Страница 1
Страница 2
Страница 3
Страница 4
Страница 5
Страница 6
ГЛАВА XI
В назначенное время я был около дома мисс Хэвишем, и на мой робкий звонок к калитке вышла Эстелла. Впустив меня, она, как и в первый раз, заперла калитку и предоставила мне следовать за собой в темную прихожую, где стояла ее свеча. Казалось, она вовсе не замечала меня и только сейчас оглянулась через плечо, сказала надменно: «Сегодня ты пойдешь вот сюда», и повела меня совсем в другую часть дома.
Коридор был длинный, — очевидно, он огибал весь первый этаж. Однако мы прошли только вдоль одной стороны, и здесь Эстелла остановилась, поставила свечу и отворила какую-то дверь. Дневной свет ударил мне в лицо, я очутился в небольшом мощеном дворике, противоположную сторону которого замыкал флигель, когда-то, видимо, принадлежавший управляющему заброшенной пивоварней. В стену флигеля вделаны были часы. Так же, как большие часы в комнате мисс Хэвишем и как ее золотые часики, они показывали без двадцати минут девять.
Через отворенную дверь мы прошли в мрачную низкую комнату на первом этаже. Здесь сидело несколько человек гостей, и Эстелла присоединилась к ним, бросив на ходу: Ты постой вон там, мальчик, пока тебя позовут. — Поскольку «Вон там» означало у окна, я проследовал к окну и, с ощущением величайшей неловкости, уткнулся носом в стекло.
Окно приходилось на уровне земли и смотрело в самый неприглядный уголок запущенного сада, где из грядок торчали гниющие остатки капустных кочнов и одинокий куст самшита. Когда-то, давным-давно, он был подстрижен в виде пудинга, а теперь из него лезли кверху новые ветки другого цвета, точно пудинг в этом месте пристал к форме и подгорел, — это нехитрое сравнение пришло мне в голову, пока я глядел на старый самшитовый куст. Накануне выпал снежок, но везде он как будто успел растаять; только в этом глухом уголке, куда не проникало солнце, снег еще залежался, и ветер подхватывал его и горстями швырял в окно, словно норовил ударить меня за то, что я посмел сюда прийти.
Я чувствовал, что при моем появлении люди, сидевшие в комнате, прекратили начатый разговор и теперь смотрят на меня. Комнату мне не было видно, я видел только отсвет камина в оконном стекле, но от сознания, что меня внимательно разглядывают, я весь сжался и закостенел.
В комнате сидели три леди и один джентльмен. Я не простоял у окна и пяти минут, как у меня сложилось впечатление, что все они — подхалимы и жулики, но что каждый из них делает вид, будто не знает, что остальные — подхалимы и жулики, потому что, признав это, каждый тем самым должен был и себя причислить к подхалимам и жуликам.
Казалось, все они скучают и томятся, ожидая, когда кто-то соизволит заметить их присутствие, а самая разговорчивая из трех леди нарочно растягивала слова, чтобы сдержать зевоту. Леди эта, которую называли Камилла, очень напомнила мне мою сестру, только она была постарше и (как я убедился, когда разглядел ее) с менее резкими чертами лица. Впрочем, узнав ее поближе, я подумал: хорошо еще, что у нее есть хоть какие-нибудь черты, — так похоже было ее лицо на глухую стену.
— Бедняга! — сказала эта леди отрывисто и сердито, точь-в-точь как моя сестра. — Он этим только самому себе вредит.
— Лучше бы он вредил кому-нибудь другому, — сказал джентльмен. — Это гораздо естественнее и разумнее.
— Кузен Рэймонд, — возразила другая леди, — ведь мы должны любить своих ближних.
— Сара Покет, — отвечал кузен Рэймонд, — кто же человеку ближе, чем он сам?
Мисс Покет засмеялась, и Камилла тоже засмеялась и сказала (сдерживая зевок): — Надо же выдумать такое! — Но мне показалось, что выдумка-то им понравилась. Третья леди, до тех пор молчавшая, сказала сурово и с убеждением: — Совершенно верно!
— Бедняга! — продолжала Камилла после некоторого молчания. (Я знал, что, пока оно длилось, все они смотрели на меня.) Он такой странный! Вы не поверите, когда у Тома умерла жена, ему невозможно было втолковать, что девочкам просто необходимы траурные платья с плерезами. «Ах, боже мой, Камилла, — сказал он, — не все ли равно, лишь бы бедные сиротки были в черном!» Это так похоже на Мэтью. Ведь надо же выдумать такое!
— В нем есть хорошие стороны, есть хорошие стороны, — сказал кузен Рэймонд. — Я этого не отрицаю, боже сохрани, но у него никогда не было и не будет ни малейшего понятия о приличиях.
— Поверите ли, — продолжала Камилла, — я была вынуждена, просто вынуждена была настоять на своем. Я сказала: «Нет, мне дорог престиж семьи, и я этого не допущу». Я ему прямо заявила, что, если не будет платьев с плерезами, это набросит тень на всю семью. Я твердила об этом не переставая, с завтрака и до обеда. Я расстроила себе пищеварение. В конце концов он вспылил, как это свойственно его несдержанной натуре, и сказал: «Делай как знаешь», и даже прибавил одно очень некрасивое слово. Но мне до конца дней будет утешением, что я в ту же минуту вышла из дому под проливным дождем и купила все, что нужно.
— А заплатил, вероятно, он? — спросила Эстелла.
— Не важно, кто заплатил, дитя мое, — отвечала Камилла. — Купила все я. И еще не раз, просыпаясь по ночам, я буду вспоминать об этом с удовлетворением.
Тут все замолчали, услышав далекий звон колокольчика и чей-то оклик, эхом отдавшийся в коридоре, по которому мы пришли, и Эстелла сказала: — Пойдем, мальчик! — Когда я обернулся, все они посмотрели на меня с величайшим презрением, и, выходя из комнаты, я услышал слова Сары Покет: «Ну, знаете ли, это уж слишком!», и негодующее восклицание Камиллы: «Ведь надо же выдумать такое!».
Мы быстро шли со свечой по темному коридору, но вдруг Эстелла остановилась и, круто повернувшись, так что лицо ее оказалось вплотную к моему, сказала задорно:
— Ну что?
— Ничего, мисс, — отвечал я, чуть не налетев на нее с разбегу.
Она стояла и смотрела на меня, а я, естественно, смотрел на нее.
— Так я красивая?
— Да, по-моему, очень красивая.
— И злая?
— Не такая, как в тот раз.
— Не такая?
— Нет.
Задавая последний вопрос, она вспыхнула, а услышав мой ответ, изо всей силы ударила меня по лицу.
— Ну? — сказала она. — Что ты теперь обо мне думаешь, заморыш несчастный?
— Не скажу.
— Потому что хочешь нажаловаться там, наверху. Так?
— Нет, не так.
— Почему ты сегодня не плачешь, гаденыш?
— Потому что я никогда больше не буду из-за вас плакать, — сказал я. И бессовестно солгал: уже тогда я горько плакал в душе, а сколько мне пришлось выстрадать из-за нее в позднейшие годы, о том знаю я один.
После этой задержки мы пошли дальше и, поднимаясь по лестнице, чуть не столкнулись с каким-то джентльменом, который ощупью спускался нам навстречу.
— Это кто же у нас тут? — спросил джентльмен, останавливаясь и глядя на меня.
— Один мальчик, — сказала Эстелла.
Передо мной стоял плотный мужчина, необычайно смуглый, с необычайно крупной головой и такими же руками. Он взял меня своей большой рукой за подбородок и повернул лицом к свету, падавшему от свечи. У него была лысая, не по годам, макушка, черные мохнатые брови упрямо топорщились. Глаза, очень глубоко посаженные, глядели недоверчиво и проницательно, словно видели меня насквозь. Из кармашка у него свисала массивная цепочка от часов, а лицо, там, где росли бы усы и борода, если бы он их не брил, было усеяно черными точками. Это был посторонний для меня человек, я не мог предвидеть тогда, что он будет что-то для меня значить, но случайно мне представилась возможность как следует разглядеть его.
— Деревенский мальчик, да? — сказал он.
— Да, сэр, — сказал я.
— Как же ты здесь очутился?
— Мисс Хэвишем за мной послала, сэр, — объяснил я.
— Ну, веди себя хорошо. Я кое-что знаю о мальчиках и могу сказать — народец вы неважный. Так помни! — повторил он, строго глядя на меня и покусывая свой длинный указательный палец. — Веди себя хорошо!
С этими словами он отпустил меня (чему я очень обрадовался, потому что рука его неприятно пахла душистым мылом) и пошел дальше, вниз по лестнице. Сначала я подумал, что это, может быть, доктор, но потом решил — нет, доктор был бы спокойнее и обходительнее. Впрочем, долго размышлять над этим мне не пришлось, потому что мы уже входили в комнату мисс Хэвишем, где все, начиная с нее самой, было в точности таким же, как несколько дней назад, когда я уходил отсюда. Эстелла покинула меня у двери, и я стоял молча, покуда мисс Хэвишем не увидела меня со своего места у туалетного стола.
— Так! — сказала она, не выказав ни испуга, ни удивления. — Значит, дни пробежали?
— Да, мэм. Нынче уже…
— Не надо, не надо! — Пальцы нетерпеливо зашевелились. — Я не хочу знать. Играть ты сегодня можешь?
Я растерялся и вынужден был ответить:
— Наверно нет, мэм.
— А в карты, как тогда? — спросила она, пытливо взглянув на меня.
— В карты могу, мэм, если вы прикажете.
— Раз в этом доме ты не чувствуешь себя ребенком, — в голосе мисс Хэвишем послышалась досада, — и раз тебе не хочется играть, может быть, хочешь поработать?
Этот вопрос пришелся мне куда больше по душе, чем предыдущий, и я сказал, что с удовольствием поработаю.
— Тогда пройди вон в ту комнату, — сказала она, указывая морщинистой рукой на дверь, которую я еще не успел затворить, — и подожди меня там.
Я послушался и отворил другую дверь, через площадку. Из этой комнаты дневной свет был тоже изгнан, и воздух в ней был тяжелый и спертый. В старомодном отсыревшем камине, как видно, только что зажгли огонь, но он более склонен был погаснуть, чем разгореться, и дым, лениво повисший над ним, казался холоднее воздуха — как туман на наших болотах. С высокой каминной полки несколько свечей, похожих на голые ветки, едва освещали комнату, вернее — едва рассеивали царившую в ней тьму. Это была просторная зала, когда-то, вероятно, богато убранная; но сейчас все предметы, какие я мог в ней различить, вконец обветшали, покрылись пылью и плесенью. На самом видном месте стоял стол, застланный скатертью, — в то время, когда все часы и вся жизнь в доме внезапно остановились, здесь, видно, готовился пир. Посредине стола красовалось нечто вроде вазы, так густо обвешанной паутиной, что не было возможности разобрать, какой оно формы; и, глядя на желтую ширь скатерти, из которой ваза эта, казалось, вырастала как большой черный гриб, я увидел толстых, раздувшихся пауков с пятнистыми лапками, спешивших в это свое убежище и снова выбегавших оттуда, словно бы в паучьем мире только что разнеслась весть о каком-то в высшей степени важном происшествии.
А за обшивкой стен слышалась мышиная возня, — видно, и мышей это событие тоже близко касалось. Зато черные тараканы не обращали ни малейшего внимания на всю эту суету; они не спеша, по-стариковски, бродили возле камина, словно были подслеповаты и туги на ухо, и к тому же не ладили между собой.
Завороженный видом этих ползучих тварей, я издали наблюдал за ними, как вдруг почувствовал, что мисс Хэвишем положила руку мне на плечо. Другой рукой она опиралась на толстую клюку — ни дать ни взять колдунья, страшная хозяйка этих мест.
— Вот здесь, — сказала она, указывая клюкой на длинный стол, — здесь меня положат, когда я умру. А они придут и будут смотреть на меня.
Охваченный смутным опасением, как бы она тут же не улеглась на стол и не умерла, окончательно уподобившись той жуткой восковой фигуре на ярмарке, я весь сжался от прикосновения ее руки.
— Как ты думаешь, что это такое? — спросила она, снова указывая клюкой на стол. — Вот это, где паутина.
— Не знаю, мэм, не могу догадаться.
— Это большой пирог. Свадебный пирог. Мой.
Она горящими глазами оглядела комнату, а потом сказала, крепко опершись рукой о мое плечо:
— Ну, пойдем скорее! Веди меня, веди!
Из ее слов я заключил, что это и будет моя работа — водить мисс Хэвишем по комнате, все кругом и кругом. Я не стал мешкать, и мы пустились в путь так бодро, словно задались целью (во исполнение шальной мысли, мелькнувшей у меня в тот раз) изобразить лошадку мистера Памблчука.
Сил у мисс Хэвишем было немного, и скоро она сказала: «Потише!», но мы все же подвигались вперед судорожным, неровным аллюром, и рука ее, лежавшая у меня на плече, подрагивала, а губы кривились, и этим она внушала мне, что мы быстро бежим, потому что мысли ее бежали быстро. Наконец она сказала: «Позови Эстеллу!», и я вышел на площадку и стал во весь голос кликать ее, как и в прошлый раз. Когда вдали показалась ее свеча, я возвратился к мисс Хэвишем, и мы снова затрусили по комнате, все кругом и кругом.
Будь Эстелла единственным свидетелем нашего времяпрепровождения, мне и то было бы достаточно неловко; но она привела с собой тех трех леди и джентльмена, которых я видел внизу, и я просто не знал куда деваться. Из вежливости я хотел было остановиться, однако мисс Хэвишем больно сжала мое плечо, мы понеслись дальше, и я сгорал от стыда, чувствуя, что они видят во мне виновника этой затеи.
— Дорогая мисс Хэвишем, вы прекрасно выглядите, — сказала Сара Покет.
— Неправда, — отвечала мисс Хэвишем. — Только и есть, что желтая кожа да кости.
Камилла так и расцвела, услышав, какой отпор встретила мисс Покет, и жалобно простонала, бросая на мисс Хэвишем сострадательные взгляды:
— Ах, бедненькая! Ну где ей, бедняжке, хорошо выглядеть? Надо же выдумать такое!
— А вы как поживаете? — обратилась мисс Хэвишем к Камилле. В это время мы как раз проходили мимо нее, и я хотел остановиться, но мисс Хэвишем не пожелала останавливаться. Мы проследовали дальше, и я почувствовал, что Камилла воспылала ко мне ненавистью.
— Благодарю вас, мисс Хэвишем, — отвечала она, — я здорова, насколько это для меня возможно.
— А что с вами? — спросила мисс Хэвишем далеко не любезным тоном.
— Ничего такого, о чем бы стоило упоминать, — отвечала Камилла. — Я стараюсь не выставлять напоказ свои чувства, но последнее время я столько думаю о вас по ночам, что это не может не отразиться на моем здоровье.
— Так не думайте обо мне, — отрезала мисс Хэвишем.
— Легко сказать! — нежно возразила Камилла и всхлипнула, причем верхняя губа ее приподнялась, а из глаз брызнули слезы. — Вот и Рэймонд скажет, сколько имбирной настойки и нюхательной соли мне приходится ставить на ночь возле кровати. Рэймонд вам скажет, как часто ноги у меня сводит нервная судорога. Впрочем, и спазмы и нервные судороги — самая обычная для меня вещь, когда меня терзает беспокойство о тех, кого я люблю. Не будь я столь привязчива и чувствительна, у меня было бы прекрасное пищеварение и железные нервы. Ничего лучшего я бы и не желала. Но не тревожиться о вас по ночам… нет, надо же выдумать такое! — И она залилась слезами.
Я решил, что «Рэймонд» и есть тот джентльмен, которого я перед собой вижу, и что это не кто иной, как мистер Камилла. Он тотчас поспешил на помощь своей супруге и сладким голосом стал ее успокаивать:
— Камилла, дорогая моя, всем известно, что ваши родственные чувства вас подтачивают так, что одна нога у вас уже стала короче другой.
— Я бы не сказала, моя милая, — заметила суровая леди, чей голос я до этого слышал всего один раз, — что, думая о ком-нибудь, мы тем самым получаем право чего-то ожидать от этого человека.
Мисс Сара Покет, которую я лишь теперь рассмотрел, — маленькая, сухонькая, сморщенная старушка с коричневым личиком, точно склеенным из скорлупок грецкого ореха, и большим ртом, похожим на кошачий, только без усов, — присоединилась к этому мнению, заявив:
— Ну разумеется нет, моя милая! Хм!
— Думать — это не трудно, — продолжала суровая леди.
— Это легче легкого, — подтвердила мисс Сара Покет.
— Да, конечно, конечно! — вскричала Камилла, чьи накипевшие чувства, видимо, переместились из ее ног в бурно вздымавшуюся грудь. — Вы тысячу раз правы! Нельзя быть такой чувствительной, но я ничего не могу с собой поделать. Я знаю, что гублю свое здоровье, и все же я не хотела бы стать другой, даже если бы могла. Страдания мои ужасны, но, просыпаясь по ночам, я нахожу утешение в том, что я именно такая. — И она опять разрыдалась.
За все это время мисс Хэвишем ни разу не остановилась, — мы продолжали ходить по комнате все кругом и кругом, то чуть не задевая гостей, то отдаляясь от них на всю длину мрачной залы.
— Но каков Мэтью! — воскликнула Камилла. — Забыть о тех, кто ему всего ближе, ни разу не справиться, как чувствует себя мисс Хэвишем! Я иногда лежу на диване, расшнуровав корсет, лежу часами без чувств, голова у меня закинута, волосы в беспорядке, а ноги даже не знаю где…
(— Значительно выше, чем голова, моя радость, — вставил мистер Камилла.)
— …лежу в таком состоянии часами, буквально часами, — а все из-за неестественного, необъяснимого поведения Мэтью, — и хоть бы слово благодарности от кого-нибудь услышала.
— Не вижу в этом ничего удивительного, — заметила суровая леди.
— Видите ли, дорогая, — добавила мисс Сара Покет (особа тихая, но ехидная), — вам бы следовало спросить себя, от кого вы, душечка, ожидаете благодарности.
— Не ожидая ни от кого благодарности, — продолжала Камилла, — я лежу в таком состоянии часами, вот и Рэймонд вам скажет, что я буквально задыхаюсь, и имбирная настойка уже мне не помогает, а однажды меня услышали через улицу у настройщика, и его бедные невинные детки подумали, что это голуби воркуют под крышей, и когда после этого мне говорят… — тут Камилла поднесла руку к горлу, и оттуда полились звуки, столь же сложные по своему составу, как новые химические соединения.
Услышав имя Мэтью, мисс Хэвишем остановила меня, остановилась сама и стала пристально смотреть на говорившую. Под действием этого взгляда химическая деятельность Камиллы внезапно прекратилась.
— Мэтью придет ко мне тогда, — сказала мисс Хэвишем строгим голосом, — когда я буду лежать на этом столе. Вот где будет его место, — она ударила по столу клюкой, — вот здесь, у меня в головах. А вы будете стоять здесь! А ваш муж — здесь! А Сара Покет — здесь! А Джорджиана — здесь! Ну, вот вы все и знаете, где вам стоять, когда вы придете пировать над моим трупом. А теперь уходите!
Называя их по именам, она каждый раз ударяла клюкою стол в новом месте. Потом сказала:
— Веди меня, веди! — И мы снова пустились в путь.
— По-видимому, нам ничего не остается, — воскликнула Камилла, — как повиноваться и разойтись. Спасибо и на том, что я повидала предмет моей любви и родственного долга. Как ни кратко было это свидание, но, просыпаясь по ночам, я буду вспоминать о нем с грустью и отрадой. Ах, если бы это утешение было дано Мэтью! Но он сам от него отказывается. Я раз навсегда решила не выставлять напоказ мои чувства, но как это тяжело, когда тебе говорят, что ты жаждешь пировать над трупами своих родных — точно ты людоед из сказки! — и когда тебя гонят прочь! Надо же выдумать такое!
Миссис Камилла уже прижала руку к своей вздымающейся груди, но тут ее подхватил мистер Камилла, и достойная леди, придав своему лицу выражение нечеловеческой твердости, — в котором ясно сквозило намерение упасть замертво, едва выйдя за дверь, — послала мисс Хэвишем воздушный поцелуй и дала себя увести. Сара Покет и Джорджиана попробовали было потягаться — кто останется в комнате последней; но перехитрить Сару было не легко, она так ловко семенила вокруг Джорджианы, незаметно подталкивая ее к двери, что той пришлось-таки уйти первой. После этого ничто не мешало Саре Покет и самой удалиться, выразительно вздохнув на прощанье: «Да хранит вас бог, дорогая мисс Хэвишем!» — и изобразив на своем ореховом личике улыбку, говорившую яснее слов, что она по-христиански прощает остальным их слабости и заблуждения.
Эстелла, взяв свечу, пошла проводить их вниз, а мисс Хэвишем еще некоторое время ходила, опираясь на мое плечо, но уже все медленнее и медленнее. Наконец она остановилась перед камином, постояла, бормоча что-то про себя, и сказала:
— Сегодня день моего рожденья, Пип.
Я хотел поздравить ее, но она угрожающе подняла палку.
— Я не разрешаю об этом говорить. Не разрешаю ни тем, что сейчас были здесь, ни кому-либо другому. Они приходят сюда в этот день, но упоминать о нем не смеют.
Я, разумеется, тоже не стал больше о нем упоминать.
— В этот самый день, задолго до того как ты родился, вот эту гниль, — она махнула клюкой по направлению кучи паутины на столе, — принесли и поставили здесь. Мы состарились вместе. Пирог сглодали мыши, а меня гложут зубы острее мышиных.
Она смотрела на стол, прижав к груди свою палку, — в желтом, поблекшем, когда-то белом платье, смотрела на желтую, поблекшую, когда-то белую скатерть, и казалось — все вокруг только ждет чьего-то прикосновения, чтобы рассыпаться в прах.
— Когда разрушение станет полным, — глаза мисс Хэвишем загорелись зловещим огнем, — когда меня мертвую, в подвенечном уборе, положат на свадебный стол, — пусть ему это послужит последним проклятием! — хорошо бы и это случилось в день моего рожденья.
Она смотрела на стол так, словно видела на нем себя, мертвую. Я молчал. Эстелла, воротившаяся снизу, тоже молчала. Мне казалось, что мы стоим так очень долго. Удрученный спертым воздухом комнаты, тяжелым мраком, притаившимся в ее углах, я испытывал тревожное ощущение, что и Эстелла и сам я тоже вот-вот начнем разрушаться.
Наконец мисс Хэвишем, как-то сразу очнувшись от своего бреда, сказала:
— Ну, вы играйте в карты, а я посмотрю; что же вы не начинаете?
Тогда мы вернулись в ее комнату и расселись по своим местам; я опять стал проигрывать, а мисс Хэвишем, как и в тот раз не сводившая с нас внимательного взгляда, все предлагала мне любоваться Эстеллой и прикладывала драгоценности к ее шее и волосам, чтобы красота ее выступила еще ярче.
Эстелла, со своей стороны, тоже обращалась со мною по-прежнему; только теперь она даже не удостаивала меня разговором. Мы сыграли пять или шесть конов, а затем был назначен день, когда мне прийти опять, и меня свели во двор и покормили, все так же пренебрежительно, словно собаку. И, как в прошлый раз, мне было разрешено побродить одному по усадьбе.
Не так уж существенно, открыта или закрыта была в прошлый раз калитка в той ограде, на которую я вскарабкался, чтобы заглянуть в сад. Важно то, что тогда я не заметил никакой калитки, а теперь заметил. Она стояла отворенная, и так как я знал, что Эстелла уже проводила гостей, — когда она вернулась наверх, ключи были у нее в руке, — я вошел в калитку и отправился бродить по саду. Там царило полное запустение, и в старых парниках, где некогда разводили огурцы и дыни, теперь видны были только чахлые всходы сношенных башмаков и шляп, да там и сям тянулась к свету ручка дырявой кастрюли.
Обойдя весь сад и обследовав теплицу, где не оказалось ничего, кроме упавшей наземь виноградной плети и нескольких разбитых бутылок, я очутился в том глухом уголке, на который давеча смотрел из окна. Вполне уверенный, что в доме никого нет, я заглянул в другое окошко и к величайшему своему изумлению увидел прямо перед собой бледного молодого джентльмена с красными веками и очень светлыми волосами.
Бледный молодой джентльмен сразу исчез и через мгновение появился со мною рядом. Очевидно, я застиг его за приготовлением уроков, потому что пальцы у него были все в чернилах.
— Ого, приятель! — сказал он.
Зная по опыту, что на такое малозначащее замечание, как «ого», удобнее всего отвечать тем же, я тоже сказал — ого! — из скромности опустив «приятеля».
— Кто тебе отпер калитку? — спросил он.
— Мисс Эстелла.
— Кто тебе позволил забраться в сад?
— Мисс Эстелла.
— Пошли драться, — сказал бледный молодой джентльмен.
Что мне оставалось, как не последовать за ним? Я и потом не раз задавал себе этот вопрос, но что другое мне оставалось? Он говорил так решительно, а я был так удивлен, что пошел за ним следом, как завороженный.
— Впрочем, погоди, — сказал он, едва мы прошли несколько шагов. — Надо же дать тебе повод для драки. Вот, получай! — И он вызывающе хлопнул в ладоши, грациозно отвел одну ногу назад, дернул меня за волосы, снова хлопнул в ладоши и, изловчившись, боднул меня головою в живот.
Этот последний, чисто бычий прием показался мне особенно неприятным на сытый желудок, не говоря уже о том, что я, естественно, расценил его как недопустимую вольность. Поэтому я ответил ударом и хотел ударить еще раз, но он сказал: — Ах, ты так? — и стал скакать взад и вперед, изображая какой-то невиданный мною дотоле танец.
— Правила игры! — сказал он. И запрыгал на правой ноге. — Только по правилам! — И запрыгал на левой. — Надо выбрать место и проделать предварительные церемонии. — И он стал изгибаться вперед и назад, а я беспомощно взирал на все его выкрутасы.
Видя, какой он быстрый и ловкий, я в глубине души побаивался его; но и физическое и нравственное ощущение говорило мне, что его светлой шевелюре было совсем не место у меня под ложечкой и что я вправе обидеться на такую навязчивость с его стороны. Вот почему я молча последовал за ним в глубь сада, где две стены образовали угол, скрытый от посторонних глаз кучей мусора. Справившись, доволен ли я выбором места, и услышав, что доволен, он попросил разрешения на минутку отлучиться и скоро вернулся с бутылкой воды и губкой, смоченной в уксусе. — Это для обоих, — сказал он, прислонив бутылку к стене. А потом стал стягивать с себя не только пиджак и жилет, но и рубашку, являя вид одновременно беззаботный, деловитый и кровожадный.
Хоть он и не выглядел особенно здоровым — лицо у него было в прыщах, на губе лихорадка, — но эти устрашающие приготовления сильно смутили меня. Примерно одних со мной лет, ростом он был много выше и умел необычайно эффектно вертеться вокруг собственной оси. Вообще же это был молодой джентльмен в сером костюме (частично сброшенном ввиду предстоящего боя), у которого локти, колени, кисти рук и ступни значительно обогнали в своем развитии остальные части тела.
Сердце у меня екнуло, когда он стал в позу и, видимо, с полным знанием дела стал оглядывать меня с головы до ног, выбирая самое подходящее место для удара. И я в жизни еще не был так удивлен, как в ту минуту, когда, размахнувшись, вдруг увидел, что он лежит на спине и смотрит на меня, а по лицу его, странно изменившемуся в ракурсе, течет кровь из разбитого носа.
Но он мгновенно вскочил и, ловко обтеревшись губкой, снова стал наступать на меня. Второй раз я удивился почти так же сильно, когда увидел, что он опять лежит на спине и смотрит на меня подбитым глазом.
Его мужество вызвало во мне глубокое уважение. Силенок ему явно не хватало, он ни разу не ударил меня как следует и то и дело летел на землю; но тут же вскакивал, отпивал из бутылки и обтирался губкой, с увлечением и по всем правилам разыгрывая собственного секунданта, а затем лез на меня с таким задором, что я каждый раз думал — ну, теперь мне несдобровать. Ему жестоко досталось, потому что, — должен с сожалением в том сознаться, — я с каждым разом бил все сильнее; но он вскакивал снова, и снова, и снова, пока наконец, свалившись еще раз, не трахнулся затылком о стену. Однако даже и после этого поворота в наших делах он встал на ноги и несколько раз перевернулся на месте, не соображая, где я стою, но в конце концов рухнул на колени, нашел свою губку и, подбросив ее в воздух, не забыл объяснить, пыхтя и задыхаясь:
— Это значит, ты победил.
Он был такой храбрый и безобидный, что, хотя не я затеял эту драку, победа доставила мне не радость, а только угрюмое удовлетворение. Мне даже смутно вспоминается, что, одеваясь, я ощущал себя злобным волчонком или каким-то другим диким зверенышем. Как бы там ни было, я оделся, несколько раз за это время мрачно вытерев свою окровавленную физиономию, и спросил: — Тебе помочь? — А он ответил: — Нет, спасибо. — После чего я сказал: — Всего хорошего! — А он ответил: — И тебе того же.
Когда я вышел во двор, Эстелла ждала меня с ключами наготове. Но она не спросила, ни куда я ходил, ни почему заставил ее ждать; на щеках у нее играл румянец, как будто случилось что-то очень для нее приятное. И вместо того чтобы сразу пройти к калитке, она отступила обратно в прихожую и поманила меня к себе:
— Поди сюда! Если хочешь, можешь меня поцеловать.
Она подставила мне щеку, и я поцеловал ее. Вероятно, я готов был дорого заплатить за то, чтобы поцеловать ее в щеку. Но я почувствовал, что этот поцелуй — все равно что монетка, брошенная грубому деревенскому мальчику, что он ничего не стоит.
Визитеры мисс Хэвишем, карты, драка — все это заняло так много времени, что, когда я подходил к дому, маяк на песчаной косе за болотами уже мерцал на фоне черного неба, а из кузницы Джо бежала через улицу яркая огненная дорожка.
ГЛАВА XII
Мысль о бледном молодом джентльмене стала не на шутку тревожить меня. Чем больше я думал о нашей драке, вспоминая, как он снова и снова падал на спину и как лицо его все больше вспухало и расцвечивалось, тем менее сомневался в том, что это мне даром не пройдет. Я чувствовал, что кровь бледного молодого джентльмена пала на мою голову и что мне не уйти от возмездия Закона. Не представляя себе сколько-нибудь отчетливо, какую именно кару я на себя навлек, я все же понимал, что не могут деревенские мальчишки безнаказанно бродить по округе, вламываться в господские владения и избивать преданную наукам английскую молодежь. Несколько дней я старался держаться поближе к дому и, прежде чем бежать с каким-нибудь поручением, с величайшей осторожностью и трепетом выглядывал за дверь кухни, чтобы невзначай не попасть в лапы констеблям из тюрьмы графства. Нос бледного молодого джентльмена запятнал мне штаны, и глубокой ночью я старался смыть с них это доказательство моей виновности.
Следы зубов бледного молодого джентльмена остались у меня на пальцах, и я всячески изощрял свое воображение, придумывая самые невероятные способы отвести от себя эту роковую улику, когда предстану перед судом.
В тот день, когда мне вновь полагалось посетить места, где я совершил свое злодеяние, страхи мои достигли предела. Что, если за калиткой притаились в засаде служители правосудия, нарочно присланные за мной из Лондона? Что, если мисс Хэвишем, предпочитая самолично отомстить за оскорбление, нанесенное ее дому, вдруг поднимется с места в этом своем саване, выхватит пистолет и застрелит меня? Что, если кто-нибудь подкупил мальчишек, чтобы они — целой шайкой — напали на меня в пивоварне и избили до смерти? В благородство бледного молодого джентльмена я, по-видимому, верил свято, потому что ни разу не заподозрил его соучастия в этих актах мщения; они неизменно рисовались мне как дело рук его безрассудных родственников, разъяренных плачевным видом его физиономии и негодующих по поводу порчи фамильного портрета.
Однако идти к мисс Хэвишем было нужно, и я пошел. И что же? Решительно ничего из драки не воспоследовало. Никто ни словом не упомянул о ней, никаких признаков бледного молодого джентльмена нигде не было. Калитка снова стояла отворенная, и я обследовал весь сад и даже заглянул в окна флигеля; но взгляд мой уперся в ставни, которыми окна оказались закрыты изнутри, и везде было пусто и тихо. Лишь в уголке, где состоялось наше побоище, обнаружил я кое-что, указывающее на существование молодого джентльмена: здесь виднелись засохшие следы его крови, и я схоронил их от людского глаза под землей и прелыми листьями.
На площадке лестницы между комнатой мисс Хэвишем и залой, где стоял накрытый стол, я заметил садовое кресло — легкое кресло на колесах, которое возят, толкая его сзади. Оно появилось здесь после моего предыдущего посещения, и я в тот же день приступил к новым обязанностям — катать в этом кресле мисс Хэвишем (когда она уставала ходить, опираясь на мое плечо) по ее комнате, а потом через площадку и вокруг залы. Снова и снова совершали мы этот путь, и бывало, что наши прогулки длились по три часа кряду. Я нечаянно упомянул об этих прогулках во множественном числе, потому что было тут же решено, что катать мисс Хэвишем я буду приходить через день в обед, а кроме того, я хочу теперь в коротких чертах рассказать о целом периоде моей жизни, который длился не меньше восьми, а то и десяти месяцев.
По мере того как мы привыкали друг к другу, мисс Хэвишем все больше разговаривала со мной, расспрашивала, чему я учился и чем думаю заниматься, когда вырасту. Я рассказал ей, что, наверно, пойду в подмастерья к Джо, и не раз говорил о том, как мало я знаю и как мне хочется учиться. Я надеялся получить от нее помощь в достижении этой заветной цели; но она не предлагала помочь мне, напротив — мое невежество было ей, казалось, больше по душе. Она и денег мне никогда не давала, только кормила каждый раз обедом и даже не упоминала о том, что собирается как-нибудь оплатить мои услуги.
Эстелла всегда была тут же и всегда впускала и выпускала меня, но никогда больше не говорила: «Можешь меня поцеловать». Порой она холодно терпела мое присутствие; порой снисходила ко мне; порой держалась со мной совсем просто; порой с жаром заявляла, что ненавидит меня. Мисс Хэвишем нередко спрашивала меня шепотом или когда мы оставались одни: «Не правда ли, Пип, она все хорошеет и хорошеет?» И когда я отвечал «да» (потому что так оно и было), это, казалось, доставляло ей какую-то хищную радость. А когда мы играли в карты, мисс Хэвишем смотрела на нас, ревниво наслаждаясь изменчивыми настроениями Эстеллы. И порой, когда настроения эти менялись так быстро и так противоречили одно другому, что я окончательно терялся, мисс Хэвишем обнимала ее с судорожной нежностью, и мне слышалось, будто она шепчет ей на ухо: «Разбивай их сердца, гордость моя и надежда, разбивай их сердца без жалости!»
Работая в кузнице, Джо любил напевать обрывки несложной песни с припевом «Старый Клем». Нельзя сказать, чтобы это было очень благочестивым восхвалением святого угодника и покровителя, каким Старый Клем считался по отношению к кузнецам. Песня эта пелась в лад с ударами молота по наковальне и была не более как поэтическим предлогом для упоминания почтенного имени Старого Клема. Так, мы подбодряли друг друга: «Куй, ребята, не зевай — Старый Клем! Дружно разом поддавай — Старый Клем! Звонче звон, громче стук — Старый Клем! Не жалей крепких рук — Старый Клем! Раздувай огонь сильней — Старый Клем! Взвейтесь, искры, веселей — Старый Клем!» Однажды, вскоре после появления кресла на колесах, когда мисс Хэвишем вдруг приказала мне: «Ну же, спой что-нибудь, спой!» — и, как всегда, нетерпеливо зашевелила пальцами, я, не переставая катить кресло, неожиданно для самого себя затянул «Старого Клема». И наша песня так понравилась мисс Хэвишем, что она стала мне подтягивать тихим печальным голосом, словно во сне. После этого пение во время прогулок по комнатам вошло у нас в обычай, и нередко к нам присоединялась Эстелла; но даже и в этих случаях хор наш звучал так приглушенно, что малейшее дуновение ветра — и то отдалось бы громче в старом мрачном доме. Что могло из меня получиться в такой обстановке? Как могла она не повлиять на весь мой душевный склад? Удивительно ли, что, когда я выходил на залитую солнцем улицу из желтой мглы этих комнат, в мыслях у меня, так же как перед глазами, стоял туман?
Возможно, что я рассказал бы Джо про бледного молодого джентльмена, если бы в свое время не наплел сгоряча столько небылиц, в чем сам же ему и сознался. А теперь я побаивался, как бы Джо не усмотрел в бледном молодом джентльмене подходящего седока для черной бархатной кареты, и поэтому ничего ему не рассказал. К тому же болезненное нежелание выносить мисс Хэвишем и Эстеллу на чей-либо суд, возникшее у меня с самого начала, с течением времени еще усилилось. Я не доверял до конца никому, кроме Бидди; зато бедной Бидди я рассказал все. Почему это выходило у меня само собой и почему Бидди слушала меня с таким интересом, этого я тогда не знал, хотя теперь, кажется, знаю.
Тем временем в кухне у нас происходили военные советы, от которых раздражение, постоянно владевшее мною, достигало почти невыносимого накала. Болван Памблчук частенько заезжал к нам вечерком, чтобы потолковать с миссис Джо о моем будущем; и я, честное слово, думаю (даже сейчас не испытывая при этом особых угрызений совести), что с удовольствием вытащил бы чеку из его тележки, если бы только сумел. Презренный этот человек отличался столь непроходимой тупостью, что не мог говорить о моем будущем, не имея меня перед глазами — в качестве своего рода наглядного пособия. Он вытаскивал меня (обычно за шиворот) из угла, где я спокойно сидел на своей скамеечке, и, поставив перед огнем, словно мне предстояло быть зажаренным или испеченным, начинал примерно так:
— Вот, сударыня, вот он! Вот мальчик, которого вы воспитали своими руками. Держи голову выше, мальчик, и будь вечно благодарен своим благодетелям. Так вот, сударыня, касательно этого мальчика… — После чего он грубо ерошил мне волосы (как уже упоминалось, я с младенческих лет ни за кем не признавал такого права), все время придерживая меня за рукав, — так что я своим дурацким видом мог соперничать разве что с ним самим.
А затем они с моей сестрой пускались в такие нелепые рассуждения относительно мисс Хэвишем и того, что она из меня и для меня сделает, что злые слезы жгли мне глаза и меня так и подмывало кинуться на Памблчука и нещадно исколотить его. Сестра моя во время этих разговоров обращалась ко мне так, словно каждый раз, выражаясь фигурально, вырывала мне по зубу, в то время как Памблчук, сам себя произведший в мои покровители, неодобрительно обозревал меня, как бы с грустью убеждаясь, что, решив устроить мое счастье, он ввязался в весьма невыгодное дело.
Джо в этих совещаниях не участвовал. Но во время их многое говорилось по его адресу, ибо миссис Джо заметила, что затея взять меня из кузницы отнюдь не встречает в нем сочувствия. По возрасту я уже вполне годился в подмастерья; и когда Джо сидел, бывало, перед огнем, просунув кочергу между прутьями решетки и задумчиво помешивая золу, сестра столь явственно распознавала в этом невинном занятии выражение протеста, что налетала на него и, как следует встряхнув, выхватывала у него из рук кочергу и отставляла в сторону. Разговоры эти неизменно заканчивались самым неприятным образом. Ни с того ни с сего, без всякого к тому повода, сестра вдруг обрывала неоконченный зевок и, словно только что обнаружив мое присутствие, как коршун набрасывалась на меня со словами: «Ну! Хватит тебе тут торчать! Марш в постель! Довольно мы с тобой намучились на один вечер!» Как будто это я покорнейше просил их изводить меня до потери сознания.
Так шла наша жизнь в течение долгих месяцев, и казалось, что она будет идти так еще долго; но однажды во время нашей прогулки мисс Хэвишем вдруг остановилась и, не снимая руки с моего плеча, сказала неодобрительно:
— Ты сильно вырос, Пип.
Я счел нужным выразить с помощью задумчиво устремленного вдаль взора, что причиной тому — обстоятельства, над которыми я не властен.
Мисс Хэвишем ничего больше не сказала; но скоро снова остановилась и посмотрела на меня; потом это повторилось еще раз; а потом она словно помрачнела и насупилась. В следующий мой приход, когда моцион наш был закончен и я благополучно доставил ее к туалетному столу, она задержала меня нетерпеливым движением пальцев.
— Скажи мне еще раз, как зовут твоего кузнеца?
— Джо Гарджери, мэм.
— Это к нему ты должен был идти в подмастерья?
— Да, мисс Хэвишем.
— Пожалуй, сейчас для этого самое время. Как ты думаешь, захочет Гарджери прийти сюда с тобой и принести ваш договор?
Я высказал твердую уверенность в том, что он будет весьма польщен этим приглашением.
— Тогда пускай придет.
— В какое время лучше, мисс Хэвишем?
— Ах, перестань! Что мне до времени? Пусть приходит поскорее и с тобой вместе.
Когда я вечером вернулся домой и передал Джо это поручение, сестра моя залютовала как никогда раньше. Она спросила у меня и у Джо, не воображаем ли мы, что она — половик у нас под ногами, и как мы смеем так с ней обращаться, и для какого же общества, скажите на милость, она в таком случае годится? Когда поток вопросов, подобных этим, иссяк, она швырнула в Джо подсвечником, разразилась громкими воплями, вытащила из угла совок для мусора, — что всегда было зловещим предзнаменованием, — надела свой толстый передник и начала яростно наводить чистоту. Не удовлетворившись уборкой всухую, она вооружилась ведром и шваброй и выжила нас из дома, так что мы долго стояли на заднем дворе, дрожа от холода. Только в десять часов вечера мы осмелились потихоньку вернуться домой, и тут она спросила Джо, почему он с самого начала не женился на чернокожей рабыне? Бедный Джо ничего не ответил, он только молча стоял, теребя свои бакены и удрученно поглядывая на меня, словно думал, что, может быть, это и в самом деле было бы не в пример умнее.
ГЛАВА XIII
Через день после этого я с тяжелым сердцем наблюдал, как Джо облачается в свой воскресный костюм, чтобы сопровождать меня к мисс Хэвишем. Однако поскольку он считал парадный мундир совершенно необходимым для такого торжественного случая, не мне было говорить ему, что он выглядит куда авантажнее в рабочем платье; к тому же я знал, что он идет на эту муку исключительно ради меня, и только для меня он подтянул сзади воротник сорочки так высоко, что волосы у него на макушке поднялись в виде султана.
За завтраком сестра объявила о своем намерении отправиться в город вместе с нами, с тем чтобы мы оставили ее у дяди Памблчука и зашли за ней, «когда покончим со своими знатными леди», — план, от которого Джо, видимо, не ждал ничего хорошего. Кузницу заперли на весь день, и Джо (как у него было в обычае в тех чрезвычайно редких случаях, когда он не работал) мелом начертил на двери короткое слово УШОЛ, а сбоку пририсовал стрелу, указующую, в каком направлении он скрылся.
Мы пошли в город пешком. Сестра шагала впереди, в огромном касторовом капоре, и тащила с собой корзину наподобие большой государственной печати, сплетенной из соломы, а также, несмотря на то, что стояла прекрасная погода, — пару деревянных калош, запасную шаль и зонтик. Не могу точно сказать, для чего она несла все это добро — в виде ли добровольной епитимий или просто напоказ; но все же склоняюсь к мысли, что ей хотелось похвастаться своим достоянием, — так Клеопатре или другой залютовавшей властительнице могло прийти в голову выставить свои сокровища на всенародное обозрение во время какого-нибудь праздничного шествия.
Дойдя до владений Памблчука, сестра пулей влетела в дом и оставила нас одних. Так как было уже около полудня, мы с Джо сразу пошли к мисс Хэвишем. На звонок, как всегда, вышла Эстелла, и Джо, едва завидев ее, снял шляпу и, держа ее за поля, стал взвешивать в руках, словно имел особые основания бояться недовеса хотя бы на одну восьмую унции.
Эстелла, не взглянув ни на меня, ни на Джо, повела нас знакомой мне дорогой; я шел следом за нею, а Джо — за мной. Оглянувшись в длинном коридоре, я увидел, что он все так же тщательно взвешивает свою шляпу и поспевает за мной огромными шагами, но на цыпочках.
Эстелла сказала мне, чтобы мы оба вошли в комнату, и я, взяв Джо за обшлаг, подвел его к мисс Хэвишем. Она сидела за своим туалетным столом и тотчас повернула голову в нашу сторону.
— Значит, вы, — обратилась она к Джо, — муж сестры этого мальчика?
Я никак не думал, что мой милый Джо может быть так не похож на самого себя и так похож на какую-то диковинную птицу: он стоял безмолвный, хохолок его растрепался, а рот был открыт, словно он просил червяка.
— Вы, — повторила мисс Хэвишем, — муж сестры этого мальчика?
Это было очень досадно, но это было так: с начала и до конца последовавшего затем разговора Джо упорно обращался не к мисс Хэвишем, а ко мне.
— Дело-то оно, видишь, как обстояло, Пип, — начал он, причем в тоне его сочетались спокойная рассудительность, дружеская задушевность и тонкая вежливость обращения, — я, значит, так-таки женился на твоей сестре, ну а до той поры был, значит, это самое, с позволения сказать — холост.
— Так, — продолжала мисс Хэвишем. — И вы вырастили мальчика с тем, чтобы взять его себе в подмастерья; правильно, мистер Гарджери?
— Ты сам знаешь, Пип, — отвечал Джо, — мы же с тобой всегда были друзьями и сколько раз говорили, что вот, мол, как оно будет расчудесно. Но я еще то скажу, Пип, что, ежели бы ты имел что против, — ну, к примеру, что работа грязная и сажи много, — так неволить тебя никто не будет.
— Мальчик когда-нибудь говорил о своем нежелании работать? — спросила мисс Хэвишем. — Он любит ваше ремесло?
— Кому же и знать, как не тебе, Пип, — отвечал Джо тоном еще более рассудительным, задушевным и вежливым, — что ты только о том и мечтаешь целый век. (Еще до того как были произнесены следующие слова, я понял, что Джо вдруг усмотрел возможность почти дословно повторить свою эпитафию.) Ведь ты, Пип, ученый и хороший человек, и ты о том мечтаешь целый век.
Тщетно я пытался довести до его сознания, что ему следует обращаться к мисс Хэвишем. Чем больше я дергал его за рукав и хмурил брови, чтобы внушить ему это, тем вежливее, рассудительнее и задушевнее он становился со мной.
— Вы принесли его бумаги? — спросила мисс Хэвишем.
— Ну как же, Пип, — отвечал Джо, словно считая ее вопрос излишним, — ты ведь сам видел, как я клал их в шляпу, — так где же им и быть, как не здесь? — С этими словами он достал бумаги и протянул их не мисс Хэвишем, а мне. Боюсь, что в эту минуту я стыдился моего доброго Джо, — даже знаю наверно, что я его стыдился, — ведь за стулом мисс Хэвишем стояла Эстелла, и глаза ее озорно смеялись. Я взял бумаги из рук Джо и передал их мисс Хэвишем.
— Мистер Гарджери, — сказала она, просматривая мои документы, — вы не рассчитывали получить плату за обучение мальчика?
— Джо! — воскликнул я укоризненно, ибо он молчал. — Что же ты не отвечаешь?
— Пип! — остановил он меня с огорчением и обидой. — Вот уж о чем бы тебе не след меня спрашивать. Ты сам посуди, могу я что-нибудь тебе ответить, кроме как «нет и нет»? Знаешь ведь, что нет, Пип, так чего же мне еще говорить?
Мисс Хэвишем взглянула на Джо так, словно понимала его куда лучше, чем я мог ожидать при его нелепом поведении, и взяла с туалетного стола какой-то мешочек.
— Пип заработал здесь плату за свое ученье, — сказала она. — Вот, возьмите, в этом мешочке двадцать пять гиней. Отдай их своему хозяину, Пип.
Но Джо, словно лишившись рассудка под воздействием этой удивительной комнаты и удивительной ее обитательницы, даже теперь продолжал упорно обращаться ко мне.
— Это очень щедро с твоей стороны, Пип, — сказал Джо. — И великое тебе на том спасибо, хотя, видит бог, ничего такого я не ждал и в мыслях даже никогда не имел. А теперь, дружок, — продолжал он, и меня бросило в жар и в холод, как будто фамильярное это обращение относилось к мисс Хэвишем, — а теперь, дружок, за работу, и будем исполнять свой долг друг перед другом, и еще перед теми, которые… твой щедрый подарок… передали… для спокойствия… некоторых… которые никогда… — тут Джо явно почувствовал, что завяз обеими ногами в болоте, однако сумел выкарабкаться и победоносно закончил: — А меня сохрани боже! — Фраза эта показалась ему такой гладкой и убедительной, что он повторил ее еще раз.
— Прощай, Пип! — сказала мисс Хэвишем. — Эстелла, проводи их.
— Мне больше не приходить, мисс Хэвишем? — спросил я.
— Нет. Теперь твой хозяин — Гарджери. Гарджери, на одно слово!
Джо задержался, и я, уже выходя за дверь, слышал, как она сказала ему отчетливо и веско:
— Мальчик вел себя здесь очень хорошо, и это ему награда. Я уверена, что вы, как честный человек, ни на что большее не рассчитываете.
Как Джо выбрался из ее комнаты, это навсегда осталось для меня загадкой; но я твердо помню, что, выйдя в конце концов на лестницу, он, вместо того чтобы спускаться, стал упорно стремиться вверх и не внимал никаким уговорам, так что мне пришлось за руку свести его вниз. Еще через минуту калитка захлопнулась, ключ щелкнул в замке, и Эстелла исчезла. Когда мы остались одни на светлой улице, Джо попятился к стене и, прислонившись, чтобы не упасть, сказал: — Поди ж ты! — Он стоял в этом положении очень долго, снова и снова повторяя свое «поди ж ты», и я уже начал опасаться, что он так и не придет в себя. Наконец он выразился уже более пространно: — Поди ж ты, Пип, чудеса, да и только! — после чего постепенно разговорился и сдвинулся с места.
Я имею основания предполагать, что под влиянием пережитой встряски мозги у Джо прояснились и что по дороге к дому Памблчука он успел разработать некий хитроумный план. Догадку мою подтверждает то, что произошло в гостиной у мистера Памблчука, где моя сестра в ожидании нашего возвращения беседовала с ненавистным лабазником.
— Ага! — вскричала сестра, относя это приветствие к нам обоим. — Откуда явились, что видели-слышали? Как это еще вы нас удостоили своим обществом, я уж думала, вы теперь и знаться с нами, бедными, не захотите.
— Мисс Хэвишем…. — сказал Джо, пристально глядя на меня, словно силясь что-то вспомнить, — велела — да не просто велела, а несколько раз напомнила, чтобы, значит, передать от нее… как это она говорила-то, Пип, поклон или почтение?
— Поклон, — сказал я.
— Вот и мне так помнилось, — подхватил Джо, — чтобы передать, значит, от нее поклон миссис Дж. Гарджери…
— А что мне с него! — фыркнула сестра, впрочем весьма польщенная.
— И очень сожалеет, — продолжал Джо, все так же пристально глядя на меня, — что как она, значит, слаба здоровьем, то не может… правильно я говорю, Пип?
— Доставить себе удовольствие, — подсказал я.
— Приглашать в гости дам, — закончил Джо. И перевел дух.
— Ишь ты! — воскликнула сестра и взглянула на мистера Памблчука уже гораздо более мягко. — Не отсох бы у нее язык сказать об этом пораньше, ну, да лучше поздно, чем никогда. А что она дала этому сорванцу?
— Ему, — сказал Джо, — ничего не дала.
Миссис Джо уже готова была вспылить, но Джо предупредил ее.
— А что дала, — сказал Джо, — то дала его друзьям. «А друзьям, — так она объяснила, — это значит, в руки его сестре миссис Дж. Гарджери». Так и сказала: «Миссис Дж. Гарджери». Может, она и не знала, как это понимать, — добавил он задумчиво, — то ли Джо, то ли Джейн.
Сестра поглядела на Памблчука, а тот потер подлокотники своего деревянного кресла и закивал головой, поглядывая то на нее, то на огонь в камине с таким видом, будто давным-давно все это знал.
— Сколько же ты получил? — спросила сестра и засмеялась — так-таки засмеялась!
— Как посмотрит почтеннейшая публика на десять фунтов? — осведомился Джо.
— Не плохо, — сухо ответила сестра. — Не ахти сколько, но не плохо.
— Ну так вот, больше, — сказал Джо. Бессовестный пройдоха Памблчук опять закивал и поддакнул, потирая ручки своего кресла:
— Больше, сударыня.
— Вы что же, хотите сказать… — начала сестра.
— Да, сударыня, хочу, — сказал Памблчук, — но погодите минутку. Продолжай, Джозеф. Ты молодец. Продолжай!
— Как посмотрит почтеннейшая публика, — снова заговорил Джо, — на двадцать фунтов?
— Ну, это прямо-таки щедро, — отвечала сестра.
— Так вот, не двадцать фунтов, — сказал Джо, — а больше.
Гнусный лицемер Памблчук опять кивнул и подтвердил, снисходительно посмеиваясь:
— Больше, сударыня. Ай да Джозеф! Говори, говори, голубчик!
— Чтобы зря не тянуть да не томить, — сказал Джо и сияя подал мешочек сестре, — вот. Тут двадцать пять фунтов.
— Двадцать пять фунтов, сударыня, — как эхо отозвался подлый мошенник Памблчук и встал, чтобы пожать ей руку. — Кто же их и заслужил, как не вы (вспомните, я всегда это говорил), а посему желаю вам всяческого благополучия!
Остановись он на этом, и то его злодейство вопияло бы к небу; но он еще усугубил свою вину тем, что тут же взял меня под надзор, и его покровительственно-властный вид оставил далеко позади все другие его преступления.
— Вот что, Джозеф и жена Джозефа, — сказал он, ухватив меня за руку повыше локтя. — Я если что начал, и люблю доводить до конца, такой уж я человек. Мальчика нужно записать в ученье незамедлительно. Я так считаю. Незамедлительно.
— Ах, дядя Памблчук, — сказала сестра (зажав в руке мешочек с деньгами). — мы вам по гроб жизни обязаны.
— Полноте, сударыня, — возразил окаянный торговец. — Кому же не приятно доставлять другим удовольствие. А что до мальчика — надо его записать. Ведь я всегда говорил, что позабочусь об этом.
До судебного присутствия было рукой подать, и мы тут же направились в ратушу, чтобы по всем правилам определить меня в подмастерья к Джо. Я сказал «мы направились», на самом же деле Памблчук силком подгонял меня вперед, точь-в-точь как если бы я только что залез к кому-то в карман или поджег стог сена. В суде у всех и создалось впечатление, будто я пойман с поличным; когда Памблчук, толкая меня в спину, протискивался сквозь толпу, одни спрашивали: «Что он натворил?», другие говорили: «Молод-то молод, да сразу видно — отпетый». А один тихий, благожелательный на вид старичок даже сунул мне тоненькую книжку, на обложке которой красовался явно злонамеренный молодой человек, весь обвешанный кандалами, наподобие продавца сосисок, и стояло заглавие: «Чтение заключенного».
В ратуше я увидел много интересного: здесь были ложи с высоким барьером — выше, чем в церкви, — и из них выглядывали чьи-то лица; всемогущие судьи (один — в пудреном парике) сидели в креслах, развалившись и скрестив руки, или нюхали табак, или читали газеты, или писали, или подремывали: а на стенах висели блестящие черные портреты, которые моему непросвещенному глазу показались сделанными из карамели и липкого пластыря. Здесь-то, в одном из углов большой залы, мой договор и был подписан, заверен и скреплен печатью, причем все это время Памблчук крепко держал меня за локоть, словно мы зашли сюда по пути на виселицу, чтобы сперва покончить со всеми мелкими формальностями.
Выйдя затем на улицу и кое-как избавившись от мальчишек, которые с восторгом ожидали, что я буду подвергнут публичному наказанию здесь же, на площади, и очень огорчились, убедившись, что я окружен друзьями, — мы возвратились к Памблчуку. И тут сестра, вспомнив про двадцать пять гиней, пришла в такой азарт, что заявила — вынь да положь ей по этому случаю обед в «Синем Кабане», и пусть мистер Памблчук съездит на своей тележке за Хаблами и мистером Уопслом.
На том и порешили, и очень печально прошел для меня остаток этого дня. Ибо все они почему-то считали, что я только порчу им праздник. Мало того, все они от нечего делать спрашивали меня, почему я не веселюсь? И что мне оставалось, как не отвечать, что я очень веселюсь, хотя какое уж там было веселье!
Да, они были взрослые и пользовались тем, что могли поступать как им угодно. Отъявленный плут Памблчук даже уселся во главе стола, представляясь, будто это он всех облагодетельствовал; а пустившись в разглагольствования по поводу того, что я отдан в ученье, он злорадно поздравил всю компанию с тем обстоятельством, что отныне я подлежу аресту, если буду играть в карты, пьянствовать, поздно возвращаться домой, водить дружбу с кем не следует или же предаваться другим порокам, — и договоре все это предусматривалось как нечто неизбежное, — и, для вящей наглядности, велел мне стать рядом с ним на стул.
Что еще запомнилось мне из этого торжества? Что они не давали мне уснуть, а чуть только у меня начинали слипаться глаза, будили и приказывали веселиться. Что поздно вечером мистер Уопсл декламировал оду Коллинза и бросал он оземь меч кровавый свой с таким грохотом. что трактирный слуга прибежал сказать: «Приезжие из нижней залы велели кланяться и напомнить, что здесь, мол, не «Привал циркачей». Что по дороге домой все были в наилучшем настроении, все распевали «Моя краса», и мистер Уопсл уверял раскатистым басом (в ответ на назойливое приставанье запевалы, которому в этой песне обязательно нужно выведать у каждого всю его подноготную), что да, это у него кудри вьются волной и что если говорить начистоту, — то именно он и есть пилигрим молодой.
И еще я помню, как дома, в своей спаленке, я чувствовал себя глубоко несчастным и был убежден, что никогда не полюблю ремесло кузнеца. Когда-то оно мне нравилось, но теперь — другое дело.
ГЛАВА XIV
Бесконечно тяжело стыдиться родного дома. Возможно, что это — заслуженное наказание за черную неблагодарность, лежащую в основе такого чувства; но что это бесконечно тяжело — я знаю по опыту.
Родной дом никогда не был для меня особенно приятным местом, — этому мешал крутой нрав моей сестры. Но дом был освящен присутствием Джо и до сих пор не внушал мне сомнений. Я верил, что наша гостиная не хуже самого изысканного салона; я верил, что парадная дверь — таинственные врата в храм господень и что ритуал их открытия сопровождается жертвоприношением из жареных кур; я верил, что наша кухня — помещение если и не роскошное, то вполне порядочное; я верил, что кузница — сверкающий путь к самостоятельной жизни, к жизни взрослого мужчины. Одного года было достаточно, чтобы все это изменить. Теперь наше жилище казалось мне грубым и обыкновенным, и я бы ни за что на свете не хотел, чтобы его увидели мисс Хэвишем и Эстелла.
В какой мере я сам был в ответе за эти недостойные мысли, а в какой мере мисс Хэвишем или моя сестра — это сейчас не важно ни для меня, ни для кого другого. Перемена во мне совершилась. Хорошо это было или плохо, простительно или не простительно, но это было так.
Прежде мне казалось, что день, когда я, засучив рукава, пойду наконец в кузницу в качестве подмастерья Джо, преисполнит меня гордости и счастья. Теперь, когда моя мечта сбылась, я чувствовал только, что весь пропитан мелкой угольной пылью и что сердце мне давит груз воспоминаний, неизмеримо более тяжелый, чем наковальня. И впоследствии у меня (как, вероятно, почти у всех) бывало ощущение, словно плотный занавес скрыл все, что есть в жизни интересного и прекрасного, оставив мне только тупую, нудную боль. Но никогда этот занавес не был таким густым и тяжелым, как в те дни, когда я только что ступил на свой жизненный путь и он протянулся передо мной, прямой и безотрадный.
Я помню, что в последующие месяцы не раз стоял на кладбище воскресными вечерами, когда на землю спускалась темнота, и, глядя на овеянные ветром болота, расстилавшиеся передо мной, улавливал в них какое-то сходство с моей жизнью: и тут и там все ровно и скучно, а где-то вдали — неведомая дорога, и туман, и море. Таким подавленным я чувствовал себя с самого первого дня моего ученичества; но я с радостью вспоминаю, что Джо за все это время не услышал от меня ни слова жалобы. Пожалуй, только это я и вспоминаю с радостью, когда думаю о себе в те годы.
Ибо хотя то, что я хочу сейчас добавить, непосредственно касается меня, но заслуга тут не моя, а одного только Джо. Не моя преданность, а преданность Джо удержала меня от попытки убежать из дому и пойти в солдаты или наняться на корабль. Не потому, что мне было присуще трудолюбие и чувство долга, а потому, что оно было присуще Джо, я работал пусть неохотно, но достаточно усердно. Невозможно сказать, как далеко распространяется влияние честного, душевного, преданного своему долгу человека; но вполне возможно почувствовать, как оно и тебя согревает на своем пути, и я твердо знаю: все, что было в моем ученичестве хорошего, вложил в него неунывающий работяга Джо, а не его беспокойный, вечно недовольный фантазер-подмастерье.
Кто скажет, чего мне недоставало? Что до меня, то я и сам этого не знал! Я содрогался при мысли, что как-нибудь в недобрый час, подняв голову от грубой и грязной работы, я вдруг увижу, что из-за деревянной створки окна в кузницу заглядывает Эстелла. Меня преследовал страх, что рано или поздно она застанет меня в таком виде — с черным лицом и черными руками — и будет злобно радоваться и презирать меня. Сколько раз, когда темными вечерами я стоял у мехов и мы пели «Старого Клема», и при воспоминании о том, как мы певали у мисс Хэвишем, мне мерещилось в огне лицо Эстеллы, ее развевающиеся кудри и надменный взгляд, — сколько раз я, бывало, оглядывался на черные прорезы отворенных окон, и мне чудилось — вот только что, на моих глазах, исчезло за косяком ее лицо, и верилось, что она наконец пришла. А после того, когда мы, наработавшись, являлись на кухню ужинать, и кухня и ужин казались мне особенно убогими, и в глубине своей недостойной души я больше чем когда-либо стыдился родного дома.
ГЛАВА XV
Поскольку я уже с трудом умещался в комнате двоюродной бабушки мистера Уопсла, обучение мое у этой нелепой старушки прекратилось. Однако это произошло не раньше, чем Бидди передала мне все свои познания — от тетрадки-прейскуранта до шуточной песенки, которую она как-то купила за полпенса. Правда, более или менее понятными были в этом литературном произведении только первые строчки:
Я в Лондон поехал на два дня,
Ту-роль лу-роль,
Ту-роль лу-роль,
До нитки там обобрали меня,
Ту-роль лу-роль,
Ту-роль лу-роль… —
но все же я, в своем стремлении к свету науки, добросовестно выучил эти стихи наизусть и, сколько помню, не сомневался в их достоинствах, хотя мне и казалось (да и до сих пор кажется), что всяких «ту-роль лу-роль» там было многовато по сравнению с высокой поэзией. Томимый жаждой знаний, я обратился к мистеру Уопслу с просьбой уделить мне несколько капель этого нектара, на что он милостиво согласился. Оказалось, однако, что я нужен ему только как статист, — чтобы было кому грозить и противоречить, кого обнимать, душить, обливать слезами, колоть кинжалом и швырять оземь; поэтому я вскоре отказался от такого курса обучения, но мистер Уопсл в своем поэтическом раже успел-таки нанести мне довольно серьезные увечья.
Всем, что я узнавал нового, я старался делиться с Джо. Эти слова звучат так благородно, что я вынужден их разъяснить. Я хотел немножко обтесать и просветить Джо, чтобы он стал более достойным моего общества и меньше заслуживал осуждения Эстеллы.
Классной нам служила старая батарея на болотах, а учебными пособиями — аспидная доска и грифель, да еще неизменная трубка Джо. Не было случая, чтобы Джо хоть что-нибудь запомнил от воскресенья до воскресенья или приобрел с моей помощью хоть какие-нибудь крохи знаний. Но трубку свою он курил на батарее с еще более сосредоточенным видом, чем где бы то ни было — прямо-таки с ученым видом, словно чувствовал, что делает огромные успехи. Милый Джо! От души надеюсь, что он действительно это чувствовал.
Здесь было хорошо, спокойно; за земляным валом скользили белые паруса, и во время отлива мне представлялось порою, что это затонувшие корабли все еще плывут куда-то по дну реки. Глядя, как суда уходят к морю, развернув свои белые крылья, я всегда почему-то думал о мисс Хэвишем и Эстелле; то же бывало, когда луч солнца косо падал на далекое облако, или на парус, или на зеленый склон холма. Казалось, мисс Хэвишем, и Эстелла, и странный дом, в котором они жили своей странной жизнью, присутствуют во всем, что есть в мире прекрасного.
Как-то раз, когда Джо. с наслаждением попыхивая трубкой, так расхвастался своей «тупостью», что пришлось на сегодня оставить его в покое, я долго лежал на валу, уперев подбородок в ладони, улавливая смутные очертания мисс Хэвишем и Эстеллы повсюду вокруг, даже в поле и в небе, а потом отважился наконец сказать вслух то, что уже давно не выходило у меня из головы.
— Джо, — сказал я. — как ты думаешь, не следует ли мне навестить мисс Хэвишем?
— Да как тебе сказать, — задумчиво протянул Джо. — А зачем?
— Зачем? Ну, зачем вообще ходят в гости?
— Бывает, Пип, что и неизвестно, зачем ходят. Но я-то говорю про мисс Хэвишем. Как бы она не подумала, что тебе от нее чего-нибудь нужно, что ты вроде как чего-то ждешь от нее.
— А разве я не могу сказать, что ничего такого нет?
— Можешь, дружок, — сказал Джо. — И она может тебе поверить. Ну, а может и не поверить.
Джо, так же как и я, почувствовал, что попал в точку, и стал усердно раскуривать трубку, чтобы не ослабить свой довод повторением.
— Видишь ли, Пип, — продолжал он, когда эта опасность миновала, — мисс Хэвишем поступила с тобой честно-благородно. А когда она поступила с тобой честно-благородно, то подозвала меня к себе и сказала, что это, мол, все.
— Да, Джо. Я слышал.
— Все, — повторил Джо необычайно веско.
— Да, Джо. Я же тебе говорю, я слышал.
— Это я к тому, Пип, что она скорее всего так это понимала: на том, мол, и кончим! — Хватит! — Мне на север, а вам на юг! — Разойдись!
Я и сам об этом думал, и открытие, что Джо думает так же, отнюдь не обрадовало меня, — оно лишь подтвердило мои догадки.
— Но послушай, Джо.
— Слушаю, дружок.
— Ведь я уже почти год как стал подмастерьем, а ни разу еще не поблагодарил мисс Хэвишем, не справился о ее здоровье, не показал, что помню ее.
— Это ты верно говоришь, Пип; но только что ж, ежели, скажем, снести ей полный набор подков, четыре штуки, так не знаю, на что они ей, четыре-то штуки, когда там копыт днем с огнем не сыщешь.
— Я не в этом смысле говорю, Джо. Я и не думал ей ничего дарить.
Но Джо, раз напав на мысль о подарке, не мог так легко с ней расстаться.
— Опять же, — сказал он, — ежели бы, значит, помочь тебе выковать ей новую цепь на парадную дверь — либо гросс шурупов с гайками — либо какую безделку для хозяйства, ну, там, вилку каминную, булочки доставать, или рашпер, в случае ей рыбки поджарить захочется…
— Я не думал ей ничего дарить, Джо!
— Так вот, — сказал Джо, продолжая развивать свою мысль, словно я горячо за нее ухватился. — На твоем месте, Пип, я бы и не стал ничего дарить. Право, не стал бы. Ну, сам посуди, к чему ей дверная цепь, когда у нее дверь и так всегда на цепи? На шурупы еще неизвестно, как она посмотрит. Каминная вилка — тут нужна медь, с этим тебе не справиться. Ну, а если взять рашпер, так это и самому отличному мастеру не отличиться, потому что рашпер — он и есть рашпер, — говорил Джо терпеливо и внушительно, словно решив во что бы то ни стало рассеять мое прочно укоренившееся заблуждение, — и задумай ты сделать что угодно, а хочешь не хочешь, все равно у тебя рашпер получится, и уж тут хоть тресни, ничего не поделаешь…
— Джо, голубчик! — вскричал я, в отчаянии хватая его за рукав. — Ну, довольно! У меня и в мыслях не было что-нибудь дарить мисс Хэвишем.
— Вот-вот, — подтвердил Джо, словно только этого и добивался. — И поверь моему слову, Пип, ты, дружок, совершенно прав.
— Да, Джо. Только я вот что хотел сказать: ведь работы у нас сейчас не очень много, так, может, ты завтра с полдня отпустишь меня, и я бы сбегал в город навестить мисс Эст… Хэвишем.
— Только звать-то ее не мисс Эстэвишем, Пип, — серьезно заметил Джо, — разве что недавно переименовали.
— Знаю, знаю, Джо. Это я просто обмолвился. Так как же ты считаешь, Джо?
Выяснилось, что Джо считает, что раз я считаю это желательным, он тоже так считает. Однако он особо оговорил, что если меня примут не очень сердечно и не будут настаивать на повторении моего визита, хотя бы и предпринятого без всякой задней мысли, но единственно из благодарности, — пусть тогда моя первая попытка поддержать знакомство будет и последней. Это условие я обещал свято соблюсти.
Я еще не упоминал о том, что у Джо был наемный работник, парень по фамилии Орлик. Он утверждал, что при крещении ему дали имя Долдж, — явная фантазия; судя по его упрямому, скверному характеру, я полагаю, что и сам он отнюдь не обольщался на этот счет, а скорее выдумал себе такое имя, чтобы насмеяться над деревенскими легковерами и невеждами. Это был смуглый, широкоплечий, нескладный детина, человек огромной силы, неуклюжий и разболтанный в движениях и походке. Даже на работу он являлся с таким видом, будто случайно забрел в кузницу. Когда же он уходил обедать к «Трем Веселым Матросам» или вечером отправлялся восвояси, он убредал прочь, что твой Каин или Вечный жид, словно понятия не имел, куда идет, и не намерен был возвращаться обратно. Жил он на болоте, у сторожа при шлюзе, и в будние дни не спеша прибредал по утрам из этого своего логова, — руки в карманах, узелок с завтраком, подвешенный на шее, болтается за спиной. А по воскресеньям он с утра до вечера валялся на плотине у шлюза или стоял, прислонившись к какому-нибудь сараю или стогу сена. По улице он брел, глядя себе под ноги; когда же его окликали или какая-нибудь другая причина заставляла его поднять голову, он глядел на мир таким недовольным и озадаченным взглядом, словно единственное, над чем он когда-либо задумывался, было то, как странно и обидно, что он никогда ни о чем не думает.
Угрюмый этот парень шибко меня недолюбливал. Когда я был еще совсем маленьким и всего боялся, он уверял меня, что в темном углу кузницы живет дьявол, с которым он на короткой ноге, а также, что каждые семь лет огонь в горне полагается разжигать живым мальчиком, так что я свободно могу считать себя растопкой. Когда я поступил к Джо в подмастерья, Орлик, возможно, у сердился в давнишнем своем подозрении, что со временем я займу его место; как бы то ни было, он еще больше невзлюбил меня. Правда, неприязнь его никогда не выражалась открыто в каких-нибудь словах или поступках; но я замечал, что он всегда норовит бить молотом так, чтобы искры летели в мою сторону, а стоило мне запеть «Старого Клема», как он начинал подтягивать, и обязательно не в лад.
Когда я на следующий день напомнил Джо про его обещание дать мне полдня свободных, Долдж Орлик это слышал. В ту минуту он ничего не сказал, потому что был занят: они с Джо только что начали обрабатывать полосу раскаленного железа, а я стоял у мехов; но немного погодя он оперся на свой молот и заговорил:
— Это что же, хозяин, выходит — вы только одному из нас поблажку даете? Раз отпускаете Пипа, надо и старого Орлика отпустить.
Ему было лет двадцать пять, не больше, но он всегда говорил о себе как о дряхлом старике.
— А на что тебе полдня свободных? — спросил Джо.
— Мне на что? А ему на что? Чем я хуже его?
— Пип сегодня идет в город, — сказал Джо.
— Ну, значит, и старый Орлик идет в город, — заявил тот, ничуть не смущаясь. — Что он, один только может идти в город? Чай не он один может идти в город?
— Не кипятись, — сказал Джо.
— Захочу и буду, — проворчал Орлик. — Скажи пожалуйста, в город идет. Ну, так как же, хозяин? Не хорошо любимчикам-то поблажки давать. Это понимать надо.
Поскольку хозяин отказался обсуждать этот вопрос, пока у работника не улучшится настроение, Орлик ринулся к горну, выхватил докрасна раскаленный железный брус, нацелился, точно хотел проткнуть меня им насквозь, покрутил его над моей головой, положил на наковальню, расплющил в блин (словно это я, подумалось мне, а искры — брызги моей крови) и наконец доработавшись до того, что сам раскалился докрасна, а железо остыло, снова оперся на свой молот и сказал:
— Так как же, хозяин?
— Успокоился? — спросил Джо.
— Успокоился, — буркнул старый Орлик.
— Ладно. — решил Джо. — Работник ты, можно сказать, усердный, не хуже других, ну, а сегодня уж будем все с полдня отдыхать.
Моя сестра, все это время стоявшая под окном, — она была мастерица шпионить и подслушивать, — немедленно просунула голову в кузницу.
— Ну, не дурак ли! — налетела она на Джо. — На целых полдня отпускаешь такого бездельника. Видно, лишних денег много завелось — ни за что жалованье платишь. Эх, мне бы быть над ним хозяином.
— Вам только дай, вы бы над кем угодно стали хозяином, — отозвался Орлик с недоброй усмешкой.
(— Не трогай ее, — пригрозил Джо.)
— Уж я бы справилась со всеми олухами и мерзавцами, — крикнула сестра, распаляя в себе ярость. — А уж если бы справилась с олухами, значит и с твоим хозяином бы справилась, потому он всем олухам олух. А если бы справилась с мерзавцами, значит справилась бы и с тобой, потому второго такого урода и мерзавца ни у нас, ни за морем не сыщешь. Вот!
— Ох и ведьма же вы, тетка Гарджери, — проворчал работник. — Не диво, что в мерзавцах толк понимаете.
(— Не трогай ее, говорю, — пригрозил Джо.)
— Ты что сказал? — взвизгнула сестра. — Нет, ты что сказал? Что он мне сказал, Пип, а? Как этот Орлик обозвал меня при живом-то муже? Ах! Ах! Ах! — С каждым разом она взвизгивала все громче; и здесь я должен заметить, что поведение моей сестры, как, впрочем, и всех сварливых женщин, каких мне приходилось встречать, нельзя оправдывать неукротимой страстностью натуры: я положительно утверждаю, что сестра не впадала в неистовство, а сознательно и ценою немалых усилий доводила себя до этого состояния, проходя при этом через определенные стадии. — Каким он словом меня обозвал при гнусном человеке, который дал обет беречь и лелеять свою жену? Ох! Держите меня! Ох!
— У-у, — сквозь зубы проворчал работник. — Я бы тебя подержал, будь ты моей женой. Подержал бы головой под краном, живо бы вся дурь соскочила.
(— Я кому говорю, не трогай ее, — пригрозил Джо.)
— Ох! Вы только послушайте, люди добрые! — завопила сестра, всплескивая руками, — это была у нее следующая стадия. — Вы только послушайте, как он меня честит, этот Орлик! Да в моем же доме! Да замужнюю женщину! Да при живом-то муже! Ох! Ох!
И тут, испустив еще несколько воплей и еще несколько раз всплеснув руками, она стала бить себя в грудь и хлопать по коленям, сорвала с головы чепец и начала рвать на себе волосы, а это уже была у нее последняя стадия на пути к полному исступлению. Преуспев в своем намерении и окончательно уподобившись фурии, она метнулась к двери, которую я, однако, по счастью успел запереть.
Что мог сделать бедняга Джо, видя, что его замечания в скобках не оказывают никакого действия? Подступив к своему работнику, Джо пожелал узнать, как тот смеет становиться между ним и миссис Джо, после чего предложил немедленно «выходить» и показать, что он не трус. Старый Орлик почувствовал, что ничего другого ему не остается, и занял оборонительную позицию; и, не потрудившись даже снять грязные, прожженные фартуки, они схватились, как два великана. Но если и был во всей округе человек, способный долго выдержать натиск Джо, я этого человека не видел. Очень скоро Орлик, словно у него было не больше сил, чем у бледного молодого джентльмена, уже валялся в куче золы, не проявляя ни малейшего желания подняться. Тогда Джо отпер дверь, подхватил на руки мою сестру, замертво упавшую под окном (думаю, впрочем, что сперва она досмотрела, чем кончится драка), отнес ее в дом и уложил в постель, умоляя прийти в себя, в то время как она, отчаянно отбиваясь, все норовила вцепиться ему в волосы. Затем наступила та особенная тишина, какая обычно сменяет всякую бурю; и тогда я пошел к себе наверх переодеваться, испытывая смутное чувство, всегда связанное у меня с такими минутами затишья, — чувство, будто сегодня воскресенье и кто-то умер.
Когда я опять сошел вниз, Джо и Орлик подметали в кузнице, и ничто не напоминало о недавнем побоище, только у Орлика была рассечена ноздря, отчего лицо его не стало ни выразительнее, ни красивее. Из погреба «Веселых Матросов» прибыл кувшин пива, и хозяин с работником по очереди прикладывались к нему, как добрые друзья. Джо, которого всеобщее успокоение настроило на философский лад, вышел проводить меня на дорогу и напутствовал душеспасительным замечанием:
— Полютует и перестанет, Пип, полютует и перестанет, — так-то и все в жизни!
Едва ли стоит рассказывать о том, какие нелепые чувства волновали меня, когда я вновь приближался к дому мисс Хэвишем (ибо чувства, вполне серьезные у взрослого мужчины, в мальчике кажутся нам смешными). И о том, как долго я ходил взад и вперед мимо калитки, не решаясь позвонить. И как раздумывал, не лучше ли уйти, не позвонив; и как, несомненно, ушел бы, располагай я своим временем, чтобы прийти в другой раз.
На звонок вышла мисс Сара Покет. Эстеллы не было.
— Как, вы опять здесь? — сказала мисс Покет. — Что вам нужно?
Когда я ответил, что пришел только справиться о здоровье мисс Хэвишем, Сара, видимо, засомневалась, не предложить ли мне убираться подобру-поздорову; однако, не рискнув взять это на себя, она впустила меня во двор, исчезла в дверях и скоро вышла с лаконическим разрешением пройти «наверх».
В доме ничего не изменилось, мисс Хэвишем была одна.
— Ну? — сказала она, впиваясь в меня глазами. — Надеюсь, тебе ничего не нужно? Ты ничего не получишь.
— Нет, что вы, мисс Хэвишем! Я только хотел рассказать вам, что работаю исправно и помню, как много я вам обязан.
— Ну хорошо, хорошо. — Беспокойные пальцы зашевелились, как бывало. — Можешь иногда заходить. Приходи на свое рожденье… Ага! — внезапно воскликнула она, поворачиваясь ко мне вместе со стулом. — Ты что смотришь по сторонам? Ищешь Эстеллу?
Я действительно искал глазами Эстеллу и, уличенный в этом, выразил заплетающимся языком надежду, что она в добром здоровье.
— За границей, — сказала мисс Хэвишем. — Далеко, не достанешь; получает воспитание, подобающее молодой леди; еще похорошела; все ею восхищаются. Ты чувствуешь, что потерял ее?
Последние слова она произнесла злорадно, сопроводив их таким неприятным смехом, что я совсем растерялся и не знал, как отвечать. Впрочем, никакого ответа и не понадобилось, потому что она тут же отпустила меня. Когда ореховолицая Сара захлопнула за мной калитку, я почувствовал, что меня пуще прежнего тяготит и мой дом, и ремесло, и все на свете; и больше ничего из моей затеи не получилось.
Огорченный и подавленный, я плелся по Торговой улице, заглядывая в витрины и придумывая, что я купил бы, если бы был джентльменом, как вдруг из дверей книжной лавки появился — кто бы вы думали? — мистер Уопсл! Мистер Уопсл держал в руке раздирающую трагедию «Джордж Барнуэл»[2], на покупку коей только что истратил шесть пенсов с намерением влить ее, всю до последнего слова, в уши Памблчуку, к которому он направлялся на чашку чаю. Чуть завидев меня, он, верно, решил, что само провидение послало ому нового слушателя в лице несчастного подмастерья, и стал настойчиво звать меня с собой. Я знал, как тоскливо будет вечером дома, к тому же темнело рано, дорога была унылая и почти любой спутник предпочтительнее одиночества; поэтому я противился недолго, и, когда на улице и в лавках стали зажигаться первые огни, мы уже входили в Памблчукову гостиную.
Так как мне не довелось присутствовать ни на каком другом представлении «Джорджа Барнуэла», я не могу сказать, сколько времени оно обычно длится; но я твердо помню, что в тот вечер оно длилось до половины десятого и что, когда мистер Уопсл угодил в Ньюгетскую тюрьму, я почти потерял надежду увидеть его на виселице: с этого места ход его бесславной жизни окончательно замедлился. Я также уловил некоторую неосновательность в его жалобах, будто он гибнет во цвете лет, поскольку он с самого начала только и делал, что сох на корню, лист за листом. Однако всю эту скучную канитель еще можно было бы стерпеть. Что меня уязвило, так это упорное стремление Памблчука и Уопсла отождествить героя трагедии с моей ни в чем не повинной особой. Когда Барнуэл начал сбиваться со стези добродетели, Памблчук устремил на меня такой негодующий взгляд, что мне положительно стало стыдно. А Уопсл, казалось, всячески старался выставить меня в самом невыгодном свете. По его воле я, не переставая плаксиво причитать, зверски убил родного дядюшку, для чего у меня не имелось никаких смягчающих вину обстоятельств. Коварной Милвуд ничего не стоило меня переспорить; нежные чувства, какие питала ко мне хозяйская дочь, можно было объяснить единственно ее слабоумием; а что касается того, как я трусил и мямлил в роковое утро, могу только сказать, что от такого рохли ничего другого и ожидать было невозможно. Даже после того как меня благополучно повесили и Уопсл закрыл книгу, Памблчук еще долго не сводил с меня глаз и все качал головой и приговаривал: «Вот видишь, мальчик, вот видишь!» Словно все давно догадывались, что я замыслил убить какого-то близкого родственника, если только он, по слабости характера, вздумает осыпать меня благодеяниями.
Когда эта пытка кончилась и мы с мистером Уопслом собрались домой, на дворе была темная ночь. При выходе из города нас окутал мокрый, густой туман. Фонарь у шлагбаума расплылся в мутное пятно и как будто сдвинулся со своего обычного места, а лучи его были словно полосы, измалеванные краской по туману. Рассуждая об этом и вспоминая, что туман всегда рассеивается, когда ветер, переменившись, начинает дуть с известного места на болотах, мы чуть не наткнулись на человека, который стоял, привалившись к будке сторожа.
— Э, да это Орлик? — сказали мы и остановились.
— Я самый, — ответил он, не спеша отделяясь от стены. — Задержался здесь, думал — может, дождусь каких попутчиков.
— А ты поздно возвращаешься, — заметил я. На это Орлик, натурально, ответил:
— Ну что ж, и ты поздно возвращаешься.
— Мы, мистер Орлик, — сказал мистер Уопсл, еще не остывший после своей декламации, — мы сегодня наслаждались поистине высокими материями.
Орлик что-то пробурчал себе под нос, словно считая, что на такие слова отвечать нечего, и мы пошли дальше втроем. Я спросил его, все ли это время он провел в городе.
— Да, — отвечал он. — Я пошел сразу после тебя. Я тебя не видел, но, наверно, шел почти следом. А сегодня опять из пушек палят.
— С баржи? — спросил я.
— Да. Опять какая-нибудь пташка из клетки упорхнула. Как стемнело, так и начали палить. Скоро услышишь.
И в самом деле, не прошли мы и нескольких шагов, как памятный мне гул, приглушенный туманом, донесся до нашего слуха и тяжело раскатился по приречной низине, словно преследуя и пугая беглецов.
— Подходящая ночка для побега, — сказал Орлик. — Сегодня такую пташку на лету не подстрелишь.
Эти слова много чего пробудили в моей памяти, и я задумался. Мистер Уопсл, в роли неотмщенного трагедийного дядюшки, размышлял вслух в своем саду в Кемберуэле. Орлик тяжелой походкой брел рядом со мной, засунув руки в карманы. Мы шлепали наугад по очень темной, очень мокрой, очень грязной дороге. Время от времени гром сигнальной пушки снова нарушал тишину, глухо и грозно раскатываясь над рекой. Я молчал, погруженный в свои мысли. Мистер Уопсл покорно испустил дух в Кемберуэле, пал в бою на Босвортском поле и скончался в страшных мучениях в Гластонбери. Орлик несколько раз затягивал вполголоса: «Звонче звон, громче стук — Старый Клем! Не жалей крепких рук — Старый Клем!» Мне было показалось, что он выпил, но он не был пьян.
Так мы дошли до деревни. Путь наш лежал мимо «Трех Веселых Матросов», и нас удивило, что в такое неурочное время — было уже одиннадцать часов — там царит суматоха: двери отворены настежь, на дороге валяются схваченные впопыхах и снова брошенные фонари. Мистер Уопсл зашел узнать в чем дело (он предполагал, что пой-пали беглого каторжника), но тут же выбежал обратно на улицу.
— У вас дома какое-то несчастье, Пип, — сказал он, не останавливаясь. — Бежим скорей.
— Что случилось? — спросил я, бросаясь за ним вдогонку. Орлик не отставал от меня.
— Я не совсем разобрал. Как будто кто-то вломился в дом, когда Джо Гарджери не было. Говорят, беглые. На кого-то напали, ранили.
Мы мчались так быстро, что разговаривать больше не пришлось, и остановились, только вбежав в нашу кухню. Она была полна народу; вся деревня толпилась в доме и на дворе; посреди кухни стояли, склонившись, наш лекарь и Джо, и несколько женщин. При моем появлении праздные зрители расступились, и я увидел сестру: неподвижная, бездыханная, она лежала на голых досках пола, сбитая с ног страшным ударом по затылку, который неведомая рука нанесла ей, пока она стояла, повернувшись к очагу; никогда уже больше ей не суждено было лютовать в этой жизни.
ГЛАВА XVI
Голова у меня еще гудела от Джорджа Барнуэла, и в первую минуту я готов был поверить, что сам причастен к нападению на мою сестру или, в лучшем случае, что подозрение должно в первую очередь пасть на меня как на ее близкого родственника, к тому же многим ей обязанного. Но уже на следующее утро, более трезво обдумав все происшедшее и послушав, что говорят люди, я стал смотреть на дело несколько разумнее.
В тот вечер Джо просидел со своей трубкой у «Трех Веселых Матросов» с четверти девятого до без четверти десять. В его отсутствие кто-то видел, как моя сестра, стоя в дверях кухни, поздоровалась с батраком, возвращавшимся с работы. Батрак этот не мог в точности сказать, в котором часу он проходил мимо нашего дома (когда его стали расспрашивать, он совсем запутался), но полагал, что это было еще до девяти. Воротившись домой без пяти десять, Джо застал жену распростертой на полу и сейчас же бросился звать на помощь. К этому времени огонь в очаге горел еще довольно ярко и нагара на свече было немного; впрочем, свечу кто-то задул еще до его прихода.
Никаких пропаж в доме не обнаружили. И в кухне все было в порядке, если не считать погашенной свечи (она стояла на столе недалеко от наружной двери и в минуту нападения, когда сестра хлопотала у очага, приходилась у нее за спиной); только сама сестра, падая, сдвинула и обрызгала кровью табуретку. И все же одна примечательная улика осталась на месте преступления: удары были нанесены в затылок и в спину чем-то тупым и тяжелым; затем, когда сестра уже упала ничком, в нее с силой швырнули каким-то тяжелым предметом. А поднимая ее, Джо увидел рядом с ней на полу арестантские кандалы с распиленным кольцом.
Осмотрев их наметанным глазом кузнеца, Джо определил, что распилены они уже давно. Поскольку все следы вели к плавучей тюрьме, оттуда прибыли люди, которые, осмотрев кандалы, подтвердили мнение Джо. Они не брались сказать, когда именно эти кандалы исчезли из тюрьмы, которой в свое время, несомненно, принадлежали; однако решительно отвергли предположение, будто они были па ногах у одного из каторжников, сбежавших накануне. К тому же, один из них был уже пойман, и нога у него оказалась не раскованной.
Только я, зная то, чего не знали другие, пришел к самостоятельному выводу. Я решил, что это были кандалы моего каторжника, те самые, которые он тогда перепиливал на болоте, — однако даже мысленно не заподозрил его во вчерашнем преступлении. Ибо я решил, что два других человека могли найти их и воспользоваться ими для этого жестокого дела: либо Орлик, либо тот незнакомец, что украдкой показал мне подпилок.
Но ведь Орлик рано ушел в город, — он не врал, говоря нам об этом, когда мы нагнали его у шлагбаума; весь вечер его видели в городе в разных трактирах и с разными собутыльниками; а вернулся он в деревню вместе со мной и мистером Уопслом. Ничто не бросало на него тени, кроме утренней ссоры; но сестра ссорилась с ним чуть ли не каждый день, как и со всеми на свете. А что касается незнакомца, так если бы он вернулся за своими банкнотами, недоразумения и возникнуть бы не могло, потому что сестра была готова немедленно вернуть их владельцу. Да никаких пререканий и не было: злодей вошел в кухню так неожиданно и бесшумно, что свалил ее с ног, не дав ей даже времени оглянуться.
Мысль, что это я, хоть и ненамеренно, дал ему в руки такое оружие, приводила меня в содрогание, но ничего иного думать я не мог. Снова и снова я спрашивал себя, не следует ли наконец разрушить чары, с детства тяготевшие надо мной, и все рассказать Джо. В течение нескольких месяцев я каждый день решал этот вопрос в отрицательном смысле, а наутро он опять возникал, и мой спор с самим собой начинался сызнова. Сводился он вот к чему: я хранил свою тайну так давно, я так сроднился и сжился с ней, что просто не в состоянии был вырвать ее из своего сердца. Я боялся не только того, что, уже натворив таких бед, своим признанием оттолкну от себя Джо, если он мне поверит; едва ли не больше я боялся, что он мне не поверит, а сопричислит мой рассказ к прочим небылицам, вроде тех пресловутых собак и телячьих котлет. Кончилось, разумеется, тем, что я пошел на сделку с совестью — ибо разве я, как всегда бывает в таких случаях, не колебался между добром и злом? Я решил во всем открыться, если дело повернется так, что это поможет установить личность преступника.
На неделю-другую нашу деревню заполонили местные констебли н лондонские сыщики с Боу-стрит (то были дни ныне исчезнувшей полиции в красных жилетах[3]). Делали они примерно то же, что, судя по рассказам и книгам, всегда делают эти представители закона в подобных случаях: они задержали нескольких человек, явно невинных; с усердием, заслуживающим лучшего применения, развивали теории, явно фантастические, и упорно пригоняли факты к своим теориям, вместо того чтобы строить теории, исходя из фактов. Они также часами простаивали возле «Веселых Матросов» с таинственным и осведомленным видом, чем повергали в восхищение всю округу: а вино умели тянуть так глубокомысленно, что казалось — им ничего не стоит потянуть к ответу и преступника. Впрочем, это было обманчивое впечатление, потому что виновного они так и не нашли.
Еще долго после того как эти представители власти отбыли восвояси, сестра моя оставалась прикованной к постели. У нее расстроилось зрение, двоилось в глазах, так что она то и дело хваталась за воображаемые чашки и рюмки; и слух и память у нее сильно пострадали; а говорила она так плохо, что никто ее не понимал. Даже когда мы наконец свели ее вниз, пришлось класть возле нее мою грифельную доску, чтобы она писала то, чего не могла сказать. Поскольку она (не говоря уже о прескверном почерке) вообще писала как бог на душу положит, а Джо точно так же читал, у них возникали неимоверные затруднения, разрешать которые приходилось мне.
Но и я однажды подал ей карты вместо капель, прочел Чай, когда она имела в виду Джо, и принял курицу за улицу, причем это были еще самые безобидные из моих промахов.
Нрав ее, однако, изменился к лучшему, и она проявляла большое терпение. Руки у нее постоянно дрожали, что придавало ее движениям какую-то робкую неуверенность, и каждые два-три месяца она вдруг начинала прикладывать руки ко лбу, после чего на целую неделю наступало полное помрачение рассудка. Мы просто голову теряли, не зная, кого бы пригласить для ухода за ней, когда нас выручило одно счастливое обстоятельство: двоюродная бабушка мистера Уопсла наконец победила в себе прочно укоренившуюся привычку жить, и Бидди сделалась членом нашей семьи.
Приблизительно через месяц после того как сестру стали приводить в кухню, Бидди явилась к нам с маленьким рябеньким сундучком, вмешавшим все ее земные богатства, и стала отрадой нашего унылого дома. Особенной же отрадой она стала для Джо, — добрейший этот человек был страшно подавлен постоянным созерцанием жалкого зрелища, какое являла теперь его жена, и по вечерам, прислуживая ей, то и дело поворачивался ко мне и говорил, глядя на меня полными слез голубыми глазами: — А ведь какая была видная женщина, Пип! — Бидди сразу же принялась ухаживать за сестрой, да так умно и ловко, словно знала ее с младенчества, и Джо только теперь получил возможность оценить вошедшую в его жизнь тишину, а также свободу, позволявшую ему изредка наведываться к «Веселым Матросам», что несколько разнообразило и скрашивало его существование. Констебли и сыщики, к слову сказать, все как один готовы были взять бедного Джо на подозрение (к счастью, он этого не знал) и считали его одним из самых скрытных и лукавых субъектов, каких им приходилось встречать.
Первым триумфом Бидди на ее новом поприще было разрешение одной загадки, перед которой я оказался бессилен, как ни бился над ней. Дело было вот в чем:
Раз за разом, раз за разом сестра чертила на грифельной доске какой-то странный знак, немного смахивающий на букву Т, и затем с лихорадочным нетерпением указывала на него пальцем как на что-то особенно ей нужное. Тщетно я предлагал ей все, что мог придумать на букву Т — от тюфяка до творога и таза. Наконец мне пришло в голову, что рисунок похож на молоток, и когда я прокричал это слово сестре на ухо, она как будто обрадовалась и стала колотить рукой по столу. После этого я перетаскал ей по очереди все наши молотки, но напрасно. Тогда я подумал, не нужен ли ей костыль — ведь он тоже такой формы — и, выпросив костыль у кого-то в деревне, принес его сестре, почти не сомневаясь в том, что на этот раз отгадал правильно. Однако она так энергично замотала головой, что мы испугались, как бы она, будучи сильно ослаблена болезнью, совсем не свернула ее на сторону.
Когда сестра заметила, что Бидди необыкновенно легко ее понимает, на грифельной доске снова появился таинственный знак. Бидди внимательно вгляделась в него, выслушала мои объяснения, так же внимательно посмотрела на сестру, потом на Джо (которого больная всегда обозначала первой буквой его имени) и побежала в кузницу, а мы с Джо за нею.
— Ну конечно! — сияя, воскликнула Бидди. — Как вы не поняли? Это же он!
Орлик, вот оно что! Сестра забыла его имя и рисовала молот, чтобы напомнить о нем. Мы объяснили Орлику, зачем зовем его в кухню, и он не спеша поставил молот на землю, вытер лоб сначала рукавом, а потом еще раз фартуком, и побрел в дом, лениво переваливаясь на согнутых коленях, как то было у него в привычке.
Признаюсь, я ожидал, что сестра тут же уличит его, и был разочарован, увидя нечто совсем иное. Она проявила сильнейшее желание помириться с ним, была, по-видимому, очень довольна, что его наконец привели, и знаками показала, чтобы ему дали выпить. Она всматривалась в его лицо, словно желая убедиться, что он доволен оказанным ему приемом; всячески старалась умилостивить его, словом — во всем, что она делала, сквозила смиренная угодливость, как в поведении ребенка, робеющего перед строгим учителем. После этого она чуть ли не всякий день рисовала на доске молот, и Орлик прибредал на кухню и стоял перед ней истуканом, точно не лучше нашего понимал, зачем это нужно.
ГЛАВА XVII
И снова в узком мирке, ограниченном нашей деревней и болотами, потянулись дни работы и ученья, однообразие которых нарушило лишь одно знаменательное событие: наступление дня моего рожденья, а с ним — еще один визит к мисс Хэвишем. Снова на звонок вышла мисс Сара Покет, снова я застал мисс Хэвишем на ее обычном месте, и она говорила об Эстелле в том же духе и чуть ли не в тех же выражениях, что и в прошлый раз. Разговор наш занял всего несколько минут, а на прощанье она подарила мне гинею и велела опять прийти через год. Здесь уместно будет упомянуть, что с тех пор я стал бывать у нее в этот день ежегодно. В первый раз я пробовал отказаться от денег, но не добился ничего, кроме сердитого вопроса, не считаю ли я, что одной гинеи мало. Тогда, и только тогда я ее принял.
Все оставалось как было: мрачный старый дом, желтый свет в затемненной комнате, поблекший призрак в кресле перед зеркалом; казалось, вместе с часами само Время остановилось в этом таинственном жилище, и пока вне его и я и все вокруг росло и старилось, само оно пребывало неизменным. Дневной свет, никогда не проникавший в это убежище, не проникал и в мысли мои о нем и в воспоминания. И под влиянием их я продолжал втайне ненавидеть свое ремесло и стыдиться родного дома.
Зато с некоторых пор я невольно стал замечать кое-какие перемены в Бидди. Башмаки у нее уже не сваливались с ног, волосы покорно слушались гребня, руки всегда были чистые. Она не блистала красотой — где было ей, обыкновенной деревенской девочке, сравниться с Эстеллой! — но она была миловидная, здоровая, приветливая. Прошло не более года с ее переселения к нам (помню — она только что перестала носить черное платье), когда я однажды вечером заметил, что у нее на редкость внимательные, серьезные глаза; очень красивые глаза, и очень добрые.
А заметил я это, когда сам поднял глаза от работы, над которой корпел, — я списывал интересные места из книги, таким хитрым способом совершенствуясь одновременно и в чтении и в письме, — и увидел, что Бидди за мной наблюдает. Я отложил перо, а Бидди перестала шить, но шитье не отложила.
— Бидди, — сказал я, — как это тебе удается? Либо я очень глуп, либо ты уж очень умна.
— А что мне удается? Я не знаю, — ответила Бидди с улыбкой.
Ей удавалось одной вести все наше хозяйство, и притом превосходно; но я не это имел в виду, хотя то, что я имел в виду, было тем более достойно удивления.
— Как это тебе удается, Бидди, — продолжал я, — выучивать все то, что я выучиваю, и ни в чем не отставать от меня?
К этому времени я уже порядком гордился своими знаниями, ибо тратил на приобретение их и те гинеи, что получал от мисс Хэвишем, и большую часть моих карманных денег; теперь-то я, впрочем, ясно вижу, что за скудные свои успехи платил несообразно высокую цену.
— Я тоже могу тебя спросить, — сказала Бидди, — как это тебе удается?
— Нет; потому что когда я вечером прихожу из кузницы, всякому видно, как я берусь за ученье. А ты, Бидди, никогда за него не берешься.
— Наверно, оно само ко мне пристает — как кашель, — спокойно сказала Бидди и снова склонилась над шитьем.
Откинувшись на деревянную спинку стула и глядя, как Бидди проворно шьет, нагнув голову набок, я задумался и пришел к заключению, что она — незаурядная девушка. Мне вспомнилось, что она и в нашем ремесле отлично разбирается, знает наперечет все кузнечные работы, названия всех инструментов. Словом, все, что я знал, Бидди тоже знала. В теории она уже была кузнецом не хуже меня, а может быть и лучше.
— Ты, видно, из тех людей, Бидди, — сказал я, — которые пользуются всякой возможностью чему-нибудь научиться. Когда ты не жила у нас, у тебя не было таких возможностей, а теперь смотри, какая ты стала!
Бидди мельком взглянула на меня и продолжала шить.
— А ведь я была твоей первой учительницей, разве не так? — сказала она, не отрываясь от работы.
— Бидди! — воскликнул я в изумлении. — Ты что это, плачешь?
— Да нет же, — сказала Бидди, со смехом поднимая голову. — С чего ты это взял?
С чего бы мне было это взять, как не с того, что на ее шитье, блеснув, упала слезинка! Я молчал, вспоминая, как она маялась до тех пор, пока двоюродная бабушка мистера Уопсла не поборола в себе досадную привычку жить, от которой многим следовало бы отделываться пораньше. Я вспомнил, какая беспросветная темнота ее окружала в убогой лавчонке, в убогой, безалаберно шумной вечерней школе, при убогой никчемной старушенции, которая шагу не могла без нее ступить. Я подумал, что уже в те трудные времена в Бидди, очевидно, дремали силы, которые теперь проявились так ярко, — иначе разве я, ни минуты не колеблясь, обратился бы к ней за помощью, когда впервые ощутил тревожную неудовлетворенность жизнью? Бидди тихо сидела, склонившись над шитьем, и больше не плакала; а я глядел на нее, размышляя обо всем этом, и мне пришло в голов), что я, пожалуй, виноват перед Бидди. Я, возможно, был чересчур скрытным, мне бы следовало осчастливить ее (правда, мысль моя тогда не облеклась в это слово) своим доверием.
— Да, Бидди, — заметил я, хорошенько поразмыслив над этим, — ты была моей первой учительницей, и кто бы мог в то время подумать, что когда-нибудь мы будем вот так вместе сидеть в нашей кухне?
— Ох, бедняжка! — вздохнула Бидди. Все ее самоотречение проявилось в том, как она не замедлила отнести это замечание к моей сестре и, быстро подойдя к ней, устроить ее поудобнее. — Вот уже правда — не думали!
— Знаешь что, — сказал я, — нам нужно побольше с тобой разговаривать, как бывало раньше. И мне нужно побольше с тобой советоваться, как раньше. Вот хоть в будущее воскресенье, Бидди, давай погуляем на болотах и поговорим по душам.
Мы теперь никогда не оставляли сестру без присмотра; но в воскресенье после обеда Джо с охотой взялся подежурить возле нее, и мы с Бидди пустились в путь. Дело было летом, погода стояла прекрасная. Когда мы миновали деревню, церковь и кладбище и, выйдя на болота, увидели паруса бегущих по реке кораблей, передо мной, как всегда, стали возникать повсюду призраки мисс Хэвишем и Эстеллы. Мы дошли до реки, сели на берегу, и тут, в тишине, которую еще больше подчеркивало мирное журчание воды у наших ног, я решил, что трудно было бы выбрать более подходящее время и место, чтобы посвятить Бидди в тайны моего сердца.
— Бидди, — сказал я, предварительно взяв с нее обет молчания, — мне очень хочется стать джентльменом.
— Ой, зачем это тебе? — удивилась она. — Я бы на твоем месте и не думала об этом.
— Бидди, — сказал я уже несколько строже, — у меня есть особые причины, почему я хочу стать джентльменом.
— Тебе виднее, Пип; но не кажется ли тебе, что так, как сейчас, для тебя лучше?
— Бидди! — воскликнул я с досадой. — Так, как сейчас, для меня совсем не хорошо. Мне противно и мое ремесло и вся моя жизнь. Я ненавижу их с первого дня, как стал подмастерьем. Не говори глупостей.
— Разве я говорю глупости? — спокойно отозвалась Бидди, чуть вздернув брови. — Ну, прости, это я нечаянно. Мне ведь только хочется, чтобы тебе было хорошо и на душе спокойно.
— Так пойми раз навсегда, что мне не может быть хорошо, а будет очень плохо, просто ужасно — теперь поняла, Бидди? — если мне не удастся изменить свою жизнь.
— Это очень печально, — сказала Бидди, сокрушенно покачивая головой.
Я и сам часто думал о том, как это печально, и, утомленный нескончаемым спором, который вел с самим собой, чуть не расплакался от обиды и горя, когда Бидди выразила словами мою тайную мысль. Я сказал, что она совершенно права и, конечно, это никуда не годится, но поделать тут ничего нельзя.
— Если бы я мог втянуться в эту жизнь, — сказал я, пучками выдирая из земли короткую траву, подобно тому как некогда вырывал вместе с собственными волосами свои оскорбленные чувства и вколачивал их ногой в стену пивоварни, — если бы я мог втянуться в эту жизнь и любить кузницу хоть наполовину так, как любил ее в детстве, конечно, мне было бы гораздо легче. Тогда нам с тобой и с Джо нечего было бы и желать, а как кончился бы мой срок, Джо принял бы меня в товарищи, а там — кто знает? — я мог бы даже посвататься к тебе, и в одно прекрасное воскресенье мы сидели бы с тобой вот здесь, на берегу, совсем не так, как сейчас. Для тебя я ведь был бы достаточно хорош, а, Бидди?
Бидди вздохнула, глядя на скользящие по реке паруса, и ответила:
— Да, я не особенно разборчивая.
Это прозвучало не очень лестно, но я знал, что она не хотела меня обидеть.
— А вместо этого, — продолжал я, покусывая сорванные травинки, — смотри, какой я стал — беспокойный, недовольный. И ведь меня нисколько не огорчало бы, что я такой грубый и обыкновенный, если бы мне этого не сказали!
Бидди быстро повернулась ко мне и посмотрела на меня гораздо внимательнее, чем только что смотрела на проходящие корабли.
— Это неправда, и к тому же очень невежливо, — заметила она, снова устремляя взгляд на корабли. — Кто это тебе сказал?
Я смутился, потому что сгоряча не сообразил, куда может привести этот разговор. Однако отступать было поздно, и я ответил:
— Та красавица девочка, что жила у мисс Хэвишем, а она красивее всех на свете, и я не могу ее забыть, и из-за нее я и хочу стать джентльменом. — Покончив с этим несуразным признанием, я принялся швырять выдранные пучки травы в реку, словно был не прочь и сам последовать за ними.
— Ты хочешь стать джентльменом, чтобы досадить ей или чтобы добиться ее? — помолчав, спокойно спросила Бидди.
— Не знаю, — ответил я хмуро.
— Потому что если ты хочешь ей досадить, — продолжала Бидди, — так, по-моему (хотя тебе, конечно, виднее), лучше и достойнее было бы не обращать на ее слова никакого внимания. А если ты хочешь добиться ее, так, по-моему (хотя тебе, конечно, виднее), она того не стоит.
Не это ли самое я твердил себе десятки раз? Не это ли было мне и сейчас яснее ясного? Но как мог я, жалкий, одураченный деревенский парнишка, избежать той удивительной непоследовательности, от которой не свободны и лучшие и умнейшие из мужчин?
— Все это может быть и так, — сказал я Бидди, — но я не могу ее забыть.
С этими словами я растянулся ничком на траве, вцепился обеими руками себе в волосы и хорошенько рванул их, отлично понимая, как безумна и нелепа бессмысленная мечта, владевшая моим сердцем, и готовый признать, что поделом было бы моей голове, если бы я приподнял ее за волосы и шмякнул о прибрежную гальку, — вот, мол, тебе за то, что досталась такому идиоту!
Бидди была очень неглупая девушка, — она больше не старалась меня образумить. Своей рукою — а у нее была нежная рука, хоть и загрубевшая от работы, — она одну за другой вытащила мои руки из несчастной моей шевелюры. Потом ласково похлопала меня по плечу, и я поплакал немножко, уткнувшись лицом в рукав — точь-в-точь как тогда, во дворе пивоварни, — смутно чувствуя, что я жестоко обижен кем-то или, может быть, всеми.
— Чему я рада, — сказала Бидди, — так это тому, что ты мне доверился, Пип. И еще я рада, что ты знаешь, как смело можешь на меня положиться, — я твою тайну сохраню, не обману твоего доверия. Если бы твоя первая учительница (такая беспомощная, Пип, ей бы в ту пору только самой учиться!) могла и сейчас тебя учить, она, кажется, знает, какой урок задала бы тебе. Но это был бы трудный урок, а ты и так уже обогнал ее, значит не стоит и говорить. — И, подарив меня тихим вздохом, Бидди поднялась и сказала совсем другим голосом, свежим и звонким: — Ну как, пройдемся еще немного, или пора домой?
— Бидди! — воскликнул я и, вскочив на ноги, обнял ее и поцеловал. — Я всегда буду тебе все говорить.
— Пока не станешь джентльменом, — сказала Бидди.
— Ты же знаешь, что этого не будет, а значит — всегда. Положим, мне и не надо тебе ничего говорить, ты знаешь столько же, сколько я, — я уже сказал это тебе тогда вечером, помнишь?
— Да! — промолвила Бидди тихо, почти шепотом, следя глазами за белым парусом. А потом повторила тем же свежим, звонким голоском: — Пройдемся еще немного, или пора домой?
Я решил, что мы пройдемся еще немного, и мы пошли, между тем как на смену летнему дню спустился летний вечер, и кругом было чудно-красиво. Мне уже начало казаться, что, может быть, гораздо правильнее и здоровее жить так, как я теперь живу, чем при свете свечей играть в дурачки в комнате с остановившимися часами и сносить презрение Эстеллы. Я подумал, как хорошо было бы выкинуть ее из головы заодно со всеми прочими моими воспоминаниями и бреднями и вложить всю душу в работу, успокоившись на том, что от добра добра не ищут. Я спрашивал себя, не очевидно ли, что, будь сейчас рядом со мной не Бидди, а Эстелла, она уж постаралась бы растравить и разобидеть меня. Я не мог не признать, что так оно, безусловно, и было бы, и я сказал себе: «Пип, какой же ты после этого дурак!»
Мы всласть наговорились во время этой прогулки, и ни на одно слово, сказанное Бидди, я не мог бы возразить. Бидди никогда не язвила, не капризничала, не менялась со дня на день; терзать меня ей было бы только тяжело, а отнюдь не приятно; она охотнее причинила бы боль себе, нежели мне. Так почему же, почему я не мог решительно предпочесть ее Эстелле?
— Ах, Бидди, — сказал я, когда мы у же возвращались домой, — хорошо бы ты могла меня излечить!
— Хорошо бы! — сказала Бидди.
— Вот если бы мне удалось в тебя влюбиться… ничего, что я говорю так откровенно? Ведь мы с тобой старые друзья.
— Ну конечно ничего, — сказала Бидди. — Ты обо мне не беспокойся.
— Если бы только мне это удалось, все было бы хорошо.
— Но как раз это тебе не удастся, — сказала Бидди.
В тот вечер это представлялось мне не столь невероятным, как могло бы показаться, скажем, накануне. Я пробормотал, что не вполне уверен. Но Бидди сказала, что она-то уверена, и тон ее не допускал возражений.
В глубине души я и сам так считал, но ее убежденность все же резнула меня.
Не доходя до кладбища, мы спустились с дамбы и задержались у шлюза, где нужно было перелезать через изгородь. И вдруг не то из-за шлюза, не то из камышей, не то из тины (что вполне соответствовало бы его болотной натуре) перед нами появился старый Орлик.
— Здорово! — буркнул он. — Куда это вы так дружно направляетесь?
— Куда бы нам еще направляться, как не домой?
— Ну так я провожу вас, шут меня покорябай, — сказал он.
Призывать на себя эту кару вошло у него в привычку. Сколько я понимаю, он не вкладывал в слово «покорябать» никакого значения, а видел в нем, так же как в своем выдуманном имени, лишь какое-то оскорбление, какую-то туманную, но свирепую угрозу. В детстве мне представлялось, что, вздумай он покорябать меня, он бы сделал это острым, ржавым крючком.
Бидди, которая вовсе не жаждала его общества, шепнула мне: «Не надо, чтобы он с нами шел, я его не люблю». Так как я и сам его не любил, я взял на себя смелость сказать, что мы очень ему благодарны, но в провожатых не нуждаемся. В ответ на это он разразился хохотом и отстал от нас, но потом побрел следом за нами, на некотором расстоянии.
Мне стало любопытно, не подозревает ли его Бидди в причастности к бесчеловечному нападению на мою сестру, о котором та была бессильна что-либо рассказать, и я спросил, почему она его не любит.
— Почему? — Она оглянулась через плечо на медленно бредущую за нами фигуру. — Потому что мне кажется… мне кажется, я ему нравлюсь.
— Он тебе это когда-нибудь говорил? — спросил я возмущенно.
— Нет, — сказала Бидди, снова оглядываясь через плечо, — он никогда этого не говорил; но он так и егозит передо мной, чуть только попадется мне на глаза.
Несмотря на всю новизну и своеобразие такого проявления нежных чувств, я не усомнился, что истолковано оно правильно. И очень разгневался, — как смеет старый Орлик восхищаться Бидди? — так разгневался, словно он мне самому нанес оскорбление.
— Но тебе-то ведь это безразлично, — спокойно сказала Бидди.
— Да, Бидди, мне это безразлично; просто мне это не нравится; я этого не одобряю.
— Я тоже, — сказала Бидди. — Впрочем, тебе и это безразлично.
— Совершенно верно, — подтвердил я, — но позволь сказать тебе, Бидди, что я был бы о тебе очень невысокого мнения, если бы он перед тобой егозил с твоего согласия.
После этого дня я стал следить за Орликом, и всякий раз, как ему представлялась возможность поегозить перед Бидди, вставал между ними, чтобы заслонить от нее это зрелище. Непонятное пристрастие, которое возымела к Орлику моя сестра, упрочило его положение в кузнице, иначе я бы, вероятно, уговорил Джо рассчитать его. Он как нельзя лучше догадывался о моих добрых намерениях и платил мне той же монетой, в чем я впоследствии имел случай убедиться.
И вот, как будто мне мало было путаницы, царившей у меня в голове до сих пор, теперь я запутался еще в десять тысяч раз больше, потому что минутами мне становилось ясно, что Бидди неизмеримо лучше Эстеллы и что скромная, честная трудовая жизнь, для которой я рожден, не заключает в себе ничего постыдного, а напротив — дает и чувство собственного достоинства и счастье. В такие минуты я твердо решал, что охлаждение мое к милому, доброму Джо и к кузнице бесследно прошло, что работа мне по душе и в свое время я войду в долю с Джо и женюсь на Бидди; но внезапно какое-нибудь непрошеное воспоминание о днях, прожитых под тенью мисс Хэвишем, поражало меня, подобно смертоносному снаряду, и все мои благие помыслы оказывались развеянными по ветру. Собрать развеянные по ветру помыслы не так-то легко, и часто я не успевал это сделать до того, как они опять разлетались во все стороны от одного шального предположения, что, может быть, мисс Хэвишем все же решила облагодетельствовать меня, когда кончится срок моего ученичества.
Думаю, что, если бы срок этот кончился, недоумения мои все равно остались бы неразрешенными. Но случилось так, что мое учение было неожиданно прервано раньше положенного срока, о чем и будет рассказано в следующей главе.
ГЛАВА XVIII
Уже четвертый год я работал подмастерьем у Джо. Однажды в субботу вечером перед камином «Трех Веселых Матросов» собралось несколько человек, которым мистер Уопсл читал вслух газету. Среди них был и я.
В газете писали о нашумевшем убийстве, и мистер Уопсл был с головы до пят обагрен кровью. Он упивался каждым эффектным прилагательным в описании дела и отождествлял себя по очереди со всеми свидетелями, выступавшими на дознании. Он едва слышно стонал: «Я погиб», изображая жертву, и грозно ревел: «Я с тобой расквитаюсь», изображая убийцу. Он давал медицинское заключение, явно передразнивая манеру нашего сельского лекаря; а в роли престарелого сторожа при шлагбауме, который слышал глухие удары, он так хныкал и трясся, что казалось сомнительным, как можно доверять показаниям этого слабоумного паралитика. Следователь в передаче мистера Уопсла становился Тимоном Афинским; судебный пристав — Кориоланом[4]. Мистер Уопсл наслаждался от души, и мы все тоже наслаждались и чувствовали себя как нельзя лучше. Пребывая в таком отдохновительном расположении духа, мы и признали наконец подсудимого виновным в предумышленном убийстве.
Тогда-то, и только тогда, я заметил незнакомого джентльмена, который стоял напротив меня, облокотившись о спинку скамьи. Лицо его выражало презрение, и он покусывал толстый указательный палец, внимательно наблюдая за нами.
— Итак, — обратился незнакомец к мистеру Уопслу, когда тот закончил чтение, — вы, по-видимому, все рассудили к полному своему удовольствию?
Все вздрогнули и подняли головы, как будто сам убийца появился в комнате. Джентльмен оглядел нас холодно и насмешливо.
— Значит, виновен? — сказал он. — Ну? Говорите.
— Сэр, — отвечал мистер Уопсл, — не имея чести быть с вами знакомым, я все же полагаю: да, виновен. — И все мы, расхрабрившись, пробормотали что-то в подтверждение его слов.
— Я знаю, что вы так полагаете, — проговорил незнакомец. — Я это знал заранее. Я так и сказал. Но теперь я задам вам один вопрос. Известно ли вам, что по английскому закону человек считается невиновным до тех пор, пока его виновность не доказана, понимаете — не доказана?
— Сэр, — начал мистер Уопсл, — будучи сам англичанином, я…
— Э, нет! — сказал незнакомец, кусая палец и не сводя глаз с мистера Уопсла. — Не уклоняйтесь в сторону. Либо это вам известно, либо неизвестно. Решайте: то или другое?
Нагнув голову набок и сам изогнувшись в грозно-вопросительной позе, он ткнул пальцем в мистера Уопсла, точно хотел пригвоздить его к скамье, а затем снова впился в палец зубами.
— Ну? — сказал он. — Известно это вам или неизвестно?
— Разумеется, известно, — отвечал мистер Уопсл.
— Разумеется, известно. Так почему же вы сразу не сказали? А теперь я задам вам другой вопрос. — Он завладел мистером Уопслом, словно имел на него особые права. — Известно ли вам, что ни один из свидетелей еще не был допрошен защитой?
Мистер Уопсл начал было: — Я могу только сказать… — но незнакомец перебил его:
— Что? Вы отказываетесь ответить на вопрос? Да или нет? Я вас еще раз спрашиваю. — Он опять ткнул в него пальцем. — Слушайте меня внимательно. Знаете вы или не знаете, что ни один из свидетелей еще не был допрошен зашитой? Мне нужно от вас всего одно слово. Да или нет?
Мистер Уопсл колебался, и от этого наше восхищение им пошло на убыль.
— Ну что ж! — сказал незнакомец. — Я вам помогу. Вы не заслуживаете помощи, но я вам помогу. Посмотрите на лист бумаги, который вы держите в руке. Что это такое?
— Что это такое? — переспросил мистер Уопсл, растерянно поглядывая на газету.
— Может быть, это, — продолжал незнакомец весьма язвительным и недоверчивым тоном, — тот самый печатный отчет, который вы только что читали?
— Безусловно.
— Безусловно. Теперь загляните в него и скажите мне, написано ли там черным по белому, что обвиняемый, следуя указаниям своих адвокатов, предпочел воздержаться от защиты до заседания суда?[5]
— Да я только что это прочел, — взмолился мистер Уопсл.
— Неважно, что именно вы только что прочли, сэр. По мне, читайте хоть «Отче наш» задом наперед, — возможно, с вами это и раньше бывало. Обратитесь к газете. Нет, нет, нет, друг мой; не на верху страницы; как же вам не стыдно; смотрите ниже, ниже. (У всех нас мелькнула мысль, что мистер Уопсл лукав и изворотлив.) Ну? Нашли?
— Вот оно, — сказал мистер Уопсл.
— Теперь посмотрите это место и скажите мне, написано ли там, черным по белому, что обвиняемый особо подчеркнул указание своих адвокатов — всецело воздержаться от зашиты до заседания суда? Ну же!
— В точности таких слов здесь нет.
— В точности таких слов! — презрительно повторил незнакомый джентльмен. — А в точности такой смысл здесь есть?
— Да, — сказал мистер Уопсл.
— Да, — повторил незнакомец, окидывая взглядом всех собравшихся и протянув правую руку в сторону свидетеля — Уопсла. — А теперь я вас спрашиваю, что сказать о совести человека, который, имея перед глазами эту страницу, может спать спокойно после того, как он признал своего ближнего виновным, даже не выслушав его?
Все мы укрепились в подозрении, что мистер Уопсл — не тот, за кого мы его принимали, и что час его разоблачения близок.
— И не забудьте, что такого человека, — продолжал джентльмен, внушительно указывая пальцем на мистера Уопсла, — что такого человека могут назначить в состав присяжных по этому самому делу и он, столь сильно опорочив себя, может возвратиться в лоно своей семьи и спокойно уснуть после того, как дал присягу, что будет разбирать спор между нашим августейшим монархом-королем и подсудимым по совести и справедливости и вынесет беспристрастное решение на основании показаний и да поможет ему господь!
Все мы уже были глубоко убеждены, что злополучный Уопсл зашел слишком далеко и что лучше ему одуматься, пока не поздно.
Незнакомый джентльмен, с непререкаемо-властным видом и с таким выражением лица, словно о каждом из нас ему известна какая-то тайна и он в два счета сгубил бы того, чью тайну вздумал бы открыть, отошел от скамьи, на спинку которой опирался, и, обогнув ее, очутился перед огнем, между обеими скамьями, где и остался стоять, опустив левую руку в карман и покусывая палец на правой.
— По имеющимся у меня сведениям, — сказал он, обводя глазами наши испуганные лица, — среди вас должен быть кузнец, по имени Джозеф — или Джо — Гарджери. Кто из вас кузнец?
— Я кузнец, — сказал Джо.
Джентльмен знаком подозвал его к себе, и Джо встал с места.
— У вас есть подмастерье, которого называют Пип, — продолжал незнакомец. — Он сейчас здесь?
— Я здесь! — крикнул я.
Незнакомец не узнал меня, зато я узнал в нем того джентльмена, которого встретил на лестнице у мисс Хэвишем, когда во второй раз был у нее в доме. Я узнал его, как только увидел, и теперь, когда он стоял передо мной, положив руку мне на плечо, я отчетливо вспомнил его, вспомнил большую голову, смуглый цвет кожи, глубока посаженные глаза, мохнатые черные брови, массивную цепочку от часов, черные точки на месте усов и бороды и даже запах душистого мыла, исходивший от его большой руки.
— Мне нужно побеседовать с вами обоими без свидетелей, — сказал он, неторопливо смерив меня глазами. — На это потребуется время. Пожалуй, нам лучше пройти к вам домой. Здесь я ничего не скажу; позже вы можете сообщить о нашем разговоре своим друзьям ровно столько, сколько найдете нужным; это уже до меня не касается.
Среди изумленного молчания мы втроем вышли из «Веселых Матросов» и в изумленном молчании проследовали домой. По дороге незнакомец время от времени взглядывал на меня и покусывал палец. Когда мы были уже близко от дома, Джо, смутно сообразив, что случай выдался необычайный и торжественный, побежал вперед, чтобы отворить парадную дверь. Беседа наша состоялась в гостиной, слабо освещенной одной свечой.
Началось с того, что незнакомый джентльмен сел к столу, пододвинул к себе свечу и просмотрел какие-то заметки в своей записной книжке. Затем он убрал книжку и отставил свечу немного в сторону, предварительно заглянув в темноту комнаты, чтобы удостовериться, где Джо, а где я.
— Моя фамилия Джеггерс, — сказал он, — я стряпчий и живу в Лондоне. Я довольно-таки известный человек. Дело, которое привело меня к вам, не совсем обычного свойства, и я прежде всего хочу вас предупредить, что не я его затеял. Если бы спросили моего совета, меня бы сейчас здесь не было. Моего совета не спросили, и, как видите, я здесь. Я выполняю то, что должен выполнить, как поверенный другого лица. Ни больше, ни меньше.
Убедившись, что со своего места ему недостаточно хорошо нас видно, он встал, перекинул ногу через спинку стула и наклонился вперед; так он и разговаривал с нами, стоя одной ногой на стуле, а другой на полу.
— Так вот, Джозеф Гарджери, мне поручено освободить вас от этого молодого человека, вашего подмастерья. Вы не будете возражать против того, чтобы расторгнуть с ним договор по его просьбе и для его блага? Вы бы ничего за это не потребовали?
— Боже меня упаси чего-нибудь потребовать за то, чтобы не становиться Пипу поперек дороги, — сказал Джо, удивленно раскрыв глаза.
— Боже упаси — это благочестиво, но не по существу, — возразил мистер Джеггерс. — Я спрашиваю: вы бы ничего не потребовали? Вы ничего не требуете?
— А я отвечаю — нет, — отрубил Джо.
По взгляду, который мистер Джеггерс бросил на Джо, мне показалось, что он считает его бескорыстие пределом глупости. Но удивление и любопытство так владели мной, что я не могу утверждать этого с уверенностью.
— Очень хорошо, — сказал мистер Джеггерс. — Помните ваши слова и не пытайтесь от них отступиться.
— Кто это хочет отступаться? — вспылил Джо.
— Я не говорил, что кто-нибудь хочет отступаться. Вы собаку держите?
— Ну, держу.
— Так имейте в виду, что Брехун — хороший пес, а Хватай — еще лучше. Пожалуйста, имейте это в виду, — повторил мистер Джеггерс, закрывая глаза и кивая Джо головой, словно прощал ему какую-то вину. — Но вернемся к молодому человеку. Сообщение, которое я должен сделать, состоит в том, что перед ним открывается блестящее будущее.
Мы с Джо ахнули и посмотрели друг на друга.
— Мне поручено сообщить ему, — сказал мистер Джеггерс, указывая на меня пальцем, — что он унаследует изрядное состояние. Далее, что теперешний обладатель этого состояния желает, чтобы он немедленно оставил свои прежние занятия, уехал из этих мест и получил воспитание джентльмена, иначе говоря — воспитание молодого человека с Большими Надеждами.
Моя мечта сбылась; трезвая действительность превзошла мои самые необузданные фантазии; мисс Хэвишем решила сделать меня богачом!
— А теперь, мистер Пип, — продолжал стряпчий, — с остальной частью моего поручения я обращаюсь к вам. Во-первых, вам следует знать, что лицо, по указанию которого я действую, желает, чтобы вы навсегда сохранили фамилию Пип. Вы, надо полагать, не возражаете против того, что ваши большие надежды будут обременены этим легко выполнимым условием. Но если у вас имеются возражения, сейчас самое время заявить об этом.
Сердце у меня колотилось, в ушах звенело, и я едва мог пролепетать, что возражений у меня не имеется.
— Я так и думал! Ну-с, а во-вторых, вам следует знать, что имя вашего великодушного благодетеля останется в глубочайшей тайне до тех пор, пока он не пожелает назвать себя. Я уполномочен сказать, что он намерен сам открыться вам при личном свидании. Когда и где это намерение будет выполнено — не знаю; и никто не знает. До тех пор может пройти много лет. Но вам следует твердо запомнить, что в разговорах со мной вам строго Запрещается расспрашивать меня об этом, а также указывать или намекать, хотя бы отдаленно, на какое-либо лицо как на данное лицо. Если в душе у вас зародится догадка, пусть эта догадка останется у вас в душе. Причины такого запрета не должны вас интересовать; может быть, это чрезвычайно веские и серьезные причины, а может быть — пустая прихоть. Расспрашивать об этом вам не следует. Итак, эти условия вы слышали. Принятие и строжайшее соблюдение их с вашей стороны — вот последнее условие, поставленное тем лицом, чьи указания я выполняю, но за которое в остальном не несу никакой ответственности. Это и есть то лицо, с которым связаны ваши надежды, и тайна его известна только этому лицу и мне. Это условие тоже не очень трудное, оно едва ли обременит вашу столь блестяще начинающуюся новую жизнь; но если у вас имеются возражения, сейчас самое время заявить об этом. Прошу вас.
Я снова пролепетал, запинаясь, что никаких возражений у меня не имеется.
— Я так и думал! Ну вот, мистер Пип, с оговорками мы покончили. — Хотя он называл меня «мистер Пип» и вообще начал обращаться со мной уважительнее, в его тоне по-прежнему сквозила строгость и недоверие: и он все еще, не переставая говорить, изредка закрывал глаза и указывал на меня пальцем, словно давая понять, что знает меня с самой невыгодной стороны, но предпочитает молчать об этом. — Теперь остается уточнить подробности дела. Должен сказать, что хотя до сих пор я употреблял слово «надежды», вы и сейчас уже располагаете кое-чем помимо надежд. В моем ведении находится денежная сумма, которой более чем достанет на ваше содержание и образование. Предлагаю вам считать меня вашим опекуном. О нет! — он заметил, что я собрался его благодарить. — Прошу вас помнить, что за свои услуги я получаю плату, иначе я не стал бы их оказывать. По мнению моего доверителя, вы, в связи с переменой в вашей жизни, должны стать образованным человеком и, вероятно, поймете, как важно для вас немедленно воспользоваться такой возможностью.
Я сказал, что всегда к этому стремился.
— Не важно, к чему вы всегда стремились, мистер Пип, — возразил он, — не отклоняйтесь в сторону. Вполне достаточно, если вы стремитесь к этому сейчас. Могу ли я считать, что вы готовы приступить к учению, под соответствующим руководством? Правильно я вас понял?
Я пролепетал, что да, он понял меня правильно.
— Очень хорошо. Теперь мне надлежит осведомиться о ваших склонностях. Сам я, имейте в виду, не считаю это разумным, но мне поручено так поступить. Слышали вы о каком-нибудь наставнике, который бы особенно вам нравился?
Так как я за всю жизнь не слыхал ни о каких наставниках, кроме Бидди и двоюродной бабушки мистера Уопсла, то ответил отрицательно.
— Я кое-что знаю об одном наставнике, который, мне думается, мог бы вам подойти. Заметьте, я не рекомендую его, потому что я никогда никого не рекомендую. Джентльмен, о котором я говорю, — это некий мистер Мэтью Покет.
Вот оно что! Я сейчас же вспомнил это имя. Родственник мисс Хэвишем. Тот самый Мэтью, о котором говорили мистер и миссис Камилла. Тот самый Мэтью, которому уготовано место в изголовье у мисс Хэвишем, когда она будет лежать мертвая, в своем подвенечном наряде, на свадебном столе.
— Это имя вам знакомо? — спросил мистер Джеггерс и бросил на меня испытующий взгляд, после чего закрыл глаза в ожидании ответа.
Я ответил, что слышал это имя.
— Вот как! — сказал он. — Вы слышали это имя! Однако вопрос в том, что вы на этот счет думаете?
Я сказал, вернее попытался сказать, что очень благодарен ему за рекомендацию…
— Нет, мой юный друг! — перебил он меня, медленно покачивая своей большой головой. — Ну-ка, припомните!
Ничего не припомнив, я опять начал, что очень благодарен ему за рекомендацию…
— Нет, мой юный друг, — перебил он меня, качая головой и одновременно хмурясь и улыбаясь, — нет, нет, нет; это очень хорошо сказано, но это не годится; вы слишком молоды, чтобы поймать меня. Рекомендация — не то слово, мистер Пип. Поищите другое.
Исправив свою ошибку, я сказал, что очень благодарен ему за упоминание о мистере Мэтью Покете…
— Вот так-то лучше! — воскликнул мистер Джеггерс.
— …и с удовольствием буду учиться у этого джентльмена.
— Очень хорошо. Учиться вам всего лучше у него на дому. Он будет предупрежден, но сначала вы повидаете его сына, который живет в Лондоне. Когда вы приедете в Лондон?
Я ответил (взглянув на Джо, который стоял неподвижно и только смотрел на нас), что готов ехать сейчас же.
— Скажем, ровно через неделю, — возразил мистер Джеггерс. — Вам следует сперва обзавестись новой одеждой, и притом — не рабочей одеждой. На это понадобятся деньги. Я, пожалуй, оставлю вам двадцать гиней?
С невозмутимым видом он достал из кармана длинный кошелек, отсчитал на стол двадцать гиней и пододвинул их ко мне. Только теперь он снял ногу со стула. Пододвинув ко мне деньги, он уселся на стул верхом и стал раскачивать кошелек в воздухе, не сводя глаз с Джо.
— Ну что, Джозеф Гарджери? Вы как будто удивлены?
— И очень даже, — решительно заявил Джо.
— Вы помните, ведь был уговор, что для себя вы ничего не требуете?
— Был уговор, — сказал Джо. — И есть уговор. И будет, и останется.
— А что, если, — сказал мистер Джеггерс, раскачивая кошелек, — что, если в мои указания входило сделать вам подарок в виде возмещения?
— Это за что же возмещение? — спросил Джо.
— За то, что вы лишаетесь работника.
Джо положил руку мне на плечо нежно, как женщина. Часто впоследствии, думая о том, как в нем сочетались сила и мягкость, я мысленно сравнивал его с паровым молотом, который может раздавить человека иди чуть коснуться скорлупки яйца.
— Уж как я рад, — сказал Джо, — что Пип может больше не работать, а жить в почете и богатстве, — этого я и выразить ему не могу. Но ежели вы думаете, что деньги возместят мне потерю мальчонки… когда он вот такой пришел в кузницу… и… всегда были друзьями!..
Милый, добрый Джо, которого я, неблагодарный, так легко готовился покинуть, я будто сейчас тебя вижу, как ты стоишь, заслонив глаза мускулистой рукой кузнеца, и широкая грудь твоя вздымается, и голос тебе изменяет. О милый, добрый, верный, любящий Джо, я до сих пор чувствую, как дрожит твоя рука у меня на плече, словно трепещет крыло ангела!
Но в то время я принялся утешать Джо. Я заплутался в дебрях моего грядущего благополучия и сбился с тропинок, по которым мы ходили рука об руку. Я напомнил Джо, что (как он сказал) мы всегда были друзьями и (как я сказал) всегда ими останемся. Джо так крепко провел по глазам свободной рукой, словно твердо решил их выдавить, но не добавил больше ни слова.
Мистер Джеггерс наблюдал за этой сценой так, точно видел в Джо деревенского дурачка, а во мне — его сторожа. Когда мы успокоились, он проговорил, уже не раскачивая кошелек, а взвешивая его на ладони:
— Предупреждаю вас, Джозеф Гарджери: теперь или никогда. Полумер я не признаю. Если вы хотите принять подарок, который мне поручено вам передать, — скажите слово, и вы его получите. Если же, напротив, вы считаете…
Но тут ему к величайшему его изумлению пришлось замолчать, потому, что Джо вдруг двинулся на него с воинственным видом, не допускавшим сомнений относительно его намерений.
— Я то считаю, — закричал Джо, — что коли ты приходишь ко мне в дом поддевать да дразнить меня, так изволь отвечать за это! Я то считаю, что коли ты такой храбрый, так выходи, покажи свою прыть. Я то считаю, что раз я что сказал, значит, я так считаю, и с этого меня не собьешь, хоть ты в лепешку расшибись.
Я оттащил Джо, и он тут же угомонился; он только сообщил мне очень любезно, в виде вежливого предостережения всякому, кого это могло заинтересовать, что он никому не позволит поддевать и дразнить себя в собственном доме. При первом же угрожающем движении Джо мистер Джеггерс встал и попятился к двери. Не выказывая ни малейшего желания вернуться к столу, он произнес свою прощальную речь с порога. Сводилась она к следующему:
— Ну-с, мистер Пип, по-моему, раз вам предстоит стать джентльменом, чем скорее вы уедете отсюда, тем лучше. Пусть будет, как мы решили — через неделю; за это время вы получите мой адрес. На почтовом дворе в Лондоне можете нанять экипаж и приезжайте прямо ко мне. Заметьте, я не высказываю своего мнения ни за, ни против той опеки, которую я на себя беру. Мне за это платят, и я за это взялся. Заметьте себе это как следует. Заметьте!
Говоря это, он все время тыкал в нас пальцем и, вероятно, не скоро бы кончил, но, видимо, решив, что с Джо лучше не иметь дела, все же предпочел удалиться.
Мне пришла в голову одна мысль, и я побежал за ним следом по дороге к «Веселым Матросам», где его ждала наемная карета.
— Виноват, мистер Джеггерс, минуточку!
— Эге! — сказал он, оборачиваясь. — Что случилось?
— Я хочу все сделать правильно, мистер Джеггерс, и точно по вашим указаниям; вот я и решил вас спросить, — можно, я до отъезда прощусь с моими здешними знакомыми?
— Можно, — сказал он, словно не вполне понимая меня.
— И не только здесь, в деревне, но и в городе?
— Можно, — сказал он. — Возражений не имеется.
Я поблагодарил его и побежал домой, где обнаружил, что Джо уже запер парадную дверь, ушел из гостиной и сидит в кухне у огня, положив руки на колени и устремив взгляд на горящие угли. Я тоже подсел к огню и стал смотреть на угли, и долгое время все молчали.
Моя сестра лежала в своем углу, обложенная подушками, Бидди с шитьем сидела у огня, Джо сидел рядом с Бидди, а я сидел рядом с Джо, напротив сестры. И чем дольше я глядел на тлеющие угли, тем яснее чувствовал, что не могу взглянуть на Джо; чем дольше длилось молчание, тем труднее мне было заговорить.
Наконец я выдавил из себя:
— Джо, ты сказал Бидди?
— Нет, Пип, — ответил Джо, по-прежнему глядя на огонь, и так крепко обхватив колени, точно у него были секретные сведения, что они собираются от него сбежать, — я думал, ты сам ей скажешь, Пип.
— Нет, уж лучше ты, Джо.
— Ну, раз так, — сказал Джо, — Пип у нас джентльмен и богач, и да благословит его бог!
Бидди уронила шитье и смотрела на меня. Джо крепко держал свои колени и смотрел на меня. Я смотрел на них обоих. Потом они оба сердечно меня поздравили; но был в их поздравлениях оттенок грусти, и это меня задело.
Я счел своим долгом внушить Бидди (а через нее и Джо), как важно, чтобы они, мои друзья, ничего не знали и никогда не упоминали о моем благодетеле. Все выяснится в свое время, заметил я, а пока нельзя ничего рассказывать, кроме того, что по милости таинственного покровителя у меня появились надежды на блестящее будущее. Бидди задумчиво кивнула головой и снова взялась за шитье, сказав, что постарается не проболтаться; и Джо, все не выпуская из-под надзора свои колени, сказал: «Вот-вот, Пип, я тоже постараюсь»; после чего они снова принялись поздравлять меня и так дивились моему превращению в джентльмена, что мне стало не по себе.
Бидди приложила немало усилий к тому, чтобы довести все случившееся до сознания моей сестры. Насколько я мог судить, усилия эти были тщетны. Сестра смеялась, раз за разом кивала головой и даже повторила вслед за Бидди слова «Пип» и «богатство». Но боюсь, что она придавала им не больше значения, чем обычно придают предвыборным выкрикам, — лучше описать плачевное состояние ее рассудка я не в силах.
Раньше я счел бы это невероятным, однако я хорошо помню, что, по мере того как Джо и Бидди вновь обретали свое обычное спокойствие и веселость, у меня становилось все тяжелее на душе. Переменой в своей судьбе я, разумеется, не мог быть недоволен; но возможно, что, не догадываясь об этом, я был недоволен самим собой.
Как бы то ни было, я сидел, уперев локоть в колено и уткнувшись подбородком в ладонь, и смотрел на угли, а Джо и Бидди говорили о моем отъезде, о том, что будут делать без меня, и о разных других вещах. И всякий раз, ловя на себе их приветливые взгляды (а они, особенно Бидди, часто поглядывали на меня), я ощущал какую-то обиду, словно читал в их глазах недоверие, хотя, видит бог, они не выражали его ни словом, ни знаком.
Тогда я вставал и подходил к двери; дверь нашей кухни открывалась прямо на улицу и летними вечерами оставалась отворенной, чтобы было прохладнее. Стыдно сказать, но даже звезды, к которым я поднимал глаза, вызывали во мне снисходительную жалость, потому что мерцали над бедной деревушкой, в которой я провел свою жизнь.
— Сегодня суббота, — сказал я, когда мы уселись за ужин, состоявший из хлеба с сыром и пива. — Еще пять дней, а потом уже будет день перед тем днем. Время пройдет быстро.
— Да, Пип, — подтвердил Джо, и голос его прозвучал глухо, потому что шел из кружки с пивом. — Время пройдет быстро.
— Быстро, очень быстро, — сказала Бидди.
— Я вот о чем думал, Джо: когда я пойду в город, в понедельник, заказывать новое платье, я скажу портному, что надену его прямо у него в мастерской, или велю послать к мистеру Памблчуку. Неприятно, если все здесь будут на меня глазеть.
— Мистер и миссис Хабл, наверно, захотят полюбоваться на тебя, Пип, каким ты будешь франтом, — сказал Джо, искусно разрезая на левой ладони ломоть хлеба вместе с сыром и поглядывая на мой нетронутый ужин так, словно вспоминал время, когда мы любили сравнивать, кто ест быстрее. — И мистер Уопсл тоже. И «Веселым Матросам» было бы удовольствие.
— Этого-то я и не хочу, Джо. Они устроят из этого такое представление — такое грубое, неприличное представление, что я не буду знать куда деваться.
— Вот оно что, Пип! — сказал Джо. — Ну, если ты не будешь знать куда деваться…
Тут Бидди, кормившая с ложки мою сестру, обратилась ко мне с вопросом:
— А ты подумал о том, как ты покажешься мистеру Гарджери, и твоей сестре, и мне? Ведь нам-то ты захочешь показаться?
— Бидди, — отвечал я с некоторым раздражением, — ты такая быстрая, что за тобой не поспеть…
(— А она и всегда была быстрая, — заметил Джо.)
— Если бы ты подождала еще минутку, Бидди, ты бы услышала, что я как-нибудь вечером принесу сюда свое платье в узелке — скорее всего накануне моего отъезда.
Бидди больше ничего не сказала. Я великодушно простил ее и вскоре затем сердечно пожелал ей и Джо спокойной ночи и пошел спать. Поднявшись в свою комнатушку, я сел и долго осматривал ее — жалкую, недостойную меня комнатушку, с которой я скоро навсегда расстанусь. Ее населяли чистые, юные воспоминания, и я мысленно разрывался между нею и роскошной квартирой, в которой мне предстояло жить, так же, как столько раз разрывался между кузницей и домом мисс Хэвишем, между Бидди и Эстеллой.
Весь день на крышу светило солнце, и комната сильно нагрелась. Я отворил окно и, высунувшись наружу, увидел, как Джо медленно вышел из темного дома и раза два прошелся взад-вперед; потом вышла Бидди, принесла ему трубку и дала огня. Он никогда не курил так поздно, из чего я мог заключить, что по каким-то причинам он нуждается в утешении.
Теперь он стоял у двери, прямо подо мной, и курил свою трубку. Бидди стояла подле, тихо разговаривая с ним, и я знал, что они говорят обо мне, потому что оба они несколько раз ласково произнесли мое имя. Я не стал бы слушать дальше, даже если бы мог что-нибудь услышать; отойдя от окна, я сел на единственный стул у кровати, думая о том, как печально и странно, что этот вечер, когда передо мной только что открылось такое блестящее будущее, — самый тоскливый вечер в моей жизни. Оглянувшись на открытое окно, я увидел плывущий в воздухе дымок от трубки Джо, и мне подумалось, что это его благословение — не навязчивое, не показное, но разлитое в самом воздухе, которым мы оба дышали. Я задул свечу и улегся в постель; и постель показалась мне неудобной, и никогда уже я не спал в ней так сладко и крепко, как бывало.
ГЛАВА XIX
Утро озарило весь мир новым блеском, и будущее предстало передо мной, просветленное до неузнаваемости. Больше всего меня теперь заботило, что до отъезда моего оставалось еще целых шесть дней: я не мог отделаться от тревожного чувства, что за эти шесть дней что-нибудь может стрястись с Лондоном и что к тому времени, как я туда попаду, он станет меньше или хуже, а то и вовсе исчезнет с лица земли.
Джо и Бидди очень тепло и сердечно отзывались на мои упоминания о нашей скорой разлуке, однако сами о ней не заговаривали. После завтрака Джо достал из комода в парадной гостиной мой договор, мы сожгли его, и я почувствовал себя свободным. Полный до краев этим новым ощущением свободы, я пошел с Джо в церковь и, сидя там, думал, что, если бы священник все знал, он, пожалуй, не стал бы толковать нам про богатого и про царствие божие[6].
Отобедали мы, как всегда, рано, и после обеда я ушел из дому один, решив теперь же проститься с болотами и больше уже туда не возвращаться. Проходя мимо церкви, я (как и утром во время службы) преисполнился благородного сострадания к несчастным людям, которым суждено ходить сюда каждое воскресенье, до конца своих дней, а потом успокоиться в полной безвестности под низкими зелеными холмиками. Я пообещал себе, что в скором времени что-нибудь для них сделаю, и мысленно набросал план действий, согласно которому каждый житель нашей деревни должен был получить от меня обед из ростбифа и плумпудинга, пинту эля и целый галлон благосклонности.
Если я и раньше часто испытывал нечто похожее на стыд, вспоминая о своем знакомстве с беглым каторжником, некогда ковылявшим среди этих могил, каковы же были мои мысли в это воскресенье, когда я, очутившись на кладбище, снова вспомнил его, оборванного, дрожащего, с толстым железным кольцом на ноге! Одно меня утешало — что это случилось очень давно, что его, несомненно, увезли за тридевять земель и что для меня он умер, а к тому же, возможно, его и в самом деле нет в живых.
Конец нашим болотистым низинам, конец дамбам, и шлюзам, и жующим коровам, — впрочем, они, казалось, глядели теперь более почтительно, насколько это совместимо было с их коровьей тупостью, и поворачивали голову, чтобы как можно дольше таращиться на обладателя столь больших надежд, — прощайте, скучные друзья моего детства, отныне я не ваш — я создан для Лондона и славы, а не для работы кузнеца! В таком ликующем состоянии духа я дошел до старой батареи, прилег на траву, чтобы обдумать, прочит ли меня мисс Хэвишем в мужья Эстелле, и крепко уснул.
Проснувшись, я с удивлением увидел, что рядом со мной сидит Джо и курит свою трубку. Когда я открыл глаза, он ласково мне улыбнулся.
— А я решил, Пип, — ведь в последний раз, так пой-ду-ка и я за тобой.
— Я очень рад, что ты так решил, Джо.
— Спасибо на добром слове, Пип.
— Знай, милый Джо, — продолжал я после того, как мы крепко потрясли друг другу руки, — что я тебя никогда но забуду.
— Конечно, Пип, конечно, — сказал Джо, словно успокаивая меня. — Я-то это знаю. Право, знаю, дружок. Да чего там, стоит немножко мозгами пораскинуть, это всякому станет ясно. Только вот мозгами-то пораскинуть я сначала никак не мог, очень уж все враз переменилось, верно я говорю?
Почему-то мне было не особенно приятно, что Джо так крепко на меня надеется. Мне бы понравилось, если бы он расчувствовался или сказал: «Это делает тебе честь, Пип», или что-нибудь в том же духе. Поэтому я никак не отозвался на первую часть его речи, на вторую же ответил, что известие это действительно явилось для нас неожиданностью, но что мне всегда хотелось стать джентльменом и я много, много раз думал о том, что бы я в таком случае стал делать.
— Да неужели думал? — удивился Джо. — Поди ж ты!
— Сейчас мне очень жаль, Джо, — сказал я, — что ты извлек так мало пользы из наших уроков; ты со мной не согласен?
— Вот уж не знаю, — отвечал Джо. — Я к ученью туповатый. Я только в своем деле мастак. Оно и всегда было жаль, что я туповатый, и сейчас жаль, но только не больше, чем… ну, хоть год назад!
Я-то имел в виду, что куда приятнее было бы, если бы Джо оказался более достоин моих милостей к тому времени, как я получу свое состояние и смогу для него что-то сделать. Однако он был так далек от правильного понимания моей мысли, что я решил лучше растолковать ее Бидди.
И вот, когда мы пришли домой и напились чаю, я вызвал Бидди в наш садик у проулка и, подбодрив ее для начала заверением, что никогда ее не забуду, сказал, что у меня есть до нее просьба.
— А состоит она в том, Бидди, — сказал я, — чтобы ты не упускала случая немножко пообтесать Джо.
— Как это пообтесать? — спросила Бидди, бросив на меня внимательный взгляд.
— Ну, ты понимаешь, Джо — хороший, милый человек, лучшего я просто и не знаю, но в некоторых отношениях он немного отстал, Бидди. Скажем, в части учения и манер.
Хотя я, пока говорил, смотрел на Бидди и хотя, когда я кончил, она широко раскрыла глаза, но на меня она не смотрела.
— Ах, манер! Значит, у него манеры недостаточно хороши? — спросила она, сорвав лист черной смородины.
— Здесь, милая Бидди, они достаточно хороши, но…
— Ах, здесь они, значит, достаточно хороши? — перебила меня Бидди, разглядывая сорванный лист.
— Ты не дала мне договорить: но если мне удастся ввести его в более высокие круги, а я надеюсь, что это мне удастся, когда я войду во владение своей собственностью, — такие манеры едва ли сделают ему честь.
— И ты думаешь, он этого не знает? — спросила Бидди.
Вопрос показался мне до того обидным (самому-то мне ничего подобного и в голову не приходило), что я огрызнулся:
— Что ты хочешь этим сказать, Бидди?
Прежде чем ответить, Бидди растерла лист между ладонями, — и с тех пор запах черносмородинового куста всегда напоминает мне этот вечер в нашем садике у проулка.
— А что он, может быть, гордый, об этом ты не подумал?
— Гордый? — переспросил я с подчеркнутым пренебрежением.
— Гордость разная бывает, — сказала Бидди, смотря мне прямо в лицо и качая головой. — Гордость не у всех одинаковая…
— Ну? Что же ты замолчала?
— Не у всех одинаковая, — повторила Бидди. — Ему, возможно, гордость не позволит, чтобы кто-то снял его с места, где у него есть свое дело, где он делает это дело хорошо и пользуется уважением. Сказать по правде, я думаю, что именно так и будет; впрочем, это, вероятно, очень смело с моей стороны: ведь ты должен бы знать его куда лучше, чем я.
— Бидди, — сказал я, — ты меня огорчаешь. Я от тебя этого не ожидал. Ты завидуешь, Бидди, и дуешься. Тебе обидно мое возвышение в жизни, и ты не умеешь это скрыть.
— Если у тебя хватает совести так думать, — отвечала Бидди, — ты так и скажи. Повтори, повтори еще раз, если у тебя хватает совести так думать.
— Скажи лучше, — если у тебя хватает совести так принимать это, — возразил я надменным и наставительным тоном. — Нечего сваливать вину на меня. Ты меня очень огорчаешь, Бидди, это… это дурная черта характера. Я хотел попросить тебя, чтобы ты после моего отъезда по мере сил помогала нашему милому Джо. Но теперь я тебя ни о чем не прошу. Ты меня очень огорчила, Бидди, — повторил я. — Это… это дурная черта характера.
— Ругай ты меня или хвали, — сказала бедная Бидди, — все равно можешь быть спокоен, я здесь всегда буду делать все, что в моих силах. И какого бы мнения ты обо мне ни держался, я не изменюсь к тебе. А несправедливым джентльмену все-таки не пристало быть, — добавила она и отвернулась.
Я еще раз с горячностью повторил, что это дурная черта характера (и с тех пор убедился, что был прав, только применил свои слова не по адресу), и пошел по дорожке прочь от Бидди, а Бидди вернулась в дом; я вышел на дорогу и уныло бродил по полям до самого ужина, по-прежнему думая о том, как печально и странно, что в этот, второй вечер моей новой жизни мне так же одиноко и тоскливо, как и в первый.
Впрочем, с наступлением утра я опять приободрился и, великодушно простив Бидди, решил не возобновлять вчерашнего разговора. Я надел свое лучшее платье и, едва дождавшись часа, когда могли открыться лавки, отправился в город. Когда я явился к мистеру Трэббу, портному, он еще завтракал в своей комнате за лавкой; рассудив, что выходить ко мне не стоит, он вместо этого позвал меня к себе.
— Ну-с, — начал мистер Трэбб снисходительно-приятельским тоном, — как поживаете, чем могу служить?
Мистер Трэбб только что разрезал горячую булочку на три перинки и занимался тем, что прокладывал между ними масло и тепло его укутывал. Это был старый холостяк, человек с достатком, и окно его комнаты смотрело в предостаточный огородик и фруктовый сад, а в стену возле камина вделан был более чем достаточный кованый сундук, где хранились — я был в том убежден — полные мешки его достатка.
— Мистер Трэбб, — сказал я, — мне не хочется упоминать об этом, потому что может показаться, будто я хвастаюсь, но я получил порядочное состояние.
Мистер Трэбб преобразился. Позабыв о масле, нежащемся в теплой постели, он поднялся и вытер пальцы о скатерть с возгласом: «Господи помилуй!»
— Я еду в Лондон к моему опекуну, — сказал я, небрежно доставая из кармана несколько гиней и поглядывая на них, — мне нужен в дорогу костюм по последней моде, и я готов заплатить за него вперед, — добавил я, опасаясь, что иначе он, чего доброго, только пообещает выполнить мой заказ.
— Дорогой сэр, вы меня обижаете! — И мистер Трэбб, почтительно изогнувшись, раскинул руки и даже осмелился секунду подержать меня за локотки. — Позвольте мне принести вам мои поздравления. Будьте столь любезны, пройдите, пожалуйста, в лавку.
Мальчишка мистера Трэбба был самым дерзким мальчишкой во всей округе. Когда я пришел, он подметал лавку и, чтобы доставить себе развлечение среди тяжких трудов, намел мне на ноги целую кучу сора. Когда я снова вышел в лавку с мистером Трэббом, он все еще подметал пол, и тут же стал нарочно задевать щеткой о все углы и прочие препятствия, чтобы показать этим (так по крайней мере я его понял), что он не хуже любого кузнеца, живого или мертвого.
— Прекрати возню! — закричал на него мистер Трэбб с чрезвычайной суровостью, — не то я тебе голову оторву. Присядьте, сэр, прошу вас. Вот, сэр, — говоря это, мистер Трэбб достал с полки кусок сукна и плавным движением развернул его на прилавке, с тем чтобы подсунуть под него руку и показать, как оно отливает на свет, — очень приятный товар! Особенно рекомендую его вам, сэр, это самый что ни на есть высший сорт. Впрочем, я покажу вам и другие образцы. Эй ты, подай мне номер четыре! (Эти слова были обращены к мальчишке и сопровождались устрашающе грозным взглядом, поскольку существовала опасность, что сей зловредный юнец мазнет меня сукном по голове или позволит себе еще какую-нибудь вольность.)
Мистер Трэбб не сводил строгого взора с мальчишки, пока тот не положил на прилавок номер четыре и не отошел на безопасное расстояние. Тогда он велел ему подать номер пять и номер восемь. — И смотри у меня, негодяй, никаких фокусов, — прикрикнул мистер Трэбб, — не то будешь жалеть до последнего вздоха!
Затем мистер Трэбб склонился над номером четыре и смиренно-доверительным тоном отрекомендовал его мне как легкий летний материал, который весьма в ходу у дворянства и аристократии и в который он почтет для себя за великую честь одеть своего знатного земляка (если только позволительно ему считать себя моим земляком). А затем снова обратился к мальчишке:
— Подашь ты мне когда-нибудь номер пять и номер восемь, шалопай несчастный, или прикажешь вышвырнуть тебя из лавки и идти за ними самому?
С помощью мистера Трэбба я выбрал сукно на костюм и снова прошел в заднюю комнату — снять мерку. Ибо хотя у мистера Трэбба уже имелась моя мерка и до сих пор она вполне его удовлетворяла, однако, как он с поклоном заявил, «при существующих обстоятельствах она не годится, сэр, совершенно не годится». Итак, мистер Трэбб обмерил и размежевал меня в своей комнате, словно я был земельным участком, а он — опытным землемером, и приложил к этому делу столько стараний, что я почувствовал — никакая плата не может вознаградить его за такие труды. Когда же наконец он с этим покончил и мы договорились, что он пришлет мой костюм мистеру Памблчуку в четверг вечером, мистер Трэбб сказал, уже взявшись за ручку двери:
— Я знаю, сэр, лондонские джентльмены, как правило, не шьют у провинциальных портных; но если бы вам, живя в столице, вздумалось когда-нибудь удостоить меня чести, я был бы весьма польщен. До свиданья, сэр, чрезвычайно вам признателен… Дверь!
Последнее слово было брошено мальчишке, который понятия не имел, что оно означает. Но я видел, как он был ошеломлен, когда его хозяин, льстиво потирая руки, сам проводил меня до порога, и я могу считать, что мое знакомство с сокрушительной силой денег началось в ту минуту, когда они, фигурально выражаясь, положили на обе лопатки мальчишку Трэбба.
После этого памятного события я побывал у шляпника, сапожника и торговца бельем, чувствуя, что сильно смахиваю на собаку матушки Хаббард[7], которую общими силами наряжали столько мастеров. Побывал я и в конторе дилижансов и заказал себе место на семь часов утра в субботу. Необязательно было повсюду рассказывать, что я получил порядочное состояние; однако всякий раз, как я упоминал об этом, мой собеседник отвлекался от созерцания того, что происходило за окном на улице, и сосредоточивал все свое внимание на мне. Покончив с необходимыми заказами, я направился к лавке Памблчука и, подходя к ней, увидел, что этот джентльмен собственной персоной стоит на пороге.
Он поджидал меня с большим нетерпением. Еще утром он заезжал на своей тележке к нам в кузницу и ему рассказали великую новость. Он приготовил для меня угощение в гостиной, где происходило памятное чтение «Джорджа Барнуэла», и, пропуская в дверь мою священную особу, тоже велел своему приказчику «не путаться под ногами».
— Друг мой, — сказал мистер Памблчук, пожимая мне руки, когда остался наедине со мной и с угощением. — Поздравляю вас по случаю такой редкостной удачи. Вы ее заслужили, заслужили!
Это было сказано к месту и показалось мне весьма дельным замечанием.
— Мысль о том, — сказал мистер Памблчук, предварительно выразив свои чувства ко мне восхищенным пыхтением, — что я некоторым образом способствовал этому, составляет для меня высшую награду.
Я напомнил мистеру Памблчуку, что этого предмета нельзя касаться ни словом, ни намеком.
— Друг мой, — сказал мистер Памблчук, — если вы разрешите называть вас так…
Я промямлил: «Разумеется», и мистер Памблчук снова взял меня за обе руки и сообщил своему жилету колыхательное движение, которое говорило о чувствах, хотя и совершалось намного ниже сердца.
— Друг мой, положитесь на меня, в ваше отсутствие я не пожалею своих слабых сил, чтобы обо всем этом не забыл Джозеф. Джозеф! — сказал мистер Памблчук, как бы моля и сострадая. — Джозеф!! Джозеф!!! — после чего он покачал головой и постукал себя по лбу, тем выражая свое отношение к главному недостатку Джозефа.
— Но что же это я, друг мой, — сказал мистер Памблчук. — Вы, должно быть, проголодались, вы падаете от усталости. Садитесь, прошу вас. Вот курятина — это из «Кабана», вот язык, тоже из «Кабана», вот еще кое-какие лакомые штучки из «Кабана», которыми вы, надеюсь, не побрезгуете. Но неужели, — сказал мистер Памблчук, едва успев сесть и снова вставая, — неужели я вижу перед собой того, с кем я делил игры и забавы его счастливого детства? Дозвольте же… дозвольте мне…
Это «дозвольте» означало, что ему хочется пожать мне руку. Я согласился, он с жаром стиснул ее и снова сел.
— Вот вино, — сказал мистер Памблчук. — Выпьем. Возблагодарим судьбу, и пусть она всегда выбирает своих баловней так же разумно. Нет, — сказал мистер Памблчук, снова вставая, — я не могу видеть перед собой Того, кто… а также пить за Того, кто… не выразив еще раз… Дозвольте… дозвольте мне…
Я дозволил, и он снова пожал мне руку и, осушив стакан, опрокинул его вверх дном. Я последовал его примеру; и доведись мне перед этим самого себя опрокинуть вверх дном, вино и тогда не ударило бы мне в голову с такой силой.
Мистер Памблчук положил мне на тарелку сочное куриное крылышко и лучший ломтик языка (прошли те времена, когда мне доставались одни глухие закоулки окорока!), о себе же, сравнительно говоря, не заботился вовсе. — О птица, птица! — воззвал мистер Памблчук к жареной курице. — Думала ли ты, будучи неразумным цыпленком, какая честь тебе предназначена! Думала ли ты, что под этим смиренным кровом ты станешь угощением Того, кто… Пусть вы сочтете это слабостью с моей стороны, сэр, — сказал мистер Памблчук, вставая, — но дозвольте, дозвольте мне…
Особого дозволения от меня теперь, видимо, уже не требовалось, и он тут же выполнил свое намерение. Как ему удавалось проделывать это так часто, не порезавшись о мой нож, право, не знаю.
— А ваша сестра, что имела честь воспитать вас своими руками, — продолжал он, основательно подкрепившись, — не печально ли, что ей не дано понять, какую великую честь… Дозвольте…
Я увидел, что он готов опять двинуться на меня, и остановил его.
— Выпьем за ее здоровье, — предложил я.
— О! — вскричал мистер Памблчук и откинулся на спинку стула, совсем размякнув от восхищения. — Вот по таким словам они и познаются, сэр! (Не знаю, кого он величал сэром, во всяком случае не меня, а больше в комнате никого не было.) Вот по таким словам, сэр, и познаются благородные сердца! Всегда готовы простить, приветить! Человеку непонимающему, — продолжал угодливый Памблчук, поспешно отставив нетронутый стакан и снова вставая, — могло бы показаться, что я назойлив, но дозвольте мне…
Проделав, что следовало, он возвратился на свое место и выпил за здоровье моей сестры. — Не надо закрывать глаза на ее несчастный характер, — сказал мистер Памблчук, — но будем надеяться, что намерения у нее были добрые.
Примерно в это время я заметил, что лицо его стало сильно краснеть; сам же я словно обратился в сплошное лицо, насквозь пропитанное вином, и лицо это немилосердно горело.
Я сказал мистеру Памблчуку, что распорядился доставить мое новое платье к нему на дом, и он едва не задохнулся от восторга, что я так отличил его. Я разъяснил ему, почему мне не хочется, чтобы на меня глазели в деревне, и он стал превозносить меня до небес. Он дал мне понять, что лишь он один достоин моего доверия, и, короче говоря, он просит дозволения… Потом он нежно осведомился, помню ли я нашу игру в арифметические задачи, и как мы вместе ходили записывать меня в подмастерья, и как он всегда был моим наперсником и самым закадычным другом? Выпей я в десять раз больше вина, я и то бы знал, что ничего подобного никогда не было, и в глубине души с негодованием отверг бы такое предположение. А между тем помню как сейчас, в ту минуту я был убежден, что сильно в нем ошибался и что он умнейший, добрейший, прекраснейший человек.
Мало-помалу он проникся ко мне таким доверием, что стал спрашивать моего совета по поводу своих собственных дел. Он упомянул, что на основе его предприятия, если таковое расширить, можно создать объединение и монополию по торговле зерном и семенами, равной которой не видывали ни в нашей, ни в какой другой округе. Единственное, что, по его мнению, еще требовалось, чтобы сколотить миллионное состояние, это — Округлить Капитал. Вот именно эти два словечка — округлить капитал. И ему, Памблчуку, думается, что если бы недостающую сумму вложил в дело новый компаньон, — а этому компаньону не было бы иной заботы, кроме как в любое время по своему усмотрению, лично или поручив это кому-нибудь, проверять книги, да два раза в год заходить в контору и уносить в кармане прибыли, пятьдесят процентов или около того, — ему думается, что это было бы весьма выгодной возможностью, над которой молодому человеку с умом и с деньгами стоило бы поразмыслить. А я что думаю на этот счет? Он целиком полагается на мое мнение, так что же я думаю на этот счет? Я сказал, что согласен с ним: «Но не будем забегать вперед!» Широта и ясность моего суждения потрясли его совершенно, и он, уже не спрашивая дозволения, заявил, что не может не пожать мне руку — и пожал-таки ее еще раз.
Мы выпили все вино, и мистер Памблчук снова и снова клялся мне держать Джозефа в пределах (неизвестно каких) и прилежно и неизменно оказывать мне услуги (неизвестно какие). Он также впервые поведал мне тайну, которую, нужно признать, свято хранил до той поры, а именно, что всегда говорил обо мне: «Этот мальчик необыкновенный, и, помяните мое слово, — судьба у него будет необыкновенная». Со скорбной улыбкой он сказал, что сейчас это просто уму непостижимо, и я подтвердил его слова. Наконец я вышел на улицу, смутно почувствовал, что солнце ведет себя как-то необычно, и, так и не заметив дороги, в каком-то полусне добрался до шлагбаума.
Здесь я очнулся, услышав, что меня окликает мистер Памблчук. Он был еще далеко, на залитой солнцем улице, и выразительными жестами приглашал меня остановиться. Я остановился, и он подошел ко мне, пыхтя и отдуваясь. — Нет, дорогой мой друг, я этого не допущу, — заговорил он, едва успев перевести дух. — Такой день не может закончиться без этой последней любезности с вашей стороны. Дозвольте же мне, как старому другу и доброжелателю, дозвольте мне…
Мы по меньшей мере в сотый раз обменялись рукопожатием, и он негодующим тоном приказал какому-то молодому возчику дать мне дорогу. Затем он благословил меня и стоял, махая мне рукой, пока я не скрылся за поворотом; и тут я свернул в поле и, прежде чем идти дальше домой, как следует проспался в тени изгороди.
Мне предстояло взять с собой в Лондон весьма скудный багаж, — лишь немногое из того немногого, что у меня было, годилось для моего нового положения. Но, внушив себе, что нельзя терять ни минуты, я в тот же день начал укладываться, причем впопыхах уложил вещи, которые, как я знал, понадобятся мне уже на следующее утро.
Миновали вторник, среда и четверг; а в пятницу утром я отправился к мистеру Памблчукуг с тем чтобы, облачившись у него в новое платье, пойти попрощаться с мисс Хэвишем. Для переодевания мне отведена была собственная спальня мистера Памблчука, нарочно ради этого случая увешанная чистыми полотенцами. Новое платье, как водится, несколько разочаровало меня. Вероятно, с тех самых пор, что люди стали одеваться, ни один новый, с нетерпением ожидавшийся туалет не оправдывал в полной мере надежд, которые на него возлагались. Впрочем, после того как я пробыл в новом платье с полчаса и вконец извертелся, тщетно стараясь с помощью ручного зеркала мистера Памблчука увидеть свои ляжки, мне стало казаться, что сидит оно совсем недурно. Мистера Памблчука не было дома, — он уехал на ярмарку в соседний городок, миль за десять. Я не предупредил его, когда уезжаю в Лондон, и, следовательно, мне не грозила опасность новых рукопожатий. Все складывалось к лучшему, и я без помехи вышел в моем новом наряде на улицу, до слез стыдясь встречи с приказчиком и втайне подозревая, что выгляжу не очень авантажно, вроде как Джо в воскресном костюме.
К дому мисс Хэвишем я пробрался задворками, дав большого крюку, и позвонил неловко, с трудом, — мешали жесткие, слишком длинные пальцы перчаток. На звонок вышла Сара Покет и чуть не упала в обморок, увидев меня в новом обличье, а лицо ее, так похожее на грецкий орех, из коричневого стало желто-зеленым.
— Вы? — сказала она. — Вы? Боже милосердный! Что вам нужно?
— Я уезжаю в Лондон, мисс Покет, — сказал я, — и зашел проститься с мисс Хэвишем.
Заперев калитку, мисс Покет пошла справиться, как ей поступить, — значит, меня не ждали. Впрочем, она очень скоро вернулась и повела меня наверх, не сводя с моей особы изумленного взгляда.
Мисс Хэвишем, опираясь на свою клюку, прохаживалась по комнате с длинным накрытым столом, по-прежнему тускло освещенной свечами. Услышав, что отворяется дверь, она остановилась — как раз подле сгнившего свадебного пирога — и повернула голову.
— Не уходите, Сара, — приказала она. — Ну, что скажешь, Пип?
— Я еду в Лондон, мисс Хэвишем, завтра еду, — я следил за каждым своим словом, — и подумал, что вы, может быть, не сочтете за дерзость, если я зайду проститься с вами.
— Ты стал настоящим франтом, Пип, — сказала она, помахивая передо мною своей клюкой, словно добрая фея-крестная, совершив чудесное превращение, наделяла меня прощальным подарком.
— На меня свалилось такое счастье, после того как мы с вами виделись, мисс Хэвишем, — тихо проговорил я. — И я так благодарен, мисс Хэвишем!
— Да, да, — сказала она, с нескрываемой радостью глядя на расстроенную, изнывающую от зависти Сару. — Я видела мистера Джеггерса. Я уже слышала эту новость, Пип. Так ты едешь завтра?
— Да, мисс Хэвишем.
— И тебя усыновил какой-то богатый человек?
— Да, мисс Хэвишем.
— Пожелавший остаться неизвестным?
— Да, мисс Хэвишем.
— И назначил мистера Джеггерса твоим опекуном?
— Да, мисс Хэвишем.
Она просто упивалась этими вопросами и ответами, — такое наслаждение доставляли ей смятение и зависть Сары Покет.
— Ну что же, — продолжала она, — перед тобой открывается прекрасное будущее. Будь умником, веди себя достойно, слушайся указаний мистера Джеггерса. — Она пристально поглядела на меня, потом на Сару, убитое лицо которой исторгнуло у нее жестокую улыбку. — Прощай, Пип!.. Ты ведь навсегда сохранишь это имя?
— Да, мисс Хэвишем.
— Прощай, Пип.
Она протянула мне руку, и я, опустившись на колено, поднес ее руку к губам. Я не загадывал вперед, как буду с нею прощаться; это получилось у меня само собой. Торжество сверкнуло в ее тяжелом взгляде, обращенном на Сару Покет, и такой я покинул мою фею-крестную: она стояла посреди тускло освещенной комнаты, сложив руки на крючке своей палки, у сгнившего свадебного пирога, затканного паутиной.
Сара Покет свела меня вниз, словно я был призраком, который нужно выпроводить из дома. Она никак не могла свыкнуться с моим преображением и вконец растерялась. Я сказал: «Прощайте, мисс Покет», но она только смотрела на меня во все глаза, словно до ее сознания и не дошло, что я к ней обращался. Выйдя из дома, я поскорей добежал до лавки Памблчука, снял новый костюм, связал его в узел и отправился домой в старом своем платье, в котором, по совести говоря, чувствовал себя много свободнее, хоть и нес увесистый сверток.
И вот шесть дней, которым я и конца не предвидел, пронеслись и миновали, и уже завтрашний день глядел мне в лицо, а я не решался встретиться с ним глазами. По мере того как от шести вечеров оставалось пять, потом четыре, три, два, я все больше дорожил обществом Джо и Бидди. Накануне отъезда я, чтобы доставить им удовольствие, нарядился в новое платье и так и просидел весь вечер франтом. Ради торжественного случая мы устроили горячий ужин с неизменной жареной курицей и пивным пуншем. Всем нам было очень грустно и не становилось веселее от того, что мы притворялись оживленными и довольными.
Мне предстояло выйти из дому с моим чемоданчиком в пять часов утра, и я заранее предупредил Джо, что хочу идти в город один. Боюсь — ох, боюсь, не крылась ли за этим решением мысль, что очень уж велико будет несоответствие между нами, когда мы с Джо появимся на стоянке дилижансов. Я старался убедить себя, что и не помышляю об этом; но в последний вечер, поднявшись в свою комнатушку, вынужден был признать всю вероятность таких побуждений и готов был спуститься обратно и умолять Джо проводить меня. Но я этого не сделал.
Всю ночь в моих тревожных снах мчались дилижансы, по ошибке заезжавшие куда угодно, кроме Лондона, а везли их то собаки, то кошки, то свиньи, то люди, но только не лошади. Самые фантастические дорожные приключения не давали мне покоя, пока не забрезжил день и не запели птицы. Тогда я встал, начал одеваться и, присев у окна, чтобы еще раз посмотреть на знакомую улицу, крепко уснул.
Бидди так рано поднялась готовить мне завтрак, что из кухни уже слышался запах дыма, когда я, не проспав у окна и часа, в ужасе вскочил, вообразив, что время далеко за полдень. Но еще долго спустя, когда внизу уже звенела чайная посуда и сам я был совершенно готов, у меня все недоставало духу спуститься в кухню. И я развязывал и отпирал свой чемоданчик, а потом снова запирал и завязывал его, пока Бидди наконец не крикнула мне снизу, что я опоздаю.
Я позавтракал наспех, не разбирая, что ем. Встав из-за стола, я сказал развязно, словно только что вспомнив: «Ну, мне, пожалуй, пора!», поцеловал сестру, которая, по обыкновению, смеялась и трясла головой в своем углу у огня, поцеловал Бидди и крепко обнял Джо. Потом взял свой чемоданчик и вышел. Немного отойдя от дома, я услыхал позади какую-то возню и, оглянувшись, увидал, что Джо бросает мне вслед старый башмак, а второй башмак бросает Бидди. Тогда я остановился и помахал им шляпой, и милый старый Джо, махая над головой своей огромной ручищей, хрипло прокричал: «Урра!», а Бидди закрыла лицо передником.
Я быстро зашагал прочь, размышляя о том, что уйти оказалось гораздо легче, нежели я предполагал, и что куда бы это годилось, если бы старый башмак полетел вслед дилижансу на виду у всей Торговой улицы. Как ни в чем не бывало, я стал насвистывать веселую песенку. Но деревня мирно спала, легкий туман торжественно уплывал вверх, словно открывая мне мир, — и сам я когда-то был здесь таким маленьким и невинным, а то, что ждало меня впереди, представлялось таким неведомым и огромным, что внезапно рыдания сдавили мне горло и я расплакался. Случилось это при выходе из деревни, у дорожного столба; я потрогал его рукой и сказал:
— Прощай, мой милый, мой добрый друг!
Видит бог, мы напрасно стыдимся своих слез, — они как дождь смывают душную пыль, иссушающую наши сердца. Слезы принесли мне облегчение — я смягчился, о многом пожалел, глубже почувствовал свою неблагодарность. Если бы я заплакал раньше, Джо был бы со мной в эту минуту.
Я так растрогался от собственных слез, которые снова и снова навертывались мне на глаза, пока я шел по пустынной дороге, что, уже сев в дилижанс и выехав из города, с тоскою думал, как хорошо было бы соскочить на землю, когда мы будем менять лошадей, добежать домой и, проведя еще один вечер под родным кровом, получше проститься со своими. Лошадей переменили, а я так ни на что и не решился и только утешал себя мыслью, что вполне можно будет вернуться и со следующей станции. Занятый этими мыслями, я несколько раз обманывался, принимая за Джо какого-нибудь путника, показавшегося вдали на дороге, и сердце у меня замирало… Как будто Джо мог здесь оказаться!
Мы переменили лошадей еще и еще раз, теперь возвращаться было уже слишком поздно и слишком далеко, и я не вернулся. А туман весь без остатка торжественно уплыл вверх, и мир лежал передо мной как на ладони.
На этом кончается первая пора надежд Пипа.
ГЛАВА XX
Езды от нашего города до столицы было часов пять. Уже перевалило за полдень, когда запряженный четверкой дилижанс, в котором я ехал, влился в сутолоку уличного движения и подкатил к гостинице «Скрещенные ключи» на углу Вуд-стрит и Чипсайда, в Лондоне.
Как раз в то время мы, британцы, окончательно установили, что и мы сами и все в нашей стране — венец творения, а тот, кто в этом сомневается, повинен в государственной измене; если бы не такое положение вещей, вполне возможно, что улицы Лондона, испугавшего меня своей необъятностью, показались бы мне очень некрасивыми, кривыми, узкими и грязными.
Мистер Джеггерс, как и было условлено, своевременно сообщил мне свой адрес. Улица называлась Литл-Бритен, а от руки на его карточке было приписано: «Не доезжая Смитфилда, у самой конторы дилижансов». Однако извозчик, чью засаленную шинель украшало, казалось, столько же пелерин, сколько ему было лет, так старательно упаковал меня в свою карету и загородил дребезжащей откидной подножкой, словно готовился везти меня за пятьдесят миль. Он бесконечно долго взбирался на козлы, покрытые старым, вылинявшим гороховым чехлом с бахромой, который моль превратила в сплошные лохмотья. Колымага у него была диковинная: с шестью большими коронами по бокам, с ободранными петлями сзади, за которые могли бы держаться хоть десять лакеев, и с целым частоколом из гвоздей над задними колесами, чтобы любителям бесплатного катанья на запятках не вздумалось поддаться такому соблазну.
Не успел я удобно усесться и решить, что карета сильно напоминает овин, но еще больше — лавку старьевщика, и подивиться, неужели торбы обязательно нужно хранить тут же, как заметил, что возница готовится слезать с козел, словно мы уже подъезжаем. И действительно, очень скоро карета остановилась на мрачной улице, перед конторой, на открытой двери которой было выведено: «М-р Джеггерс».
— Сколько с меня? — спросил я.
— Шиллинг, — ответил извозчик, — если не пожелаете прибавить.
Я, разумеется, сказал, что не пожелаю.
— Тогда, значит, шиллинг, — вздохнул извозчик. — Не то с ним хлопот не оберешься. Уж я его знаю! — И, подмигнув на дверь конторы, сокрушенно покачал головой.
Когда он, получив свой шиллинг, совершил в конце концов обратное восхождение на козлы и покатил прочь (от чего, казалось, сильно воспрянул духом), я вошел со своим чемоданчиком в контору и спросил, у себя ли мистер Джеггерс.
— Нет, — отвечал клерк, — он сейчас в суде. Мистер Пип, если не ошибаюсь?
Я заверил его, что он не ошибается.
— Мистер Джеггерс просил вам передать, чтобы вы обождали у него в кабинете. Он сегодня занят в суде и не мог сказать, долго ли там пробудет. Но, поскольку время ему дорого, он, очевидно, не пробудет там ни минуты лишней.
С этими словами клерк отворил дверь и провел меня в соседнюю комнату. Здесь, углубившись в чтение газеты, сидел какой-то одноглазый субъект в плисовой куртке и штанах до колен, который при нашем появлении поднял голову и вытер нос рукавом.
— Ступайте, подождите в конторе, Майк, — сказал клерк.
Я хотел было извиниться, что помешал, но клерк без дальнейших церемоний выпроводил посетителя из кабинета и, швырнув ему вслед его меховую шапку, оставил меня одного.
Кабинет мистера Джеггерса, куда свет проникал только сквозь стеклянный люк в потолке, оказался необычайно мрачным убежищем. Стекло, причудливо заклеенное в нескольких местах, точно разбитая голова, искривляло линии соседних домов, которые как будто вытягивали шею и изгибались, чтобы получше разглядеть меня сверху. В комнате было меньше бумаг, чем я ожидал в ней увидеть; зато были всякие странные предметы, которых я никак не ожидал в ней увидеть: старый заржавленный пистолет, сабля в ножнах, какие-то странные ящики и свертки, а на полке — два страшных гипсовых слепка, сделанных с лиц, безобразно раздувшихся и застывших в судорожной усмешке. Кресло мистера Джеггерса было обито жесткой черной материей, с рядами медных гвоздиков по краям, точно гроб; я живо представил себе, как он откидывается на высокую спинку и покусывает указательный палец, сверля глазами клиента. Комната была небольшая, и клиенты, видимо, имели обыкновение пятиться к самой стене: вся она, особенно против кресла мистера Джеггерса, была засалена от соприкосновения с плечами и спинами. Я вспомнил, что и одноглазый субъект пробирался к двери по стенке, когда я, сам того не желая, изгнал его отсюда.
Я сел на стул для посетителей, лицом к креслу мистера Джеггерса, и почувствовал, как меня охватила гнетущая атмосфера этой комнаты. Мне вспомнилось, что у клерка, как и у его патрона, было такое выражение, словно за каждым человеком он знал какую-то вину. Я стал гадать, сколько еще клерков работает наверху и все ли они притязают на такую тлетворную власть над своими ближними. Я гадал, кому принадлежали раньше собранные здесь странные предметы и как они сюда попали. Я гадал, не родных ли мистера Джеггерса изображают те два слепка, и если уж бог послал ему в наказание двух таких безобразных родичей, то почему он поставил их пылиться на эту закопченную, засиженную мухами полку, а не приютил у себя дома. Конечно, Лондон в летний день был для меня внове, и возможно, что в моем угнетенном состоянии повинна была духота, а также пыль и копоть, густым слоем покрывавшие все вокруг. Но так или иначе я еще посидел и подождал немного в душном кабинете, а потом, чувствуя, что гипсовые рожи, глядящие с полки над креслом мистера Джеггерса, сведут меня с ума, встал и вышел в контору.
Когда я сказал клерку, что хочу пока немного пройтись, он посоветовал мне завернуть за угол, на Смитфилд. Я вышел на Смитфилд, и мерзостная эта площадь словно облепила меня своей грязью, жиром, кровью и пеной[8]. Обратившись в бегство, я свернул в боковую улицу, откуда увидел огромный черный купол собора св. Павла, выступающий из-за мрачного каменного здания; какой-то прохожий сказал мне, что это — Ньюгетская тюрьма. Мостовая вдоль тюремной стены была устлана соломой, чтобы заглушить стук колес; из этого обстоятельства, а также из того, что у ворот толпилось множество людей, от которых сильно пахло водкой и пивом, я сделал вывод, что там идет заседание суда.
Пока я стоял, оглядываясь по сторонам, какой-то неимоверно грязный и изрядно подвыпивший служитель правосудия спросил меня, не желаю ли я войти и послушать одно-два дела, — за полкроны он берется посадить меня в первый ряд, откуда мне будет прекрасно виден лорд верховный судья в парике и мантии; можно было подумать, что речь идет не о грозном вершителе закона, а о восковой фигуре в паноптикуме, — к тому же мой собеседник немедленно сбавил цену до полутора шиллингов. Когда я отказался, сославшись на неотложные дела, он любезно пригласил меня во двор и показал, куда убирают виселицу и где происходят публичные наказания плетьми, после чего провел к «двери должников», через которую осужденных выводят на казнь, и, чтобы повысить мой интерес к этому страшному месту, сообщил, что послезавтра, ровно в восемь часов утра, отсюда выведут четверых преступников и повесят друг возле дружки. Это было ужасно и преисполнило меня отвращением к Лондону; тем более что вся одежда на владельце лорда верховного судьи (начиная со шляпы, кончая башмаками и включая носовой платок) отдавала плесенью и явно досталась ему из вторых рук, а значит, как подсказало мне воображение, была куплена им по дешевке у палача. Я решил, что дешево отделался, дав ему шиллинг.
Зайдя в контору спросить, не вернулся ли мистер Джеггерс, и узнав, что его еще нет, я снова отправился гулять. На этот раз я прошелся по Литл-Бритен и свернул в ограду церкви св. Варфоломея; и здесь мне стало ясно, что не я один дожидаюсь мистера Джеггерса. Внутри ограды прохаживались с видом заговорщиков двое мужчин, аккуратно ступавших вдоль щелей между плитами; проходя мимо меня, один из них сказал другому, что, «если это вообще возможно сделать, Джеггерс это сделает». В углу двора стояли кучкой трое мужчин и две женщины, и одна из женщин плакала, утираясь грязной шалью, а другая, поправляя на плечах платок, утешала ее словами: «Ведь Джеггерс обещал его выручить, Эмилия, чего же тебе еще нужно?» Уже после меня в ограду вошел щупленький еврей с красными глазами в сопровождении другого щупленького еврея, которого он тут же услал с каким-то поручением; и, оставшись один, этот еврей, личность весьма нервическая, от волнения пустился плясать вокруг фонаря под сумасшедший припев: «О Джеггерс, Джеггерс, Джеггерс! Нужнейший человеггерс!» Эти свидетельства популярности моего опекуна произвели на меня глубокое впечатление, и он стал казаться мне еще более интересной и таинственной личностью.
Наконец, заглянув через прутья ворот на Литл-Бритен, я увидел мистера Джеггерса, — он переходил улицу, направляясь ко мне. В ту же минуту его увидели все остальные и бросились ему навстречу. Мистер Джеггерс молча положил руку мне на плечо и, увлекая меня за собой, стал тут же на ходу беседовать со своими просителями.
Сперва он занялся двумя заговорщиками.
— Ну-с, с вами мне говорить не о чем, — заявил мистер Джеггерс, тыча в них пальцем. — С меня достаточно того, что я знаю. Что же касается исхода дела, то я ни за что не ручаюсь. Я вас об этом предупреждал с самого начала. Вы Уэммику заплатили?
— Мы собрали деньги сегодня утром, сэр, — смиренно сказал один из мужчин, в то время как другой старался прочесть что-нибудь на лице мистера Джеггерса.
— Я вас не спрашиваю, ни когда вы их собрали, ни где, ни вообще собрали ли вы их. Уэммик их получил?
— Да, сэр, — сказали они в один голос.
— Ну и отлично; и можете идти. Не желаю слушать, — закричал мистер Джеггерс, отмахиваясь от них рукой. — Ни слова больше, не то я откажусь вести ваше дело.
— Мы думали, мистер Джеггерс… — начал один из мужчин, снимая шляпу.
— Вот этого именно я вам и не велел, — сказал мистер Джеггерс. — Вы думали! Я сам за вас думаю; больше вам ничего не нужно. Если вы мне понадобитесь, я знаю, где вас найти; а вам за мной бегать нечего. Не желаю слушать. Ни слова больше!
Мистер Джеггерс снова замахал на них рукой, и они, переглянувшись, покорно умолкли и отстали от него.
— Ну, а вы? — сказал мистер Джеггерс, внезапно останавливаясь и обращаясь к двум женщинам в платках, отделившимся от своих спутников, которые ждали поодаль. — Ах, это Эмилия, так ведь?
— Да, мистер Джеггерс.
— А помните ли вы, — продолжал мистер Джеггерс, — что, если бы не я, вас бы сейчас здесь не было и быть не могло?
— Ну еще бы, сэр! — воскликнули в один голос обе женщины. — Да благословит вас бог, сэр! Как не помнить!
— Так зачем же вы сюда ходите? — спросил мистер Джеггерс.
— А мой Билл, сэр! — взмолилась плачущая женщина.
— Вот что, — сказал мистер Джеггерс. — Запомните раз и навсегда: если вы не знаете, что ваш Билл в надежных руках, так я это знаю. А если вы будете докучать мне с вашим Биллом, так и вам и Биллу не поздоровится: брошу с ним возиться, вот и все. Вы Уэммику заплатили?
— Да, сэр! До последнего фартинга.
— Ну и отлично. Значит, вы сделали все, что от вас требовалось. Но скажите еще хоть слово — хоть одно-единственное слово, — и Уэммик вернет вам ваши деньги.
Страшная угроза подействовала — женщины тотчас отошли. Теперь около нас оставался только нервический еврей, который уже несколько раз успел схватить мистера Джеггерса за полы сюртука и поднести их к губам.
— Я не знаю этого человека, — произнес мистер Джеггерс убийственным тоном. — Что ему нужно?
— Дорогой мистер Джеггерс! Вы не знаете родного брата Абраама Лазаруса?
— Кто он такой? — сказал мистер Джеггерс. — Оставьте в покое мой сюртук.
Проситель еще раз поцеловал край одежды мистера Джеггерса и лишь после этого выпустил ее из рук и ответил:
— Абраам Лазарус. По подозрению в краже серебра.
— Вы опоздали, — сказал мистер Джеггерс. — Я представляю другую сторону.
— Ой, боже мой, мистер Джеггерс! — бледнея, вскричал мой нервический знакомец. — Это же значит, что вы против Абраама Лазаруса?
— Совершенно верно, — сказал мистер Джеггерс. — И больше нам говорить не о чем. Дайте пройти.
— Мистер Джеггерс! Минуточку! Вот сейчас, только сейчас мой родственник пошел к мистеру Уэммику, чтобы предложить ему любые условия. Мистер Джеггерс! Полминуточки! Если бы вы изволили согласиться, чтобы мы вас перекупили у другой стороны… за любую цену!.. Никаких денег не пожалеем!.. Мистер Джеггерс!.. Мистер…
Мой опекун с полным равнодушием прошел мимо незадачливого челобитчика и оставил его плясать на тротуаре, как на горящих угольях. После этого мы без дальнейших помех дошли до конторы, где застали клерка и одноглазого субъекта в меховой шапке.
— Пришел Майк, — сказал клерк, слезая со своего табурета и с доверительным видом подходя к мистеру Джеггерсу.
— Вот как? — сказал мистер Джеггерс, поворачиваясь к Майку, который стоял и дергал себя за вихор на лбу, как бык в песенке про реполова — за веревку колокола. — До вашего приятеля очередь дойдет сегодня, часов в пять. Ну?
— Да что ж, мистер Джеггерс, — отвечал Майк голосом человека, страдающего хроническим насморком, — с ног сбился, но одного все-таки разыскал, как будто подходящий.
— Что он может показать под присягой?
— Да как бы это выразиться, мистер Джеггерс, — отвечал Майк, утирая нос теперь уже меховой шапкой, — вообще-то говоря, что угодно.
Мистер Джеггерс вдруг рассвирепел.
— Я же вас предупреждал, — сказал он, тыча пальцем в перепуганного клиента, — что, если вы когда-нибудь позволите себе здесь такие речи, вам не поздоровится. Негодяй вы этакий, да как вы смели сказать это мне?
Клиент совсем оробел и растерялся; казалось, ему было невдомек, чем он вызвал такой гнев.
— Болван! — тихо сказал клерк, толкая его локтем в бок. — Бестолочь! Кто же говорит вслух такие вещи!
— Слушайте вы, тупица несчастный, — загремел мой опекун. — Я вас опять спрашиваю, и притом в последний раз: что может показать под присягой человек, которого вы сюда привели?
Майк внимательно посмотрел на моего опекуна, словно стараясь прочесть на его лице подсказку, и медленно ответил:
— Либо то, что за ним отродясь ничего такого не водилось, либо, что он всю ту ночь ни на шаг от него не отходил.
— Так. Ну, теперь думайте, что говорите. Какого звания этот человек?
Майк посмотрел на свою шапку, потом на пол, потом на потолок, потом на клерка, потом на меня и только после этого начал было, заикаясь:
— Мы его нарядили… — но мой опекун грозно прервал его:
— Что? Вы опять свое?
(— Болван! — добавил клерк, снова толкая его локтем.)
Майк беспомощно умолк, но через некоторое время лицо его прояснилось, и он начал по-другому:
— Одет он прилично, как пирожник. Вроде даже кондитера.
— Он здесь? — спросил мой опекун.
— Я его тут поблизости оставил, — сказал Майк. — Сидит на крылечке, дожидается.
— Пройдите с ним мимо этого окна, я посмотрю.
Мы втроем подошли к окну конторы, забранному проволочной сеткой, и вскоре мимо нас с независимым видом проследовал Майк, а с ним — зверского вида верзила в белой полотняной куртке и бумажном колпаке. Безобидный этот кондитер был сильно навеселе, а под глазом у него темнел замазанный краской синяк, уже позеленевший от времени.
— Пусть сейчас же уберет прочь этого свидетеля, — с брезгливой гримасой сказал мой опекун, обращаясь к клерку. — Да спросите его, о чем он думал, что притащил сюда такую личность.
Затем мой опекун пригласил меня к себе в кабинет и, не садясь, принялся завтракать сандвичами, которые он запивал хересом из фляжки (он, кажется, и на сандвич умудрялся нагнать страху, прежде чем съесть его), попутно сообщая мне о том, какие шаги им предприняты в отношении меня. Сейчас я отправлюсь в Подворье Барнарда, к младшему мистеру Покету, куда уже послана для меня кровать; я пробуду у младшего мистера Покета до понедельника; в понедельник мы с ним съездим к его отцу и посмотрим, как мне там понравится. Узнал я еще, сколько денег мне разрешается тратить ежемесячно (оказалось, довольно много), а также получил припрятанные в столе моего опекуна карточки с адресами портных и других торговцев, чьи услуги могли мне понадобиться.
— Вы увидите, мистер Пип, что кредит вам будет оказан самый широкий, — сказал мой опекун, торопливо глотая херес из фляжки, от которой пахло, как от целой бочки с вином, — а я таким образом буду следить за вашими расходами и одергивать вас, если окажется, что вы рискуете наделать долгов. Не сомневаюсь, что вы все равно свихнетесь, но это уж будет не моя вина.
Поразмыслив немного над этим утешительным предсказанием, я попросил у мистера Джеггерса разрешения послать за каретой. Он сказал, что не стоит, — идти совсем недалеко. Если угодно, Уэммик меня проводит.
Выяснилось, что Уэммик и есть тот клерк, которого я видел в конторе. Сверху вызвали другого клерка, чтобы временно заменить его, и я вышел следом за ним на улицу, предварительно распростившись с моим опекуном. У дверей уже опять толпились просители, но Уэммик заставил их расступиться, сказав хоть и не громко, но решительно:
— Не ждите, все равно без толку; он сегодня ни с кем больше не будет разговаривать.
И очень скоро мы отделались от них и спокойно пошли рядом.