, что если скажу Димке, чтобы он крутился колесом по двору и утешал гостей Карла, он для меня пойдет на все. Но мне не хотелось этого делать. А баронесса ждала и глядела на меня так, будто я во всем виновен.

Я взглянул в покрасневшее лицо фрау, увидел ее плетку и подошел к Димке:

– Слушай, в конце концов, нам здесь жить придется. Покажи им какой-нибудь номер и пусть они убираются к черту! Тебе это ничего не стоит, а они будут знать, что мы умеем такое, чего им и во сне не снилось.

– Ладно, Молокоед, если ты так хочешь…

Дубленая Кожа вышел из амбара и, подняв обе руки кверху, выкрикнул слово, известное посетителям цирка во всех странах мира:

– Алле!

С лесенок амбара Димка бросился головой вниз и покатился колесом к сараю, где стояли зрители. Там рывком остановился, и не знаю, что Димка сделал, но немчики коротко рассмеялись. Потом Дубленая Кожа покатился обратно к амбару.

Зрители были в восторге. Они аплодировали и кричали:

– Еще, еще!

Баронесса тоже повернула ко мне голову:

– Видерхолен![36]

– Просят еще, – перевел я Димке.

Он постоял, подумал и улыбнулся:

– Объяви: номер называется «Судьба завоевателя».

Не успев разобраться в том, что сказал мне Димка, я крикнул:

– Дас шикзаль дес фроберер!

Этот номер достоин того, чтобы его описал самый лучший из писателей. Димка направился к зрителям пружинящей, спортивной походкой, но вдруг, как будто столкнувшись с препятствием, сделал бешеный скачок, потом перекувырнулся, отполз немного, встал и бросился, как в пропасть, головой вниз. Вот он уже вскочил, снова упал и, вытаращив глаза, пятился, смешно изгибаясь и беспомощно вытягивая голову. Волосы у Дубленой Кожи упали на лоб, и его челка чем-то напоминала сумасшедшего Гитлера. Зрители совсем одурели от восторга, они хлопали и требовали:

– Бис! Еще! Еще!

И только баронесса поднялась с места, сквозь плотно сдвинутые губы произнесла:

– Довольно, дети! Идите домой!

– Погуляли и хватит! – по-немецки, в тон ей, сказал Левка.

Баронесса ничего не ответила. Но когда киндеры покинули двор, крикнула:

– Я вас от этих штучек отучу! – и давай хлестать плетью меня и Димку и Левку.

Мы немедленно убежали в амбар. Рассвирепевшая Птичка бросилась за нами, и снова удары обрушились на наши головы.

Когда фрау загнала в угол обезумевшего от боли Левку и замахнулась на него еще раз, Большое Ухо не выдержал и, прикрываясь руками, в ужасе закричал:

– Ма-а-ма-а!

– Вы что делаете? – вскочил на ноги я: – Вы за это ответите!

То ли мои слова как-то подействовали на баронессу, то ли она решила, что мы уже довольно наказаны, но остановилась и молча ушла.

ТОВАРИЩЕСТВО

Сидит он раз в яме на корточках, думает о вольном житье, и скучно ему. Вдруг прямо на колени к нему лепешка упала, другая, и черешни посыпались.

Л. Толстой. «Кавказский пленник»

Мы остались в темноте. Со двора не доносилось ни звука. Димка, растянувшись на соломе, тяжело дышал, а Левка всхлипывал. У меня тоже мучительно горели спина и левый бок после ударов плети.

Я подполз к Левке и хотел его обнять, но он ухватился за мою руку и отстранился.

– Что, больно?

– Тебя когда-нибудь били так, Молокоед? – спросил Большое Ухо и тут же, рассмеявшись сквозь слезы, добавил: – А я-то думал, что когда меня мама, бывало, шлепнет, так это что-то ужасное. И орал, орал, как бык. А было и совсем даже не больно…

– Мама, мама! – передразнил Димка. – Чего же ты заорал?

– А если она вон как больно бьет…

– И помиловала она тебя после твоего крика? Не помиловала! А в следующий раз еще больше бить будет. Нет, как ни лупи меня, а уж я кричать не буду. Много чести!

– Правильно! – сказал я. – Кричать не надо! Что их разжалобишь, что ли, этих фашистов?

– Ладно, – согласился Левка. – Больше они от меня ни одного крика не услышат.

Я вспомнил «Судьбу завоевателя» и рассмеялся:

– А ведь ты настоящий артист, Димка!

Он привстал с соломы:

– Может, и был бы, если б не война. Ты знаешь, Молокоед, меня уж приглашал директор нашего цирка в акробаты. Я бы кувыркался под куполом знаешь как!

– Димка – акробат, Васька – музыкант… А я ничего не умею, – жаловался Левка. – Это потому, наверно, что я какой-нибудь неудачник!

– Из тебя, Большое Ухо, вышел бы чудесный клоун, – ухмыльнулся Димка. – До сих пор помню, как ты вчера разыгрывал Птичку.

– Нет, из Левки выйдет дрессировщик собак, – возразил я. – Помнишь, Дубленая Кожа, нашу знаменитую собачью упряжку?[37]

Все-таки хорошо, когда рядом с тобой товарищи! Ведь если вдуматься, наше положение – хуже некуда. И какая-то Птичка-Фогель может измываться над нами сколько угодно. Мы еще не знаем, что будет после ее карантина, а духом не падаем и даже балагурим, потому что мы – товарищи и друг друга ни за что не выдадим. До чего же хорошо говорил насчет товарищества Гоголь!

Помню, наша учительница дала мне разучивать Слово Тараса Бульбы к казакам. Я его прочитал на вечере в школе до того здорово, что ребята долго потом кричали: «Пусть же знают, все, что значит на русской земле товарищество!»

А что, если я и сейчас прочитаю своим товарищам это Слово? Правда, я его не совсем точно помню, но ведь лучшего момента и не придумаешь! Я начал читать Слово Тараса, как стихи:

Хочется мне вам сказать, Панове,
Что такое
Есть наше товарищество.
Вы слышали от отцов и дедов,
В какой чести у всех
Была земля наша.
Все взяли басурманы,
Все пропало.
Вот в какое время
Подали мы, товарищи,
Руку на братство!
Нет уз
Святее товарищества!
Отец любит свое дитя,
Мать любит свое дитя,
Но это не то, братцы:
Любит и зверь свое дитя.
Но породниться родством по душе
Может один только человек.
Вывали и в других землях товарищи,
Но таких, как в русской земле,
Не было таких товарищей!
Нет, братцы,
Так любить,
Как русская душа любит,
Никто не может!
Пусть же знают
Подлюки,
Что значит на Руси
Товарищество!
Уж если на то пошло,
Чтобы умирать,
Так никому из них не доведется гак умереть!
Никому, никому!
Не хватит у них на то
Мышиной натуры их!

Димка кивал головой в такт этим строкам, а Левка, который впервые слышал Слово Тараса, сидел, раскрыв рот:

– Правильно, Молокоед! Мы им, чертям, не подчинимся. Здорово ты сказал!

– Да не я, а Гоголь… Речь Бульбы перед казаками.

– Ну? – удивился Левка. – А ведь совсем как к нам обращается Тарас!

– Ничего удивительного, – проговорил Димка. – На то и писатели, чтобы за сто лет вперед к читателям обращаться. Вот, например, Пушкин писал декабристам: «Товарищ, верь! Взойдет она, заря пленительного счастья…» А мне кажется, он ко мне обращается: «Оковы тяжкие падут, темницы рухнут – и свобода вас примет радостно у входа…»

– Когда только это будет? – вздохнул Левка. – Может, до того Птичка забьет нас до смерти.

– И забьет, если маму кричать будешь, – съехидничал Димка.

Левка ничего не ответил, и у нас в амбаре наступило молчание.

Я думал о том, что же делать? Не сегодня-завтра кончится карантин, и нас погонят на работу. Где-то в России люди ведут смертный бой против фашистов, а мы, русские, будем копать картошку, убирать хлеб, пасти коров, чтобы немцам было что жрать. Нет, так дело не пойдет!

– Димка, как ты думаешь: не удрать ли нам?

– Хорошо бы… Но как?

– Выпустят нас на работу и удерем…

– Поймают, – вяло ответил Димка. – У них вон какая овчарка!

– Овчарку я беру на себя, – вмешался в разговор Левка. – Хорошая собачка! Сегодня пес хоть и свалил меня, но мы с ним уже познакомились. Даю вам честное пионерское – через несколько дней Тир будет смирным, как теленок.

– Вон он твой теленок, – угрюмо проговорил Димка, кивая на щель внизу амбара.

Я глянул и увидел огромную собачью морду, которая принюхивалась к нашим запахам.

– Тир, Тир, иди сюда, – шептал Левка, но пес, по-прежнему упершись лбом в щель, нюхал воздух.

– Он по-русски не понимает, – засмеялся я.

– А что? – оживился Левка. – Правда! – и начал подзывать собаку по-немецки: – Тир, коммт хер![38]

И, представьте, собака моментально переместила свой нос туда, откуда звал ее Левка.

– Тир, Тир, бист ду гутес, ейн шоне Тир![39] – продолжал приговаривать сладким голосом Левка и, просунув в щель пальцы, почесывал собачью голову. – Эх, нет ничего вкусненького! А то бы уже сегодня овчарка была моя.

– Вкусненького я и сам бы съел, – проговорил Димка.

Да, мы страшно хотели есть и пить. Поштудировав немного немецкий язык, решили лечь спать. Все-таки когда спишь, не так чувствуешь голод. Но и спалось плохо. Я забывался на минуту, но сразу же начинались какие-то странные сны. То я шел по горячей солнечной степи и находил бутылку с водой, а когда хотел напиться, из бутылки вырывался столб черного дыма. То вдруг видел во сне, что сплю, а девчонка, которая раздавала нам хлеб, толкает меня в бок: «Проснись, проснись» – и протягивает Левкин кусок хлеба.

Я проснулся, чтобы оттолкнуть хлеб, и увидел, что это Левка тормошит меня:

– Проснись… Что ты кричишь?

Потом во дворе снова стучали те самые копыта, что я слышал прошлый раз во сне. Я попросил Димку нагнуться, взобрался к нему на спину и стал наблюдать, что там происходит, у дома.

Я не видел солнца. Судя по сумеркам, которые сгущались во дворе, было уже поздно. Поляки возвращались с работы. В хлевах слышалось мычание коров. Женщины, видимо, загоняли скотину на ночь под крышу.

Как и утром, звенел колокол. Поляки быстро окружили стол и стали хватать алюминиевые ложки. Появилась девчонка с двумя ведрами кофе и убежала снова в дом.

Открылась и наша дверь. Камелькранц выпустил нас на несколько минут, велел вымыть руки и, издеваясь, коснулся ладонью своей щеки:

– А теперь идите «бай-бай»!

– Вот сволочь! – прошипел Левка.

Не думаю, что горбун понял эти слова, но вдруг с остервенением набросился на Левку, сбил с ног и начал топтать сапогами.

Димка оттолкнул управляющего и стал, сжав кулаки, между ним и Левкой.

– Только посмей!

Поляки перестали есть и, повернувшись к нам, смотрели во все глаза. Груня стояла у столба с побледневшим лицом, и я думал, что она вот-вот вскрикнет от ужаса. Отто, выпрямившись во весь рост, глядел на эту сцену и смеялся.

– Не смейте бить, мальчика! – крикнул по-немецки один из поляков.

Все пленные начали что-то выкрикивать на своем языке, медленно шагая к Камелькранцу. И горбатый не решился ударить Димку. Он только погрозил нам плетью, приказав идти в амбар.

Мы снова легли спать голодные. Но когда стемнело и замок уснул, в нижней смотровой щели, как и вчера, прошептали:

– Приподнимите крайнюю половицу справа. Там хлеб и мясо.

– А ты кто? – тихо спросил я.

– Ваш друг, – ответил таинственный голос.

– Но кто?

– Скоро узнаете, – торопливо сказал человек, назвавшийся нашим другом, и убежал легкими шагами.

Одна доска в полу действительно легко открывалась. Под ней, у самой стенки, мы обнаружили два небольших сверточка: в одном – хлеб, в другом – мясо. И то и другое разрезано на три равные части. Определили и путь, которым таинственный друг переправил нам пищу: он просунул ее в отдушину, какие делаются под полом для вентиляции.

Я тщательно ощупал тряпки, скрывавшие продукты, но больше там ничего не было.

– Хоть бы бумажку какую написал, – проговорил я, уписывая еду.

– Наверно, боится… А вдруг записка попадет Камелькранцу или Птичке, – сделал предположение Димка.

Кто же все-таки он, наш неизвестный заботливый друг? Может быть, Груня? Больше никто ведь не понимает русский язык!

ДРУЗЬЯ

Вся жизнь была б безрадостной и тусклой,
Когда б на свете не было Москвы.

М. Исаковский. «Москва»

На следующее утро Камелькранц, придя в амбар, велел собираться на работу. Он швырнул нам три пары деревянных колодок и дал понять, что мы должны обуться.

Левка надел эту «элегантную» обувь и, притопнув, воскликнул:

– Вот мокасины так мокасины, правда, Молокоед?

Он выскочил из амбара и, подняв вверх руки, начал отплясывать что-то вроде барыни или чечетки, громко пришлепывая дощечками по асфальту.

Поляки, уже собравшиеся у стола, смеялись и, переговариваясь, смотрели на Левку. Среди них была и наша красавица Груня. Услужливо, как настоящие рыцари, пленные бросались выполнять каждое желание русской девушки. А Груня, робкая и смирная, застенчиво улыбалась и все время смотрела на нас.

«Она!» – подумал я, вспомнив ночные визиты нашего доброго друга.

Луиза вынесла кофе и стала разлизать его по тарелкам. Широкоплечий черный Копецкий5 стоявший рядом с Груней, вытащил откуда-то табуретку и ловко подставил ее девушке. Она поблагодарила его взглядом и осталась стоять.

Откуда ни возьмись выскочил Камелькранц и ожег поляка плетью:

– Ты что разыгрываешь из себя рыцаря? Кто тебе разрешил унести табурет?

Я удивился бешенству горбуна: чем так не понравился ему Копецкий, который проявил уважение к Груне? Да и все поляки, видимо, были удивлены. Они переговаривались, пожимали плечами и смотрели во все глаза на Камелькранца. Только Груня, видимо, знала причину ярости горбуна: она побледнела и стояла, склонив свою милую голову.

Мне бросился в глаза высокий и бледный человек с отвисшими седыми усами, который, видимо, был коноводом. Нагнувшись к соседу, лысому, с черной бородой, широкой грудью и могучими волосатыми руками, он говорил ему что-то, кивая на нас.

– Сюда, сюда…

Что ж, пришлось стать около ямы, повернувшись к полякам.

– Господин Камелькранц! – не выдержал Левка. – А мы тоже хотим есть…

– Хлеб надо прежде заработать, – пробубнил горбун. Мы отвернулись от стола, чтобы не видеть жующих поляков.

Солнце едва взошло, и, если бы не запах коровьего навоза, можно было бы сказать, что воздух напоен свежестью.

– Молокоед, как будет по-немецки «аромат»? – ехидно спросил Димка.

Я достал из-за пазухи словарик и отыскал в нем то, что требовалось Димке:

– Дер дуфт.

– Ви гут дуфтет![40] – восхищенно подняв голову к небу, выговорил Димка.

– Шарм![41] – воскликнул Левка.

Стоя перед навозной кучей, мы стали знакомиться с новыми словами, которые теперь входили в наш быт. Мы узнали, что хлев – это не что иное, как «шталь», двор – «гоф», сарай – «шуппен», а стадо – «герде». Неужели наш удел отныне только чистить гофы, пасти герды и жить в шуппен?

– Арбайтен! – вдруг крикнул Камелькранц, заставив нас вздрогнуть.

Поляки медленно подходили к углу сарая, выбирали себе лопаты и молча выстраивались перед воротами.

– Идите сюда!

Управляющий стоял около вороха лопат и протягивал нам три коротких заступа.

С лопатами мы подстроились к самому концу колонны. Горбун осмотрел ряды невольников, махнул рукой. Отто раскрыл ворота, и все вышли на улицу.

Никакой улицы, собственно, не было, а была только дорога, огибавшая большой дом с уже известными нам щитами на воротах, уходившая куда-то в лес. Поляки медленно двинулись вперед, сутулясь и волоча ноги. Мелкая пыль, лежавшая толстым слоем на дороге, медленно поднималась в воздух, и так как мы шли самыми последними, то глотали ее килограммами.

Колонна втянулась в лес. Под высокими желтыми соснами было прохладно и так хорошо пахло хвоей, что невольно вспоминалось наше житье в Золотой Долине. Сосны устилали бурой хвоей всю почву, на которой не видно было ни кустика, ни травки, ни валежника.

– Смотри, Молокоед, – толкнул меня Димка. – Кресты!

Влево от нас, на небольшой полянке, действительно, возвышалось много крестов. Одни уже почернели и наклонились, другие стояли совсем еще новенькие – наверно, недавно уложили под ними покойников. Против кладбища, у самой дороги, виднелась деревянная будочка, а в ней, склонив набок голову, застыла каменная женщина с ребенком на руках.

Из колонны выскочил небольшой полячок, упал на колени перед женщиной и, сложив руки над головой, стал молиться.

– Матка боска! – разобрал я в его шепоте.

Поляки остановились и ждали, когда кончится молебствие. Я внимательно смотрел на маленького полячка. Продолговатое, с легким шрамом у правого глаза, лицо на первый взгляд выглядело забитым и потерянным. Но когда поляк встал и оглянулся, взор его был враждебен.

Легкие серые брюки и серая же куртка с желтой повязкой говорили о том, что он поляк, но во всем обличье проглядывало что-то немецкое.

Я почему-то сразу невзлюбил этого человека и, когда он споткнулся, невольно бросил ему:

– Иди, иди, чего спотыкаешься?

Поляк оглянулся, и опять в его серых глазах промелькнула враждебность.

Следом за нами ехал толстозадый сынок баронессы Карл. Он то и дело покрикивал на овчарку, которая тыкала Димку под колено, когда тот отставал.

– Берегись, Димка! – пытался посмеяться Левка. – Это тебе не Пальма. Тир не станет тебя приветствовать и хвостом махать.

Но Димка так посмотрел на товарища, что Левка сразу прекратил шутки. Теперь не до шуток. Мы – невольники, и овчарка, тыкавшая нас в ноги, напоминала об этом всякий раз, как только мы забывались.

Вдруг Левка присел и стал подзывать к себе собаку. Овчарка остановилась, взглянула на него, и вот уже подставила голову под Левкины руки.

– Тир! Ох, ты мой хороший, чудесный Тир!

Собака лизнула Левку в щеку, и он обрадовался:

– Что, я вам говорил? Видите, Тир уже ласкается ко мне.

Карл громко закричал:

– Ты что делаешь с собакой? Возьми, Тир, возьми!

– На-ка выкуси! – засмеялся Левка и побежал к нам.

Деревья поредели, лес кончился, и мы оказались перед небольшим деревянным домиком с сараями во дворе. За двором виднелись два ряда огромных ометов сена и немолоченой ржи прошлогоднего урожая.

Очевидно, здесь было гумно.

Камелькранц быстро распределил работу. Нам предстояло копать картошку. Я хотел стать рядом с Димкой и Левкой, но горбун поставил меня между двумя поляками, а ребят повел дальше.

– Если хочешь кушать, не отставай от других, – коротко бросил управляющий и как-то странно ухмыльнулся.

Мне еще никогда не приходилось быть на уборке картошки. Да и в поле-то я был всего лишь раз, когда мы всей школой выезжали в колхоз и собирали оставшиеся после комбайна колоски. Но там было совсем другое. Я помню, с какой радостью мы соревновались друг с другом, звено со звеном – каждому хотелось собрать больше колосков, чтобы хоть чем-то помочь Красной Армии.

– Молодцы, ребята, – похвалила нас тогда пожилая юркая женщина, заменившая на посту председателя мужа, ушедшего на фронт. – Вы помогли нам собрать восемьсот килограммов зерна. Будем считать, что это ваш вклад в нашу общую борьбу с фашистскими захватчиками!

Нам казалось тогда, что ходить с мешком по полю совсем легко, и мы просили разрешения работать еще…

Камелькранц пошел с тремя поляками ловить лошадей. Мы видели, как он гоняется за ними вдалеке.

Поляки, с которыми я работал, молча оглядывали меня. Вдруг один, тот самый, что показался мне коноводом (его звали Сигизмундом), вынул из кармана кусок хлеба и с улыбкой протянул мне,

– Большое спасибо! – ответил я и, отщипнув кусочек, спрятал хлеб в карман, чтобы поделиться с Димкой и Левкой.

– Проше есц, – сказал Сигизмунд, все так же ласково улыбаясь. – Заремба, у тебя хлеб где?

Заремба – с широкой лысой головой и лишенным зубов ртом – достал из кармана кусок хлеба и протянул мне.

Камелькранц возвращался с лошадьми. За ним шла та женщина, которую наша хозяйка называла госпожой Бреннер.

– Нельзя, фрау, никак нельзя, – рассудительно говорил горбун. – Сейчас самая цена на картофель, а вы говорите – в сентябре. И потом, договор есть договор. Что мы с вами будем судить да рядить, когда в договоре все предусмотрено!

– Господин Камелькранц, но хоть половину-то можно, – убеждала госпожа Бреннер.

– Нельзя, и давайте кончим разговор… Приглядевшись к тому, как работают поляки, я решил, что в зтом нет ничего особенного. Воткнуть лопату рядом с кустиком картофеля и, прижимая черенок книзу, вывернуть землю, а потом выбрать из нее клубни – вот и все. Но когда я попытался воткнуть лопату в грунт, то понял, что все не так просто. Моя лопата не врезалась в почву, и мне пришлось долго давить на нее ногой, прежде чем удалось отковырнуть небольшой ком земли. Я раскопал его руками, но ни одной картофелины в нем не было. Тогда я взялся за другой куст.

Неожиданно ко мне подскочил Верблюжий Венок и, дернув за руку, начал орать:

– Где картошка? Ты будешь мне тут саботаж разводить?

Горбун выхватил у Сигизмунда лопату, и когда выбросил из моей ямки землю, я увидел в ней добрый десяток картофелин.

– Унтерменш! Русский лодырь! – кричал Камелькранц, брызгая слюной. – Ты не будешь есть до тех пор, пока не станешь хорошо работать! – Он швырнул лопату и убежал дальше.

Мои соседи снова принялись копать картошку, но я заметил, что Сигизмунд и Юзеф все время посматривают в мою сторону. Вдруг Юзеф отстранил меня легонько в сторону и стал выбрасывать из земли гнездо за гнездом. Сигизмунд делал то же самое на другой борозде.

Он показал на картошку, что-то промолвил, улыбнулся и пошел на свою борозду. Потом вернулся, поднял с земли мою лопату, осмотрел ее и бросил другому поляку. Они о чем-то быстро говорили, и в их словах чувствовалось такое возмущение Камелькранцем, что я почувствовал благодарность к этим людям.

– О чем вы? – спросил я по-русски.

Поляки посмотрели на меня и виновато развели руками. Юзеф подошел и дал мне сравнить лопаты. И я понял, о чем они говорили: моя лопата была совсем тупая!

Я подумал, что, может, эти люди успели уже научиться говорить по-немецки и на всякий случай сказал:

– Эс ист зер шлехт, дан бир дас эйнандер нихт ферштеен[42].

Они обрадовались так, словно я был немой и вдруг начал говорить.

Заремба осторожно оглянулся вокруг:

– Проклятый горбун дал тебе нарочно тупую лопату. Возьми! – протянул он свою.

Сигизмунд, увидев что Камелькранц горбится где-то на другом конце поля, махнул рукой полякам. Они собрались вокруг меня и, опершись на лопаты, что-то говорили.

– Расскажи нам что-нибудь о России, – мягко попросил Сигизмунд.

– Что зробили прусаки з Мóсквой?[43] – резко выкрикнул поляк в рваной рубахе и латаных штанах.

Я посмотрел на встревоженные лица невольников и понял, что наша родная Москва дорога не только русским.

– Хорошо! Будем говорить на языке нашего врага! Москва стоит, как скала! – выкрикнул я. – Фашисты уже осеклись под Москвой, а если сунутся еще раз, то сложат под ней свои головы.

Поляки недоуменно переглянулись, еще теснее окружили меня и наперебой стали спрашивать:

– Так, значит, Москву не взяли?

– А ты это точно знаешь, мальчик?

Уже много месяцев прошло с тех пор, когда гитлеровцы сообщили пленным о взятии Москвы, и поляки потеряли всякую надежду на освобождение от фашистского рабства.

Я сообщил о битве под Москвой и о победе под Сталинградом и сам удивился тому, как восприняли это поляки. Их славно подменили. Они радостно галдели на своем языке, били друг друга по плечам, смеялись, как мальчишки. Потом Юзеф подхватил меня могучими руками и, расцеловав, крепко-крепко прижал к себе. Сигизмунд ласково похлопал меня по плечу:

– Спасибо, мальчик! После твоих слов мне опять хочется жить…

– Ты – дурень! – зло перебил Сигизмунд а маленький полячок, который молился у кладбища.

– Не говори, Франц, чего не надо! – укоризненно ответил Сигизмунд.

Я испугался, как бы поляки не бросились бить своего товарища, но в это время меня подтолкнул Левка и, округлив глаза, кивнул в сторону пашни. Вдоль борозды ползла гадюка. Увидя людей, она остановилась, подняла голову и быстро-быстро стала шевелить языком, напоминая чем-то баронессу.

Левка поднял лопату и одним махом перебил змее хребет.

– Что за митинг? – закричал неизвестно как подкравшийся к нам Верблюжий Венок. – Это все ты, старый смутьян! – вцепился он в Сигизмунда, поднимая плеть.

В ту же минуту Левка упал на землю и принялся вопить что есть мочи:

– Господин Камелькранц, спасите! Спасите меня, а то я умру… Эти бестолковые поляки только кричат, а помочь не могут. Меня укусила гадюка, господин Камелькранц!

Змея все еще корчилась недалеко от нас.

И Левка до того ловко провел сценку мнимого несчастья, что горбун поверил. Он нагнулся и стал перетягивать плетью «ужаленному» Левке ногу в колене. Поляки расходились. Они говорили между собой по-польски, и по их одобрительным взглядам можно было понять, что невольники восхищаются находчивостью Левки, спасшей Сигизмунда от расправы, а нас всех – от неприятностей. И только Франц, поравнявшись с Левкой, бросил на него злобный взгляд. Я отчетливо услышал, как поляк прошипел:

– Пся крев!

Нам снова не дали обедать. Поэтому мы собрались около Левки, который лежал на земле.

Я вынул из кармана подарок поляков и, бросив кусочки хлеба в подсоленную воду, мы стали есть тюрю, укрывшись от Камелькранца.

После обеда двое поляков стали выпахивать картошку. Нас с Димкой Камелькранц отрядил собирать ее за плугом. Всякий раз, когда я с ведром подходил к куче картофеля, я встречал около нее Сигизмунда или Юзефа, и никто не мешал нам переброситься парочкой слов. Я узнал, что поляки здесь уже давно.

– А вы не пытались бежать?

– Куда бежать? – с чуть грустной иронией отвечал мне Сигизмунд. – Нам бежать некуда. Вся Польша уже четыре года оккупирована Гитлером.

– Я часто толкую им это… – подошел Юзеф. – Надо бежать. Но попробуй, уговори их!

Снова появился Камелькранц, а за ним по-прежнему униженно шла госпожа Бреннер. Юзеф и Сигизмунд поведали мне ее печальную историю. Госпожа Бреннер арендует у баронессы землю, так как у нее своей земли нет. Сейчас фрау Бреннер осталась одна, без мужа, с ребятами, а Фогель требует от нее платы частью урожая.

– Мне наплевать, где вы возьмете картофель! – твердил женщине Камелькранц. – Через три дня чтобы вы его привезли, иначе передам дело в суд.

Фрау Бреннер молча поплелась по дороге.

ФЕРДАММТ[44]

От тугой перевязки нога у Левки начала пухнуть. Ему и в самом деле стало больно, он стонал уже не только старательно, но искренне. Несколько раз его руки протягивались к повязке, чтобы расслабить ее, но Большое Ухо тут же отдергивал их: пусть будет больно, пусть нога станет толстой, как бочка, – это даже хорошо, так как придает больше правдоподобия выдумке насчет змеи.

Сигизмунд, несколько раз ходивший пить к тому месту, где лежал Левка, ничего не понимал. Наконец он обратился к Камелькранцу:

– Господин управляющий, вы посмотрите на русского мальчика. Мне кажется, с ним надо что-то делать…

Камелькранц подумал, подумал, и велел своему племяннику Карлу отвезти больного работника догмой.

Опираясь на лопату, Левка поковылял к бричке. Он хотел сесть рядом с Карлом, но тот брезгливо кивнул на козлы. Я, дескать, хозяин, ты мой невольник, и знай свое место. Но в дороге, как мы узнали потом, Левка заставил маленького барона кое-что понять.

Вначале они ехали молча. Но Большое Ухо не умел долго молчать. Ему непременно надо было с кем-нибудь говорить. Он и решил перекинуться парой слов с Карлом.

– Послушай, Фердаммт…

– Это кого ты зовешь Фердаммтом? – обиделся Карл.

– Тебя, кого еще… Ты не крути, Фердаммт, а отвечай на вопрос. Почему ты такой толстый?

– Я – больной, – важно ответил барон.

Левка расхохотался:

– Я так и знал. Ты – не жилец на белом свете и к тому еще – дурак.

– Я тебя сейчас выброшу из коляски, – вспылил маленький барон. – И ты пойдешь, как пленник за колесницей победителя.

– Это еще вопрос, – ухмыльнулся Большое Ухо. – Я, видишь, не люблю, когда меня выбрасывают. Я люблю сам выбрасывать.

Карл ухватил Левку за плечи, но тот вывернулся и ткнул немца локтем в лицо.

– Тир, куси его, куси! – вопил Карл.

Но Левка уже успел приручить собаку. Тир бежал рядом с бричкой, лаял, вилял хвостом и не знал, кого здесь надо брать.

И, путая падежи, перевирая окончания немецких слов Левка принялся втолковывать:

– Немцы вообще против русских никуда не годятся. В тринадцатом веке были такие же псы-рыцари. И вздумали они схватиться с нашими на Чудском озере. Пришли – страшнее не придумать: одеты в железные сетки, на головах рога. А наш Васька Буслаев взял оглоблю да как начал гвоздить по вашим, так от псов куда руки, куда ноги, куда головы полетели с рогами…

– Этого не может быть, – важно сказал Карл. – Арийцы – непобедимая раса.

– А ты тоже из этой расы?

– Конечно, – убежденно ответил Карл. – Мама говорила, что наш род идет от самого Фридриха Барбароссы.

– Тогда выходи из брички и давай сразимся на кулаках, – предложил Левка.

Карл не понимал, что это такое – сражаться на кулаках. Но Левка быстро разъяснил суть дела. Он спихнул Не Жильца на свете с тележки и, дав несколько зуботычин, так разозлил, что Карл бросился к Большому Уху с кулаками.

– Ну вот, а говорил – не умеешь, – подбадривал его Левка и так обрабатывал, что бедный потомок непобедимой расы бросился бежать. – Вот видишь, Фердаммт… Плохой из тебя ариец, – ехидно произнес наш друг. – Теперь ты будешь служить мне.

Он усадил Карла на козлы, а сам разлегся в бричке:

– Давай погоняй, надо поскорее ногу лечить!

У ворот замка Карл почувствовал себя хозяином:

– Иди открывай ворота!

– А кто кому теперь должен служить: я – тебе или ты – мне? – спросил Левка.

Но Фердаммт уже все забыл. Он соскочил с повозки, с ревом убежал во двор и появился оттуда лишь в сопровождении мамаши. На баронессу страшно было смотреть. Глаза ее совсем остановились, а тонкий красный язычок все время бегал по губам.

– Ты сказал, что мой сын должен тебе служить? – сипела фрау.

– Да нет, – пытался оправдаться Левка. – Мы с ним шутили…

– Ты с ним шутил? – еще пуще озверела Птичка. Она схватила Левку за шиворот и сбросила с тележки.

Фердаммт тут же подскочил и ударил врага пинком в лицо.

«Ну все! Теперь мне конец», – подумал Левка, видя, как Птичка поднимает для удара свою гигантскую ногу.

Помощь пришла с неожиданной стороны. Овчарка, которая беспокойно металась, не зная, на чью сторону ей перейти в этой расправе, вдруг клацнула зубами и схватила железными челюстями мучительницу за ногу. Баронесса дико вскрикнула и, выпучив от страха глаза, стала медленно садиться на землю.

– Тир! – крикнул Левка. – Тубо!

Собака отпустила баронессу и, прикрыв лежащего, принялась угрожающе рычать на хозяев.

Баронесса кое-как встала и вместе с незадачливым сыном поднялась на крыльцо. Через минуту из дома выскочила Луиза и, сбросив с себя фартук, куда-то побежала.

– Ты куда, Луиза? – крикнул ей вдогонку Левка.

– Доктора надо!

Левка по наивности думал, что врача кличут к нему и перетрусил. Он быстро нашел гвоздь и сделал себе ранку на ноге, надеясь этим обмануть доктора.

Вскоре в сопровождении Луизы во двор вошел высокий, с седыми усиками человек, костюм которого был усыпан табаком. Доктора провели в дом.

Сделав прививку против собачьего укуса баронессе, эскулап захотел посмотреть на «больную» овчарку, чтобы решить ее участь.

– Жаль Тира, – бубнил он по дороге сопровождающим его Луизе и Карлу. – Это всегда был благоразумный пес… И вдруг… Без сомнения, бешенство…

Каково же было удивление врача, когда он увидел, что «бешеная» собака лежит рядом с Левкой на пороге амбара и доверчиво лижет ему руки.

– Тир, ты что делаешь? А ну, Тир, посмотри на меня! – ласково сказал доктор.

Пес встал и виновато подошел к нему.

– Нет, – бормотал врач. – Собака здорова. Что с тобой случилось, Тир? Почему ты обнажил клыки против хозяев?

Вдруг доктор отстранил собаку, нагнулся к Левке, рассматривая вздувшуюся и посиневшую голень:

– Что у тебя с ногой?

– Ужалила гадюка, – проговорил Левка, чувствуя, что обман будет сейчас открыт этим неряшливым стариком.

Доктор осмотрел ранку, которую сделал гвоздем Левка, подозрительно хмыкнул и тут только увидел, что глаз у Большого Уха почти заплыл под большим синяком:

– Тоже змея ужалила?

– Нет маленький змееныш, – посмотрев на Фердаммта, улыбнулся Левка.

При этих словах Тир, словно понимая о ком идет речь, снова зарычал.

– Тубо! Тубо! – тихо успокаивал Большое Ухо собаку, и она моментально стихла, прижалась головой к нему.

Доктор переводил внимательный взгляд с Левки на собаку, с собаки на Карла.

– Или пес сошел с ума, – бормотал старик. – Или, наоборот, у него почти гениальный ум…

Доктор вдруг нагнулся к Левкиному уху:

– А гвоздем ногу ковырять не советую… Может случиться заражение крови…

Он обработал ранку на ноге йодом, положил бинт и, уходя со двора, бросил маленькой немке:

– Луиза, передайте фрау Марте, что собака совершенно здорова, но мальчик в опасности. Его ужалила ядовитая змея.

Левке показалось, что, уходя, доктор подмигнул ему.

Между тем из коровника на Левку смотрели три невольницы. Он оглянулся и в их взглядах прочел сочувствие.

– Как это случилось? – услышал он русский говор Груни. – Тебе очень больно?

– Ничего не больно, – ответил Левка. – Им больнее…

Вскоре вышел с ружьем Карл и, старательно целясь, выстрелил в овчарку. Старого доброго Тира не спасло свидетельство доктора: пес был застрелен за измену господам.

ДОПРОС

Впрочем, я не боялся, и моим единственным опасением было – как бы не подумали, что я боюсь.

П. Мериме. «Взятие редута»

Когда мы с Димкой вернулись в амбар, наш «больной» вынырнул из-под отвернутой половицы:

– Димка, иди помоги!

Оказалось, Левка не дремал. Когда его после расправы с собакой отвели в амбар, он полез под пол и стал делать подкоп. Ему удалось прорыть довольно большую дыру, и когда уже сверху стал виден свет, Большое Ухо уперся в какую-то доску, которая мешала выбраться наружу.

– Пойдем посмотрим, какой у тебя подкоп, – и мы полезли за Левкой.

Димка уперся плечом в доску, и с большим трудом ее удалось отодвинуть. Мы выбрались наружу и очутились в малиннике. Недалеко от нас копался глухонемой.

Мы быстро нырнули снова в амбар, прикрыли доску и Левка усмехнулся.

– Теперь нам ничего не страшно. В случае нужды улизнем…

Мы улеглись на соломе, и Левка принялся рассказывать, как ехал с поля и велел Карлу служить себе. Все это было смешно, но… Вряд ли баронесса спустит такую дерзость.

– Помните, где вы находитесь! – объявил я ребятам. – Баронесса…

– Не пугай, – огрызнулся Левка. – Все равно ползать на брюхе не буду!

– Ты, Молокоед, собираешься сделаться верноподданным Гитлера? – ошарашил меня Димка.

– Недаром его сегодня хвалили… Учитесь, сказал Камелькранц, вон у того хорошего мальчика!

– А мне такая похвала хуже зуботычины!

Я думал, хоть Димка меня поймет – ведь он из нас троих всегда отличался трезвым взглядом на жизнь, но и Дубленая Кожа неожиданно встал на сторону Большого Уха:

– На этот счет очень хорошо выразился один великий русский поэт. Настоящий борец за свое дело не должен считаться с мнением врага. Потому что…

Он ловит звуки одобренья
Не в сладком ропоте толпы,
А в диких криках озлобленья…

В общем, получалось так, что я вроде начал подхалимствовать перед Камелькранцем. И я никак не мог объяснить ребятам, что похвала Камелькранца относится вовсе не ко мне, что это Сигизмунд и Юзеф хотели избавить меня от наказания и помогли выкапывать картошку.

– Так что же, я, по-вашему, предатель, да?

Во мне все так и кипело.

– Предатель не предатель, – проговорил Димка, – но и советского в тебе маловато, Молокоед.

– Ну тогда пусть Левка скажет: советский я или нет…

– Вроде был и советский, – откликнулся Левка.

– Когда в золотоискателей играли, – ехидно усмехнулся Дубленая Кожа.

– Ну, Димка, – прищурился я. – Никогда не думал, что ты от одной зуботычины Камелькранца рассудок потеряешь.

– А я не думал, что ты от одной похвалы фашистским ударником заделаешься.

Мне было обидно до слез. Я отвернулся к стене и стал смотреть сквозь щель во двор. Скоро ребята уснули. А я лежал не смыкая глаз.

Из-за крыши сарая выбралась на небо огромная круглая луна, и мне почему-то вспомнилась ночь в Золотой Долине и старикашка Паппенгейм, стоящий против нашего костра. Я уже стал погружаться в сон, как вдруг увидел его. Он стоял посреди двора и, как тогда, прислушивался, поворачивая голову будто сыч то в одну, то в другую сторону. Я протер глаза, думая, что вижу все это во сне, но Паппенгейм не исчезал. Наоборот, он шевелился, повернувшись ко мне боком, и только тут я рассмотрел у маленького человечка горб. Фу ты, чёрт, это же Верблюжий Венок!

Горбун медленно прохаживался по двору, а потом, словно набравшись мужества, решительно подошел к польскому бараку и тихонько открыл дверь. Оттуда выскользнул кто-то небольшого роста и направился с управляющим к калитке.

Все эти ночные похождения горбуна мне показались странными, но еще более я удивился, узнав в маленьком человечке Франца. Горбун дал Францу велосипед и выпустил в калитку.

Что все это значит? Какие у Камелькранца дела с невольником-поляком? Не может быть, чтобы сам управляющий помогал ему удрать из неволи!

Горбун прикрыл калитку, сел на ступеньку барского крыльца и стал курить свою трубочку. На крыльце появилось что-то белое, как привидение.

– Уехал? – спросил сиплый голос, и я догадался, что во двор вышла наша мучительница.

– Уехал, – ответил невесело Камелькранц. – Но напрасно ты затеяла вое это, Марта… Ничего страшного не было… А теперь мы потеряем несколько работников…

– А ты хочешь, чтобы мы потеряли всех? – со злобой проговорила баронесса. – У нас все поляки побегут, если поощрять этих молокососов. Черт с ними, мне остальные дороже.

– Тебе легко так говорить, Марта. А где я возьму людей, чтобы убирать урожай?

– Если тебе трудно, так и скажи, – обрезала баронесса. – Тогда я буду искать другого управляющего.

Она хлопнула дверью и ушла, а Камелькранц остался сидеть на крыльце.

«Что же он сидит здесь?» – думал я.

Горбун вдруг вскочил, прислушался и бросился открывать калитку. В нее немедленно прошмыгнул Франц и, приставив велосипед к стенке, что-то сказал Камелькранцу и бесшумно исчез в польском бараке.

Минут через двадцать или тридцать на улице послышался шум машин, и в ворота громко начали стучать. Опять во дворе появился Верблюжий Венок:

– Кто там?

С улицы что-то ответили. Горбун открыл ворота, и в них въехали два мотоцикла, а за ними вползла, осветив фарами весь двор, длинная автомашина.

Черный человек в огромной фуражке, пошептавшись с Камелькранцем, направился к нашему амбару. Луч света от фар упал на его рукав, на котором отчетливо выделялось изображение черепа и скрещенных костей.

– Ребята, гестаповцы! – крикнул я.

Камелькранц уже открывал двери. Меня ослепил свет электрического фонарика. Незнакомый скрипучий голос недоуменно спрашивал:

– Такие молокососы?

Нас подняли и повели в замок. Моих товарищей оставили в прихожей, а меня втолкнули в дверь, прикрытую портьерой. Я очутился в богато обставленной комнате, которая, видимо, была чьим-то кабинетом. За письменным столом сидел в кресле совершенно лысый немец в золотом пенсне, с усиками щеточкой, как у Гитлера, и рассматривал фотографию, вставленную в резную рамку.

– Кто это? – спрашивал он у Камелькранца.

– Сын баронессы, лейтенант Рудольф Фогель.

Горбун так низко склонился, что маленький человечек, сидевший у него на спине, скатился к самой шее.

– Хороший офицер! – одобрил гестаповец.

– Фогель! – с ударением сказал Камелькранц.

– Да, барон, – словно завидуя, произнес гестаповец. – Это его кабинет?

– Его… Мы оставили здесь все так, как было в день отъезда Рудольфа.

Я невольно оглядел комнату. На стенах, покрытых красивыми коврами, висели ружья, пистолеты, кинжалы и охотничьи трофеи – рога и чучела. А меня больше всего интересовала карта, занимавшая большую часть одной из стен. На ней ломаной линией сверху вниз тянулись синие флажки. В центре они подходили почти к Москве, и я понял, что молодой барон был в последний раз дома еще позапрошлой осенью.

«Все оставили, как было, – подумал я, усмехнувшись про себя. – На карте осталось, как было, а на фронте уже по-другому…»

В дверь вошел высокий, тощий лейтенант и, щелкнув каблуками, доложил сидевшему за столом:

– Поляки здесь, господин капитан… Прикажите ввести?

– Обождите… Присаживайтесь к столу, Клюге… Допросим сначала этого, – кивнул немец на меня.

«Чего они хотят?» – думал я, а у самого по спине побежали мурашки. Конечно, я уже знал, что значит разговор с гестаповцами. Не то чтобы я испугался их… Я боялся одного: как бы не выдать какой-нибудь тайны, если меня начнут допрашивать под пытками. Я вспомнил нашу пионерскую клятву, которую мы читали совсем недавно, и почти успокоился.

– Трусите, молодой человек? – усмехнулся гестаповец, вытирая о платок пенсне.

– А что мне трусить? – спокойно проговорил я. – Я не сделал ничего такого, чтобы вас бояться…

– О, любопытно! рассмеялся капитан, обнажая в улыбке два золотых зуба. – Ты, верно, думаешь, что мы не знаем, какой ты фрукт?

К моему удивлению, гестаповец начал говорить о том, что я устроил в поле митинг, на котором докладывал о победах Красной Армян и агитировал против немцев. Только тут я подумал, что, пожалуй, и в самом деле, встреча с батраками в поле походила на митинг, и даже обрадовался: узнали бы в Острогорске, чем я занимаюсь в фашистском тылу!

– Ты думаешь, у нас можно митинговать, как в России? – язвительно спрашивал капитан. – Ты очень ошибаешься!

– Ни в чем не ошибаюсь, – отвечал я, удивляясь своему спокойствию. – Вот вы действительно ошибаетесь.

– Это как понимать?

– Митинга я не устраивал… Митинга вообще не было…

– А что было? – впился в меня маленькими голубыми глазками Клюге.

– Ничего особенного, – сказал я, решив корчить из себя дурачка. – Просто меня спросили, откуда мы, я ответил, что из России. Потом мне задавали разные вопросы и я отвечал. Вот и все.

– Какие были другие вопросы? – спросили враз оба гестаповца.

– Вопросы? – я сделал вид, что вспоминаю, а сам думал, что немцы, видно, уже знают о событиях в поле. Я решил, что будет лучше, если я прикинусь искренним и сказал: – Вопросы были такие…

Моя откровенность подействовала. Капитан кивал мне, но Клюге хмурился и неодобрительно посматривал на своего начальника. Не успел я замолчать, как лейтенант опять вонзил в меня маленькие глазки.

– Кто задавал вопросы?

– Не знаю, – пожал я плечами. – Я вообще здесь пока никого не знаю…

– А можешь узнать, если мы тебе их покажем?

– Не знаю. Можно попробовать.

Клюге вышел в коридор, и я понял, что сейчас начнется самое главное. Они требуют от меня, чтобы я указал тех, кто с таким восторгом слушал мои слова о нашей Родине и Москве. Но, нет, я не буду доносчиком! Даже под пытками я не узнаю ни одного из поляков!

Первым ввели Зарембу.

– Он? – спросил Клюге.

Я взглянул на поляка, и наши взгляды встретились.

Мне показалось, что на бритом лице Зарембы промелькнуло не то презренье, не то жалость.

– Не знаю, – ответил я.

Вдруг Клюге ударил меня по лицу. Страшная боль чуть не заставила меня взвыть. Было такое ощущение, что челюсть у меня перекосилась, и я схватился за нее.

– Он?

Я сплюнул на ковер кровь и покачал головой. В черных глазах Зарембы засветилось восхищение. В тот же миг Клюге сильным движением ударил мне в переносицу, у меня завертелось перед глазами, и я рухнул на ковер.

Очнулся я оттого, что капитан выплеснул мне в лицо стакан холодной воды. Его пустой взгляд оживился, и он, ощерясь, спросил:

– Ну как узнаешь?

Я молчал. Тогда Клюге хотел ударить меня ногой.

– Господин капитан! – прикрыл я лицо локтем. – Он убьет меня еще до того, как я смогу вам что-нибудь сказать.

Гестаповец весело расхохотался.

– Ты прав, унтерменш! Сядь, Клюге! У тебя – никакого знания детской психологии! Почему именно ты стал отвечать на вопросы? – повернулся капитан ко мне.

– Потому что лучше других знаю немецкий язык.

– Язык врага? – отчеканивая каждое слово, повторил мои слова гестаповец. – Так, кажется, ты говорил?

– Говорил! – смело ответил я и, сделав наивные глаза, посмотрел на капитана. – Но ведь это же правда. Ведь вы с нами воюете?

Капитан даже хлопнул себя по ляжкам.

– Черт возьми, Клюге, этот маленький унтерменш мне определенно нравится!

В кабинет втолкнули Левку. Он сделал руки по швам и отрапортовал:

– По вашему вызову Лев Гомзин явился!

На Левкином лице было столько серьезности и подобострастия, что даже я не мог понять: дурачит гестаповцев Большое Ухо или докладывает всерьез. Капитан посмотрел на Левку с изумлением:

– Это еще что за оболтус?

Клюге нагнулся к его уху.

– А, – понимающе улыбнулся капитан и приказал: – Подойди сюда! Покажи руки!

Левка протянул плохо разгибающиеся ладони. Гестаповец даже брезгливо сморщился: до того они были грязные. (Большое Ухо рылся под амбаром!)

– Что ты делал сегодня в поле?

– Строил Великую Германию, – выпучив глазищи, гаркнул Левка.

– Что-о? – в изумлении протянул гестаповец.

– Мы только за этим сюда и ехали, – пустился в объяснения Большое Ухо. – Так нам говорил обер-лей-тенант, который стоял у нас на квартире. Честное слово! Вот хоть Ваську спросите!

– Вон оно что, – издевательски улыбнулся капитан. – А ну, покажи свою больную ногу…

– Что вас всех интересуют мои конечности? – пробурчал Левка, поднимая штанину.

– Смотри, как бы нас не заинтересовал твой язык! – вспылил багровея Клюге.

– Могу показать и язык, мне не жалко, – добродушно ответил Левка.

Нога у Левки все еще была припухшей, притом на ней красовалась настоящая повязка. Немцы переглянулись, Клюге с недоумением и плохо скрытой досадой пожал плечами.

Нам велели выйти вон.

В коридоре Левка подошел ко мне. В его огромных, черных глазах прыгали хорошо знакомые мне бесенята.

И вдруг бесенята исчезли, я увидел в Левкиных глазах сочувствие.

– Тебя что, били, Вася?

Я прислонил тыльную сторону ладони ко рту и увидел на ней красное пятно.

– Ерунда! – сплюнул я на ковер. – Чуть-чуть по роже съездил меня этот Клюге.

Но в дверях возник Клюге, громко прокричал:

– Кошедубофф!

Димка скрылся за дверью. Не знаю, долго мы сидели или нет, но вдруг услышали страшный крик.

Вам приходилось слышать, как стонет в зубном кабинете человек, которому дергают зуб? Сейчас так же стонал и кричал Димка.

Я бросился к двери, толкнул ее… Фашистский капитан был уже не тем добрым капитаном, который поощрял меня к откровенным высказываниям. Он держал Димку за руку и что есть силы выворачивал ее.

Димка со страшно перекосившимся лицом, присев от боли, твердил:

– Не имеете права! Не имеете права!

Я не выдержал, закричал:

– Что вы делаете?

Клюге подскочил ко мне, выпихнул из дверей и крикнул Камелькранцу:

– Уберите этих щенков!

Мы снова были в амбаре, в полнейшей тьме, которая стала еще мрачнее после яркого света комнат. Ночь казалась очень темной, моросил мелкий дождь. Иногда дверь в доме помещицы открывали, и тогда середина двора освещалась, мы видели поблескивавшую машину гестаповцев.

Где-то вверху возник шум. Он становился все сильнее. Вскоре уже ревели над нашими головами самолеты, потом раздались тупые удары бомб.

Мы увидели, как дверь открылась и гестаповцы выскочили к своей машине.

– Налет на Грюнберг, – услышали мы. – Пошел!

Гестаповец открыл дверцу автомобиля. Машина стала разворачиваться, но тут Клюге прокричал:

– Надо взять Сташинского! Эй, господин Франц, давайте сюда!

Во дворе вдруг посветлело, и мы увидели, как маленького поляка всунули на заднее сиденье. Машина стрелой выскочила из ворот, за ней устремились, тарахтя моторами, мотоциклы.

Поляки все еще стояли во дворе я смотрели куда-то на запад.

– Русски налецели[45], – говорил с плохо скрываемой радостью Сигизмунд.

– Их дуже, – оживленно подхватил Заремба. – Напевно полецели штурмовать Бэрлин[46].

– Грюнберг горит! Грюнберг горит! – услышали мы радостный возглас на русском языке.

В щели нашего амбара бил яркий свет. Я попросил Левку стать у стены, влез к нему на спину и выглянул. Во дворе было светло, как днем. А по крыше замка металась фигурка женщины. Подняв руки, она грозила в сторону пожара кулаками.

– Ага, припекло! – кричала женщина по-русски. – Поджарило? Вытаскивайте скорее, что награбили у нас в России! Не вытащите, нет! Горите, гады!

Женщина взмахнула рукой, и я увидел длинные косы, свешивавшиеся с плеча. Груня!

Дверь амбара открылась, в нее втолкнули окровавленного Димку. Мы живо подсели к Дубленой Коже. Но он не отвечал на наши вопросы, а только стонал, сжав зубы.

ТЯЖЕЛЫЕ ВЕСТИ

Под гнетом власти роковой
Нетерпеливою душой
Отчизны внемлем призыванье.

А. Пушкин. «К Чаадаеву»

Молодцы все-таки наши летчики! Стоило им всего десять минут побомбить Грюнберг, и он горит уже несколько часов. Мы не видели города, но большие черные клубы дыма вырывались из-за леса, висели над ним плотной пеленой. Порывистый ветер доносил до нас запах пожарища.

И как ни били нас гестаповцы, мы шли на работу радостные и веселые. Я обратил внимание на то, что и по-лжки стали словно другими: по дороге в поле они шутили, смеялись, оживленно разговаривали, так что Камелькранц начал хмуриться и несколько раз крикнул:

– Штилль! Штилль![47]

– Что у вас, разве праздник? – спросил я Сигизмунда.

– Германия горит! – улыбнулся он, кивнув в сторону пожара.

В этот день мы были вроде героев. Поляки подкладывали нам свои порции пищи, считали за счастье потрепать по плечу или пожать руку. Стоило Камелькранцу на минуту отлучиться, как вокруг немедленно собирались батраки и начинали выспрашивать все, что им хотелось узнать о нашей стране.

– А правда, что немцы в России снова наступают? – спросил меня однажды Юзеф.

– Откуда вы взяли? – спросил я со смехом, а у самого сердце покатилось куда-то вниз.

Оказалось, управляющий устроил побудку полякам раньше обычного и поспешил «обрадовать» вестью о новом наступлении на русском фронте. По словам горбуна, войска фюрера, собрав огромные силы, нанесли нашим войскам страшный удар под Курском, наши не выдержали и стали отступать.

– Еще он говорил о каких-то тиграх и пантерах, которых не берут русские пули и снаряды, – добавил встревоженный Сигизмунд.

– А вы ему и поверили? – воскликнул Левка. – Не родился такой тигр, который не свалился бы от русской пули… Правда, Молокоед?

Мучительная неизвестность и предчувствие чего-то недоброго не давали мне покоя весь этот день. Димка первый заметил мое состояние и встревоженно спросил:

– Ты думаешь это правда, Молокоед?

– А ты как считаешь?

– По-моему, все это – брехня Камелькранца. Ты видел, как подняли головы поляки после налета на Грюнберг? Вот он и хочет запугать пленных, чтобы у них не оставалось никакой надежды.

– Я тоже так думаю, – ответил я.

Когда после работы мы подходили к замку Фогелей, нас оглушила музыка, вырвавшаяся из репродуктора. На крыльце приплясывал Карл и бестолково орал:

– Русским капут! Русским капут!

Во двор вышла сама баронесса и объявила:

– Я должна сообщить вам приятную новость. Наши доблестные армии разгромили русских. Теперь им уже конец. Шлюсс! Шлюсс![48] Я думаю, это не всем понравится, – добавила фрау, пошевелив язычком и взглянув в нашу сторону. – Но надо смириться! Сам бог послал человечеству фюрера, чтобы сокрушить большевиков и установить на земле новый порядок.

В это время музыка прекратилась и диктор пролаял:

– Ахтунг, ахтунг![49] Слушайте экстренное сообщение из ставки фюрера. Наступление на русском фронте продолжается. Немецкие танки, сломив сопротивление русских, мчатся на восток. Потери русских настолько велики, что генерал Гудериан сказал: «Все! Русские больше не оправятся. Путь на Москву открыт!»

Гробовое молчание царило среди поляков. Увидев страдальческие лица, я отвернулся, боясь встретиться с грустными взглядами. Из открытого окна кухни на меня пристально смотрела Луиза. Баронесса махнула ей рукой, и девчонка появилась во дворе с корзиной, доверху наполненной нарезанным хлебом. Потом она принесла два больших судка с супом и кашей. Такого изобилия пищи нам еще не приходилось видеть у Фогелей.

– Сегодня, – возвестила баронесса, – по случаю победы доблестных германских войск я даю вам праздничный обед. Прошу к столу!

Как ни были мы голодны и как ни соблазнительно выглядели настоящий суп с макаронами и гречневая каша, которых нам не приходилось есть уже несколько недель, после такого объявления Птички пища не лезла в горло. Я отодвинул тарелку. Левка и Димка – тоже. Поляки, глядя на нас, перестали есть.

– Почему никто не ест? – спросила, багровея, баронесса.

Все молчали. Тогда фрау приблизилась ко мне и, взяв со стола миску, выплеснула суп прямо в мое лицо.

Я скорчился от оскорбления и ожога. Мне казалось, что все лицо обварено и с него сползают клочья кожи. Но это были всего лишь вареные макароны.

– Как вы смеете?

Рядом с помещицей возникло взбешенное лицо Владека Конецкого, того самого, что ухаживал за Груней.

– Вы издеваться над мальчиком решили? – громко кричал Владек, переводя глаза с баронессы на Камелькранца, и, схватив свою миску с супом, хлестнул супом в лицо помещице. Немка взвыла, прижав ладони к своей заляпанной макаронами прическе, бросилась бежать в дом. Из репродуктора слышался голос диктора:

– В последнюю минуту нам сообщили, что наступление успешно…

– Заткнись! – с ненавистью проворчал Левка и бросил в репродуктор камнем. Диктор поперхнулся и смолк.

– По хатам! – насмешливо скомандовал Юзеф и уже серьезно добавил: – Давайте спокойно отправимся спать, пока они не вызвали гестапо.

Скоро во дворе все стихло. Ни Камелькранц, ни Птичка не выходили из замка. Мы открыли дверь, и я вышел во двор.

«Интересно, где теперь Груня?» – подумал вдруг я, вспомнив, что не видел девушку во время ужина. Подошел к открытой двери женской каморки, позвал:

– Груня, Груня!

Из темноты появилась Грунина подруга Юлия. Торопливо шепнула, что Груню она видела еще до ужина во время дойки коров и очень боится за нее, так как все последние дни девушка ходила невеселая и расстроенная. Мне тоже казалось странным долгое отсутствие Груни, и я отправился ее искать. Побывал во всех закутках, поднялся на галерею, которая тянулась вдоль всего сарая, и входил в каждую открытую дверь. В одном помещении мне почудилось, что в темноте кто-то стоит.

– Груня! – окликнул я.

Белая фигура медленно повернулась. Я шагнул в дверь и отпрянул. Против меня стояла Груня, но… ноги ее не касались пола.

– Сюда! – крикнул я. – Груня… Здесь!

– Повесилась? – ужаснулись девушки.

Втроем мы вытащили из петли уже остывшее, холодное тело и хотели спускать вниз, когда меня кто-то оттолкнул и сильными руками, как перышко, подхватил Груню. Это был Владек Копецкий. Он положил тело на асфальт против дверей женской каморки. Здесь уже столпились все пленные. Кто-то принес факел, и при его свете я увидел картину, которая и до сих пор стоит перед моими глазами…

Подруги прикрыли Грунино лицо белым платком; при неровном огне факела казалось, что платок шевелится от дыхания девушки. У ее ног сидел Владек. В руках он комкал листок бумаги, который нашли на груди покойницы. Увидев меня, Копецкий протянул листок. На нем торопливым расползающимся почерком было написано:

«Все кончено. Они снова наступают. А как жить без Родины? Чтобы вечно над тобой издевался Камелькранц? Проклятый горбун надругался над моей девичьей честью.

Но я не уйду так просто. Я накормила сулемой всех коров мадам Фогель. Пусть хоть ими поплатятся немцы за позор и надругательства над русской девушкой.

Пишу, чтобы никого из вас не мог оклеветать проклятый горбун.

Прощайте, дорогие друзья! Прощай, Владек! Прощайте, русские мальчики!

Груня Бакшеева».

Когда я перевел содержание записки, Копецкий обхватил голову руками и так сидел, раскачиваясь из стороны в сторону.

– Перестань, Владек! – грустно сказал Юзеф. – Теперь уж ничего не поделаешь.

– Я его убью! – вскочил Владек. – Все равно убью!

У меня перехватило дыхание. Я тогда еще не мог понять всего, что произошло, и только смотрел на Владека и думал, как ему тяжело, если он клянется убить Камелькранца!

– Нет, – решительно заявил я ребятам, когда Сигизмунд уговорил нас пойти спать. – Надо бежать! Неужели мы только на то и способны, чтобы воевать кашей с хозяевами?

– Давай, Молокоед, составляй маршрут, – откликнулся из темноты Димка. – Ты мастер насчет маршрутов.

– Не смейся, Дубленая Кожа, – серьезно проговорил Левка. – Надо что-то делать.

– А ты знаешь, куда бежать? – приподнялся на локте Димка. – И что ты есть будешь? Как оденешься? Нас в этой одежде поймают на первом же километре!

– Здесь тоже сидеть нечего! – возразил Левка. – Что ж мне голову, что ли, совать в петлю? Как Груня?

В тяжелом раздумье я вышел во двор. Поляки уже разошлись. Небо было чистое и безоблачное. Легко отыскав среди множества звезд Полярную звезду и встав к ней лицом, я определил, где восток.

Из тех сведений по географии, что дали нам в пятом классе, я знал, что если двигаться из Германии все время на восток, можно попасть в Советский Союз. Так что, если даже никого не расспрашивать о дороге, мы, пожалуй, могли бы только по солнцу и Полярной звезде добраться домой. Но как достать продовольствие и одежду, не вызывающую подозрений?

Мне почудилось, что во дворе кто-то всхлипывает. Неужели все еще плачет Владек? Оглянувшись, я заметил человека, сидящего прямо на земле у стены господского дома. Каково же было мое изумление, когда, подойдя, я узнал Луизу. Уронив голову на руки, она рыдала, содрогаясь всем телом.

– Ты о чем? – тихо спросил я по-немецки.

Девчонка вскочила на ноги.

– О чем ты плачешь?

– Груню жалко… – всхлипывая, проговорила она по-русски.

Молниеносная догадка чуть не заставила меня вскрикнуть:

– Так это ты говорила с нами ночью и подкладывала под пол хлеб?

Луиза кивнула.

– Почему же молчала?

– А как я скажу, если с меня не спускают глаз? А этот паршивец, – с неожиданной ненавистью прошептала она, – следит за мной целыми днями.

– Карл?

Служанка стала говорить о том, как издевается над ней маленький барон. Он рвет ей волосы, вкалывает под кожу иголки, а когда Луиза пробует кричать, хозяйка утешает ее:

– Карл шутит с тобой, а ты ревешь…

– Хочешь, убежим? – спросил я.

– Ой, только об этом и мечтаю! – воскликнула девочка.

Мы договорились, что она будет помогать нам в осуществлении плана бегства. Ей сравнительно легко прятать куда-нибудь непортящиеся продукты и подбирать для нас подходящую одежду.

– Все, все сделаю, – горячо шептала Луиза. – Только вы меня не оставляйте одну.

Я вошел снова в амбар. Димка лежал на спине и не спал.

– А где Левка?

– Не знаю. Наверно, во дворе.

Но и во дворе Левки не было. Обеспокоенные, мы уселись на солому.

Вдруг, тяжело дыша, из-под пола выполз Левка.

– Ты где был?

– Там меня нет, – хихикнул Левка. – Я сейчас бегал на гумно…

Мы посмотрели в ту сторону, где было гумно. Из-за леса выбрасывалось желтое пламя.

– Это им за Курск и Груню! – с каким-то торжеством произнес Левка.

ПОХОРОНЫ ГРУНИ

И один сказал, что нету больше
Силы в сердце жить вдали от Польши.
И второй сказал, что до рассвета
Каждой ночью думает про это.
Третий только молча улыбнулся
И сквозь хаки к сердцу прикоснулся.

К. Симонов. «Баллада о трех солдатах»

Пожар на гумне и отравление стада не могли пройти даром. Надо было опасаться серьезных последствий.

И верно, следующее утро началось с того, что пожилой полицейский вывел во двор Владека Копецкого со скрученными руками. При обыске у поляка нашли записку Груни, которую немедленно схватил управляющий. Сейчас он горбился посреди двора и с дьявольской улыбкой смотрел на поляка.

– У, изверг! Мразь! – злобно бросил в сторону Камелькранца Копецкий и, обернувшись к товарищам, громко крикнул: – Прощайте, братья!

Больше никто пока не пострадал. Лиза объяснила потом причину «миролюбия» Фогелей. Баронесса боялась, что огласка всей истории выставит ее перед знакомыми в невыгодном свете и сделает посмешищем, а Камелькранц больше всего опасался за судьбу хозяйства. Ведь гестапо могло взять батраков, а он в самый горячий момент страды остался бы без рабочих рук.

Никогда не забуду, как наша Птичка появилась во дворе после злосчастного обеда в честь победы германских войск. Мрачная, с красными пятнами на щеках, она вошла в коровник, где лежали вздувшиеся трупы коров, постучала по тугим бокам концом огромной лакированной туфли и спросила:

– Почему она отравила их, погань проклятая?

– Н-не знаю, – пробурчал горбун.

– Как это вы не знаете, господин управляющий? – вмешалась Юлия, которая была тут же, в коровнике. – Груня обо всем написала.

– Написала? – вскипела Птичка. – Ничего не понимаю. Где записка? Почему ты скрываешь от меня, что есть записка?

– Я ничего не скрываю, Марта, – юлил горбун. – Только не знаю, куда девалась она.

– Дай записку! – подняла на управляющего неживые глазки баронесса.

Камелькранц искал дрожащими руками по всем карманам и приговаривал:

– Ей-богу, не знаю, Марта. Наверно, потерял.

– Тебе говорят, дай записку! – шептала баронесса, бледнея и облизывая тонкие губы.

Наконец управляющий отыскал записку и подал сестре. Баронесса взглянула на нее и, поморщившись, подала мне:

– Переведи!

Я перевел, делая особое ударение каждый раз на имени Камелькранца. Баронесса бросила из-под прищуренных век обжигающий взгляд на горбуна:

– Идем, Фриц, в комнату!

Они ушли, а через полчаса мы слышали, как Птичка плакала и сквозь слезы кричала:

– Вон! Тебе не стыдно? Ты разоришь меня!

Камелькранц, красный и растерянный, выскочил из замка и, не попадая руками в карманы, крикнул:

– Отто!

Я усмехнулся. Неужели Верблюжий Венок не помнит, что Отто глухонемой?

Отто, не слышал, продолжал подметать двор. Управляющий, подрагивая горбом, дернул работника за рукав, грубо начал орать:

– Ты что тут прохлаждаешься? А коров кто обдирать будет?

Отто с напряжением глядел на губы хозяина, потом, мыча, сердито ткнул рукой в сторону покойницы, лежавшей под простыней у нашего амбара.

– Пошел к черту! – орал горбун. – Надо обдирать коров!

Нас не погнали в это утро в поле. Пленные сидели около своего барака и разговаривали о чем-то, все время кивая на покойницу. В дальнем углу Юзеф с Сигизмундом сколачивали гроб. Наконец они уложили в гроб тело Груни, вышли на середину двора, и Сигизмунд громко провозгласил:

– Панове! Отдамы остатне пошаны нашей Груни![50]

Поляки стали подходить прощаться. Гроб подняли и на руках понесли со двора. Нас сопровождал Отто.

Когда все вышли, я оглянулся. В воротах, мрачно ощерившись, стоял Камелькранц в кожаном фартуке и с большим окровавленным ножом.

Путь от замка до кладбища, уже известного читателю, мы проделали в два раза медленнее. Опустили гроб в землю. Засыпали землей могилу. Один из поляков стал устанавливать в изголовье огромный крест.

– Вы – что? – вскрикнул Левка. – Надо поставить звезду!

Заремба мрачно усмехнулся:

– Гитлеровцы выбросят твою звезду в первый же день!

– А мы снова поставим, – не унимался Левка.

– А они опять выбросят…

– А мы снова поставим!

– Правильно, Левка, ты – молодец! Пусть даже смерть наша не дает им покоя. Мы и из могилы должны грозить фашистским захватчикам!

Пилы у нас не было, но Димка отыскал где-то кусок липы и, орудуя топором и ножом, ловко выстрогал из нее пятиконечную звезду. У кого-то в кармане нашелся гвоздь, и Димка прибил звездочку на крест.

Поляки разбрелись по кладбищу. Я шел за Сигизмундом. Он ходил от креста к кресту и кратко объяснял мне, почему умер тот или другой поляк. Я узнал, что ни один пленный не умер собственной смертью. Под крестами лежали расстрелянные гестаповскими палачами, самоубийцы, не выдержавшие неволи у Фогелей, насмерть засеченные плетью баронессы или Камелькранца…

– Вот один Веслав только и умер собственной смертью – остановился Сигизмунд перед заросшей могилой. – У него была какая-то странная болезнь, которая мучила его месяца три. У Веслава отнялись ноги. На вид здоровый, а ходить нисколько не мог. Ну и отправили бы его домой. Какой толк держать в неволе? Так нет, мучился человек, пока не умер!

– Це ты мувишь, Сигизмунд? – подошел к нам Заремба. – Веслав не сам умер, его задушил Камелькранц.

Сигизмунд возмущенно замахал руками.

– Не веришь? Спроси Отто…

Заремба подвел к нам глухонемого и, показывая на могилу, отчетливо, по слогам спросил:

– Скажи, почему умер Веслав?

Вглядевшись в губы Зарембы, Отто с мычанием охватил руками свою шею.

– Кто его? – повторил Заремба.

И Отто, сгорбившись, ловко начал подражать походке управляющего.

Сигизмунд побледнел. Он повернулся к часовне, снял шапку:

– О, матка боска! Прости меня грешного. Ведь я же написал жене Веслава, что он тихо скончался. А он… Двадцать три наших пана лежат под этими крестами. Хорошие были люди. Теперь к ним прибавилась одна русская. Да и все мы скоро будем там…

– Что вы, дядя Зигмунд! – вскричал Левка. – Мы вначале уложим сюда фогелей и камелькранцев…

– Нет, мальчик, русских разбили. Нам уже никогда не выбраться из-под Гитлера.

Я укоризненно посмотрел в грустные глаза поляка:

– Но это все брехня, дядя Зигмунд! Немцы уже «брали» Москву…

– А ты все не веришь? – повернулся ко мне Заремба. – Не верь, малыш, не верь! Может, ты и прав окажешься.

Солнце уже вышло из-за кромки дальнего леса и быстро поднималось над землей. По всему небу медленно двигались белые облака навстречу солнечному свету и таяли, расплывались. Я приметил среди них небольшую темную тучку. Она смело неслась, гоня впереди себя черную тень.

«Закроет или не закроет?» – думал я, глядя на то, как тучка неуклонно приближается к солнцу.

Облако побледнело, стало уменьшаться и вот уже совсем растворилось в ослепительной голубизне.

– Ничего не вышло, – прошептал торжественно Левка, и я понял, что он думает о том же.

– Посмотреть бы теперь на Марыйку, на детей… Что-то стало с ними? – вздохнул Сигизмунд.

Нам уже незачем было объясняться с поляками на языке врага. Мы вскоре поняли, что наш язык очень сходен с польским. В нем много общих слов, только произносят их как-то не так. Мы говорим, например, «поляк», они – «пóляк». Мы говорим «дождь», они скажут «дэщь». В общем, мы почти все понимали, о чем – «мувят»[51] наши товарищи по несчастью. Поэтому я спросил:

– А cконд, вуйко Зигмунд, есц?[52]

В серых, повлажневших глазах Сигизмунда я прочитал такую тоску, от которой захотелось плакать:

– Был когда-то такой городок – Ленчица. Недалеко от Варшавы. Я там на заводе работал. Слесарем. Теперь, говорят, Ленчицы уже нет. Всю гитлеровцы сожгли.

– А вы, дядя Юзеф? – посмотрел я на могучие волосатые руки Зарембы.

– Я когда-то забойщиком был. В Катовицах. Уголь рубал. А в тридцать девятом началась война. Пришлось идти защищаться от гитлеровцев. Мы дрались с ними в окружении под Сандомиром, потом под Варшавой – и ничего сделать не могли. Все наши Рыдзы и Беки разбежались кто куда – вот в чем беда! Так я и попал в плен к гитлеровцам. Раненым… Очнулся уже в плену. Многих они тут же на месте прикончили, а я понравился им, что ли, меня отправили в концлагерь. Просидел два года, облысел, все зубы повыкрошились, а потом меня купила эта Фогель…

– Да, – вяло тянул Сигизмунд, – так и подохнем унтерменшами.

Заремба молча выщипывал бахрому на рукавах гимнастерки.

– У тебя есть нож? – спросил меня Юзеф.

Я подал свой перочинный нож. Подрезая на рукавах бахрому, поляк искоса взглянул на меня:

– Не боишься? Нож-то ведь холодное оружие…

– Что вы? Какое оружие – перочинный нож? Юзеф напнулся к самому моему уху:

– Против врага все может стать оружием. Даже простой гвоздь. Вот! – и вынул из-за пазухи огромный гвоздь, один конец которого был заточен, как штык.

Я посмотрел на кулачище Юзефа, из которого торчал страшный гвоздь, и содрогнулся. Да, нелегко придется тому, кто попадет под эту руку!

Мы оглянулись. Отто мычал и показывал руками, что нам пора идти.

По дороге с кладбища я шел рядом с Сигизмундом:

– Послушайте, дядя Зигмунд, неужели вы намерены вечно работать на Фогелей?

– А что нам остается делать? – возразил Сигизмунд.

– Бежать!

Поляк внимательно посмотрел на меня и печально улыбнулся:

– Куда? Наша родина растоптана Гитлером…

– К нам! – горячо воскликнул я. – У нас вы найдете и работу, и хлеб, и свободу. А если захотите сражаться за свою родину, то – и польскую дивизию имени Костюшко.

– Слышал об этом, но…

Сигизмунд замялся.

– Вы можете сказать мне все, дядя Зигмунд! Как взрослому.

– Я не хотел вас разочаровывать. Мы сегодня всю ночь говорили об этом сообщении по радио и решили, что Красная Армия разбита. Все кончено!

Я спорил, так как был убежден, что советские войска все равно побьют немцев. Припомнил даже слова Суворова о том, что русские прусских всегда бивали.

А Сигизмунд твердил одно:

– Но пока они вас бьют…

– Своими боками! Вы разве не видите, что у них уже и картошку копать некому?

– Да, – улыбаясь, возражал Мне Сигизмунд. – Немецкую картошку копают теперь поляки, чехи и русские.

Меня в конце концов взбесило неверие поляка в нашу силу:

– Мне очень жаль, дядя Зигмунд, что я завел с вами этот разговор. Но, надеюсь, вы меня не предадите?

Поляк даже изменился в лице:

– Василь!..

– Не обижайтесь… Маловеры часто становятся предателями.

Не знаю, чем кончился бы наш разговор, но поляки зашептались, стали оглядываться. Я тоже посмотрел назад и увидел, что нас догоняет Франц Сташинский. Его лицо было изукрашено синяками и кровоподтеками, он угрюмо приветствовал всех по-польски:

– День добрый, панове!

– День добрый, пан! – мрачно ответило несколько голосов.

Видя, что поляки молчат, Сташинский принялся расписывать побои и пытки, которым его подвергали в гестапо. Но никто не смотрел на него.

Мы были уже у ворот замка. Камедькранц провожал какого-то немца с тушей ободранной коровы. Сташинский быстро подскочил к Верблюжьему Венку, угодливо склонился:

– Добрый день, герр Камелькранц!

Управляющий глянул на него и, ухмыльнувшись, протянул:

– Крепко тебя отделали!

Когда мы вошли во двор, меня подтолкнул Сигизмунд:

– Говорил кое с кем из своих… Если задумаете бежать, мы вам поможем.

Я радостно проговорил:

– Спасибо, дядя Зигмунд!

ВТЕМНУЮ

Помощник круто повернулся к нему и прорычал:

– Вранье! Никто не стрелял. Черномазый просто упал за борт.

Джек Лондон. «Страшные Соломоновы острова»
С появлением Сташинского все на поле изменилось. Поляки, и до этого чувствовавшие подозрительное поведение Франца, теперь, после его неожиданного возвращения из гестапо, замолкали, как только он приближался. Они собирались кучками и о чем-то совещались. Камелькранц свирепствовал, награждал зуботычинами всех и покрикивал:

– Живей, живей, работай!

Верблюжий Венок подолгу говорил со Сташинским, и Левке удалось подслушать, что речь шла о нас.

Вернувшись в замок, мы молча съели свои порцийки хлеба с желудевым кофе и сели около амбара ждать, когда горбун разрешит нам перебраться в польский барак.

– А знаешь, Левка, что ты наделал своим пожаром? – тихо произнес Димка. – Фрау Бреннер вчера арестовали. Фогелям было выгодно обвинить ее в поджоге.

Левка побледнел.

– Верно, верно, – подтвердил и я. – Слышал, что в поле об этом говорили поляки. Сегодня часть поляков уже копала ее картошку. Фогели добились своего.

– Сволочи, вот сволочи! – шептал Левка.

В это время к амбару подошел Камелькранц и встал, поигрывая замком у двери.

– Господин Камелькранц, вы же обещали, – начал я.

– Спать! Без разговоров! – отрезал горбун.

Мы поняли, что Сташинский успел что-то сообщить управляющему: ничем иным нельзя было объяснить поведение горбуна! Ведь только вчера он обещал перевести нас в польский барак…

– Надо быть осторожнее, – предупредил я товарищей…

Во дворе было тихо, как в могиле. Из барака не доносилось ни звука. Молчали и мы. Я уже думал, что ребята уснули. Но Димка прошептал:

– Напрасно все-таки Левка разбил репродуктор. Теперь мы так и не узнаем, что делается на фронте.

– Много ты узнавал, – огрызнулся Левка. – Сплошная брехня!

– Может, не брехня…

Оказывается, не меня одного мучили невеселые думы после того дня, когда баронесса угощала нас праздничным обедом.

– Послушать бы теперь Москву! – вздохнул Левка и вполголоса начал подражать московскому диктору: – «Внимание, внимание! Говорит Москва! Говорит Москва! Работает радиостанция имени Коминтерна».

– Молчи! – рассмеялся Димка. – А то еще подумают, что мы слушаем московские передачи.

Я вспомнил о радиоприемнике, который видел в кабинете у Фогеля. Что, если попросить Лизу пробраться к приемнику и послушать Москву? Тогда мы сразу могли бы узнать правду,

Девочка, словно угадав мои мысли, появилась у нашего амбара. Она пришла сообщить, что ей уже удалось припрятать кое-какие продукты и стянуть из кладовой старую одежду Карла. По ее словам, уже через день-два можно бежать.

– Только надо делать это скорее, вы понимаете? Фрау Марта может догадаться, и тогда мне, вы сами понимаете, что будет…

И дернуло меня попросить Лизу послушать Москву!

Лиза согласилась. Она сказала, что сегодня же попытается проникнуть в кабинет Рудольфа и узнает все, что нас интересует. Когда она уже удалялась, я подумал, что Лиза может включить приемник на всю мощность и перебудит всех обитателей дома. Едва я сообщил об этом Димке, как он переполошился и громко крикнул:

– Лиза!

– Тс-с! С ума ты сошел! Так можно разбудить горбуна.

– Никого я не разбужу. Верблюжий Венок сейчас дрыхнет без задних ног.

Лиза вернулась, и Димка принялся инструктировать ее.

– Ладно, ладно, Димка, – шепнула Лиза. – Только ты не очень кричи.

Не успели мы прикрыть дверь амбара как в замке во всю мощь рявкнул радиоприемник. Он тут же испуганно смолк, а через несколько секунд мы услышали пронзительный визг.

Утром Лиза не вышла к завтраку. А когда мы направились в поле, нас обогнала хозяйская повозка, в которой ехала баронесса. Рядом с ней сидела служанка. Поравнявшись с нами, она крикнула по-русски: «Прощайте, ребята!» И хотела еще что-то произнести, но баронесса стукнула ее кулаком по голове. Лиза упала на сиденье, закрыв лицо руками.

– Господин Камелькранц, куда ее повезли? – спросил я.

Управляющий буркнул:

– Не твое дело…

– Почему не мое? Ведь она – русская.

– Может, ты думаешь, что тебя назначили сюда русским консулом? – засмеялся Сташинский.

– Не всех же посылать сюда шпионами гестапо, – громко, так, чтобы все слышали, ответил я.

– Не понимаю, – растерялся Франц.

Меня трясло от негодования. Я повернулся к Сташинскому и с презрением, какое только можно передать голосом, выкрикнул:

– Ты все понимаешь, гадина! – и, подпрыгнув, ударил подлеца по щеке.

Он бросился с кулаками на меня. Я скрылся за спиной Сигизмунда. Поляки схватили Сташинского за руки и принялись уговаривать:

– Как не стыдно, Франц! Он еще ребенок.

Один Заремба молча стоял в стороне и сверлил своего соотечественника мрачным взглядом.

– Мне стыдно, Василь, сегодня за такого поляка, – шептал он.

Ночью, оказывается, Юзеф слышал, как кто-то из нас крикнул «Лиза!», после чего Сташинекий выскочил во двор. Юзеф не знает, что делал во дворе Франц, но через некоторое время пронзительный вопль раздался в замке. А поляк вбежал в барак и улегся как ни в чем не бывало в свою постель.

– Думаю, Франц сделал какое-то подлое дело! – посмотрел на меня бывший горняк из Катовиц.

Я-то знал теперь, какое это дело! Франц подслушал наш ночной разговор и, когда Лиза села к радиоприемнику, разбудил Камелькранца или баронессу.

К нам подошел Сигизмунд, высыпал из ведра картошку, посмотрел печально:

– Да… Теперь нам жизни не будет. Когда в стаде появится паршивая овца, можно ждать всего.

– Кого ты зовешь паршивой овцой? – ухмыльнулся Заремба.

– Известно кого…

Утром мы, как обычно, прибрали солому и ждали звонка на завтрак, но в бараке раздались крики. Юзеф Заремба выскочил во двор:

– Господин Камелькранц, идите скорее сюда!

В его словах было столько неподдельного ужаса, что мы тоже бросились в барак. В углу, близ дверей, лежал с открытыми глазами на топчане Франц. Он позеленел, лицо мучительно искривилось. Франц был мертв.

Камелькранц выгнал всех поляков во двор, закрыл дверь на замок и быстро ускакал за гестаповцами. Батраки толпились во дворе, и по их лицам было видно, что они ничего не понимают. Сигизмунд поймал мой взгляд и недоуменно пожал плечами. У амбара сидел Заремба и брился осколком стекла. Он порезался в нескольких местах и густая кровь покрывала его щеку. Но Юзеф без зеркала, без мыла продолжал драть свою жесткую черную бороду. Наконец удовлетворенно потер рукой по изрезанному лицу и, взглянув на окровавленную ладонь, умылся под умывальником.

– Кого еще побрить? – весело крикнул Заремба. – Дешево пока. Дешевле, чем в Варшаве, в парикмахерской у Жаботинского.

Никто не поддержал его шутку.

В глубине двора сидел глухонемой и держал перед собой газету. К нему подошел Юзеф и, толкнув плечом, громко опросил:

– Что нового, Отто?

Глухонемой повернулся и воззрился на его губы.

– Что нового? – еще громче крикнул Заремба.

Отто улыбнулся и что-то замычал.

– Высшая степень образованности, – плутовато скосив глаза, проговорил Левка. – У них даже глухонемые грамотные.

– Это не ты его? – подмигнул немому Заремба, кивая на барак.

Отто сделал брезгливое лицо и, мыча, отмахнулся руками.

В ворота стукнули, Юзеф бросился открывать. Хорошо известная нам автомашина въехала во двор. Хлопнули дверцы, выпустив четверых: Клюге, еще двух гестаповцев и одного плюгавенького человечка в грязном белом халате.

– Где он? – бесстрастно спросил Клюге. Юзеф подвел гестаповца к бараку и усмехнулся:

– Господин управляющий изволили его закрыть. Боятся, как бы не убежал…

– Сломать замок! – распорядился Клюге.

Два гестаповца отыскали в сарае небольшой ломик. Но подошел Юзеф и легко отодрал замок голыми руками.

Труп предателя вытащили во двор.

Приехал Камелькранц, и Клюге не разрешал ему выводить в этот день в поле никого. Пока Клюге вел допрос, управляющий приказал нам с Димкой и Левкой чистить коровник. Мы сгребали лопатами навоз, складывали на носилки и выносили в компостную яму посреди двора. Нам оставалось очистить небольшую полоску пола у стены, прилегающей к польскому бараку, когда Левка вдруг нагнулся:

– Ой, а я что-то нашел!

Он подбежал к дверям, чтобы рассмотреть на свету найденный предмет, и в тот же момент я с силой толкнул Левку в глубь коровника так, что он даже упал: в руках у Левки был гвоздь, который показывал мне когда-то Юзеф.

– Ты с ума, что ли, сошел, Молокоед! – вскричал Левка, поднимаясь с пола. – Как вот стукну лопатой, будешь знать!

– Молчи! – шипел я, вырывая из рук Большого Уха опасную улику.

В двери появился Клюге.

– Что за шум? – спросил он, стараясь рассмотреть нас в темноте.

– Подрались маленько, господин лейтенант! – проговорил я со смешком. – Мой товарищ плохо соскабливает навоз.

Я отбросил предательский гвоздь в угол и замер от испуга. Мне подумалось, что гвоздь сейчас стукнет и лейтенант бросится его разыскивать. К счастью, гвоздь упал бесшумно на навоз.

– Надо доложить об этом… А не драться.

– Хорошо, господин лейтенант!

Когда Клюге отошел от дверей, я отыскал гвоздь, и мы быстро вынесли его вместе с навозом в яму.

– А если его потом найдут?

Левка начинал понимать назначение своей находки.

– Лишь бы сейчас не нашли… А теперь держись молодцом… Я пойду докладывать о твоей плохой работе управляющему. Ты понял?

Левка ухмыльнулся и кивнул:

– Иди докладывай, фискал!

Мой рапорт имел неожиданный успех. Камелькранц довольно оскалил желтые зубы, замотал головой:

– Правильно, правильно. О таких вещах всегда надо докладывать. Но ты его, говорят, немного подучил, да?

Он хихикнул, и маленький человек на его спине радостно подпрыгнул.

– Ты, говорят, плохо работаешь? – приступил горбун к Левке.

Левка не растерялся и сразу пустил нюни:

– Господин Камелькранц, почему Васька дерется?

Управляющий поучал:

– Так нельзя говорить – дерется. Он не дерется, а учит тебя работать… И за это ты должен говорить ему спасибо.

– Спасибо-о, – покорно тянул Левка, а я чуть не хохотал.

Так ничего и не добившись при допросе, Клюге отобрал из поляков тринадцать человек и приказал гестаповцам увести их. Оглядев собравшихся, подло захохотал:

– Возьмите еще этого, – кивнул на Сигизмунда. – А то получилось несчастливое число!

И бедный Сигизмунд отправился вместе со всеми только потому, что число тринадцать показалось несчастливым лейтенанту Клюге!

СКВО!

И мне
За скромные труды
Такая щедрая награда! —
Она дает стакан воды
С улыбкой первого разряда.

М. Исаковский. «Рассказ о кольцевой почте»

Итак, фрау Бреннер за поджог фогелевского гумна приговорена к пяти годам тюрьмы. Ее дом и все имущество присуждены потерпевшей – Марте фон Фогель.

Об этом, громко мыча и плюясь, поведал нам Отто. Из его суматошного мычанья можно было понять, что старый немец не одобряет настоящего поджигателя. Ведь из-за него пострадала невинная женщина!

Я взглянул на Левку. Бедный поджигатель сидел бледный и все время порывался что-то сказать. Боясь, как бы Большое Ухо не выдал себя, я втихомолку показал ему кулак, что должно было означать: «Молчи!»

В эту ночь Левка долго не мог уснуть. Поджигая скирды с хлебом, он думал лишь о том, чтобы отомстить немцам за наступление под Курском. У него не было даже мысли, что кого-то могут обвинить в поджоге. И вот нашли виновника! И кого? Несчастную фрау Бреннер!

Ночью я слышал, как Левка бредит:

– Я не хотел, фрау Бреннер! Чесслово, не хотел!

Надо же было так случиться, что утром Камелькранц погнал нас убирать картошку с полосы фрау Бреннер! Мы и вообще-то работали кое-как, а тут просто лопата не лезла в землю. Управляющий носился с нагайкой по полю и хлестал ею направо и налево. Особенно доставалось Левке.

С самого утра Большое Ухо притворился больным. Схватившись за живот, со стоном катался по земле:

– Живот! Ой, животик мой!

– У, русский лодырь! – приговаривал Камелькранц, охаживая Левку плетью. – Унтерменш! Я тебе покажу «жифот»!

Левка встал и начал работать, но тут же сломал черенок у лопаты. Пришлось идти к телеге, чтобы насадить новый. Через несколько минут мы увидели, как Левка бежит, зажав левой ладонью правую руку, из которой хлещет кровь.

– Господин Камелькранц, разрешите доложить… Руку порезал.

– Что-о? – заорал горбун, но увидел, как льется кровь, тихо прошипел: – Это что такое?

– Лопату на черенок насаживал. И… хотел заострить черенок, а поранился, – Левка сморщился от боли.

Управляющий поднял его руку вверх и, видя, что кровь не унимается, выругался:

– Сам резался, сам и бинтуй. Докторов тут для вас нету!

Мы подбежали к Левке с ведерком воды и начали поливать ему на руку.

Черт возьми! Вот так поранился! Пока на землю лилась вода, смешанная с кровью, Левка морщился и шипел. Кое-как мы перетянули ему руку грязной тряпкой, чтобы остановить кровь, усадили раненого в тень.

Я ухитрился сбегать к телегам. Там я нашел топор. Левка тяпнул им так сильно, что чуть не отрубил себе палец. На ободке телеги отчетливо видны были даже следы двух ударов…

Когда я подошел к Левке, он, чувствуя, что я все знаю, бледно улыбнулся.

Вечером в амбаре, оставшись наедине, мы с Димкой устроили тарарам:

– Ты что же, Левка? Что за манера рубить себе пальцы?

– Членовредительством занимаешься? – грозно прошептал Димка.

– Я им гумно сжег? Сжег! – отозвался Левка. – Так пусть сажают меня. А за что же они фрау Бреннер посадили? Не буду убирать для них ее картошку!

– А если завтра тебя снова погонят в поле? – спросил Димка. – Ты опять руки рубить будешь?

– Не погонят, – вяло возразил Левка.

Но на следующее утро пришлось поджигателю идти вместе со всеми на полоску госпожи Бреннер. Когда, наконец, закончился этот ужасный день (ужасный потому, что рука у Левки распухла и болела), мы, приблизившись к дому, увидели коляску баронессы. Фрау Марта только что сошла с повозки и направилась к крыльцу. За фрау следовала девчонка с небольшим узелком в руках. Но это была уже не Лиза. Чем-то знакомым повеяло на меня от маленькой, худенькой фигурки, бойкой походки и огненно-красных волос. Мне вспомнилась Золотая Долина и рыжая девочка, которую мы посылали в город продавать золото.

– Ребята, а ведь это Белка! – оказал я.

– Какая же Белка? – проворчал Левка. – Нюра была толстенькая, как пончик…

И все же я с нетерпением ждал, когда девчонка выйдет во двор. Сердце подсказывало мне, что приехала наша скво!

Девочка появилась во время ужина с той же корзиной, какую носила Лиза. Она! Только до чего же худая и изможденная! Когда я встретился с Белкой взглядом, та чуть не выронила корзинку, вспыхнула вся, сморщилась, и огромные васильки на ее лице радостно раскрылись.

С крыльца за работой новой прислуги наблюдала хозяйка, и Белка так и не решилась сказать нам хоть слово. Во время ужина поляки только и смотрели на нашу скво. Да и как было не смотреть? При одном лишь взгляде на живое, приветливое личико все словно светлели. А когда девочка смотрела на кого-нибудь своими синими глазищами, человек даже жмурился, как от солнышка.

– Ты откуда? – спросил Белку по-немецки Заремба.

Она улыбнулась и пожала плечами, давая понять, что не знает немецкого языка.

– Ты русская? – спросил я.

Белка живо смекнула, что я не хочу выдавать нашего знакомства:

– Конечно, русская! А вы тоже русские?

Она так ловко разыграла сцену нового знакомства, что я невольно залюбовался нашей скво.

«Ты молодец, Белка! – говорил я ей взглядом. – Всегда знал, что на тебя можно положиться».

А вслух сказал:

– Дай воды!

Я совсем не хотел пить. Мне надо было, чтобы Белка подошла поближе.

Она дала стакан воды, и я старался пить как можно дольше, пока она, вырвав у меня стакан, не хлопнула шутливо ладонью по моей руке:

– Хватит! – и шепнула: – Я так рада, что встретилась с вами!

– Осторожней радуйся… Лучше выказывай к нам ненависть.

– Ах, так! – воскликнула Белка, и не успел я опомниться, как она звонко шлепнула меня ладонью по щеке.

Поляки расхохотались, а баронесса хлопнула в ладоши:

– Браво, Анна! Так им и надо!

Я потер рукавом щеку и погрозил Белке кулаком, чем еще больше развеселил поляков.

В эту ночь мы долго не могли уснуть. Вспоминали Золотую Долину. И то, как Димка ходил добывать скво. И как появилась Белка в первый раз у нашего костра.

Конечно, теперь она изменилась. Я уже говорил, что Нюра похудела, но, главное, с ее лица исчезла детская «заспанность». Уже не щурились голубые глаза, даже в голосе появились новые незнакомые ноты.

Мы ждали, что она придет к нам поговорить, но так и не дождались. После мы узнали, что Белка опасалась, как бы Карл, который за ней все время подсматривал, не поймал ее на месте преступления.

Несколько дней не удавалось поговорить с Нюрой. Она всегда пробегала не оглядываясь и не останавливаясь. Иногда, если следили из окна, замахивалась на нас чем-нибудь или швыряла камнем. Никогда не думал, что можно так хитрить!

Скоро Белку во дворе знали уже все. Стоило ей появиться на крыльце, как куры и индюки сломя голову летели к ней. Две кошки, задрав хвосты, терлись у ее ног. Поросята поднимали невероятный визг. И даже коровы поворачивали головы и ласково мычали.

Старый Отто немедленно подходил к девочке и начинал что-то толковать на своем непонятном языке. И, представьте, она понимала глухонемого! Что-то покажет на пальчиках, и довольный Отто отправляется выполнять ее желание.

Я заметил, что баронесса зовет ее уже «Анхен» и даже «либер Анхен», что на немецком языке означает «милая Анечка». Вот как – уже и «милая»!

Белку одели в новое голубое платье, так что нельзя было даже и подумать, что она такая же невольница, как мы. А еще через несколько дней девочка совсем ожила – на щеках ее уже горели розовые пятна и от голубенького платьица казалось, что васильки на лице расцвели еще краше.

Однажды вечером, когда мы вернулись с работы, Белка вышла на крыльцо с помоями для поросят. К ней сразу подбежал Отто, взял у нее ведро и понес. Она отправилась следом, легонько постукивая своими деревяшками по чисто выметенному двору. На обратном пути, поравнявшись с нами, Белка посмотрела на нас своими голубыми васильками.

– Ты что же, Белка? – криво усмехнулся Димка. – Совсем немкой сделалась?

– Ой, и не говорите! – отмахнулась она. – Надо же как-то выкручиваться. Ты что уставился? – вдруг крикнула Белка на меня и замахнулась ведром, но тут же ласково шепнула: – Я думаю, Молокоед уже составил маршрут?

– Какой маршрут? – недоуменно спросил я. Она изумленно расширила глаза:

– Вы что, вечно решили на немцев работать?

Выходит, и Белка думает о том, как бы удрать! И этот ее бодрый тон так на меня подействовал, что я готов был немедленно пуститься в бегство.

– Мы собираемся, – тихо сказал я.

– И долго будете собираться? Мне уже надоело тут до чертиков! Вам-то хорошо, а я вот попала в концлагерь… Недели три сидела… Ой, что там делается, ребята! – нахмурила она свои светленькие брови. – Не знаю как и выбралась. Люди просто мрут, как мухи, и никому до этого – никакого дела. Устроят перекличку: того нет, другого нет. Значит, мы уже знаем: отправились на тот свет. Я там стала худая, как щепка. Хорошо хоть меня эта ваша Фогель выменяла… на какую-то Луизу…

– Лиза! – почти враз вскрикнули мы все трое.

– А вы ее знаете?

Бедная Лиза! Так вот куда ты попала! Мне представилось смуглое, с острыми скулами лицо и то, как плакала девочка, тосковала по дому! Все, что случилось с Лизой, произошло только из-за нас. Ведь это мы просили ее включить злосчастный радиоприемник!

– Насчет наступления немцев ты слышала? – спросил Димка.

– Что?

– А вот то! Началось наступление, и нас по этому поводу кормили супом и кашей. Говорят, фашисты снова прут прямо на Москву.

– Не может быть! – вскричала Белка, и ее глаза стали огромными, как блюдце.

Нам не дали договорить. На крыльце появился Карл:

– Анхен, ты кормила кур?

– Вот еще привязался, черт паршивый! – проворчала Белка и крикнула Карлу: – Сейчас!

Она замахнулась на меня ведром и умчалась на кухню. Через минуту со всего двора летели к Белке куры и индюки, а она, улыбаясь, сыпала перед собой зерна кукурузы. Карл, надевший коричневую рубашку с засученными рукавами и коричневые короткие штаны, торчал тут же.

– Цып, цып, цып… Куда это вы так вырядились, Карл? – спрашивала Белка на ломаном немецком языке. – Между прочим, – тут же переходила она на русский, словно ни к кому не обращаясь, – у него приезжает с фронта брат. Цып, цып, цып… Сегодня он прислал огромную посылку… Так куда вы собрались, Карл?

– Я иду на собрание гитлерюгенда, – солидно ответил сынок баронессы.

– А что вы там делаете? – кокетливо взглянула на него Белка.

– Это – военная тайна.

– Подумайте! Наверно, очень важные дела…

– Да, очень важные, – сказал Карл и отправился прыгающей походкой со двора.

Белка проводила его прищуренным взглядом, усмехнулась:

– Штурмовик проклятый! Ну погоди же! Вот придут наши, они спустят с тебя коричневую шкуру…

Весь этот день мы жили под наблюдением старого Отто.

Камелькранц уехал куда-то. Добрый немец ласково обращался с нами, и мы старались вести себя так, чтобы не подводить Отто. Уже зашло солнце, а мы все еще были на воле, то есть не в амбаре.

– Идемте спать, – произнес Димка. – Все равно Молокоед ничего не придумает.

Что можно было сказать Дубленой Коже? Я очень много думал над тем, чтоб удрать. Но как? Вот в чем дело. Мы, правда, я и Левка, уже знаем немецкий и можем в случае чего разузнать о дороге, попросить поесть. Но одежда! Первый же встречный поймет, что имеет дело с беглыми, и отведет нас в полицию. Лиза спрятала где-то на чердаке старую одежду Карла, но как попасть на чердак, когда мы все еще под замком в амбаре? Надо обязательно добиться, чтобы Камелькранц перевел нас в польский барак…

Все это я выложил Левке и Димке, а в заключение пообещал:

– Поговорю с поляками, составлю маршрут и тогда…

– Маршрут, маршрут! – передразнил Левка. – Можно бежать и без твоего маршрута! Давай договаривайся с поляками, они, наверно, тоже побегут…

– Никуда поляки не побегут! – решительно ответил я. – Я говорил с Сигизмундом.

– Сигизмунд уже убежал, – грустно улыбнулся Димка.

Мне вспомнился взгляд, который бросил на меня старый поляк, выходя за ворота. Это был взгляд человека, идущего на смерть.

Ворота вдруг открылись, и во двор стали входить какие-то подобия людей. Меня охватил ужас, когда я разглядел поближе этих бедняков. Рваные до того, что нельзя понять, голые они или одетые, босиком, без шапок, с всклокоченными волосами и лихорадочно блестящими глазами, эти люди несли на себе жуткий отпечаток немецкого концлагеря. Единственно, о чем позаботились аккуратные немцы, – нарукавные значки. Желтые повязки говорили о том, что тут были чехи, югославы, бельгийцы и французы.

Камелькранц стоял в воротах и пропускал людей во двор. Так вот почему его не было целый день! Управляющий ездил куда-то в концлагерь, и знакомый начальник продал ему этот «товар».

– Быстрей, быстрей! Чего вы тащитесь! – кричал горбун.

Показались последние двое – француз и чех, которые волокли под руки третьего – англичанина. Когда его ввели во двор и отпустили, англичанин упал на землю, не в силах даже приподняться.

Посмотреть на новых работников вышла на крыльцо Птичка:

– Ну и работнички! Да их надо откармливать целый год.

– Ничего, Марта, – успокоил баронессу Камелькранц. – Унтерменши очень выносливые… Денек-другой, и – вое будет в порядке.

Лежавший на земле приподнял голову, что-то попросил. К нему быстро нагнулся француз и, обращаясь к женщинам, сказал по-немецки:

– Дайте воды! Он просит пить.

Белка сбегала за водой, вынесла ее в стакане.

– Анхен, зачем ты даешь стакан? – брезгливо произнесла баронесса.

Но француз уже подхватил его, поднес ко рту англичанина.

– Мерси! – дрогнувшим голосом сказал француз, возвращая стакан Белке.

Когда баронесса исчезла, житель Франции, тяжело ступая, подошел к Белке:

– Как ты сюда попала, Нюра? Мы уж бог знает что думали…

– Что же вы обо мне думали? – улыбнулась Белка.

– О чем же можно думать в лагере? Сразу решили: тебя нет в живых…

– Пока еще жива, – грустно улыбнулась Белка.

В эту же ночь англичанин умер. Его схоронили под соснами, где уже лежали поляки и русская. Это была двадцать шестая могила.

НЕЖДАННЫЙ ГОСТЬ

В такие минуты события как бы сгущаются и так стремительно следуют одно за другим, что автору трудно за ними поспеть…

Ф. Купер. «Зверобой»

После того случая, когда я пожаловался на Левку, Камелькранц стал проявлять ко мне неожиданное доверие. Он явно выделял меня из всех батраков и даже поручал иногда присматривать за работой других. Я изо всех сил старался «оправдать» доверие управляющего. Чтобы еще больше расположить его к себе, попросил ребят всячески выказывать ко мне в присутствии горбуна злобу, жаловаться на мою грубость, притеснения и вообще делать вид, что я – изверг и заел им жизнь.

Это подействовало. Однажды Камелькранц отозвал меня в сторону:

– Я знаю, тебе плохо живется с лодырями. Но завтра я поселю тебя отдельно. Я думаю сделать тебя своим помощником.

Как раз то, что мне требовалось! Надо было обязательно вырваться из-под замка, иначе – какой же побег!

Вечером я уже перебирался в отведенную мне каморку. По договоренности, ребята во все горло кричали вслед:

– Иуда! Предатель!

А Димка до того вошел в раж, что запустил в меня деревянной туфлей.

Поляки с изумлением смотрели на эту комедию, и во многих глазах я читал презрение к себе и даже откровенную ненависть. Из окна кухни на миг высунулась Белка. Она злобно сощурилась и плюнула в мою сторону.

Утром Белка принесла мне завтрак: бутерброд с ветчиной и стакан настоящего кофе.

– А тебя собираются хорошо кормить, – ехидно заметила она, не глядя в мое лицо. – Наверное, заслужил…

– Белка, послушай… – пытался я задержать Нюрину руку.

Но Нюра вырвалась и убежала, громко хлопнув дверью.

«Ну, – подумалось, – и жизнь у тебя начинается. Молокоед!»

А Камелькранц, видимо, желая окончательно оторвать меня от батраков, сразу же после кофе велел запрягать лошадей и ехать с поручением баронессы в соседнее имение.

Невольники шли на работу, когда застоявшиеся лошади вынесли бричку со двора и помчали по дороге. Я пытался придержать лошадей, чтобы не пришлось обгонять товарищей, но потом подумал, что будет даже хорошо, если обгоню колонну на полном ходу. Хлестнул лошадей, и они понесли меня, как Илью-Пророка.

– Гей, – разухабисто крикнул я, нагоняя работников, и вихрем помчался сквозь раздавшуюся толпу.

Вслед понеслись свист, улюлюкание, крики. Солидный кусок кирпича угодил в бричку, обдав меня колючими брызгами.

«Наверно, Димка старается», – подумал я. За поворотом дороги перевел лошадей на рысь.

Торопиться было не к чему. Впервые, после многих дней, я был совсем один. Никто за мной не следил – почти свободный человек!

Скоро поля кончились, и повозка нырнула под густую тень дубов и каких-то неизвестных деревьев. Приятно пахло лесной сыростью и прелью.

Мне хотелось поваляться на траве и, выбрав небольшую зеленую полянку, я свернул с дороги, растянулся на мягком, как перина, мху. Здесь было хорошо, но все же не так, как у нас дома. Чужими и неприветливыми казались деревья, отдаленно напоминавшие наши красивые клены. Но вдруг я чуть не вскрикнул: незабудки! Они выглядывали из осоки и таращили на меня чистые, голубые, как у Белки, глаза.

Как попали в это болото наши русские цветы? Скорее всего их семена принесла сюда на лапках дикая утка. Говорила же нам ботаничка, что так расселяются по земле некоторые растения.

Я встал и принялся собирать незабудки, чтобы привезти в подарок Белке.

Неожиданно меня окликнули по-немецки:

– Эй, что здесь делаешь?

Полицейский в противной каске с длинным козырьком решительно сворачивал буланого коня на поляну:

– Откуда сбежал?

Пришлось долго доказывать, что я не беглец, а батрак баронессы фон Фогель и служу в помощниках у Камелькранца. Чтобы убедить недоверчивого полицейского, я вытащил письмо, которое мне дали в замке. Немец бесцеремонно разорвал конверт, прочитал записку и протянул мне обратно.

– Как объяснить баронессе, кто вскрыл письмо? – спросил я.

Немец рассмеялся и потрепал меня по плечу:

– Сержант Думмкопф… Мы со старушкой – приятели, она не будет в обиде…

Меня заинтересовало содержание письма баронессы, и я прочитал следующее:

«Дорогой Карл!

Рада поздравить тебя с возвращением на нашу милую родину.

Я и Фридрих надеемся видеть тебя сегодня у нас в гостях, дабы обнять и прижать к нашему сердцу.

Этот мальчик – мой слуга. Он и лошади в твоем распоряжении.

Твоя сестра Марта».

«Какой же это еще Карл?» – думал я, подъезжая к двухэтажному дому – точной копии замка Фогелей. Вся разница была лишь в гербах. Вместо зубра с кольцом в ноздре на гербе виднелись скрещенные стрелы.

Меня впустили во двор, взяли письмо и просили обождать.

Мы уже привыкли у Фогелей не терять свободного времени даром. Я прикорнул в повозке и уснул. То ли поляна в лесу, то ли другое тому причиной, но я увидел во сне Золотую Долину. Мы с Димкой будто бродим по лесу и я спрашиваю:

– Ты не помнишь, Димка, незабудки относятся к съедобным или несъедобным растениям?

Дубленая Кожа ворчит что-то невнятное, я тянусь рукой к незабудке, а она вдруг смеется Белкиным смехом и хлопает меня ладонью по руке. И тут я в самом деле почувствовал, что меня трясет кто-то за руку. Открыл глаза и чуть не свалился с повозки: передо мной – Карл Паппенгейм!

Он чисто выбрит. На нем черный, хорошо сшитый костюм, в левом кармашке видна золотая цепочка от часов. Новая велюровая шляпа на затылке чуть скрывает коротко остриженные волосы.

При виде моего лица Паппенгейм вздрагивает, как от электрического тока. Нижняя губа у старика отвисает, глаза останавливаются. Впечатление такое, будто старый хрыч узрел перед собой привидение.

Но вдруг он просиял и радостно, как родному, которого давно не видел, сказал по-русски:

– Здравштвуй, Вашька!

Черт те что, не разберешь, оде тут сон, где – явь!

– Мне очень приятно, что к шештре повезешь меня ты, – говорит Паппенгейм, усаживаясь в коляску.

– Можно ехать? – спрашиваю я, отводя в сторону комплименты.

– Пожалуйшта, милый, пожалуйшта!

«Милый»! Даже вот как! Нет, думаю, Молокоеда ты не проведешь, старая обезьяна!

А Паппенгейм, словно не замечая моей враждебности, продолжал бормотать:

– Дело прошлое, Вашя, но ты нравилшя мне даже в Золотой Долине. Ты – отважный и храбрый человек! А таких у наш любят. Между нами было прошто недоразумение.

Ничего себе, недоразумение! Я вспомнил, как он палил в нас с Димкой из ружья, когда мы собирали халькопирит, и невольно улыбнулся.

– Ты мне не веришь? – воскликнул старик.

– Нет, я просто вспомнил забавный случай, – улыбнулся я, поглядывая на старика. – Скажите, господин Паппенгейм, это вы тогда стреляли в нас, когда мы были наверху ручья?

– Штрелял? Я? – ужаснулся Паппенгейм. – Не понимаю, о чем ты говоришь?

– Понимаете! – рассмеялся я ему в лицо. – Но учтите, что вас тоже понимают.

Он забормотал что-то про себя, а я подумал о том, как легко мог бы разделаться сейчас с нашим врагом, если бы у нас все было подготовлено к бегству. Ведь один на один я, пожалуй, осилил бы хлипкого старикашку.

Я всерьез усомнился в словах Паппенгейма.

– Какой же он вам брат? Вы – Паппенгейм, он – Камелькранц.

– Ах, ты вот о чем, – рассыпáлся Паппенгейм. – Мы с Мартой родные, а с Фрицем – родные только по отцу.

Чтобы не слышать противной болтовни Паппенгейма, я хлестнул лошадей, и они, как ветер, помчали к имению Фогелей меня и моего врага.

Верблюжий Венок встретил гостя у ворот. Братцы обнялись, расцеловались и встали друг против друга, отирая платочками глаза. Только тут я понял, почему наш горбун всегда напоминал мне Паппенгейма. Братья были очень похожи. У обоих маленькие серые глазки без ресниц, выдвинутые вперед подбородки и сжатые трубочкой губы.

Проплакавшись, Верблюжий Венок и Паппенгейм пошли в дом, а я въехал во двор и стал выпрягать в сарае лошадей.

Батраки были еще в поле. В пустой конюшне чистил навоз Заремба.

Юзеф молча принял у меня лошадей и подарил таким взглядом, что я вспомнил про гвоздь.

– Юзеф, – мягко сказал я, – ты напрасно думаешь обо .мне плохо.

– Думаю о тебе так, как принято думать о всяком предателе.

– Напрасно.

На крыльце появилась Белка:

– Вас приглашают кушать!

– Кого? – растерялся я. – Куда?

– Известно куда. Туда, где господа кормят собак и таких лизоблюдов, как ты.

Я думал, Нюра говорит это из желания оскорбить меня, но через минуту услышал приглашение уже от самого Паппенгейма.

– Почему ты не идешь, Вашиль? – мягко проговорил он. – Я рашпорядилшя, чтобы тебя хорошо накормили.

– Спасибо, не хочу…

Паппенгейм настаивал, и мне пришлось уступить.

– А говоришь – «напрасно»! – бросил вслед с презрением Заремба.

Меня кормила Белка, но старик, воспылавший ко мне неожиданной любовью, сидел тут же, на кухне, присматривал за тем, как меня обслуживают. Обед был такой, какого я не ел с самого начала войны.

– А теперь ты дай ему компот, – сказал Паппенгейм, обращаясь по-русски к Белке. – И пушть он пошле хорошо отдохнет.

Невольники уже пришли с поля. Их лица, изможденные, бледные и злобные, повернулись ко мне, когда я сходил с господского крыльца. Во всех глазах я читал презрение и вражду и невольно склонил голову.

– Пся крев! – громко сказал кто-то.

Я не вынес незаслуженного оскорбления и, подгоняемый злыми взглядами, сбежал в ненавистную каморку.

Уже стемнело, во дворе все стихло, а я лежал с открытыми глазами и думал мучительно о том, что поляки и даже Белка, наверно, проклинают меня сейчас, как подлого изменника. Можно было бы, конечно, пойти и рассказать им все откровенно, но кто знает, нет ли здесь еще одного Франца…

Глубокой ночью я услышал у дверей осторожное царапанье, потом дверь тихонько отворилась. Мне показалась, что это Юзеф подкрадывается к моей постели, чтобы вонзить в меня гвоздь. Я испуганно вскрикнул:

– Кто здесь?

– Тише! Не кричи зря!

Это была Белка. Она подошла ко мне вплотную и зашептала:

– Ты – гадина! Я тебя ненавижу… Как самую последнюю тварь. Мне просто стыдно перед всеми… Даже перед немцами. И как наша земля могла родить такого гада!

– Послушай, Белка! – пытался я остановить ее.

– Я тебе больше не Белка, – ответила Нюра и принялась бить меня по щекам.

Я схватил ее руки. Она дрожала и задыхалась. Мне тоже не хватало воздуха.

– Ты можешь убить меня тут же, не сходя с места… Но сначала выслушай…

И я рассказал, зачем понадобилось мне лезть в добрые друзья к Камелькранцу.

– Так я и знала! Ой, так и знала, Молокоед!

– Вот те на! – удивился я. – Зачем же ты меня отдубасила?

Белка рассмеялась своим легким смехом, совсем как раньше:

– Ты только не сердись, Молокоед… Зато теперь я знаю всю правду!

Я вытащил букетик незабудок из кружки с водой, подал Белке.

– Что это такое? – спросила она, ловя в темноте букет.

– Знак того, что я все время думаю о тебе… Цветы…

– Спасибо, Вася!

Я в темноте не видел Нюриных глаз, но убежден, что они горели еще ярче незабудок.

Потом мы уже спокойно стали обсуждать план нашего бегства. Я попросил отыскать на чердаке одежду, спрятанную Лизой, и убрать в более надежное место.

– Я это сделаю, Молокоед, – сказала Нюра. – Только ты продумай все как следует и поскорей давай сигнал.

– Сигнал дам… Не беспокойся, – улыбнулся я в темноте, вспомнив сигнал, каким я созывал когда-то с балкона своих товарищей[53].

Теперь оставалось объясниться с Юзефом. Ушла Белка – и я, не теряя времени, пробрался в барак, тихонько разбудил Зарембу, попросил выйти во двор.

– Вы помните наш разговор, дядя Юзеф?

– Какой?

– А помните, я вам с Сигизмундом говорил, что мы хотим бежать?

– Я-то помню, но другие все забыли, – горько ответил он.

– Эх, дядя Юзеф! Я думал, вы более догадливый. Узнав о моей тактике, поляк успокоился, положил мне на плечо тяжелую руку, рассмеялся:

– Дурак я, дурак! До тридцати четырех дожил, а таких вещей не понимаю. Я, может, тоже подумаю.

– И побежите? – радостно спросил я.

– Возможно. – Мне показалось: в темноте он улыбнулся. – Когда потребуются тебе мои услуги?

– Скоро. Мы должны воспользоваться тем, что я сейчас немного свободен. Если меня снова не запрут под замок…

– Ты прав, Василь. Бегите скорее – поможем. Теплее, чем обычно, пожал мне Юзеф руку, и мы пожелали друг другу покойной ночи.

БАЛ

По мере того, как запас спиртного уменьшался, шум все возрастал.

Джек Лондон. «Сердца трех»

Паппенгейм гостил у сестры уже третий день. Фрау Марта, одетая по случаю приезда брата в роскошное белое платье, белые чулки и белые туфли, почти не появлялась в эти дни во дворе. Брат и сестра подолгу беседовали в саду либо уезжали в Грюнберг в гости к общему знакомому – начальнику концлагеря.

Один Камелькранц по-прежнему суетился в хозяйстве. Горбуна не приглашали ни на беседы, ни в гости, и мы поняли, что управляющего держат в черном теле.

Пока баронесса с Паппенгеймом находились в гостях, пришла телеграмма. Старший сын мадам Фогель – Рудольф – сообщал из госпиталя, что будет дома уже сегодня вечером. Камелькранц засуетился еще больше. Белка срочно была послана на почту с телеграммой баронессе, чтобы та выезжала. На дворе шла генеральная уборка. Старый Отто по приказу Камелькранца резал огромного кабана. Верблюжий Венок, подстриженный, чисто выбритый, надел новый костюм и выглядел теперь еще более смешным и нелепым.

Когда батраки вернулись с поля, баронесса и Паппенгейм уже были дома. На кухне стоял содом: женщины, приглашенные фрау Мартой, жарили, варили, стряпали, как будто приезжал не один обер-лейтенант, а по крайней мере рота солдат.

Вечером сквозь шторы светомаскировки из всех окон пробивался свет. Из барского дома слышалась музыка.

Я стал уже засыпать, когда меня разбудили и Паппенгейм сказал, что со мной желает познакомиться обер-лейтенант.

Мне помнилось лицо Рудольфа Фогеля по фотографии, которую пришлось видеть в кабинете на допросе у гестаповцев. Гладкое, без единой морщинки, оно походило скорее на лицо невинной девушки. Голубые глаза, мечтательно устремленные вдаль, довершали сходство.

Сейчас я предстал перед грубым солдафоном, пьяным, растерявшим во хмелю свою молодцеватость. Сильно загорелое, обветренное лицо опухло, должно быть, от постоянных попоек, гитлеровские усики не украшали, а безобразили его. Правая рука была перевязана и лежала в повязке, переброшенной через плечо.

Бухнувшись на диван, обер-лейтенант прохрипел:

– Дядя Фриц говорил… ты – хороший музыкант… Может, нам сыграешь?

Из соседней комнаты слышались звуки рояля, шарканье ног и веселые голоса. Хозяева праздновали приезд Рудольфа. Мне вдруг захотелось посмотреть на эту компанию, и я согласился играть.

Меня повели умыться, потом переодели в костюм Карла, и я вышел в зал, длинный, неуклюжий, в коротких штанишках и безрукавке.

Все стихли и уставились на меня. Рыжая толстушка, барабанившая на рояле вальс, поднялась и чинно предложила стул.

Я обрадовался этому стулу, как спасению, и бросился в него, поджимая под себя неимоверно длинные голые ноги. И вдруг я обмер: на передней стенке рояля по-русски было выведено «Мелодия». Русский рояль! Точь-в-точь такой же был у нас дома. Мы его купили незадолго до войны, когда папе на работе дали большую премию. Фогели рояля, конечно, не покупали, об этом и распиналась сейчас хозяйка перед своими гостями:

– Из Прибалтики Рудольф привез вот эту мебель. Хорошая, правда? На квартире у какого-то профессора стояла.

Рыжая толстушка перелистывала у меня перед глазами ноты.

– Что ты нам исполнишь? Можно танго, можно вот этот миленький вальсик.

А говорили, что немцы музыкальный народ! Все лежащее передо мной оказалось ужасной ерундой: легонькие польки, вальсики да фокстротики.

Я положил руку на клавиатуру и быстро отдернул. Толстушка брезгливо поморщилась. Как я ни старался отмыть руки, на них страшно было смотреть. Под ногтями синела грязь, пальцы изуродованы нарывающими заусеницами. «А черт с ней, пусть любуется!»

«Что бы такое сыграть?» – перебирал я клавиши.

Мне очень хотелось, чтобы моя игра понравилась немцам. Не подумайте, что я жаждал отличиться. Нет. Надо было показать этим напыщенным дуракам, что даже я, простой русский мальчишка, понимаю в музыке больше, чем они!

– Хотите Мендельсона? – спросил я, обращаясь к Рудольфу.

Рудольф кивнул, и я начал «Песню без слов». Эту вещь я знал очень хорошо, и никакие ноты мне не требовались.

Если бы не руки! Ладони скрючились от множества мозолей и так больно было ударять кровавыми заусеницами о клавиши, что на глазах у меня выступали слезы. Но постепенно я преодолел боль и играл уже с наслаждением и даже забыл, где нахожусь и для кого играю. Очнулся от громких аплодисментов. За спиной у меня стояли Паппенгейм, Рудольф и рыжая толстушка.

– Ой, какой ты молодец! – чуть не плача, говорила толстушка. – Ты артист, да? У вас, говорят, есть мальчики-артисты. Сыграй еще что-нибудь.

– Шотландскую заст-тольн-ную! – едва выговорил Рудольф.

Он, должно быть, думал, что у него хороший голос, и решил спеть. Бас у него, действительно, оказался неплохой, но годился больше для командования, чем для пения. Правда, Рудольф очень умело инсценировал песню выпивкой. Пропоет «Бетси, налей…», наливает и тут же пьет. И так – после каждого куплета.

Потом еще несколько раз я вынужден был повторять «Застольную». И снова Фогель пел, но теперь уже обходил всех гостей и принуждал их тоже пить под свою песню. В конце концов немцы так расходились, что последние слова песенки: «Бездельник, кто с нами не пьет!» подхватили хором и «хором» же выпили. Поднялся галдеж, смех, крики. Все лезли к столикам и угощались.

Воспользовавшись суматохой и тем, что я уже здесь никому не нужен, я стал тихонько играть «Вниз по матушке по Волге». Играл все громче и громче, пока не увидел перед собой пьяную физиономию Рудольфа.

– Играй! – стукнул он кулаком по роялю. Потом вдруг ухмыльнулся и, повернувшись к гостям, провозгласил: – Господа! Не угодно ли вам послушать отходную по нашей шестой армии?

«Ага! – подумал я. – Вот что напомнила тебе наша русская песня! Ну так я вам ее сыграю!» И со всем чувством, на какое был способен, заиграл.

Я начал тихо-тихо, как будто где-то там, на дальнем противоположном берегу матушки Волги, чернеет одинокая хрупкая лодчонка.

Но ветер крепчает, волны бегут быстрее, поднимаются выше, пенятся и вот:

Разыгралася погодка,
Погодушка немалая…

Вдруг что-то ударилось в рояль, и меня обдало брызгами битого стекла. Рудольф не выдержал «отходной» и запустил в меня бокалом. Когда я испуганно оглянулся, немец лежал, упав ничком на залитую вином скатерть. Плечи его дрожали, голова колотилась о стол. Гости переполошились и сбились в кучу вокруг этого истерика. Баронесса силилась приподнять голову обер-лейтенанта, чтобы дать ему валерьянки. Он оттолкнул мать, вскочил на ноги и запел, коверкая русские слова, «Вольга-матушька». Широко раскачиваясь, исчез в дверях своего кабинета…

Мной уже никто не интересовался. За спиной слышалось, как Паппенгейм отчитывает за что-то рыжую толстушку и как она плачет.

Ко мне подошел одетый в форму гитлерюгенда Карл, показал фотографию:

– А ваших вот как вздергивают…

Я взял у него карточку. Толпа людей испуганно смотрит на казнь. А перед толпой – виселица, и под ней, на табуретке, – девушка с петлей на шее. На груди плакат: партизанка. Я вспомнил, что уже видел подобную фотографию в городской газете.

– Где ты взял ее? – спросил я.

– Рудольф привез, – похвастался Карл. – А вот и он здесь.

Тупым пухлым пальцем маленький барон показал здоровую фигуру брата, позирующего перед фотографом. Фогель готовился выдернуть табуретку из-под ног девушки. Я вспомнил, как вела себя перед смертью девушка. Она не испугалась виселицы и громко крикнула:

– Меня вы повесите. Но за мной придут другие… Другие – это мы. Мы вам еще отомстим за смерть советских людей!

Я встал из-за рояля. Мне видны были уголок кабинета Рудольфа и гости, обступившие диван, на который он улегся.

«Карта на противоположной стене», – подумал я и перешел к другой стороне двери. Но и отсюда мне открылась только правая, не интересовавшая меня часть карты. Желание взглянуть на линию фронта было так сильно, что я осмелел и шагнул вперед.

В тот же миг передо мной выросла овчарка. Шерсть на собаке поднялась дыбом, и я невольно отступил. Собака следовала за мной.

Я допятился кое-как до двери и, выскочив в прихожую, захлопнул дверь перед самым носом собаки.

КОГТИ ПАППЕНГЕЙМА

Ты можешь трясти меня до тех пор, пока не расшатаешь гору, и все-таки ничего, кроме правды, из меня не вытрясешь.

Ф. Купер. «Зверобой»

Через несколько дней после бала я снова удостоился чести быть приглашенным в замок. Едва я вошел, как со всего размаха на меня налетела Белка, выронив из рук на пол пустой поднос:

– Вася, берегись! Они что-то придумали.

Тут же подобрав поднос, Нюра как ни в чем не бывало исчезла на кухне.

– О, Вашиль! – приветствовал меня Паппенгейм, открывая дверь из столовой. – А мы тебя ждем…

Посредине комнаты был накрыт стол, за которым я с изумлением увидел Димку и Левку.

– Шадишь, Вашиль! – придвинул мне стул Паппенгейм и уселся рядом. – Вот теперь мы можем шкажать: вше герои Золотой Долины шидят за одним штолом.

Он хихикнул и обвел нас колючим взглядом, приглашая посмеяться шутке. Но никто даже не улыбнулся. По настороженному виду своих товарищей я понял, что и они не ждут ничего доброго от радушия нашего старого врага.

– Шоловьев башнями не кормят, так, кажетшя, говорят у наш в Рошшии, – продолжал кривляться старый немец. – Поэтому мы попрошим, чтобы наш чем-нибудь накормили.

Старик хлопнул в ладоши, и в дверь тотчас ворвалась Белка с тем же подносом, на котором теперь высилась накрытая салфеткой большая тарелка с хлебом и дымящаяся миска с горячей картошкой.

Паппенгейм сдернул салфетку с большой продолговатой тарелки на столе, и у меня сразу рот наполнился слюной: на тарелке лежала аппетитная жирная селедка.

– Хорошая рыба, как видите, водитшя не только в Зверюге, – шутил старик. – Гренландшкая шельдь тоже неплохая вещь.

Мы так отвыкли от этой чудесной еды, что живо расправились с селёдкой, и Паппенгейм показал знаками Белке, чтобы она «повторила блюдо».

– Может, ешть желание покушать наших рушшких килек? – спрашивал старик, вскрывая ножом коробку со знакомой всему миру этикеткой Каспийского рыбтреста.

Мы с удовольствием съели и кильки. Аппетит у нас разыгрался, и вторая порция селедки с картошкой исчезла со стола так же быстро, как и первая.

– Ну, а теперь, – сказал Паппенгейм, – пока готовят на кухне кофе, я ошмелюшь предложить вашему вниманию проект одного документа.

Он сходил в соседнюю комнату, принес папку и прочитал на немецком языке следующий текст:

«Мы, нижеподписавшиеся Василий Молокоедов, Дмитрий Кожедубов и Лев Гомзин, настоящим свидетельствуем о том, что у господина Паппенгейма Карла имеется участок земли в Острогорском районе. Этот участок под названием Золотая Долина был куплен вышеназванным Карлом Паппенгеймом у господина Шарль ван Акера в 1916 году и разрабатывался им впредь до 1942 года.

Мы хорошо знаем и можем поклясться на Библии, что Карл Паппенгейм тщательно охранял медь, имеющуюся в районе Золотой Долины, от большевиков. Никто, кроме него, не имеет права на Золотую Долину.

О чем мы имеем честь свидетельствовать своими подписями».

Окончив чтение, немец снял с переносицы старомодное золотое пенсне и обвел всех глазами, проверяя, как подействовало его сочинение. Димка сидел насупившись, Левка между делом продолжал доедать остатки селедки, и только я смотрел во все глаза на это чудище.

– Ешли у ваш нет вожражений, мы можем поехать шегодня к нотариушу и подпишать этот документ по вшей форме, – мягко сказал старик.

– Напрасно трудились над бумагой, – огрызнулся я. – Мы ее не подпишем.

– Зря потратились на угощение, – добавил Левка, отодвигая тарелку с чисто высосанной селедочной головкой. – Рублей на десять, поди, скормили…

В глазах Паппенгейма вспыхнул недобрый огонек. Немец побелел от гнева, но старался сдержать злобу.

– Я уже говорил вашему сыну, – чеканил я, – мы Россией не торгуем.

– Хо! – удивился старик. – Я и не заштавляю ваш продавать родину. Вы только удоштоверьте то, что принадлежит мне по праву.

– Хорошенькое право! – усмехнулся Димка. – Стрелял из-за кустов в людей, спускал их в Зверюгу и – на тебе! – получил право!

Паппенгейм вмиг перестал корчить из себя любезного хозяина.

– Хорошо! – прошипел он. – Вы у меня шкоро будете петь по-другому.

Он вытолкал нас из комнаты и водворил в амбар.

– Вот и попили кофейку, – хихикнул Левка. – Хоть бы простой водички хватить – пить хочется!

А я думал о том, как же мы теперь осуществим свой план. И надо было этому старому черту приехать как раз в такой момент, когда я только что выбрался из амбара! Белка, наверно, уже отыскала спрятанную Лизой одежду, и Юзеф переговорил с поляками, а мы сидим и ничего не можем сделать.

Селедка, на которую мы так навалились, давала себя знать. Нас все больше и больше мучила жажда, и я подумал, уж не нарочно ли накормил нас поганый старик этой проклятой рыбой? Я читал где-то, что так морили жаждой гитлеровцы своих противников, когда хотели выудить нужные показания.

Мы просидели в темнице до вечера. Во рту пересохло. Пить хотелось так, что глоток воды казался неслыханным богатством.

Во время ужина у наших дверей снова появился Паппенгейм. Рядом с ним стояла Белка с подносом: на нем снова была селедка! Теперь стало ясно: Паппенгейм решил взять нас жаждой.

Мы не прикоснулись к ужину, и Белка унесла его обратно.

– Пошмотрим, что вы запоете к утру! – ухмыльнулся наш мучитель.

Но торжествовать ему не пришлось. Когда в замке стихло, мы услышали во дворе осторожные шаги, а потом странный шелест у нас под амбаром.

– Ребята! – послышался жаркий шепот Белки. – Вода под полом.

– Где, где, Белка? – кинулся к щели в стене Левка.

– Вы только отверните доску у стены.

– Погоди! – оттолкнул я Левку и, прислонившись к щели, спросил: – Ты нашла или нет одежду?

– Нашла… Только как вы отсюда выйдете?

– Выйдем, – еще не зная, как мы это сделаем, ответил я.

Под полом мы нашли бидончик с водой, вдоволь напились, и нам не страшно было теперь ничего.

– Вот интересный вид будет у Паппенгейма, когда он увидит нас утром, – смеялся Левка. – Думает, что мы уже будем еле живые, а мы улыбнемся ему и скажем: «С добрым утром, герр Паппенгейм!»

БРАТЬЯ ПО КРОВИ

Мадам де Куланж: Мужайся, смелый юноша, ты не для того создан, чтобы погибнуть здесь.

П. Мериме. «Испанцы в Дании»

Батраки выстраивались перед воротами. В конце колонны мы увидели новичков. Баронесса решила, что французы, бельгийцы, чехи и югославы достаточно отдохнули и уже вполне могут работать.

Мы примкнули к ним, и колонна двинулась.

Впереди, опираясь на плечо Юзефа и согнувшись, медленно волочил ноги высокий тощий француз. Его звали Жак. Я услышал, как Юзеф сказал Жаку что-то о русских. Жак оглянулся и подарил мне чудесную улыбку своих черных глаз – только они еще жили на его исхудавшем и сморщенном лице. Я тоже улыбнулся и спросил:

– Вы – пленный?

– Пленный, – ответил Жак на ломаном немецком языке. – Чертовы боши взяли меня под Витебском…

– Под Витебском? – удивился я, так как знал, что Витебск очень далеко от Франции.

– Я летал в полку – «Нормандия – Неман»… Штурманом был…

Мы шли по сосновому лесу и поравнялись с кладбищем. На краю его высился свежий холмик желтой земли, под которым совсем недавно похоронили англичанина.

Все невольно оглянулись на крест, возвышавшийся над могилой.

– Велемир! – крикнул Жак югославу. – Мы все-таки выгадали! Здесь хоть зароют в отдельной могиле, а в концлагере и этого нет – либо в ров, либо в печку.

– Один толк! – махнул рукой югослав.

– Тут тоже некуда уже класть, – усмехнулся Заремба. – Скоро и рвы появятся.

– Молчать! – ощерился Камелькранц и что есть силы ударил югослава плетью.

Взгляд Юзефа мрачно сверкнул, жилистый кулак француза сжался, и я подумал, что плохо же будет Камелькранцу, если война обернется против немцев.

Утро было жаркое, и я с благодарностью вспомнил Белку. Кале бы мы выдержали жажду, если бы не Белка!

При выходе из леса на обочине дороги стояли два охотника. О том, что они охотники, можно было судить по ружьям и лежавшим у ног собакам. Когда мы подошли ближе, то легко узнали в одном из охотников Карла. Рядом с ним стоял Рудольф в немецкой военной форме с погонами обер-лейтенанта. Воротник его мундира был расстегнут, и из него торчала длинная шея, с огромным кадыком.

Рудольф поглаживал овчарку и говорил Карлу:

– Специально натренирована на русских… Она их, знаешь, как рвет? Только клочья летят…

Карл вскочил и закричал:

– Натрави ее, Рудольф! Вон же они идут, в самом конце… И я их так ненавижу!

Не успели мы что-нибудь сообразить, как обер-лейтенант отпустил собаку, она стрелой метнулась за нами и сшибла с ног Левку. Я дал собаке пинка, она больно укусила меня в ногу. Левка вскочил и бросился к дереву у края дороги. Пес ринулся вслед. Левка вскарабкался уже на сук, когда собака сделала огромный скачок, и мы услышали отчаянный визг: овчарка вцепилась в Левку и повисла в воздухе. Через мгновение она упала, а Левка, не помня себя от боли, полез выше на дерево.

Карл смеялся, визжал и топал ногами. Вдруг Рудольф что-то шепнул Карлу, тот схватил ружье и стал целиться в Левку.

– Ты что делаешь? – вскрикнул я.

– О, пся крев! – выругался Заремба.

Маленький изверг выстрелил из обоих стволов. Потом схватил ружье старшего брата и сделал еще выстрел. Ветки на дереве задрожали, и Левка, кувыркаясь, свалился на землю. Овчарка с рычанием бросилась на него.

– Товарищи, помогите! – крикнул я и, замахнувшись лопатой, пошел на пса.

За мной, шумя, двинулись все. Рудольф, видимо испугавшись, отозвал собаку. Мы окружили Левку. Он лежал неподвижно, бледный и окровавленный. Казалось, из всех пор его тела сочится кровь, а из ноги она хлестала просто ручьем. Жак встал на колени и приложил ухо к груди нашего товарища. Мы с тревогой вглядывались в суровое лицо француза.

– Сердце бьется, – сказал, приподнимаясь, Жак.

– Надо его сейчас же к доктору, – проговорил Заремба, беря Левку на руки.

– Подожди, сделаем перевязку, – произнес Жак. – Он может истечь кровью.

Я с треском оторвал от своей рубашки полосу материала и подал французу. Жак крепко перетянул Левке ногу. Юзеф встал и понес нашего друга.

– Есть же повозка, – проговорил кто-то.

Камелькранц на этот счет был другого мнения. Он пробрался вперед и, подрагивая горбом, повернувшись к батракам, коротко приказал:

– Арбайтен!

Никто не шевельнулся. Все словно окаменели.

– А мальчик? – грозно спросил Юзеф.

– Не ваше дело! – крикнул, свирепея, немец. – Ваше дело – работать!

Камелькранц, наверно, и сам был не рад, что сказал эти слова. Бешеный гнев батраков прорвался с такой силой, что горбун побелел от растерянности и злобы. Везде сверкали наполненные ненавистью глаза, и, когда Юзеф, отстранив могучим плечом управляющего, медленно понес Левку, все двинулись за ним. Горбуну ничего не оставалось, как повернуть коляску, посадить в нее Рудольфа и Карла и, обогнав нас, ускакать домой.

Мы с Димкой шли рядом с Зарембой. По его волосатым рукам стекала и капала на дорогу Левкина кровь.

– Быстрее, дядя Юзеф! Быстрее, – все время повторял я. – Видите, как течет кровь?

Следом, слившись в молчаливую и грозную колонну, шагали со стиснутыми кулаками и сжатыми челюстями батраки.

«Вот так же, должно быть, начинаются восстания угнетенных», – подумал я, и тут же меня подрал мороз по коже – позади кто-то затянул на польском языке «Варшавянку».

В бой роковой мы вступили с врагами,
Нас еще судьбы безвестные ждут…. —

подхватили мы с Димкой по-русски эту боевую песню польских рабочих.

Еще издали я увидел, что наши хозяева стоят у ворот. Когда мы стали подходить ближе, немцы, услышав грозную песню, исчезли.

– Доктора! Доктора! – закричали батраки, как только вошли во двор.

Взгляды всех устремились на окна дома. В столовой смотрел сквозь стекло Карл. Из-за моей спины кто-то запустил в окно камнем, и Карл едва успел отскочить – стекло со звоном разлетелось вдребезги.

На крыльцо вышел обер-лейтенант. Его чисто выбритое каменное лицо было бледным. Рудольф высвободил из повязки правую руку и достал из заднего кармана револьвер.

– Вас вуншен зи?[54] – надменно спросил немец, поднимая пистолет.

– Доктора!

Рядом с офицером оказалась баронесса. Она что-то говорила сыну и хваталась за его правую руку.

– Вы говорите – доктора? – жестко усмехнулся Рудольф и скрылся в дверях.

Я видел, как Белка, глядевшая в окно из кухни, быстро повернулась, смахнула через голову передник и исчезла.

– Вы напрасно волнуетесь, – притворно улыбаясь! просипела баронесса. – Сейчас будет доктор.

Левка лежал с закрытыми глазами посреди двора. Его рубашка и штаны были пропитаны кровью. Она все еще бежала из раны на ноге. Мы присели около, и я взял Левку за руку.

– Левка, – тихо позвал я, и он открыл глаза. – Как ты себя чувствуешь?

Он долго молчал, потом слабо улыбнулся:

– Тебе – наука… Никогда не бегай от собак. Я один раз побежал и то…

Кто-то толкнул меня в плечо. Рядом стоял глухонемой. Указывая на Левку, он, что-то мыча, совал мне в руки бумагу, на которой было написано:

«Что с ним?»

Меня удивило, что глухонемой умеет писать. Я знал одного глухонемого у нас в Острогорске, так того отдавали даже в специальную школу, а он вышел оттуда таким, как и пришел. А этот глухонемой – грамотный, пишет на настоящем немецком языке. А мы еще смеялись над ним, когда видели его с газетой.

Отто протянул мне карандаш, и я написал:

«Его расстрелял Карл»…

Подняв руки и страшно замычав, Отто схватился за голову.

Спустя несколько минут в калитку вбежал тот самый доктор, который когда-то спас Большое Ухо от наказания баронессы.

– Убрать отсюда всех! – кивнул он в сторону толпившихся батраков.

Отдав Белке чемоданчик, доктор торопливо надел халат и склонился над раненым. По-моему, врач даже испугался, когда узнал Левку.

– Это – ты? – изумился он.

Мы перенесли Левку на порог амбара, и здесь доктор стянул с него грязную окровавленную одежду. До чего же изувечен был наш бедный друг! Вся грудь и живот его оказались изрешеченными дробью, а на ноге виднелись огромные рваные раны.

Лицо врача посуровело, и он сердито крикнул Белке:

– Чистую простыню и ведро горячей воды!

Мы с Белкой положили Левку на простыню, доктор осторожно ваткой стал обмывать его многочисленные раны.

– Милый мальчик, – услышал я шепот доктора. – За что тебе достались такие муки?

– Выживет, доктор? – спросил я.

Старичок молчал. Он старался не смотреть мне в глаза, и я понял, что надежды мало.

– Ничего опасного, – сказал, наконец, врач. – Он только потерял слишком много крови…

– Я дам ему свою кровь, – вскричал я.

– Я тоже, – горячо поддержал Димка.

Доктор печально улыбнулся:

– Вы и так слишком слабы. Вам тоже надо держаться.

– Мы-то продержимся! – Димка закатывал рукава. – Правда, Вась?

– Доктор, – подошел Заремба, – если надо, каждый из нас даст кровь. Лишь бы мальчик был жив.

У доктора, как назло не было с собой препарата по определению группы крови, и он попросил у Камелькранца лошадей, чтобы съездить домой. Я вызвался сопровождать врача: мне казалось, что всякий другой будет ехать слишком медленно и не успеет вовремя вернуться, чтобы спасти Левку. Отто быстро заложил тележку, я сел на облучок и свистнул…

Ох, и мчались же мы! Я до того озверел, что лошади боялись меня еще больше, чем Камелькранца. Когда вернулись в имение, Отто поторопился поскорее увести лошадей в конюшню, чтобы управляющий не заметил, до чего я довел их.

Взяв пробу на кровь у меня, Димки, Юзефа и еще нескольких поляков, разглядывая пробирки, доктор улыбнулся:

– Удивительное дело! Ты – русский, он – поляк, а кровь у вас одной группы.

Действительно, только у меня да у Юзефа кровь была такая же, как у Левки. Но сколько я ни просил перелить мою кровь, доктор отказывался.

– Ты слаб, – твердил он и смотрел на могучие плечи Юзефа: – А этому богатырю ничего не сделается.

Юзеф, улыбаясь, подставил руку под шприц.

– Ну вот, – проговорил я, когда доктор сделал операцию и Левка снова открыл глаза, – теперь мы с вами братья, дядя Юзеф, братья по крови.

– И не только теперь, – подхватил Заремба. – Мы давно стали родными. Что бы ни делали наши короли и русские цари, поляки и русские всегда были братьями.