Сотый день войны. Адамович А., Гранин Д.

В сотый день войны, 29 сентября 1941 года, Г. А. Князев как бы окидывает заново взглядом свой плацдарм. Его перу часто не хватает живописных подробностей, подлинных диалогов тех лет, той живой плоти, которая украшает дневники людей художественно одаренных или хотя бы имеющих журналистскую сноровку. Этого у Князева мало, он не слышит в разговорах окружающих людей характерных выражений, словечек военного времени, на которое быстро и чутко отозвалась народная речь. Его, историка, интересовали прежде всего факты, детали, в которых отражались ход войны, умонастроение, поведение людей. Можно, конечно, вспомнить писательский дар таких русских историков, как Ключевский и Соловьев. Блестящие стилисты, они в своих работах предстают и как талантливые художники. Требовать подобного от каждого историка было бы несправедливо. Но тем более поучительно, что подневные, подробные записи, которые вел совсем не писатель, записи, вроде бы лишенные литературной ценности, тем не менее обладают значительной, порой уникальной ценностью – исторической. Оказывается, что честные записи любого думающего, образованного человека о пережитом, обо всем, что он видел, слышал, знал, интересны и в своем роде единственны. Такие записи не обесцениваются другими свидетельствами современников.

Итак, сотый день войны.

«1941. IX. 29. Понедельник. Падают под ударами резкого сентябрьского ветра листья с деревьев. Всюду ветер намел на асфальте волны песка. Хмурится порой небо, но прорывается ярким потоком лучей солнце и озаряет ярким светом наш замечательный город. В эти дни страшных для него испытаний он стал дороже, ближе даже тем, кто привык к нему и был равнодушен. Каждый дом, улица, площадь, переулок – все такое родное, близкое и в такой непосредственной опасности! Каждый день пожары, разрушение зданий, гибель людей… А люди ходят по улицам, работают на заводах, в учреждениях. Приходят на службу и тихо сообщают: „А у нас все стекла повылетели: соседний дом разрушила фугасная бомба. Ночевать придется у знакомых“. И никто не знает, чем кончится начавшийся, ну вот хотя бы сегодняшний день, яркий сентябрьский день…

Вечер. Вот уже два раза поднимались к нам из квартиры Карпинских предупредить о тревогах. Во второй раз сообщили, что где-то было слышно падение сброшенной бомбы. Я так устал за день, что не стал спускаться вниз. М. Ф. читает Загоскина. Самое подходящее чтение во время тревог! Я читаю всемирную историю, пишу вот эти строки. Но не скрою, что – когда начинается чуть заметное дрожание пола под ногами от вибрации воздуха при пролете поблизости самолетов – невольно настораживаешься, болезненно ощущаешь эти чуть заметные толчки. Напрягаешь слух, не стреляют ли зенитки с морских судов на Неве. Нет, стекла не дребезжат в окнах, значит, покуда вражеские самолеты не летают еще в том квадрате, где мы живем. Но все-таки мы наготове, я сижу в фуражке, в калошах, рядом пальто. На всякий случай!.. И сидим мы не в столовой, а в передней, где нет окон, а только двери. Над нами чердак, мы живем в верхнем, в третьем, а если считать подвал, то в четвертом этаже. Поэтому невольно иногда посматриваешь на потолок.

Днем все эти воздушные тревоги, артиллерийские обстрелы проходят менее заметно. На службе ни я, никто не уходит со своих рабочих мест. Я даже не мог прогнать своих сотрудников, которые не были дежурными в тот злополучный день, когда Ленинград обстреливался из дальнобойных орудий и горела уже ярким пламенем часть здания Сената. А вот вечером или ночью и бомбежку и обстрел переживать приходится более нервно-напряженно. Вчера, насмотревшись на зарево пожаров, я не решился раздеться на ночь и спал одетым, просыпаясь мгновенно от какого-нибудь даже малейшего содрогания дома.

Так переживают эти дни и ночи в Ленинграде, по-видимому, очень многие. Сегодня на службе И. Л. говорила мне, что после ударов вчерашних бомб она с трудом взяла себя в руки, чтобы не прислушиваться к тишине и спать. Множество людей ночует в бомбоубежищах или бегает туда во время каждой тревоги. Это уже своего рода психоз. Некоторые держатся стойко и упорно: фаталисты, верующие и просто равнодушные ко всему люди, или очень спокойные по природе своей, или, наоборот, очень усталые. Вчера во время тревоги, когда мы на набережной стояли в подъезде против Исаакиевского собора, одна молодая дедушка не хотела уходить с улицы, несмотря на настойчивые требования милиционера. «Мне все равно, что жить, что умирать, – злобно говорила она. – Надоело все, опротивело». В это время в транспортном автомобиле провозили гроб, вокруг которого сидели провожавшие с венками. «Вот счастливый человек», – сказала девушка. Я не удержался и задал вопрос: почему она в таком унынии, в таком подавленном настроении? «Двоих уже потеряла, а вот третьего никак не могу доискаться: раненный привезен в Ленинград, а куда поместили – не знаю», – скороговоркой ответила она. Я не стал ее больше расспрашивать, да и тревога уже кончилась. Все выскакивали из подъездов и стремительно направлялись к стоявшим на путях трамваям.

У других больше воли, чем у этой девушки, но чувствуется страшная усталость, крайняя нервная напряженность… «Сколько же это времени продлится? – спрашивала меня сокращенная у нас Петрова, молодая мать. – И что дальше будет? Зашла в столовую, одну, другую, наконец в одной получила билетик в очередь, какой-то семисотый номер. К вечеру, говорят, может быть, удастся пообедать… Хорошо еще, ребенок не голодает. Вот от мужа получила пятьсот рублей, но деньги лежат, и купить на них ничего не могу. Как же дальше-то жить? Говорят, Кронштадт разбомбили», – добавила она. Все это говорила она спокойно, не волнуясь. А вот на А. О. взглянуть страшно. Лицо совершенно без кровинки, истощенное. Сегодня она узнала, что отложенная эвакуация матерей снова возобновляется, и перед испытаниями неизвестности ужас опять стал глядеть из ее глаз. Тяжело тут, в Ленинграде, но есть по крайней мере работа и академическая столовая, куда она водит обедать своих двух детей. А там впереди полная неизвестность и сжимающий душу страх за судьбу ребят и самой себя.

Успокаивал ту и другую. Не умалял грозности событий, но указывал, что положение наше не безнадежное. Нужна только воля не поддаваться унынию, растерянности. Надо сознаться, они меня плохо слушали, или, точнее, слушали из вежливости…

Один у всех настойчивый и неотвязный вопрос: Долго ли это положение продолжится? Приближается зима. Ко всем испытаниям и лишениям прибавляется холод. И невольно у многих, даже крепких нервами, встает вопрос: выдержим ли?

На этот вопрос отвечают женщины Ленинграда: «Выдержим!»

Вчера был всегородской женский митинг. Выступали артистки, писательницы, работницы. Все в один голос призывали к защите Ленинграда и заверяли в своей стойкости и помощи защищающимся. Весь митинг стоя аплодировал одной девушке, юной дружиннице, вынесшей с передовых позиций во время боя 29 раненых бойцов. При этом она сама была ранена дважды… Вот это подлинное и святое геройство!

Я нарочно записал так подробно свои впечатления на моем малом радиусе. Как вся наша жизнь, и жизнь в осажденном городе полна противоречий. Не правы будут те, кто скажет об одной усталости, угнетенности; неверно будет и утверждение, что среди ленинградцев было лишь одно геройство. Была жизнь, полная противоречий. И вот краешек ее я пытался запечатлеть на этих страницах.

1941. X. 5. Сто шестой день. Зашла девочка Валя, которую мы собирались воспитывать. Дом их полуразрушен от взрывной волны. Соседний дом разрушен до основания от фугасной бомбы очень большой силы. Живет она на Дегтярной. Вся их мебелишка исковеркана, двери сорваны, окон нет, не только стекол. Разрушение произошло в то время, когда она с матерью была на окопных работах (мать взяла ее с собой, т. к. не с кем ее было оставить). Поэтому они остались целы. Теперь большей частью живут в бомбоубежище. Есть нечего, мать без работы, карточка иждивенческая, т. е. голодная. Смотрит испуганными глазами Валя и прислушивается: «Кажется, тревога. Пойду у вас посижу на дворе в бомбоубежище». Выяснили, оказалось – тревоги нет. Все-таки она сидела как на иголках. Дали ей денег, продуктов, что могли… Бедный, несчастный ребенок!.. За что она так страдает?

1941. X. 6, 7, 8. Сто седьмой, сто восьмой, сто девятый дни. Прошли три дня очень беспокойных, точнее, тревожных, нервно-напряженных. Ничего особенного не случилось, все то же, но только несколько в ином восприятии пережитое. Мы люди самые обыкновенные, ничем не замечательные, и записывать чего-нибудь героического мне просто нечего. Одно только и есть достойное внимания – это то, что мы работаем все время, даже во время тревог на службе работа не прекращается. Вот и все, что надо отнести к нашему «геройству». Это, в сущности, и немало при всем том, что сейчас приходится переживать ленинградцам… Надо отдать справедливость моим сотрудникам: работают неплохо, несмотря на тревоги, на холод, на недоедание, на мытарства в столовой, на полубессонные ночи. Некоторые живут без стекол, другие принуждены были переселиться к знакомым. Замечательно усидчиво работает Шахматова, хорошо Крутикова… Цветкова еле таскает ноги: и голодна и страдает от недостатка сна… В общем же я своим коллективом доволен. Они не только работают, но поочередно еще несут вечернюю и ночную вахту, оставаясь на посту во время воздушных тревог и артиллерийского обстрела.

…На днях будут обучаться стрельбе в тире, имеющемся при университете. Стулов близорук и вдаль ничего не видит. Модзалевский тоже… Таковы два архивных «воина», готовящихся для последнего резерва. Но Архив дал и настоящего полноценного бойца, и политически подкованного и с большим кругозором, А. М. Черникова. Дал и добровольца, который дерется на линии огня, П. Н. Корявова, скромного и честного партийца. В московском отделении Архива ушел на фронт добровольцем Гетман. Таков наш гражданский и военный актив Архива.

1941. X. 9. Сто десятый день… По радио выступал профессор-красноармеец К. Ф. Огородников. Он доктор физико-математических наук, 19 лет изучал в лабораториях вопросы строения звездного неба, наблюдая в телескоп за небесными светилами. Теперь он в рядах Красной Армии, куда пошел добровольцем, научился стрелять из винтовки, метать гранаты. Он сказал: «У меня много учеников, много друзей и знакомых. Я хочу, чтобы они знали, что их профессор и коллега – красноармеец Огородников – будет стойко и храбро, как подобает советскому воину, сражаться с врагом».

Затем профессор обратился на английском языке к своим коллегам в дружественной Великобритании. Он передал привет сэру Спенсеру Джонсу, королевскому астроному, и профессору Смарту, с которым был связан многие годы совместными работами в области астрономии. «

1941. X. 10. Сто одиннадцатый день. Весь вечер работаю над историей Академии наук. Сейчас около 12 часов ночи. Третий раз приходит к нам студентка Нехорошева, сообщая о тревогах. Сижу в передней в пальто. Холодно. Начинаем прислушиваться. Изредка стреляют зенитки. Отложил карточки с выписками по истории Академии. Невольно прислушиваюсь к гулу орудий и беру листок для записи впечатлений за день».

 

Горькие дни переживал Г. А. Князев. Ему казалось, что в огне войны ненависть испепелила в людях всякую человечность, гуманностью стало лишь уничтожение немецких захватчиков. Человечность ушла из мира, сетовал он… Он еще не знал в те дни о Майданеке, Освенциме, Бухенвальде, о печах, где сжигали людей, газовых камерах, о душегубках, о тщательно разработанной технологии истребления народов, неугодных теоретикам национал-социализма. Война с Германией началась для нас как война с захватчиками, с оккупантами, с агрессорами. Постепенно открывались для все большего числа людей и другие стороны этой войны – уничтожение коричневой чумы, грозящей гибелью всему человечеству. Ненависть к фашизму и любовь к человеку не сразу, не просто сопрягались в наших душах.

Уничтожение фашизма и было любовью к ближнему, было гуманизмом, было всем тем, о чем тосковал старый историк-романтик. Но каждый приходил к этому своим путем. В этот день Ольга Берггольц написала:

Всем, что есть у тебя живого, 
Чем страшна и прекрасна жизнь – 
Кровью, пламенем, сталью, словом 
Опрокинь врага, задержи!

А в Эрмитаже готовили помещение под торжественное заседание в честь 800-летия Низами.

 

«1941. X. 16. Сто семнадцатый день. Опять тяжелые известия с вяземского и калининского направлений. Вражеские войска, по-видимому, окончательно и катастрофически для нас прорвали нашу линию сопротивления под Москвой… Тревожное чувство овладело всеми нами. Родина в смертельной опасности…

1941. X. 20. Сто двадцать первый день. В 6 часой утра заговорило радио. В Москве объявлено осадное положение. За всякое нарушение порядка, распространение провокационных слухов – расстрел на месте. На подступах к Москве – Малый Ярославец переходит из рук в руки. В 1812 году этот многострадальный город переходил от русских к французам и обратно 10 раз!.. Положение на московском фронте по-видимому, катастрофически ухудшилось.

1941. X. 21. Сто двадцать второй день.. Ухудшается продовольственное положение Ленинграда. За вторую декаду октября иждивенцы при хлебном пайке в 200 гр. получили 100 гр. мяса, 200 гр. крупы, 100 гр. рыбных продуктов, 50 гр. сахара, 100 гр. конфет, 100 гр. растительного масла; служащие и дети немногим больше; рабочие же в двойном размере, чем служащие. На деньги купить нечего, и потому они не ценятся. Те, у кого есть много денег, не знают, куда их девать, и покупают или всякую дрянь (дорогие духи и проч.), или (те, которые попрактичнее) скупают в магазинах остатки мануфактурных товаров для мены, когда деньги потеряют всякую цену. Из всех грядущих испытаний для ленинградцев едва ли не самое страшное – голод. Голод и бомбежка! Не хватало бы только еще холеры, или чумы, или просто голодного тифа. Надо приучить себя прямо смотреть в глаза событиям и как можно меньше думать о будущем. Когда придет это будущее, тогда и осмысливать его!.. Сегодня зашел к нам мастер на все руки Филимонов. «Трудно работать, – говорит он, – поослаб, питания не хватает. В академической столовке уже второй день вместо супа – ржаные макароны с водой».

1941. X. 22. Сто двадцать третий день. Ночь, точнее, утро, скоро рассвет… Мы, ленинградцы, сейчас, забывая свое горе, всеми помыслами обращены к Москве, к сердцу нашей советской родины. Как это могло случиться, что враг смял наши армии и просочился к самым жизненным центрам страны? Вот неотступный, мучительный вопрос. Враг, вооруженный современной, самой совершенной военной техникой и всеми достижениями науки, обратил все это на разрушение, на уничтожение в своих грабительских планах завоевателя, насильника. Он уничтожает все культурные ценности на своем пути, как дикий варвар, какой-нибудь вандал, гунн, но только во сто крат страшнее. У тех не было ни науки, ни техники. Те были просто двуногие хищники. Немецкие захватчики – двуногие культурные звери!..

Гитлер сейчас стянул под Москвой все силы свои и бросил в бой резервы. Можно ли спать спокойно в такие ночи, когда идет кровопролитнейшая в мировой истории битва за Москву, за целость и самое существование нашей родины!

Говорят, что Гитлер в своей речи угрожал стереть Москву с лица земли как источник красной заразы. Это было четыре месяца тому назад и было чудовищно хвастливо, нелепо… И вот в эти хмурые октябрьские дни его армия под Москвой!

1941. X. 21. Сто двадцать второй день… Оказывается, что бомба, брошенная на днях стервятниками между 5 и 6 часами вечера и попавшая в Мойку, была исключительной мощности. Она несомненно предназначалась для здания Главного штаба. Она упала невдалеке от дома, где находилась последняя квартира Пушкина

1941. X. 23. Сто двадцать четвертый день. Пасмурный день. Дождь. И люди радуются, как не радовались солнцу, теплу: «День нелетный, бомбить не будут».

На службе у меня в Архиве голод несколько дезорганизовал работу. Особенно сдала И. Л., она, правда совсем больна. Сидит в 12-й комнате, около уборной, где поставлена плитка, и курит, курит без конца. И кашляет.

Принимаем все меры к отеплению Архива на зиму. Но отапливаться будет всего одна комната… Сегодня еле высидел в 2-градусной температуре.

И без того нервнобольная мать Е. Т. не выдержала всех испытаний переживаемого нами времени и в припадках болезненной подозрительности собирается задушить свою дочь. Е. Т. принуждена ночевать на службе у знакомых.

Ехал утром вдоль свежевыкопанной грядки для будущих цветов и опять умилялся… Живые живут живой жизнью!

Планировал с Андреевым заседание, посвященное памяти Беринга, на декабрь…»