Барбаросса. Валентин Пикуль

Страница 1
Страница 2
Страница 3
Страница 4
Страница 5
Страница 6

Часть третья
БОЛЬШАЯ ИЗЛУЧИНА

Ныне пойдем за Дон и там или победим и все от гибели спасемся, или сложим свои головы.

Дмитрий Донской (1380)

С точки зрения большой стратегии ясен простой факт: русские армии убивают больше нацистов и уничтожают больше вражеского снаряжения, чем все остальные 25 Объединенных Наций, вместе взятые.

Фр. Д. Рузвельт (из письма генералу
Д. Макартуру от 6 мая 1942 года)

1. ДОЖИВЕМ ЛИ ДО АВГУСТА?

Почему так коротка память людская?

Вот и настали дни нынешние… Давно шаблоном стали слова, набившие нам оскомину: «Не забудем о Сталинграде!» А вот мне в это не верится. Ни черта мы не помним, всё позабыли.

Два года назад, в день 23 августа, старая актриса по имени Вера Васильевна, которая еще до войны не сходила с подмостков Сталинградского театра драмы, эта вот женщина, порядком хлебнувшая горя на своем веку, проснулась с ожиданием какого-то чуда… Ей ли, жившей на окраинах Бекетовки, откуда, как с высокой горы, был виден весь Сталинград, ей ли забыть тот день, когда Божий свет померк в глазах, а Сталинграда попросту не стало. Утром еще был город, а вечером исчез город.

Сейчас и город совсем другой, даже название у Сталинграда иное, и люди какие-то не такие, что были раньше, а ей, старухе, все не забыть того дня… Да и можно ли забывать?

Вышла на улицу. Спросила на остановке автобуса:

– День-то какой, знаете ли?

– День как день. А что?

– Страшный! Тут бы молиться всем нам…

Посмотрели как на сумасшедшую, мигом забили автобус и отъехали, не желая ничего помнить. Возле пивного ларька – шумно и людно. Дружно сдувается пена с кружек.

– Помните ли, какой день сегодня?

– Август. Кажись, двадцать третье. А что?

– Это день, который нам, сталинградцам, не забыть.

– Праздник, что ли? – спрашивали старуху.

– Не праздник, а поминанье того великого дня…

Разом сдвинулись кружки – за день сегодняшний.

– Выпьем! Чего это божий одуванчик тут шляется? Наверное, из этих самых… о морали нам вкручивает!

Нет, никто в бывшем Сталинграде не желал помнить, что случилось 23 августа 1942 года. Вера Васильевна, почти оскорбленная, вернулась домой и включила телевизор.

– Должны же хоть с экрана напомнить людям, какой это день. День двадцать третьего августа… ради памяти павших!

«…Показывали в этот день обычные передачи: разговор о перестройке, бюрократическом торможении, международные события. Показали сюжет из Белоруссии, связанный с памятью о войне. Но на воспоминания о двадцать третьем августа в Сталинграде времени не хватило…»

В новом Волгограде не помнили о трагедии Сталинграда!

– Грех всем нам, – сказала Вера Васильевна, заплакав. – Великий грех всем вам, люди, что забыли вы все страшное, чего забывать-то нельзя… нашим внукам знать надобно!

Этой датой, ставшей уже безвестной, я предваряю свой рассказ, и днем 23 августа я завершу изложение первого тома.

Люди! Бойтесь двадцать третьего августа…

2. «БЫЛ У МЕНЯ ТОВАРИЩ…»

Из Рима дуче отъехал в свою резиденцию Рокка делле-Каминате, а настроение у него было сумбурное. Как бы ни относиться к Муссолини, все же, читатель, надо признать, что римский диктатор шкурой предвидел события лучше Гитлера. «У меня, – записывал он в дневнике, – постоянное и все усиливающееся предчувствие кризиса, которому суждено погубить меня…» Угадывая развитие событий в Африке, где застрял Роммель, дуче ощущал угрозу со стороны Марокко – это был удобный плацдарм для высадки десантов, хотя Гитлер считал, что опасность десантов угрожает в заснеженных фиордах норвежского Финмаркена.

Дуче хандрил. Галеаццо Чиано, зять его, настаивал на разрыве с гитлеровской Германией, пока не поздно:

– Пока наши головы держатся на плечах, пока вся Италия не переставлена на костыли… Мы говорим, что от этой войны зависит судьба фашизма. Верно ли? Не лучше ли повышать дух народа упоминанием о чести нации, о патриотизме, как непреложной идее, стоящей над людьми, над временем, над фракциями?

– Это приведет к разобщению народа и партии.

– Но в Италии, – доказывал Чиано, – народ уже давно живет отдельно от партии, а партия существует сама по себе. Итальянцы способны жертвовать во имя родины, но в степях России они не желают погибать за идеалы партии, к которой присосались шкурники, карьеристы и просто жулики…

В это время фашистская партия насчитывала в своих рядах 4 770 700 человек, и дуче верил в свое могущество:

– Мне стоит шевельнуть бровью, как миллионы фашистов сбегутся на площадь перед «Палаццо Венеция», аплодируя мне, готовые умереть за наши идеи. Оставь меня с партией, а сам убирайся к своим босякам, которых ты именуешь народом…

Не так давно в больнице для умалишенных умер сын дуче – Бенито Альбине, рожденный от массажистки Иды Дельсер, которую дуче, придя к власти, сам же и уморил – тоже в бедламе. Сейчас при нем, помимо известной Клары Петаччи (что орала на улицах Рима: «Хочу ребенка от дуче!»), состояли еще две женщины – некая Анджелла и очень красивая официантка Ирма, что никак не радовало жену Муссолини – донну Ракеле. Дуче запутался в бабах, как в политике, а в политике он погряз, как и в распутстве. Но его утешало и бодрило мнение ветеранов фашистской партии, которые восторгались его мужской потенцией:

– У нашего дуче во такая громадная мошонка, а в ней чего только не водится! Потому и кидается на бабенок…

Муссолини листанул настольный календарь:

– Чего там Роммель? Когда доклад Уго Кавальеро?

Сразу, как только Гитлер возвысил Роммеля до чина фельдмаршала, дуче поспешил произвести в тот же чин и Уго Кавальеро, который был начальником генштаба. Первый вопрос Муссолини:

– Уго, каковы успехи моей армии в России?

– Итало Гарибольди извещает, что наши солдаты имеют большой успех у русских колхозниц, которые их же подкармливают.

– Понятно, отчего такая щедрость! – сразу сообразил дуче. – Где еще русские колхозницы могли видеть таких отважных и бравых ребят, в ботинки которых заколочено – точно по уставу! – сразу семьдесят два гвоздя.

Уго Кавальеро намекнул, что в Италии уже достаточно вдов и сирот, ибо Восточный фронт постоянно требует жертв.

– Их можно объяснить, – воскликнул дуче, – лишь избытком боевой инициативы наших прославленных берсальеров…

Тобрук пал, Роммель торчал в оазисах Эль-Аламейна, а дуче рассчитывал вскоре побывать в Каире. Кавальеро замялся.

– Уго, ты что-то хочешь сказать? Если это очень важное, то прежде ты обязан встать.

– Да, мой дуче. Я встал! Вчера в Средиземное море через Гибралтар проскочил английский авианосец «Игл», а на аэродромах Мальты садятся американские бомбардировщики, по этой причине я подозреваю, что скоро всем нам достанется.

– А куда смотрит Кессельринг с его воздушной армией?

– Кессельринг смотрит на своего фюрера, который велел ему половину воздушной армии отправить в Россию, чтобы помочь в прорыве на Кавказ и к берегам Волги. Потому английские караваны беспрепятственно следуют в Александрию.

– Следует нанести по ним мощный крейсерский удар!

Кавальеро объяснил Муссолини, что для нанесения такого удара итальянским кораблям не хватит горючего:

– Чтобы только запустить машину крейсера, потребно пять тонн мазута, а потом еще по тонне в день для «подогрева» котлов.

– Уго, почему ты не просил у немцев горючее?

– Умолял их! – отвечал Кавальеро. – Но Кейтель ответил мне, что у них расход горючего сокращен до предельного минимума – ради наступления на Сталинград и Майкоп, в Германии сейчас обеспечены горючим одни подводные лодки…

– Это, – продолжал Муссолини, – подсказывает мне правильное решение: наши батальоны «Червино» должны следовать на Кавказ вместе с немцами, чтобы Италия могла претендовать на освоение нефтепромыслов в Майкопе, а тогда нам уже не придется выступать перед Гитлером в роли попрошаек, умоляющих о лишней бочке мазута… Ты понял меня, Уго?

Пока они там судачили, над Италией стремительно пролетала «шаровая молния» – генерал Георг Штумме, отправленный в армию Роммеля, и скоро ему предстоит не только заменить Роммеля, но и взорваться в песках Ливии с оглушительным треском, чтобы после взрыва ничего от него не осталось…

* * *
«Четыре месяца я болел тяжелой формой амебной дизентерии» – так писал Фридрих фон Меллентин, начальник разведки армии Роммеля, и его книга «Танковые сражения», которую он выпустил после войны в южноафриканском Иоганнесбурге, дала мне многое для понимания войны в Киренаике и на полях моей родины. Меллентин отзывался из Африки в Германию, чтобы подлечиться в Тропическом институте от поносов, изнурявших его (как изнуряли они и самого Роммеля), но институтские профессора, врачи опытные, сказали ему:

– Есть одно радикальное средство избавиться от поносов – это русская водка, а потому советуем проситься на Восточный фронт, чтобы каждый день принимать водку внутрь в неограниченном количестве, после чего гарантируем вам излечение…

Впрочем, поправился он потом, а сейчас, еще страстно желая присесть за ближайшим барханом, Меллентин делал доклад фельдмаршалу Роммелю о положении в перепуганном Каире:

– Обстановка такова. Каир объявлен на военном положении. Окинлек доверил его оборону самым стойким войскам – новозеландским и австралийским. Египетские же солдаты заперты в казармах, чтобы предотвратить возможное восстание против колонизаторов. Сам же король Фарук, как главный заводила среди египетского офицерства, находится под домашним арестом, а электромонтер дворца водит к нему уличных женщин, чтобы он не бесился…

– Достаточно! – не захотел слушать далее Роммель и открыл бутылку с вином. Выпив, он обнаружил недурную фантазию. – Меллентин, а почему наши занюханные физики не могут изобрести такой двигатель, чтобы он работал на всасывание не бензина, а воздуха, как работают легкие человека, предпочитающего пить вино, а не бензин? Впрочем, какие еще у вас собраны сплетни?

– К нам летит «шаровая молния».

– Приятно слышать, – сказал Роммель. – Георга Штумме я знавал когда-то. У него там были какие-то нелады с Паулюсом?..

С тех пор как Роммель – на последнем издыхании моторов – выбрался к Эль-Аламейну, он ни на шаг не продвинулся к тенистым кущам блаженного Нила, где хотел бы поиграть с крокодилами. Казалось, наступило сомнительное равновесие, будто он, Роммель (со своими ничтожными силами), заключил перемирие с генералом Окинлеком (обладавшим большими силами). Окинлек не дразнил Роммеля, а Роммель не был способен ударить по Окинлеку. По этой причине «африканские качели», к скрипу которых столь бдительно прислушивался Черчилль, вдруг – на удивление всего мира – перестали качаться…

Роммель уже не надеялся получить корпус «F» – его включили в группу «А» фельдмаршала Листа; солдат этого корпуса как следует прожаривали в теплокамерах, их пытали жаждой и голодом, они сутками гнили по шею в прусских болотах, их зарывали в раскаленный песок, готовя для боев в Африке, а теперь направили штурмовать предгорья Кавказа. Наконец, Паулюсу мало воздушного флота Рихтгофена – у Роммеля отняли и эскадрильи Кессельринга.

Он вдруг вспомнил ослепительный зал берлинского «Адлона», где струились разноцветные фонтаны, а длинноногие девки стучали в воинственные барабаны, украшенные цветами: «Был у меня товарищ, был у меня товарищ…»

Воспоминание о Паулюсе было даже неприятно:

– Застрявший в краю русских казаков, он обобрал меня до последней нитки… На меня в Берлине плюнули, как плюет солдат на беременную шлюху, чтобы не приставала с любовью!

Наконец новые мощные танки, уже закамуфлированные под цвет ливийской пустыни, тоже оказались в придонских степях, даже не переменив желтой окраски на серо-зеленую.

– Да, был у меня товарищ, – говорил Роммель, хмелея. – Но хотел бы я знать, кто из нас раньше продвинется вперед?

Между ними, разделенными громадным пространством, возникло некое единоборство: если Паулюс обязан был 25 июля войти в Сталинград, то из Берлина и Рима требовали взять Каир или Александрию не позже 20 июня; Роммель изо всех сил пытался доказать Гитлеру первостепенное значение Ливийского фронта, но Гитлер поддерживал и укреплял не его, Роммеля, а – Паулюса…

– Меллентин, разве не смешно, что у нас отняли все, а взамен всего этого нам присылают «шаровую молнию»?

Муссолини оставил свои чемоданы, обещая вернуться к тому времени, когда перед Роммелем откроется блаженная дельта Нила; сейчас Роммелю было плевать на всех и на этого дуче; он уснул на железной лавке бронетранспортера, а генерал Тома заботливо подсунул под голову фельдмаршала пилотку.

– Пусть дрыхнет, – сказал Тома Меллентину. – Он еще не знает, что утром взорвался на минных полях внук «железного канцлера» Бисмарка, разъезжавший на своем мотоцикле…

Роммелю снились желтые пески Киренаики, редкие пальмы в оазисах Мармарики с черными шатрами арабов, над ним нависал мрачный силуэт пирамиды Карет-эль-Хемеймат, темнеющий на горизонте, в ушах «лисицы пустыни» еще стоял треск британских пуль, разрывающих резину автомобильных покрышек. Роммель спал недолго, а когда проснулся, то увидел цветущие за штакетником прекрасные розы Франции, машущих крыльями аистов на крышах городов Фландрии, и Роммель сказал:

– Наверное, что-нибудь одно – или стала сдавать моя психика, или это обычный мираж, какие бывают в пустынях…

Меллентин предъявил ему пленного, одетого в хаки британского солдата, обутого в добротную обувь.

– Вот и новость! – сказал он, смеясь. – Нам попался чудак, который ни слова не знает по-английски. Попробовали говорить по-французски – тоже молчит. Даже на арабском ничего не понимает… Язык его похож на эсперанто!

– Я… русский, – вдруг заявил пленный по-русски.

Казалось, мираж для Роммеля еще не рассеялся: на фоне чернеющей вдали пирамиды египетских фараонов стоял русский солдат, и, как выяснилось, генерал Окинлек имел в своей армии не только чехов и евреев, не только австралийцев и де-голлевцев, – в его армии появились и русские, которые бежали из германского плена, каким-то чудом перемахнули Ла-Манш и вот… оказались здесь – под Эль-Аламейном.

Да, мало мы еще знаем историю войны в Африке, а ведь там – от Марокко и до Ливии – доныне находят солдатские могилы с непонятными русскими именами.

* * *
А я не шучу, читатель: в ботинок итальянского солдата Муссолини заколачивал 72 гвоздя – не больше и не меньше, именно так повелевал устав фашистской армии, и генерал Джованни Мессе, уже разжалованный, доказывал Уго Кавальеро:

– Это хорошо для парадов! Но абсурдно в условиях Восточного фронта: в периоды русских морозов эти гвозди, промерзнув, сдавят ногу солдата ледяными тисками.

– Этого не случится, – заверял его Кавальеро. – В Берлине считают, что к осени с Россией будет покончено, и я своими ушами слышал, как фюрер сказал: «Сейчас положение русских гораздо хуже, нежели оно было летом прошлого года…»

Начиная с весны 1942 года Муссолини постоянно усиливал свою армию на Восточном фронте: к лету его АРМИР насчитывала уже 220 000 солдат, она имела 55 танкеток («спичечные коробки») и 1130 тракторов – лошадей и мулов я не учитываю. Желание дуче усилить свои войска в России ради политических и экономических выгод в будущем на этот раз совпадало с желанием Гитлера, который вознамерился использовать «бумажных итальянцев» вроде затычек – шпаклевать ими те «дыры» в линиях фронта, для затыкания которых немцев уже не хватало.

На этот раз с отправкою войск в Россию возникало немало осложнений. Итальянцы стали подозрительно часто вспоминать историю похода Наполеона, а женщины, провожая мужей, голосили навзрыд, чего ранее не бывало. Детолюбивые итальянцы, шествуя на вокзалы, в каждой руке держали ручонки своих детишек (об этом я сужу по итальянским же фотографиям). Началось дезертирство. Муссолини распорядился объявить набор добровольцев. Таковые нашлись, но в Италии их считали сумасшедшими или ссылаемыми в Россию для отбытия наказания за преступления против нравственности.

– Что ты там натворил, бедный Кало? – рыдали родственники. – Или продул в карты казенные деньги из полковой кассы? Или испортил дочку заслуженного человека фашистской партии?..

Офицеры тоже не рвались в окопы Восточного фронта.

– Объявите по войскам, – велел Муссолини, – что каждый офицер, отбывающий на Восточный фронт, получит от казны новенькую пижаму и по тюбику мыльного крема для бритья…

Мало того! Уго Кавальеро в генштабе, дабы поднять авторитет офицеров, провел в эти дни научный референдум.

– Среди прочих вопросов, волнующих наше благородное общество, – сказал он, – считаю немаловажным вопрос на животрепещущую тему: стоит ли в условиях Восточного фронта заводить отдельные уборные для каждого офицера, или пусть все офицеры не побрезгуют испражняться в общую яму…

Муссолини очень гордился количеством гвоздей в ботинках своих беспощадных берсальеров, от которых в России было не спастись ни одной кошке, даже самой прыткой; а проблема зимней обуви давно занимала воображение генералов. С русского фронта в Рим были доставлены валенки, которые Уго Кавальеро и продемонстрировал в пышных залах «Палаццо Венеция».

– Если мы хотим быть победителями в России, нам никак не обойтись без этой вот штуки, – указал фельдмаршал.

Муссолини подверг валенки тщательному изучению:

– Ничего в жизни не видел уродливее! – было им сказано. – Только дикари способны таскать по снежным сугробам такие огромные и бесформенные футляры, скатанные из войлока.

Кавальеро ответил, что вальсировать в валенках смешно, но еще смешнее будет выглядеть итальянский солдат на снегу в ботиночках и в обмотках, – ведь зимою 1941 года число обмороженных превышало количество раненых.

– Эти валенки раздобыл Джованни Мессе; чтобы убедить всех нас в необходимости делать такие же для АРМИРа.

– Разве от валенок зависят успехи Сталина? – недоверчиво фыркнул дуче. – Джованни привык заниматься пустяками. Но со времен Нерона и Калигулы гордый Рим не валял валенок. Да и о чем Мессе хлопочет, если к осени с Россией будет покончено… От былого могущества у нее останутся валенки!

(Наш историк Г. С. Филатов, лучший знаток итальянского фашизма, писал, что «авторитетные инстанции в Риме пришли к заключению, что изготовление валенок является причудой Мессе… нашлись люди, которые были заинтересованы в том, чтобы валенки не перекрыли путь уставным ботинкам»; от себя я, автор, добавлю, что придет зима, и тогда ботинки с обмотками станут причиной гибели многих итальянцев под Сталинградом.)

Клара Петаччи, Анджелла и прекрасная официантка Ирма закономерно дополняли брачный союз Муссолини с тяжеловесной донной Ракеле. Не думайте, что во дворце «Палаццо Венеция» царило семейное согласие. Нет! Однажды сюда проник тайный агент гестапо по фамилии Дольман, и донна Ракеле, задыхаясь от гнева, нашептала ему:

– Если ваш великий фюрер обеспечит мою старость хорошей персональной пенсией, то я согласна извещать его об изменах моего мужа и предательстве зятя графа Чиано, отца моих внуков… В этом доме, – сказала женщина, – давно ползают коварные змеи и бродят по углам тщеславные павлины, согласные продать всех нас за хорошую порцию макарон с маслом.

Дольман обещал ей «порцию макарон» на старости лет.

* * *
Наконец появился и Георг Штумме, пострадавший за портфель майора Рейхеля, и Роммель сразу предупредил его, чтобы он перестроил свое сознание, сложившееся на Восточном фронте:

– У нас дивизиями называются даже батальоны, уже истрепанные в маршах. Дивизии полного состава мы наблюдаем у Окинлека – с кухнями-ресторанами на колесах, с походными парикмахерскими, с артистами и фокусниками в передвижных театрах. Наконец, британские офицеры даже в условиях пустыни могут принимать ванны, а мои солдаты имеют лишь пол?литра воды в сутки…

«Шаровая молния», попав в Африку из-под Харькова, еще не мог отрешиться от опыта войны с русскими.

– Не знаю, как у вас в Киренаике, а вот Иваны с танками не мудрили. Пол-литра «молотовского коктейля» под жалюзи – и танк мигом превращается в жаровню. Здесь у меня стало прихватывать сердце, – жаловался Штумме. – После украинских морозов со вшами на белье да сразу попасть в африканскую баню с неизбежным поносом… тут и негру пора показаться врачу!

Штаб Роммеля ютился в мусульманском мавзолее-часовне, выложенном изнутри плиточными изразцами, которые – пусть летят века! – до сих пор не потеряли яркости древних красок, Роммель заметил, что «шаровая молния» прихрамывает. Штумме жаловался, что в армии на Ливийском фронте – не как в России! – отсутствуют полковые сапожники, а внутри его сапога вылез гвоздь, и…

– Разувайтесь, – велел ему Роммель. – Здесь вам не Россия, где вермахт лакомится услугами от личных забот фюрера, а я не белоручка Паулюс, берегущий чистоту своих манжет…

Фельдмаршал не погнушался работой сапожника. Он вдруг схватил гранату и этой гранатой стал заколачивать выпирающий из подошвы гвоздь, чем и привел Штумме в ужас.

– Граната – не молоток! – орал перепуганный Штумме.

– У вас русский опыт, – отвечал Роммель, размахивая гранатой, – а у нас периферийный, и мы хорошо знаем, что итальянские гранаты выделки Муссолини не взрываются…

Они покинули мавзолей, купол которого вдруг рухнул, осыпав свиту фельдмаршала осколками разноцветной смальты.

– Все-таки взорвалась, – захохотал генерал Тома, и, как нищий, он подбросил на спине неразлучный вещевой мешок…

Как раз в эти июньские дни Совинформбюро сообщало о первой конференции итальянских военнопленных в Советском Союзе, которые призывали всех итальянцев «выступить против преступной войны, затеянной Муссолини, добиваться разрыва с гитлеровской Германией и свержения фашистского режима Муссолини».

Мы, читатель, временно прощаемся с Роммелем и встретимся с ним опять, когда он побежит прочь от Эль-Аламейна, а его другу Паулюсу бежать будет уже некуда, и тогда один фельдмаршал будет вспоминать другого фельдмаршала словами старой солдатской песни: «Был у меня товарищ, был у меня…»

3. КОГДА ПОСПЕВАЕТ МАЛИНА

О положении на фронтах народ знал больше по слухам.

После двух катастроф подряд, под Керчью и Харьковом, наши газеты отмалчивались, будто ничего страшного не случилось, а центральная печать отделывалась от читателей стереотипными фразами: «Наши силы растут и крепнут. Недалек тот час, когда враг вполне испытает силу наших ударов…» 21 июня, когда на юге страны крепчал железный кулак вермахта, «Красная звезда» порадовала военных людей известием, что немецкая армия наступать уже не способна: «…перед немцами теперь стоит вопрос не о завоевании СССР, а о том, чтобы как-нибудь продержаться». Через два дня Совинформбюро добавило в утешение, что почва для разгрома Германии подготовлена, ее военная машина развалена, Гитлер уже потерял десять миллионов своих солдат, а потери Красной Армии составляют лишь четыре с половиной миллиона.

Разве можно было поверить в подобное?..

Наконец, дяде Пете или нашей тете Мане трудно было понять, что таится в скупой информации, заключенной в мало что говорящих фразах:

«На Севастопольском фронте напряженность боев усилилась ввиду того, что немцы ввели в бой новые части… На Харьковском направлении советско-германского фронта – бои с наступающим противником…»

И уж совсем невдомек было читателю догадаться – какой смысл в кратком сообщении Совинформбюро от 25 июня:

«Генерал Эйзенхауэр, командующий американскими войсками на европейском театре войны, прибыл в Англию».

Эйзенхауэр не был еще знаменит, его только ожидало великое будущее, а прибыв на берега Альбиона, он сообщал на родину суть своих замыслов о моменте открытия второго фронта, когда Германия завязнет в России.

Этот момент был близок!

Впрочем, сроки активного наступления вермахта на юге не раз уже откладывались, и виною тому был «пропавший самолет» с майором Рейхелем и секретными документами о развитии операции «Блау». Немецкое командование нервозно выжидало реакции со стороны русских, а Паулюс бранил покойного майора, которому взбрело в голову лететь глядя на ночь:

– Вот и покойник… Теперь, – рассуждал Паулюс, – мы не в силах изменить наши четкие планы «Блау», для этого потребовалось бы слишком много времени и большой работы ОКВ и ОКХ. Но вполне разумно, если мы отодвинем сроки наступления. Стратегическая пауза иногда даже необходима…

Его 6-я армия перешла в наступление лишь 30 июня…

* * *
Состав с зерном возле элеватора еще горел.

– Анастас Иванович, – сказал в трубку Чуянов. – Не успели мы избавить город от колхозного скота из Смоленщины, как все Задонье потонуло в пыли – на подходе стада из Воронежской области, из Ворошиловградской… Куда их девать? На улицах уже не повернуться от машин и беженцев. Мостов не имеем. Переправы заполнены. Мясобойни города загружены до предела.

Из Москвы – усталый голос А. И. Микояна:

– Наша большая ошибка, что Сталинград не имеет мостов. Но погодите с бойнями. Нам еще после войны жить надо. Переправляйте скот на левый берег Волги, гоните его дальше.

– А как быть с частниками? Каждому жаль со своей скотиной расстаться. И в ухо каждому не вдудишь, что, если не отдаст корову государству, враг придет и сожрет ее даром.

– Никакой принудиловки! – отвечал Микоян. – Действуйте только убеждением. Частник есть частник. Он и без того нами обижен. Не хочет разлучаться с овцой, оставьте ему овцу.

Есть такая народная примета: хлеба убирать, когда поспевает малина. Но в ту пору малина еще не созрела, когда пришло время думать об уборке урожая, чтобы он не достался врагу в зрелых колосьях. На Дону было тревожно, Москва требовала, чтобы зерно вывозили со складов и элеваторов – в тыл.

– На тачке, что ли? – говорил Чуянов. – Автотранспорта нет, горючего нет, а на лошадках сотни тысяч тонн далеко не увезешь. Не знаю, как мы управимся, если предстоит эвакуация людей и скота из донских станиц и колхозов…

Эвакуация началась загодя, гнали скотину из отдаленных станиц, а кто? – опять же школьники с хворостинами, плелись за гуртами скота старики да бабки, которые сами-то едва ноги передвигали. На волжских переправах – что-то ужасное, все стада перепутались, чей там бык, а чья корова – уже не разберешься, всех подряд гнали на паромы, а паромов не хватало, немцы бомбили, и рядом с павшей скотиной теперь лежали те же самые мальчишки с хворостинами и бабки, но уже мертвые.

Чуянов накоротке повидался с Ворониным:

– Садись, эн-ка-вэ-дэ. Разве не безобразие? Гигантский город на правом берегу, а моста на левый берег не соорудили.

– Так это же хорошо, что нет моста, – отозвался Воронин. – Будь такой мост, его бы немцы с воздуха мигом раздраконили…

Как-то еще не верилось, что Сталинград может стать фронтовым городом, дворники поливали цветочные клумбы на улицах, и аромат цветов доносился в кабинеты обкома, напоминая о мирных днях, когда о цветах даже не думалось: пусть благоухают, на то они и посажены… Чуянов казался рассеянным.

– Что у тебя еще? – спросил он.

Воронин вынул из портфеля немецкую листовку, издали показав ее секретарю обкома, – читай, если грамотный. Чуянов увидел всего две строчки частушечного лада:

ДО ВОРОНЕЖА С БОМБЕЖКОЙ

В СТАЛИНГРАД ВОЙДЕМ С ГАРМОШКОЙ.

Эту листовку Чуянов оставил у себя и показал ее генералу Герасименко, командующему Сталинградским военным округом:

– Ну не нахальство ли, а?

Герасименко пробежал листовку глазами и сказал, что Геббельсу как пропагандисту еще далеко до батьки Махно:

– Вот это был агитатор! Пламенный… Помню, гонялись мы за его бандами, а батька за нами гонялся. На тачанках. Я тогда молодой был. Вот гонит нас батька в хвост и в гриву, оглянешься назад, а на тачанках его – лозунг: «X… уйдешь!». Потом стали гнать батьку. Настигаем, а на тачанках у махновцев опять плакат полощется: «X… догонишь!». Вот это, я тебе скажу, агитация такая, что до печенок пробирала. Наглядно и убедительно. Геббельсу до такого не додуматься…

Разговорились. Алексей Семенович спросил:

– Василий Филиппыч, не кажется ли тебе, что наше положение сейчас гораздо хуже, чем в прошлом году?

– Кажется. Только говорить об этом боюсь.

– Смотри, как бы не прижали нас к Дону. Слухи неважные. Фронт расшатан. Командуют лейтенанты. А маршала не видать… Скажи мне честно, что за человек этот Тимошенко?

– Как кто? Бывший нарком. Маршал. Орденоносец.

– Это я и без тебя знаю. О другом говорю. Я, человек сугубо штатский, и то, кажется, кумекаю, что есть здесь что-то неладное. Как он не пострадал после катастрофы под Барвенково или под Харьковом? И не такие головы с плеч летели…

– Все дело в обороне Царицына, – шепнул Герасименко, на дверь оглянувшись. – Кто тогда был в Царицыне при нем, да сумел ему понравиться, тех он не трогал, вот они полезли наверх… Ворошилов, Буденный, Городовиков, Щаденко и прочие… Я такого мнения, – сказал Герасименко, – что историю этой войны после войны будут писать не кровью, а медом, чтобы сверху покрывать ее лаком. И писать станут не с сорок первого, а с того самого срока, когда мы побеждать научимся.

– А куда же девать сорок первый? Наше лето?

– Псам под хвост! – энергично ответил Герасименко, даже обозлившись. – Кому из наших мудаков охота сознаваться в своих ошибках? Вот увидишь, что даже о сорок первом станут ворковать, как голуби. Не знаю, как ты, а мне не дожить до того времени, когда станут писать правду…

Большая излучина тихого Дона уже таила страшную угрозу всем нашим армиям, заключенным в эту природную дугу, вогнутую в сторону Волги и Сталинграда. Не понимать это могли только глупцы! В эти дни газета «Красная звезда» ожидала от Михаила Шолохова статью под названием «Дон бушует». Но писатель отказался от написания такой статьи, «так как, – сообщил он в редакцию, – то, что происходит сейчас на Дону, не располагает к работе над подобной статьей…».

Один старик журналист рассказывал мне, что видел в эти дни Шолохова плачущим. Слезы его понятны: тихий Дон и донское казачество знавали всякие времена, но такого еще не бывало, чтобы его берегам угрожали вражеские танки, а германские пулеметы «универсал» насквозь простреливали донские станицы.

…Стратегическая пауза затянулась, и лишь 27 июня Франц Гальдер отметил в своем дневнике: «Никаких признаков того, что противник как-то реагирует на потерянный нами приказ (по операции „Блау“)…» Тогда же, почти синхронно, из Старобельска стал названивать в Харьков барон Максимилиан Вейхс.

– Завтра, – сказал он Паулюсу, – я начинаю. Ждать, когда Москва распишется в знании наших секретных планов, становится опасно. Гот уже нервничает, его «панцерам» не терпится прокатиться по трамвайным рельсам улиц Воронежа.

– Моя Шестая, барон, – отвечал Паулюс, – через два дня после вас начнет выдвижение в районе Волчанска.

– Будем помнить о флангах, – тоном заговорщика произнес Вейхс, и в этих его словах таился немалый смысл…

* * *
«Будем помнить о флангах!» – заклинал барон Вейхс.

Да. Еще летом 1941 года генералы вермахта заметили, что русские мало чувствительны к обходам, но германская военная доктрина, напротив, чересчур обостренно заботилась о своих флангах. По этой причине немцам сейчас прежде всего желалось покончить с Севастополем и захватить Воронеж, ибо это и были фланги германской армии, устремленной на Кавказ и Сталинград, и даже не тактические, а имеющие уже стратегическое значение.

Паулюс отлично понимал беспокойство Вейхса, понимал и то, что Артур Шмидт с его чертиком в стратегии разбирается плохо, а потому он и растолковал ему азбучные истины оперативного искусства с особой заботой о флангах:

– Виноват Манштейн! Он так долго ковыряется с Севастополем, а его армия, застрявшая в Крыму, не может обеспечить нам южные фланги до тех пор, пока Севастополь не рухнет. Но если еще и барон Вейхс застрянет под Воронежем, тогда Шестая армия не будет прикрыта и с северных флангов… Не удивляйтесь, Шмидт, – говорил Паулюс, – но я так воспитан, чтобы думать о флангах!

Паулюс навязывал Шмидту свои понимания, хотя не раз замечал, что Шмидт исподтишка пытался навязать ему свою волю и эта воля была опасной. В этом потаенном единоборстве Паулюса выручало то, что многие генералы 6-й армии явно третировали Шмидта как выскочку, жалея об устранении Фердинанда Гейма, бывшего начальника штаба. Отто Корфес не однажды намекал Паулюсу, что Шмидт – вроде надзирателя, приставленного к армии не из Цоссена, а из партийной канцелярии Мартина Бормана.

– Гейм реально оценивал события, за что, кажется, и поплатился, а Шмидт излишне бравирует оптимизмом в духе речей Ганса Фриче. Правда, – признал Корфес, – Шмидт человек неглупый и осторожный, но его партийная убежденность зачастую смахивает на самое банальное упрямство. А вам не кажется, – вдруг спросил Корфес, – что за хвостом вашей Шестой армии тащится подозрительно много эсэсовских команд, которые следуют за нами, словно шакалы за тигром, отправившимся за добычей?..

Ответ Паулюса поставил Корфеса в неловкое положение.

– Прошу не забывать, доктор Корфес, что мой зять барон Кутченбах тоже носит черный мундир войск СС, и об этих войсках я сужу по гуманным поступкам своего зятя.

Корфесу оставалось только ретироваться, что он и сделал, а между ними пробежала первая черная кошка. Сутью этого разговора Паулюс поделился с адъютантом Вильгельмом Адамом, спрашивая – кого же еще не терпят в его армии?

– Никаких симпатий не вызывает и Гейтц из восьмого армейского корпуса. Гейтц так долго председательствовал в военных трибуналах, что до сих пор не расстался с дурной привычкой расстреливать людей. Гейтц (вы не поверите) иногда садится в транспортер с пулеметом и объезжает прифронтовые зоны, всюду оставляя после себя трупы.

Паулюс испытал неловкость, проворчав что-то о «наследии» покойного Рейхенау.

– Вы бы знали, Адам, как мне трудно! Я чудесно чувствую себя в штабном «фольксвагене», где прыгает моя зеленая «лягушка», но зато мне бывает противно видеть, как прыгает лукавый чертик моего начальника штаба…

Заранее он выехал на фронт. Обширный «фольксваген», сплошь забитый радиоаппаратурой и стеллажами с оперативными картами, катил за сто километров от Харькова – на берега Оскола, в сторону Купянска; сам городок, почти деревянный, еще хранил облик купеческого прошлого, и как-то странно было думать, что здесь когда-то грозно бушевали половецкие пляски, а «каменные бабы» в степях невольно напоминали идолов с острова Пасхи.

– Какая страшная дыра… этот Купянск, – заметил Шмидт, – и не пойму, как здесь могут жить люди?

– Живут, – кратко отозвался Паулюс. – Мой зять где-то вычитал, что в древности здесь пролегали пути в сказочную Византию, а хазары справляли в Купянске богатые свадьбы с иудейками…

Непрерывно стучал телетайп, работала радиорелейная связь, щеголеватый солдат с усиками «под фюрера» печатал информацию радиоперехвата. Река протекала лениво и тягуче, словно наполненная ртутью. В красных песках другого берега Оскола белели меловые откосы, поросшие дубняком, липами и ясенем. Одна из «молниеносных девиц» в кокетливой пилотке выскочила на минутку из автобуса, набрав для Паулюса горсть недозрелой малины.

– Желаю угостить вас, – сказала она.

– Признателен, фрейлейн. Вот вы и ешьте, а я остерегаюсь нарушать привычную диету…

Почти с ужасом он заметил вошь, ползущую по воротнику мундира девицы, и при этом вспомнил последнюю встречу с разжалованным Эрихом Гёпнером, тоже вшивым.

– Откуда у вас… это? – брезгливо спросил Паулюс.

– Ах это? – не удивилась «молниеносная», снимая с себя насекомое и крутя его в пальцах, словно козявку. – Так у нас их полно еще со времен покойного фельдмаршала Рейхенау…

Внутрь «фольксвагена» забрался Ганс Фриче в черном мундире зондерфюрера СС (Паулюс отметил, что его зять в таком же звании). Артур Шмидт, явно заискивая перед помощником Геббельса, щелкнул зажигалкой с чертиком, говоря любезно:

– Вы, зондерфюрер, забыли раскурить свою сигару, которую и таскаете во рту, как младенец пустышку.

– Благодарю, – задымил сигарою Фриче. – И когда же вы, Шестая и непобедимая, рассчитываете ловить осетров в Волге?

– Вам бы потерпеть до двадцать пятого июля, когда мы врежемся в улицы Сталинграда с музыкою оркестров.

Фриче ответил, что его шеф обожает оперативность:

– Геббельс требует срочной информации. Я думаю, что стоит вам начать – и русские Иваны устроят нам хороший концерт с музыкой «сталинских органов» и тарахтением «кофейных мельниц» под облаками… Серию репортажей о подвигах вашей армии доктор Геббельс хотел бы дать по радио в шумовом сопровождении боя. Мне нужно получить от вас возгласы артиллерии, грохот танковых гусениц, торжествующие крики наших гренадеров, увидевших Волгу, и вопли отчаяния бегущих Иванов.

– Вы это получите, – обещал ему Шмидт.

– Послушайте, полковник, – недовольно выговорил ему Паулюс, – министр пропаганды, навестив наш ресторан, вправе заказывать любое блюдо, но вы еще не метрдотель, чтобы поставлять продукты для изготовления фронтовых деликатесов…

Заодно Паулюс предупредил Фриче: он хотел бы прослушать репортажи еще до того, как их запись будет выпущена в эфир.

– Во избежание возможных ошибок, – добавил тактично.

– Ошибок не будет, – заверил его Фриче. – Я устрою в эфире такой трам-тарарам, что радиослушатели просто ошалеют от восторга, а больше ничего и не требуется… У меня большой опыт пропагандиста, и потому успех обеспечен.

– Но это не мой успех, а… ваш!

– Какая разница, – захохотал Фриче…

Он выразил желание глянуть в оперативные карты, и Шмидт подобострастно предложил ему свои услуги:

– Не могу ли помочь? Что вы ищете в излучине Дона?

– Станицу Цимлянскую, – отвечал Фриче. – Говорят, тамошнее вино сродни рейнскому, а доктор Геббельс просил меня привезти пару бутылок, чтобы сравнить его с французским шампанским.

Артур Шмидт, достаточно наблюдательный, заметил, что Паулюсу не по душе вся эта возня с Фриче, и, видя озабоченность командующего армией, он приписал ее предстоящему наступлению.

– Вы, очевидно, волнуетесь, как перед стартом?

– Я не спортсмен, – резко ответил Паулюс. – Ухаживайте за приятелем министра пропаганды. Я спокоен за свою армию, но меня волнует напряжение флангов. Барон Вейхс – человек крайне медлительный, а бравый Манштейн никак не может покончить с Севастополем, чтобы прикрыть меня и Листа с юга… – Паулюс машинально глянул на часы и кратко сказал: – Можно начинать. Дирекция – на Сталинград…

* * *
Севастополь держался, а по специально проложенным и особо укрепленным железным дорогам в Крым двигались сразу 60 (!) длинных составов. На мощных платформах немцы перевозили крупповское чудовище «Дору» – пушку-монстр с длиною ствола в 30 метров, в дуло которой можно было легко пропихнуть даже теленка. Высота лафета этой пушки равнялась трехэтажному дому. «Дора» готовилась для сокрушения «линии Мажино» во Франции, но там она не понадобилась. Теперь о ней вспомнил Манштейн, и паровозы, часто пыхтя, тянули ее под Севастополь – для последнего штурма русской твердыни.

Близились последние дни обороны. Даже враги признавали небывалое мужество наших бойцов и жителей города-героя. Манштейн писал:

«Плотной массой, ведя отдельных солдат под руки, чтобы никто не мог отстать, бросались они (русские) на наши линии. Нередко впереди всех находились женщины и девушки-комсомолки, которые, тоже с оружием в руках, воодушевляли бойцов…»

4 июля, обессиленный, Севастополь п а л!

Об этом в тот же день помянули во всем мире, а радиовещание США откликнулось словами, которые полезно припомнить и в наши дни: «Эта оборона (Севастополя) наглядно показала всему миру, что Гитлер не может выиграть войну. Он может еще добиться кое-каких местных успехов, но вынужден будет платить за них чрезмерно высокую цену. Оборона Севастополя является героической страницей всей мировой истории …»

Итак, за южные фланги Паулюс теперь мог быть спокоен, а что касается Воронежа, то он надеялся на танки Гота:

– Гот нетерпелив, и Воронеж, считайте, наш…

Армия Паулюса уже рванулась в большую излучину Дона!

4. НА РУБЕЖАХ – БЛИЖНИХ И ОТДАЛЕННЫХ

Что там, в излучине Дона, творится – этого не узнаешь.

Чуянов зачастую узнавал о положении на фронте от рядовых телефонисток области. Самый верный источник информации, когда в трубке слышался испуганный девичий голосок:

– Они уже здесь! Я осталась одна. Совсем одна. В окне вижу их танки с крестами. Все разбежались, а я не успела… Ой, ради Боженьки, скажите скорей, что мне делать?

Ответ из Сталинграда всегда был одинаков:

– Ломай коммутатор и – смывайся, пока жива…

Орел, Курск, Воронеж – как-то дико сознавать, что война пришла в эти края, где бытовал чисто русский язык, еще не испорченный всякими «измами», откуда вышли классики нашей литературы – Кольцов и Тургенев, Фет и Лесков, а теперь…

– Мать их всех за ногу! – в сердцах выругался Чуянов. – Доигрались, сволочи, до того, что никаких слов не сыщешь, как объяснить людям, где лево, где право, где зад, где перед… И не хочешь, да станешь материться, когда вспомнишь аксиомы от маршала Ворошилова, еще довоенные: «бить врага на чужой территории» и «ни одного вершка родной земли не отдадим…».

С женою Чуянов был еще откровеннее, и он сказал ей:

– Где же она, эта великая русская армия с ее суворовской «наукой побеждать»? Где, наконец, не липовые, а подлинные герои? Куда все это подевалось, черт побери?

* * *
На этот риторический вопрос Чуянова наш передовой советский читатель уже готов назвать имена, осиянные вечным отблеском Сталинградской битвы, – Чуйкова, Еременко, Рокоссовского, Людникова, Родимцева, Шумилова, Москаленко, Баданова и прочих. Да, имена этих героев давно высечены на скрижалях руин Сталинграда, но еще не пришло время им появиться на этих страницах, да и сам город на Волге еще не дымился руинами…

Среди этих героев – не липовых, а настоящих! – невольно припоминается и Василий Тимофеевич Вольский, генерал бронетанковых войск. Он умер от горловой чахотки сразу после войны, и о нем понемногу забыли. А жаль! Этот человек в самый разгар битвы на Волге высказал особое мнение о событиях, несогласное с мнением самого Сталина и Генштаба, о чем не побоялся тогда же заявить открыто и честно, хотя рисковал не только карьерой, но рисковал и своей головой. С этим гордым человеком мы еще встретимся, читатель, но – позже…

А сейчас Вольский командовал 4-м танковым корпусом, который в штабах именовали «четырехтанковым», ибо весь корпус насчитывал всего лишь четыре танка.

– Чем богаты, тем и рады, – иронизировал Вольский…

Ему доложили, что в штаб привели пленных итальянцев.

– Сопротивлялись? – вопрос естественный.

– Нет, сами пришли. С листовкой. Вот с этой…

В листовке было сказано:

«Итальянцы! Ваш народ никогда не забудет имен Кавура, Мадзини и Гарибальди, изгнавших немцев-австрийцев из вашей прекрасной страны… Дело, которому служили патриоты Италии, теперь поругано Муссолини, подчинившим Италию гитлеровскому режиму… Россия никак не может быть вашим врагом, она никогда не угрожала и не может угрожать вашей родине. Вы, итальянцы, и сами понимаете это…»

– Понимают. Давайте их сюда. Поговорим…

Вошел офицер, за ним и солдаты, явно робеющие от непривычности обстановки. Пленные ожидали чего угодно, вплоть до зуботычин, но были потрясены, когда русский генерал в измазанном комбинезоне танкиста заговорил с ними на их же родном языке.

– Компаньо! – радостно возвестил Вольский. – Мне, поверьте, лучше видеть вас живыми в плену, нежели мертвыми перед своим фронтом. – Его голос временами садился до шепота, и Вольский сам объяснил причину, показав на свое горло: – Застудил на маневрах в сибирской тайге. Крым уже не помогает, лечился у вас в Италии, а летом прошлого года собирался повторить курс лечения у ваших прекрасных ларингологов, но тут… Тут-то мы и стали врагами! Кстати, – спросил Василий Тимофеевич, – вы, компаньо, из какой дивизии? «Равенна» или «Сфорецка»?

– Нет, «Коссерия», – охотно отозвались пленные.

– Тогда… садитесь, – предложил Вольский. – Правильно сделали, что пришли сами и догонять вас было не надо. А что ваш Джованни Мессе? – спросил он офицера. – Уже в отставке?

– Нет. Стал заместителем у Итало Гарибольди. – Офицер Луиджи Комолло сказал, что Италия сыта Россией по горло. – Первый раз мы пошлялись в Москву вслед за Мюратом, королем Неаполитанским, который потащил наших дедушек в Россию за своим зятем Наполеоном, и дедушки не вернулись к нашим бабушкам. Вторично мы сунулись вслед за англичанами под Севастополь – и после нас в Крыму осталось обширное кладбище. Теперь мы тащимся в обозах вермахта, а куда он завезет нас – неизвестно, но мы хотели бы умереть на своих постелях, а не в сугробах.

– Конечно! – рассудил Вольский, показав им листовку. – Тут не только Мадзини и Гарибальди, тут и другое. Более важное. Я ведь знаю, что итальянцы народ храбрый. Но они хорошо сражаются, когда дело касается их Италии, а так… плохо!

– Мы хотим домой, – дружно заговорили солдаты. – В конце концов, папа с мамой – это тоже не мусор. Если каждая русская тетка и спрячет нас в погреб, так каждый из нас до конца войны согласен быть ее страстным любовником. Лучше уж сидеть в погребе на картошке, нежели подыхать в немецком окопе…

Итальянцы достали письма своим родным и просили Вольского отправить их в Италию – через международный Красный Крест, плохо знакомые с географией России, они путали Дон с Волгою и, оказавшись плененными в излучине Дона, обычно начинали свои письма словами: «Привет с русской Волги!»

– Ну, до Волги-то еще далековато, – сказал им Вольский и, подумав, добавил: – Ну ладно. Письма отправим. Идите.

– Куда? – обомлели итальянцы.

– Да обратно. Не станем же мы из-за семи человек гонять в тыл конвоира. Идите. Заодно расскажите о нашем разговоре своим товарищам. И возвращайтесь обратно со всеми солдатами…

…Италия имела свою судьбу, неповторимую: в 1945 году не быть ей в числе стран побежденных, а быть ее народу в числе победителей! Согласитесь, что такое случается редко…

* * *
Прошло не так уж много времени с поры трагедии армий Тимошенко, а к Сталинграду до самого июля (точнее – до осени) еще выбирались бойцы, вырвавшиеся из кольца окружения. Кто из-под Харькова, другие от Барвенкова. Одетые во что попало, грязные и оборванные, озверелые от крови пролитой и ненависти пережитой. Почти все окруженцы без каких бы то ни было документов. Теперь не знали, к кому обратиться, кто им поможет, а властей они тоже боялись, ибо окруженцев могли замести особисты как «немецких агентов» (такое не раз бывало). Шлялись они как неприкаянные по улицам Сталинграда, как-то стыдливо козыряя офицерам, словно чувствовали себя виноватыми. Смотреть на них – страшно: вместо ремней на винтовках – фитили от керосиновых ламп, иные даже лошадей вывели, а вместо поводьев – бинты санитарные. Народ молчаливый. Сплошь небритые. Голодные. И… все-таки даже счастливые оттого, что снова среди своих.

– Вот такие люди, – говорил Воронин, – злее всех дерутся. Они такое пережили, что теперь стали бессмертны.

Чуянов был согласен с мнением НКВД, но предупредил, что к окруженцам налипает немало бессовестной сволочи.

– Дезертиры и трусы только называют себя окруженцами, чтобы скрываться поудобнее. Они тоже опасны – сплетнями, страхами, домыслами… Кстати, как тюрьма твоя? Очистилась?

– Да всех вывезли в Камышин. Стенки же в тюрьме – во такие. Так теперь ни одной камеры нет свободной.

– Как понимать, если всех вывезли?

– А так и понимай. В камеры столько народу набилось! От бомбежек прячутся. Скажи кому-либо – так не поверят.

– А ты что?

– А что я? Или сердца у меня нету? Ключи отдал от камер. Не откажешь ведь – с детьми многие. С бабками. Суп варят с макаронами. Такой дух в тюрьме…

Город-гигант просто распирало, так он был перенасыщен людьми. Тут и местные, тут и бежавшие с Дона, тут и наехавшие Бог знает откуда в поисках тишины и покоя, а теперь эти беженцы не знали, что им далее делать, куда бежать:

– Мы-то, грешные, думали, что на Волге-матушке покой сыщем, а вот заехали – из огня да прямо в полымя…

Сталинград постепенно огораживал себя противотанковыми рвами, сооружал блиндажи, копал траншеи. Всего отрыли 20 миллионов кубометров земли. Это легко пишется, еще легче говорится. А ты попробуй за один день десятки тысяч раз нагнуться и распрямить спину, чтобы поднять и бросить наверх лопату тяжелой земли. Трудом домохозяек и пенсионеров Сталинград опоясал себя кушаком оборонительных сооружений общей длиною в 487 километров. Такое расстояние даже не пройти – нужно объезжать на поезде… И не все было гладко. Некоторые не выдерживали. Бомбежек, драной обуви, иссушающего зноя, жажды наконец. Просили у врачей справку о болезни, чтобы вернуться домой.

Сами женщины с рубежей и позвонили Чуянову:

– Мы тут вынесли резолюцию: врачам справок об освобождении по болезни не давать! Мы – коренные сталинградцы, здесь родились, здесь и помрем. Мы все соседи и лучше врачей знаем, кто чем живет, кто больной, а кто дурака валяет…

Чуянов созвонился с тем же Ворониным:

– Слушай, эн-ка-вэ-дэ. Тут дело такое. Бабы и сами разберутся, кто болен, а кто симулирует. Речь о другом. Издалека женщины видят, как бомбят Сталинград, и, когда зарево стоит над городом от пожаров, тогда многие бегут в город, чтобы узнать – живы ли дети да старики ихние? Понял?

– Ну, понял… Нет, не понял, – сказал Воронин.

– Так пойми: таких не задерживать. Сердца материнские надо понять – ведь у каждой, считай, дите малое. Пока!..

4 июля генерал Герасименко застал Чуянова плачущим.

– Семеныч, да что случилось?

– Севастополь… Я ведь, грешным делом, думал, что хоть до Урала нас допрут, а Севастополь так и останется нашим. А теперь вот… в самый последний миг Севастополь к нам обратился, словно эстафету какую нам передал. Прочти, что сталинградские радисты от севастопольских только что приняли…

«Прощайте, товарищи, и отомстите за наш разбитый Севастополь» – так было записано. Герасименко развел руками:

– А в нашей избушке свои игрушки. Сейчас со станции Боево сообщили, что батальон немецкой пехоты уже через Дон переправился. Откуда он там взялся – сам бес не догадается. А под Воронежем еще гаже – оборона уже прорвана…

– Как жить дальше – не знаю, хоть вешайся! – Чуянов еще раз глянул на прощальные слова Севастополя. – Я уже подсчитал. Двести пятьдесят дней они там держались, а в Крымскую кампанию… не помнишь ли – сколько?

– Шут его знает. Забыл. Кажется, около года.

После Герасименко явился в обком К. В. Зубанов, главный инженер Сталгрэса, и вид у него был плачевный.

– Что, опять зубы схватило?

– Хуже. На этот раз сердце.

– Лечись. Как с электроэнергией? Опять не хватает?

– Электроэнергии хватит, а моя давно кончилась.

– О чем ты, Константин Васильевич?

Тут инженер сознался, что влюблен напропалую, а в кого – догадаться можно, в ту самую дантистку Марию Терентьевну, что больной зуб ему вытащила по рекомендации самого же обкома.

– Уж я и так и эдак перед нею! – рассказывал Зубанов. – Согласен хоть все зубы тащить без наркоза, только бы она не так сурово на меня глядела…

– Ты что? Совсем уж рехнулся? – обозлился Чуянов. – Тут такая пальба идет, Севастополь пал, Воронеж, гляди, оставим, люди мечутся на пристанях и вокзалах как угорелые, в городе жратва кончилась, по карточкам даже пайка не выкупить, а… ты? На кой черт ты мне все это рассказываешь?

Тут Зубанов взмолился:

– Помоги мне… хотя бы партийным авторитетом.

– Соображай! – наорал на него Чуянов. – У меня земля горит под ногами, а я, как последний дурак, поеду в Бекетовку, чтобы твою бабу уговаривать… Сам поладишь! Лучше давай о делах Сталгрэса: жалуются на заводах, почему энергии – кот наплакал, куда подевал ты ее? Или в подарок своей дантистке отдал?..

В самом паршивом настроении Чуянов только к ночи вернулся к себе домой, на Краснопитерскую, и сразу раздался звонок телефона (видать, за ним следили). Жена сняла трубку:

– Тебя , – сказала она. – Послушай, что говорят…

Чуянов сам взял трубку телефона: «Слушаю!» В ответ не женский, а на этот раз мужской голос, крепкий и уверенный:

– Это ты, сволочь поганая?

– Допустим, что я – сволочь. Все равно слушаю.

– Не вздумай бросать трубку. Двадцать пятого июля ты и твое потомство, заодно с твоей б…., будете повешены на площади Павших борцов, и висеть вам, пока веревка не сгниет.

– Сам придумал? Или научили тебя?

– Я говорю сейчас от имени германского командования, и ты, гад, от нас уже не скроешься. У нас руки длинные…

«Но откуда, из какой норы – не первый уже раз – вылезла эта гадина, добралась до телефона, чтобы брызнуть в нас ядовитой слюной?» – записал тогда же Чуянов.

Легли спать. Потолок спальни отсвечивал кровавыми отблесками, которые переливались волнами, а висюльки стеклянной люстры ярко вспыхивали – это на Волге какой уже день полыхали нефтяные баржи, приплывшие из Астрахани.

– Долго ль они гореть будут? – спросила жена.

– Пока не сгорят. Спи. Мне завтра рано вставать…

Утром Чуянов вдруг стал безумно хохотать.

– Господи, с чего развеселился? – удивилась жена.

– Вспомнил… инженер Зубанов, знаешь такого? Так вот он, дурень такой, вдруг влюбился. Нашел же время…

По Краснопитерской улице гнали большое стадо свиней, едва ковылявших от усталости, потом в сторону пристаней пылило громадное стадо коров, и каждая, мотая головой, названивала в свой колокольчик – эвакуировали колхозную скотину из дальних станиц Задонщины. Старики толкали перед собой визгливые тачки с домашним скарбом, женщины, босые и загорелые, тащили на себе неряшливые узлы. Много навидался Чуянов таких вот несчастных беженцев, но запомнился ему мальчик в коротких штанишках с ширинками сзади и спереди, еще маленький, нес он на себе кошку, и эта кошка обнимала ребенка за шею лапами, доверчивая, покорная, испуганная…

Сталинград начинал новый трудовой и боевой день.

До 23 августа будет еще много таких вот дней.

* * *
В борьбе с идеологией противника итальянским фашистам, скажем прямо, не очень-то везло: в одном из донских городков они сокрушили изваяния усатого колхозника с колхозницей в широком сарафане, решив, что эти статуи изображают великого Сталина и его любимую жену – Сталиничче.

В развитии же боевой стратегии Итало Гарибольди оказался плохим помощником Паулюсу, который указывал союзникам двигаться в междуречье Донца и Дона, чтобы окружить там советские войска. Но русские из котла вывернулись, а когда Гарибольди замкнул мнимое кольцо окруження, то выяснилось, что внутри его – пусто! Немцы же сочли, что мешок завязан, они окружили его, но в «плен» им достались сами же… итальянцы.

– Почему так мало русских пленных? – спрашивал Шмидт.

На это Паулюс не мог ничего ответить. Промолчал.

– Придерживайте макаронников на флангах, – указал он Шмидту, – а на главных направлениях их не выпускать…

Опять эти фланги! Паулюс не знал (да и не мог знать), что эти вот фланги его непобедимой 6-й армии, которые он доверил опять-таки итальянцам, позже и станут тем слабым звеном в линии фронта, который прорвут русские… Конечно, будем справедливы, трагически сложилась судьба 6-й армии в котле, но еще ужаснее будет судьба итальянцев!

5. НА ЗАКАТЕ И НА ВОСХОДЕ

Борис Михайлович Шапошников лишь 44 дня не дожил до нашей Победы, и Москва проводила его в последний путь артиллерийским салютом, который правомерно вписался в симфонию викториальных залпов, слышимых во всем мире. Даже покинув Генштаб, маршал не оставлял службу; больной, он еще трудился, и в затруднительных случаях Сталин иногда говорил:

– Вот здесь нам необходимо выслушать, чему учит школа Шапошникова , передовая школа нашей военной науки…

Впрочем, эта «передовая школа» сложилась не вчера и не сегодня, она вела родословную еще из царской Академии Генштаба, из которой – задолго до революции – и вышел Борис Михайлович, последний из могикан «проклятого прошлого». Дух маршала Шапошникова, казалось, еще долго витал в кабинетах Генерального штаба, а Василевский не спешил занять его пост, оставаясь лишь «временно исполняющим обязанности». Николаю Федоровичу Ватутину, своему заместителю, он говорил:

– Возможно, я принял бы этот пост не задумываясь, если бы ранее не видел, как работает Борис Михайлович. Наблюдая за ним, я понял, какая Генштабу нужна голова, какая четкая организованность. Меня это и смущает! Пойми, Николай Федорович, я просто чувствую свою неготовность.

Ватутин по-дружески советовал Василевскому все же не отказываться от того кресла, что покинуто Шапошниковым:

– Тем более что карьеристы уже стали выдвигать Тимошенко, а сам Тимошенко подсаживает на место Шапошникова генерала Голикова, что до войны был начальником разведки Генштаба, а ныне Брянским фронтом командует… плохо командует!

– День ото дня не легче, – вздохнул Василевский.

Положение нашей страны с каждым днем осложнялось. Весною турецкий премьер-министр Сараджоглу получил призыв из Берлина: мол, именно сейчас «была бы весьма ценной (для Германии) концентрация турецких сил на русской границе» – возле Кавказа. В ответ Сараджоглу заявил, что он «страстно желает уничтожения России». «Уничтожение России, – сообщал он, – является подвигом фюрера, равный которому может быть совершен раз в столетие… Русская проблема может быть решена Германией только в том случае, если будет убита половина всех живущих на свете русских!»

Об этом изуверском желании нашего ближайшего соседа стало известно в Москве.

– Будет скверно, – сказал Василевский Ватутину, – если танки Клейста нажмут от Ростова, а турки ударят снизу по Еревану. Теперь нам следует учитывать и угрозу со стороны Турции.

В газетах, доселе утешавших читателей, появились фразы, на которые не каждый мог обратить внимание: «Над родиной снова сгущаются грозные тучи…» Александр Михайлович Василевский навестил больного маршала Шапошникова, поделился своими заботами. Стратегические резервы Ставки были израсходованы еще весною в тех операциях, которые успеха не принесли. Между ними возник разговор, в чем-то схожий с тем, который однажды вели меж собою Чуянов и генерал Герасименко.

– Наверное, – сказал Василевский, – история этой войны будет писаться после войны и только со дня наших побед. Но где они, эти громкие победы, способные переломить хребет врагу?

Борис Михайлович приподнялся с дивана, взволнованный:

– Такая мысль, голубчик, есть предательство по отношению к тем мертвым, которые не сложили оружия еще в сорок первом. Которые кладут свои жизни на фронте и поныне. Легче всего вырвать мрачные страницы из летописи наших поражений, чтобы сразу обрести задиристый и бравурный тон. Но мы, – утверждал Шапошников, – не имеем морального права украшать свои же просчеты яркими павлиньими перьями. Чем откровеннее признаем перед народом свою растерянность в сорок первом, свои трагические ошибки в эту весну, тем больше пользы для будущего…

21 июня Юго-Западное направление – наконец-то! – было ликвидировано, как изжившее себя, а маршал Тимошенко из главнокомандующего превратился в обычного командующего фронтом. Ставка все энергичнее вмешивалась в дела войны через своих представителей, чтобы вовремя одернуть командующих, если они ошибались, а иногда эти представители только мешали командующим, которые считали московских посланцев не помощниками, а… надзирателями. Сталин, наверное, догадывался о закулисной возне среди генералов, но в Генштабе он не желал видеть маршала Тимошенко, тем более не хотел видеть и генерала Голикова – он твердо придерживался кандидатуры Василевского, которому достаточно доверял, видя в нем ученика из «школы Шапошникова».

Сталин умел быть внимательным к людям, когда эти люди становились ему необходимы. В один из дней он спросил:

– Товарищ Василевский, почему вы забыли родного отца?

– Я не забыл, – невольно покраснел Василевский. – Но когда меня принимали в партию большевиков, то меня обязали прервать с ним всякие отношения… как со служителем культа.

– Вот это нехорошо, товарищ Василевский! – наставительно декларировал Сталин и был прав. – Мне известно, – продолжил он, – что ваш бедный отец-священник влачит в провинции самое жалкое существование, едва не побирается от голода. А вы, вполне обеспеченный человек, ничем старику не помогли… Это очень нехорошо. Вы должны взять отца к себе в Москву.

– Слушаюсь, товарищ Сталин! – отвечал Василевский.

– Да не меня надо слушаться. Самому надо соображать…

После такой «личной заботы товарища Сталина» товарищу Сталину было неудобно отказывать в чем-то, и 26 июня Василевский официально был утвержден в должности начальника Генерального штаба. Поздравляя его, Шапошников предупредил:

– Чем выше положение человека, тем труднее ему учитывать чужое мнение, тем недоступнее становится он для критики. Помните, голубчик: это очень опасная ситуация! А впрочем… я рад за вас: начинается ваше личное противостояние Францу Гальдеру, он сейчас, кажется, на закате, а вы сейчас на восходе…

…Как уже догадался читатель, я в своем изложении событий несколько отступил назад во времени. Вейхс еще не угрожал Воронежу, и, смею думать, наши люди никакой угрозы для Воронежа не ощущали. Почему? Да хотя бы по одному примеру. Именно в эти дни некий майор Адрианов – наконец-то! – получил ордер на комнату в коммунальной квартире того же… Воронежа. Жилищный вопрос, как видите, не угасал даже невдалеке от линии фронта, и счастливый майор по случаю новоселья устроил хорошую выпивку с друзьями из местного гарнизона. Пройдет лишь несколько дней, и ордер на комнату майору Адрианову уже никогда не понадобится, а сам обладатель ордера, прописанный в Воронеже, вольется в ту великую армию, о которой после войны будут писать как о «без вести пропавших».

Судьба Воронежа была решена, и в трагизме этой судьбы повинны те люди, которых, выражаясь как бы помягче, хотелось бы называть хотя бы «растяпами»…

* * *
Время – самый безжалостный фильтр нашей истории: одних оно бережет в народной памяти, других оставляет догнивать в «отходах прошлого», о котором нежелательно вспоминать, но вся беда в том, что часто – даже очень часто! – судьбы многих тысяч людей зависели от неугодных персон, облеченных, как принято у нас говорить, «доверием партии и правительства». Мне думается: мирные дни, наверное, для того и даются армии, чтобы она из своих неисчерпаемых недр выдвигала все самое разумное и достойное, а все негодное отсеяла, словно мусор. Но при Сталине так никогда не делалось. О человеке судили не по его качествам, а лишь по строкам его анкеты.

Я не сомневаюсь, что анкета была «чистая» у генерала М. А. Парсегова – знойного кавказца с аккуратными усиками, но анкетой да внешностью все и кончалось. С первого года войны он как-то органично сроднился с мощной стихией роковых отступлений и так привык к «драпу», что считал его делом почти неизбежным. Отвоевал он себе легковушку с шофером, в машине спал и ел, там у него вся канцелярия, есть тарелка и стакан в красивом подстаканнике, предметы мужского туалета, и потому выглядел Парсегов, не в пример прочим фронтовикам, даже молодцевато. С утра побреется, не выходя из машины, поправит перед зеркальцем усики, после чего, освеженный одеколоном, мог и покомандовать.

– Товарищ боец! – окликал он из машины. – Почему у вас походка неровная? Советский боец должен ходить… знаете как?

– Да учили… на строевой подготовке.

– Вот так и ходите.

– Да я, товарищ генерал, третий дён не жрамши, из окружения вышел, ноги едва волоку. Мне бы в санчасть какую…

– Все равно! Подбородок держать выше… по уставу. А вы, товарищ боец, над кем смеетесь?

– Веселый человек дольше живет. Вот и смеюсь.

– Ладно. А то я думал, вы надо мной издеваетесь…

Генерал П. В. Севастьянов, хорошо знавший Парсегова, писал о нем так: «Никакое окружение, никакое бегство, никакие несчастья и неудачи так не деморализуют солдата, как бездарное руководство!» Парсегов командовал 40-й армией Брянского фронта, а фронтом командовал небезызвестный Филипп Иванович Голиков, и кого Голиков больше боялся – Сталина или немцев? – этот вопрос историками еще до конца не выяснен. Если же Филиппа Ивановича спрашивали о талантах Парсегова, он отвечал:

– Собранный товарищ! Не как другие, что даже забывают побриться в окопах. Одна в нем беда: на связь не выходит, и никогда не знаешь, где его армия находится…

Из этих слов видно, что хорош был Парсегов, умело прятавший свою армию от начальства, но еще лучше был и сам командующий фронтом, не знавший, где искать эту армию! Но однажды Голиков все-таки обнаружил «сороковую» в селе Хорол. Голиков сказал Парсегову, что из портфеля майора Рейхеля известно: барон Вейхс, торчавший у Курска, должен был наступать двадцать второго июня, но…

– Ни мычит ни телится! Наверное, фрицы поняли, что мы их «рассекретили», вот и отложили свое наступление по плану «Блау». А ты, Михаил Артемьевич, ручаешься за свою оборону?

– Мышь не проскочит, – был получен бравый ответ.

(Между тем Брянский фронт имел всего лишь до пяти орудийных стволов на один километр – совсем не густо.)

– Тут и слона протащить можно, – сомневался Голиков.

– У меня и слон не пройдет! – заверил его Парсегов…

Затишье в обороне всегда обманчиво, а враг начинает казаться надоедливой, примелькавшейся деталью военного пейзажа – не больше того. 28 июня барон Вейхс нанес мощный удар со стороны Курска, а через два дня 6-я армия Паулюса стала наступать южнее – и началось! Противник верно нащупал слабину в стыке Брянского фронта Голикова с фронтом армий маршала Тимошенко; танки армии Гота врезались в эту мягкую и ослабленную подвздошину двух наших фронтов, разорвав их широкой кровоточащей раной. Прямо на Воронеж двигалась моторизованная дивизия «Великая Германия»… А на улице Хорола – дым столбом! Жгли и рвали штабные документы, волокли в грузовики тяжеленные сейфы, девушки-солдатки метались, не зная, куда сунуть пишущие машинки, а жители села плакали:

– Господи! Да на кого ж вы нас покидаете?..

В этой панике один лишь Парсегов оставался невозмутим, и, сидя в своей легковушке, он… догадываетесь, что он брился! Тут его и застал Севастьянов с поручением от Голикова.

– Командующий Брянским фронтом просит вас срочно выйти на связь с его штабом. Обстановка сейчас такова, что…

Парсегов, глядя в зеркальце, прифрантил свои усики:

– А зачем спешить, дарагой? Самое малое через час я сам буду уже в Воронеже, тогда и пагаварю с товарищем Голиковым… Можно ехать. Жми прямо на Воронеж! – велел Парсегов шоферу. И его легковушка первой рванула с места…

Отдадим должное девственной «чистоте» анкетных данных о генерале Парсегове – этот Аника-воин постыдн обросил свою армию (и вся его 40-я армия позже целиком погибла, попав в железные клещи танковых окружений), а ведь на эту армию рассчитывали в штабах, воронежцы меж собой говорили:

– Нам-то что? До нас фрицы не дойдут, звон, мне Марья-соседка сказывала, что есть такая армия Парсегова… у-у, силища!

Воронеж считался еще тыловым городом и жил, украшенный бодрыми призывами, обычной трудовой жизнью: «Работать с удвоенной энергией! Все для фронта, все для победы!» В скверах играли детишки, на улицах бабки торговали семечками. Привычно названивали трамваи, фронтовикам странно было видеть машины «скорой помощи» – кому-то вдруг захотелось поболеть, но никого из жителей это не удивляло. Никто не думал, что враг способен дойти до их города. По вечерам работал цирк с новой программой, люди навещали театр, все шло своим чередом…

Голиков засел в Воронеже, а связь с войсками фронта отсутствовала. На путях вокзала попыхивал паром одинокий бронепоезд, и там еще пели: «Мы мирные люди, но наш бронепоезд стоит на запасном пути…» В гарнизоне числились тыловые войска НКВД с винтовками, один батальон был поголовно вооружен только наганами, кавалеристы оттачивали клинки. А на окраинах Воронежа уже образовывался фронт, и зенитчики ПВО все чаще опускали стволы орудий к земле, нащупывая в прицелах кресты немецких танков. Гот не считался с потерями; на Мокром Лугу он сам загонял свои танки в топь, на их башни, торчавшие из воды, он стелил мосты, и по этим настилам быстро пропускал другие танки и пехоту…

Голиков воевать не умел, а теперь поздно учиться!

30 июня Сталин прочел ему суровую нотацию по связи ВЧ, и мне думается, что Верховный лучше Голикова понимал обстановку.

– Запомните хорошенько, – поучал Сталин. – У вас теперь на фронте более тысячи танков, у противника же нет и пятисот… Все зависит только от вашего умения использовать свои силы и управлять ими по-человечески. Поняли?

Сталин был прав только «по-человечески». Танков у Голикова было достаточно, но… каких? Разрушающие мосты неповоротливые КВ, которые сами же танкисты прозвали «бронированными комодами», и устаревшие Т-60, по выражению солдат – «трактора с пушками», а новых Т-34 не было. Конечно, при умении можно было задержать немцев и этими танками. Но Голиков не знал, как это делать. Пошел один танк – подбили, посылает второй – тоже, шлет третий – и третий сгорел. Наверное, он проспал то время, когда в мире победила доктрина массового применения танков, а он, командующий фронтом, примерял боевые качества танков к возможностям пехоты.

4 июня на Брянском фронте появился Василевский.

– Второй год воюете, а так и не научились, – отругал он Голикова. – Танки отдельно. Пехота сама по себе. Авиация только наблюдает. Ставка пошла на крайность, давая вам из резерва Пятую танковую армию генерала Лизюкова… Поторопитесь! Шестая армия Паулюса выходит (или уже вышла) к Каменке, возникает угроза нашим тылам не только у вас, но и у Тимошенко. Будьте любезны использовать танковую армию Лизюкова как надо – ударом от Ельца, дабы сорвать переправу противника через Дон… Надеюсь, вам все ясно?

Филипп Иванович почтительно соглашался:

– Все ясно. Благодарю. Все сделаю. Как велели…

И – сделал: погубил 5-ю танковую армию Лизюкова, пустив ее в гущу сражения кое-как, даже не догадавшись, что танковая армия нуждается в поддержке артиллерией и авиацией.

Стало ясно, что Голикова на фронте держать нельзя.

– А что делать с генерал-майором Парсеговым? – спросил Василевский. – Ведь его даже на передовой никогда не видели.

– Мерзавец! – отвечал Сталин. – Нацепил Звезду Героя и теперь думает, что ему сам черт не брат… Отправьте его куда-нибудь далеко, так, чтобы я о нем даже не слышал.

Парсегова тут же отправили во Владивосток, где к его услугам было множество парикмахерских. Не жалко мне ни Голикова, ни этого Парсегова – жалко мне жителей Воронежа, которые еще не знали, что их ждет. До слез жалко и того майора Адрианова, который получил ордер на комнату в коммунальной квартире Воронежа! Сталин, как это ни странно, по-прежнему считал, что немцы вторично стремятся захватить Москву – на этот раз через Воронеж; когда же он поймет, что совсем не Москва является целью нового «блицкрига», тогда будет поздно…

О, тупость мышления, взятого в колодки собственного величия! Подобная тупость пределов не имеет…

* * *
Фельдмаршал фон Бок из Полтавы подгонял Вейхса, положение которого под Воронежем напоминало «топтание на месте».

Гитлер же в «Вольфшанце» бесновался перед Кейтелем:

– Что там делают мои генералы? Они теряют драгоценные дни. Я ведь уже говорил, что, если Воронеж не сдается, его можно оставить в покое. Мне надоели разговоры о флангах! Главное сейчас – Четвертая танковая армия Гота! Чтобы она скатывала дивизии Тимошенко вдоль правого берега Дона, как скатывают паршивые ковры… Это ваши слова, Кейтель! Не отпирайтесь. А глупый барон Вейхс застрял под Воронежем, мешая Готу выполнять самую насущную задачу плана «Блау» – выход в излучину Дона…

Лишь 7 июля барон Вейхс информировал Паулюса.

– Можете меня поздравить, – с явным облегчением сказал он. – Наши танки ворвались в Воронеж, когда по улицам еще бегали трамваи, а на перекрестках дежурили милиционеры. Это надо было видеть, как разбегались очереди мужчин от газетных киосков, женщины и дети – от ларьков с квасом и мороженым…

Вейхс приврал! Воронеж был захвачен им лишь частично: в наших руках оставались предместья Отрожка и Придача, начались уличные бои, красноармейцы удерживали Университетский район на северных окраинах города. Битва за Воронеж продолжалась, и не скоро ей кончиться. Но теперь 4-я танковая армия Гота (хотя и с опозданием) стала лавиной сползать вниз вдоль берегов Дона, и тогда все армии Тимошенко действительно начали скручиваться в упругий рулон, быстро оттесняемый к югу.

От Ельца до Таганрога возник сплошной грохочущий фронт!

Тимошенко отводил свои армии на восток…

Сталин давно разуверился в полководческих талантах маршала, но, очевидно, держал Тимошенко на фронте по соображениям политического порядка, дабы не давать лишнего повода для злорадства геббельсовской пропаганде.

– Надо искать ему замену, – не раз говорил он.

К тому времени два наших видных полководца, Рокоссовский и Еременко, с трудом выправлялись после тяжелых ранений. Рокоссовский с осколком в спине не выдержал и «бежал» из госпиталя, не долечившись, а генерал Андрей Иванович Еременко передвигался на костылях, и когда их оставит – неизвестно.

Сталин, когда Василевский вернулся в Москву, сказал, что пришло время менять командование. Обстановка требует образования Воронежского фронта – самостоятельного, а Брянский фронт можно смело доверить К. К. Рокоссовскому.

– Надеюсь, никто возражать не станет. Гораздо сложнее с вопросом, кого назначить на Воронежский фронт?..

Генерал Ватутин, заместитель Василевского, встал:

– Товарищ Сталин, назначьте меня.

– Вас? – удивился Сталин, вскинув брови. – Ладно, – сказал он, помедлив, – при условии, если товарищ Василевский не станет возражать, теряя такого хорошего работника Генштаба. – Сталин походил вдоль стола и сказал Василевскому: – А товарищ Голиков пусть послужит заместителем у товарища Ватутина, чтобы пострадал своим самолюбием… Так ему и надо!

Рокоссовскому предстояло командовать Брянским фронтом. Он появился в кабинете Сталина – стройный, подтянутый. Сталин обошел генерала вокруг, словно любуясь его гвардейскою статью.

– Ну как? Еще побаливает? – слегка тронул за спину.

Ответ последовал – с юмором:

– Осколок застрял возле позвоночника. Но если верить медицине, доля железа организму даже необходима.

– Тогда посидите, – сказал Сталин, и в кабинет вызвали генерала Козлова, разжалованного после поражения под Керчью. – Товарищ Козлов, – мягко начал Сталин, – мне говорят, вы сильно обиделись, будто мы вас наказали несправедливо.

Рокоссовский переживал за Козлова – хватит ли мужества отвечать правду или согласится со всем, что с ним сделали?

– Да, – сказал Козлов, – ваш личный представитель Мехлис мешал командованию. Своим партийным авторитетом он пытался подавить меня, командующего, а мои распоряжения оспаривал и высмеивал. Издевался! Если бы не вмешательство Мехлиса, думаю, не Манштейн, а мы были бы сейчас в Севастополе, а сам Манштейн купался бы в море со всей своей армией.

– Но кто командовал фронтом… вы? – спросил Сталин.

– Я.

– Связь со Ставкой у вас по ВЧ была?

– Была.

– Вы докладывали, что вам мешают командовать?

– А как мне жаловаться на вашего же представителя? Сравните меня, генерала Козлова, и этого Льва… Захаровича.

– Вот за то, что боялись позвонить мне и потребовать удаления Мехлиса, в результате запороли все наши дела в Крыму, вот за это вы и наказаны народом, партией и мною. Идите.

«Я, – писал Рокоссовский, – вышел из кабинета Верховного Главнокомандующего с мыслью, что мне, человеку, недавно принявшему фронт, был дан предметный урок …»

Прибыв на фронт, Константин Константинович встретил немало боевых друзей; он был всегда любим людьми. Рокоссовский завел себе кошку, она нежилась под настольной лампой, гуляя по оперативным картам, а командующий фронтом трогал карандашом ее усы, ласково приговаривая:

– Ну что, бродяга? Валяешься? Хорошо тебе? А мне вот плохо. Там, «наверху», виноватых ищут. А я даже прощаю тех, кто провинился. У нас ведь как? Снимут одного и пришлют другого, еще больше виноватого. Разжалуют кого-либо, а взамен присылают другого, тоже разжалованного. Один – вверх, другие – вниз. А вот тебе всегда хорошо. Никакой ответственности…

Глубокой ночью солдат, лежавший в дозоре близ передовой, был удивлен, когда к нему тихо-тихо подошел командующий фронтом и прилег рядом:

– Оставь мне свою винтовку, а сам иди. Скажи, чтобы покормили. И выспись, братец. А я до утра побуду здесь вместо тебя. Иди, иди. Я не шучу. Я ведь тоже солдат…

Не сразу, а постепенно устранялись негодные фанфароны, с трудом оформлялась армия, которой суждено было пройти через неслыханные поражения и уверовать в таланты своих полководцев, имена которых останутся святы в нашей ущемленной грехами памяти.

– А что нам делать с товарищем Тимошенко? – спрашивал Сталин начальника Генштаба. – Уж очень он теперь старается, чтобы Гот или Паулюс не посадили его в новый котел. Не потому ли и убегает так быстро, что за ним и на танке не угонишься?

6 июля Василевский появился в сильном волнении.

– Что случилось? – встревоженно спросил его Сталин.

– Страшно сказать: маршал Тимошенко пропал.

– Как? – воскликнул Сталин. – Опять пропал?..

«Пропавший» маршал – это, пожалуй, гораздо опаснее, нежели «пропавший» самолет майора Рейхеля с его портфелем… Тут всякие мысли приходят в голову…

– Найти! – указал Сталин. – Живого или мертвого!

6. НА ФРОНТЕ БЕЗ ПЕРЕМЕН

Жизнь продолжалась – даже сейчас, когда до смерти-то два шага, – и при донских станицах и городках, возле опрятных хаток и полустанков расцветали как ни в чем не бывало прекрасные и стыдливые мальвы. Было отчасти странно входить в степные поселки, где вечерами еще работали клубы, дикими и непонятными казались шумливые очереди в кассу за билетами, чтобы еще – в сотый раз! – посмотреть дурашливую комедию «Волга-Волга», на пыльных площадках полустанков еще танцевали под всхлипы гармошек солдаты с местными девушками, тут же влюблялись и расставались, чтобы больше никогда не увидеться.

Но иногда в теплых лирических сумерках слышалось:

– Кончай кину показывать! Будет вам вальсы раскручивать! Иль не слыхали, что пора всем драла от фрица давать?

– Да брось, – отвечали жители. – Лучше почитай сводки в газетах: на фронте без перемен, и до нас беда не дойдет.

– А ты вон тамотка пыль-то видишь ли?

– И что? Небось опять стада издали к Волге погнали.

– Не стада! Через час танки здесь будут…

Вольфрам Рихтгофен имел 1400 самолетов – больше половины всей авиации, которую Геринг держал на Восточном фронте, и вся эта армада, убивающая и завывающая, беспощадная и наглая, вихрилась теперь над нашими армиями в степи, где человеку негде укрыться от бомб, где ты всегда останешься виден. А на речных переправах – ад кромешный, все там перемешалось: автоколонны, коровы, медсанбаты, танки, повозки, лошади, пожитки беженцев и фургоны со снарядами… ад!

Алан Кларк, хороший английский историк, писал, что немецкие танковые колонны угадывались даже за 60 километров – это была чудовищная масса пыли, которая перемешивалась с дымом и пеплом горящих деревень, и это грозное облако, застилая горизонт, за ночь не успевало рассеяться над степью, а утром становилось еще плотнее, смешиваясь с новою тучей пыли. Зрелище гигантской армады танков и техники было, конечно, впечатляющим, и сами же немцы были не в силах сдержать своего восторга перед той могучей силой, что надвигалась на большую излучину Дона; войска вермахта двигались даже не по дорогам, которых почти не было, а катились прямо по гладкой степи (и фотография этой армады, которая лежит передо мною, действительно ужасает!).

«Это строй римских легионеров, – писали немецкие корреспонденты, – но перенесенный в XX век для укрощения монголо-славянских орд…»

Берлинская «Фёлькишер беобахтер» сообщала читателям, что русские отходят даже без выстрела (во что верить не следует): «Нам весьма непривычно углубляться в эти широкие степи, не наблюдая признаков противника…» Гитлер в эти дни ликовал, и Кейтель сказал Йодлю – как бы между прочим:

– В состоянии подобной эйфории наш фюрер был, кажется, только после падения Парижа… Заметили?

– Возможно, – согласился Йодль. – Из абвера, кстати, поступило сообщение: в Кремле сейчас настроение, подобное тому, что было летом прошлого года. Следует ожидать, что Сталин начнет изыскивать побочные контакты для нового Брест-Литовского мира с нами… на любых, конечно, условиях, лишь бы ему не потерять своего положения в кабинетах Кремля!

Верно, Гитлер так радовался успехам своего вермахта, что, сменив гнев на милость, сам же позвонил в Цоссен.

– Теперь с русскими покончено! – известил он Гальдера.

– Похоже, так оно и есть, – скупо отвечал Франц Гальдер. Несогласный с фюрером во многом, он сам уже заметил, что центр армии Паулюса уподобился клину, достаточно острому по форме, и что по мере продвижения к Волге его фланги слабеют, обнажаясь.

Об этом он из Цоссена и доложил фюреру.

– Перестаньте о флангах! – прервал разговор Гитлер…

Это были как раз те дни, когда Черчилль собирался лететь в Москву, он пил гораздо больше, чем можно пить в его годы, и часто вызывал нашего посла Майского, чтобы спросить его с некоторой ехидцей: «Когда же дядюшка Джо (Сталин) обратится к Гитлеру с просьбой о заключении мира?»

Удивляться тут нечему: британская разведка работала, и работала она хорошо, зная о том, о чем мы не догадывались…

* * *
Кажется, войскам армии Тимошенко готовились клещи: от Воронежа скатывалась танковая армия Гота, южнее их подпирала мощная армия Паулюса, грозя окружением. Вокруг же, на множество верст, куда ни посмотри, до небес вздымались гигантские столбы черного дыма – горели деревни, фермы, хутора, МТС, колхозы. Горизонт утопал в непробиваемой пылище, которая не успевала рассеяться за ночь: это двигались танки с пехотой, это брели стада и толпы беженцев с котомками за плечами. Сверху людей обжигало палящее солнце, пикировали на них бомбардировщики. Пыль, гарь, сухота, безводье… Ветеранам 1941 года невольно вспоминались прошлогодние дороги былых отступлений.

– Нет, – сравнивали они, – в этот раз хуже…

И – страшнее: «Тогда (в 1941 году) было меньше войск, техники. Тогда мы знали: захваченная врасплох страна там, в тылу, только еще собирает силы. А сейчас – вот он, прошлогодний тыл, вот силы, накопленные за год…»

Сколько горьких, злых, справедливых слов сказано в те дни о неоткрывшемся втором фронте!

– А, мать их всех! – ругались солдаты. – Начерчиллили планов – и никаких рузвельтатов . Мы за всю Европу, за всю Америку должны тута, в эвтом пекле, за всех отбрыкиваться…

Но Тимошенко не терял присущей ему бодрости.

– В этот раз, – авторитетно заверял он, – мы не доставим удовольствия немцам и в окружение не влипнем. Лучше сохраним силы в планомерных отходах на вторые и третьи позиции…

Начиная с 6 июля Ставка не раз теряла маршала Тимошенко, который сторонился всяких переговоров. Вел он себя несколько странно, избегая общения со своим штабом, на вопросы даже не отвечал. 7 июля его штаб покинул Россошь и перебрался в Калач (Воронежский), но Тимошенко почему-то остался в Гороховке.

– Вы поезжайте, – сказал он, – а я… Гуров со мною! Вот я с Гуровым тут посижу да подумаю.

Странное решение! Штаб терял связь с армией, а он, командующий армией, сознательно отрывался от своего штаба. По этой причине Москва получала из штаба Тимошенко одни сведения, а Семен Константинович иногда заверял Москву, что причин для волнений нет. Потом маршал вообще пропал, в Гороховке его не было, а куда он делся – никому не известно.

Василевский в эти дни даже почернел от переживаний, безжалостно обруганный Сталиным за то, что Генштаб потерял контроль над положением фронта, самого ответственного сейчас. Операторы сбились с ног, отыскивая пропавшего маршала, между собой делились сомнениями, что с Тимошенко это не первый раз:

– Помните, под Харьковом… он тоже «пропадал». Весь день просидел в кустах или под мостом. А где сидит сейчас?

Генерал Бодин, посланный на фронт как представитель Генштаба, докладывал в Москву: «Его (маршала) отсутствие не позволяет проводить неотложные мероприятия… у меня есть определенные опасения, что это дело добром не кончится!» Никита Сергеевич Хрущев высказал то, о чем другие боялись и думать:

– Слушайте, а не драпанул ли он к немцам? Ведь за такие дела, как наши, ему головой отвечать придется…

«Появилась, знаете, у меня такая мысль, – вспоминал позже Хрущев. – Хотел ее отогнать, но она сама нанизывалась на факты… Естественно, зародились нехорошие мысли». И лишь 9 июля раздался в штабах почти торжествующий вопль:

– Нашли! Жив наш маршал… вот он, объявился!

Тимошенко, как всегда, выглядел бодро, он вел себя так, будто ничего особенного не случилось, а на все вопросы отмалчивался. Вместе с ним был и Гуров, который шел, низко опустив голову, словно опозоренный. От маршала ответа не дождешься, а потому все наседали с вопросами на Гурова:

– Так где же вы были? Объясни наконец.

– Идите все к черту! – мрачно отвечал Гуров…

Газеты бестрепетно возвещали прежнее: «На фронте без перемен», и потому люди интуитивно чувствовали:

– Без перемен – значит, погано. Боятся сказать правду…

* * *
Жарища – невыносимая! Пить хотелось. Пить бы и пить, блаженно закрыв глаза, а воды не было. В редких хуторах мигом вычерпывали колодцы, оставляя их сухими, и, подкинув на спинах тощие вещевые мешки, шагали далее, отступая. На бахчах оставались дозревать арбузы и дыни, а громадные подсолнухи склоняли над плетнями царственно венчанные головы, словно на веки вечные прощались с уходящими. Избавляясь от лишнего, солдаты шли босиком по обочинам шляхов, распоясавшись, офицеры покрикивали:

– Любую хурду бросай, а саперные лопатки береги… еще окапываться. И не раз! Не век же драпать. Остановимся!

«А где?» Среди молоденьких лейтенантов, только что вышедших из военных училищ и сразу угодивших в сатанинское пекло такой вот войны-войнищи, не умолкали мучительные разногласия:

– Не понимаю! Нас со школы учили: самое главное – человек, а техника уж потом. Этим же гадам, Клейсту иль Готу, плевать на человека. У них другое в башке: броня, скорость, огонь. И вот результат: я, гордый человек, царь природы, и что есть мочи драпаю от этой самой вонючей техники.

– Так чего ж ты, Володя, не понимаешь?

– Не укладывается в голове, как это мы, поставив человека выше техники, отступаем до Волги, а немцы жмут нас во всю Ивановскую. Несгибаемые большевики – так внушали нам с детства, – а живем полусогнутыми – под бомбами.

– Да, ребята, кто прав? Я согласен: железо само по себе воевать не умеет. Но бьют-то нас все-таки железом и моторами.

– Наверное, Игорек, кой-чего у нас не хватает.

– Мозгов не хватает!

– К мозгам нужна и техника. Вот у меня сестренка. Еще сопливая. А уже по восемнадцать часов у станка вкалывает. Куску хлеба радуется. Я верю, что в тылу люди мучаются не напрасно. Будет и у нас железяк всяких… во как, выше головы! Только бы до Волги живым дойти, а пировать станем на Шпрее.

– Оптимист… голова садовая! Давай вот, топай…

Да, мы опять отступали. И до чего же обидно было нашим бойцам, когда они, едва живые после изнурительных маршей, позволивших оторваться от противника, потом разворачивали газеты и читали написанное: «На Юго-Западном фронте без перемен». Армия Тимошенко изнемогала, вся в крови и бинтах, а Москва еще боялась сказать народу горькую правду-матку, и солдаты злобно рвали газеты в лоскутья – на самокрутки:

– Во, заврались! Кажись, нам надо живьем самого Гитлера поймать да яйца ему отрезать, тогда увидят они перемены…

В немецких штабах были крайне удивлены: при таком страшном напоре и скорости продвижения русских пленных было – не как в сорок первом! – ничтожно мало. Из этого следовал вывод: наши рядовые бойцы, даже в самых тяжких условиях, все-таки научились сражаться, а вот их военачальники еще не овладели искусством войны… Самолеты эскадрилий Рихтгофена поливали колонны отступающих из пулеметов, сыпали на них пачки осколочных бомб, иногда с неба слышался такой страшный свист и вой, что даже отчаянные храбрецы вжимались в землю. Не сразу сообразили – что к чему, и скоро в колоннах хохотали:

– Надо же! На испуг нас берут. Колесами…

Да, для устрашения отступающих немцы иногда сбрасывали колеса тракторов из МТС, которые – в силу своей конфигурации – издавали почти немыслимые завывания.

– Хоть бы Волга-то поскорее, – говорили усталые.

– А на что она тебе, Волга-то?

– Говорят, там и остановимся. Чтобы – ни шагу назад.

– Это какой же умник тебе сказывал?

– Да начальник станции. Дядька начитанный. Умный…

Соседей зорко оглядывали – не затесался ли кто чужой? В такое-то время всякое бывает. Заметили одного вихрастого, у которого в петлицах гимнастерки что-то непонятное было.

– Это что у тебя там обозначено?

– В петлицах-то? Так это – лира. Признак музыкальности.

– А сам-то ты, выходит, на лире играл?

– На трубе!

– А где труба-то твоя?

– Спрашиваешь! Скоро нам всем труба будет.

– Не каркай.

– А что?

– А то, что и по мордасам получить можешь…

Отступая, они еще и сражались (и немцы, угодившие в плен, на допросах признавались: «Это был ад… мы никак не ожидали встретить от вас, отступающих, такое сопротивление!»).

* * *
– Так где же вы были? – продолжали пытать Гурова.

– А откуда я знаю? – огрызался тот, явно смущенный…

Наконец сам Н. С. Хрущев спросил его об этом же.

– Маршал, – отвечал Гуров, – отыскал стог сена, забрался в него, бурку свою разложил и говорит мне: давай, мол, Кузьма Акимыч, посидим здесь, чтобы не приставали.

– Что? – удивился Хрущев. – Так и сидели в стогу?

– Да нет. Иной раз, завидев отступающих, маршал вылезал из сена и показывал, куда идти, где сворачивать.

– О чем хоть думали-то… в сено забравшись?

– Маршал сознался, что сил нет появляться в штабе, говорил: «А что там делать? Хозяин станет по ВЧ мытарить, а что я скажу в оправдание? Войск нет. От меня потребуют жесткой обороны, для которой сил нет…» Вот так и сидели!

– Хорошо хоть, выбрались из этого стога, – сказал Хрущев. – А то ведь знаешь, что я тут думал? И не один я.

– Догадываюсь, – согласился Гуров…

Только 9 июля Тимошенко удалось залучить в Калач – к аппарату Бодо, и в разговоре со Сталиным маршал открыто и честно признал свое бессилие и слабость своих войск:

– Над моей армией нависла серьезная опасность!

Вот с этого и надо было начинать, а не отсиживаться на куче сена, разложив под собой героическую бурку эпохи гражданской войны. Язык не повернется, чтобы в этом случае винить и Гурова в трусости (вспомните, как он на танке вырвался из котла под Барвенково – человек смелый!). Но появление Тимошенко в Калаче ничего не изменило: его фронт разваливался, маршал жаловался Сталину, что без подкреплений и авиации ни о каком отпоре противнику и речи быть не может.

– Враг очень силен, товарищ Сталин.

– А это я без вас знаю, – грубо отвечал Сталин…

Наверное, в давних боях за Царицын маршал чем-то угодил Сталину, ибо даже сейчас голова его уцелела. Тимошенко продолжал оставаться героем штурма «линии Маннергейма». Но в Москве наконец-то поняли, что события на южных фронтах стали неуправляемы, а Семен Константинович, кажется, и не был способен управлять ими. В одном маршал был прав: немцы хотели его войска взять в кольцо окружения, а он из этого кольца выкручивался, отступая все дальше и дальше… А куда же дальше?

Южный фронт генерала Р. Я. Малиновского рискованно склонялся к Ростову, войска Тимошенко отжимались Паулюсом за Дон, а в рядах наших отступающих бойцов все чаще можно было услышать:

– Что ж это, земляки? Весною хотели из Днепра напиться, а сами уже за Дон тащимся. Гляди, так и до Волги недалече.

– А мы что? Мы люди маленькие. Скажут остановиться, мы и остановимся. Начальству виднее.

– Да где ты видел-то начальство? Лучше в газетку вчерашнюю глянь: на фронте у нас без перемен. Вот и получается, что там, «наверху», ни хрена еще толком не знают…

Понятно, что им, рядовым труженикам военной страды, не дано было знать, что «там, наверху», – в ночь на 12 июля —родилась грозная директива Ставки № 170495: «Прочно занять Сталинградский рубеж западнее реки Дон и ни при каких условиях не допустить прорыва противника восточнее этого рубежа в сторону Сталинграда», солдаты не знали, что в Ставке уже смирились с тем, что немцы займут излучину Дона, а им, солдатам, будет разрешено переплывать на восточный берег тихого Дона…

В ту же ночь фельдмаршал фон Бок, сильно встревоженный, вышел на связь с Гитлером и стал доказывать, что, пока Вейхс не разделается с Воронежем, дальнейшее продвижение к Сталинграду и на Кавказ опасно для вермахта.

– Мой фюрер, не забывайте о флангах, – напомнил он.

– Вы мне более не нужны! – отвечал Гитлер, взбешенный тем немаловажным обстоятельством, что какой-то там фельдмаршал осмеливается учить его, бывшего ефрейтора…

Гитлер спустил директиву для Вейхса, словно предчувствуя, что сказано в директиве Сталина: «Не позволить противнику отступить на восток и уйти через реку Дон…»

Сталин – разрешал, а Гитлер – запрещал!

Вейхс никогда не был заметным дарованием в рядах пышного генералитета немецкого вермахта, и он, человек умный, с оттенком грусти известил Паулюса, что именно отсутствие талантов выдвинуло его на высокий пост в такой напряженный момент, – Гитлер, по словам барона, сделал из него удобную пешку, а сам остался ферзем, от которого зависит и участь пешки.

– Фюрер запретил русским выкупаться в Доне, приказав задушить их в дуге большой излучины, но – посмейтесь, Паулюс, вместе со мною! – русские уже переправляются на левый берег Дона, никак не желая оставаться в пространстве этой излучины…

Немецкие «панцеры» генерала Альфреда Виттерсгейма уже ворвались в мирную Ольховатку, танкисты 14-го танкового корпуса, столь обожаемые Паулюсом за дерзость, мигом растащили с маслобоен все сливки и сметану – котелками и касками, они алчно заглатывали масло целыми кусками, отсюда оставалось всего 30 километров до Россоши, жители которой еще не подозревали о близости врага, наивно полагая, что они живут в глубоком тылу. Паулюс давно не улыбался, усталый.

– Барон, – сообщил он Вейхсу, – ожесточение русских накалено до такой степени, что моя пехота отказывается ходить в атаки без танков, а танкисты Виттерсгейма прежде запрашивают прикрытие с воздуха…

В тот же день, до предела насыщенный событиями, московские газеты вдруг перестали вспоминать Юго-Западный фронт, который был упразднен. Но газеты, подвластные жесткой цензуре, стыдливо умалчивали о том, что взамен исчезнувшему фронту Сталин распорядился образовать новый – СТАЛИНГРАДСКИЙ, командовать которым оставался опять-таки маршал Тимошенко. Довольный, что так случилось и больше не придется мотаться по пыльным шляхам, маршал, поникший от неудач, выбрался из легковой машины на площади Павших борцов…

– Ах, как здесь хорошо! – сказал Семен Константинович. – И словно нет войны. Даже, глядите, за пивом очередь… Сколько тут цветов! Ах, до чего ж я люблю запах цветущих акаций…

В газетах, чтобы людей не пугать раньше времени, Сталинград еще не поминался, писалось о том, что наши войска планомерно выравнивают свои позиции (отступая, добавлю я от себя), комсомолец Петухов двумя последними гранатами уничтожил два вражеских танка, прядильщицы Ивановского полотняно-ткацкого комбината взяли на себя новые социалистические обязательства по случаю геройских побед Красной Армии, а концерты латышской певицы Эльфриды Пакуль проходят с неизменным успехом… Ну, так и надо!

А в Сталинграде правда благоухали акации.

* * *
В густой пылище утопали фронтовые грузовики, сплошь забитые ранеными, в кузовах иных машин везли солдат, столь утомленных, что они не просыпались даже от толчков на ухабах. Какие там дороги? Иногда шоферы гнали свои машины прямо по целине, а взрывы бомб или снарядов на поле подсолнухов осыпали бойцов тучами перезрелых семечек… Пыль, пыль, пыль – почти как по Киплингу! Эта пыль лежала на людях, словно плотное бархатное одеяло. Пить хотелось, только бы – пить.. .

– Немцы-то где? – вопрошали встречные.

– Да эвон… недалече отсель. Подпирают.

– Много их, паскудов?

– Бить – не перебить. На всех хватит. Диву даешься! Откуда в Германии столько мужиков здоровых набрали? Кажись бы, уж после Москвы – все ясно, наша взяла, ан нет… Хреново!

К отступающим присоединялись жители, обычно те, что помоложе, шли женщины с детьми, и солдаты брали детей на руки, а с матерями, шагавшими рядком, судачили о том о сем, беседуя житейски. В деревнях и станицах собаки уже не лаяли – привыкли к тому, что теперь много-много людей ходит туда и обратно, какой-нибудь Шарик или Жучка иногда для приличия гавкнет из-под забора, но тут же и хвостом завиляет, словно извиняясь за собачью невежливость…

Хлебные поля наливались колосом, который в этом году отряхнет свои зерна не в ладонь человека. Сады обогащались плодами, которые деревья роняли на землю, никого больше не радуя. И сама добрая мать-земля заново наполняла пустые колодцы водою, которую выпьют злые пришельцы. Однажды солдаты видели лошадь с оторванной ногою; стоя на трех ногах, она продолжала хрумкать травой. Потом заржала – прощалась.

Плакать хотелось вчерашним мужикам от этого ржанья.

Жарища была – выше сорока градусов. Полуголые танкисты армии Гота высовывались из люков своих машин, на их груди качались уродливые амулеты, сулившие им бессмертие. Немецкая пехота шагала в нижних рубашках и трусиках. Завидев колонны отступающих русских, немцы горланили еще издали – почти дружелюбно, совсем без воинственной злобы:

– Эй, рус, ком, ком… рус, капут! Сдавайс…

Нет, теперь-то русские им не сдавались. А скоро отступающие войска Тимошенко заметили, что не вровень с ними, а навстречу им, израненным и оборванным, двигаются новые войска – бодрые, уверенные, отлично обмундированные, идущие не шаляй-валяй, а чуть ли не в ногу – празднично. Словно не ведая того, что впереди ожидает враг, они смело шли наперекор общему потоку – на запад. Как тут не удивишься?

– Эй, куда вас понесло, братцы? Там уже немец.

– Ты и драпай дальше. А мы знаем, куда нам надо.

– Откуда вы, славяне? Какая армия?

– Шестьдесят вторая … непромокаемая, несгораемая! – Скоро на позициях приметили нового генерала. Еще молодой, курчавый, резкий в движениях, недоверчивый к докладам штабов, этот генерал так и лез под огонь, чтобы все видеть своими глазами. При этом – даже в окопах не снимал белых перчаток.

– Кто такой? – спрашивали вокруг с большим недоверием.

– Чуйков… наш генерал. Из Китая приехал.

– А зовут-то его как?

– Как и Чапаева – Василием Ивановичем.

– Чего это он в белых перчатках, как на параде?

– А бес его знает. Видать, фасон держит…

7. «СТЕПЬ ДА СТЕПЬ КРУГОМ…»

Знойный день миновал. Чуть-чуть повеяло едва заметной прохладой. Поникла в полях пшеница, картофельные поля давно были вытоптаны инфантерией, размолоты гусеницами танков. В вечерней духоте жалобно попискивали степные суслики.

– А мы, кажется, заблудились, – сказал фельдфебель Гапке.

Его взвод с утра рыскал по бездорожью, отыскивая хутор Поливаново, два вездехода марки «кюбель» тарахтели за ним, иногда посвечивая фарами. Гапке вдруг широко раздул ноздри:

– Клянусь, здесь кто-то жарит печенку.

Тут и все солдаты принюхались:

– Наверняка кукурузники… жрут, как всегда.

Заглянули в ближайший овраг – точно! Там горел костерок, а румынские солдаты жарили на вертеле печенку.

– Эй, откуда у вас такая роскошь? – окликнули их немцы.

– Лошадиная! Румыния всегда славилась кавалерией.

– А на чем поедешь, если лошадь осталась без печенки?

– На ваших грузовиках. Мы уважаем немецкую технику.

– Вы слишком сообразительны! – хохотал Гапке. – Техника не для вас. Впрочем, гони сюда печенку, пока она не подгорела, а мы устроим вам плацкартные места в нашем «кюбеле» без брезента.

Кроме румын, хорватов и мадьяр, к 6-й немецкой армии примыкали, почти растворяясь в ней, войска итальянской армии. Паулюс не торопил Гарибольди, держа союзников подальше от передовой, не слишком-то им доверяя. Неизвестно, кто распустил слух, будто немцы скоро вооружат итальянцев новейшим электропулеметом.

– Кто их знает? – сомневались итальянские солдаты. – От немцев всего ожидать можно. Если они даже изобрели такой пулемет, то нам-то что с него?

– Интересно, – тут же возник вопрос, – если пулемет электрический, то куда включать штепсель в этой унылой степи?

– Как куда? Втыкай себе под хвост, и тогда пулемет будет работать безотказно, а каждая фасолина попадет в цель.

– Не так-то все просто, компаньо, – шутили другие. – Если вставить вилку кому-то из нас, ничего не получится. Пулемет стреляет только в том случае, если получит энергию из задницы верного члена нашей партии… Лучше всего его включать сразу под хвост нашего славного Итало Гарибольди!

(Когда эти итальянцы попадали к нам в плен, приходилось поломать головы в наших штабах, ибо из их показаний было трудно понять, о каком «новом секретном оружии» идет речь и где главный источник питания этого пулемета.)

Положение вермахта считалось устойчивым, в победе над Россией немцы не сомневались. Личные вещи убитых сразу отсылали родным (на память), личный жетон убитого квартирмейстеры переламывали пополам, одну половину его бросали в могилу, а вторую часть жетона отсылали в штаб – для документации. Даже в моменты фронтовых кризисов немецкие солдаты регулярно получали отпуска домой; в Кракове им выдавались особые «подарки фюрера». Это были стандартные пакеты, в которых к награбленному в России добавлялись продукты из ограбленной Европы: бутылки французского вина, масло, кофе, банка сардин, шоколад, сигареты «Юно» и прочее. Являясь домой, фронтовик невольно ощущал себя в голодной семье неким «сеньором войны».

Впрочем, солдат мог получить отпуск и вне всякой очереди. Для этого надо было подбить русский разведывательный самолет У-2 или По-5, которые немцы прозвали «кафемюлле» (что значит «кофейная мельница»). Как только по ночам над позициями начинали стрекотать эти тихоходные самолетики, все немцы хватались за оружие:

– А, русс фрейлейн! Проклятые русс фанер…

Эти самолеты вели русские летчицы, и они, как бы зависая в воздухе, точно клали свой груз, способные, казалось, попасть бомбой даже в печную трубу. Вот немцы и палили! Чтобы получить Железный крест или недельный отпуск с «подарком фюрера».

А кому, спрашивается, не хочется побывать дома?

* * *
6-я армия Паулюса впервые применила новое оружие вермахта – шестиствольные минометы, поражающие сразу большие площади, наносившие большой урон нашей пехоте.

– Прекрасно! – восторгался Шмидт. – Силы нашей армии мощной глыбой нависли над армиями Тимошенко, и маршал спешно отводит полуокруженные войска, боясь их полного оцепления.

– Вот это-то и плохо, что он их отводит. Фюрер заинтересован не в отступлении, а в уничтожении живой силы противника… Кто сейчас торчит перед нашим носом? – спросил Паулюс.

– Двадцать первая армия русских.

– Я не о номере – кто ею командует?

– Генерал-майор Гордов.

– Не знаю такого. Видер! Дайте о нем аннотацию…

Иоахим Видер доложил: В. Н. Гордов десять лет назад окончил военную академию, был на штабной работе, отличается неуживчивым характером, авторитетом среди подчиненных не пользуется.

– Шмидт, где сейчас ролики четырнадцатого корпуса?

– Виттерсгейм в движении к югу от нас.

– Разверните его на меня, – велел Паулюс. – И пусть молодчага Виттерсгейм ударит по Гордову так, чтобы этот неуживчивый генерал потерял последние остатки авторитета…

21-я армия была раздавлена. Гордов первым отвел войска на левый, восточный берег Дона, когда другие наши армии еще сражались на западном (в предполье большой излучины Дона). В два часа русской тягостной ночи Берлин отмечает полночь; в это время по радио комментировались дневные сводки ОКВ, звучали радостные фанфары, диктор предупреждал: «Внимание, говорит Ганс Фриче, все слушайте Ганса Фриче…» Фриче заполнял эфир трескучей буффонадой о подвигах 6-й армии Паулюса.

– …Мне трудно говорить, – притворно задыхался он, как астматик, у своего микрофона (будто и в самом деле не мог дышать от дыма сражения). – Моя радиоустановка не успевает следовать за бросками армии, преисполненной пламенной верой в своего народного полководца. Поверьте, они едины – и сам Паулюс, его гренадеры, каждым шагом утверждающие в русских степях могущество непобедимых идей нашего великого фюрера. Враг растерян. Враг бежит. Враг мечется в безумных поисках выхода…

Снова шли письма от Лины Кнауфф из далекого Касселя, и это было Паулюсу даже приятно, а из Берлина звонила жена, милая Коко, поверившая в радиоболтовню Ганса Фриче. В эти же дни капитан танковых войск вермахта Эрнст-Александр Паулюс вернулся из отпуска, который провел в Предеале, на климатическом курорте Румынии. Вид отца поразил его – лицо Паулюса, дочерна загоревшее, словно обугленное, было покрыто множеством морщин, напоминая старинный фарфор в мельчайших трещинах. Изложив домашние сплетни о бухарестских родичах, сын просил:

– Мой румынский дядя хотел бы, папа, чтобы ты позаботился о румынских частях, которые снабжаются хуже наших… А правда ли, что мы в этом году можем зимовать в Месопотамии, где тоже богатые нефтепромыслы?

Паулюс нехотя отвечал сыну, что до мосульской нефти в Ираке еще далеко, а нефтяные вышки Майкопа откроются перед вермахтом сразу за Ростовом, который еще предстоит взять:

– Впрочем, это забота не моей армии, а фельдмаршала Листа и Клейста с Готом, а мне предстоит брать Сталинград, после чего мы спустимся вниз по Волге – до Астрахани. Включи радиоприемник, пришло время послушать истерику Ганса Фриче…

Это случилось 3 июля, когда Ганс Фриче умолк.

– Странно, – сказал Паулюс. – Странно и даже любопытно бы знать, кто из великих мира сего заткнул его пробкой…

Через день советская авиация АДД (авиация дальнего действия) сожгла склады горючего, упрятанные на дне глубоких степных оврагов, и Паулюс потерял присущее ему хладнокровие.

– Это уже из области мистики! – воскликнул он, досадуя. – Какое роковое совпадение! Я застрял с пустыми баками в тот же самый день, когда опустели баки и танков Роммеля, выскочившего к оазисам Эль-Аламейна. Но, лишив меня горючего, русские обеспечили себе тактическую передышку…

5 июля его армия форсировала Оскол, а Шмидт напомнил:

– По планам «Блау» нам осталось лишь двадцать дней до взятия Сталинграда, но, кажется, мы в сроках опаздываем.

– Шмидт! – обозлился Паулюс, сорвавшись в крик. – Играйте со своим чертиком, а не листайте календарь, словно невеста, высчитывающая, сколько ей осталось дней до блаженной свадьбы…

7 июля вся мощная группировка армий «Юг» была разделена Гитлером по двум стратегическим направлениям: группа армий «А» фельдмаршала Листа была нацелена точно на Кавказ, а группа армий «Б», подчиненная Вейхсу, устремлялась в большую излучину Дона; 6-я армия Паулюса стала главным колющим оружием, она стала как бы тяжеловесным молотом, чтобы ударом в сердцевину великой русской реки разрушить кровообращение всей экономики России, чтобы пресечь все связи России с югом…

Общее руководство группами «А» и «Б» взял на себя Гитлер!

Паулюс в это время находился в Миллерове, зловонном от гниения трупов, и он уже начинал понимать то, что понял и Франц Гальдер в тихом уютном Цоссене, благоухающем резедою (оба они мыслили одинаковыми стереотипами). Но беспокойство Паулюса усилилось, когда его навестили командиры дивизий – Отто Корфес, Мартин Латтман, Арно фон Ленски, и по лицам этих генералов он догадался, что предстоит серьезный разговор.

Начал его, как и следовало ожидать, «доктор» Корфес, сначала заговоривший о бескрайних русских пространствах:

– Оставим в покое прах Клаузевица, писавшего о непреодолимости этих пространств. Сейчас нас волнует иное. Шестая армия, по сути дела, путешествует к Сталинграду, образуя собой коридор, она растянулась на десятки километров в безводной степи, а после того как фюрер отнял у нас танковую армию Гота, мы остались лишь с танковым корпусом Виттерсгейма.

(Об этом же тревожился Гальдер, примерно так мыслил и сам Паулюс, но сейчас ему надо было оправдать… Гитлера.)

– Пожалуй, – отвечал Паулюс, – это верное решение фюрера, ибо Гот и Клейст в нижнем течении Дона скорее разберутся с Ростовом, открывающим путь к Майкопу.

Неожиданно не Корфес, а Мартин Латтман стал возражать.

– Любопытно! – заметил он. – Где и когда наш фюрер постиг алгебру научной стратегии? Не тогда ли, когда в пивной Мюнхена его боевые соратники дрались пивными бутылками?

Паулюс резко ответил, что хорошо знает Гитлера:

– Я не согласен с вами: да, фюрер мало знаком с законами стратегии, но ее суть ощущает интуитивно, а все неприятности на фронте предчувствовал заранее, как женщина – приближение менструаций.

…Обладай Паулюс подобной же интуицией, он уже тогда понял бы, что его навестили не просто сомневающиеся генералы, которых легко уговорить, нет, его навестили люди, думающие иначе, нежели думал он, и эта разница в мыслях скажется не сегодня, а когда он будет сидеть в подвале сталинградского универмага, а Шмидт станет щелкать перед ним своим чертиком…

Командиры дивизий переглянулись. Отто Корфес прекратил этот бесполезный разговор, поднимаясь, чтобы уйти, и вдруг он припомнил строчки Гейне, которые и произнес… для кого?

Но берегитесь – беда грозит.
Еще не лопнуло, но уже трещит.

– Это вы… м н е? – вскинулся Паулюс.

– Не персонально! Это я сказал для всех н а с…

* * *
На тыловую станцию Россошь прибыл эшелон с советскими офицерами из резерва, чтобы пополнить кадры полков и дивизий. Все выглядело мирно. Внезапно ворвались немецкие танки с мототехникой, пассажиры были перебиты в вагонах. Конечно, война слишком жестокая вещь. Но, согласитесь, все-таки страшно видеть целый состав пассажирских вагонов, в которых – сплошь мертвые.

– Пленных не было, – браво доложил Виттерсгейм. – Они, правда, отстреливались… по танкам… из пистолетов!

Паулюс почти любовно оглядел стройную фигуру Виттерсгейма, который с каждым днем нравился ему все больше, и он, кажется, уже тогда почуял, что именно ему, командиру 14?го танкового корпуса, предстоит решить если не главные, то, во всяком случае, исторические задачи у Сталинграда. Но, верный своим принципам – быть со всеми одинаково любезным, он ничем не выдал своего фавора к Виттерсгейму.

– Вызовите похоронную команду, – велел Паулюс квартирмейстеру. – Все-таки это не солдаты, а… офицеры. Надо освободить эшелон от трупов, ибо у нас как раз не хватает вагонов.

При этом он сам недоумевал: как мог этот состав залететь в тыл его армии, неужели русские совсем не понимают обстановки?

– Понимают, – ответил Кутченбах, – но у них есть такой Наркомат путей сообщения, который никогда не ладит с Генштабом.

Генерал Эрих Фельгиббель, давний приятель Паулюса, держал на русском фронте сразу шесть полков радиоперехвата и радиоразведки; дешифровкой ведали ученые Геттингенского университета, видные математики и лучшие немецкие шахматисты. Круглосуточно прослушивая эфир, пеленгаторы фиксировали все переговоры русских, даже ничтожные (иногда нашему радисту стоило лишь коснуться ключа, как он сразу был засечен). В один из дней Фельгиббель навестил Паулюса, поздравив его с победами.

Но сразу же заговорил о расчленении армий «Юг»:

– Этим мы показываем русским детскую «буку» на растопыренных пальцах… Испугаем ли мы их сейчас? Нет ли у тебя, дружище, предчувствия неотвратимой катастрофы?

– Оно было у меня в прошлом году, – ответил Паулюс.

Ответ друга был слишком уклончивым; неудовлетворенный им, Фельгиббель увлекал Паулюса в опасные дебри политики:

– Фриди, как ты относишься к словам Сталина, что гитлеры приходят и уходят, а народ германский, а государство германское – остаются… Не кажется ли тебе, что Сталин выразил то, что может многое перевернуть в сознании немцев? На меня, признаюсь, эти слова произвели сильное впечатление.

Ответ Паулюса был для Фельгиббеля неожиданным:

– Мне думается, что этими словами Сталин признал свое поражение, давая понять Гитлеру, что если он отодвинет вермахт на старые границы, то Германия останется им нетронута.

– Странный ответ! – причмокнул Фельгиббель. – Но в чем-то, дружище, ты и прав, наверное. Неужели Сталин давал нашему фюреру аванс, как бы обещая, что он не собирается уничтожать диктатуру нашей партии, а задачи Московского Кремля – только в том, чтобы изгнать нас, немцев, с захваченных русских земель?..

Паулюс догадался, куда заманивает его приятель, но эти «дебри» политики всегда опасны, а потому он поспешно извинился, что никак не может уделить другу должного внимания:

– Я слишком занят. Прости и не обижайся… Голова разламывается от грохота телетайпов, глаза устали видеть постоянно прыгающую зеленую «лягушку»…

Все чаще он покидал раскаленный от солнца «фольксваген»; мучимый жаждой и жарищей, не раз просил раскинуть в степи палатку, в тени которой и разрешал оперативные вопросы. Его наблюдательный адъютант В. Адам писал: «Критически мыслящий генштабист, Паулюс не мог не заметить слабости и авантюризма гитлеровской стратегии. Его это тревожило, терзало… он надеялся исправить упущения и просчеты верховного командования… Только бы он не сдал физически – выглядел он больным».

– Шмидт, – спрашивал Паулюс, – не кажется ли вам, что наши удары предназначены для колебания атмосферы? Главная цель – окружение и уничтожение живых масс противника – остается недостижима. Русские увертываются от ударов, как опытные боксеры на ринге. Я объезжал поля битвы – где же убитые? Их ничтожно мало. Я пролетал над дорогами – где же колонны пленных? Их не видно. Я надеялся видеть горы брошенного оружия. Но всю технику, даже тяжелую, русские утаскивают за собою…

Шмидт поиграл зажигалкой:

– Все равно – мы наступаем. Мы наступаем, а не они! Я уже вижу себя в зимнем Бейруте – ожидающем, когда от Нила приползут танки вашего приятеля Роммеля…

Паулюса обескуражил доклад Вольфрама фон Рихтгофена:

– В моих самолетах разорвана монтажная система, некоторые приборы выведены из строя. Но это – не диверсия, а работа степных грызунов, которые по ночам шарят в кабинах пилотов, словно воришки в карманах у спящих пьяниц.

Одновременно стал жаловаться и Виттерсгейм:

– Мои танки застряли у станицы Боковской. Суслики и степные мыши шныряют внутри танков, как в погребах, пожирая изоляцию, выводят из строя электротехнику. Легче всего поставить часовых. Но не могу же я, черт побери, ставить у каждого танка по дюжине мышеловок.

Паулюс обмахнул пот с изможденного худого лица.

– Тоже… партизаны! – сказал он. – Кажется, сама русская природа ополчилась против нас. Даже грызуны делают все, чтобы мы околели здесь, как проклятые… Что ты здесь околачиваешься? – при всех накричал он на своего сына. – Марш на фронт! Твое место сейчас – впереди батальона…

Паулюс сознательно не держал сына при себе, дабы в армии не возникало излишних пересудов и нареканий. Он не мог знать, что потери Красной Армии в это лето были меньшими по сравнению с потерями вермахта (узнай Паулюс об этом, он был бы безмерно удивлен). Но он сам чувствовал, что его потери чересчур велики. Квартирмейстер 6-й армии фон Кутновски, пожимая плечами, известил Паулюса, что в его армии, когда-то полнокровной, сейчас едва насчитывается 170 тысяч человек, хотя в некоторых ротах осталось по 40—60 солдат:

– Остальные убиты или госпитализированы.

Это настолько потрясло Паулюса, что он срочно вызвал к себе главного врача армии, профессора и генерала:

– Ренольди, отчего такая убыль в моих войсках?

– Дело не только в убитых и раненых. Солдаты валятся на маршах как снопы. Резко подскочил процент сердечно-сосудистых заболеваний и злокачественных поносов. Наконец, появились первые признаки степной туляремии от невольного общения со степными грызунами. К этому добавьте легионы мерзостных вшей, и картина, достойная кисти гениального Менцеля, будет дописана до конца…

Вскоре стало известно, что Ганс Фриче крепко запил.

– В такую-то жарищу? – удивился Паулюс.

Одетый в безрукавку, он сидел за столом, вкопанном в землю, степной ветер загибал края оперативных карт, обгрызенных ночью степными мышами. Он машинально пронаблюдал, как в сторону Дона проплыли эскадрильи Рихтгофена, отягощенные многотонным бомбовым грузом, чтобы обрушить его на крыши Сталинграда. За этим же столом зять Кутченбах деревянной ложкой поглощал из тарелки простоквашу.

– Была причина напиться, – сообщил он, – Фриче так влетело от Геббельса, что у него искры из глаз посыпались…

Оказывается, комментируя сводки ОКВ, Фриче перехвалил Паулюса, как блистательного полководца. Геббельс устроил Фриче скандал: признавая заслуги Паулюса, никогда нельзя забывать, что Гитлер – полководец и он лучше своих генералов знает секрет победы, а генералы лишь исполнители его предначертаний. Паулюсу вся эта история была крайне неприятна, и он поспешил избавить армию от Фриче, который и упорхнул в Берлин – извиняться перед шефом. Вскоре после этого случая заявился в штаб генерал Гейтц, который, памятуя о своей службе в военных трибуналах, не потерял прокурорской бдительности.

– Я глубоко уважаю вашего друга Фельгиббеля, но вчера в разговоре с генералом Гартманом он позволил себе нескромные выражения о нашем фюрере. В условиях фронта это… опасно!

Паулюс поручился за своего друга:

– Стоит ли заострять углы, и без того острые? Геббельс простил Ганса Фриче за нескромность в отношении меня, а мы простим Фельгиббеля за нескромность в отношении фюрера.

В большой излучине Дона сопротивление русских резко возросло, темпы наступления 6-й армии явно замедлились.

– Мы выбиваемся из графиков, – забеспокоился Паулюс. – Неужели двадцать пятого июля не сделаем русским «буль-буль» в их родимой Волге?

– Я предлагаю, – сказал Шмидт, – за счет ослабления флангов усилить нажим в центре общей дирекции на Сталинград.

– Пожалуй, разумно… хотя и рискованно! Наши боевые порядки уже потеряли оперативную плотность. Дивизии стали расползаться по фронту, как перегнившие тряпки – по ниточке.

В пустотах брешей на картах Шмидт аккуратно вписывал утешительные слова: «Боевая группа заполнения разрыва». Но этих «боевых групп» никто не видел… Паулюс сомневался:

– Кого мы обманываем, Шмидт? Неужели себя?

– Скорее – ОКВ… надо же давать Кейтелю хороший материал для сводок по радио. Пусть там знают: фронт прочен.

– Не слишком ли это авантюрно, Шмидт?

– Ах! Чем только мой чертик не шутит…

Солдаты рвали из рук друг у друга карты:

– Где тут станица Цимлянская? Говорят, там такие шипучие вина, как шампанское, потом два дня – волшебная отрыжка…

* * *
12 июля танки вломились в Миллерово. Паулюс прибыл в этот городишко, когда в нем царил полный разгром. Почти все дома разбиты, заборы обрушены. На улицах полно раздавленных всмятку людей, попавших под гусеницы «панцеров». Кутченбаха при виде такого зрелища мучительно вырвало. Паулюс сказал:

– Все танками… опять танки! Что бы я без них делал? А все-таки генерал Альфред Виттерсгейм большой молодец…

Город гудел от пожаров. Автоматчики разбивали витрины магазинов, выкидывая на улицы груды белья и одежды, потом ковырялись в них, отбирая для себя все лучшее.

Полковник Адам уже приготовил для Паулюса более или менее приличную квартиру в доме, не пострадавшем от огня и разбоя. Кутченбах стал хлопотать у самовара. Паулюс морщился:

– Черт, что-то мне было надо, но я забыл… А! Вспомнил. Я не закончил разговора с Фельгиббелем, где он?

Выяснилось, что лучший приятель улетел в Берлин, даже не соизволив с ним попрощаться. Паулюсу это было неприятно:

– Эрих всегда был так вежлив, так любезен…

Только потом (год спустя) Паулюс догадался, что Фельгиббель посещал его 6-ю армию по причинам более серьезным, нежели техническая проверка станций радиоперехвата. Фельгиббель уже тогда вписал свою биографию в число генералов-заговорщиков против Гитлера, чтобы избавить Германию от фюрера, но… сам задохнулся в петле. Фельгиббелю и было поручено прощупать политические настроения Паулюса – нельзя ли его, столь авторитетного в вермахте, перетянуть в лагерь генеральской оппозиции? Но Фельгиббель покинул 6-ю армию, даже не попрощавшись с Паулюсом, ибо убедился, что его друг остается верным паладином того режима, который его выпестовал и возвеличил… Да, читатель, Паулюс по-прежнему, как и в былые времена, держал «руки по швам»!

Его эсэсовский зять, барон Альфред Кутченбах, уже завел патефон, поставил на диск русскую пластинку, сказав:

– Это очень хорошая песня. Вы слушайте, а я стану для вас переводить: «Степь да степь кругом, путь далек лежит…»

Кутченбах сразу покорил хозяина дома своим превосходным знанием русского языка, вызвав его на откровенность.

– Давай, отец, забросим политику к едрене-фене, – дружески сказал он старику. – Если говорить честно, так я понимаю вас, русских. Вам сейчас обидно и тяжело. Но со временем, когда вся эта заваруха закончится нашей победой, ты сам будешь благодарить нас, немцев, за тот новый порядок, который мы вам несем… Поверь! Так оно и будет.

Ответ домовладельца обескуражил Кутченбаха:

– Нешто вам, немцам, кажется, что вы принесли на святую Русь «новый порядок»? Да у нас-то, слава те Хосподи, и старый порядок неплох был. Вспомню былое, так ажно душа замирает. При царе-то батюшке у нас от городовых на улицах порядка было больше, нежели от вашего фюрера…

Паулюс вышел на двор и, оглядевшись, стал мочиться возле разрушенного русского блиндажа. Из развороченных бревен, прямо из земли, будто она росла там, торчала рука человека, а на руке – часы, и было видно, как стремительно мчится секундная стрелка часов по циферблату, а пальцы руки еще шевелились…

«Неужели живой?» – удивился Паулюс и еще раз огляделся.

8. ЧЕМ ЛЮДИ ЖИВЫ

Близится роковое число – 23 августа, а я по-прежнему далек от желания описывать подробности, свойственные научным монографиям, вроде того что 217-й стрелковый полк занял хутор Ивановку, а 136-я пехотная бригада отодвинулась в северо-западном направлении. Как бы ни были ценны такие подробности для военных историков, главное все-таки – люди, сама жизнь человеческая, их нужды и радости, сомнения и страдания.

Не буду оригинален, если скажу: нам бы никогда не выиграть этой страшной войны, если бы не русская женщина. Да, тяжело было солдату на фронте, но женщине в тылу было труднее. Пусть ветераны, обвешанные орденами и медалями, не фыркают на меня обиженно. Мы ставим памятники героям, закрывшим грудью вражескую амбразуру, – честь им и слава! Но подвиг их – это лишь священный порыв мгновения, а вот каково женщине год за годом тянуть лямку солдатки, в голоде и холоде, трудясь с утра до ночи, скитаясь с детьми по чужим углам или живя в бараках на нарах, которые ничем не отличаются от арестантских.

Не возражайте мне, ветераны! Не надо. Лучше задумаемся. Мы-то, мужики, на одном лишь «геройстве» из войны выкрутились, а вот на слабые женские плечи война возложила такую непомерную ношу, с какой и могучим атлантам не справиться. Именно она, наша безропотная и выносливая, как вол, русская баба выиграла эту войну – и тем, что стояла у станков на заводах, и тем, что собрала урожай на полях, и тем, что последний кусок хлеба отдавала своим детишкам, а сама – сметет со стола последние крохи, кинет их в рот себе и тем сыта…

Думаю, неспроста же в те военные годы и сложилась горькая притча-байка, которую сами женщины о себе и придумали:

Ты – и лошадь, ты – и бык,
Ты – и баба, и мужик!

До войны сытен был хлеб, политый потом колхозниц, этих подневольных рабынь «победившего социализма», но вдвойне горек был хлеб, политый женской кровью. Они-то этого хлеба и не видели вдосталь, отдавая его солдату на фронт, опять-таки нам, мужикам с винтовками. Где же он, памятник нашим женщинам? И не матери-героине, не физкультурнице с неизбежным веслом, не рекордсменке в комбинезоне, а простой русской бабе, которая на минутку присела, уронив руки в тоске и бессилии, не зная, как прожить этот день, а завтра будет другой… и так без конца! Доколе же ей мучиться?

* * *
С утра пораньше Чуянов навестил аэродром в Питомнике – как раз к побудке летчиков, которых оживляли командою:

– Эй, славяне? Ходи на уборку летного поля…

С метелками в руках, выстроясь в одну шеренгу, летчики, штурманы и стрелки-радисты голиками подметали взлетные полосы, столь густо усеянные рваными и острыми осколками, что ими не раз повреждались шины колес при взлетах и посадках.

– Бомбят вас, ребята? – спрашивал Чуянов.

– Да не очень. Рихтгофен больше сыплет на отступающих к Дону да на город кладет… Жить можно!

Но Чуянов-то понял, что житуха у них плохая. Самолетов мало, нашей авиации было ой как трудно противостоять мощному воздушному флоту Рихтгофена, а потерь много… Потом, побросав голики, летчики выстраивались перед столовой.

– У нас две очереди, – невесело шутили они. – Кому в боевой полет – кому в столовку, где дают кислую капусту в различных вариациях, и только компот еще из нее не варят. А на капусте из крутого пике не выбраться, да и виражи опасны…

Может, и шутили, кто их знает? Но Алексей Семенович воспринял эту шутку как издевательство над людьми, которые каждый день – с утра до ночи – рискуют своей головой, и, едва вернувшись в обком, сразу же распорядился, чтобы мясобойни города каждый день слали лучшее мясо в Питомник.

– И чтобы колбасы не жалели! – кричал он в трубку телефона. – Кому так в три горла пихаем, а героям сталинградского неба капусту кислую… Стыдно. Очень стыдно.

Днем в здание обкома партии вдруг ворвалась с улицы страшная собака: шерсть вздыблена, как у волка, глаза горят, скачет с этажа на этаж, мечется по коридорам, чего-то ищет, секретарши с визгом запрыгивали на столы, мужчины кричали:

– Безобразие! Кто пустил сюда зверя? Эй, охрана!

Алексей Семенович Чуянов вышел из кабинета.

– Позвоните на СТЗ, – указал он спокойно, – кажется, эта овчарка из той злобной своры, что завод охраняла…

Выяснилось, что после бомбежки охрана СТЗ действительно недосчиталась сторожевых собак, вот одна из них и заскочила в обком партии, а Чуянов зверье любил.

– Эй! – позвал псину. – Как зовут тебя?.. Допустим, что Астрой. Ну, Астрочка, иди ко мне. Не бойся.

Шерсть на овчарке прилегла, она тихо поскулила и доверчиво подошла к человеку. Чуянов храбро запустил пальцы в загривок собаки и потрепал ей холку.

– Ладно, – сказал он. – Сейчас тебя отведем в столовую, где объедки сыщутся, накормим, а потом…

Потом эта страшная зверюга, готовая разорвать любого, вдруг лизнула Чуянова в руку и покорно, как дворняжка, побежала за ним в столовую. С того же дня она стала отзываться на кличку Астра… Секретарь обкома стал для нее хозяином!

– Ладно, – сказал хозяин, – там вчера фрица подбили. Герасименко звал на допрос его… Съезжу. Скоро вернусь.

В штабе Сталинградского военного округа он слушал, как проходит допрос немецкого аса, прыгавшего с парашютом из горящего бомбардировщика – прямо на крыши окраинной Бекетовки.

– Вы из Четвертого воздушного флота Рихтгофена?

– Нет. Из Второй воздушной армии Кессельринга, которая обслуживала африканский корпус фельдмаршала Роммеля.

– Что-то не верится. Назовите аэродромы.

– Пожалуйста. Бари. Палермо. Бенгази. Эль-Газала.

– Как же вас занесло на Волгу? – вмешался Чуянов.

– Роммель застрял под Эль-Аламейном, а бомбежки по базам Мальты отложены. Английское командование само просило наше об этом – для эвакуации своих госпиталей. А нас отправили в Россию, чтобы помочь армии на Дону и на Волге.

Все это было странно, и настроение, и без того поганое, ухудшилось. Чуянов вернулся в обком, где его поджидал Воронин.

– Ну, что хорошего? – спросил, думая о своем, Чуянов.

– У нас хорошего мало. Вон за границей, мне читать приходилось, даже через океаны провода тянут, а… у нас?

– Что у нас?

– Дерьмо собачье! Кабеля нет, чтобы воду не пропускал. Сегодня проложат через Волгу полевой кабель, а завтра, глядишь, меняй снова: изоляция уже намокла и сдала…

Еще хуже было на восточном берегу Волги: там до Баскунчака и Астрахани – столбы с проводами; немецкая авиация даже бомб не тратила, сбрасывая на линии связи и высоковольтные провода железнодорожные рельсы и шпалы, «бомбила» их обрезками водопроводных труб и швыряла пустые бочки… Воронин сказал:

– Сегодня рано утром маршал Тимошенко с Хрущевым приехали. Удивлялись, что у нас пивом торгуют… Вы, говорят, живете так, будто и войны у вас нету. Лучше, чем в Москве!

Тимошенко появился в Сталинграде 13 июля, и Никита Сергеевич, улучив минуту, шепнул Чуянову на ухо:

– Ну ни в какую! Едва вытащил. Товарищ Сталин сам указал, чтобы сидел в Сталинграде, а он… сам не знает, чего хочет!

Чуянов заметил в Тимошенко некоторую «нервозность», вполне оправданную для его положения, но выглядел он (или желал таким казаться) излишне самоуверенным, любезно пригласив Чуянова вечером к ужину. Надо полагать, маршал переживал большую человеческую трагедию. Хотя, если судить честно, во всем происходящем на фронте он мог бы винить только себя, и теперь каждый удар противника должен был восприниматься им как справедливый удар судьбы, жестоко мстившей за прежние просчеты. Ведь ему, довоенному герою, всегда казалось, что он будет лихо побеждать врагов на чужой территории, а вместо этого очутился на берегах великой русской реки… По делу.

Маршал задал только один вопрос:

– Когда будет наплавной мост через Волгу?

– Военные обещают навести его где-то в конце августа.

– А до войны что, ума не хватало?

– У меня хватало. Я писал кому надо, чтобы подумали, но… есть выше начальники.

– Кругом начальники, – буркнул маршал.

Побывав дома, Чуянов на минутку заскочил к Герасименко – его штаб военного округа располагался как раз напротив универмага (того самого, в подвале которого потом сдался победителям Паулюс). Поговорили, а говорить было о чем. Сейчас на СТЗ все цеха и дворы были заставлены танками, вытащенными с поля боя. Теперь их спешно ремонтировали, рабочие сами обкатывали машины на заводском полигоне, став за это время опытными танкистами. Герасименко рассказывал:

– Притащат такую гробину с передовой, а внутри – снаряды, гранаты, оружие… Ну, разбирают меж собой. Иные домой тащат. Иногда же люк открывают – там одни черные скелеты, уже обгорелые. – Герасименко жаловался, что к отступающим примазываются агенты абвера или диверсанты. – По-русски болтают не хуже нашего… Все время шлют истребительные батальоны. Кого поймают, кого шлепнут. Там, в станицах, такая кутерьма сейчас – не приведи Бог! А людей можно понять: одни бегут, другие остаются. Ведь сколько лет наживали, там телега еще от деда, а икона еще от прабабки… Без слез все не бросишь. Жалко!

Чуянов заговорил совсем о другом:

– А все-таки странный человек маршал Тимошенко! Другой бы на его месте в дугу со стыда согнулся, а Тимошенко ходит гоголем, грудь колесом, с него – как с гуся вода. Никак не пойму, почему товарищ Сталин одних жестоко карает за ничтожные промахи, а другие, с ног до головы виноватые, остаются командовать фронтами…

Василий Филиппович Герасименко тридцать седьмой год хорошо помнил и даже крякнул, прежде чем ответить.

– Не ваше то дело, – сказал, осторожничая. – Тут и без маршала виноватых хватает. Привыкли мы думать, что умнее нас да сильнее никого нет на белом свете. Вот за это проклятое зазнайство теперь и расплачиваемся.

– Неужели немцы способны выйти к Волге?

– Что ты! – отмахнулся генерал. – Под мудрым руководством товарища Сталина мы растопчем врага в излучине Дона, но никогда не допустим его в город, носящий имя великого вождя…

«О, Господи!..» – Чуянов хотя и был партийным работником высшего ранга, но от подобной выспренности оставался далек. Неприятно ему было и то, как вел себя Тимошенко за ужином, провозгласив нечто вроде тоста, сейчас попросту неуместного.

– Мы, большевики, – сказал он, – преодолеем все трудности на путях к победе, мы не остановимся на достигнутом…

«Уж молчал бы… Дурак он или, наоборот, очень хитрый, но дураком притворяется?» – размышлял Чуянов, наблюдая за маршалом.

На другой день вся Сталинградская область была переведена на военное положение. Заводские рабочие перешли на казарменное (с выдачей пайков по месту работы). Город по-прежнему утопал в зелени, цвела и благоухала акация. В киосках «Пиво – воды» продавали бочковое пиво, что особенно удивляло фронтовиков – глазам своим не верили.

– А нам можно? – робко спрашивали они продавщицу.

– А почему бы и нет? Или вы не люди?

* * *
Не люблю я высоких слов, но все же скажу: в народе не сомневались в конечной победе, хотя люди уже понимали, что цена победы будет высокой и пилотками немецкие танки не закидаешь. А середина июля примечательна в истории войны: только теперь (!) Сталин начал догадываться, что целью нового «блицкрига» был не захват Москвы (операция «Кремль»), а продвижение вермахта к Сталинграду и на Кавказ. Василевский осенью 1965 года, когда многое отболело в нашей душе, вспоминал: «Предвзятое, ошибочное мнение о том, что летом основной удар противник будет наносить на центральном направлении, довлело над Верховным Главнокомандующим вплоть до июля…» Многое в это лето сложилось бы иначе, если бы Сталин не был таким упрямым!

Теперь днем и ночью грохотали на стыках рельсов воинские эшелоны.

Подолгу стояли на полустанках старушки, спрашивали:

– Кудыть вас, сердешных, гонят-то?

– Дорога, мамаша, теперь одна… на фронт!

– Ну, помилуй вас Бог, сыночки родимые…

Ехали, ехали, ехали. Двери товарных вагонов распахнуты, а в них, свесив ноги в обмотках, солдаты, солдаты, солдаты. Одни уже нахлебались лиха, а другие – совсем молодняк, еще вчера сдавали экзамены в школе, кто на пятерку, а кто и на троечках выехал… прямо в войну! Вот и узловая станция.

– Поворино, – читали название, а знающие и бывалые говорили: – Отселе нам тока две дороги: если повезут на запад – будем под Воронежем, а ежели на юг – тады в Сталинград…

Чуянова средь ночи разбудил долгий телефонный звонок – вызывали из Серафимовича, бывшей казачьей станицы Усть-Медведицкой, когда-то богатейшей, многолюдной, славной храмами и образованием не обиженной; секретарь тамошнего райкома партии сообщил, что уже приступили к эвакуации людей и всего самого ценного, но очень трудно с вывозом зерна и скота:

– Хлеба заколосились… жечь, что ли? Паромов через Дон нету, скотина лодки переворачивает. Овцы, считай, гуртом потонули, а свиньи все переплыли. Стада же коров силком в реку заталкиваем. А трактора? А наши МТС? Куда их девать?

– Гони к нам.

– Да нет горючего. Пришлите. Перегоним.

– А где я тебе возьму горючего?

– Как где? Там же у вас полно караванов от Астрахани.

– Это когда было? – кричал в трубку Чуянов, разбудив всех домашних. – До войны. А сейчас какую нефтебаржу с воздуха ни заметят, сразу бомбят… горит наша Волга, горит!

– Что там, Алеша? – спрашивала жена, зевая.

– Спи. Это из Серафимовича. Уже поехали. Забыл сказать, чтобы жгли хлеба. Все равно не вывезти. Урожай-то больно хорош в этом году. Жалко. Спасаем, что можно. Спи. Еще рано…

Немецкие ролики вкатывались в большую излучину Дона, а сталинградцы еще выезжали на полевые работы. Как правило, женщины-домохозяйки, школьники постарше да старики. Вместе с жителями города не отлынивали и беженцы, желающие заодно подкормиться: на заброшенных огородах зрели овощи, бесхозные сады плодоносили в это лето – как никогда. Привыкли у нас бросаться на ветер высокими словами, и каждый год твердили, что не просто «уборка урожая», а обязательно «битва (!) за хлеб». Но смею заверить читателя, что летом 1942 года под Сталинградом шла настоящая битва за спасение урожая, и хлеб, который мы потом ели, был пропитан кровью…

Эскадрильи Рихтгофена кружили над полями, бросая осколочные бомбы, прострачивали хлебные нивы пулеметными очередями. Страшно читать свидетельства очевидцев. Под бомбами и пулями одна женщина загораживала лицо лопатой, подростки прятались под телегами, а какая-то старушенция накрылась газетой «Правда», словно верила, что Бог правду видит…

Неожиданный звонок от генерала Герасименко:

– Из Москвы получено распоряжение – всему штабу военного округа срочно передислоцироваться в Астрахань.

Календарь показывал 17 июля. Не верилось. Чуянов ответил:

– Что за бред сивой кобылы? Быть того не может, чтобы в такой напряженный момент и… Кто распорядился?

– Ставка Верховного Главнокомандования.

«Если сама Ставка, значит, скоро всем нам амба…»

– А кто – конкретнее? – спросил Чуянов, еще сомневаясь.

– Генерал Ефим Щаденко… герой известный.

Алексей Семенович ощутил небывалую растерянность.

– Неужели, – спросил, – наше положение в Сталинграде и впрямь столь тяжелое? А как отнесется к вашему отъезду городское население? Люди-то ведь не дураки, они поймут ваше бегство на свой лад – значит, город будет сдан…

Опасения подтвердились. Когда штаб округа (с чемоданами и семьями) грузился на пароход, пристань заполнили толпы жителей, слышались возгласы – негодующие, озлобленные:

– Во, паразиты проклятые! Привыкли бегать.

– Мурло-то себе разъели, берегут свои шкуры.

– Мы ж их кормили, одевали – думали: вот защитники!

– Всю жисть налоги с нас драли на армию, а они…

– А чего с них взять-то? С драпальщиков…

Это случилось в тот самый день, когда Сталин получил от Черчилля извещение о том, что обещанного ранее второго фронта в 1942 году не будет, и настроение у Сталина было, конечно, не из лучших. В ночь на 20 июля Чуянов заработался в обкоме; приближался рассвет, когда по ВЧ его предупредили:

– С вами будет говорить товарищ Сталин…

В аппарате послышался тяжелый вздох:

– Как у вас идут дела? Как вы готовитесь встретить врага, который будет пытаться взять Сталинград с ходу?

(«Ясно представляю себе суровый взгляд карих глаз, сомкнутые брови и, откровенно говоря, очень волнуюсь…»)

– Обстановка тревожная. Но промышленность работает. С огромным напряжением. Народ относительно спокоен…

– Значит, «относительно»? – прервал его Сталин. Последовала пауза для накопления диктаторского гнева. – Вы решили сдать город врагу? – внезапно обрушился Сталин на Чуянова. – Вы зачем туда поставлены? Чтобы покрывать трусов и паникеров? Чтобы замазывать товарищу Сталину глаза? Почему от вас удрал в Астрахань весь военный округ? Завтра немцы сядут вам на шею и всех передушат, словно котят…

Под мощным шквалом грозных обвинений Чуянов с трудом выбрал момент, чтобы заступиться за генерала Герасименко:

– Штаб военного округа выехал по приказу из Москвы…

– Кто осмелился дать такой идиотский приказ?

– Ваш генерал… из Ставки… генерал Щаденко!

Молчание. Наконец Сталин заговорил:

– Мы на месте разберемся и строго накажем виновных. Передайте товарищу Герасименко, чтобы возвращался со штабом обратно. – И закончил разговор директивными словами: – Сталинград не будет сдан врагу. Так и передайте всем…

* * *
Никита Сергеевич вскоре пригласил Чуянова навестить его в гостинице, где маршал Тимошенко желал бы выслушать мнение человека, недавно прибывшего на Сталинградский фронт, а потому способного видеть события иначе, нежели видят они.

– Желательно знать, что он думает вообще об обороне Сталинграда, которая, сам понимаешь, никак не будет похожа на оборону Царицына… Можно ли вообще тут обороняться?

Чуянов пришел. На стене были развешаны оперативные карты, в которых Чуянов плохо разбирался, путаница неясных для него обозначений лишь озадачивала его; он понимал лишь кроваво-красную линию фронта, рискованно выгибающуюся к Сталинграду, а синие стрелы ударов противника невольно наводили на мысль о злокачественной гангрене, готовой вонзиться в страдающее тело.

Маршал Тимошенко имел вид несколько отвлеченный – вроде того, какой имеют старики, наблюдающие за играми детей. Выслушать же предстояло молодого генерала, поразившего Чуянова тем, что он не снимал со своих рук белых перчаток.

– Кто это? – шепотом спросил Чуянов у Хрущева.

– Чуйков… из Шестьдесят второй армии.

Тимошенко задал первый вопрос, далекий от тактики и стратегии, к обороне Сталинграда отношения не имеющий:

– Вы почему не ладите с генералом Гордовым?

– А почему я должен с ним ладить? – отвечал Чуйков маршалу, видно совсем не боясь сталинского фаворита. – Генерал Гордов – это не мой сосед по коммунальной квартире. Да и в коммунальной квартире я бы с ним не ужился.

– Но все-таки, – заметил Тимошенко, – это ваш непосредственный начальник. Воевал. А вы… где воевали?

– Прибыл сюда прямо из воюющего Китая.

– Были военным советником?

– Да. В армии Гоминдана, при маршале Чан Кайши.

– Вот вы, человек свежий, что скажете о наших делах? Каковы, по-вашему, плюсы и минусы Сталинграда?

– Вы, товарищ маршал, спрашиваете о видах на оборону?

– Да. Удобен ли Сталинград для обороны?

Василий Иванович Чуйков долго оглядывал карты – с таким видом, будто попал в музей, где наконец-то увидел подлинники классических шедевров, о каких ранее приходилось только читать.

– Природный рельеф Сталинграда, – начал он, – и окрестностей города никак не способствует обороне. Как защищать эту гигантскую килу, что протянулась вдоль берега чуть ли не в полсотню верст? А ширина этой килы от силы два километра, а далее начинается степь…

– Выбирайте выражения! – сразу заметил Тимошенко. – Откуда вы взяли эту «килу»? Не советую забывать, чье имя носит этот город… «кила», по-вашему.

– Извините, – сказал Чуйков. – Я продолжу. Степи, примыкающие к Сталинграду с запада, изобилуют множеством оврагов и балок, вытянутых, как назло, с запада на восток, перпендикулярно этой ки… этому городу, и все они выходят к Волге, как бы разрезая Сталинград на отдельные участки, подобно тому, как режут колбасу на отдельные куски. А в тылу армии, обороняющей Сталинград, течет широкая Волга – огромная преграда, мешающая маневру, не позволяющая отойти в случае надобности. Мало того, – продолжал Чуйков, – Волга, не имея мостов, связывающих оба берега, всегда будет препятствовать снабжению наших войск и эвакуации раненых. Противник же в любом случае будет обладать громадным преимуществом, имея в своем тылу обширные гладкие пространства для маневра и подвоза техники, затем, – было сказано Чуйковым, – противник, владея высотами на западе от Сталинграда, всегда будет просматривать нас и наши позиции на десятки километров, а мы, как бы ни маскировались, все равно останемся видимы, словно мухи в сметане…

Что такое? Тут тебе и отвратительная «кила», тут тебе и «колбаса», тут тебе и «мухи в сметане»… Ай-ай, разве так можно! Нехорошо выражается Чуйков, надо его поправить.

– Не знаю, как уж там при Чан Кайши выражаются, – заметил Хрущев, – но здесь вы могли бы говорить иначе.

– Что иначе? – переспросил Чуйков, не понимая вопроса.

– По вашим словам, – круто и недовольно заговорил маршал Тимошенко, – получается так, что Сталинград к обороне совсем неприспособлен, и вы… вы даете отчет своим словам?

– Да. Совсем неприспособлен, – ответил Чуйков.

– А вы, – спросил его Хрущев, – не учли того, что наш советский народ воодушевлен на свершения подвигов и под знаменем Ленина – Сталина он готов… и вы… не учли этого?

– Учел, – отвечал Чуйков, подтянув белые перчатки.

– Так чего ж вы нам тут головы морочите? – обозлился Никита Сергеевич. – Километры подсчитываете, о рельефах нам рассказываете… О главном-то вы забыли?

– О чем? – переспросил Чуйков.

– О главном, – повторил Хрущев.

– А в чем оно, это главное?

– Главное… в главном.

– Возразить вам трудно, – ответил докладчик.

Тимошенко кивком головы указал в спину уходящего Чуйкова:

– Вот и воюй с такими… сами не понимают!

– Опыта нет, – добавил Хрущев. – Мало их били.

– Пойдемте поужинаем, – предложил маршал.

Чуянов ужинать отказался, сославшись на дела в обкоме, а на лестнице гостиницы он нагнал уходящего Чуйкова:

– Меня найти легко. Если что понадобится – заходите. Буду рад помочь, если какая нужда возникнет. Меня здесь все знают.

Но Василия Ивановича Чуйкова тогда мы еще не знали…

9. ВИННИЦА И ЖИТОМИР: КОМАРЫ И КРЫСЫ

Восточная Пруссия. «Вольфшанце» – «волчье логово»…

Тихо постукивая дизелем, от вокзала отошел белоснежный поезд Геринга «Азия», а в тупике станции укрылся личный поезд Гитлера под названием «Америка» (15 вагонов и два мощных локомотива). Из окон оперативного барака, где обычно фюрер совещался с генералами, виднелась псарня, здание гостиницы для приезжих, кухонный барак и здание кинотеатра.

Альберт Шпеер, министр вооружений и боеприпасов, заметил, что Гитлер чрезвычайно возбужден, уверенный в успехе своих армий на юге России, и он долго развивал мысль, которую можно было бы выразить очень кратко: по сути дела, вермахт только сейчас завершает те планы, что не были осуществлены летом прошлого года.

– Теперь, – сказал фюрер, – я увидел свет нашей победы в конце этого длиннейшего туннеля… И сейчас, – разрешил он, – можно возобновить производство товаров ширпотреба в его прежнем объеме.

Шпеер ответил, что о ширпотребе думать еще рано:

– Но, кажется, пришло время отменить ежемесячные призывы в армию большого количества немецких рабочих.

Гитлер не возражал, вернувшись в прежнее состояние эйфории, опять нудно рассуждал о том, что Германия, лишенная прежних колоний в Африке (еще кайзеровских), будет иметь большие выгоды от захваченных территорий в России; а заодно, завершая свои рассуждения, фюрер выругал и своих генералов:

– Эти люди способны мыслить чисто военными категориями, но учитывать экономические выгоды от войны с Россией приходится мне… одному мне! Кстати, Шпеер, вы должны подумать о сооружении моста через Таманский пролив, чтобы армия фельдмаршала Манштейна из Крыма шагнула сразу на Кавказ!

Летом этого года в Германии еще не было перебоев с продуктами, карточки отоваривались полностью, хотя жирность молока понизилась, в колбасу добавляли всякие примеси, а фруктов не было совсем, ибо все они поступали на выделку мармелада. Гитлер поговаривал, что пора переносить ставку в Винницу, ближе к фронту. Не так давно в «Вольфшанце» получили известие, что Квантунская армия японцев уже наготове для нападения на Владивосток и Благовещенск, в ставке Гитлера это сообщение вызвало ликование. Риббентроп, тоже обрадованный, вызвал японского посла Хироси Осима, которому и было им сказано:

– Наш фюрер, зорко следя за успехами Японии на Тихом океане, думал, что вы сначала укрепитесь в новых владениях, а уж потом осуществите нападение на Россию, но теперь, когда наш вермахт выходит на Волгу, для Японии – по мнению фюрера – как раз наступил благоприятный момент, чтобы включиться в общую борьбу с московскою кадократией…

(Кадократия – термин, означающий «власть необразованной черни», редко употреблялся в разговорах, но Осима понял, что Риббентроп имеет в виду тех самых кремлевских недоучек, о которых ранее он говорил, что эта компания напомнила ему «общество старых партийных товарищей».)

– Если, – продолжал Риббентроп, – Квантунская армия выйдет к Байкалу, конец этой войне будет сразу же предрешен…

Гитлер потом звонил в Берлин, спрашивая Риббентропа – чем завершился разговор с японским послом?

– Осима вежливо улыбался, но, судя по его словам, в Токио решили выждать – чем окончится битва за Сталинград. В любом случае до октября Квантунская армия с места не тронется. Сейчас Сталинград – ключ от того сейфа, в котором укрывается результат всей войны.

– Жаль , – отозвался Гитлер. – У меня уже начинает болеть живот каждый раз, когда я думаю о Сталинграде…

Гитлер имел краткое свидание с Муссолини, которому не терпелось, чтобы Роммель перекрыл англичанам шлюзы Суэцкого канала, но при этом дуче был озабочен тем, что англосаксы, кажется, решили покончить с его Африканским корпусом и вполне возможна высадка их десанта в портах стран Магриба.

– Сейчас, – утешал его Гитлер, – англичане способны лишь маневрировать на периферии, чтобы смирить нетерпение Сталина. Но далее обещаний в Лондоне не пойдут. У нас же скоро появится новый превосходный союзник – Турция, и премьер Сараджоглу намерен сожрать Грузию с Арменией сразу, как только танки Клейста перевалят через Кавказский хребет. За это, дуче, мы дадим туркам пососать горючего из нефтяных скважин Баку…

«Он и мне даст… пососать!» – с неприязнью думал дуче.

– Но, – признался Гитлер, – ни японцы, ни турки не выстрелят даже из детской хлопушки до тех пор, пока русские удерживают Сталинград.

Муссолини по-прежнему дрожал за Африку, желая иметь от нее «горсть фиников», но Гитлер не придавал значения возможной высадке десанта Рузвельта и Черчилля в Африке.

– Вместо второго фронта возникнет лишь третий, а потому открытие второго фронта в самой Европе будет опять отложено. Это значит, – здраво рассудил Гитлер, – что пока они там возятся с Африкой, нам нет необходимости держать большое количество войск в Европе, гадая, в каком месте англосаксы могут совершить высадку… Теперь, даже при наличии только третьего фронта, мы можем смело перебрасывать свои войска с Запада на Восток – против России!

13 июля разведка абвера сообщила, что русские образовали Сталинградский фронт, хотя об этом – ни звука в советской печати, и Адольф Хойзингер, как оперативник, сразу и верно предсказал, что русские не собираются отходить далее Волги.

– Это их дело! – отвечал Гитлер. – Но мне иногда начинает казаться, что Паулюс давно наносит удары в пустоту – перед ним лежит голая степь, создать линию обороны Тимошенко не смог. Не понимаю, чего Паулюс там ковыряется? Надо забрать у него Четвертую танковую армию Гота, перенацеливая ее – в помощь Листу – на Кавказское направление. Тех сил, что имеются у Шестой армии, вполне достаточно для занятия Сталинграда… Хойзингер, каковы последние сводки абвера о делах в городе?

– Эвакуированные настроения в Сталинграде проявляются в массовом перегоне скота, но они еще не коснулись демонтажа промышленности. По данным нашей агентуры, паники в городе не наблюдается, в театре русские ставят «Королеву чардаша» Кальмана, которая у них на афишах называется «Сильва». Наверное, это подтверждает мое мнение о том, что жители города еще не испуганы.

– Пора бы и напугать их! – сказал Гитлер. – Сразу после взятия Сталинграда ВСЕХ МУЖЧИН В ГОРОДЕ УНИЧТОЖИТЬ, А ЖЕНЩИН ВЫВЕЗТИ. – Куда вывозить женщин, об этом Гитлер ничего не говорил. – Впрочем, – продолжал он, – я сам напомню Паулюсу об этом, когда повидаюсь с ним в Виннице…

14 июля Франц Гальдер отмечал юбилей – сорокалетие военной службы. Маннергейм и болгарский царь Борис прислали ему дружеские приветы, Кейтель с Йодлем сложились и сообща подарили серебряный поднос. Гитлер, как обычно, проснулся во второй половине дня и пригласил юбиляра «на чашку чая». Гальдер похвастал подарком от Паулюса – роскошным альбомом с видами минувшей битвы под Харьковом в период окружения армий Тимошенко возле Барвенково. Гитлер рассматривал фотографии с большим интересом и, вопреки прежним своим заявлениям, похвально отзывался о русском солдате, как очень крепком и выносливом.

– В техническом отношении, – говорил фюрер, – русские достигли тоже немалых успехов, и качество их вооружения стало намного лучше…

О зубных щетках фюрер более не поминал!

– Впрочем, – сказал он Гальдеру, захлопывая альбом, – лето всегда являлось решающей стадией наших умопомрачительных успехов. Меня беспокоит лишь медлительность Паулюса…

Вечером Гальдер устроил «мальчишник» в лесной гостинице ОКХ, где угощал сослуживцев пивом и бутербродами. Йодль нашел момент, чтобы шепнуть юбиляру на ухо:

– Нашему фюреру много не надо, чтобы он взвился до небес. И он взвился, когда я сказал ему – лучше избрать что-либо одно: или поход на Кавказ, или выход на Волгу.

Гальдер без аппетита дожевал казенный бутерброд:

– Он толкает Паулюса в спину, но это становится… опасно. Если Шестая армия будет продвигаться и далее, то она образует костлявый палец, вытянутый к Волге, и он станет подвержен ампутации. Русские, выпустив Паулюса из большой излучины Дона, могут поступить с его армией таким же образом, как мы весною поступили с ними возле Барвенково.

Йодль благодарил Гальдера за откровенность:

– Но эти мысли держите при себе, чтоб он не взвился.

Гальдер долго и задумчиво вращал перед собою кружку с пивом, потом сказал, что ему жаль Паулюса:

– Я бы не желал ему судьбы маршала Тимошенко…

16 июля с секретного аэродрома Ангербурга фюрер со свитою вылетал в Винницу. Настроенный добродушно, он сказал Гальдеру:

– Пора разобраться с фронтовыми генералами. Ах, чего только не наслушаешься от этой публики… Рихтгофен жаловался рейхсмаршалу Герингу, будто степные суслики выводят из строя электропроводку в навигационных приборах самолетов, а Гот докладывал по радио, что мыши грызут его бедные танки. Мои генералы, наверное, хотят, чтобы я поверил, как им тяжело сражаться с русскими мышами.

Если угодно, читатель, можете прослушать по радио вечернее сообщение сводки Совинформбюро: «В течение 16 июля наши войска вели бои с противником в районе Воронежа. На других участках фронта существенных изменений не произошло».

Вот и всё! Понимай, как знаешь…

Полет до Винницы продолжался 3 часа и 15 минут.

* * *
Еще с декабря 1941 года Гитлер обзавелся второю ставкой по названию «Вервольф», что означает «оборотень». Она затаилась от людей в незаметном лесочке под Винницей, близ деревни Стрижавка, подземный бронированный кабель связывал ее с министерствами Берлина. Кольцо неприступных дотов окружало здесь Гитлера, который и сам как бы превращался в зловещего оборотня, чтобы из партийного фюрера сделаться главнокомандующим вермахта.

У себя в «Вольфшанце» фюрер комаров не боялся, но почему-то русские комары вызывали в нем ужас, он был уверен, что их укусы смертоносны, а потому усердно насыщал себя атарбином от малярии. Окна штабных бараков были заделаны непроницаемыми сетками, а чтобы все насекомые передохли, Гитлер велел опрыскивать окрестности смесью керосина с креозотом. Под лучами жаркого солнца эта смесь испарялась, издавая невыносимое зловоние. Днями Гитлер изнывал в бараке от духоты, а по вечерам начинал войну с комарами… Для этих тварей, казалось, сетки не служили препятствием, а к аромату креозота русские комары оказывались нечувствительными. Вот и опять их наглое зудение.

– Летит! – говорил Гитлер с таким выражением, будто слышал рев моторов «летающей крепости». – Опять летит… и где найти спасение от инфекции? – Шлеп себя по лбу – промахнулся! – Эти гнусные твари неуязвимы. О чем думают гениальные немецкие химики? Неужели мне погибать от комаров?..

Бывая проездом в Виннице, он обратил внимание, что украинские дети никогда не носят очков, а их зубы не нуждаются в услугах дантистов, и это произвело на фюрера очень сильное впечатление. Мартину Борману он указал:

– Займитесь этим вопросом… ради будущего германской нации! Рослых и белокурых детей с голубыми глазами следует отбирать у родителей, чтобы воспитывать их в нацистском духе.

Услужливый Борман, соглашаясь с Гитлером, тут же придумал теорию, будто украинцы – ответвление арийских племен, родственных древним германцам. Ставка Генриха Гиммлера в эти дни размещалась возле Житомира, бронированный автомобиль Гиммлера каждодневно курсировал между Винницей и Житомиром, Гитлер не забыл напомнить и рейхсфюреру СС:

– Генрих, пора думать о селекционном отборе славянских детей для пополнения резервов живой силы нашего рейха, ибо украинцы внешне представляют отличный евгенический материал…

Вызванный с фронта Паулюс сразу погрузился в невыносимую атмосферу ставки, а Хойзингер сказал, что у фюрера трещит голова:

– В такой вонище это неудивительно. Но фюрер боится русских комаров, жалящих, словно пчелы…

Адольф Хойзингер уже работал над планами проникновения в Иран и Ирак, где были сильны антибританские настроения; эту работу, начатую еще Гальдером в Цоссене, он продолжал в «Вольфшанце» и здесь, под Винницей, Хойзингер дал понять Паулюсу, что сейчас он пребывает в фаворе у Гитлера, и случалось так, что его точка зрения усваивалась фюрером более основательно, нежели мнения Йодля и Кейтеля. Человек достаточно проницательный, Хойзингер заметил, что Паулюс, внешне собранный и, как всегда, подтянутый, внутренне чем-то озабочен.

– Положение осложняется, – не скрывал Паулюс. – Если ранее моя армия маршировала по тридцать километров в сутки, то теперь мои темпы снизились и мы с трудом преодолеваем пространство не более десяти-пятнадцати километров.

– Значит, силы русских возросли? – спросил Хойзингер.

– В том-то и дело, что они уменьшились, – отвечал Паулюс. – Но возросло их упорство. Я не хотел бы оказаться в простаках, обещая фюреру, что двадцать пятого июля, и никак не позже, я буду в Сталинграде. А тут начались предосенние грозы, фронт заливается ливнями, дороги, если их можно только назвать дорогами, раскисли. Техника вязнет в грязи…

Гитлер жаловался, что у него начинает болеть живот, когда он думает о Сталинграде, но у генерала Паулюса живот болел сам по себе, вне всякой связи с большой стратегией, и эти боли в области кишечника становились порою невыносимы. Перед Францем Гальдером он не скрывал, что его Елена-Констанца заранее сняла апартаменты в Бартале, на курортах Киссенгена, куда и выехала с дочерью, поджидая мужа.

– Но я, – сказал Паулюс, – должен отложить курс лечения на водах, пока не развяжусь с этим Сталинградом.

Франц Гальдер лечебным водам не доверял.

– Лучше всего… водка! – сказал он. – Но прежде чем вы станете поглощать русскую водку, обратитесь в берлинскую клинику на Венцельштрассе. Впрочем, я чувствую, – усмехнулся Гальдер, – что ваша очаровательная супруга поторопилась снять палаты в Киссенгене: русские не хуже нас понимают стратегическое значение Волги как основной нефтеносной артерии, связующей их главные центры с Кавказом…

При свидании с фюрером Паулюс сразу же выразил неудовольствие тем, что у него забрали 4-ю танковую армию Гота:

– С моих рук содрали железные перчатки, которыми я ломал сопротивление русских. Сейчас Гот проходит к югу через мои боевые порядки, занимая переправы, нужные для моей пехоты. При этом танки Гота своей массой ломают речные мосты.

Гитлер не внял обидам Паулюса:

– Гот развернут мною на Ростов, а вашей армии, Паулюс, следует торопиться с выходом на Калач, чтобы затянуть петлю окружения русских в излучине Дона… У вас же там четырнадцатый танковый корпус Виттерсгейма, которым вы не можете нахвалиться! Опять летит, – сказал он, пытаясь поймать комара. – Мой ширпотреб возобновлен в прежнем довоенном уровне…

Тут смешалось все: Виттерсгейм с комарами, а комары с выпуском ширпотреба, а далее Гитлер убежденно говорил, что у Сталина, кроме тех резервов, что собраны им под Москвою, других резервов уже нет и не будет.

– Но… Сибирь, но… Дальний Восток, – намекнул Паулюс.

– Сталин не тронет их, – отвечал Гитлер, – по той причине, что Квантунская армия японцев вылезает из камышей.

Паулюс из диалога с Гитлером вынес главное, и не совсем-то приятное, впечатление: фюрер считает, что мощь русских подорвана основательно, а заветная линия «А—А» (Архангельск – Астрахань) скоро определит границы его завоеваний. Но в частной беседе с Хойзингером Паулюс признал, что окружение русских возле Калача-на-Дону малоперспективно для его армии:

– Русские научились выкручиваться из мешков и вылезают из любых бурлящих котлов… Кто мне ответит, – спросил он о самом главном, что терзало его, вроде кишечной боли, – или захват Кавказа будет решать судьбу Сталинграда, или захват Сталинграда отразится на судьбе продвижения Листа на Кавказ?

Вопрос по-русски звучал резко: не в бровь, а в глаз.

Даже Хойзингер, опытный оперативник, помялся с ответом.

– Факторы взаимодействующие, – отвечал он, – как шестеренки в одной машине. Не половив стерлядей в Волге, мы не понюхаем, чем благоухает бакинская и мосульская нефть…

Это не ответ! Паулюс вдруг вспомнил о Роммеле:

– В армии ходят слухи о том, что в ближайшее время возможна высадка англосаксов где-то в Западной Африке.

– За французское Марокко мы спокойны. Ни англичане, ни тем более американцы не обладают опытом для таких операций…

Сильные грозы и бурные ливни бушевали над фронтом!

…Близилось время, для Сталина почти роковое. Читатель, надеюсь, помнит, что именно в это время Черчилль задерживал отправку в СССР каравана РQ-17 с поставками по ленд-лизу, что он много пил, часто вызывая нашего посла Майского, тревожа его одним и тем же странным для Майского вопросом…

Вопрос был! Со слов Н. С. Хрущева известно, что именно сейчас Сталин стал выискивать побочные контакты с Гитлером для заключения с ним сепаратного мира, и при этом Сталин согласен был уступить немцам Украину и Белоруссию, часть России, уже захваченную немцами, Прибалтику и Молдавию – только бы выбраться из этой войны, которая складывалась не в его пользу. Это очень похоже на Сталина, нерусского человека, пришельца со стороны, который был озабочен не честью Российского государства, а лишь сохранением своего царственного престола, который он занимал в Кремле! Поиски контактов начались, когда Гитлер из Пруссии перебрался в Винницу. «У Берии, – вспоминал Никита Сергеевич, – была какая-то связь с одним банкиром в Болгарии, который являлся агентом гитлеровской Германии. По личному указанию Сталина был послан наш агент в Болгарию, и ему было поручено нащупать контакты с немцами…» По другим сведениям (за достоверность которых я, автор, не могу поручиться!), в Винницу ездил сам Молотов!

Но Гитлер настолько был уверен в скорой победе, что отверг всякие переговоры с «кадократией» Кремля, считая, что Сталин уже поставлен им на колени. Оправдывая предательское поведение сталинской клики, Хрущев писал, что Сталин, очевидно, желал лишь выиграть время, дабы предупредить катастрофу на фронте, а потом каким-нибудь образом (каким?!) вернуть отданное обратно. Но мне это представляется чушью: Гитлер не расстался бы с той частью страны, которая была им завоевана…

Хочется спросить: кто же они, эти подлые враги народа, искавшие среди нас и находившие среди нас «врагов народа»? Я не стану оправдывать Сталина, имевшего в своих сикофантах палача Берию, но хочу напомнить, что таким же сикофантом при Гитлере состоял его палач Гиммлер, и вот тут, мой читатель, я нащупываю некоторую духовную связь между ними…

* * *
Генрих Гиммлер осмотрел свои пальцы.

– Пусть зайдет Эбба Гюнтер, – велел адъютанту.

Ставка обер-палача размещалась в здании военного училища, превращенном в командный пункт СС, и Гитлер в своем вонючем «Вервольфе» мог бы еще позавидовать Гиммлеру; отсюда, из живописного Житомира, где не зудели комары, рейхсфюрер СС в любой момент мог связаться не только с Берлином, но узнать, что поделывают сейчас в Риме, каково настроение Франко в Мадриде, о чем думают в очередях за мясом голландцы или как весело пляшут жители свободной Бургундии.

– Хайль Гитлер! – послышалось веселое от дверей.

– Здравствуй, Эбба, я тебя не слишком обеспокоил?

– Нет. Я только что закончила партию в теннис.

Эбба Гюнтер – молодая, пышущая здоровьем девица – была облачена в черный мундир эсэсовки, исполняя роль маникюрши для обслуживания нацистской элиты. Она разложила свои инструменты, расставила перед Гимлером баночки с лаками.

– Какой сегодня угодно? Светлый? – спросила деловито.

– Чуть-чуть с оттенком перламутра, – отвечал Гиммлер…

Пока очаровательная маникюрша приводила в порядок когти своего шефа, они болтали о пустяках, но их мирную беседу прервало появление Вальтера Шелленберга (не путать с графом Шуленбургом, что до войны был германским послом в Москве). Шелленберга, человека из абвера, но близкого и к делам гестапо, в Германии называли «единственным интеллектуалом среди палачей» или «гангстером среди интеллектуалов». В ставке Гиммлера он появился не случайно, и по выражению его лица Гиммлер догадался, что сегодня гангстер решил побыть в роли интеллектуала.

– Благодарю, Эбба, – отпустил он маникюршу.

Потом долго махал растопыренными пальцами рук, чтобы перламутровый лак высох поскорее, и справился о здоровье.

– Спрашивая о моем здоровье, – отвечал ему Шелленберг, – вы имели в виду совсем другое. То, о чем я думаю, оставаясь единственным трезвым в общем похмельном угаре наших успехов… А вам разве не кажется, что Германия сейчас (именно сейчас!) находится на самом крутом изгибе опаснейшего поворота, ведущего ее в пропасть?

Конечно, возвещать об этом, когда вермахт шагал на Кавказ и устремлялся к Волге, когда сам Гитлер не имел сомнений в конечной победе, мог только очень сильный человек, умевший анализировать обстановку во всем ее международном многообразии, человек, хорошо извещенный о военных потенциалах СССР и США, ведающий секретной информацией о том, что молох германской промышленности скоро истощит сам себя, а тогда…

«Что тогда?» Гиммлер нарочито равнодушно спросил:

– Не пойму, что беспокоит вас, милый Вальтер?

Ответ был рискованным для Шелленберга:

– Настал момент для принятия решений, которые будут, пожалуй, самыми трудными со времени начала этой войны.

Гиммлер, сам не дурак, уже понял, куда направляет его подручный, но собственные мысли он еще утаивал, вынуждая Шелленберга раскрыть свои карты до конца, чтобы дальнейшая игра, столь опасная, началась вчистую.

– Разве можно, Вальтер, понять вас?

– Попытайтесь! – отвечал Шелленберг. – Но прежде я задам вам один вопрос, от которого вы… вздрогнете.

– Что ж! Согласен и вздрогнуть.

– Тогда скажите, – спросил Шелленберг, – в каком из ящиков вашего стола затаился сугубо секретный план запасного решения относительно финала этой войны?

Казалось, Гиммлер сейчас схватит стул и запустит его в собеседника, а потом велит тащить его в подвал гестапо. Но Гиммлер долго смотрел на Шелленберга, как бы недоумевая, потом заговорил, сначала тихо-тихо, а затем вскочил из-за стола, бегая по кабинету, выкрикивая ругательства:

– Сумасшедший! Сейчас, именно сейчас… когда… Может, вы заработались? Может, дать вам месячный отпуск, чтобы попьянствовали и забыли свои слова?

Шелленберг выждал, когда Гиммлер истощит свой гнев, явно наигранный, как у хорошего актера, а потом спокойно продолжил заколачивать в башку своего шефа тот самый длинный гвоздь, над которым уже занес свой расчетливый молоток.

– Было бы глупо ожидать от вас иной реакции на мои слова, – сказал он. – Признаюсь, я ожидал даже худшего. Но… вернемся к истории. Даже великий Бисмарк, что бы ни делал, всегда имел запасное решение, и такое решение, я не сомневаюсь, уже сокрыто в ящике вашего стола… Сейчас, – напористо продолжал Шелленберг, – Германия ведет войну не столько ради победы, сколько ради выигрыша времени, чтобы отсрочить час нашего поражения. Не понимать это могут только глупцы! Ясно, что второго фронта в Европе долго не будет, как не будет его и далее, и я думаю, что Рузвельту с Черчиллем выгоднее пойти на сепаратный мир с нами, нежели, услужая Сталину, открывать в будущем второй фронт с большими для них жертвами…

Гиммлер слушал и время от времени начал кивать головой, соглашаясь с Шелленбергом, а однажды даже пробурчал:

– Не спорю, Вальтер, что голова у вас работает. Но что вы предлагаете мне конкретно? – спросил он.

Предлагать было опасно, но Шелленберг все-таки предложил:

– Германии пришло время заново начинать мирный диалог с Западом, пока наш рейх еще полон сил и могущества, пока наш вермахт не отступает, а наступает на русских, и потому мы, именно мы, тайные службы Германии, должны начать переговоры, ведя их с позиции силы…

Был очень долгий разговор, и Гиммлер спросил – не истолкуют ли на Западе эту акцию как признак слабости Германии?

– Возможно, – отозвался Шелленберг.

– Не усилит ли наша акция желания западных держав еще большего укрепления связей с московскими заправилами?

– Этого не случится! – заверил его Шелленберг. – Напротив, они будут рады поболтать о мире с нами за спиной Сталина.

– Пожалуй, – согласился Гиммлер. – Но кто выступит в роли маклера, чтобы заранее подсчитать все наши убытки и чтобы Германия не выглядела банкротом в глазах Запада и Америки?

Шелленберг сказал, что фюрер не должен быть посвящен в их планы, а доверить переговоры Риббентропу опасно:

– На что существуем мы, секретные службы, имеющие подземные и подводные каналы, через которые, как через трубы городской канализации, протекают всякие нечистоты, но горожане при этом даже не ощущают зловония фекалий великого города!

– Разумно, – кивал Гиммлер. – Но… вам не страшно?

– Страшно, – сознался Шелленберг. – Но гораздо страшнее другое. Мы уже не можем уповать на тотальную победу, ибо наша великая Германия неизбежно скатывается в пучину тотальной войны, за которой ее ждет тотальное поражение.

Гиммлер долго и внимательно изучал блеск своих ногтей.

– Что вам необходимо для начала этих переговоров?

– Нейтрализуйте ведомство Риббентропа до Рождества этого года, чтобы я за это время установил контакты с разведками союзников, а они выведут нас и на политиков…

Разложив карту Европы, они еще долго изучали, что придется вернуть союзникам, а что оставить в составе своего рейха.

– А как же… Россия? – вдруг спросил Гиммлер.

Вальтер Шелленберг не ответил, а только пожал плечами.

– Все наши территориальные приобретения, – сделал вывод Гиммлер, – должны стать разменной монетой для выгод рейха. Я вас понял. Понял и… доверяю. Но если случится провал, то я вас не дезавуирую, как паршивого дипломата, – нет! – сказал Гиммлер, – я вас просто выброшу, как старые и грязные носки.

– И будете правы, – согласился Шелленберг.

…Помню, зимой 1943 года в заполярной бухте Ваенга я нес ночную вахту на пирсе. По одну сторону пирса покачивался наш эсминец «Грозный», по другую – американский корвет. Я ходил вдоль заснеженного пирса с карабином, во флотском полушубке и в валенках. Надо мною с тихим потрескиванием разворачивался веер полярного сияния, тихо плескались волны, а стальные швартовы кораблей поскрипывали от напряжения. Это была «собака» – вахта с нуля до четырех, самая паршивая вахта.

Она подходила к концу, и вдруг… что такое? Глазам не верилось. Я увидел то, о чем раньше читал только в морских романах. По швартову, протянутому с полубака американского корвета, отчаянно на нем балансируя, передвигалось что-то непонятное, но живое. Еще, еще и еще… крысы! Одна за другой они покидали корабль, и мне, сознаюсь, стало тут жутко. У нас на мостике была сигнальная вахта, на сходне – тоже стоял матрос, а союзники дрыхли: ни единой души на их палубе. А крысы скопом покидали корабль, по швартову сбегая на пирс, после чего – одна за другой – исчезали в сторону берега.

На этот раз я «собаку» не достоял, как положено. На нашем эсминце и на корвете США почти одновременно пробили «колокола громкого боя», призывающие к походу. Мы вышли в море, и еще на Кильдинском плесе, откуда разворачивался простор океана, американский корвет был торпедирован немецкой подводной лодкой. Сколько тогда спасли – не помню! В таких случаях обычно спасали семь человек (не больше и не меньше). Но с тех самых пор я свято уверовал, что крысы заранее чуют беду и, повинуясь природному инстинкту, покидают корабль, который обречен на гибель…

Не так ли и Шелленберг с Гиммлером? Вермахт был еще силен, он наступал, а мы отступали, но они, словно крысы, уже ощутили тот момент, когда надо покидать гитлеровский корабль. Говорят, что крысы умные. Не спорю. Но ведь и Шелленберга с Гиммлером дураками никак не назовешь…

10. ВОТ ТАКИЕ ДЕЛА

Сталинград просыпался. Возле булочных выстраивались длинные очереди. Трамваи, отчаянно дребезжа, развозили рабочий люд по заводам и фабрикам. Позванивая, ехали велосипедисты. Над городом уже плавала под облаками «рама» – разведывательный самолет противника. Возле речной пристани сидели два матроса. На ленточках их бескозырок было четко обозначено золотом, что они не барахло какое-нибудь, а «Волжская военная флотилия», таким и сам черт не брат. Возле ног катались громадные арбузы, из которых матросы выбрали самый большой на расправу.

– Кажись, сойдет… вот этот! Бесплатный.

– Так режь его, Вася, коли платить не надо… Война!

Под ступенями пристани тихо плескалась Волга, а неподалеку какой уж день догорала баржа, приплывшая из низовий. Матросы ели арбуз, а корки бросали в воду; далеко и смачно плевались они черными семечками. Но мешал им дым с этой баржи, густо наползавший на сталинградский берег.

– Горит. Какой уж денек. Сказывали, что в трюмах селедка была. Астраханская. Малосольная. Вкуснятина.

– Закуска пропадает, – отвечал второй матрос. – Если бы нам где пол-литра достать, так я бы до баржи сплавал: туда и обратно. Уж двух-то сельдей бы выручил… для закуси.

– Слышь, Федя, а вам колбасу вчера давали?

– Давали.

– А чего еще вам давали?

– Политграмоту давали.

– А из жратвы ничего не было?

– Сказали: потом давать будут.

– Может, искупаемся?

– Можно. Но сначала давай арбузы доедим.

– До свету не управимся! Гляди – гора какая.

– Русский матрос все трудности преодолеет…

Невдалеке у пристани чуть пошатывался на волне их «боевой корабль» – вчерашний речной трамвай, на котором за гривенник катались в мирные дни сталинградцы по Волге, а теперь возле его рубки приладили пушку, снятую с поврежденного танка.

Город пробудился, Чуянов, выглянув в окно, сказал жене:

– Гляди, она уже здесь. Ожидает.

– Машина подошла или… кто там?

– Овчарка эта… Астра! Ждет, когда я в обком тронусь. Вот тебе и зверь – вернее человека бывает…

Во дворе соседнего дома на Краснопитерской недавно поставили зенитную пушку. Обнаженные до пояса зенитчики, здоровущие балбесы, до вечера резались в домино, оглашая двор неумолчным стуком костяшек. Из окон высовывались всякие бабки:

– Креста на вас нетути! Что за жисть такая пошла. Ежели не бомбят, так от своих нет спасения. Вы бы не «козла» забивали, а эвон, самолет крутится – сбейте его… На то вас нету, охламоны несчастные. Вот уже мы генералам нажалимся.

– Мы генералов не боимся, – орали зенитчики.

– Так мы самому Сталину… вот ужо!

«Ночью младший сын вздрагивает от пронзительного воя сирен, полусонного его уносят в бомбоубежище… Я его так мало вижу.

Старшему пошел десятый, и все семейные тяготы легли на жену. Она молодец, не ропщет, внешне держится спокойно, хотя чувствую, что нервы ее взвинчены до предела».

Чуянов отложил дневник. К нему подошла жена:

– Алеша, я долго молчала. Теперь скажу. Ну ладно – мы с тобой. Но у нас ведь дети. Старик с бабкою. Чужих людей ты спасаешь в Заволжье, а свою семью не бережешь.

Понять женские и материнские опасения было легко.

– Нельзя! – жестко ответил Чуянов. – Народная власть остается на местах. Пока моя семья в городе, и люди спокойны. Начни мы свои манатки паковать, и в Сталинграде сразу решат, что городу пришел конец… Пойми – нельзя!

– Кончится прямым попаданием. Или пожаром.

– Чем бы это ни кончилось, – ответил Чуянов жене, – но моя семья должна оставаться в Сталинграде.

– Ох, жестокий ты человек, Алеша! – отошла от него жена.

– Может быть, – не сразу сам себе признался Чуянов.

Возле элеватора долго и чадно горел состав с зерном. А по улицам, даже не плача, смиренные, какими бывают в горе только русские женщины, матери несли маленькие гробы – для своих же детей, которых у них не стало вчера или позавчера…

* * *
После войны, когда Василий Иванович Чуйков был заместителем министра обороны СССР, его очень побаивались на маневрах. Стоило генералу начать бравый доклад о наступлении, как Чуйков сразу отстранял его в сторону, говоря при этом:

– Не лезь! Тебя убили. Остался начальник штаба.

– Я пускаю через мост танки, – решал начштаба.

– А мост уже взорван, – вмешивался Чуйков.

– Тогда, используя броды, я начинаю форси…

– Стоп! В этой реке нет никаких бродов.

– Я запускаю авиацию поддержки…

– Твоя авиация разгромлена противником еще на аэродромах. Боеприпасы кончились. А эшелоны не подошли, разбитые на путях танками противника. Склады горючего объяты пламенем.

– Как же тогда воевать, Василий Иванович?

– А вот именно так мы и воевали в сорок втором.

Впрочем, намаявшись в штабах армии Чан Кайши, Василий Иванович и сам-то еще не умел воевать, а поначалу больше присматривался – что и как, чему верить, а на что можно и плюнуть. Одно крепко понял Чуйков: что война – это не всегда отчаянная атака с громогласным «ура» и не суворовский штык-молодец. А сама же война иногда преподносит такие коллизии, что ахнешь. Приноравливаясь к делам фронта, Василий Иванович – не в пример иным военачальникам – не гнушался говорить по душам с солдатами-ветеранами, которые протопали от Буга до излучины Дона, набирался ума-разума от этой серой и многоликой массы людей, которые на себе испытали все ужасы войны, а рассказы их были иногда таковы, что Илья Эренбург вряд ли поместил бы их в свои очерки. Однажды, встретив в окопах лейтенанта Петрова, вчерашнего солдата, носившего на гимнастерке Звезду Героя Советского Союза, генерал напрямик спросил его:

– Дружище! А что самое страшное ты видел в этой войне?

– На войне все страшно.

– Ну а все-таки, что больше всего запомнилось…

Он ожидал услышать геройский рассказ о прорыве из окружения или как последней гранатой подбили немецкий танк, крутившийся над траншеей, а вместо этого услышал совсем другое, звучавшее почти мистически – и страшно и трагично:

– Пожалуй, вот зимой сорок первого здорово струхнул я. Было это под Калинином. Лежим в снегу. Жрать охота – во как! Вечереет. Ждем немца, чтобы отстреляться. Вдруг перед нами, на ровной снежной поляне, из леса выходят… призраки.

– Какие ж на фронте призраки?

– Обыкновенные. Головы у всех наголо обритые, как у маршала Тимошенко. Сами жуткие! Балахоны на них белые, на ветру развеваются. Идут на нас. И – пляшут. Но пляшут не по-людски, а как-то заморски. Дергаются, кривляются, кричат. Руки у всех на животе, связанные рукавами. Издали мы их приняли за лыжный батальон в маскхалатах. Видим – не, что-то другое. И палок не видно в руках. А за призраками… немцы.

– Как же так? – не поверил Чуйков.

– А вот так. Оказывается, немцы гнали психов.

– Каких психов?

– Самых настоящих. Из какой-то больницы для сумасшедших. Ну, тут мы поднялись, дали немакам прикурить, а психам вернули свободу. Обогрели, сухарей дали и обратно всех – за решетку, как положено… Вот это и было самое страшное!

Многое открылось Чуйкову как бы заново, и он, профессиональный военный, стал понимать нечто такое, чему в Академии Генштаба не обучали. Даже вопрос о героизме, единоличном и массовом, требовал, кажется, совершенно новых оценок. Люди так устроены, что по-разному воспринимают опасность, по-разному переносят страх. Бывали на войне такие герои, которым выстоять под огнем минометов – хоть бы что, но эти же люди превращались в трусливые тряпки при бомбежках. И наоборот, забившись в кусты под минометным обстрелом, человек поднимался во весь рост под лавиною бомб. Вот поди ж ты, разберись в таких причудах человеческой психики… А сколько было случаев, когда здоровущие мужики лежали плашмя, уткнувшись носами в землю, не в силах от нее оторваться, и вдруг вставала курносая девушка из санитарок, звавшая их в атаку:

– А ну, трусы! Водку-то жрать да кашу лопать – все горазды, а сейчас что? Вперед всем за мной – за родину, за Сталина…

Запомнилось Чуйкову, что при отступлении пали под гусеницами танков четыре солдата, и корреспондент фронтовой газеты живописал их гибель как подвиг. Но бывалый боец, уже пожилой, внуков имевший, рвал ту газету на самокрутки.

– Хреновина все это! – говорил он. – Под гусеницами танков обычно погибают в двух случаях: или те, что бегут от страха, или те, кто решился стоять насмерть… Ну а эти говнюки просто бежали. Немцу-то и в радость: догнал их и передавил, будто клопов каких. Я-то ведь сам видел, как они драпали.

…Василий Иванович Чуйков ступил на сталинградскую землю 16 июля и сразу же проявил свой характер – самостоятельный, непокладистый, даже агрессивный. Получив от Тимошенко директиву на боевое развертывание 64-й армии, Чуйков догадался, что командование фронтом обстановки на фронте не знает. Это были дни, когда передовые отряды 62-й армии с трудом сдерживали противника. Чуйков доказывал дельно:

– Головные отряды моей армии выгружаются из вагонов, чтобы начать марш к фронту. А хвосты армии и тылы снабжения армии застряли еще в Туле… Вы требуете завтра же занять оборону по реке Цимла, до которой нам пешедралить двести километров. Вот и подумайте – когда мы там будем?

Его стали бояться. Говорили, что заняты. Говорили, что принять не могут. Нигде не добившись разумных решений, Чуйков в оперативном отделе отыскал полковника Рухле.

– Сейчас не время, чтобы спорить, – сказал Рухле. – И война не ради соблюдения уставов. Ждать нельзя. По мере разгрузки эшелонов – войскам в бой. Тылы подтянутся позже…

– Для чего же писались тогда уставы?

– Для мирного времени, – отвечал Рухле. – А сейчас пишутся другие. Военные… Но теперь писать их приходится кровью.

– Чернилами-то… дешевле! – обозлился Чуйков.

Рухле взял директиву Тимошенко и тут же перенес сроки исполнения с 19 на 21 июля.

«Я был поражен, – вспоминал Чуйков. – Как это начальник оперативного отдела без ведома командующего может менять оперативные сроки? Кто же тогда командует фронтом?»

Чуйков выехал в степи – нагонять войска. По дороге навестил 62-ю армию, где встретил дивизионного комиссара К. А. Гурова, недоверчиво глядевшего на генерала в белых перчатках:

– Что вы тут вырядились? Как для парада.

– Извините, что перчаток не снимаю, – сказал Чуйков, здороваясь. – Был я военным советником при штабах Чан Кайши и от китайской грязи подцепил на руках экзему…

Когда он осмотрелся на местности и понаблюдал за противником, Кузьма Акимович спросил его о первых впечатлениях.

– Отвечу… Вермахт, конечно, организация солидная. Но, кажется, изъянов в ней тоже немало. Пехота не лезет вперед без танков, танки не идут без прикрытия авиации с воздуха. Взаимодействие отработано у немцев блестяще. Но вот что я заметил: стоит нарушить эту взаимосвязь, отключить из общей цепи хотя бы одно звено – и машина вермахта сразу буксует. Артиллерия у них работает слабенько. Пехота не имеет рывков. Автоматчики атакуют шагом, будто гулять собрались…

– Ну-ну! – подзадорил его Гуров.

– Побеседовал с бойцами, – продолжал Чуйков. – После всего, что произошло, они своим комбатам в окопах верят намного больше, нежели маршалам в кабинетах. Вернуть им эту веру в высшее командование можно только успехом. Но прежде следует сдержать отступательные настроения в войсках. Что-то уж больно они разбежались – от Харькова и до Волги!

– Ты прав, Василий Иваныч, – сказал Гуров. – Многие уже освоились с удобной мыслью, что Дон потерян, оборона будет лишь на подступах к Сталинграду. С этим надо кончать. Чем дальше от Сталинграда удержим Паулюса, тем легче будет и Сталинград отстаивать… Сейчас, как никогда, вся армия нуждается в строгом, повелительном окрике: «Ни шагу назад!».

64-й армией командовал генерал Василий Николаевич Гордов, а Чуйков считался его заместителем. Их знакомство состоялось не в лучший момент военной истории. «Я видел, как люди двигались по безводной сталинградской степи с запада на восток, доедая последние запасы продовольствия, задыхаясь от жары и зноя. Когда их спрашивали: „Куда идете?..“ – они отвечали бессмысленно – все кого-то искали обязательно за Волгой…»

Штаб генерала Гордова был на колесах, даже спальный гарнитур командарма, – все моторизовано, чтобы в отступлении, не дай Бог, задержки не возникло: мотор завел – и поехали! Это не понравилось Чуйкову, как не понравился ему и сам Гордов: «Острый нос, острый подбородок, узкие губы, маленькие кустики бровей над глазами, коротко острижены под бобрик черные с проседью волосы. Держится ровно, но отдаленно…» Гордов смотрел на Чуйкова, а глаза его, казалось, не видели заместителя, и что бы ни говорил Чуйков, на лице Гордова было написано равнодушие, и, наверное, ему бы сейчас подошли слова: болтай тут что хочешь, а изменить обстановки на фронте мы уже не в силах.

Настроенный пораженчески, Гордов сказал:

– Я все знаю. Лучше вас. Но выше башки не прыгнешь.

– Да прыгают! – возразил Чуйков. – Например, спортсмены.

– Так это спортсмены, им сам Бог велел прыгать. А война – не спорт. Что там у вас ко мне? Давайте.

Ни вопросов, ни дискуссии, ни возражений – ничего этого не было, и Гордов, будто дремучий столоначальник, легко подмахнул бумаги Чуйкова о позиции первого и второго эшелонов.

– В излучине Дона, – буркнул он на прощание, – лучше бы оставить лишь часть армии, а резервы держать поближе к городу. Сами видите, что допрут они нас до Волги, так будет для нас же удобнее, если… сами понимаете!

Чуйков понимал, что кроется в сознании Гордова за этим трусливым «если», и стал горячо возражать.

– А вот возражений я не терплю, – сказал ему Гордов.

«Ну и катись ты к чертовой матери», – думал Василий Иванович, покидая этот штаб, переставленный на колеса.

* * *
Хронологическая схема такова: 16 июля Гитлер перебрался в «Вервольф» под Винницей, а 17 июля принято – по традиции – считать первым днем Сталинградской битвы.

Не стало Юго-Западного направления во главе с маршалом Тимошенко, но об открытии Сталинградского фронта с тем же маршалом во главе наши газеты тактично помалкивали, хотя, как известно, шила в мешке не утаишь. Честно говоря, порой можно и запутаться! Сталин постоянно – чаще, чем нужно, – совмещал соседние фронты, он разъединял их, деля на два фронта, он их переименовывал, а командующие фронтами перемещались у него постоянно, будто пешки в шахматной игре.

Сталин почему-то (неясно – почему) считал, что частая рокировка командующих лишь усиливает руководство фронтами, но сами причины перетасовки генералов с одного фронта на другой оставались известны только одному Верховному. Отличился кто из командующих – бац! – переводят на другой фронт; понесла твоя армия большие потери – тоже переведут, иногда даже с повышением. Вот и пойми тут… Думаю, что наш дорогой товарищ Сталин и сам толком не знал, что изменится, если Иванова заменить Петровым, а на место Петрова посадить Васильева. Если же кто был крупно виноват, Сталин спрашивал:

– А морду ему набили? Лучше всего – бить в морду…

Но как бы ни сортировал своих генералов, непреложным оставалось правило: все успехи на войне принадлежали несомненно «гению» Сталина, а в случае поражений виноватыми останутся те же самые Иванов, Петров да Васильев… Вот он, изворот азиатской психологии, вот он, патологический выверт болезненной самоуверенности и гипертрофированной самовлюбленности!

Между тем в сознании народа не одни генералы виноваты, а кое-кто и повыше, и Сталин чувствовал себя в пиковом положении. Не он ли, мудрый и гениальный, на весь мир издал торжествующий клич о том, что 1942 год станет годом победного апофеоза, когда гитлеровская армия будет разгромлена полностью, но… Катастрофа следовала за катастрофой, а теперь можно было ожидать, что именно сорок второй год и выведет вермахт на роковую линию «А – А» (Архангельск – Астрахань), которую в уютных бункерах Цоссена наметил Паулюс в своем плане под названием «Барбаросса»… Так, спрашивается, кому же теперь оставаться виноватым, чтобы товарищ Сталин оказался правым?

Иосиф Виссарионович уже давненько, еще со времен Барвенково, не раз подумывал, что виноват-то маршал Тимошенко, однако, обвини он маршала, тогда косвенно и сам останешься виноватым. Лучше уж убрать Тимошенко потихоньку, шума не делая, а вот… кого подсадить на высокий пост командующего Сталинградским фронтом, сейчас едва ли не самым тревожащим? Если бы Сталинград оставался прежним Царицыном, так черт с ним, не так уж страшно, но город-то носит его имя… Да, вопрос сложный.

Москва – Кремль. Сталин – Хрущев. Беседовали.

Никита Сергеевич хотя и приехал из Сталинграда, но обстановки на фронте не ведал, зная лишь одно – обстановка паршивая и никаких перемен к лучшему не предвидится. Сталин об этом был извещен гораздо лучше Хрущева, в разговоре он точно называл имена генералов, не ошибался в нумерации полков и дивизий, потом упомянул генерала Еременко, высказав сожаление, что тот еще в госпитале, ранение у него тяжелое… Без предисловий был задан вопрос в упор:

– Кого нам назначить командующим?

Ясно, что судьба Тимошенко уже решена и ему командовать уже не придется, потому Хрущев о маршале больше не заикался. На вопрос же удобнее всего отвечать своим вопросом:

– А вы, товарищ Сталин, кого бы считали нужным сделать командующим Сталинградским фронтом?

Сталин опять стал говорить о Еременко, упомянул, что отлично показал себя генерал Власов (в ту пору еще не сдавшийся в плен немцам и бывший одним из любимцев Сталина).

– К сожалению, – говорил Верховный, – Власов сейчас задействован на другом фронте и сидит там в окружении… Так называйте кандидатуру, пригодную для обороны Сталинграда.

Хрущев вертелся и так и эдак, ссылаясь на то, что знаком только с теми людьми, с которыми имел дело на фронте, но Сталин прилип к нему как банный лист, и Хрущев понял, что ему сейчас хоть с потолка снимай, но дай срочно командующего.

– Правда, есть у нас такой вот Гордов, – сказал он.

– Гордов? – переспросил Сталин.

– Хотя, честно говоря, много у него недостатков.

– Какие же? – заинтересовался Сталин.

– Сам-то он вот такого роста, щупленький, как недоносок, но очень грубый. Дерется! Бьет даже командиров, и в его армии нет людей, которые бы любили его и уважали.

– Это хорошо, – сказал Сталин, уже начиная испытывать симпатию к Гордову. – Это хорошо, что Гордов не боится дать в морду… Такие люди особенно нужны нам сейчас!

Решили. 27 июля Чуянова навестил мрачный, как туча, генерал Герасименко, ругал жарищу проклятую (хоть бы поскорее осень пришла), печалился о делах обороны города, и мнение его отчасти совпадало с недавним мнением генерала Чуйкова – Волга отрезала тылы от фронта, словно голову от туловища.

– Посуди сам, Семеныч! Тылы-то наши в Заволжье, а фронту, очевидно, быть в городе. Наш правый берег – еще так-сяк, он обжитый, пусть и худые дороги, но все же проехать можно. А на левом берегу – пустота и безлюдье, ковыль да бурьян, верблюды шляются, даже куста нет, и только железная дорога, каких свет не видывал: прямо на земле рельсы уложены…

Высказался от души Герасименко, потом объявил:

– Новость у нас: нет больше Тимошенко, сняли.

– Кто же теперь станет в Сталинграде командовать?

– Генерал-лейтенант Гордов, который и поговорить-то с людьми не умеет. Правда, Никита Сергеевич при нем же останется, как и был, членом Военного совета фронта. Вот такие дела…

Странно! А если бы Гордов не махал кулаками? А если бы Гордов не прославился «матерным правлением»? А если бы Хрущев не вспомнил его? Может, и не было бы этого Гордова в истории величайшей битвы на Волге.

Писать об этом даже как-то неловко! Стыдно.

* * *
В редкие минуты затишья со стороны зоопарка слышался над Сталинградом жалобный, но могучий рев – это трубила слониха Нелли, никак не понимавшая, почему в такую жарынь ее перестали водить к Волге, чтобы она купалась. Фронт приближался, а среди военных странно было видеть командира в зеленой фуражке пограничника, и фронтовики иногда злобно окликали его:

– Эй ты… граница на замке! Где же ты нашел границу свою? Неужто на Волге? Хоть бы фуражку снял. Постыдись!

– А граница вот здесь, где я стою, – не обижаясь, отвечал пограничник. – Это по вашей вине граница передвигается, вот и я передвигаюсь вслед за вами. Все зависит от вас, ребята, чтобы от Волги я вернулся опять к Бугу…

Тяжко было сталинградцам покидать свой город, где они росли и мужали, старики даже плакали порой, говоря:

– Господи, да в подвале отсидимся. Нешто вы не люди? Ой, да не толкайте меня. Мы же здесь сызмальства, у нас и могилки-то дедовские вон тут недалече… Я же не сталинградский, я же ишо – царицынский, понимать надо!

Чуянов выбрал свободную минуту, чтобы навестить здание сталинградской тюрьмы, которая за эти дни превратилась в общежитие. Всюду, куда ни глянешь, женщины куховарили, простирывали в тазах бельишко, малолетки просились у матерей «а-а», на горшок. По длинным тюремным коридорам мальчишки гоняли на самокатах, детвора играла в пятнашки.

– А вы, друзья, эвакуироваться не собираетесь?

– Ни в жисть! – отвечала за всех бойкая старушенция с бельмом на глазу. – Эвон, стенки-то здесь каковы, будто в крепости какой. Я в своей одиночке даже занавесочки развесила… Здесь не страшно! Уж что-что, а тюрьмы-то у нас наловчились делать. Никакая бомба не прошибет…