Белые башни родины. Владислав Крапивин

Какое-то время назад среди писателей, живущих в славном городе Екатеринбурге, где я сейчас обитаю, родилась идея: хорошо бы, братцы, написать коллективную книжку, в которой каждый из нас что-нибудь расскажет о себе. Или свою биографию, или про какой-нибудь случай из жизни, или о своих мыслях по поводу нелегкой писательской доли и творческих терзаний. Почти всем идея пришлась по душе. Надо сказать, здешний писательский народ живет более или менее мирно – в отличие от наших коллег во многих других городах и в матушке столице, где братья по перу, оказавшиеся волею судьбы и политики в разных творческих союзах, активно «выясняют отношения». У нас выяснения случаются редко, делить нечего, и, мне кажется, далеко не все и не всегда помнят, в каком именно союзе кто состоит. В праздники сходимся за одним столом, напитки пьем одни и те же. И успехам друг друга радуемся независимо от «творческой принадлежности». И многие литературные дела решаем вместе. Вот и за книжку взялись дружно.

Мой друг Александр Кердан предложил назвать книжку «Автограф».

Книжка получилась интересная, живая такая. И красиво была издана. Один недостаток – уж больно маленький тираж. Так сказать, для внутреннего пользования. Может, когда-нибудь переиздадут. Например к празднованию столетия со дня создания Ассоциации писателей Урала, объединившей наконец многие союзы литераторов (в том числе и тюменских).

Для «Автографа» каждый писал кому что хотелось. Многие отдали дань автобиографическому жанру. Мне пересказывать десятый раз историю своего грешного бытия было лень, и я решил отделаться слегка дурашливым рассказом, взяв за основу недавнее предутреннее сновидение.

Сел, написал. Назвал этот скороспелый творческий продукт «Белые башни города». Отдал в книжку. Знатоки литературной теории сказали, что это «эссе» (вот словечко-то!). Ну и ладно. Главное. Что оно (эссе то есть) сгодилось для общего дела.

А недавно, вернувшись в Екатеринбург из родного города Тюмени и взявшись за очередные мемуары (каковыми в последние годы грешу все чаще), я подумал, что этот отрывок из «Автографа» вполне годится для начала предисловия к ожидаемому трехтомнику автобиографических повестей. Главное, не надо ломать голову – запустил уже готовую пластинку, а дальше мысли, цепляясь друг за дружку, куда-нибудь вывезут. Называется такой метод умным термином «литературные ассоциации» (не путайте с Ассоциацией писателей Урала – она не метод, а общественная организация).

Впрочем, хватит «предисловий к предисловию». Вот он тот самый рассказ-эссе.

«Недавно я видел славный сон. Будто в каком-то кабачке на улице Малышева встретил одного знаменитого (очень знаменитого!) поэта. Как он оказался в Екатеринбурге и почему один, не знаю. Мы сидим за пластмассовым столиком, пьем не водку, а томатный сок (сон же!) и заедаем удивительно аппетитными шашлыками – таких наяву я не ел уже лет двадцать…

До этого мы с Поэтом встречались всего несколько раз, в Москве – то по делам, то за общим ресторанным столом. Он, конечно меня не помнит. Мало ли с кем он встречался, поездив по всему белу свету! Но делает вид, что помнит. С помощью окольных вопросов выяснил, как меня зовут, и теперь ведет очень дружескую беседу. Я чувствую, что ему в самом деле хорошо со мной. Тем более, что я оказал ему немалую услугу. При каких-то странных обстоятельствах Поэт «посеял» свою обувь и теперь стыдливо шевелит под столом ступнями в белых носках с дырками. Иногда вздыхает по этому поводу. И я говорю:

– Слышь, Жень, забирай мои башмаки. У нас, вроде бы, один размер.

– Да ну, что ты! А как же ты?

– Я у себя дома. Как-нибудь извернусь…

– Ну, старик, ты меня спас! Я тебе по гроб жизни… Но все-таки как ты будешь босой-то?

Я смеюсь. Я в глубине души понимаю, что это сон. А во сне я умею в один миг превращаться в пацана. Мальчишкам же, как известно, гулять босиком не возбраняется. Особенно после такого ливня, который сейчас утробно гудит за окнами кабачка, обещая громадные лужи и прохладу.

Чтобы убедиться в истинности своего убеждения, в ту же минуту я перескакиваю на новую ступеньку сна и вижу себя десятилетним. На краю родного города Тюмени, на мокром после недавнего дождя асфальте, под серым, но ласковым, с отдаленными проблесками солнца, небом.

С обочин пахнет мокрой полынью и лопухами.

Я стою на длинном пустом шоссе. Кажется, это наш пригородный Червишевский тракт. Но в то же время я знаю, что он ведет в подмосковный городок Дмитров, чьи крыши и колокольни, я вижу впереди во влажном воздухе. Мне туда и надо.

Я подворачиваю выше щиколоток широкие потрепанные штаны, толкаюсь об асфальт босыми подошвами и начинаю разбег. Скорее, скорее… Встречный воздух становится плотным, как тугая вода. Я отбрасываю назад руки, ставлю под нужным углом твердые и прямые, как закрылки, ладони. Упругая сила приподнимает меня. Лечу… Теперь главное – не потерять ощущения резонанса с тонкими струнами гравитации, которые пронизывают мое тело и душу.

Вот она радость свободного полета! Ветер швыряет навстречу влажные клочья, штанины раскрутились и трепещут у ступней, словно их треплет зубами дюжина веселых щенков…

Дмитров приближается, я снижаюсь на окраине, у забора с мокрой сиренью и с калиткой, на которой витое железное кольцо. Снижаюсь не совсем. Повисаю в метре над сырой лебедой. Жду.

С минуты на минуту выйдет из калитки конопатая принцесса, девочка с волосами песочного цвета. Давняя подружка моего детства, девочка моей мечты. (Была она или не была? Сон или явь?)

Я знаю, что она не умеет летать, но думаю, что если буду крепко держать ее за руку, совместный полет получится… Да, получится! И мы полетим к моему городу, и я покажу его девочке с высоты, с волшебного отдаления. Покажу не таким, какой он на самом деле, а таким, каким он должен быть. С голубыми излучинами Туры, с белыми башнями еще не разрушенных, не взорванных церквей, с горами чистых желтых облаков над крышами. Таким, каким я видел его сам только на старинных картинах и фотоснимках…

…Кстати, совсем недавно я увидел его таким наяву. Приехал – взрослый дядька, писатель – выступать перед читателями и ахнул: высокие колокольни поднялись над старыми храмами. Такие, какими я представлял их только по давним иллюстрациям. Мне казалось, это вырастает из сказки Город моего детства.

Было удивительно, что тебя со свитой журналистов возят по улицам, где ты бегал с приятелями, спасался от шпаны, с замиранием разглядывал узоры старых особняков и гонял по чертополоху самодельный футбольный мяч. По улицам, где тебя изловил (непонятно, за что!) свирепый милиционер и поволок в детскую комнату. И где жаркими летними днями спешил к спасительной прохладе любимой до обмирания Туры… Странно было пить коньяк с директором родной школы – в кабинете, куда в прежние годы тебя только «приводили» за всякие грехи. И радостно было, что тебя по первой же просьбе везут в любые памятные места, куда только пожелаешь. Едешь, а белые башни родины плывут за окнами, как сбывшаяся сказка ребячьей жизни…

Но это будет потом, через много лет. А пока я жду свою конопатую подружку, и уже в самом этом ожидании – радость…

Однако Поэт, которому я подарил башмаки, возвращает меня в кабачок. Он считает долгом поддерживать застольную беседу. И в этой беседе двух творческих людей невозможно обойти главное:

– А как работается, старичок? Сочиняешь чегой-нибудь? Или современная действительность не располагает? Многих она повышибала из колеи…

– Сочиняю помаленьку…

– Ну и… что-то печатают?

– Помаленьку, – опять говорю я знаменитому Поэту (его-то печатают постоянно и всюду). – Недавно украинский спонсор подбросил деньжат, помог издать томик с тремя новыми повестями. – А одно московское издательство взялось выпускать собрание в тридцати томах…

– Да ну?! Ты, старик, не загибаешь?

– Вообще-то малость загибаю. – Пока речь идет о двадцати девяти книжках. Но, глядишь, наскребется и тридцатая…

– Ну, ты, брат, гигант, – говорит он, проглотив шашлык. – Я сколько ни пишу, а у меня и трети твоего не наберется.

– Так у тебя же поэзия. Там другие объемы.

– Я и прозой баловался…

– Но не много. А я этот воз тащу пятый десяток лет…

Он наклоняется поближе, смотрит по-хорошему, сочувственно.

– Слушай, тяжкое, наверно, это дело, а? Столько лет тянуть такую телегу… «Целый воз всевозможных проз»…

– Тяжкое, – признаюсь я. – Напишешь пяток страниц и встаешь из за стола с таким скрипом, будто целый день мешки таскал на пароходной пристани… – (И сразу вспоминаю старую пристань у тюменской станции Тура).

Правда, здесь я немного отхожу от истины. Если говорить честно, в последние годы я писал не за столом, а на диване. Кладешь на колени какой-нибудь альбом или фанерку, на них – тетрадь. И – поехал. Спина устает не так сильно, как на стуле. Но, впрочем, все равно нелегко… А потом приучился к компьютеру: отвалишься в кресле, клавиатуру – на колени и стучишь по кнопкам. Так вот настучал уже несколько повестей и романов. Раньше никогда не думал, что смогу такое… Но техника техникой, а от ощущения «мешков» в конце дня все равно никуда не деться…

– Ну а сейчас… над какой темой трудишься? – интересуется Поэт.

Мне говорить про это не хочется, но и молчать неловко.

– Да так… Кое-что вспоминаю о прежних годах. О парусах… Ты ведь слышал, наверно, что я три с лишним десятка лет командовал ребячьей флотилией?

– Ну как же, как же! Эта твоя знаменитая «Бригантина»…

Я морщусь. Терпеть не могу, когда мою «Каравеллу» снисходительно именуют «Бригантиной».

Впрочем, шут с ним. И о моих парусах слышал он лишь мельком, и книжек моих, наверняка, не читал. Да ведь и я его творения знаю лишь слегка. Мы люди «разных пространств». Но все равно он славный парень. Лишь бы не начал лезть в душу и спрашивать что-нибудь этакое, об «источниках вдохновения». Ведь не буду же я ему рассказывать о белых башнях Города, в котором, несмотря на все невзгоды, был счастлив. Того города, где первый раз влюбился, где сочинил свои первые стихи и первый «настоящий» рассказ…

И вообще все это – сон. И кабачок с томатным соком, и Поэт, охотно принявший в подарок мои башмаки, и старинный граммофон на буфетной стойке (откуда он тут взялся?). Мне пора. И торопливо сказав Поэту «пока», я снова превращаюсь в босоногого Славку, который ждет у мокрой калитки девочку Галку…»

Такой вот получился рассказик. А сейчас, вставив его в предисловие, я понимаю, что мне ужасно не хочется превращаться из десятилетнего Славки в грузную «творческую личность», застрявшую в низком кресле перед компьютером. В старого дядьку, обремененного обширным пузом и довольного тем, что в стекле монитора отражаются его новые искусственные зубы. Наконец-то обзавелся ими! А то ведь просто ужас – выступаешь на какой-нибудь студии перед телекамерой и боишься улыбнуться: сразу все увидят, что у тебя пасть, как у бабы Яги, с единственным передним зубом. Еще недавно их было два, но случилось так, что левый я сломал при попытке раскусить чайный сухарик. Зуб противно заныл и заболтался на какой-то связке. Собрав моральные и физические силы, я выдернул беднягу плоскогубцами. Потом пошире открыл рот, чтобы полюбоваться делом с своих рук, и с горечью убедился, что теперь от свидания с дантистами не отвертеться.

Я всю жизнь боялся дантистов не меньше, чем экзаменов по математике и чиновников паспортного стола. Но сейчас деваться было некуда. Я одолел страхи. И хвалю себя. По крайней мере, сейчас могу улыбаться навстречу телеобъективам без оглядки. «Владислав Петрович, а теперь скажите, пожалуйста, что вы думаете о новых реформах в области народного образования?» – «Гы-ы…»

Но искусственные зубы не имеют ничего общего с молодостью. И тем более с детством. С тем временем, когда я был не тем, кто безответственно критикует очередные педагогические потуги, а беззащитным субъектом таких экспериментом. Тем самым Славкой, который… (я закрываю глаза) который, раздвигая ногами густые лопухи, бредет по краю глубокого лога, что тянется рядом с улицей Герцена. Заросшей, деревянной, старой. Только что обрызганной мимолетным и солнечным дождиком. Самой лучшей улицей на свете. Той, которая сразу встает перед глазами, когда я слышу слово «родина».

Лопухи чиркают мокрыми краями по моим подвернутым штанам, по голым щиколоткам, стряхивают капли на босые ступни. Я отчетливо ощущаю влажный запах этих великанских листьев…

У живущего в Тюмени художника Юрия Юдина есть серия больших работ, которая именуется «Лопухи» (если я ошибся с названием, Юрий Дмитриевич, думаю, не рассердится). Художник рассказал, как он работал над этими картинами (или, может быть, монотипиями? – не знаю). Он выбирал большой лопуховый лист, на его тыльную сторону с выпуклой сетью прожилок осторожно наносил белую краску и затем прикладывал лопух к темно-синему картону. На картоне отпечатывалось сотворенное природой тончайшее кружево. Как удавалось не размазать, не сбить рисунок, сохранить все мельчайшие фрагменты такого кружева – это секрет художника. На то и мастер.

Лопухи как бы заново прорастали на листах картона – серебристым ажурным контуром в синеве теплых сумерек. Каждое такое волшебное растение мастер то вписывал в пейзаж старинных тюменских улиц, то окружал фантастическими существами, то соединял с загадочным портретом. И рождалась сказка. В ней было и что-то очень знакомое, и загадочное, полное необъяснимых чудес. Такими загадочными становились летние вечерние улицы, когда я после шумных игр брел в сумерках домой и за каждым кустом репейника чудилось лохматое добродушное волшебство, а мелкие городские ромашки у заборов светились, как остатки недавнего звездопада…

Мой добрый тюменский знакомый, университетский сокурсник Рафаэль Гольдберг, и я провели в мастерской Юдина целый вечер. Картин было множество, и ощущением чуда веяло от каждой из них. Это ощущение я испытал еще до знакомства с художником, когда разглядывал копии его полотен в альбоме, посвященном тюменской старине. На картинах был мир моего детства, мир старых тюменских улиц, увиденных глазами мальчишки-фантазера и согретых на всю дальнейшую жизнь неисчезающей мальчишечьей любовью…

Редактор газеты «Тюменский курьер» Гольдберг бы знаком с художником. Он и взялся познакомить нас…

И вот – случился один из таких вечеров, которые изредка выпадают в нашей жизни, как подарок судьбы. Стирают грань между реальностью и запредельным миром, коснуться которого нам позволяется лишь чуть-чуть и не часто. Тут вот удалось. Я оказался в городе, который я то и дело вспоминаю и вижу во сне. Сон и сказка неразделимы. Я узнавал памятные с детства старинные дома над откосами реки и лога, заросшие дворы с перекошенными воротами, крылечки с фигурными навесами, резьбу старинных наличников, таинственные заречные дали и путаницу переулков в пристанском районе, где прошло детство тюменского мальчишки Юры. И где в одном из дворов, может быть, до сих пор прячется в лопухах старенький трехколесный велосипед – символ неисчезающего детства, который нет-нет да и появился на полотнах известного художника Юдина…

У меня в моем давнем дошкольном детстве был такой же велосипед. Сохранилась даже фотография, где я, трехлетний, надув щеки и вытаращив глаза, пытаюсь крутить педали. Этот снимок я вклеил в фотоколлаж с другими давними снимками о детстве и о Тюмени. Вся эта композиция висит над электрокамином, который достался мне в наследство от мамы… Катался на велосипеде я в основном по нашей обширной комнате в старом доме на улице Герцена, на двор меня с этим транспортом выпускать не решались. И радость продолжалась недолго. Скоро на велосипед сел, дурачась, товарищ моей старшей сестры (и двоюродный брат моего соседа-приятеля Пашки) Шура Шадрин. У велосипеда отлетело заднее колесо. Шура очень расстроился и обещал починить, но не успел, ушел на фронт. И с фронта не вернулся. У сестры сохранился школьный снимок, где среди ее одноклассников есть и Шура. Его лицо чем-то острым перечеркнуто крест-накрест – Шура сам перечеркнул себя перед уходом в армию: «Потому что знаю точно – не вернусь…»

Хотя сестра говорит, что многое было не так. Велосипед, якобы, сломал не Шура Шадрин, а некий Леня Бирман, жизнерадостный одессит. Он служил в Тюмени в тыловой военной части химиков, часто заходил к сестре в гости, ну и вот… Он остался жив, и в сорок пятом году сестра виделась с ним в Одессе, когда училась там в институте.

Впрочем, все это нее имеет значения. Шура все равно не вернулся, велосипед никто не починил. Колесо потерялось. Я пытался заняться ремонтом сам и прилаживал к оси вместо колеса дырявую крышку от кастрюли, но сами понимаете… Однако ничто не проходит бесследно. Всю жизнь сожалея о маленьком потерянном колесе, я наконец написал про него повесть «Колесо Перепёлкина» и тем самым в какой-то степени утешился.

В мастерской у Юдина я рассказал эту историю ему и Рафаэлю Соломоновичу, и мы сдержанно вздохнули о давнем и невозвратном.

Потом Рафаэль сказал, что раз уж пришли в гости, надо бы выпить. Этим он делал уступку мне и (как он думал) художнику, поскольку сам – убежденный противник алкоголя и даже борец с оным. Юрий Дмитриевич не проявил заметного энтузиазма, но рюмки принес, и мы присели у журнального столика. Рафаэль достал бутылку, где на этикетке был изображен усатый дядька. Надпись на наклейке сообщала, что в бутылке коньяк «Брандмайор» тюменского розлива. Эту жидкость главному редактору «Тюменского курьера» по какому-то поводу подарили пожарные. Бутылка долгое время лежала в редакторском столе, а нынче он прихватил ее с собой – чтобы не заезжать в магазин. Когда я выразил непатриотичное сомнение в качестве местного пожарного зелья, господин Гольдберг ехидно напомнил мне мои собственные стихи. Дело в том, что недели две назад, выполнив одно срочное задание редактора, я сопроводил его рифмованным намеком:

О мой мучитель грозный, Рафаэль!
Заказ, тобою данный, я закончил.
Он требовал не меньше двух недель,
Но я его исполнил за две ночи.
От сих трудов ослаб я и обмяк
И полным истощеньем мыслей маюсь.
И лишь тюменской выдержки коньяк
Поможет мне (а можно «Белый аист»).

– «Аиста» нет, а этот бравый дядя – тоже коньяк. Какая разница?

Я не стал объяснять разницу убежденному трезвеннику.

– Ладно, рискнем.

И вот, за столиком, разлили мы и рискнули. Посмотрели друг на друга. Помигали (даже редактор Гольдберг). Юрий Дмитриевич потрогал шкиперскую бородку и деликатно сказал:

– Кажется, у меня где-то есть «Каберне»…

Коньяк «Брандмайор» тем не менее сослужил добрую службу – натолкнул нас на воспоминания о пожарной вышке, которая в середине века красовалась на старинном здании городского музея. Этакая деревянная башня весьма своеобразной архитектуры… Потом вспомнили и другие башни города. Те, что памятны нам с детства. Они порой придавали приземистым деревянным улицам необычный и даже таинственный облик…

На большом карандашном рисунке, который подарил мне при расставании художник Юдин, тоже башня. Над покосившимися домиками улицы Герцена (моей родной улицы!) поднимается среди тополиных крон колокольня Михаило-Архангельской церкви…

Улица – совсем такая, какой я помню ее с детства. Только церкви в мою мальчишечью пору над ней не было видно. Вообще-то церковь была – там, где улица Герцена очень близко подходит к улице Ленина (бывшей Спасской) стояло здание старинной архитектуры с узкими окнами, с красивыми карнизами, только очень обшарпанное. Однажды я проходил там со своим любимым дядюшкой, дядей Борей, и тот сказал, что в этом доме расположена проектно-строительная контора, где он одно время работал плановиком.

Я догадался:

– А еще раньше, в старину, над домом была башня, да?

– Была. Колокольня…

– А зачем убрали?

Дядя Боря пожал плечами:

– Такие времена… – И от дальнейших комментариев воздержался.

А я подумал, что хорошо, если бы однажды над обезглавленным церковным зданием вдруг снова выросла белая башня. Нет, я не был религиозным ребенком и о вере задумывался не часто (хотя случалось, что задумывался). Но возрождение колоколен над храмами мне казалось делом справедливым, этаким торжеством правды и гармонии. Хотя бы потому, что эти башни изначально были частью моего Города – той немного сказочной, подернутой таинственной дымкой Тюмени, которую я рисовал и носил в душе всегда. Той, где даже в слякотные осенние дни я ухитрялся видеть среди мокрого бурьяна солнечные искры…

Мысль о возрождении белых башен возникла тогда не впервые. Об этом я думал в разные моменты детства. Например, однажды декабрьским вечером я возвращался к себе на Нагорную с плоской коробочкой акварели, которую, купил в тогдашнем «Военторге» на улице Ленина, недалеко от лога. Со спуска, ведущего к мосту через лог надо было подняться по крутой лестнице на взгорок, где и начиналась Нагорная улица. Ступени были забиты снегом, лестница обледенела, стала похожей на горку для катанья. Много раз я штурмовал ее, потому что лень было идти в обход – до улицы Луначарского и обратно… Однако взять штурмом скользкий откос так и не удалось. Съехал на животе очередной раз и досадливо побрел вверх по наклонному тротуару (промерзшие доски ехидно поскрипывали под снегом). Поднялся, оказался рядом с каменным зданием, где светилось узкое, с полукруглым верхом, окно. Хорошо так светилось. И от этого досада моя прошла. Даже наоборот, я порадовался, что оказался здесь – рядом с этим домом, с таинственным окном, рядом с искрящимися от ближнего фонаря заснеженными тополями. Над заборами догорал закат и нерешительно светлел тонкий месяц-мальчишка. Было вокруг что-то от новогодней сказки… И глядя на дом с желтым окном, я представил встающую над ним колокольню – высокую, уходящую к переливчатым звездам. Сейчас здесь располагалась какая-то мастерская, но ведь раньше то был Храм…

И еще. Одно время я гостил у старшей сестры, жившей за рекой, недалеко от старого деревянного моста (многие ли помнят его теперь?) Был у меня там очень славный приятель, Юрка. Однажды вечером он позвал меня в свою школу, на киносеанс с «Веселыми ребятами». В классе, где крутили «кинушку», было тесно и уютно. Многие сидели прямо на полу. Вместо экрана – перевернутая географическая карта. Запах отсыревших валенок и въедливой пыли от школьного мела. Стрекот аппарата, дрожание луча, грустящий над морем Леонид Утесов (и нетерпение – скоро ли будет знаменитая драка?). И ребята кругом – хотя и не очень знакомые, но хорошие, не вредные… А потом мы веселой стайкой возвращались по Береговой улице домой, был заиндевелый вечер, звезды прокалывали морозную дымку. Я глянул вперед и… увидел, что заброшенная церковь, мимо которой я равнодушно ходил много раз, теперь не такая.

Она казалась необыкновенной, как заколдованный замок. Даже без колокольни она была чудесна. Сохранившийся купол таинственно темнел среди обросших изморозью, освещенных редкими лампочками ветвей…

Недавно, перелистывая большую книгу о старой Тюмени, я увидел в ней два зимних пейзажа – Художников Александра Новика и Юрия Юдина. Картины разные, но на обеих – та самая церковь (я уже знал, что Вознесенская), удивительно красивая, даже несмотря на то, что нет колокольни. Она выступает из полусказочного зимнего воздуха, из заснеженных деревьев к зрителю, как напоминание о чем-то нездешнем, более высоком и чистом, чем окружающая суетная жизнь… Но в тот зимний вечер моего детства я все это чувствовал смутно и только подумал: «Вот бы еще и башню вернуть ей…»

Башни не было, и я, чтобы восстановить справедливость хотя бы в собственном мировосприятии, начал рисовать эту церковь, когда вернулся к сестре. Теми самыми красками, которые недавно купил в «Военторге». Электричество не горело, я рисовал при керосиновой лампе-десятилинейке, макал кисточку в фаянсовое блюдце и грыз ее деревянный верхний кончик. Зыбкий неяркий свет придавал рисунку некую мистическую необычность (так мне в те минуты казалось). Я почти не дыша наносил на ватман серо-синие сумерки, стараясь не зацепить волосками чистую белизну бумаги – там, где подымалась над деревьями придуманная мною колокольня…

Муж сестры Николай (он во многих делах был для меня наставником, советчиком и критиком) глянул через мое плечо и заметил:

– Опять у тебя церковные башни…

В самом деле, колоколен и куполов у меня в альбоме хватало. И монастырь над Турой, и Спасская церковь, и Благовещенский собор над обрывом, которого я никогда не видел, только слышал о нем от дяди Бори и мамы… Впрочем, были здесь не только церкви. Я рисовал и сказочные замки, и маяки, и башни фантастических зданий…

Замечание Николая показалось мне «вмешательством во внутренние дела», я двинул плечом и пробурчал:

– А чё такого! Если мне нравится…

Не мог же я признаться, что неизвестно откуда взявшаяся фраза «белые башни города» часто повторялась у меня в душе – и когда рисовал, и когда бродил по заросшим улицам, и когда с левого берега Туры смотрел на речные откосы, на освещенные утренним солнцем крыши и колокольни (те, что все-таки уцелели в суровые тридцатые и сороковые годы). Смотрел с таким вот греющим душу ощущением: «Это все мое…»

Кстати, не все башни были белыми. Я включал в понимание моего Города и узорчатую пожарную каланчу, в ту пору украшавшую здание музея, и красную колоколенку костела, и кирпичную часовню на улице Республики, и невысокие башенки деревянных особняков на старинных улицах, и кирпичную водонапорную башню, что возвышалась посреди обширной площади, где мы, мальчишки, часто гоняли футбольный мяч. Кстати, среди моих приятелей бытовало мнение, что башня эта сохранилась от древних укреплений, которые когда-то были выстроены в Тюмени – вроде московского Кремля. Мне в ту пору была уже известна подлинная история башни и дата ее возведения, и я даже как-то пытался просветить друзей. Но они стояли на своем. И в конце концов я пошел на соглашение:

– Ну да, наверно раньше она была частью старой крепости, а потом уже ее приспособили для водопровода…

На компромисс меня толкнула не боязнь ссоры, не опасение прослыть «шибко умным», а ощущение, что нельзя разрушать сказку. Известное творческим людям утверждение, что «правда искусства выше правды житейской», мне тогда еще не было известно, однако его интуитивное понимание жило в душе. Так же, как и понимание, что во вселенной может существовать множество параллельных миров. В самом деле, в пыльной от жары и слякотной от октябрьских дождей, скучной от ежедневных школьных уроков Тюмени высокая кирпичная башня могла быть обыкновенным хозяйственным строением. Но в Городе, который постоянно существовал над привычными заборами и водокачками, эта оранжевая от закатных лучей башня-чудо вполне могла оказаться пришельцем из сказочной старины. И я имел право отнести ее к тем белым башням, которые украшали мою настоящую Тюмень…

Дотошный читатель вправе упрекнуть меня: «А чего это ты голубчик все о башнях, да о башнях? Известно ведь, что город – это прежде всего его люди…»

Конечно, это так. Я с благодарностью помню всех: и приятелей с улицы Герцена, и одноклассников, и своих замечательных учителей, и кондукторш на лодочной переправе через Туру, и горбатого возчика Костю, который на служебной пролетке вез меня, заболевшего скарлатиной, от дома на Нагорной в больницу… И клоунов нашего замечательного деревянного цирка… И молоденькую продавщицу Таню, которая однажды (в пору хлебных карточек и очередей) угостила меня, пятилетнего, тоненьким ломтиком хлеба… И городского сумасшедшего дядю Фуню. Он – худой, сутулый, в разболтанных ботинках, в полинялой гимнастерке и сползающих галифе, из-под которых торчали завязки кальсон, – рысцой двигался по деревянному тротуару улицы Герцена, а мы – бестолковые пацанята – боязливой стайкой догоняли его и голосили:

Дядя Фуня Николай,
Зацепился за трамвай!
А трамвай-то дернул,
Дядя Фуня…

Или еще что-то в этом роде… Дядя Фуня иногда оглядывался и делал к нам ныряющее движение, словно хотел погнаться. Мы с визгом уносились прочь. Ох и дурни были. Прости нас, дядя Фуня… Тем более, что и трамваев-то никогда в Тюмени не водилось…

Да, много людей было вокруг… Но помню я их неотрывно от заросших густыми травами улиц, деревянных домов с дымниками на трубах, высоких тополей и белых башен, подымавшихся над заборами, о занозистые доски которых мы часто рвали штаны…

Когда вспоминаю широкий двор на улице Герцена, игры в мушкетеров, в городки и в чехарду, неизменно встает в памяти и башня Спасской церкви, которая постоянно видна была над забором, сколоченным из горбылей соседом Иваном Васильевичем. Белая башня в безоблачной синеве или на фоне грозовых (тоже синих) туч. Двор наш в те годы казался мне центром мироздания. Но колокольня Спасской церкви (я считал ее похожей на маяк) была «еще больше в центре». Я воспринимал ее как некую композиционную ось вселенной. И в начальной главе книги «Тень Каравеллы» – своей первой автобиографической повести – я написал именно про нее: «Синее и белое»…

Я помню, как в начале пятидесятых деловитые мужики спиливали с церкви уцелевшие маковки и заколачивали досками громадные арочные проемы колокольни. Башня теряла свою легкость, превращалась в глухое строение. Потом ее выкрасили в жидко-коричневый цвет… Смотреть на это было тяжко.

С той же тяжестью, уже взрослым человеком, я смотрел, как убирают верхушки с великолепного Покровского собора в Севастополе. Он не похож был на тюменскую Спасскую церковь, но горькое ощущение было то же…

Здесь я должен сказать о Севастополе. О городе, который с шестидесятого года стал для меня таким же родным, как Тюмень. Я мечтал увидеть Севастополь с семи лет, когда впервые прочитал о нем книгу «Малахов курган». И увидел наконец. И понял, что он для меня такой же, как Тюмень. Казалось бы, совсем непохожие города, но в моем сознании они слились в единый Город, который всегда помогал мне жить и писать книги. Родная улица Герцена словно напрямую соединилась с севастопольской Шестой Бастионной, с Артиллерийской слободкой, со скалистых откосов которой виден Херсонес и переулки, ведущие к яхт-клубу. Там мои друзья, там океанская яхта «Фиолент», на которой я впервые испытал под парусами жуть и радость морского шторм…

Ну да, все это соединение было внутри меня, в моем воображении. Но в конце концов случилось чудо. На недавний день рождения приехали гости – люди из Тюменского университета, и от них я узнал, что тюменские ученые накрепко связаны с Севастополем, с Херсонесом, сделали там множество археологических открытий – среди тех скал, на тех заросших сурепкой и полынью пустошах, где множество раз бродил и я, отыскивая в камнях черепки эллинских амфор и осколки чугунных бомб и гаубичных снарядов… Я узнал, что город у моря дорог этим людям так же, как и город на берегах Туры. И тогда Тюмень и Севастополь еще сильнее укрепились в моем сознании, как два конца одной оси моего внутреннего мира (чуть не написал «моего творческого мира», но это звучало бы, наверное, чересчур претенциозно)…

Гости из Тюмени привезли в подарок картину художника Ивана Станкова «Старая Тюмень». На ней утро конца апреля или начала мая 1900 года. Длинные тени на немощеной дороге, первая травка у фундаментов и заборов, и кажется даже, что ощутим запах набухающих тополиных почек. Улица Иркутская (которая нынче зовется «Челюскинцев»). Дома на ней те же, что в пору моего детства, да и сейчас они сохранились. А в центре полотна – моя любимая Спасская церковь, освещенная утренними лучами…

Цепким взглядом я замечаю, что не все детали верны, что есть какое-то смещение в пространстве… Но это же не фото, а полотно художника! И оно дарит мне именно тот Город, который всегда внутри у меня. Белая башня словно приблизилась к мальчишке, остановившемся под ней, чуть пригнулась к нему, как добрый великан («Я тебя помню…»). Картина большая, и теперь, когда я вскидываю глаза от клавиатуры компьютера, старая улица по-дружески обнимает меня. Я знаю, что если сверну за церковь – окажусь у своей школы номер девятнадцать. Если пойду вперед – попаду на улицу Герцена. Если зашагаю назад – вскоре окажусь у старинного деревянного дома, в котором много лет жила самая замечательная учительница в Городе Надежда Герасимовна Мусько. В пятьдесят шестом она выпустила в люди наш десятый класс «В», и, уезжая из Тюмени, я подарил ей

на память альбом со своими неумелыми стихами… А потом я выйду на обрывистый берег Туры и увижу заречные дали. Такое вот волшебство искусства.

Смотреть на картину вдвойне радостно от того, что я знаю: когда-то изуродованная Спасская церковь теперь стала такой, как прежде. Такими, как прежде стали и Покровский храм в Севастополе, и Владимирский храм над желтыми скалами Херсонеса… Ось между двумя моими городами окрепла не только в моем воображении, но и наяву…

Еще о белых башнях. С детства мечтал побывать на какой-нибудь из Тюменских колоколен. И вот лет двенадцать назад выпускник моей «Каравеллы» и мой друг, журналист Костя Тихомиров (как горько знать, что его уже нет на этой земле, вечная ему память) повел меня на башню церкви Петра и Павла в Свято-Троицком монастыре. Там – могучие колокола, шум голубиных крыльев, близкие купола и башни, летние облака в синеве, панорама города над высоким берегом, колокольни Знаменской и Спасской церквей… Я смотрел и чувствовал себя мальчишкой, забравшимся сюда без спросу и ощутившим себя в полете над городом. И, конечно, опять вспомнил детство. Мамин рассказ об этом монастыре. Точнее, один эпизод военного времени…

Мама работала тогда в военкомате, ведала пионерскими лагерями и обеспечением семей фронтовиков скудными «дополнительными льготами». Например, распределяла так называемый «утиль» – присланное с фронта потрепанное и дырявое обмундирование, которое после починки можно было носить, можно было пустить на пошив ребячьей одежонки. Под склад утиля приспособили пустующий Троицкий собор, мама там однажды распоряжалась разгрузкой. И увидела на покрытой потемневшими фресками штукатурке след автоматной очереди.

– Это кто же тут безобразничал? – сказала мама.

Развязный самоуверенный старшина из тертых тыловых чинов небрежно объяснил:

– Ребята побаловались. Видать, были у них неучтенные патроны… – Под ребятами он имел ввиду подчиненных красноармейцев.

Мама сказала, что это безобразие: палить из автомата в храме.

Тут же вынырнул (словно у нее из-под локтя) юркий снабженец:

– А вам что, жаль эту поповскую размалевку?

Мама сказала, что речь идет не о «поповской размалевке», а об исторических и культурных ценностях, достоянии народа. И добавила: «Лучше помалкивайте, если не разбираетесь…» И вертлявый снабженец умолк, но маме стало ясно, что сегодня же ее слова станут известны «там, где следует». Тем более. что там маму уже знали. Еще до войны «приглашали для бесед» по поводу того, что она – в ту пору заведующая детским садом – почему-то не исключает из этого сада детей, чьи родители объявлены врагами народа.

К счастью, обошлось…

Я смотрел на купола близкого Троицкого собора и с удовольствием думал, что, подобно маме, тоже сумел вступиться за этот собор. В начале «перестройки», когда начали бурно и бестолково расцветать «культурные преобразования», какие-то излишне ретивые деятели возымели идею установить в главном храме монастыря орган. В православном соборе, где ни традиции, ни акустика, ни здравый смысл никакого органа не допускали! Костя Тихомиров позвонил тогда мне, прислал всякие письма и материалы с протестами. Я переправил все это в «Литературную Россию», написал туда же сам. Слава Богу, помогло. И теперь я смотрел на башни собора с ощущением хотя и маленькой, но все-таки заслуги…

Дома у меня долго хранился альбом, где среди рисунков была и панорама этого монастыря. Я рисовал ее весной пятьдесят пятого года, устроившись на бревнах, на левом берегу, выше деревянного моста. Потом я показал эту картинку своему учителю, художнику Александру Павловичу Митинскому (мои друзья и я помогали ему тогда оформлять персональную выставку в Областном музее).

Александр Павлович снисходительно посоветовал:

– Ты старайся, голубчик. Из тебя может выйти толк…

Здесь, однако, я должен признаться, что меня грызет совесть. Не из-за того, что «толка» (в художественном плане) из меня не вышло. Из-за недавней вины перед Александром Павловичем. В конце сентября мне позвонили из Тюмени, сказали, что к столетнему юбилею художника готовится выпуск его альбома. И попросили посодействовать, написать в какие-то инстанции, чтобы для выхода альбома не было препятствий… Злым силам надо было сделать так, чтобы именно в эти дни против меня сошлось все плохое – и обстоятельства, и хвори. Состояние было такое, при котором, как говорится «свет не светится». Я лежал с зажатым сердцем и не мог думать ни о чем, кроме тех самых «обстоятельств» и боли. Я попросил отсрочки до первого октября (надеялся выкарабкаться). Мне сказали: «что ж, ладно, только можно уже не успеть…» К вечеру я все же поднялся и начал сочинять письмо. И вдруг понял, что не помню: кто мне звонил, и куда надо писать. А звонков больше не было…

Я знаю, что Александр Павлович по своей неизменной доброте простил бы меня. Но сам себя простить не могу. И понимаю, что теперь на все репродукции художника Митинского в тюменских альбомах буду смотреть с ощущением непоправимой вины…

Да, несмотря на предсказание учителя, художником я не стал… А кем стал? Многие годы, уже с членским билетом Союза писателей в кармане, я стеснялся отвечать на вопросы о профессии: «Я – писатель». Казалось, в этом есть несусветная похвальба… Но в конце концов привык. Куда деваться-то? Никакой другой профессией в полной мере я не овладел. Писание книг стало единственной «официальной» работой, которой я занимаюсь уже почти полвека. Кстати, приходится сочинять и предисловия…

Писать всякие вступления и разъяснения к своим книгам (как отдельным изданиям, так и собраниям сочинений) всегда было для меня тяжкой обузой. «О чем рассказывать, что комментировать?» – со страданием в душе спрашивал я себя. В самом деле! Все, что я хотел сказать в своих рассказах, повестях и романах, я сказал, и никакие добавления и разжевывания ничего не дадут читателям. Пусть они (читатели то есть) ищут ответы на вопросы, если таковые появятся, в самих книгах. Рассказывать о секретах писательской работы? Я и сам в них не могу до сих пор как следует разобраться. Здесь все, как говорится, «на подсознании». Отвечать на вечные вопросы вроде такого: «Вы то, что описываете, придумываете из головы или берете из жизни»? Но я порой и сам не знаю, не могу отличить выдумку от реальности. В общем-то всё (в том числе фантастика и сказки) – «из жизни», если даже персонажи и обстоятельства – «из головы». К тому же, вести такие разговоры можно, только касаясь какой-то конкретной вещи, потому что каждая пишется по-своему, не так, как другие. Но у меня их к нынешнему времени набралось около тридцати пяти томов, а всякие рассуждения о них составили бы, пожалуй, еще столько же. Нельзя же так мучить читателей (и себя заодно)!

Очередной раз поведать свою биографию? Но и о ней читатель может узнать из разных повестей – вроде «Шестой Бастионной» и «Золотого колечка на границе тьмы». А то, что в этих книгах есть небольшая доля фантазии – ну так какая беда? Я теперь уже не всегда помню, что было со мной на самом деле, а что придумано. На мой взгляд, это не так уж важно. По крайней мере, для писателя…

Но при издании сборника сочинений существуют определенные правила. Хочешь, не хочешь, а пиши авторское вступление. И я решил пойти самым легким путем. Взять основную часть своего предисловия к первому своему Собранию и поместить сюда. А что такого? Хотя предисловие это написано полтора десятка лет назад, я все равно остался тем, кем был. Почти. И мои взгляды на жизнь и на литературу не изменились. Ну, добавилось седины, прибавилось книг, многое переменилось вокруг, но все же то, что я писал во вступительной статье тогда, вполне применимо и к нынешним дням. Поэтому я решительно изымаю ряд абзацев из тома, напечатанного в Екатеринбурге, в издательстве «91» в 1992 году и храбро (хотя и с некоторой редактурой) помещаю в этот текст.

«Раз уж взялся писать предисловие к собственным сочинениям, надо соблюдать некоторые традиции. Обычно авторам полагается рассказывать о себе. Здесь большого труда не требуется, биография моя проста. Родился в 1938 году, в Тюмени, в семье педагогов. Закончил в своем родном городе школу. По причине ранней склонности к сочинительству с детства подумывал ступить на литературную стезю. Были, правда, и другие планы. Романтические: поступить в морское училище. И более «земные»: пойти по стопам родителей, в педагогический институт. Романтические провалились из-за придирчивости врачей, земные – из-за неувязки с приемом документов. Сама судьба властной и прихотливой рукой направила меня на журфак Уральского университета и способствовала тому, что я, при своем троечном аттестате, сдал все приемные экзамены на «отлично»…

В университете бросил писать стихи и начал писать рассказы. Для рассказов, естественно, необходим жизненный материал, а никакого материала, кроме собственного детства, у семнадцатилетнего первокурсника быть не могло. Отсюда все и пошло… Моя дипломная работа состояла в основном из рассказов о детях. Она же стала основой первой книжки, которая появилась на свет в Свердловске в 1962 году…

Еще до получения диплома я стал работать в газете «Вечерний Свердловск», потом в журнале «Уральский следопыт», а через четыре года, уже будучи членом Союза писателей, ушел «на творческие хлеба». С тех пор сижу за своим письменным столом и пишу. Как видите, все очень просто…

В биографических справках разных писателей можно встретить примерно такие слова: «Прежде, чем выпустить свою первую книгу, он работал кочегаром, геологом, буровиком, плавал на рыболовном сейнере, служил ночным сторожем…» и т. д. Я не ходил в экспедиции, не бурил скважины, не ловил рыбу и не сторожил. Сидел и писал. Пришлось, конечно, и поездить, посмотреть на белый свет, были и кое-какие приключения, но в общем – ничего выходящего за рамки. Кроме одного. Видимо, «сыграла наследственная педагогическая струнка», и в шестьдесят первом году я начал организовывать ребячий отряд. «Каравеллу». Именно это дело позволило мне хоть в какой-то степени объединить в своей жизни мечты о писательстве, об учительстве и о парусах. Ибо «Каравелла» через несколько лет стала парусной флотилией. А еще – главной причиной того, что я так и не вернулся в Тюмень, хотя в начале шестидесятых были такие планы. Нельзя было бросить ребят, которых сам приручил и объединил в крепкие экипажи, научил любить паруса…

Я не раз читал о себе розово-слюнявые рассуждения, что «этот пионерский автор создал вокруг себя детский коллектив, чтобы черпать там материал для своих книжек». Ну уж, дудки, граждане-товарищи литературоведы! Если вы считаете, что это наиболее удобный способ добывать темы и сюжеты, попробуйте сами! По-моему, есть способы и попроще, без всяких отрядов. И если я три с лишним десятка лет вкалывал в «Каравелле», жертвуя временем, заграничными поездками, нервами, лаясь с чиновниками всяких рангов (ибо традиционно мешали работать и обвиняли во всем, что только можно придумать), выматываясь и забрасывая рукописи, то не ради будущих книжек, а ради самих ребят. Потому что общение с ними – само по себе радость. И потому, что хотелось хотя бы для нескольких десятков мальчишек и девчонок сделать жизнь интереснее, веселее, дружнее, умнее, чем была вокруг.

Впрочем, нельзя сказать, что, как литератору, мне это не приносило пользы. Когда вертишься среди ребят ежедневно, жизнь их знаешь не понаслышке. Но многому надо было научиться. Защищать пацанов от неправедного гнева школьных наставников; успокаивать малышей, заскучавших по дому в дальней поездке или походе; бинтовать ребячьи порезы и ссадины; по глазам угадывать, что у Петьки или Наташки опять нелады в семье; утешать познавших измену в первой любви; превращать галдящую толпу в дружные команды парусной флотилии; убеждать, что нельзя хвастаться силой и обижать тех, кто слабее…

А еще пришлось научиться проектировать, строить и водить парусные яхты, снимать и монтировать полнометражные фильмы, сочинять песни, разбираться в морских инструментах и картах, сражаться «по-старинному» на шпагах, работать на токарном станке, шить паруса и золотые морские шевроны, играть на высоких суворовских барабанах марши (предварительно смастерив эти барабаны) и вести уроки по корреспондентскому делу, истории флота и устройству больших парусных судов… И еще много всего. Думаю, что для автора детских книг это даже полезнее опыта бурильщика или кочегара…

А самое главное – я научился понимать, что ребячья жизнь ничуть не проще, не легче жизни взрослых. Порой она даже труднее, драматичнее, чем у их родителей и учителей. Потому что маленький по возрасту человек чувствует и переживает ничуть не меньше большого, а защищен от суровой жизни он гораздо слабее. То есть я знал это и раньше, но то был опыт лишь собственного детства. А теперь я увидел это более широко. Мог делать выводы и обобщать. И в жизни и в книгах (что, разумеется, нравилось далеко не всем).

Когда готовишь предисловие к автобиографическим вещам – это еще и возможность по-новому взглянуть на свою работу. Обобщенно, с определенным анализом и оценкой. Вот и пытаюсь. И вспоминаю…

Четверть века назад, в одном из номеров «Огонька» за 1991 год, я прочитал суждения критика Б.Минаева о детских книгах. Там есть в частности такие слова: «Герои советской детской литературы – от Гайдара до Крапивина – это, как правило, дети глубоко страдающие. Переживающие глубокие потрясения. Попадающие в дико сложные ситуации. И если пытаться выразить эту проблему одним словом, то можно сказать так – это литература СИРОТСКАЯ».

Сперва я очень разозлился. Хотел даже позвонить Борису Минаеву в Москву и высказать все, что думаю о его литературных воззрениях. С одной стороны приятно, конечно, что тебя объявляют одним из пограничных столбов советской детской

литературы, но с другой за нее, за литературу эту, обидно. Неужели мало в ней смеха, радостей и веселых приключений? Вспомним героев Н.Носова, Ю.Сотника, А.Некрасова, В.Медведева, Б.Заходера, Г.Остера, В.Драгунского… да разве всех перечтешь? Да и за своих досадно стало: кто поверит, что мои Джонни Воробьев из «Мушкетера и феи» или Олег и Виталька из «Ковра-самолета», или, скажем, семилетний оруженосец Кашка такие уж страдающие и сиротские?

Но… если глянуть пошире, Б.Минаев, пожалуй, был прав. Эта правота никуда не делась и теперь. Бед и несчастий в нашей детской литературе описано достаточно… Только разве дети виноваты? И разве виноваты писатели? Если хочешь правдиво показать жизнь наших ребят, от горьких тем не уйти.

Как уйдешь, например, от того, что детей бросают матери и отцы? От того, что их бьют? В наш «просвещенный» век, когда «все лучшее детям», бьют постоянно: дома, в интернатах и детдомах, а то и в школах, на улице… Сколько такого я узнал за тридцать с лишним лет работы с ребятами!

И если вы прочитаете, как в «Журавленке и молнии» Юрик Журавин платит непримиримым молчанием излупившему его отцу, как в «Островах и капитанах» Гошка Петров встает с отточенной стамеской против изувера-отчима, как в «Синем городе на Садовой» Федя Кроев орет яростные слова полному неправедной силы и власти милицейскому лейтенанту, не спешите клеймить этих мальчишек привычными житейскими штампами. Потому что в основе такого ребячьего гнева не пресловутая «немотивированная агрессивность подростков», а тоска. Тоска по нормальной детской жизни, в которой у ребенка должен быть добрый дом, материнская и отцовская ласка, понимание заботливых и любящих свое дитя людей и уверенность, что никто у него это не отнимет.

Такой гнев и такая тоска предпочтительнее тупой покорности. Мне кажется, они рождают спасительную надежду. Надежду, что из нынешних ребят – тех, кто не потерял ощущения правды и добра, – вырастут люди, которые сделают нашу жизнь лучше. И сами будут лучше, чем мы».

Вот такой надеждой на лучшее кончалось мое предисловие к первому Собранию сочинений. С той поры вышло еще два собрания (не считая нынешнего, пока не законченного), но это не значит, что надежды оправдались и жизнь стала радостнее. Она, эта жизнь, меняется, но не так, как хотелось бы. Увы, далеко не все дети становятся «лучше, чем мы». И в этом не их вина. Это беда страны.

Разве дети виноваты, что одних возят на «мерседесах» в супердорогие колледжи, а другие обитают на вокзалах, в канализационных люках и нюхают в подъездах клей? А сколько внешне благополучных семей, где, тем не менее, детям живется без любви и радости? А сколько вообще живущих без крова над головой!

…Это предисловие я начал писать еще в мае, накануне очередного Дня защиты детей. Писал и знал: будут «мероприятия», концерты, конкурсы рисунков, карнавалы и речи чиновников, обещающих приложить усилия, чтобы «не только этот день, но и все остальные стали днями нашей заботы о подрастающем поколении»… Несколько лет назад в каком-то интервью, которое у меня брали в преддверии такого же Дня, я предложил устроить не только праздничное шествие по главной улице Екатеринбурга, но собрать всех бесприютных ребятишек, всех этих юных бомжей, нюхателей клея, попрошаек, и предложить им пройти по городу отдельной колонной. В назидание взрослым… После этого у меня около года не брали никаких интервью…

Я не понимаю, как можно вкладывать сумасшедшие деньги во всяческие грандиозные празднества, как можно тратить громадные суммы на зарплаты распухшему корпусу чиновников, оплачивать их заграничные поездки, машины, казенные дачи, когда целое поколение юных россиян ведет жизнь бродяг? Сколько их?

Точно никто и не знает. Я слышал разные числа: два, три, четыре и даже пять миллионов. Ладно, возьмем среднее число, три. Это что же? Значит, в нашем народе каждые два человека из ста – бесприютные дети?..

В общем, я хочу сказать, что за последнее десятилетие отношение к детям не изменилось к лучшему. Впрочем, и ко взрослым тоже…

Хотя вообще-то перемен, как мы все знаем, немало…

Есть перемены и в жизни автора этих строк. Например, после 1992 года (когда вышло первое собрание) я ухитрился написать еще немало книг. Конечно, количество – не показатель качества, но… если печатают и продают, значит, покупают и читают. В наш век «товарных отношений» без этого печатать не стали бы, сейчас ведь нет разнарядок Госкомиздата. А поскольку пишу я не страшилки и детективы, а вещи серьезные (на мой взгляд), то, выходит, и читатель серьезный еще есть – несмотря на упорные предсказания, что интернет скоро вытеснит книги. Поддерживают мой оптимизм и читательские письма: почти каждый день то электронная, то обычная почта подбрасывают послания с добрыми словами. И не только от ребят, взрослые пишут не меньше. Впрочем, и книжки у меня давно же не только детские…

Надо сказать, правда, что в письмах бывает и критика. Чаще всего такая: «Почему в Ваших последних повестях и романах стало больше печали и жестоких событий?» Я оправдываюсь, как могу. Отвечаю, что недавно написал насколько веселых вещей (например «Мальчик девочку искал», «Колесо Перепёлкина». «Стража Лопухастых островов»). «Но ведь даже и в них…», – возражают дотошные читатели.

Ну, а что я могу сделать, если телеэкран не просыхает от крови? Если заказные убийства стали обыденным явлением? Если люди стреляют, взрывают, захватывают заложников, грабят, бомбят? Любая литература (даже самая фантастическая) вольно или невольно отражает жизнь. И вызвать у людей неприятие к окружающей их мерзости нельзя, если делать вид, что этой мерзости нет… Я не могу писать вещи, подобные ранним повестям «Оруженосец Кашка» или «Белый щенок ищет хозяина», когда вижу на экране озверелых кретинов с дубинками или девочку с оторванными взрывом ногами…

Облегчение приходит лишь тогда, когда возвращаешься памятью в свой Г о р о д, в страну детства. Так написал недавно роман «Стеклянные тайны Симки Зуйка», о десятилетнем жителе старинных улиц, расположенных на крутых берегах Туры и лога, о приключениях и открытиях этого мальчишки и его друзей, о времени, когда яростно и чисто пылала кубинская революция, в космос летели первые спутники, а в кинотеатрах шел новый фильм «Последний дюйм»… Тоже непростое было время, но казалось, что впереди – свет.

Теперь работать стало труднее. Была, правда, мысль, что есть и такой выход: не писать вовсе. Рассуждение строилось так: «Я человек двадцатого века; век и тысячелетие закончились, на литературной ниве мне в прошлые времена пришлось пахать немало, теперь получаю пенсию и вправе предаваться скромным удовольствиям – вроде коллекционирования старых грампластинок, посещений летних кафе, ежегодных путешествий на автомобиле с друзьями и перечитывания любимых писателей. Времени достаточно, тем более, что и «Каравеллой» нынче руководят уже другие люди (как руководят – отдельная тема, но тут уж ничего тебе, отставному и не имеющему власти командору, не изменить)». Так нет же! Видимо, того, у кого в крови когда-то завелась бацилла сочинительства, не оторвать от бумаги до конца жизни. Потому что писательство – это именно образ жизни, а не профессия (прошу прощения за общеизвестную истину). Для литератора не писать – все рано что не дышать. Да и тревога, которой все полно вокруг, не дает отбросить карандаш…

Есть у меня необыкновенный друг. Это тряпичный заяц Митька, мой давний спутник-талисман, сопровождающий меня во всех путешествиях. Его знают многие школьники в разных городах, в том числе и в Тюмени. Бывает, что я и два моих добрых товарища – инженер Сергей Аксененко и писатель Александр Кердан – садимся в машину и отправляемся в дальнюю поездку. И берем Митьку. Митька (воспринимаемый нами, как личность вполне одушевленная) в дороге резонерствует, сдерживает наши эмоции и мои стремления почаще останавливаться у придорожных таверн. Об одной такой поезде – от Урала до белорусского города Гродно – мы втроем (вернее вчетвером) не так давно выпустили книгу под названием «Трое в «копейке» не считая зайца Митьки». Митька обиделся: почему «не считая»! Пришлось в приложении извиняться, ссылаясь на Джерома…

Я упомянул о таких путешествиях, потому что они – своеобразная отдушина в нынешней непростой жизни. Этакое окошко в светлый мир и отдохновение души. Когда со скоростью сто двадцать километров в час тебе под колеса разматывается асфальтовая лента, а за окнами взлетевшего на взгорок старенького автомобиля вдруг распахиваются неоглядные просторы под грудами солнечных облаков, видишь вдруг, что мир все еще красив, земля громадна, небо безбрежно. И люди, которые встречаются на пути – чаще всего хорошие, готовые тебе помочь и добрым словом, и делом.

Ребятишки у обочины, придерживая полиэтиленовые пакеты с собранными в окрестном лесу грибами, машут нам вслед.

– Вон опять твои персонажи промелькнули, – ставит меня в известность мой коллега поэт и прозаик Саша Кердан. Будто я и сам не видел!

– А вон шашлычная впереди, – говорю я, чтобы подразнить Сашу – нашего начфина, склонного к излишней экономии.

– Ни в коем случае! Там шашлыки из придорожных крыс!

– Циник! И скупердяй… Ты что, боишься, что, если купим шашлык, это повлияет на цену барреля нефти на мировом рынке?

– Ни слова о политике! – предупреждает нас традиционной фразой Митька. – Вперед!…

– Вперед, – соглашается капитан нашей «Лады» Сергей. И жмет на педаль.

Ну, вперед так вперед… А впереди на этот раз – город Тюмень. Мой Город. Я знаю – будут встречи с давними друзьями, с милыми сердцу местами, с памятью прежних лет. И… возможно, какие-то новые сюжеты. Потому что Город их дарит щедро… Вот он опять встает на горизонте с большими, порой непривычными контурами многоэтажных махин и… со щемяще знакомыми старинными башнями. Пусть не все они белого цвета, но я повторяю про себя: «Белые башни Города. Белые башни родины…» А среди них сверкает действительно рафинадным блеском колокольня Спасской церкви. Золотом горят маковки и легкие, как птицы, кресты… Случилось то, о чем я мечтал целых шестьдесят лет. Это чудесное, с детства любимое мной здание готовится снова стать тем, для чего было создано – взметнувшимся в высоту белоснежным храмом.

В этом есть справедливость. Есть победа человеческой логики. И есть надежда…

2005 г.