- Глава 11. СНОВА ЛИГА
- Глава 12. ОПОЧИВАЛЬНЯ ЕГО ВЕЛИЧЕСТВА ГЕНРИХА III В ЛУВРЕ
- Глава 13. СПАЛЬНОЕ ПОМЕЩЕНИЕ
- Глава 14. ТЕНЬ ШИКО
- Глава 15. О ТОМ, КАК ТРУДНО БЫВАЕТ КОРОЛЮ НАЙТИ ХОРОШЕГО ПОСЛА
- Глава 16. КАК И ПО КАКИМ ПРИЧИНАМ УМЕР ШИКО
- Глава 17. СЕРЕНАДА
- Глава 18. КАЗНА ШИКО
- Глава 19. АББАТСТВО СВЯТОГО ИАКОВА
- Глава 20. ДВА ДРУГА
Страница 1
Страница 2
Страница 3
Глава 11.
СНОВА ЛИГА
Поднимаясь по лестнице вслед за людьми в плащах и стараясь придать себе вид, приличествующий заговорщику, Робер Брике заметил, что Никола Пулен, переговорив с некоторыми из своих таинственных сотоварищей, остановился у входа в галерею.
«Наверно, поджидает меня», – подумал Брике.
И действительно, чиновник городского суда задержал своего нового друга как раз в момент, когда тот собирался переступить загадочный порог.
– Вы уж на меня не обижайтесь, – сказал он. – Но почти никто из наших друзей вас не знает, и они хотели бы навести кое-какие справки, прежде чем допустить вас на совещание.
– Это более чем справедливо, – ответил Брике, – я ведь говорил вам, что по своей врожденной скромности уже предвидел это затруднение.
– Отдаю вам полную справедливость, – согласился Пулен, – вы человек безукоризненного такта.
– Итак, я удаляюсь, – продолжал Брике, – счастливый хотя бы тем, что в один вечер увидел столько доблестных защитников Лиги.
– Может быть, вас проводить? – спросил Пулен.
– Нет, благодарю, не стоит.
– Дело в том, что вас могут не пропустить у выхода. Хотя, с другой стороны, мне нельзя задерживаться.
– Но разве здесь нет никакого пароля для выхода? Это на вас как-то не похоже, мэтр Никола. Такая неосторожность!
– Конечно, есть.
– Так сообщите мне его.
– И правда, раз вы вошли…
– И к тому же ведь мы друзья.
– Хорошо. Вам нужно только сказать «Парма и Лотарингия».
– И привратник меня выпустит?
– Незамедлительно.
– Отлично. Благодарю вас. Идите занимайтесь своими делами, а я займусь своими.
Никола Пулен расстался со своим спутником и возвратился туда, где собрались его товарищи.
Брике сделал несколько шагов по направлению к лестнице, словно намереваясь спуститься обратно во двор, но, дойдя до первой ступеньки, остановился, чтобы обозреть местность.
В результате своих наблюдений он установил, что сводчатая галерея идет параллельно внешней стене дворца, образуя над нею широкий навес. Ясно было, что эта галерея ведет к какому-то просторному, но невысокому помещению, вполне подходящему для таинственного совещания, на которое Брике не имел чести быть допущенным.
Это предположение перешло в уверенность, когда он заметил свет, мерцающий в решетчатом окошке, пробитом в той же стене и защищенном воронкообразным деревянным заслоном, какими в наши дни закрывают снаружи окна тюремных камер и монастырских келий, чтобы туда проходил только воздух, но оттуда не было видно ничего, кроме неба.
Брике сразу же пришло в голову, что окошко это выходит в зал собрания и что, добравшись до него, можно было бы многое увидеть, а глаз в данном случае успешно заменил бы другие органы чувств.
Трудность состояла лишь в том, чтобы добраться до этого наблюдательного пункта и устроиться таким образом, чтобы все видеть, не будучи, в свою очередь, увиденным.
Брике огляделся по сторонам.
Во дворе находились пажи со своими лошадьми, солдаты с алебардами и привратник с ключами. Все это был народ бдительный и проницательный.
К счастью, двор был весьма обширный, а ночь весьма темная.
Впрочем, пажи и солдаты, увидев, что участники сборища исчезли в сводчатой галерее, перестали наблюдать за окружающим, а привратник, зная, что ворота на запоре и никто не сможет зайти без пароля, занялся только приготовлением своего ложа к ночному отдыху да наблюдением за согревающимся на очаге чайником, полным сдобренного пряностями вина.
Любопытство обладает стимулами такими же могущественными, как порывы всякой другой страсти. Желание узнать скрытое так велико, что многие любопытные жертвовали ему жизнью.
Брике собрал уже столько сведений, что ему непреодолимо захотелось их пополнить. Он еще раз огляделся и, зачарованный отблесками света, падавшими из окна на железные брусья решетки, усмотрел в этих отблесках некий призыв, а в лоснящихся брусьях просто вызов мощной хватке своих рук.
И вот, решив во что бы то ни стало добраться до конца окна с деревянным заслоном, Брике принялся скользить вдоль карниза, который, как продолжение орнамента над парадной дверью, доходил до этого окна. Он передвигался вдоль стены, как кошка или обезьяна, цепляясь руками и ногами за выступы орнамента, выбитого в самой стене.
Если бы пажи и солдаты могли различить в темноте этот фантастический силуэт, скользящий вдоль стены безо всякой видимой опоры, они, без сомнения, завопили бы о волшебстве, и даже у самых храбрых из них волосы встали бы дыбом.
Но Робер Брике не дал им времени обратить внимание на свои колдовские шутки.
Ему пришлось сделать не более четырех шагов, и вот он уже схватился за брусья, притаился между ними и деревянным заслоном, так что снаружи его совсем не было видно, а изнутри он был довольно хорошо замаскирован решеткой.
Брике не ошибся в расчетах: добравшись до этого местечка, он оказался щедро вознагражденным и за смелость свою, и за преодоленные трудности.
Действительно, взорам его представился обширный зал, освещенный железными светильниками с четырьмя ответвлениями и загроможденный всякого рода доспехами, среди которых он, хорошенько поискав, мог бы обнаружить свои наручи и нагрудник.
Что же касается пик, шпаг, алебард и мушкетов, лежащих грудами или составленных вместе, то их было столько, что хватило бы на вооружение четырех полков.
Однако Брике обращал меньше внимания на это разложенное или расставленное в отличном порядке оружие, чем на собрание людей, намеревавшихся пустить его в ход или раздать, кому следует. Горящий взгляд Робера Брике проникал сквозь толстое стекло, закопченное и засаленное, стараясь рассмотреть под козырьками шляп и капюшонами знакомые лица.
– Ого! – прошептал он. – Вот наш революционер – мэтр Крюсе, вот маленький Бригар, бакалейщик с угла улицы Ломбардцев; вот мэтр Леклер, претендующий на имя Бюсси, но, конечно, не осмелившийся бы на подобное святотатство, если бы настоящий Бюсси еще жил на свете. Надо будет мне как-нибудь расспросить у этого мастера фехтования, известна ли ему уловка, отправившая на тот свет в Лионе некоего Давида, которого я хорошо знал. Черт! Буржуазия хорошо представлена, что же касается дворянства… А, вот господин Мейнвиль, да простит меня бог! Он пожимает руку Никола Пулену. Картина трогательная: сословия братаются. Вот как! Господин де Мейнвиль, оказывается, оратор? Похоже, что он намеревается произнести речь, стараясь убедить слушателей жестами и взглядами.
Действительно, г-н де Мейнвиль начал говорить.
Робер Брике покачивал головой, пока г-н де Мейнвиль ораторствовал. Правда, ни одного слова до него не долетело, но жесты говорившего и поведение слушателей были достаточно красноречивы.
– Он, видимо, не очень-то убеждает свою аудиторию. На лице у Крюсе недовольная гримаса, Лашапель-Марто повернулся к Мейнвилю спиной, а Бюсси-Леклер пожимает плечами. Ну же, ну, господин де Мейнвиль, – говорите, потейте, отдувайтесь, будьте красноречивы, черт бы вас побрал. О, наконец-то слушатели оживились. Ого, к нему подходят, жмут ему руки, бросают в воздух шляпы, черт-те что!
Как мы уже сказали, Брике видел, но слышать не мог. Но мы, незримо присутствующие на бурных прениях этого собрания, мы сообщим читателю, что там произошло.
Сперва Крюсе, Марто и Бюсси пожаловались г-ну де Мейнвилю на бездействие герцога де Гиза.
Марто, в качестве прокурора, выступил первым.
– Господин де Мейнвиль, – начал он, – вы явились по поручению герцога Генриха де Гиза? Благодарим вас за это и принимаем в качестве посланца. Но нам необходимо личное присутствие герцога. После кончины своего увенчанного славой отца он в возрасте всего восемнадцати лет убедил добрых французов заключить наш Союз и завербовал нас всех под это знамя. Согласно принесенной нами присяге, мы отдали себя лично и пожертвовали своим имуществом торжеству этого святого дела. И вот, несмотря на наши жертвы, оно не движется вперед, развязки до сих пор нет. Берегитесь, господин де Мейнвиль, парижане устанут. А если устанет Париж, чего можно будет добиться во всей Франции? Господину герцогу следовало бы об этом поразмыслить.
Это выступление было одобрено всеми лигистами, особенно яростно аплодировал Никола Пулен.
Господин де Мейнвиль, не задумываясь, ответил:
– Господа, если решающих событий не произошло, то потому, что они еще не созрели. Рассмотрите, прошу вас, создавшееся положение. Монсеньер герцог и его брат, монсеньер кардинал, находятся в Нанси и наблюдают. Один подготовляет армию: она должна сдержать фландрских гугенотов, которых монсеньер герцог Анжуйский намеревается бросить на нас, чтобы отвлечь наши силы. Другой пишет послание за посланием всему французскому духовенству и папе, убеждая их официально признать наш Союз. Монсеньер герцог де Гиз знает то, чего вы, господа, не знаете; былой, неохотно разорванный союз между герцогом Анжуйским и Беарнцем сейчас восстанавливается. Речь идет о том, чтобы связать Испании руки на границах с Наваррой и помешать доставке нам оружия и денег. Между тем монсеньер герцог желает, прежде чем он начнет решительные действия и в особенности прежде чем он появится в Париже, быть в полной готовности для вооруженной борьбы против еретиков и узурпаторов. Но, за неимением герцога де Гиза, у нас есть господин де Майен – он и полководец и советчик, и я жду его с минуты на минуту.
– То есть, – прервал Бюсси, и именно тут-то он и пожал плечами, – то есть принцы ваши находятся всюду, где нас нет, и никогда их нет там, где мы хотели бы их видеть. Ну что, например, делает госпожа де Монпансье?
– Сударь, госпожа де Монпансье сегодня утром проникла в Париж.
– И никто ее не видел?
– Видели, сударь.
– Кто же именно?
– Сальсед.
– О, о! – зашумели собравшиеся.
– Но, – заметил Крюсе, – она, значит, сделалась невидимкой.
– Не совсем, но, надеюсь, оказалась неуловимой.
– А как стало известно, что она здесь? – спросил Никола Пулен. – Ведь не Сальсед же, в самом деле, сообщил вам это?
– Я знаю, что она здесь, – ответил Мейнвиль, так как сопровождал ее до Сент-Антуанских ворот.
– Я слышал, что ворота были заперты? – вмешался Марто, который только и ждал случая произнести еще одну речь.
– Да, сударь, – ответил Мейнвиль со своей неизменной учтивостью, которой не могли поколебать никакие нападки.
– А как же она добилась, чтобы ей открыли ворота?
– Это уж ее дело.
– У нее есть власть заставить охрану открыть ворота Парижа? – сказали лигисты, завистливые и подозрительные, как все люди низшего сословия, когда они в союзе с высшими.
– Господа, – сказал Мейнвиль, – сегодня у ворот Парижа происходило нечто вам, видимо, совсем неизвестное или же известное лишь в общих чертах. Был отдан приказ пропустить через заставу лишь тех, кто имел при себе особый пропуск. Кто его подписывал? Этого я не знаю. Так вот, у Сент-Антуанских ворот раньше нас прошли в город пять или шесть человек, из которых четверо были очень плохо одеты и довольно невзрачного вида. Шесть человек, они имели эти особые пропуска и прошли у нас перед самым носом. Кое-кто из них держал себя с шутовской наглостью людей, воображающих себя в завоеванной стране. Что это за люди? Что это за пропуска? Ответьте нам на этот вопрос, господа парижане, ведь вам поручено быть в курсе всего, что касается вашего города.
Таким образом из обвиняемого Мейнвиль превратился в обвинителя, что в ораторском искусстве самое главное.
– Пропуска, по которым в Париж, в виде исключения, проходят какие-то наглецы? Ого, что бы то могло значить? – недоумевающе спросил Никола Пулен.
– Раз этого не знаете вы, местные жители, как можем знать это мы, живущие в Лотарингии и все время бродящие по дорогам Франции, чтобы соединить оба конца круга, именуемого нашим Союзом?
– Ну, а каким образом прибыли эти люди?
– Одни пешком, другие верхом. Одни без спутников, другие со слугами.
– Это люди короля?
– Трое или четверо из них были просто оборванцы.
– Военные?
– На шесть человек у них было только две шпаги.
– Иностранцы?
– Мне кажется – гасконцы.
– О, – презрительно протянул кто-то из присутствующих.
– Не важно, – сказал Бюсси, – хотя бы то были турки, на них следует обратить внимание. Мы наведем справки. Это уж ваше дело, господин Пулен. Но все это не имеет прямого отношения к делам Лиги.
– Существует новый план, – ответил г-н де Мейнвиль. – Завтра вы узнаете, что Сальсед, который нас уже однажды предал и намеревался предать еще раз, не только не сказал ничего, но даже взял на эшафоте обратно свои прежние показания. Все это лишь благодаря герцогине, которая вошла в город вместе с одним из обладателей пропуска и имела мужество добраться до самого эшафота, под угрозой быть раздавленной в толпе, и показаться осужденному, под угрозой быть узнанной всеми. Именно тогда-то Сальсед остановился, решив не давать показаний, а через мгновение палач, наш славный сторонник, помешал ему раскаяться в этом решении. Таким образом, господа, можно ничего не опасаться касательно наших действий во Фландрии. Эта роковая тайна погребена в могиле Сальседа.
Эта последняя фраза и побудила сторонников Лиги обступить г-на де Мейнвиля.
По их движениям Брике догадался, какие радостные чувства их обуревают. Эта радость весьма встревожила достойного буржуа, который, казалось, принял внезапное решение.
Из-за своего заслона он соскользнул прямо на плиты двора и направился к воротам, где произнес слова «Парма и Лотарингия», после чего был выпущен привратником.
Очутившись на улице, мэтр Робер Брике шумно вздохнул, из чего можно было вывести заключение, что он очень долго старался задерживать дыхание.
Совещание же продолжалось: история сообщает нам, что на нем происходило.
Господин де Мейнвиль от имени Гизов изложил будущим парижским мятежникам весь план восстания.
Речь шла ни более ни менее, как о том, чтобы умертвить тех влиятельных в городе лиц, которые известны были как сторонники короля, пройтись толпами по городу с криками: «Да здравствует месса! Смерть политикам!» – и таким образом зажечь новую варфоломеевскую ночь головешками старой. Только на этот раз к гугенотам всякого рода должны были присоединить и неблагонадежных католиков.
Подобными действиями мятежники сразу угодили бы двум богам – царящему на небесах и намеревающемуся воцариться во Франции! Предвечному Судие и г-ну де Гизу.
Глава 12.
ОПОЧИВАЛЬНЯ ЕГО ВЕЛИЧЕСТВА ГЕНРИХА III В ЛУВРЕ
В обширном покое Луврского дворца, куда мы с читателем проникали уже неоднократно и где на наших глазах бедняга король Генрих III проводил столько долгих и тягостных часов, мы встретимся с ним еще раз: сейчас перед нами уже не король, не повелитель целой страны, а только бледный, подавленный, измученный человек, которого беспрестанно терзают призраки, встающие в памяти его под этими величественными сводами.
Генрих очень изменился после роковой гибели своих друзей, о которой мы уже рассказывали в другом месте: эта утрата обрушилась на него, как опустошительный ураган. Бедняга король, никогда не забывая, что он всего-навсего человек, со всей силой чувства и полной доверчивостью отдавался личным привязанностям. Теперь, лишенный ревнивой смертью всех душевных сил, всякого доверия к кому-либо, он словно переживал заранее тот страшный миг, когда короли предстают перед богом одни, без друзей, без охраны, без своего венца.
Судьба жестоко поразила Генриха III: ему пришлось видеть, как все, кого он любил, пали один за другим. После Шомбера, Келюса и Можирона, убитых на поединке с Ливаро и Антраге, г-н де Майен умертвил Сен-Мегрена. Раны эти не заживали в его сердце, продолжая кровоточить… Привязанность, которую он питал к своим новым любимцам, д’Эпернону и Жуаезу, подобна была любви отца, потерявшего лучших своих детей, к тем, что у него еще оставались.
Хорошо зная все их недостатки, он их любит, щадит, охраняет, чтобы хоть они-то не были похищены у него смертью.
Д’Эпернона он осыпал милостями и тем не менее испытывал к нему привязанность лишь временами, загораясь внезапным капризом. А бывали минуты, когда он его почти не переносил. Тогда-то Екатерина, неумолимый советчик, чей разум подобен был неугасимой лампаде перед алтарем, тогда-то Екатерина, не способная на безрассудное увлечение даже в дни своей молодости, возвышала, вместе с народом, голос, выступая против фаворитов короля.
Когда Генрих опустошал казначейство, чтобы округлить родовые земли Ла Валетта и превратить их в герцогство, она не стала бы ему внушать:
– Сир, отвратитесь от этих людей, которые вовсе не любят вас или, что еще хуже, любят лишь ради самих себя.
Но стоило ей увидеть, как хмурятся брови короля, услышать, как в миг усталости он сам упрекает д’Эпернона за жадность и трусость, и она тотчас же находила самое беспощадное слово, острее всего выразившее те обвинения, которые народ и государство предъявляли д’Эпернону.
Д’Эпернон, лишь наполовину гасконец, человек от природы проницательный и бессовестный, хорошо понял, каким слабым человеком является король. Он умел скрывать свое честолюбие; впрочем, оно не имело определенной, им самим осознанной цели. Единственным компасом, которым он руководствовался, устремляясь к далеким и неведомым горизонтам, скрытым в туманных далях будущего, была жадность: управляла им одна только эта страсть к стяжательству.
Когда в казначействе водились какие-нибудь деньги, д’Эпернон появлялся, приближался с плавными жестами и улыбкой на лице. Когда оно пустовало, он исчезал, нахмурив чело и презрительно оттопырив губу, запирался в своем особняке или одном из своих замков, откуда хныкал и клянчил до тех пор, пока ему не удавалось вырвать каких-либо новых подачек у несчастного слабовольного короля.
Это он превратил положение фаворита в ремесло, извлекая из него всевозможные выгоды. Прежде всего он не спускал королю ни малейшей просрочки в уплате своего жалованья. Затем, когда он стал придворным, а ветер королевской милости менял направление так часто, что это несколько отрезвило его гасконскую голову, затем, повторяем, он согласился взять на себя долю работы, то есть и со своей стороны заняться выжиманием тех денег, частью которых он желал завладеть.
Он понял, что эта необходимость вынуждала его превратиться из ленивого царедворца – самое приятное на свете положение – в царедворца деятельного, а уж хуже этого ничего нет. Тогда ему пришлось горько оплакивать сладостное бездельничанье Келюса, Шомбера и Можирона, которые за всю свою жизнь ни с кем не вели разговоров о делах – государственных или частных и с такой легкостью превращали королевскую милость в деньги, а деньги в удовольствия. Но времена изменились: золотой век сменился железным. Деньги уже не текли сами, как в былые дни. До денег надо было добираться, их приходилось вытягивать из народа, как из наполовину иссякшей рудоносной жилы. Д’Эпернон примирился с необходимостью и словно голодный зверь, устремился в непроходимую чащу королевской администрации, производя на пути своем беспорядочное опустошение, вымогая все больше и больше и не внимая проклятиям народа – коль скоро звон золотых экю покрывал жалобы людей.
Кратко и слишком бегло обрисовав характер Жуаеза, мы смогли все же показать читателю различие между обоими королевскими любимцами, делившими между собой если не расположение короля, то, во всяком случае, то влияние, которое Генрих позволял окружающим его лицам оказывать на дела государства и на себя самого.
Переняв безо всяких рассуждений, как нечто вполне естественное, традиции Келюсов, Шомберов, Можиронов и Сен-Мегренов, Жуаез пошел по их пути: он любил короля и беззаботно позволял ему любить себя. Разница была лишь в том, что странные слухи о диковинном характере дружбы, которую король испытывал к предшественникам Жуаеза, умерли вместе с этой дружбой: ничто не оскверняло почти отцовской привязанности Генриха к Жуаезу. Происходя из рода прославленного и добропорядочного, Жуаез, по крайней мере, в общественных местах соблюдал уважение к королевскому сану, и его фамильярность с Генрихом не переходила известных границ. Если говорить о жизни внутренней, духовной, то Жуаез был для Генриха подлинным другом, но внешне это никак не проявлялось. Анн был молод, пылок, часто влюблялся и, влюбленный, забывал о дружбе. Испытывать счастье благодаря королю и постоянно обращаться к источнику этого счастья было для него слишком мало. Испытывать счастье любыми, самыми разнообразными способами было для него все. Его озарял тройной блеск храбрости, красоты, богатства, превращающийся над каждым юным челом в ореол любви. Природа слишком много дала Жуаезу, и Генрих порою проклинал природу, из-за которой он, король, мог так мало сделать для своего друга.
Генрих хорошо знал своих любимцев, и, вероятно, они были дороги ему именно благодаря своему несходству. Под оболочкой суеверного скептицизма Генрих таил глубокое понимание людей и вещей. Не будь Екатерины, оно принесло бы и отличные практические результаты.
Генриха нередко предавали, но никому не удавалось его обмануть.
Он очень верно судил о характерах своих друзей, глубоко зная их достоинства и недостатки. И, сидя вдали от них, в этой темной комнате, одинокий, печальный, он думал о них, о себе, о своей жизни и созерцал во мраке траурные дали грядущего, различавшиеся уже многими, гораздо менее проницательными людьми, чем он.
История с Сальседом его крайне удручила. Оставшись в такой момент наедине с двумя женщинами, Генрих остро ощущал, сколь многого ему не хватает: слабость Луизы его печалила, сила Екатерины внушала ему страх. Генрих наконец почувствовал в своем сердце неопределенный, но неотвязный ужас, проклятие королей, осужденных роком быть последними представителями рода, который должен угаснуть вместе с ними.
И действительно, чувствовать, что, как ни высоко вознесся ты над людьми, величие твое не имеет прочной опоры, понимать, что хотя ты и кумир, которому кадят, идол, которому поклоняются, но жрецы и народ, поклонники и слуги опускают и поднимают тебя в зависимости от своей выгоды, раскачивают туда-сюда по своей прихоти, – это для гордой души самое жестокое унижение.
Генрих все время находился во власти этого ощущения, и оно бесило его.
Однако время от времени он вновь обретал энергию своей молодости, угасшую в нем задолго до того, как молодость прошла.
«В конце-то концов, – думал он, – о чем мне тревожиться? Войн я больше не веду. Гиз в Нанси, Генрих в По: один вынужден сдерживать свое честолюбие, у другого его никогда и не было. Умы людей успокаиваются. Ни одному французу не приходило по-настоящему в голову предпринять неосуществимое – свергнуть с престола своего короля. Слова госпожи де Монпансье о третьем венце, которым увенчают меня ее золотые ножницы, – лишь голос женщины, уязвленной в своем самолюбии. Только матери моей мерещатся всюду покушения на мой престол, а показать мне, кто же узурпатор, она не в состоянии. Но я – мужчина, ум мой еще молод, несмотря на одолевающие меня горести, я-то знаю, чего стоят претенденты, внушающие ей страх. Генриха Наваррского я выставлю в смешном виде, Гиза в самом гнусном, зарубежных врагов рассею с мечом в руке. Черт побери, сейчас я стою не меньше, чем при Жарнаке и Монконтуре. Да, – продолжал Генрих, опустив голову, свой внутренний монолог, – да, но пока я скучаю, а скука мне – что смерть. Вот мой единственный, настоящий заговорщик, а о нем мать со мною никогда не говорит. Посмотрим, явится ли ко мне кто-нибудь нынче вечером! Жуаез клялся, что придет пораньше: он-то развлекается. Но как это, черт возьми, удается ему развлечься? Д’Эпернон? Он, правда, не веселится, он дуется: не получил еще своих двадцати пяти тысяч ливров налога с домашнего скота. Ну и пускай себе дуется на здоровье».
– Ваше величество, – раздался у дверей голос дежурного, – господин герцог д’Эпернон.
Все, кому знакома скука ожидания, упреки, которые она навлекает на ожидаемых, легкость, с которой рассеивается мрачное облако, едва только появляется тот, кого ждешь, хорошо поймут короля, сразу же повелевшего подать герцогу складной табурет.
– А, герцог, добрый вечер, – сказал он, – рад вас видеть.
Д’Эпернон почтительно поклонился.
– Почему вы не пришли поглядеть на четвертование этого негодяя-испанца?
– Сир, я никак не мог.
– Не могли?
– Нет, сир, я был занят.
– Ну поглядите-ка, у него такое вытянутое лицо, что можно подумать – он мой министр и явился доложить мне, что какой-то налог до сих пор не поступил в казну, – произнес Генрих, пожимая плечами.
– Клянусь богом, сир, – сказал д’Эпернон, – подхватывая на лету мяч, брошенный ему королем, – ваше величество не ошибается: налог не поступил, и я без гроша.
– Ладно, – с раздражением молвил король.
– Но, – продолжал д’Эпернон, – речь сейчас о другом. Тороплюсь сказать это вашему величеству, не то вы подумали бы, что я только денежными делами и занимаюсь.
– О чем же речь, герцог?
– Вашему величеству известно, что произошло во время казни Сальседа?
– Черт возьми! Я же там был!
– Осужденного пытались похитить.
– Этого я не заметил.
– Однако таков слух, бродящий по городу.
– Слух беспричинный, да и ничего подобного не случилось, никто не пошевелился.
– Мне кажется, что ваше величество ошибается.
– А почему тебе так кажется?
– Потому что Сальсед взял перед всем народом обратно показания, которые он дал судьям.
– Ах, вы это уже знаете?
– Я стараюсь знать все, что важно для вашего величества.
– Благодарю. Но к чему же ведет это ваше предисловие?
– А вот к чему: человек, умирающий так, как умер Сальсед, очень хороший слуга, сир.
– Хорошо. А дальше?
– Хозяин, у которого такой слуга, – счастливец, вот и все.
– И ты хочешь сказать, что у меня-то таких слуг нет или же, вернее, что у меня их больше нет? Если это ты мне намеревался сказать, так ты совершенно прав.
– Совсем не это. При случае ваше величество нашли бы – могу поручиться в этом лучше всякого другого – слуг таких же верных, каких имел господин Сальседа.
– Господин Сальседа, хозяин Сальседа! Да назовите же вы все, окружающие меня, хоть один раз вещи своими именами. Как же он зовется, этот самый господин?
– Ваше величество изволите заниматься политикой и потому должны знать его имя лучше, чем я.
– Я знаю, что знаю. Скажите мне, что знаете вы?
– Я-то ничего не знаю. Но подозревать – подозреваю многое.
– Отлично! – омрачившись, произнес Генрих. – Вы пришли, чтобы напугать меня и наговорить мне неприятных вещей, не так ли? Благодарю, герцог, это на вас похоже.
– Ну вот, теперь ваше величество изволите меня бранить.
– Не без основания, полагаю.
– Никак нет, сир. Предупреждение преданного человека может оказаться некстати. Но, предупреждая, он тем не менее выполняет свой долг.
– Все это касается только меня.
– Ах, коль скоро ваше величество так смотрит на дело, вы, сир, совершенно правы: не будем больше об этом говорить.
Наступило молчание, которое первым нарушил король.
– Ну, хорошо! – сказал он. – Не порти мне настроение, герцог. Я и без того угрюм, как египетский фараон в своей пирамиде. Лучше развесели меня.
– Ах, сир, по заказу не развеселишься.
Король с гневом ударил кулаком по столу.
– Вы упрямец, вы плохой друг, герцог! – вскричал он. – Увы, увы! Я не думал, что столько потерял, когда лишился прежних моих слуг.
– Осмелюсь ли заметить вашему величеству, что вы не очень-то изволите поощрять новых.
Тут король опять замолк и, вместо всякого ответа, весьма выразительно поглядел на этого человека, которого так возвысил.
Д’Эпернон понял.
– Ваше величество попрекаете меня своими благодеяниями, – произнес он тоном законченного гасконца. – Я же не стану попрекать вас, государь, своей преданностью.
И герцог, все еще стоявший на месте, взял складной табурет, принесенный для него по приказанию короля.
– Ла Валетт, Ла Валетт, – грустно сказал Генрих, – ты надрываешь мне сердце, ты, который своим остроумием и веселостью мог бы вселить в меня веселье и радость! Бог свидетель, что никто не напоминал мне о моем храбром Келюсе, о моем добром Шомбере, о Можироне, столь щекотливом, когда дело касалось моей чести. Нет, в то время имелся еще Бюсси, он, если угодно, не был моим другом, но я бы привлек его к себе, если бы не боялся огорчить других. Увы! Бюсси оказался невольной причиной их гибели. До чего же я дошел, если жалею даже о своих врагах! Разумеется, все четверо были храбрые люди. Бог мой, не обижайся, что я все это тебе говорю. Что поделаешь, Ла Валетт, не по нраву тебе в любое время дня каждому встречному наносить удары рапирой. Но, друг любезный, если ты не забияка и не любитель приключений, то, во всяком случае, шутник, остряк и порою можешь подать добрый совет. Ты в курсе всех моих дел, как тот, более скромный друг, с которым я ни разу не испытал скуки.
– О ком изволит говорить ваше величество? – спросил герцог.
– Тебе бы следовало на него походить, д’Эпернон.
– Но я хотя бы должен знать, о ком ваше величество так сожалеете.
– О, бедный мой Шико, где ты?
Д’Эпернон с обиженным видом встал.
– Ну, в чем дело? – спросил король.
– Похоже, что сегодня ваше величество углубились в воспоминания. Но не для всех это, по правде сказать, приятно.
– А почему?
– Да вот ваше величество, может быть и не подумав, сравнили меня с господином Шико, а я не очень польщен этим сравнением.
– Напрасно, д’Эпернон. С Шико я могу сравнить только того, кого люблю и кто меня любит. Это был верный и изобретательный друг.
И Генрих глубоко вздохнул.
– Не ради того, я полагаю, чтобы я походил на мэтра Шико, ваше величество сделали меня герцогом и пэром, – сказал д’Эпернон.
– Ладно, не будем попрекать друг друга, – произнес король с такой лукавой улыбкой, что гасконец, при всем своем уме и бесстыдстве, от этого несмелого укора почувствовал себя более неловко, чем если бы ему пришлось выслушать прямые упреки.
– Шико любил меня, – продолжал Генрих, – и мне его не хватает. Вот все, что я могу сказать. О, подумать только, что на том месте, где ты сейчас сидишь, перебывали все эти молодые люди, красивые, храбрые, верные! Что на том кресле, куда ты положил свою шляпу, раз сто, если не больше, засыпал Шико.
– Может быть, это было и очень остроумно с его стороны, – прервал д’Эпернон, – но не очень-то почтительно.
– Увы! – продолжал Генрих. – Остроумие дорогого друга исчезло, как и он сам.
– Что же с ним приключилось, с вашим Шико? – беззаботно спросил д’Эпернон.
– Он умер! – ответил Генрих. – Умер, как все, кто меня любил!
– Ну, так я полагаю, сир, – сказал герцог, – что, по правде говоря, он хорошо сделал. Он старел, хотя и не так быстро, как его шуточки, и мне говорили, что трезвость не была его главной добродетелью. А от чего помер бедняга, ваше величество?.. От расстройства желудка?..
– Шико умер от горя, черствый ты человек, – едко сказал король.
– Он так сказал, чтобы рассмешить вас напоследок.
– Вот и ошибаешься: он даже постарался не огорчить меня сообщением о своей болезни. Он-то знал, как я сожалею о своих друзьях, ему часто приходилось видеть, как я их оплакиваю.
– Так, значит, вам явилась его тень?
– Дал бы мне бог увидеть хоть призрак Шико! Нет, это друг его, достойный Горанфло, письменно сообщил мне эту печальную новость.
– Горанфло? Это еще что такое?
– Один святой человек; я назначил его приором монастыря святого Иакова, – такой красивый монастырь за Сент-Антуанскими воротами, как раз напротив Фобенского креста, вблизи от Бель-Эба.
– Замечательно! Какой-нибудь жалкий проповедник, которому ваше величество пожаловали приорство с доходом в тридцать тысяч ливров, его-то вы небось не будете этим попрекать!
– Уж не становишься ли ты безбожником?
– Если бы это могло развлечь ваше величество, я бы, пожалуй, попытался.
– Да замолчи же, герцог, ты кощунствуешь.
– Шико ведь тоже был безбожником, а ему это, насколько помнится, прощалось.
– Шико явился ко мне в те дни, когда меня еще могло что-нибудь рассмешить.
– Тогда вашему величеству незачем о нем сожалеть.
– Почему?
– Если вашего величества ничто не может рассмешить, Шико, как бы он ни был весел, не очень помог бы вам.
– Этот человек на все годился. Я жалею о нем не только из-за его острот.
– А из-за чего же? Не из-за его наружности, полагаю; рожа у господина Шико была прегнусная.
– Он давал мне хорошие советы.
– Ну вот, теперь я вижу, что, если бы он был еще жив, ваше величество сделали бы его хранителем печати, как изволили сделать приором какого-то простого попа.
– Ладно, герцог, пожалуйста, не потешайтесь над теми, кто питал ко мне дружеские чувства и к кому у меня тоже была привязанность. С тех пор как Шико умер, память о нем для меня священна, как память о настоящем Друге. И когда я не расположен смеяться, мне не нравится, чтобы и другие смеялись.
– О, как угодно, сир. Мне хочется смеяться не больше, чем вашему величеству. Я намеревался лишь сказать, что только сейчас вы пожалели о Шико из-за его веселого нрава и требовали, чтобы я вас развеселил, а теперь вдруг желаете, чтобы я нагонял на вас грусть… Тысяча чертей!.. О, прошу прощения, сир, вечно у меня вырывается это проклятое ругательство!
– Хорошо, хорошо, теперь я поостыл. Теперь я как раз в том расположении духа, в котором ты хотел меня видеть, когда начал свой зловещий разговор. Выкладывай же дурные вести, д’Эпернон: простых человеческих сил у короля уж наверно хватит.
– Я в этом не сомневаюсь, сир.
– И это большое счастье. Ибо меня так плохо охраняют, что если бы я сам себя не оберегал, то мог погибнуть десять раз на день.
– Что было бы весьма на руку некоторым известным мне людям.
– Против них, герцог, у меня есть алебарды моих швейцарцев.
– На расстоянии это оружие слабое.
– Против тех, которых надо поразить на расстоянии, у меня есть мушкеты моих стрелков.
– А они только мешают в рукопашной схватке. Лучше, чем алебарды и мушкеты, защищают королевскую грудь груди верных людей.
– Увы! – молвил Генрих. – В прежнее время они у меня имелись, и в грудях этих бились благородные сердца. Никогда никто не добрался бы до меня в те дни, когда защитой моей были живые бастионы, именовавшиеся Келюс, Шомбер, Сен-Мон, Можирон и Сен-Мегрен.
– Вот о чем вы сожалеете, ваше величество? – спросил д’Эпернон: он решил, что отыграется, поймав короля на откровенно эгоистическом признании.
– Прежде всего я сожалею о сердцах, бившихся в этих грудях, – произнес Генрих.
– Сир, – сказал д’Эпернон, – если бы у меня хватило смелости, я заметил бы вашему величеству, что я гасконец, то есть предусмотрителен и сметлив, что умом я стараюсь возместить те качества, в коих отказала мне природа, словом, что я делаю все, что должен делать, и тем самым имею право сказать: будь что будет.
– А, вот как ты выходишь из положения: ты распространяешься о подлинных или мнимых опасностях, которые мне якобы угрожают, а когда тебе удалось меня напугать, ты заканчиваешь словами: будь что будет!.. Премного обязан, герцог.
– Так вашему величеству все же угодно хоть немного поверить в эти опасности?
– Пусть так: я поверю в них, если ты докажешь мне, что способен с ними бороться.
– Думаю, что способен.
– Вот как?
– Да, сир.
– Понимаю. У тебя есть свои хитрости, свои мелкие средства, лиса ты этакая!
– Не такие уж мелкие!
– Что ж, посмотрим.
– Ваше величество согласитесь подняться?
– А для чего?
– Чтобы пройтись со мной к старым помещениям Лувра.
– По направлению к улице Астрюс?
– Как раз к тому месту, где начали строить мебельный склад, но бросили, с тех пор как ваше величество не желаете иметь никаких вещей, кроме скамеечек для молитвы и четок в виде черепов.
– В такой час?
– Луврские часы только что пробили десять. Не так уж это, кажется, поздно.
– А что я там увижу?
– Ну вот, если я вам скажу, так уж вы наверно не пойдете.
– Очень это далеко, герцог.
– Галереями туда можно пройти в каких-нибудь пять минут, сир.
– Д’Эпернон, д’Эпернон… – Слушаю, сир?
– Если то, что ты мне покажешь, будет не очень примечательно, берегись…
– Ручаюсь вам, сир, что будет очень примечательно.
– Что ж, пойдем, – решился король, сделав над собой усилие и поднимаясь с кресла.
Герцог взял плащ короля и подал ему шпагу, затем, вооружившись подсвечником с толстой восковой свечой, он прошел вперед и повел по галерее его христианнейшее величество, которое тащилось за ним, волоча ногу.
Глава 13.
СПАЛЬНОЕ ПОМЕЩЕНИЕ
Хотя было, как сказал д’Эпернон, всего десять часов, в Лувре царило мертвое молчание. Снаружи неистовствовал ветер, и от этого даже шаги часовых и скрип подъемных мостов были едва слышны.
Действительно, меньше чем через пять минут король и его спутник дошли до помещений, выходивших на улицу Астрюс: она сохранила это название даже после того, как воздвигнут был Сен-Жермен-л’Оксеруа.
Из кошеля, висевшего у его пояса, герцог достал ключ, спустился на несколько ступенек вниз, перешел через какой-то дворик и отпер дверь под аркой, скрытую за желтеющими уже кустами ежевики: на самом пороге ее еще росла длинная густая трава.
Шагов десять пришлось пройти по темной дорожке до внутреннего двора, в одном углу которого возвышалась каменная лестница.
Лестница эта выводила в просторную комнату или, вернее, в огромный коридор.
У д’Эпернона имелся ключ и от коридора.
Он тихонько открыл дверь и обратил внимание Генриха на необычную обстановку, с самого начала поражавшую глаз.
В коридоре стояло сорок пять кроватей – на каждой из них лежал спящий человек.
Король взглянул на кровати, на спящих и, обратившись к герцогу, спросил с несколько тревожным любопытством:
– Кто такие эти спящие люди?
– Сегодня они все еще спят, но с завтрашнего дня спать уже не будут, то есть будут по очереди.
– А почему они не будут спать?
– Чтобы вы, ваше величество, спокойно спали.
– Объяснись: это все твои друзья?
– Они выбраны мною, сир, отсортированы, как зерна на гумне. Это бесстрашные телохранители, которые будут сопутствовать вашему величеству неотступно, как ваша тень. Все это дворяне, имеющие право находиться всюду, где находится ваше величество, и они не подпустят к вам никого ближе, чем на расстояние клинка шпаги.
– Ты это придумал, д’Эпернон?
– Ну да, бог мой, я один, сир.
– Это вызовет всеобщий смех.
– Не смех, это вызовет страх.
– Твои дворяне, значит, такие грозные?
– Сир, эту стаю псов вы напустите на любую дичь. Они будут знать только вас, только с вашим величеством иметь дело и только у вас просить света, тепла, жизни.
– Но я же на этом разорюсь.
– Разве король может разориться?
– Я с трудом оплачиваю своих швейцарцев.
– Посмотрите хорошенько на этих пришельцев, сир, и скажите мне, придется ли, по вашему мнению, много на них тратиться?
Король окинул взглядом эту длинную спальню, достойную внимания даже со стороны монарха, привыкшего к самым примечательным архитектурным затеям.
Продолговатый зал был во всю свою длину разделен перегородкой, по одну сторону которой архитектор устроил сорок пять альковов, расположенных, словно келейки, один подле другого и открывающихся на проход, в конце которого стояли король и д’Эпернон.
В каждом из этих альковов пробита была дверца, соединявшая его с чем-то вроде комнаты.
Благодаря такому остроумному устройству каждый дворянин мог от исполнения служебных дел сразу же переходить к частной жизни.
К своим общественным обязанностям он выходил через альков.
Семейная и личная жизнь его протекала в примыкавшем к алькову помещении.
В каждом таком помещении была дверь, открывавшаяся на балкон, который шел вдоль всей наружной стены.
Король не сразу понял все эти тонкости.
– Почему ты показал мне их в кроватях, спящими? – спросил король.
– Я полагал, сир, что так вашему величеству легче было бы произвести осмотр. На каждом из этих альковов имеется номер, что очень удобно: под тем же номером числится и обитатель данного алькова. Таким образом, каждый из этих обитателей, когда понадобится, может быть и просто номер такой-то, и человек.
– Придумано довольно хорошо, – сказал король, – в особенности если у нас одних будет ключ ко всей этой арифметике. Но ведь несчастные задохнутся, если все время будут жить в этой конуре?
– Если вашему величеству угодно, мы сделаем обход и осмотрим помещение каждого из них.
– Черт побери! Ну и мебельный склад ты мне устроил, д’Эпернон! – заметил король, бросив взгляд на стулья, куда спящие сложили свою убогую одежонку. – Если я стану хранить в нем лохмотья этих парней, Париж здорово посмеется.
– Что верно, то верно, сир, – ответил герцог, – мои сорок пять гасконцев не слишком роскошно одеты. Однако, ваше величество, будь все они герцогами и пэрами…
– Да, понимаю, – с улыбкой сказал король, – они обошлись бы мне гораздо дороже.
– Вот именно, сир.
– Сколько же они будут мне стоить? Если не дорого, это меня, возможно, убедит. Ибо внешний вид у них, д’Эпернон, не очень-то привлекательный.
– Сир, я знаю, что они несколько отощали да и загорели на солнце наших южных провинций. Но я был таким же худым и смуглым: они пополнеют и побелеют, подобно мне.
– Гм! – промычал Генрих, искоса взглянув на д’Эпернона.
Наступила пауза, вскоре прерванная королем.
– А знаешь, эти твои дворяне храпят, словно церковные певчие.
– Сир, по одному этому о них судить не следует: видите ли, сегодня вечером их очень хорошо накормили.
– Послушай-ка, один что-то говорит во сне, – сказал король, с любопытством прислушиваясь.
– В самом деле?
– Да, что это он говорит? Послушай.
И правда, один из гасконцев, чьи руки и голова свисали с кровати, а рот был полуоткрыт, что-то бормотал с печальной улыбкой.
Король подошел к нему на цыпочках.
– Если вы женщина, – говорил тот, – бегите! Бегите!
– Ого! – сказал Генрих. – Он дамский угодник.
– Что вы о нем скажете, сир?
– У него довольно приятное лицо.
Д’Эпернон поднес к алькову свою свечу.
– К тому же руки у него белые, а борода хорошо расчесана.
– Это господин Эрнотон де Карменж, красивый малый, он далеко пойдет.
– Бедняга, у него там был какой-нибудь роман, и пришлось его прервать.
– Теперь он будет любить только своего короля, сир. Мы вознаградим его за принесенную жертву.
– Ого, рядом с этим, как его?..
– Эрнотон де Карменж.
– Да, да, рядом с ним – престранная личность. Какая рубашка у этого номера тридцать первого! Можно подумать – власяница кающегося грешника.
– Это господин де Шалабр. Если он разорит ваше величество, то, ручаюсь, не без выгоды для себя.
– А вон тот, с таким мрачным лицом? Он, видно, не о любви грезит?
– Какой у него номер, сир?
– Номер двенадцать.
– Острый клинок, железное сердце, отличная голова, господин де Сент-Малин, сир.
– Да, да, если хорошенько подумать, – знаешь, Ла Валетт, мысль твоя не плохая!
– Еще бы! Сами посудите, сир, какое впечатление произведут эти новые сторожевые псы, которые, словно тень, будут следовать за вашим величеством. Этих молодцов никто никогда не видел, и при первом же представившемся случае они покажут себя так, что не осрамят нас!
– Да, да, ты прав, мысль хорошая. Но подожди.
– Чего?
– Полагаю, они будут следовать за мною, словно тень, не в этих своих лохмотьях? Я сам не так-то плох и хочу, чтобы моя тень или, вернее, мои тени не позорили меня своим видом.
– Вот, сир, мы и возвращаемся к вопросу о расходах.
– А ты рассчитывал обойти его?
– Нет, нисколько, напротив! Эго ведь во всяком деле – главное. Но и на этот счет у меня возникла одна мысль.
– Д’Эпернон, д’Эпернон! – сказал король.
– Что поделаешь, сир, желание угодить вашему величеству подхлестывает мое воображение.
– Ну, выкладывай свою мысль.
– Так вот, если бы это зависело от меня, каждый из этих дворян нашел бы завтра утром на табурете, где лежат его лохмотья, кошель с тысячью экю: жалованье за первую половину года.
– Тысяча экю за первое полугодие, шесть тысяч ливров в год! Помилуйте, да вы спятили, герцог. Целый полк обошелся бы дешевле.
– Вы забываете, сир, что им предстоит стать тенями вашего величества. А вы сами изволили сказать, что тени ваши должны быть пристойно одеты. Каждый из них обязан был бы часть этих денег употребить на одежду и вооружение, которые сделали бы честь вашему величеству. А уж что касается вопросов чести, гасконцев можно не держать на туго натянутом поводке. Так вот, если на экипировку положить полторы тысячи ливров, то жалованье за первый год будет составлять четыре с половиной тысячи, а за второй и все последующие по три.
– Это более приемлемо.
– Ваше величество согласны?
– Есть лишь одно затруднение, герцог.
– Какое же?
– Отсутствие денег.
– Отсутствие денег?
– Бог ты мой, ты лучше кого-либо другого знаешь, что я говорю тебе дело: недаром ты до сих пор не смог получить денег по своему откупу.
– Сир, я нашел средство.
– Достать мне деньги?
– Да, сир, для вашей охраны.
«Какой-нибудь новый ловкий способ выуживания грошей у народа», – подумал король, искоса глядя на д’Эпернона. Вслух же он сказал:
– Что же это за средство?
– Ровно полгода тому назад был опубликован указ о налоге на дичь и рыбу.
– Возможно, что такой указ был.
– За первое полугодие поступило шестьдесят пять тысяч экю, которые королевский казначей уже намеревался перевести на счет своего ведомства. Я предупредил его, чтобы он этого не делал, так что деньги от этого налога еще никуда не переведены. Казначей ожидает распоряжений вашего величества.
– Я предназначал их на военные расходы, герцог.
– Ну что ж, совершенно верно, сир. Для ведения войн прежде всего необходимы люди. Для королевства самое главное – защита и безопасность особы короля. Все эти условия выполняются, когда деньги идут на королевскую охрану.
– Доводы твои убедительны. Но по твоему расчету получается, что мы расходуем только сорок пять тысяч экю. На мои полки остается таким образом еще двадцать тысяч.
– Простите, сир, я, если на то будет воля вашего величества, найду применение и для этих двадцати тысяч экю.
– Ах, ты найдешь им применение?
– Так точно, сир, я возьму их в счет поступлений по моему откупу.
– Так я и думал, – сказал король. – Ты организуешь мне охрану, чтобы поскорее получить свои денежки.
– О сир, как вы можете так говорить!
– Но почему ты набрал именно сорок пять человек? – спросил король, думая о другом.
– А вот почему, сир. Три – число изначально-священное. К тому же оно удобно. Например, когда всадник имеет три лошади, ему никогда не приходится спешиться: вторая заменяет первую, когда та притомится, да в запасе остается еще и третья, на случай если вторая заболеет или получит ранение. Вот и у вас будет охрана из дворян в количестве трижды пятнадцати человек: пятнадцать дежурят, тридцать отдыхают. Каждое дежурство двенадцатичасовое. В течение этих двенадцати часов справа и слева от вас будет неизменно находиться по пяти человек, двое спереди и трое сзади. Пусть попробует кто-нибудь напасть на вас при такой охране!
– Черт побери, герцог, придумано очень ловко, с чем тебя и поздравляю.
– Взгляните на них, сир: право же, они выглядят хорошо.
– Да, если их приодеть, вид у них будет неплохой.
– Так что же, сир, имел я право говорить об угрожающих вам опасностях?
– Да, пожалуй.
– Значит, я был прав?
– Хорошо: ты был прав.
– Но господину де Жуаезу пришла бы в голову такая мысль?
– Д’Эпернон, д’Эпернон! Неблагородно это – плохо отзываться об отсутствующих!
– Тысяча чертей! Вы же небось отзываетесь плохо о присутствующих, сир.
– Ах, Жуаез всюду со мной бывает. Жуаез-то был сегодня со мной на Гревской площади.
– Ну а я был здесь, сир, и ваше величество могли убедиться, что я не терял даром времени.
– Благодарю тебя, Ла Валетт.
– Кстати, сир, – начал д’Эпернон после краткой паузы, – я хотел бы кое о чем попросить у вашего величества.
– И правда, я был бы весьма удивлен, если бы ты ничего у меня не попросил.
– Сегодня ваше величество полны горечи.
– Да нет же, ты не понял меня, друг мой, – сказал король: он уязвил д’Эпернона насмешкою, и это его вполне удовлетворило, – или, вернее, плохо понял. Я хотел сказать, что, оказав мне услугу, ты имеешь полное право просить у меня чего-нибудь. Проси же.
– Тогда дело другое, сир. К тому же я хотел просить у вас должность.
– Должность? Ты, генерал-полковник инфантерии, хочешь еще какую-то должность? Такое бремя тебя просто раздавит!
– На службе вашего величества я могуч, как Самсон. Служа вашему величеству, я взвалил бы себе на плечи небо и землю.
– Ну, так проси, – со вздохом сказал король.
– Я хотел бы, чтобы ваше величество назначили бы меня командиром этих сорока пяти гасконских дворян.
– Как! – изумился король. – Ты хочешь шагать впереди и позади меня? Ты готов на такое самопожертвование? Превратиться в начальника охраны?
– Да нет же, нет, сир.
– Слава богу, так чего же тебе надобно? Говори.
– Я хочу, чтобы эти ваши телохранители, мои земляки, слушались моих приказов больше, чем чьих бы то ни было других. Но я не стану выступать ни впереди, ни позади них. У меня будет заместитель.
«За этим опять что-то кроется, – подумал Генрих, покачав головой, – чертяка этот дает мне тогда, когда может получить что-либо взамен».
Вслух же он произнес:
– Отлично. Получишь командование.
– Так, что это остается в тайне?
– Но кто же будет официальным командиром моих сорока пяти?
– Маленький Луаньяк.
– А, тем лучше.
– Вашему величеству он подходит?
– Отлично.
– Так, значит, решено, сир?
– Да, но…
– Но?
– Какую роль при тебе играет Луаньяк?
– Он мой д’Эпернон, сир.
– Ну, так он тебе недешево стоит, – буркнул король.
– Ваше величество изволили сказать?
– Я сказал, что согласен.
– Сир, я иду к казначею за сорока пятью кошельками.
– Сегодня вечером?
– Надо же, чтобы мои ребята нашли их завтра на своих табуретах!
– Верно. Иди. Я возвращаюсь к себе.
– И вы довольны, сир?
– Пожалуй, доволен.
– Во всяком случае, вы под надежной охраной.
– Да, меня охраняют люди, спящие так, что их не добудишься.
– Зато завтра они будут бодрствовать, сир.
Д’Эпернон проводил Генриха до дверей галереи и расстался с ним, говоря про себя:
«Если я не король, то охрана у меня, как у короля, и не стоит она мне, тысяча чертей, ни гроша!»
Глава 14.
ТЕНЬ ШИКО
Только что мы говорили, что король никогда не испытывал разочарования в своих друзьях. Он знал их недостатки и их достоинства и, царь земной, читал в глубине их сердец так же ясно, как это возможно было для царя небесного.
Он сразу понял, куда гнет д’Эпернон. Но так как он уже приготовился дать, не получая ничего взамен, а вышло, что он, наоборот, получил взамен шестидесяти тысяч экю сорок пять телохранителей, идея гасконца показалась ему просто находкой.
К тому же это было нечто новенькое. К бедному королю Франции подобный товар, редкий и для его подданных, поступает не слишком обильно, а особенно к такому королю, как Генрих III: ведь после того, как он закончит свои выходы, причешет своих собачек, разложит в один ряд черепа своих четок и испустит положенное количество вздохов, делать ему совершенно нечего.
Поэтому охрана, организованная д’Эперноном, понравилась королю: об этом станут говорить, и он сможет прочитать на лицах окружающих не только то, что он привык на них видеть в течение десяти лет, с тех пор как он вернулся из Польши.
Приближаясь понемногу к комнате, где его ждал дежурный слуга, в немалой степени заинтригованный этой необычной вечерней прогулкой, Генрих перебирал в уме все преимущества, связанные с учреждением нового отряда из сорока пяти телохранителей.
Как для всех людей, чей ум недостаточно остер или же притупился, те самые мысли, которые в беседе с ним подчеркивал д’Эпернон, теперь озарились для него гораздо более ярким светом.
«И правда, – думал король, – люди эти будут, наверно, очень храбры и, возможно, очень преданны. У некоторых из них внешность располагающая, у других мрачноватая: слава богу, тут будет на все вкусы. И потом, это же великолепная штука – конвой из сорока пяти вояк, в любой миг готовых выхватить шпаги из ножен!»
Это последнее звено в цепи его мыслей вызвало в нем воспоминание о других столь преданных ему шпагах, о которых он так горько сожалел во всеуслышанье и еще горше – про себя. И тут же Генрихом овладела глубочайшая скорбь, так часто посещавшая его в то время, о котором у нас идет речь, что она, можно сказать, превратилась в обычное для него состояние духа. Время было такое суровое, люди кругом так злонамеренны, венцы так непрочно держались на головах у монархов, что он снова ощутил неодолимое желание или умереть, или предаться бурному веселью, чтобы хоть на миг излечиться от болезни, уже в эту эпоху названной англичанами, научившими нас меланхолии, сплином. Он стал искать глазами Жуаеза и, нигде не видя его, справился о нем у слуги.
– Господин герцог еще не возвращались, – ответил тот.
– Хорошо. Позовите моих камердинеров и можете идти.
– Сир, в спальне вашего величества все уже готово, а ее величество королева спрашивала, не будет ли каких приказаний.
Генрих сделал вид, что не слышит.
– Не передать ли ее величеству, чтобы постлано было на двоих? – робко спросил слуга.
– Нет, нет, – ответил Генрих. – Мне надо помолиться, у меня есть работа. К тому же я немного нездоров и спать буду один.
Слуга поклонился.
– Кстати, – сказал Генрих, – отнесите королеве эти восточные конфеты от бессонницы.
И он передал слуге бонбоньерку.
Затем король вошел к себе в спальню, уже действительно приготовленную камердинерами.
Там Генрих окинул беглым взглядом все изысканные, до мельчайших подробностей обдуманные принадлежности его необычайных туалетов, о которых он так заботился прежде, желая быть самым изящным щеголем христианского мира, раз ему не удалось быть самым великим из его королей.
Но теперь его совсем не занимала эта тяжкая работа, которой он в свое время столь беззаветно отдавал свои силы. Все женские черты его двуполой натуры исчезли. Генрих уподобился старой кокетке, сменившей зеркало на молитвенник: предметы, прежде ему столь дорогие, теперь вызывали в нем почти отвращение.
Надушенные мягкие перчатки, маски из тончайшего полотна, пропитанные всевозможными мазями, химические составы для того, чтобы завивать волосы, подкрашивать бороду, румянить ушные мочки и придавать блеск глазам, – давно уже он пренебрегал всем этим, пренебрег и на этот раз.
– В постель! – сказал он со вздохом.
Двое слуг разоблачили его, натянули ему на ноги теплые ночные кальсоны из тонкой фризской шерсти и, осторожно приподняв, уложили под одеяло.
– Чтеца его величества! – крикнул один из них.
Ибо Генрих, засыпавший обычно с большим трудом и совершенно измученный бессонницей, иногда пытался задремать под чтение вслух, но теперь этого чуда можно было добиться, лишь когда ему читали по-польски, раньше же достаточно было и французской книги.
– Нет, никого не надо, – сказал Генрих, – и чтеца тоже. Пусть он лучше почитает за меня молитвы у себя в комнате. Но если вернется господин де Жуаез, приведите его ко мне.
– А если он поздно вернется, сир?
– Увы! – сказал Генрих. – Он всегда возвращается поздно. Но приведите его, когда бы он ни возвратился.
Слуги потушили восковые свечи, зажгли у камина лампу, в которой горели ароматические масла, дававшие бледное голубоватое пламя, – с тех пор как Генрихом овладели погребальные настроения, ему нравилось такое фантастическое освещение, – а затем вышли на цыпочках из погруженной в тишину опочивальни.
Генриха, отличавшегося храбростью перед лицом настоящей опасности, одолевали зато все суеверные страхи, свойственные детям и женщинам. Он боялся привидений, страшился призраков, и тем не менее чувство страха было для него своеобразным развлечением. Когда он боялся, ему было не так скучно; он уподоблялся некоему заключенному, до того истомленному тюремной праздностью, что, когда ему сообщили о предстоящем допросе под пыткой, он ответил:
– Отлично! Хоть какое-нибудь разнообразие.
Итак, Генрих следил за отблесками, которые масляная лампа бросала на стены, он вперял свой взор в самые темные углы комнаты, он старался уловить малейший звук, по которому можно было бы угадать таинственное появление призрака, и вот глаза его, утомленные всем, что он видел днем на площади и вечером во время прогулки с д’Эперноном, заволоклись, и вскоре он заснул или, вернее, задремал, убаюканный одиночеством и миром, царившими вокруг него.
Но Генриху никогда не удавалось забыться надолго. И во сне, и бодрствуя, он непременно находился в возбужденном состоянии, подтачивавшем его жизненные силы. Так и теперь ему почудилось в комнате какое-то движение, и он проснулся.
– Это ты, Жуаез? – спросил он.
Ответа не последовало.
Голубоватый свет лампы потускнел. Она отбрасывала на потолок резного дуба лишь белесоватый круг, от которого отливала зеленью позолота резных выступов орнамента.
– Один! Опять один! – прошептал король. – Ах, верно говорит пророк: великие мира должны всегда скорбеть. Но еще вернее было бы: они всегда скорбят.
После краткой паузы он пробормотал, словно читая молитву:
– Господи, дай мне силы переносить одиночество в жизни, как одинок я буду после смерти.
– Ну, ну, насчет одиночества после смерти – это как сказать, – ответил чей-то пронзительно резкий голос, металлическим звоном прозвучавший в нескольких шагах от кровати. – А черви-то, они у тебя не считаются?
Ошеломленный король приподнялся на своем ложе, с тревогой оглядывая все предметы, находившиеся в комнате.
– О, я узнаю этот голос, – прошептал он.
– Слава богу! – ответил голос.
Холодный пот выступил на лбу короля.
– Можно подумать – голос Шико.
– Горячо, Генрих, горячо, – ответил голос.
Генрих опустил с кровати одну ногу и заметил недалеко от камина, в том самом кресле, на которое час назад он указывал д’Эпернону, чью-то голову; тлевший в камине огонь отбрасывал на нее рыжеватый отблеск. Такие отблески на картинах Рембрандта выделяют на их заднем плане лица, которые с первого взгляда не сразу и увидишь.
Отсвет озарял и ручку кресла, на которую опиралась рука сидевшего, и его костлявое острое колено, и ступню, почти без подъема, под прямым углом соединявшуюся с худой, жилистой, невероятно длинной голенью.
– Боже, спаси меня! – вскричал Генрих. – Да это тень Шико!
– Ах, бедняжка Генрике, – произнес голос, – ты, оказывается, все так же глуп?
– Что это значит?
– Тени не могут говорить, дурачина, раз у них нет тела и, следовательно, нет языка, – продолжало существо, сидевшее в кресле.
– Так, значит, ты действительно Шико? – вскричал король, обезумев от радости.
– На этот счет я пока ничего решать не буду. Потом мы посмотрим, что я такое, посмотрим.
– Как, значит, ты не умер, бедняга мой Шико?
– Ну вот! Теперь ты пронзительно кричишь. Да нет же, я, напротив, умер, я сто раз мертв.
– Шико, единственный мой друг.
– У тебя передо мной то единственное преимущество, что ты всегда твердишь одно и то же. Ты не изменился, черт побери!
– А ты, – грустно сказал король, – изменился, Шико?
– Надеюсь.
– Шико, друг мой, – сказал король, спустив с кровати обе ноги, – скажи, почему ты меня покинул?
– Потому что умер.
– Но ведь только сейчас ты сам сказал, что жив.
– Я и повторяю то же самое.
– Как же это понимать?
– Понимать надо так, Генрих, что для одних я умер, а для других жив.
– А для меня?
– Для тебя я мертв.
– Почему же для меня ты мертв?
– По понятной причине. Послушай, что я скажу.
– Слушаю.
– Ты в своем доме не хозяин.
– Как так?
– Ты ничего не можешь сделать для тех, кто тебе служит.
– Милостивый государь!
– Не сердись, а то я тоже рассержусь!
– Да, ты прав, – произнес король, трепеща при мысли, что тень Шико может исчезнуть. – Говори, друг мой, говори.
– Ну так вот: ты помнишь, мне надо было свести небольшие счеты с господином де Майеном?
– Отлично помню.
– Я их и свел: отдубасил как следует этого несравненного полководца. Он принялся разыскивать меня, чтобы повесить, а ты, на которого я рассчитывал, как на защиту от этого героя, ты бросил меня на произвол судьбы. Вместо того чтобы прикончить его, ты с ним помирился. Что же мне оставалось делать? Через посредство моего приятеля Горанфло я объявил о своей кончине и погребении. Так что с той самой поры господин де Майен, который так разыскивал меня, перестал это делать.
– Какое ужасное мужество нужно было для этого, Шико! Скажи, разве ты не представлял себе, как я буду страдать при известии о твоей смерти?
– Да, я поступил мужественно, но ничего ужасного во всем этом не было. Самая спокойная жизнь наступила для меня с тех пор, как все считают, что меня нет в живых.
– Шико! Шико! Друг мой! – вскричал король. – Ты приводишь меня в ужас, я просто теряю голову.
– Эко дело! Ты только сейчас это заметил?
– Не знаю, чему и верить.
– Бог ты мой, надо же все-таки на чем-нибудь остановиться: чему же ты веришь?
– Ну так знай: я думаю, что ты умер и явился с того света.
– Значит, я тебе наврал? Ты не очень-то вежлив.
– Во всяком случае, часть правды ты от меня скрываешь. Но я уверен, что, подобно призракам, о которых повествуют древние, ты сейчас откроешь мне ужасные вещи.
– Да, вот этого я отрицать не стану. Приготовься же, бедняга король.
– Да, да, – продолжал Генрих, – признайся, что ты тень, посланная ко мне господом богом.
– Я готов признать все, что ты пожелаешь.
– Если нет, то как же ты прошел по всем этим коридорам, где столько охраны? Как очутился ты в моей комнате, подле меня? Значит, в Лувр может проникнуть кто попало? Значит, так охраняют короля?
И Генрих, весь во власти охватившего его страха перед воображаемой опасностью, снова бросился на кровать, уже готовый зарыться под одеяло.
– Ну, ну, ну! – сказал Шико тоном, в котором чувствовалась и некоторая жалость, и большая привязанность. – Не горячись: стоит тебе до меня дотронуться, и ты сразу во всем убедишься.
– Значит, ты не вестник гнева божьего?
– Черт бы тебя побрал! Разве у меня рога, словно у Сатаны, или огненный меч в руках, как у архангела Михаила?
– Так как же ты все-таки вошел?
– Ты опять об этом?
– Конечно.
– Пойми же наконец, что я сохранил ключ, тот ключ, который ты мне сам дал и который я повесил себе на шею, чтобы позлить твоих камергеров, – они же имеют право носить ключи только на заду. Так вот, при помощи ключа открывают двери и входят, я и вошел!
– Через потайную дверь?
– Ясное дело!
– Но почему ты явился именно сегодня, а не вчера, например?
– А, правда, в том-то и весь вопрос. Что ж, сейчас ты узнаешь.
Генрих опустил одеяло и продолжал наивным и жалобным тоном ребенка:
– Не говори мне ничего неприятного, Шико, прошу тебя. О, если бы ты знал, как я рад, что слышу твой голос!
– Я скажу тебе правду, вот и все. Тем хуже, если правда окажется неприятной.
– Не всерьез же ты, в самом деле, опасаешься господина де Майена, – сказал король.
– Наоборот, это очень серьезно. Пойми же: получив от слуг господина де Майена пятьдесят палочных ударов, я ответил тем же и всыпал ему сотню ударов ножнами шпаги. Если предположить, что два удара ножнами равняются одному палочному – мы квиты. Если же допустить, что один удар ножнами равняется одному палочному, господин де Майен, возможно, считает, что он должен мне еще пятьдесят ударов – палочных или ножнами. Я же ничего так не опасаюсь, как подобных должников. И как бы я сейчас ни был тебе необходим, я не явился бы сюда, если бы не знал, что господин де Майен находится в Суассоне.
– Отлично, Шико, раз это так, раз ты возвратился ради меня, я беру тебя под свое покровительство и желаю…
– Чего именно? Берегись, Генрике, каждый раз, когда ты произносишь слова «я желаю», это значит, что ты готовишься совершить какую-нибудь глупость.
– Я желаю, чтобы ты воскрес, явился на свет божий.
– Ну вот! Я так и знал.
– Я тебя защищу.
– Ладно уж.
– Шико, даю тебе мое королевское слово.
– У меня имеется кое-что получше.
– Что?
– Моя нора, я в ней и останусь.
– Я защищу тебя, слышишь? – с силой вскричал король, выпрямляясь во весь рост на постаменте перед кроватью.
– Генрике, – сказал Шико, – ты простудишься. Умоляю тебя, ложись в постель.
– Ты прав. Но что делать, если ты выводишь меня из терпения, – сказал король, снова закутываясь в одеяло. – Как это так, мне, Генриху Валуа, королю Франции, достаточно для защиты моих швейцарцев, шотландцев, французских гвардейцев и дворян, а господину Шико этого мало, он не считает себя в безопасности!
– Подожди-ка, подожди, как ты сказал? У тебя есть швейцарцы?
– Да, под командованием Токно.
– Хорошо. У тебя есть шотландцы?
– Да. Ими командует Ларлан.
– Очень хорошо. У тебя есть французские гвардейцы?
– Под командованием Крильона.
– Замечательно. А дальше?
– Дальше? Не знаю, должен ли я тебе об этом говорить…
– Не говори: кто тебя спрашивает?
– Дальше – имеется кое-что новенькое, Шико.
– Новенькое?
– Да. Представь себе – сорок пять храбрых дворян, – Сорок пять! А ну, повтори!
– Сорок пять дворян.
– Где ты их откопал? Не в Париже, во всяком случае?
– Нет, но они только сегодня прибыли в Париж.
– Ах да, ах да! – сказал Шико, озаренный внезапной мыслью. – Знаю я этих твоих дворян!
– Вот как!
– Сорок пять нищих оборванцев, которым не хватает только сумы.
– Отрицать не стану.
– При виде их можно со смеху помереть!
– Шико, среди них есть настоящие молодцы.
– Словом, гасконцы, как генерал-полковник твоей инфантерии.
– И как ты, Шико.
– Ну, я-то, Генрике, дело другое. С тех пор как я покинул Гасконь, я перестал быть гасконцем.
– А они?..
– Они наоборот: в Гаскони они гасконцами не были, зато здесь они гасконцы вдвойне.
– Не важно, у меня теперь сорок пять добрых шпаг.
– Под командованием сорок шестой доброй шпаги, именуемой д’Эперноном?
– Не совсем так.
– Кто же их командир?
– Луаньяк.
– Подумаешь!
– Ты что ж, и на Луаньяка наведешь критику?
– Отнюдь не намереваюсь, он мой родич в двадцать пятой степени.
– Вы, гасконцы, все между собой родичи.
– В противоположность вам, не считающим друг друга родней.
– Ответишь ты мне наконец?
– На что?
– На вопрос о моих сорока пяти?
– Ты рассчитываешь на них, чтобы защищаться?
– Да, черт побери! – с раздражением вскричал Генрих.
Шико, или же его тень (мы на этот счет осведомлены не больше короля и потому вынуждены оставить читателя в сомнении), Шико соскользнул поглубже в кресло, упираясь пятками в край того же кресла, так что колени его образовали вершину угла, расположенную выше его головы.
– Ну а вот у меня лично гораздо больше войска.
– Войска? У тебя есть войско?
– А почему бы нет?
– Что ж это за войско?
– Сейчас увидишь. Во-первых, у меня есть вся та армия, которую господа де Гизы формируют в Лотарингии.
– Ты рехнулся?
– Нисколечко. Настоящая армия в количестве не менее шести тысяч человек.
– Но каким же образом ты, который так боишься господина де Майена, можешь рассчитывать, что тебя станут защищать солдаты господина де Гиза?
– Я ведь умер.
– Опять та же шутка!
– Господин де Майен имел зуб против Шико. Поэтому, воспользовавшись своей смертью, я переменил оболочку, имя и общественное положение.
– Значит, ты больше не Шико? – спросил король.
– Нет.
– Кто же ты?
– Я – Робер Брике, бывший торговец и лигист.
– Ты лигист, Шико?
– И самый ярый. Таким образом, разумеется, при условии, что я не буду слишком близко сталкиваться с господином де Майеном, – меня лично, Робера Брике, члена святого Союза, защищает, во-первых, лотарингская армия – шесть тысяч человек; запоминай хорошенько цифры.
– Не беспокойся.
– Затем около ста тысяч парижан.
– Ну и вояки!
– Достаточно хорошие, чтобы наделать тебе неприятностей, мой король. Итак, сто тысяч плюс шесть тысяч, итого – сто шесть тысяч! Затем парламент, папа, испанцы, господин кардинал де Бурбон, фламандцы, Генрих Наваррский, герцог Анжуйский.
– Ну что, твой список еще не пришел к концу? – с досадой спросил король.
– Да нет же! Остается еще три категории людей.
– Говори.
– Сильно против тебя настроенных.
– Говори же.
– Прежде всего католики.
– Ах да. Я ведь истребил только три четверти гугенотов.
– Затем гугеноты, потому что ты на три четверти истребил их.
– Ну, разумеется. А третьи?
– Что ты скажешь о политиках, Генрике?
– Да, да, о тех, кто не желает ни меня, ни моего брата, ни господина де Гиза.
– Но кто не имеет ничего против твоего наваррского зятя!
– С тем чтобы он отрекся от своей веры.
– Вот уж пустяки! Очень это его смутит!
– Но помилуй! Люди, о которых ты мне говоришь…
– Ну?
– Это вся Франция?
– Вот именно. Я лигист, и это мои силы. Ну же, ну – сложи и сравни.
– Мы шутим, не так ли, Шико? – промолвил Генрих, чувствуя, как его все же пробирает дрожь.
– По-моему, сейчас не до шуток, ведь ты, бедный мой Генрике, один против всех.
Лицо Генриха приобрело выражение подлинно царственного достоинства.
– Да, я один, – сказал он, – но и повелитель один я. Ты показал мне целую армию, отлично. А теперь покажи-ка мне вождя! О, ты, конечно, назовешь господина де Гиза! Но разве ты не видишь, что я держу его в Нанси. Господина де Майена? Ты сам сказал, что он в Суассоне. Герцог Анжуйский? Ты знаешь, что он в Брюсселе. Король Наваррский? Он в По. Что касается меня, то я, разумеется, один, но у себя я свободен и могу видеть, откуда идет враг, как охотник, стоящий среди поля, видит, как из окружающих его лесов выбегает или вылетает дичь.
Шико почесал нос. Король решил, что он побежден.
– Что ты мне на это ответишь? – спросил Генрих.
– Что ты, Генрике, как всегда, красноречив. У тебя остается твой язык; действительно, это не так мало, как я думал, с чем тебя и поздравляю. Но в твоей речи есть одно уязвимое место.
– Какое?
– О, бог мой, пустяки, почти ничего, одна риторическая фигура. Уязвимое твое сравнение.
– В чем же?
– А в том, что ты воображаешь себя охотником, подстерегающим из засады дичь, я же полагаю, ты, напротив, дичь, которую охотник преследует до самой ее норы.
– Шико!
– Ну, хорошо, ты, сидящий в засаде, кого ты увидел?!
– Да никого, черт побери!
– А между тем кто-то появился.
– Кто?
– Одна женщина.
– Моя сестрица Марго?
– Нет, герцогиня Монпансье.
– Она! В Париже?
– Ну, конечно, бог ты мой.
– Даже если это и так, с каких пор я стал бояться женщин?
– Правда, опасаться надо только мужчин. Но погоди. Она явилась в качестве гонца, понимаешь? Возвестить о прибытии брата.
– О прибытии господина де Гиза?
– Да.
– И ты полагаешь, что это меня встревожит?
– О, тебя же вообще ничто не тревожит.
– Передай мне чернила и бумагу.
– Для чего? Написать господину де Гизу повеление не выезжать из Нанси?
– Вот именно. Мысль, видно, правильная, раз она одновременно пришла в голову и тебе и мне.
– Наоборот – никуда не годная мысль.
– Почему?
– Едва получив это повеление, он сразу же догадается, что его присутствие в Париже необходимо, и устремится сюда.
Король почувствовал, как в нем закипает гнев. Он косо посмотрел на Шико.
– Если вы возвратились лишь для того, чтобы делать мне подобные сообщения, то могли оставаться там, где были.
– Что поделаешь, Генрике, призраки не льстят.
– Значит, ты признаешь, что ты призрак?
– А я этого и не отрицал.
– Шико!
– Ну, ладно, не сердись: ты и без того близорук, а так совсем лишишься зрения. Вот что, ты говорил, будто удерживаешь своего брата во Фландрии?
– Да, конечно, это правильная политика. Я ее и придерживаюсь.
– Теперь слушай и не раздражайся: с какой целью, полагаешь ты, сидит в Нанси господин де Гиз?
– Он организует там армию.
– Хорошо, спокойствие… Для чего нужна ему эта армия?
– Ах, Шико, вы утомляете меня всеми этими расспросами!
– Утомляйся, Генрике, утомляйся. Зато потом, ручаюсь тебе, лучше отдохнешь. Итак, мы говорили, что эта армия ему нужна…
– Для борьбы с гугенотами севера.
– Или, вернее, для того, чтобы досаждать твоему брату, герцогу Анжуйскому, который добился, чтобы его провозгласили герцогом Брабантским, и старается устроить себе хоть небольшой трон во Фландрии, а для достижения этой цели беспрестанно требует у тебя помощи.
– Помощь эту я ему все время обещаю, но, разумеется, никогда не пошлю.
– К величайшей радости господина герцога де Гиза. Слушай же, Генрике, что я тебе посоветую.
– Что же именно?
– Притворись, что ты действительно намерен послать брату в помощь войска, и пусть они двинутся по направлению к Брюсселю, даже если на самом деле пройдут всего лишь полпути.
– Ах, верно, – вскричал Генрих, – понимаю: господин де Гиз тогда ни на шаг не отойдет от границы.
– И данное нам, лигистам, госпожой де Монпансье обещание, что в конце недели господин де Гиз будет в Париже…
– Обещание это рассеется в воздухе, как дым.
– Ты сам это сказал, мой повелитель, – сказал Шико, усаживаясь поудобнее. – Ну, как же ты расцениваешь мой совет?
– Он, пожалуй, хорош.., только…
– Что еще?
– Пока эти господа там, на севере, будут заняты друг другом…
– Ах да, тебя беспокоит юг? Ты прав, Генрике, грозы обычно надвигаются с юга.
– Не обрушится ли на меня за это время мой третий бич? Ты знаешь, что делает Беарнец?
– Нет, разрази меня гром!
– Он требует.
– Чего?
– Городов, составляющих приданое его супруги.
– Ай, какой наглец! Мало ему чести породниться с французским королевским домом, он еще позволяет себе требовать то, что ему принадлежит!
– Например, Кагор. Но какой же я буду политик, если отдам врагу подобный город?
– Да, хороший политик не сделал бы этого, но зато так поступил бы честный человек.
– Господин Шико!
– Считай, что я ничего не говорил: ты же знаешь, что в твои семейные дела я не вмешиваюсь.
– Но это-то меня не тревожит: у меня есть одна мысль.
– Тем лучше!
– Возвратимся же к самым срочным делам.
– К Фландрии?
– Так я действительно пошлю кого-нибудь во Фландрию, к брату… Но кого? Кому, бог ты мой, могу я доверить такое важное дело?
– Да, это вопрос сложный!
– А, я нашел!
– Я тоже.
– Отправляйся ты, Шико.
– Мне отправиться во Фландрию?
– Почему нет?
– Как же я отправлюсь во Фландрию, когда я мертв?
– Да ведь ты больше не Шико, ты Робер Брике.
– Ну куда это годится: буржуа, лигист, сторонник господина де Гиза вдруг станет твоим посланцем к герцогу Анжуйскому!
– Значит, ты отказываешься?
– А то как же!
– Ты отказываешь мне в повиновении?
– В повиновении? А разве я обязан тебе повиноваться?
– Ты не обязан, несчастный?
– А откуда у меня могут быть обязательства? Я от тебя когда-нибудь что-нибудь видел? То немногое, что я имею, получено по наследству. Я – человек бедный и незаметный. Сделай меня герцогом и пэром, преврати в маркизат мою землицу Шикотери, пожалуй мне пятьсот тысяч экю, и тогда мы поговорим о поручениях.
Генрих уже намеревался ответить, подыскав подходящее оправдание, из тех, к каким обычно прибегают короли, когда слышат подобные упреки, но внезапно раздался шелест и лязганье колец – отдергивали тяжелую бархатную портьеру.
– Господин герцог де Жуаез, – произнес голос слуги.
– Вот он, черт побери, твой посланец! – вскричал Шико. – Кто сумеет представлять тебя лучше, чем мессир Анн, попробуй найди!
– И правда, – прошептал Генрих, – ни один из моих министров не давал мне таких хороших советов, как этот чертяка!
– А, так ты наконец признаешь это? – сказал Шико.
И он забился поглубже в кресло, свернувшись калачиком, так что даже самый лучший в королевстве моряк, привыкший различать любую точку на горизонте, не мог бы увидеть в этом огромном кресле, куда погрузился Шико, что-либо, кроме выступов резьбы на его ручках и спинке.
Господин де Жуаез, хоть он и был главным адмиралом Франции, тоже ничего другого не заметил.
Увидав своего юного любимца, король радостно вскрикнул и протянул ему руку.
– Садись, Жуаез, дитя мое, – сказал он. – Боже мой, как ты поздно явился.
– Сир, – ответил Жуаез, – ваше величество очень добры, что изволили эго заметить.
И герцог, подойдя к возвышению, на котором стояла кровать, уселся на одну из вышитых лилиями подушек, разбросанных для этой цели на ступеньках.
Глава 15.
О ТОМ, КАК ТРУДНО БЫВАЕТ КОРОЛЮ НАЙТИ ХОРОШЕГО ПОСЛА
Шико, по-прежнему невидимый, покоился в кресле; Жуаез полулежал на подушках; Генрих уютно завернулся в одеяло. Началась беседа.
– Ну что ж, Жуаез, – сказал Генрих, – хорошо вы побродили по городу?
– Отлично, сир, благодарю вас, – рассеянно ответил герцог.
– Как быстро исчезли вы сегодня с Гревской площади!
– Послушайте, сир, честно говоря – не очень-то это развлекательное зрелище. И не люблю я смотреть, как мучаются люди.
– Какой жалостливый!
– Нет, я эгоист… Чужие страдания действуют мне на нервы.
– Ты знаешь, что произошло?
– Где именно, сир?
– На Гревской площади?
– По правде говоря – нет.
– Сальсед отрекся от своих показаний.
– Вот как!
– Вам это безразлично, Жуаез?
– Мне?
– Да.
– Признаюсь откровенно, сир, я не придавал большого значения тому, что он мог сказать. К тому же я был уверен, что он от всего отречется.
– Но ведь он сперва сознался.
– Тем более. Его первые признания заставили Гизов насторожиться. Гизы и начали действовать, пока ваше величество сидели спокойно: это было неизбежно.
– Как! Ты предвидишь такие вещи и ничего мне не говоришь?
– Да ведь я не министр, чтобы говорить о политике.
– Оставим это, Жуаез.
– Сир…
– Мне понадобится твой брат.
– Мой брат, как и я сам, сир, всегда к услугам его величества.
– Значит, я могу на него рассчитывать?
– Разумеется.
– Ну, так я хочу дать ему одно небольшое поручение.
– Вне Парижа?
– Да.
– В таком случае это невозможно, сир.
– Как так?
– Дю Бушаж в настоящее время не может уехать.
Генрих приподнялся на локте и во все глаза уставился на Жуаеза.
– Что это значит? – спросил он.
Жуаез с величайшей невозмутимостью выдержал недоумевающий взгляд короля.
– Сир, – сказал он, – это самая понятная вещь на свете! Дю Бушаж влюблен, но он недостаточно искусно приступил к делу. Пошел по неправильному пути, и вот бедный мальчик начал худеть, худеть…
– И правда, – сказал король, – это бросилось мне в глаза.
– И все мрачнел, черт побери, – словно он живет при дворе вашего величества.
От камина до собеседника донеслось какое-то ворчание. Жуаез умолк и с удивлением огляделся по сторонам.
– Не обращай внимания, Анн, – засмеялся Генрих, – это одна из моих собачек заснула в кресле и рычит во сне. Так ты говоришь, друг мой, что бедняге дю Бушажу взгрустнулось?
– Да, сир, он мрачен, как сама смерть. Похоже, что он где-то повстречал женщину, все время пребывающую в угнетенном состоянии ума. Нет ничего ужаснее таких встреч. Однако и у подобных натур можно добиться успеха не хуже, чем у женщин веселого нрава. Все дело в том, как за них взяться.
– Ну, ты-то не очень смутился бы, распутник!
– Вот тебе и на! Вы называете меня распутником за то, что я люблю женщин?
Генрих вздохнул.
– Так ты говоришь, что у этой женщины мрачный характер?
– Так, по крайней мере, утверждает дю Бушаж. Я ее не знаю.
– И, несмотря на ее скорбное настроение, ты бы добился успеха?
– Черт побери! Все дело в том, чтобы играть на противоположностях. Настоящие трудности бывают только с женщинами сдержанного темперамента: они требуют от добивающегося их благосклонности одновременно и любезностей, и известной строгости, а соединить это мало кому удается. Дю Бушажу попалась женщина мрачная, и любовь у него поэтому несчастная.
– Бедняга! – сказал король.
– Вы понимаете, сир, – продолжал Жуаез, – что не успел он сделать мне это признание, как я начал его лечить.
– Так что…
– Так что в настоящее время курс лечения начат.
– Он уже не так влюблен?
– Нет, сир, но у него появилась надежда внушить любовь: это ведь более приятное лечение, чем вовсе лишать людей их чувства. Итак, начиная с сегодняшнего вечера, он, вместо того чтобы вздыхать на манер своей дамы, постарается развеселить ее, как только возможно: сегодня вечером, к примеру, я посылаю к его возлюбленной тридцать итальянских музыкантов, которые устроят под ее балконом неистовый шум.
– Фи! – сказал король. – Что за пошлая затея!
– Как так – пошлая? Тридцать музыкантов, которым равных нет в мире!
– Ну знаешь, черта с два развлекли бы меня музыкой в дни, когда я был влюблен в госпожу де Конде!
– Да, но ведь тогда были влюблены именно вы, сир.
– Безумно влюблен, – ответил король.
Тут снова послышалось какое-то ворчанье, весьма похожее на насмешливое хихиканье.
– Вы же сами понимаете, что это совсем другое дело, сир, – сказал Жуаез, тщетно пытаясь разглядеть, откуда доносятся странные звуки. – Дама, наоборот, равнодушна, как истукан, и холодна, как льдина.
– И ты рассчитываешь, что от музыки лед растает, а истукан оживет?
– Разумеется, рассчитываю.
Король покачал головой.
– Конечно, я не говорю, – продолжал Жуаез, – что при первом же взмахе смычка дама устремится в объятия дю Бушажа. Но она будет поражена тем, что ради нее устроен весь этот шум. Мало-помалу она освоится с концертами, а если они не придутся ей по вкусу, мы пустим в ход актеров, фокусников, чародеев, прогулки верхом, – словом, все забавы, какие только можно. Так что если веселье вернется не к этой скорбящей красавице, то уж, во всяком случае, к самому дю Бушажу.
– Желаю ему этого от всего сердца, – сказал Генрих, – но оставим дю Бушажа, раз он уж так затрудняется покидать в настоящее время Париж. Для меня отнюдь не необходимо, чтобы именно он выполнил мое поручение. Но я надеюсь, что ты, дающий такие превосходные советы, ты не стал бы, подобно ему, рабом какой-нибудь благородной страсти?
– Я? – вскричал Жуаез. – Да я никогда за всю мою жизнь не был так свободен, как сейчас!
– Отлично, значит, тебе делать нечего?
– Решительно нечего, сир.
– Но мне казалось, что ты в нежных отношениях с какой-то красоткой?
– Ах да, с любовницей господина де Майена, Эта женщина меня обожала.
– Ну так что же?
– Ну так вот. Сегодня вечером, прочитав дю Бушажу наставление, я покинул его и направился к ней. Прихожу, совершенно взбудораженный теориями, которые только что развивал, – уверяю вас, сир, я воображал, что влюблен почти так же, как Анри, – и передо мной оказывается женщина вся дрожащая, перепуганная. Прежде всего мне пришло в голову, что у нее кто-нибудь сидит и я явился некстати. Стараюсь успокоить ее – напрасно, расспрашиваю – она не отвечает. Хочу поцеловать ее, она отворачивает голову. Я нахмурился – она рассердилась. Тут мы рассорились, и она заявила, что, когда бы я к ней ни явился, ее не будет дома.
– Бедный Жуаез! – рассмеялся король. – Что же ты сделал?
– Черт побери, сир, я взял шпагу, плащ, низко поклонился и вышел, даже не оглянувшись.
– Браво, Жуаез, ты просто герой! – сказал король.
– Тем более герой, сир, что, как мне показалось, бедняжка вздохнула.
– Тем не менее ты ушел?
– И явился к вам.
– И ты к ней больше не вернешься?
– Никогда… Если бы у меня было брюшко, как у господина де Майена, я, может быть, и вернулся бы, но я строен и имею право быть гордым.
– Друг мой, – серьезным тоном сказал король, – для спасения твоей души этот разрыв – дело очень благотворное.
– Может быть, оно и так, сир, но пока что я целую неделю буду скучать, не зная, чем заняться и куда девать себя. Вот мне и пришло в голову предаться сладостной лени: право же, скучать очень занятно.., раньше у меня такой привычки не было, и я нахожу ее очень тонной.
– Еще бы это не было тонно, – заметил король, – скуку-то в моду ввел я.
– Вот, сир, я и выработал план: меня осенило, пока я шел от паперти Нотр-Дам к Лувру. Каждый день я буду являться сюда в носилках. Ваше величество будете читать молитвы, я стану просматривать книги по алхимии или лучше даже – по морскому делу, ведь я моряк. Заведу себе собачек, чтобы они играли с вашими. Потом мы будем есть крем и слушать рассказы господина д’Эпернона. Я хочу также пополнеть. Затем, когда возлюбленная дю Бушажа развеселится, мы найдем другую женщину, веселую, и вгоним ее в тоску. Но все это мы будем делать не двигаясь с места, сир: хорошо чувствуешь себя только в сидячем положении, а очень хорошо – в лежачем. Какая здесь мягкая подушка, сир! Видно, что ваши обойщики работали для короля, который изволит скучать.
– Фу, как это все противно, Анн, – сказал король.
– Почему противно?
– Чтобы мужчина в таком возрасте и занимающий такое положение, как ты, стремился стать ленивым и толстым! Как это отвратительно!
– Не нахожу, сир.
– Я найду тебе подходящее занятие.
– Если оно будет скучным, я согласен.
В третий раз послышалось ворчание. Можно было подумать, что слова, произнесенные Жуаезом, рассмешили лежащую в кресле собаку.
– Вот умный пес, – сказал Генрих. – Он догадывается, какую деятельность я для тебя придумал.
– Что же это такое, сир? Горю нетерпением услышать.
– Ты наденешь сапоги.
Жуаез в ужасе отшатнулся.
– О, не требуйте от меня этого, сир, это идет вразрез со всеми моими мыслями!
– Ты сядешь верхом на коня.
Жуаез так и подскочил.
– Верхом? Нет, нет, я теперь не признаю ничего, кроме носилок, разве ваше величество не слыхали?
– Кроме шуток, Жуаез, ты меня понял? Ты наденешь сапоги и сядешь на коня.
– Нет, сир, – ответил герцог самым серьезным тоном, – это невозможно.
– А почему невозможно? – гневно спросил Генрих.
– Потому.., потому что.., я адмирал.
– Ну и что же?
– Адмиралы верхом не ездят.
– Ах, вот как! – сказал Генрих.
Жуаез кивнул головой, как дети, которые упрямо решили не слушаться, но все же слишком робки, чтобы никак не ответить.
– Ну что ж, отлично, господин адмирал Франции, верхом вы не поедете. Вы правы – моряку не пристало ездить на коне. Зато моряку весьма пристало плыть на корабле или на галере. Поэтому вы немедленно отправитесь в Руан по реке. В Руане, где стоит ваша флагманская галера, вы тотчас же взойдете на нее и отплывете в Антверпен.
– В Антверпен! – возопил Жуаез в таком отчаянии, словно он получил приказ плыть в Кантон или в Вальпараисо.
– Кажется, я уже сказал, – произнес король ледяным, не допускающим возражений тоном, как бы утверждавшим его право верховного начальника и его волю монарха. – Сказал и повторять не желаю.
Не пытаясь сопротивляться, Жуаез застегнул свой плащ, надел шпагу и взял с кресла лежащую на нем бархатную шапочку.
– И трудно же добиться от людей повиновения, черт побери! – продолжал ворчать Генрих. – Если я сам иногда забываю, что я – господин, все, кроме меня, должны были бы об этом помнить.
Жуаез, ледяной и безмолвный, поклонился, положив, согласно уставу, руку на рукоять шпаги.
– Ваши повеления, сир? – произнес он голосом столь покорным, что воля короля тотчас же превратилась в тающий воск.
– Ты отправишься в Руан, – сказал он, – в Руан, и я хочу, чтобы ты отплыл оттуда в Антверпен, если не предпочитаешь сухим путем проехать в Брюссель.
Генрих ждал, что Жуаез ответит ему. Но тот ограничился поклоном.
– Может быть, ты предпочитаешь ехать сухим путем?
– Я не имею никаких предпочтений, когда надо выполнять приказ, сир, – ответил Жуаез.
– Ну ладно, дуйся, дуйся, вот ужасный характер! – вскричал король. – Ах, у государей друзей нет!
– Кто отдает приказания, может рассчитывать только на слуг, – торжественно заявил Жуаез.
– Так вот, милостивый государь, – сказал оскорбленный король, – вы и отправитесь в Руан, сядете на свою галеру, возьмете гарнизоны Кодебека, Арфлера и Дьеппа, которые я заменю другими частями, погрузите их на шесть кораблей и по прибытии на место отдадите в распоряжение моего брата, ожидающего от меня обещанной помощи.
– Пожалуйста, письменные полномочия, сир! – сказал Жуаез.
– А с каких это пор, – ответил король, – вы не можете действовать согласно своей адмиральской власти?
– Я имею одно лишь право – повиноваться и стараюсь, насколько возможно, сир, избежать ответственности.
– Хорошо, господин герцог, письменные полномочия вы получите у себя дома в момент отъезда.
– Когда же наступит этот момент, сир?
– Через час.
Жуаез почтительно поклонился и направился к двери.
Сердце короля чуть не разорвалось.
– Как! – сказал он. – Вы даже не нашли любезных слов на прощанье! Вы не слишком вежливы, господин адмирал. Видно, моряков недаром в этом упрекают. Ну что ж, может быть, мне больше угодит генерал-полковник моей инфантерии.
– Соблаговолите простить меня, сир, – пробормотал Жуаез, – но я еще худший придворный, чем моряк, и, как я понимаю, ваше величество сожалеет обо всем, что изволили для меня сделать.
И он вышел, хлопнув дверью так, что портьера надулась, словно от порыва ветра.
– Вот как относятся ко мне те, для кого я столько сделал! – вскричал король. – Ах, Жуаез, неблагодарный Жуаез!
– Ну что же, может быть, ты позовешь его обратно? – сказал Шико, подходя к кровати. – Один раз проявил силу воли и уже раскаиваешься!
– Послушай, – ответил король, – ты очень мило рассуждаешь! Как по-твоему, очень приятно выходить в октябре месяце в море под ветром и дождем? Хотел бы я видеть, что бы ты делал на его месте, эгоист?
– Это от тебя одного зависит, великий король, от тебя одного.
– Видеть, как ты отправляешься по городам и весям?
– По городам и весям. Самое пламенное мое желание сейчас – попутешествовать.
– Значит, если бы я послал тебя куда-нибудь, как Жуаеза, ты бы согласился?
– Не только согласился бы, я просто мечтаю об этом. Я умоляю тебя послать меня куда-нибудь.
– С поручением?
– С поручением.
– Ты бы поехал в Наварру?
– Я бы к самому черту на рога отправился, великий король!
– Ты что, потешаешься надо мною, шут?
– Сир, если и при жизни я был не слишком весел, то, клянусь вам, после смерти стал еще грустнее.
– Но ведь только что ты отказывался уехать из Парижа.
– Милостивый мой повелитель, я был неправ, решительно неправ и очень в этом раскаиваюсь.
– Так что теперь ты хочешь уехать из Парижа?
– Немедленно, прославленный король, сию же минуту, великий монарх.
– Ничего не понимаю, – сказал Генрих.
– А ты разве не слышал слов, произнесенных главным адмиралом Франции?
– Каких именно?
– А тех, в которых он сообщал о своем разрыве с любовницей господина де Майена?
– Да, ну и что же?
– Если эта женщина, влюбленная в такого очаровательного юнца, как герцог, ибо Жуаез и вправду очарователен…
– Конечно.
– Если эта женщина расстается с ним, вздыхая, значит, у нее есть веская на то причина.
– Вероятно, иначе она не отпустила бы его.
– Ну, а ты не знаешь, какая?
– Нет.
– И не догадываешься?
– Нет.
– Причина в том, что господин де Майен возвращается.
– Ого! – вырвалось у короля.
– Наконец-то ты понял, поздравляю.
– Да, я понял.., но все же…
– Что все же?
– По-моему, причина не очень веская.
– Какие же у тебя на этот счет соображения, Генрике? Я очень рад буду с ними согласиться. Говори.
– Почему бы этой женщине не порвать с Майеном, вместо того чтобы прогонять Жуаеза? Я думаю, Жуаез был бы рад отблагодарить ее, пригласив господина де Майена в Пре-о-Клер и продырявив там его толстое брюхо. Шпага у нашего Жуаеза лихая!
– Прекрасно. Но если у Жуаеза лихая шпага, то зато у господина де Майена предательский кинжал. Вспомни Сен-Мегрена.
Генрих вздохнул и поднял глаза к небу.
– Женщина, по-настоящему влюбленная, не захочет, чтобы любимого ею человека убили, она предпочтет с ним расстаться, выиграть время. И прежде всего она предпочтет, чтобы ее самое не умертвили. А у Гизов, в их милой семейке, народ чертовски беззастенчивый.
– Да, ты, пожалуй, прав.
– Очень рад, что ты в этом убедился.
– Да, я начинаю думать, что Майен действительно возвращается. Но ведь ты, Шико, не женщина – пугливая или влюбленная.
– Я, Генрике, человек осторожный, у которого с господином де Майеном игра не кончилась и счеты не сведены. Если он до меня доберется, то пожелает начать все снова. Добряк господин де Майен – игрок преотчаянный.
– Так что же?
– Он сделает такой ловкий ход, что меня пырнут ножом.
– Ну, я своего Шико знаю: он уж в долгу не останется.
– Ты прав, я пырну его раз десять, и от этого он подохнет.
– Тем лучше: игра, значит, кончится.
– Тем хуже, черт побери, тем хуже! Семейка поднимет ужасающий шум, на тебя напустится вся Лига, и в одно прекрасное утро ты мне скажешь: Шико, друг мой, извини, но я вынужден тебя колесовать.
– Я так скажу?
– Ты так скажешь, и притом, что еще хуже, ты это сделаешь, великий король. Так вот, я и предпочитаю, чтобы дело обернулось иначе, понимаешь? Сейчас мне неплохо, и я хочу, чтобы все так и оставалось. Видишь ли, вражда в арифметической прогрессии представляется мне опасной. Поэтому я поеду в Наварру, если тебе благоугодно будет меня туда послать.
– Разумеется, мне это благоугодно.
– Жду приказаний, милостивейший повелитель.
И Шико, приняв ту же позу, что Жуаез, застыл в ожидании.
– Но, – сказал король, – ты даже не знаешь, придется ли поручение тебе по вкусу.
– Раз я прошу, чтобы ты мне его дал…
– Дело в том, видишь ли, Шико, – сказал Генрих, – что у меня возник план рассорить Марго с ее мужем.
– Разделять, чтобы властвовать? – сказал Шико. – Делай, как желаешь, великий государь. Я – посол, вот и все. Перед самим собой мне отчитываться не придется. Лишь бы личность моя была неприкосновенна.., вот на этом, ты сам понимаешь, я настаиваю.
– Но в конце-то концов, – сказал Генрих, – надо, чтобы ты знал, что тебе говорить моему зятю.
– Я? Говорить? Нет, нет, нет!
– Как так – нет, нет, нет?
– Я поеду, куда ты пожелаешь, но говорить ничего не стану. На этот счет есть пословица… – Значит, ты отказываешься?
– Говорить я отказываюсь, но письмо от тебя возьму. Кто передает поручение на словах, всегда несет большую ответственность. С того, кто вручает письмо, не так уж много спрашивают.
– Ну, что ж, хорошо, я дам тебе письмо. Это вполне соответствует моему замыслу.
– Как все замечательно получается! Давай же письмо.
– Что ты говоришь?
– Говорю – давай!
И Шико протянул руку.
– Не воображай, пожалуйста, что такое письмо можно написать в один миг. Его надо сочинить, обдумать, взвесить все выражения.
– Отлично: взвешивай, обдумывай, сочиняй. Завтра раненько утром я опять забегу или пришлю кого-нибудь.
– А почему бы тебе не переспать здесь?
– Здесь?
– Да, в своем кресле?
– Ну нет! С этим покончено. В Лувре я больше не ночую. Привидение – и вдруг спит в кресле. Это же чистейшая нелепость!
– Но ведь необходимо, – вскричал король, – чтобы ты знал мои намерения в отношении Марго и ее мужа. Ты гасконец. При наваррском дворе мое письмо наделает шуму. Тебя станут расспрашивать, надо, чтобы ты мог отвечать. Черт побери! Ты же будешь моим послом. Я не хочу, чтоб у тебя был глупый вид.
– Боже мой! – произнес Шико, пожимая плечами. – До чего же ты не сообразителен, великий король! Как! Ты воображаешь, что я повезу какое-то письмо за двести пятьдесят лье, не зная, что в нем написано? Будь спокоен, черти полосатые! На первом же повороте, под первым же деревом, где я остановлюсь, я вскрою твое письмо. Как это возможно? В течение десяти лет ты шлешь послов во все концы и так плохо их знаешь? Ну, ладно. Отдохни душой и телом, а я возвращаюсь в свое убежище.
– А где твое убежище?
– На кладбище Невинноубиенных, великий государь.
Генрих взглянул на Шико с удивлением, не исчезавшим из его взора в течение тех двух часов, что они беседовали.
– Ты этого не ожидал, правда? – сказал Шико, беря свою фетровую шляпу. – А ведь недаром ты вступил в сношение с существом из другого мира! Договорились: завтра жди меня самого или моего посланца.
– Хорошо, но надо, чтобы у твоего посланца был какой-нибудь пароль, – должны же здесь знать, что он действительно от тебя, чтобы впустить его ко мне.
– Отлично: если я сам приду, то все в порядке, если придет мой посланец, то по поручению тени.
И с этими словами он исчез так незаметно, что суеверный Генрих остался в некотором недоумении – а может быть, и вправду не живое тело, а бесплотная тень выскользнула за эту дверь таким образом, что она даже не скрипнула, за эту портьеру, на которой не шевельнулась ни одна складка?
Глава 16.
КАК И ПО КАКИМ ПРИЧИНАМ УМЕР ШИКО
Да не посетуют на нас те из читателей, которые из склонности своей к чудесному поверили бы, что мы возымели дерзость ввести в свое повествование призрак. Шико был существом из плоти и крови. Высказав, по своему обыкновению под видом насмешек и шуток, всю ту правду, которую ему хотелось довести до сведения короля, он покинул дворец.
Вот как сложилась его судьба.
После смерти друзей короля, после того, как начались смуты и заговоры, возбуждаемые Гизами, Шико призадумался.
Храбрый, как хорошо известно читателю, и беспечный, он тем не менее весьма дорожил жизнью: она забавляла его, как забавляет все избранные натуры.
В этом мире одни дураки скучают и ищут развлечений на том свете.
Однако же после некой забавы, о которой нами было упомянуто, он решил, что покровительство короля вряд ли спасет его от мщения со стороны г-на де Майена. Со свойственным ему философским практицизмом он полагал, что, если уж в этом мире нечто физически свершилось, возврата к прежнему быть не может и что поэтому никакие алебарды и никакие трибуналы короля Франции не зачинят даже ничтожнейшей прорехи, сделанной в его куртке кинжалом г-на де Майена.
Он и принял соответствующее решение, как человек, которому к тому же надоела роль шута и который все время стремится играть вполне серьезную роль, надоело и фамильярное обращение короля – времена наступили такие, что именно оно-то и грозило ему верной гибелью.
Он поэтому начал с того, что постарался, насколько было возможно, увеличить расстояние между своей шкурой и шпагой г-на де Майена.
Осуществляя это намерение, он отправился в Бон с тройной целью – покинуть Париж, обнять своего друга Горанфло и попробовать пресловутого вина розлива 1550 года, о котором шла речь в письме, завершающем наше повествование «Графиня де Монсоро».
Надо сказать, что мера эта оказалась вполне действенной: месяца через два Шико заметил, что он толстеет не по дням, а по часам и что одного этого достаточно, чтобы он стал неузнаваем. Но заметил он также, что, толстея, уподобляется Горанфло гораздо больше, чем это пристало бы человеку с головой.
И дух возобладал над плотью.
Осушив несколько сот бутылок знаменитого вина 1550 года и поглотив двадцать два тома, составлявших монастырскую библиотеку, откуда априори почерпнул латинское изречение; «Bonum vinum laetificat cor hominis»13, Шико почувствовал великую тяжесть в желудке и великую пустоту в голове.
«Можно, конечно, было бы постричься в монахи, – подумал он. – Но у Горанфло я буду уж слишком по-хозяйски распоряжаться, а в других аббатствах – недостаточно. Конечно, ряса навсегда укроет меня от глаз господина де Майена, но, клянусь всеми чертями, – есть же, кроме самых обычных способов, и другие: поразмыслим. В другой латинской книжке – правда, не из библиотеки Горанфло, я прочитал: „Quaere et invenies“ 4.
Шико стал размышлять, и вот что пришло ему в голову.
Для того времени мысль была довольно новая.
Он доверился Горанфло и попросил его написать королю: письмо продиктовал он сам.
Горанфло, хоть это и далось ему нелегко, все же под конец написал, что Шико удалился к нему в монастырь, что, вынужденный расстаться со своим повелителем, когда тот помирился с г-ном де Майеном, он с горя заболел, пытался бороться с болезнями, кое-как развлекаясь, но горе оказалось сильнее, и в конце концов он скончался.
Со своей стороны и Шико написал королю.
Письмо его, датированное 1580 годом, разделено было на пять абзацев.
Предполагалось, что между каждым абзацем протекал один день и что каждый из них свидетельствовал о дальнейшем развитии болезни.
Первый был начертан и подписан рукою довольно твердой.
Во втором почерк был неуверенный, а подпись, хотя еще разборчивая, представляла собой каракули.
Под третьим стояло Шик…
Под четвертым Ши…
И наконец, под пятым Ш и клякса.
Эта клякса, поставленная умирающим, произвела на короля самое тягостное впечатление.
Вот почему он принял Шико за явившуюся ему тень.
Можно было бы привести здесь письмо Шико, но, как сказали бы мы сейчас, Шико был человек эксцентричный, а так как стиль – это человек, эпистолярный стиль Шико был настолько эксцентричен, что мы не решаемся привести здесь это письмо, какого бы эффекта от него ни ожидали.
Но его можно найти в мемуарах л’Этуаля. Оно датировано, как мы уже говорили, 1580 годом, «годом великого распутства», – добавляет Шико.
В конце этого письма, дабы интерес к нему Генриха не остывал, Горанфло добавлял, что после смерти Шико бонский монастырь ему опротивел и что он предпочитал бы перебраться в Париж.
Именно этот постскриптум Шико было особенно трудно вырвать из пальцев Горанфло.
Ибо Горанфло, подобно Панургу, как раз отлично чувствовал себя в Боне.
Он жалобно возражал Шико, что когда вино не сам разливаешь, к нему всегда подмешивают воду.
Но Шико обещал достойному приору, что ежегодно сам будет ездить и заготовлять для него и романею, и вольнэ, и шамбертен. Признавая превосходство Шико и в данном деле, как и во многом другом, Горанфло уступил настояниям друга.
В ответ на послание Горанфло и на прощальные строки Шико король собственноручно написал:
«Господин настоятель, поручаю Вам совершить в какой-нибудь поэтичной местности святое погребение бедного Шико, о котором я скорблю всей душой, ибо он был не только преданным моим другом, но и дворянином довольно хорошего происхождения, хотя сам не ведал своей родословной дальше прапрадеда.
На могиле его Вы посадите цветы и выберете для нее солнечный уголок: будучи южанином, он очень любил солнце. Что касается Вас, чью скорбь я тем более уважаю, что она разделяется мною самим, то Вы, согласно выраженному Вами желанию, покинете Бонскую обитель. Мне слишком нужны здесь в Париже преданные люди и добрые клирики, чтобы я держал Вас в отдалении. Поэтому я назначаю Вас приором аббатства св. Иакова, расположенного в Париже у Сент-Антуанских ворот: наш бедный друг особенно любил этот квартал.
Сердечно благосклонный к Вам Генрих – с просьбой не забывать его в Ваших святых молитвах».
Легко представить себе, как расширились от изумления глаза приора при получении подобного автографа, целиком написанного королевской рукой, как восхитился он гениальной изобретательностью Шико и как стремительно бросился навстречу ожидающим его почестям.
Ибо читатель может это припомнить – честолюбие и ранее пускало своп цепкие ростки в сердце Горанфло: личное имя его всегда было Модест 5, но, сделавшись бонским настоятелем, он стал зваться дом Модест Горанфло.
Все свершилось согласно желанию как короля, так и Шико.
Связка терновника, и материально и аллегорически представляющая тело покойника, была зарыта на освещенном солнцем месте, среди цветов, под пышной виноградной лозой. Затем умерший и символически погребенный Шико помог Горанфло перебраться в Париж.
Дом Модест с великой пышностью водворился в качестве настоятеля в монастыре св. Иакова.
Шико под покровом ночи перебрался в Париж.
У ворот Бюсси он за триста экю приобрел домик. Когда ему хотелось проведать Горанфло, он пользовался одной из трех дорог: самой короткой – через город, самой поэтической – по берегу реки, наконец, той, что шла вдоль крепостных стен Парижа и являлась наиболее безопасной.
Но, будучи мечтателем, Шико почти всегда выбирал прибрежную дорогу. В то время река Сена еще не была зажата между каменными стенами, волны, как говорит поэт, лобзали ее широкие берега, и жители города не раз могли видеть на этих берегах длинный вырисовывающийся в лунном сиянии силуэт Шико.
Устроившись на новом месте и переменив имя, Шико позаботился также об изменении своей внешности. Звался он, как мы уже знаем, Робером Брике и при ходьбе немного наклонялся вперед. Вдобавок прошло лет пять-шесть, для него довольно тревожных, и от этого он почти облысел, так что его прежняя курчавая черная шевелюра отступила, словно море во время отлива, от лба к затылку.
Ко всему, как мы уже говорили, он изощрился в свойственном древним мимам искусстве изменять умелыми подергиваниями лицевых мускулов и выражение и черты лица.
Благодаря столь усердным стараниям Шико даже при ярком свете становился, если ему не лень было потрудиться, настоящим Робером Брике, то есть человеком, у которого рот раздвигался до ушей, нос доходил до подбородка, а глаза ужасающим образом косили. Всего этого он достигал без неестественного гримасничания, а любители перемен в подобной игре мускулами находили даже известную прелесть, ибо лицо его, длинное, острое, с тонкими чертами, превращалось в широкое, расплывшееся, тупое и невыразительное. Лишь своих длинных рук и длиннющих ног Шико не был в состоянии укоротить. Но, будучи весьма изобретательным, он, как мы уже упоминали, сгорбил спину, отчего руки его стали почти такой же длины, как ноги.
Кроме этих упражнений лицевых мускулов, он прибег еще к одной предосторожности – ни с кем не завязывал близкого знакомства. И правда – как ни владел своим телом Шико, он все же не в состоянии был вечно сохранять одно и то же положение.
Но в таком случае как можешь ты представляться горбуном в полдень, когда в десять утра был прям, и как объяснить свое поведение приятелю, когда он, прогуливаясь с тобой, видит вдруг, как у тебя меняется весь облик, потому что ты случайно увидел подозрительного тебе человека?
Вот Роберу Брике и приходилось жить отшельником. Впрочем, такая жизнь была ему по вкусу. Единственным его развлечением были посещения Горанфло, когда они допивали вдвоем знаменитое вино 1550 года, которое достойный приор позаботился вывезти из бонских погребов.
Однако переменам подвержены не только личности выдающиеся, но и существа вполне заурядные: изменился также Горанфло, хотя и не физически.
Он увидел, что человек, раньше управлявший судьбами, находится теперь в его власти и вполне зависит от того, насколько ему, Горанфло, заблагорассудится держать язык за зубами.
Шико, приходивший обедать в аббатство, показался ему впавшим в рабское состояние, и с этого момента Горанфло стал чрезмерно высокого мнения о себе и недостаточно высокого о Шико.
Шико не оскорбился этой переменой в своем приятеле. Король Генрих приучил его ко всему, и Шико приобрел философический взгляд на вещи.
Он стал внимательнее следить за своим собственным поведением – вот и все.
Вместо того чтобы появляться в аббатстве каждые два дня, он стал приходить сперва раз в неделю, потом раз в две недели и, наконец, раз в месяц.
Горанфло теперь до такой степени мнил о себе, что этого даже не заметил.
Шико был слишком философом, чтобы принимать отношение приятеля близко к сердцу. Потихоньку он смеялся над неблагодарностью Горанфло и по своему обыкновению чесал себе нос и подбородок.
«Вода и время, – сказал он себе, – два могущественнейших растворителя: один точит камень, другой подтачивает самолюбие. Подождем».
И он стал ждать.
Пока длилось это ожидание, произошли рассказанные нами события: в некоторых из них он, как ему показалось, усмотрел новые черты, являющиеся предвестием великих политических катастроф.
Королю, которого он, даже став покойником, продолжал любить, по его мнению, грозили в будущем опасности, подобные тем, от которых он его в свое время защищал. Он и решил предстать перед королем в виде призрака и предсказать грядущие беды, с единственной целью предостеречь от них.
Мы уже знаем, что в разговоре об отъезде Жуаеза обнаружился намек на приезд г-на де Майена и что Шико со своей лисьей пронырливостью вылущил этот намек из его оболочки. Все это привело к тому, что из призрака Шико превратился в живого человека и роль пророка сменил на роль посланца.
Теперь же, когда все, что в нашем повествовании могло показаться неясным, разъяснилось, мы, если читатель не возражает, присоединимся к Шико, выходящему из Лувра, и последуем за ним до его домика у перекрестка Бюсси.
Глава 17.
СЕРЕНАДА
Шико не пришлось идти долго от Лувра к себе.
Он спустился на берег и начал перебираться через Сену на лодочке, в которой он был единственным рулевым и гребцом: эта лодочка и привезла его с Нельского берега к Лувру, где он пришвартовал ее у пустынной набережной.
«Странное дело, – думал он, работая веслом и глядя на окна дворца, из которых лишь в одном – окне королевской спальни – еще горел свет, несмотря на позднее время, – странное дело, столько прошло лет, а Генрих все тот же: другие либо возвысились, либо принизились, либо умерли, у него же на лице и на сердце появилось несколько новых морщин – больше ничего… Все тог же ум – неустойчивый, благородный, склонный к поэтическим причудам, все та же себялюбивая душа, всегда требующая больше, чем ей могут дать: от равнодушия – дружбу, от дружбы – любовь, от любви – самопожертвование. И при всем этом – бедный, несчастный король, самый печальный человек во всем королевстве. Поистине, кажется, один лишь я глубоко изучил это странное смешение развращенности и раскаяния, безбожия и суеверия, как один лишь я хорошо знаю Лувр с его коридорами, где проходило столько королевских любимцев на своем пути к могиле, изгнанию или забвению, как один лишь я безо всякой опасности для себя верчу в руках эту корону, играю с нею, а ведь стольким людям мысль о ней обжигает душу, пока еще не успела обжечь им пальцы».
У Шико вырвался вздох, скорее философический, чем грустный, и он сильнее налег на весла.
«Между прочим, – снова подумал он, – король даже не упомянул о деньгах на дорогу: такое доверие делает мне честь, ибо доказывает, что он по-прежнему считает меня другом».
И Шико по своему обыкновению тихонько засмеялся. Потом он в последний раз взмахнул веслами, и лодка врезалась в берег, усыпанный мелким песком.
Шико привязал нос лодки к свае, затянув узел одному ему известным способом, что в те невинные (по сравнению с нашими) времена достаточно обеспечивало сохранность лодки, и направился к своему жилью, расположенному, как известно, на расстоянии двух мушкетных выстрелов от реки.
Завернув в улицу Августинцев, он с недоумением и даже с крайним изумлением услышал звуки инструментов и голоса, наполнявшие музыкальным благозвучием квартал, обычно столь тихий в такой поздний час.
«Свадьба здесь где-нибудь, что ли? – подумал он сперва. – Черти полосатые! Мне оставалось пять часов сна, теперь же всю ночь глаз не удастся сомкнуть, а я-то ведь не женюсь!»
Подойдя ближе, он увидел, как на оконных стеклах немногих домов, окаймлявших улицу, пляшут отблески пламени: то плыла в руках пажей и лакеев добрая дюжина факелов, и тут же оркестр из двадцати четырех музыкантов под управлением исступленно жестикулирующего итальянца с каким-то неистовством играл на виолах, псалтерионах, цитрах, трехструнных скрипках, трубах и барабанах.
Вся эта армия нарушителей тишины расположилась в отличнейшем порядке перед домом, в котором Шико не без удивления узнал свое собственное жилище.
Невидимый полководец, руководивший движением этого воинства, расставил музыкантов и пажей таким образом, чтобы все они, повернувшись лицом к жилью Робера Брике и не спуская глаз с его окон, казалось, существовали, жили, дышали только этим своим созерцанием.
С минуту Шико стоял, неподвижно застыв на месте, глядел на выстроившихся музыкантов и слушал весь этот грохот.
Затем, хлопнув себя костлявыми руками по ляжкам, вскричал:
– Но здесь явно какая-то ошибка. Не может быть, чтобы такой шум подняли ради меня.
Подойдя еще ближе, он примешался к любопытным, которых привлекла серенада, и, внимательно осмотревшись кругом, убедился, что и свет от факелов падал только на его дом, и звуки музыки устремлялись туда же: никто в толпе музыкантов и факелоносцев не занимался ни домом напротив, ни соседними.
«Выходит, – сказал себе Шико, – что это все действительно для меня. Может быть, в меня влюбилась какая-нибудь неизвестная принцесса?»
Однако предположение это, сколь бы лестным оно ни было, видимо, не показалось Шико убедительным.
Он повернулся к дому, стоявшему напротив. В единственных расположенных на третьем этаже окнах его, не имевших ставен, порою отражались отсветы пламени. Никаких других развлечений не выпало на долю бедного жилища, из которого, видимо, не выглядывало ни одно человеческое лицо.
«В этом доме, наверно, здорово крепко спят, черт побери, – подумал Шико, – от подобной вакханалии пробудился бы даже мертвец».
Пока Шико задавал себе эти вопросы и сам же на них отвечал, оркестр продолжал играть свои симфонии, словно он исполнял их перед собранием королей и императоров.
– Простите, друг мой, – обратился наконец Шико к одному из факельщиков, – не могли бы вы мне сказать, для кого предназначена вся эта музыка?
– Для того буржуа, который там проживает, – ответил слуга, указывая на дом Робера Брике.
«Для меня, – подумал опять Шико, – оказывается, действительно для меня».
Он пробрался через толпу, чтобы прочесть разгадку на рукавах и на груди пажей. Однако все гербы были старательно запрятаны под какие-го серые балахоны.
– Чей вы, друг мой? – спросил Шико у одного тамбуринщика, согревавшего дыханием свои пальцы, ибо в данный момент его тамбурину нечего было делать.
– Того буржуа, который тут живет, – ответил тамбуринщик, указывая своей палочкой на жилище Робера Брике.
«Ого, – сказал себе Шико, – они не только для меня играют, они даже мне принадлежат. Чем дальше, тем лучше. Ну, что ж, посмотрим».
Изобразив на своем лице самую сложную гримасу, какую он только мог изобрести, Шико принялся расталкивать пажей, лакеев, музыкантов, чтобы пробраться к двери, чего ему удалось достигнуть не без труда. Там, хорошо видный в ярком свете образовавших круг факелов, он вынул из кармана ключ, открыл дверь, вошел, закрыл за собою дверь и запер ее на засов.
Затем он поднялся на балкон, принес на выступ его кожаный стул, удобно уселся, положив подбородок на перила, и, делая вид, что не замечает смеха, встретившего его появление, сказал:
– Господа, вы не ошиблись, ваши трели, каденции и рулады действительно предназначены мне?
– Вы мэтр Робер Брике? – спросил дирижер оркестра.
– Я, собственной персоной.
– Ну, так мы всецело в вашем распоряжении, сударь, – ответил итальянец, подняв свою палочку, что вызвало новый взрыв мелодий.
«Решительно, разобраться в этом нет никакой возможности», – подумал Шико, пытливо разглядывая толпу и соседние дома.
Все обитатели домов высыпали к окнам, на пороги или же смешивались с теми, кто стоял у его двери.
Все окна и двери «Меча гордого рыцаря» заняты были самим мэтром Фурнишоном, его женой и всеми чадами и домочадцами сорока пяти – их женами, детьми и слугами.
Лишь дом напротив был сумрачен и нем, как могила.
Шико все еще искал глазами решения этой таинственной загадки, как вдруг ему почудилось, что под навесом своего же дома, через щели в настиле балкона, он видит человека, закутанного в темный плащ, видит его черную шляпу с красным пером, длинную шпагу: человек этот, думая, что его никто не видит, пожирал глазами дом напротив, безлюдный, немой, мертвый дом.
Время от времени дирижер покидал свой пост, подходил к этому человеку и тихонько переговаривался с ним.
Шико сразу догадался, что тут-то и была вся суть происходящего и что за этой черной шляпой скрыто лицо знатного дворянина.
Тотчас же все внимание его обратилось на этого человека. Ему легко было наблюдать: сидя у самых перил балкона, он мог видеть все, что делалось на улице и под навесом. Поэтому ему удалось проследить за всеми движениями таинственного незнакомца: тот при первой же неосторожности обязательно показал бы Шико свое лицо.
Внезапно, когда Шико был еще целиком занят своими наблюдениями, на углу улицы показался всадник в сопровождении двух верховых слуг, принявшихся энергично разгонять ударами хлыста любопытных, упорно обступивших оркестр.
– Господин де Жуаез! – прошептал Шико, узнавший во всаднике главного адмирала Франции, которому по приказу короля пришлось обуться в сапоги со шпорами.
Когда любопытные рассеялись, оркестр смолк.
Видимо, тишина воцарилась по знаку хозяина.
Всадник подъехал к господину, спрятавшемуся под навесом.
– Ну как, Анри, – спросил он, – что нового?
– Ничего, брат, ничего.
– Ничего!
– Нет, она даже не показалась.
– Эти бездельники, значит, и не пошумели как следует!
– Они оглушили весь квартал.
– А разве они не кричали, как им было велено, что играют в честь этого буржуа?
– Они так громко кричали об этом, что он вышел на свой балкон и слушает серенаду.
– А она не появлялась?
– Ни она, ни кто-либо из других жильцов того дома.
– А ведь задумано было очень тонко, – сказал несколько уязвленный Жуаез. – Она могла, нисколько себя не компрометируя, поступить, как все эти добрые люди, и послушать музыку, исполнявшуюся для ее соседа.
Анри покачал головой:
– Ах, сразу видно, что ты ее не знаешь, брат.
– Знаю, отлично знаю. То есть я знаю всех вообще женщин, и так как она входит в их число, отчаиваться нечего.
– О боже мой, брат, ты говоришь это довольно безнадежным тоном.
– Ничуть. Только необходимо, чтобы теперь этот буржуа каждый вечер получал свою серенаду.
– Но тогда она переберется в другое место!
– Почему, если ты ничего не станешь говорить, ничем на нее не укажешь, все время будешь оставаться в тени? А буржуа что-нибудь говорил по поводу оказанной ему любезности?
– Он обратился с расспросами к оркестру. Да вот, слышишь, брат, он опять начинает говорить.
И действительно, Брике, решив во что бы то ни стало выяснить дело, поднялся с места, чтобы снова обратиться к дирижеру.
– Замолчите, вы, там, наверху, и убирайтесь к себе, – с раздражением крикнул Анн. – Серенаду вы, черт возьми, получили, говорить больше не о чем, сидите спокойно.
– Серенаду, серенаду, – ответил Шико с самым любезным видом. – Я бы хотел все-таки знать, кому она предназначается, эта моя серенада.
– Вашей дочери, болван.
– Простите, сударь, но дочери у меня нет.
– Значит, жене.
– Я, слава тебе господи, не женат!
– Тогда вам, лично вам.
– Да – тебе, и если ты не зайдешь обратно в дом…
И Жуаез, переходя от слов к делу, направил своего коня к балкону Шико прямо через толпу музыкантов.
– Черти полосатые! – вскричал Шико, – если музыка предназначалась мне, кто же это давит моих музыкантов?
– Старый дурак! – проворчал Жуаез, поднимая голову, – если ты сейчас же не спрячешь свою гнусную рожу в свое воронье гнездо, музыканты разобьют инструменты о твою спину.
– Оставь ты беднягу, брат, – сказал дю Бушаж. – Вполне естественно, если все это показалось ему странным.
– А чему тут удивляться, черт побери! Вдобавок, учинив потасовку, мы привлечем кого-нибудь к окнам, поэтому давай поколотим этого буржуа, подожжем его жилье, если понадобится, но, черт возьми, будем действовать, будем действовать!
– Молю тебя, брат, – произнес Анри, – не надо привлекать внимания этой женщины. Мы побеждены и должны покориться.
Брике не упустил ни одного слова из этого разговора, который ярким светом озарил его еще смутные представления. Зная нрав того, кто на него напустился, он мысленно подготовился к обороне.
Но Жуаез, подчинившись рассуждениям Анри, не стал настаивать на своем. Он отпустил пажей, слуг, музыкантов и маэстро.
Затем, отведя брата в сторону, сказал:
– Я просто в отчаянии. Все против нас.
– Что ты хочешь сказать?
– Я не имею времени помочь тебе.
– Да, вижу, ты в дорожном платье, я этого сперва не заметил.
– Сегодня ночью я уезжаю в Антверпен по поручению короля.
– Когда же он тебе дал его?
– Сегодня вечером.
– Боже мой!
– Поедем вместе, умоляю тебя.
Анри опустил руки.
– Ты велишь мне это, брат? – спросил он, бледнея при мысли об отъезде.
Анн сделал движение.
– Если ты приказываешь, – продолжал Анри, – я подчиняюсь.
– Я только прошу, дю Бушаж, – больше ничего.
– Спасибо, брат.
Жуаез пожал плечами.
– Пожимай плечами, сколько хочешь, Жуаез. Но пойми, если бы у меня отняли возможность проводить ночи на этой улице, если бы я не мог смотреть на это окно…
– Ну?
– Я бы умер.
– Безумец несчастный!
– Пойми, брат, там мое сердце, – сказал Анри, протягивая руку к дому, – там моя жизнь. Как ты можешь требовать, чтобы я остался в живых, когда вырываешь из груди моей сердце?
Герцог, покусывая свой тонкий ус, скрестил руки с гневом, к которому примешивалась жалость. Наступило молчание. Подумав немного, он сказал:
– А если отец попросит тебя, Анри, допустить к себе Мирона – он не просто врач, он мыслитель…
– Я отвечу отцу, что вовсе не болен, что голова у меня в полном порядке, что Мирон не способен вылечить от любви.
– Что ж, приходится принять твою точку зрения. Но зачем я действительно тревожусь? Она ведь женщина – всего-навсего женщина, ты настойчив. Когда я возвращусь, ты уже будешь напевать радостнее и веселее, чем когда-либо!
– Да, да, милый брат, – ответил юноша, пожимая руки своего друга. – Да, я излечусь, буду счастлив, буду весел. Спасибо тебе за дружбу, спасибо! Это мое самое драгоценное сокровище.
– После твоей любви.
– Но прежде жизни!
Несмотря на свое кажущееся легкомыслие, Жуаез был глубоко тронут. Он внезапно прервал брата.
– Пойдем? Факелы погасли, музыканты взвалили инструменты на спину, пажи двинулись в путь…
– Ступай, ступай, я иду за тобой, – сказал дю Бушаж – ему жаль было расставаться с этой улицей.
– Понимаю, – сказал Жуаез, – последнее прости окну, правильно. Ну так простись же и со мной, Анри!
Анри обнял за шею брата, нагнувшегося, чтобы поцеловать его.
– Нет, – сказал он, – я провожу тебя до городских ворот.
Анн подъехал к музыкантам и слугам, которые стояли шагах в ста от них.
– Ладно, ладно, – сказал он, – пока вы нам больше не нужны. Можете идти.
Факелы исчезли, болтовня музыкантов и смех пажей замерли. Замерли и последние жалобные звуки, исторгнутые у лютен и виол рукой, случайно задевавшей струны.
Анри бросил последний взгляд на дом, устремил к окнам его последнюю мольбу и медленно, все время оборачиваясь, присоединился к брату, который ехал за своими двумя слугами.
Увидев, что оба молодых человека и музыканты удалились, Робер Брике решил, что, если эта сцена должна иметь развязку, развязка теперь наступит.
Поэтому он, нарочно производя как можно больше шума, ушел с балкона и закрыл окно.
Кое-кто из любопытных, упорствуя, еще стоял на своих местах. Но минут через десять исчезли даже они.
За это время Робер Брике успел вылезти на крышу своего жилища, окаймленную каменными зубцами на фламандский манер, и, спрятавшись за одним из этих зубцов, принялся обозревать окна противоположного дома.
Едва на улице прекратился шум, едва затихли инструменты, голоса, шаги, едва, наконец, все вошло в обычную колею, одно из верхних окон этого странного дома открылось, и чья-то голова осторожно высунулась наружу.
– Никого и ничего больше нет, – прошептал мужской голос, – значит, всякая опасность миновала. Это была какая-нибудь мистификация по адресу нашего соседа. Вы можете выйти из своего укрытия, сударыня, и вернуться к себе.
Говоривший закрыл окно, выбил из кремня искру и зажег лампу. Чья-то рука протянулась, чтобы взять ее у него.
Шико изо всех сил напрягал зрение. Но едва он заметил бледное, благородное лицо женщины, принявшей лампу, едва он уловил ласковые, грустные взгляды, которыми обменялись слуга и госпожа, как тоже побледнел, и ледяная дрожь пробежала по его телу.
Молодая женщина – ей было не больше двадцати четырех лет – стала спускаться по лестнице, за ней шел слуга.
– Ах, – прошептал Шико, стирая со лба проступившие на нем капли пота и словно стараясь в то же время отогнать какое-то страшное видение, – ах, граф дю Бушаж, смелый, красивый юноша, влюбленный безумец, только что обещавший стать радостным, веселым, петь песни – передай свой девиз брату, ибо никогда больше не произнесешь ты слова – Hilariter 6 Потом Шико, в свою очередь, сошел вниз, в свою комнату. Лицо его омрачилось, словно он только что погрузилcя в какое-то ужасное прошлое, в какую-то кровавую бездну. Он сел в темном углу, поддавшись последнему, но зато, может быть, больше всех прочих, необычному наваждению скорби, исходившему из этого дома.
Глава 18.
КАЗНА ШИКО
Шико провел всю ночь, грезя в своем кресле.
Он именно грезил, ибо осаждали его не столько мысли, сколько видения.
Возвратиться к прошлому, испытать, как чей-то уловленный тобою взгляд, один-единственный взгляд внезапно озарил целую эпоху жизни, уже почти изгладившуюся из памяти, не значит просто думать о чем-то.
В течение всей ночи Шико жил в мире, уже оставленном далеко позади и населенном тенями знаменитых людей и прелестных женщин. Как бы озаренные взором бледной обитательницы таинственного дома, словно верным светильником, проходили они перед ним одна за другой – и за ними тянулась целая цепь воспоминаний радостных или ужасных.
Шико, так сетовавший, возвращаясь из Лувра, что ему не придется поспать, теперь и не подумал лечь.
Когда же рассвет заглянул к нему в окно, он мысленно произнес:
«Время призраков прошло, пора подумать и о живых».
Он встал, опоясался своей длинной шпагой, набросил на плечи темно-красный плащ из такой плотной шерстяной ткани, что его не промочил бы даже сильный ливень, и со стоической твердостью мудреца обследовал свою казну и подошвы своих башмаков.
Последние показались Шико вполне достойными начать путешествие. Что касается казны, то ей следовало уделить особое внимание.
Поэтому в развитии нашего повествования мы сделаем паузу и расскажем читателю о казне Шико.
Обладавший, как всем известно, изобретательностью и воображением, Шико выдолбил часть главной балки, проходившей через весь его дом из конца в конец: балка эта содействовала и украшению жилища, ибо была пестро раскрашена, и его прочности, ибо имела не менее восемнадцати дюймов в диаметре.
Выдолбив эту балку на полтора фута в длину и на шесть дюймов в ширину, он устроил в ней казнохранилище, содержавшее тысячу золотых экю.
Вот какой расчет произвел при этом Шико:
«Я трачу ежедневно, – сказал он себе, – двадцатую часть одного из этих экю: значит, денег у меня хватит на двадцать тысяч дней. Столько я, конечно, не проживу, но половину прожить могу. Надо, однако, учесть, что к старости и потребности и, следовательно, расходы у меня увеличатся, ибо недостаток жизненных сил придется восполнять жизненными удобствами. В общем, здесь у меня на двадцать пять – тридцать лет жизни, этого, слава богу, вполне достаточно!»
Произведя вместе с Шико этот расчет, мы убедимся, что он был одним из состоятельнейших рантье города Парижа. Уверенность в будущем наполняла его некоторой гордостью.
Шико вовсе не был скуп, долгое время он даже отличался мотовством, но к нищете он испытывал отвращение, ибо знал, что она свинцовой тяжестью давит на плечи и сгибает даже самых сильных.
И потому, заглянув в это утро в свое казнохранилище, чтобы произвести расчеты с самим собою, он подумал:
«Черти полосатые! Время сейчас суровое и не располагает к щедрости. С Генрихом мне стесняться не приходится. Даже эта тысяча экю досталась мне не от него, а от одного моего дядюшки, который обещал оставить в шесть раз больше: правда, дядюшка этот был холостяк. Если бы сейчас была еще ночь, я пошел бы к королю и выудил бы у него из кармана сотню луидоров. Но уже рассвело, и я вынужден рассчитывать только на себя.., и на Горанфло».
При мысли о том, чтобы выудить деньги у Горанфло, достойный друг приора улыбнулся.
«Красиво было бы, – продолжал он размышлять, – если бы мэтр Горанфло, обязанный мне своим благополучием, отказал в ста луидорах приятелю, уезжающему по делам короля, который ему, Горанфло, дал аббатство святого Иакова. Ах, – продолжал он, – Горанфло теперь изменился. Да, но Робер Брике – по-прежнему Шико. Однако ведь я еще под покровом ночи должен был явиться за письмом короля, знаменитым письмом, от которого при Наваррском дворе должен вспыхнуть пожар. А сейчас уже рассвело. Что ж, я придумал, каким способом получу его, и при этом смогу даже нанести мощный удар по черепу Горанфло, если мозг его окажется чересчур непонятливым. Итак – вперед!»
Шико положил на место доску, прикрывавшую его тайник, прибил ее четырьмя гвоздями и сверху закрыл плитой, засыпав ее пылью, чтобы заполнить пазы. Уже собираясь уходить, он еще раз оглядел эту комнату, в которой уже много счастливых дней прожил ни для кого недостижимый, скрытый так же верно, как сердце в человеческой груди.
Затем он окинул взглядом дом напротив.
«Впрочем, – подумал он, – эти черти – Жуаезы – способны в одну прекрасную ночь поджечь мой особнячок, чтобы хоть на мгновение привлечь к окну незримую даму. Эге! Но если они сожгут дом, то моя тысяча экю превратится в золотой слиток! Кажется, благоразумнее всего было бы зарыть деньги в землю. Да не стоит: если господа Жуаезы сожгут дом, король возместит мне убытки».
Успокоенный этими соображениями, Шико запер дверь комнаты, забрав с собой ключ. Выйдя за порог и направляясь к берегу, он подумал:
«Между прочим, этот Никола Пулен может заявиться сюда, найти мое отсутствие подозрительным и… Да что это сегодня утром у меня в голове все какие-то заячьи мысли! Вперед! Вперед!»
Когда Шико запирал входную дверь так же тщательно, как и дверь своей комнаты, он заметил слугу неизвестной дамы, который, сидя у своего окна, дышал свежим воздухом; видимо, он рассчитывал, что так рано утром никто его не увидит.
Как мы уже говорили, человек этот был совершенно изуродован раной, нанесенной ему в левый висок и захватившей также часть щеки.
Кроме того, одна бровь, сместившаяся благодаря силе удара, почти совсем скрывала левый глаз, ушедший глубоко в орбиту. Но странная вещь! – при облысевшем лбе и седеющей бороде у него был очень живой взгляд, а другая, неповрежденная щека казалась юношески гладкой.
При виде Робера Брике, спускавшегося со ступенек крыльца, он прикрыл голову капюшоном.
Он собрался было отойти от окна, но Шико знаком попросил его остаться.
– Сосед! – крикнул Шико. – Из-за вчерашнего шума мой дом мне просто опротивел. Я на несколько недель еду на свою мызу. Не будете ли вы так любезны время от времени поглядывать в эту сторону?
– Хорошо, сударь, – ответил незнакомец, – охотно это сделаю.
– А если обнаружите каких-нибудь жуликов… – У меня есть хороший аркебуз, сударь, будьте покойны.
– Благодарю, сосед. Однако я хотел бы попросить еще об одной услуге.
– Я вас слушаю.
Шико сделал вид, что измеряет взглядом расстояние, отделяющее его от собеседника.
– Кричать отсюда о подобных вещах мне не хотелось бы, дорогой сосед, – сказал он.
– Тогда я спущусь вниз, – ответил неизвестный.
Действительно, он исчез из поля зрения Шико. Тот подошел поближе к дому напротив и услышал за дверью приближающиеся шаги, потом дверь открылась, и Шико очутился лицом к лицу со своим соседом.
На этот раз тот совсем закрыл лицо капюшоном.
– Сегодня утром что-то очень холодно, – заметил он, желая скрыть или как-то объяснить принятую им предосторожность.
– Ледяной ветер, сосед, – ответил Шико, нарочно стараясь не глядеть на своего собеседника, чтобы не смущать его.
– Я вас слушаю, сударь.
– Так вот, – сказал Шико, – я уезжаю.
– Вы уже изволили мне это сообщить.
– Я помню, помню. Но дома я оставил деньги.
– Напрасно, сударь, напрасно. Возьмите их с собой.
– Ни в коем случае. Человеку недостает легкости и решимости, когда в дороге он пытается спасти не только свою жизнь, но и кошелек. Поэтому я оставил в доме деньги. Правда, они хорошо спрятаны, так хорошо, что за них можно опасаться только в случае пожара. Если бы это произошло, прошу вас, как своего соседа, проследить, когда загорится одна толстая балка: видите, там, справа, конец ее выступает наружу в виде головы дракона. Проследите, прошу вас, и пошарьте в пепле.
– Право же, сударь, – с явным неудовольствием ответил незнакомец, – это – просьба довольно стеснительная. Делать такие признания больше подобает близкому другу, чем человеку, вам незнакомому, которого вы и не можете знать.
Произнося эти слова, он пристально вглядывался в лицо Шико, расплывшееся в приторно-любезной улыбке.
– Что правда, то правда, – ответил тот, – я вас не знаю, но я очень доверяюсь впечатлению, которое на меня производят лица, а у вас, по-моему, лицо честного человека.
– Однако же, сударь, поймите, какую вы возлагаете на меня ответственность. Ведь вполне возможно, что вся эта музыка, которой нас угощали, надоест моей госпоже, как она надоела вам, и тогда мы отсюда выедем.
– Ну что ж, – ответил Шико, – тогда ничего уж не поделаешь, и не с вас я стану спрашивать, сосед.
– Спасибо за доверие, проявленное к незнакомому вам бедняку, – сказал с поклоном слуга. – Постараюсь оправдать его.
И, попрощавшись с Шико, он возвратился к себе.
Шико, со своей стороны, любезно раскланялся. Когда дверь за незнакомцем закрылась, он прошептал ему вслед:
– Бедный молодой человек! Он-то по-настоящему призрак. А ведь я видел его таким веселым, жизнерадостным, красивым!
Глава 19.
АББАТСТВО СВЯТОГО ИАКОВА
Аббатство, которое король отдал Горанфло в награду за его верную службу и в особенности за его блестящее красноречие, расположено было за Сент-Антуанскими воротами, на расстоянии около двух мушкетных выстрелов от них.
В те времена часть города, примыкающая к Сент-Антуанским воротам, усиленно посещалась знатью, ибо король часто ездил в Венсенский замок, тогда еще называвшийся Венсенским лесом.
Вдоль дороги в Венсен многие вельможи построили себе небольшие особняки с прелестными садиками и великолепными дворами, являвшиеся как бы пристройками к королевскому замку; в этих домиках часто происходили свидания, но осмелимся утверждать, – несмотря на то что в то время даже любой буржуа с увлечением вмешивался в дела государства, на этих свиданиях никаких политических разговоров не велось.
Благодаря тому что по этой дороге вечно сновали туда и сюда придворные, можно считать, что она до известной степени соответствовала тому, чем в настоящее время являются Елисейские поля.
Согласитесь, что аббатство, гордо возвышавшееся справа от дороги, было отлично расположено.
Оно состояло из четырехугольного строения, окаймлявшего огромный, обсаженный деревьями двор, сада с огородом позади, жилых домов и значительного количества служебных построек, придававших монастырю вид небольшого селения.
Двести монахов ордена святого Иакова проживали в кельях, расположенных в глубине двора, параллельно дороге.
Со стороны фасада четыре больших окна, выходивших на широкий и длинный балкон с железными перилами, давали доступ во внутренние помещения аббатства воздуху, свету, веяньям внешней жизни.
Подобно городу, который мог подвергнуться осаде, оно обеспечивалось всем необходимым с приписанных к нему земель и угодий в Шаронне, Монтрейле и Сен-Манде.
Там, на пастбищах, находило обильный корм стадо, неизменно состоящее из пятидесяти быков и девяноста девяти баранов: монашеские ордена то ли по традиции, то ли по писаному канону не могли иметь никакой собственности, исчисляющейся ровными сотнями.
В особом строении, целом дворце, помещалось девяносто девять свиней, которых с любовным и – в особенности – самолюбивым рвением пестовал колбасник, выбранный самим домом Модестом.
Этим почетным назначением колбасник обязан был превосходнейшим сосискам, фаршированным свиными ушами, и колбасам с луком, которые он некогда поставлял в гостиницу «Рог изобилия».
Дом Модест, благодарный за трапезы, которые он вкушал в свое время у мэтра Бономэ, расплачивался таким образом за долги брата Горанфло.
О кухнях и погребе нечего даже и говорить.
Фруктовый сад аббатства, выходящий на восток и на юг, давал несравненные персики, абрикосы и виноград, кроме того, из этих плодов вырабатывались консервы и сухое варенье неким братом Эузебом, творцом знаменитой скалы из засахаренных фруктов, поднесенной обеим королевам Парижским городским управлением во время последнего парадного банкета.
Что касается винного погреба, то Горанфло сам наполнил его, опустошив для этого все погреба Бургони. Ибо он обладал вкусом подлинного знатока, а знатоки вообще утверждают, что единственное настоящее вино – это бургундское.
В этом-то аббатстве, истинном раю тунеядцев и обжор, в роскошных апартаментах второго этажа с балконом, выходившим на большую дорогу, обретем мы вновь Горанфло, украшенного теперь вторым подбородком и облеченного достопочтенной важностью, которую привычка к покою и благоденствию придает даже самым заурядным лицам.
В своей белоснежной рясе, в черной накидке, согревающей его мощные плечи, Горанфло не так подвижен, как был в серой рясе простого монаха, но зато более величествен.
Ладонь его, широкая, словно баранья лопатка, покоится на томе in quarto, совершенно исчезнувшем под нею; две толстых ноги, упершиеся в грелку, вот-вот раздавят ее, а руки теперь уже недостаточно длинны, чтобы сойтись на животе.
Утро. Только что пробило половину восьмого. Настоятель встал последним, воспользовавшись правилом, по которому начальник может спать на час больше других монахов. Но он продолжает дремать в глубоком покойном кресле, мягком, словно перина.
Обстановка комнаты, где отдыхает достойный аббат, более напоминает обиталище богатого мирянина, чем духовного лица. Стол с изогнутыми ножками, покрытый богатой скатертью; картины на сюжеты религиозные, но с несколько эротическим привкусом, – странное смешение, которое мы находим лишь в искусстве этой эпохи; на полках – драгоценные сосуды для богослужения или для стола; на окнах пышные занавески венецианской парчи, несмотря на некоторую ветхость свою – более великолепные, чем самые дорогие из новых тканей. Вот некоторые подробности той роскоши, обладателем которой дом Модест Горанфло сделался милостью бога, короля и в особенности Шико.
Итак, настоятель дремал в своем кресле, и в солнечном свете, проникшем к нему, как обычно, отливали серебристым сиянием алые и перламутровые краски на лице спящего.
Дверь комнаты потихоньку отворилась. Не разбудив настоятеля, вошли два монаха.
Первый был человек тридцати – тридцати пяти лет, худой, бледный, все мускулы его были нервно напряжены под одеянием монаха ордена святого Иакова. Голову он держал прямо. Не успевал еще произнести слова, а соколиные глаза уже метали стрелу повелительного взгляда, который, впрочем, смягчался от движения длинных светлых век: когда они опускались, отчетливей выступали темные круги под глазами. Но когда, наоборот, между густыми бровями и темной каймой глазных впадин сверкал черный зрачок, казалось – это блеск молнии в разрыве двух медных туч.
Монаха этого звали брат Борроме. Он уже в течение трех недель являлся казначеем монастыря.
Второй был юноша семнадцати-восемнадцати лет, с живыми черными глазами, смелым выражением лица, заостренным подбородком. Роста он был небольшого, но хорошо сложен. Задирая широкие рукава, он словно с какой-то гордостью выставлял напоказ свои сильные, подвижные руки.
– Настоятель еще спит, брат Борроме, – сказал молоденький монах другому, – разбудим его или нет?
– Ни в коем случае, брат Жак, – ответил казначей.
– По правде сказать, жаль, что у нас аббат, который любит поспать, – продолжал юный монах, – мы бы уже нынче утром могли испробовать оружие. Заметили вы, какие среди прочего там прекрасные кирасы и аркебузы?
– Тише, брат мой! Вас кто-нибудь услышит.
– Вот ведь беда! – продолжал монашек, топнув ногой по мягкому ковру, что приглушило удар. – Ведь вот беда! Сегодня чудесная погода, двор совсем сухой. Можно было бы отлично провести учение, брат казначей!
– Надо подождать, дитя мое, – произнес брат Борроме с напускным смирением, которое разоблачал огонь, горевший в его глазах.
– Но почему вы не прикажете хотя бы раздать оружие? – все так же горячо возразил Жак, заворачивая опустившиеся рукава рясы.
– Я? Приказать?
– Да, вы.
– Я ведь ничем не распоряжаюсь, – продолжал Борроме, приняв сокрушенный вид, – хозяин – тут!
– В кресле.., спит.., когда все бодрствуют, – сказал Жак, и в тоне его звучало скорее раздражение, чем уважение. – Хозяин.
И его умный, остро проницательный взгляд, казалось, проникал в самое сердце брата Борроме.
– Надо уважать его сан и его покой, – произнес тот, выходя на середину комнаты, но сделав при этом такое неловкое движение, что небольшой табурет опрокинулся и упал на пол.
Хотя ковер заглушил стук табурета, как заглушил он звук удара, когда брат Жак топнул ногой, дом Модест вздрогнул и пробудился.
– – Кто тут? – вскричал он дрожащим голосом заснувшего на посту и внезапно разбуженного часового.
– Сеньор аббат, – сказал брат Борроме, – простите, если мы нарушили ваши благочестивые размышления, но я пришел за приказаниями.
– А, доброе утро, брат Борроме, – сказал Горанфло, слегка кивнув головой.
Несколько секунд он молчал, как видно, напрягая все струны своей памяти, затем, поморгав глазами, спросил:
– За какими приказаниями?
– Относительно оружия и доспехов.
– Оружия? Доспехов? – спросил Горанфло.
– Конечно. Ваша милость велели доставить оружие и доспехи.
– Кому я это велел?
– Мне.
– Вам?.. Я велел принести оружие, я?
– Безо всякого сомнения, сеньор аббат, – произнес Борроме твердым, ровным голосом.
– Я, – повторил до крайности изумленный дом Модест, – я?! А когда это было?
– Неделю тому назад.
– А, раз уже прошла неделя… Но для чего оно, это оружие?
– Вы сказали, сеньор аббат, – я повторяю вам собственные ваши слова, – вы сказали: «Брат Борроме, хорошо бы раздобыть оружие и раздать его всей нашей монашеской братии: гимнастические упражнения развивают телесную силу, как благочестивые увещевания укрепляют силу духа».
– Я это говорил? – спросил Горанфло.
– Да, достопочтенный аббат. Я же, недостойный, но послушный брат, поторопился исполнить ваше повеление и доставил оружие.
– Странное, однако же, дело, – пробормотал Горанфло, – ничего этого я не помню.
– Вы даже добавили, достопочтенный настоятель, латинское изречение: «Militat spiritu, militat gladio» 7.
– О, – вскричал дом Модест, от изумления выпучивая глаза, – я добавил это изречение?
– У меня память неплохая, достопочтенный аббат, – ответил Борроме, скромно опустив глаза.
– Если я так сказал, – продолжал Горанфло, медленно опуская и поднимая голову, – значит, у меня были на то основания, брат Борроме. И правда, я всегда придерживался мнения, что надо развивать тело. Еще будучи простым монахом, я боролся и словом и мечом: «Militat spiritu…» Отлично, брат Борроме. Как видно, сам господь меня осенил.
– Так я выполню ваш приказ до конца, достопочтенный аббат, – сказал Борроме, удаляясь вместе с братом Жаком, который, весь дрожа от радости, тянул его за подол рясы.
– Идите, – величественно произнес Горанфло.
– Ах, сеньор настоятель, – начал снова брат Борроме, возвращаясь через несколько секунд после своего исчезновения. – Я совсем забыл…
– Что?
– В приемной дожидается один из друзей вашей милости, он хочет с вами о чем-то поговорить.
– Как его зовут?
– Мэтр Робер Брике.
– Мэтр Робер Брике, – продолжал Горанфло, – не друг мне, брат Борроме, – он – просто знакомый.
– Так что ваше преподобие его не примете?
– Приму, приму, – рассеянно произнес Горанфло, – этот человек меня развлекает. Пусть он ко мне поднимется.
Брат Борроме еще раз поклонился и вышел.
Что касается брата Жака, то он одним прыжком вылетел из апартаментов настоятеля и очутился в комнате, где сложили оружие.
Через пять минут дверь опять отворилась, и появился Шико.
Глава 20.
ДВА ДРУГА
Дом Модест продолжал сидеть все в той же блаженно расслабленной позе.
Шико прошел через всю комнату и приблизился к нему.
Желая дать понять вошедшему, что он его заметил, дом Модест лишь соблаговолил слегка наклонить голову.
Шико, видимо, ни в малейшей степени не удивило безразличие аббата. Он продолжал шагать по комнате. На почтительном расстоянии от Горанфло он поклонился.
– Здравствуйте, господин настоятель.
– Ах, вот и вы, – произнес Горанфло, – видимо, воскресли?
– А вы считали меня умершим, господин аббат?
– Да ведь вас совсем не было видно.
– Я занят был делами.
– А!
Шико знал, что Горанфло вообще скуп на слова, пока его не разогреют две-три бутылки старого бургундского. Так как час был еще ранний и Горанфло, по всей видимости, еще не закусывал, Шико подвинул к очагу глубокое кресло и молча устроился в нем, положив ноги на каминную решетку и откинувшись всем туловищем на мягкую спинку.
– Вы позавтракаете со мной, господин Брике? – спросил дом Модест.
– Может быть, сеньор аббат.
– Не взыщите, господин Брике, если я не смогу уделить вам столько времени, сколько хотел бы.
– Э! Да кому, черт побери, нужно ваше время, господин настоятель? Черти полосатые! Я даже не напрашивался к вам на завтрак, вы сами мне предложили.
– Разумеется, господин Брике, – сказал дом Модест с беспокойством, которое объяснялось довольно твердым тоном Шико. – Конечно, я предложил, но…
– Но вы рассчитывали, что я откажусь?
– О нет. Разве свойственна мне привычка лицемерить, скажите, господин Брике?
– Человек, стоящий, подобно вам, настолько выше многих других, может усваивать любые привычки, господин аббат, – ответил Шико, улыбнувшись так, как умел улыбаться только он.
Дом Модест, прищурившись, взглянул на Шико.
Насмехался ли Шико или говорил серьезно – разобрать было невозможно.
Шико встал.
– Почему вы встаете, господин Брике? – спросил Горанфло.
– Собираюсь уходить.
– А почему вы уходите, вы же сказали, что позавтракаете со мною?
– Прежде всего я не говорил, что буду завтракать.
– Простите, я вам предложил.
– А я ответил – может быть. Может быть не значит – да.
– Вы сердитесь?
Шико рассмеялся.
– Сержусь? – переспросил он. – А на что мне сердиться? На то, что вы наглый и грубый невежда? О дорогой сеньор настоятель, я вас слишком давно знаю, чтобы сердиться на ваши мелкие недостатки.
Как громом пораженный этим выступлением, Горанфло сидел, раскрыв рот и вытянув вперед руки.
– Прощайте, господин настоятель.
– О, не уходите.
– Я не могу откладывать своей поездки.
– Вы уезжаете?
– Мне дано поручение.
– Кем?
– Королем.
У Горанфло голова пошла кругом.
– Поручение, – вымолвил он, – поручение от короля. Вы, значит, снова с ним виделись?
– Конечно.
– Как же он вас встретил?
– Восторженно. Он-то помнит друзей, хоть он и король.
– Поручение от короля, – пролепетал Горанфло, – а я-то наглец, невежда, грубиян…
Сердце его теперь сжималось, как шар, из которого выходит воздух, когда его колют булавками.
– Прощайте, – повторил Шико.
Горанфло даже привстал с кресла и своей огромной рукой задержал уходящего, который, надо признаться, довольно охотно подчинился насилию.
– Послушайте, давайте объяснимся, – сказал настоятель.
– Насчет чего же?
– Насчет вашей сегодняшней обидчивости.
– Я сегодня такой же, как всегда.
– Нет.
– Я просто отражение людей, с которыми в данный момент нахожусь.
– Нет.
– Вы смеетесь, и я смеюсь; вы дуетесь, и я корчу гримасы.
– Нет, нет, нет!
– Да, да, да!
– Ну хорошо, признаюсь – я был кое-чем озабочен…
– Вот как!
– Неужели вы не будете снисходительны к человеку, занятому самыми трудными делами? Чем только не занята моя голова! Ведь это аббатство, словно целая область! Подумайте, под моим началом двести душ, я и эконом, и архитектор, и управитель; и ко всему у меня имеются еще и духовные обязанности.
– О, этого и правда слишком много для недостойного служителя божия!
– Ну вот, теперь вы иронизируете, – сказал Горанфло, – господин Брике, неужто же вы утратили христианское милосердие?
– А у меня оно было?
– Сдается мне, что тут и не без зависти с вашей стороны; остерегайтесь – зависть великий грех.
– Зависть с моей стороны? А чему мне, скажите пожалуйста, завидовать?
– Гм, вы думаете: «Настоятель дом Модест Горанфло все время идет вперед, движется по восходящей линии…»
– В то время как я движусь по нисходящей, не так ли? – насмешливо спросил Шико.
– Это из-за вашего ложного положения, господин Брике.
– Господин настоятель, а вы помните евангельское изречение?
– Это какое же?
– Низведу гордых и вознесу смиренных.
– Подумаешь! – сказал Горанфло.
– Вот тебе и на! Он берет под сомнение слово божие, еретик! – вскричал Шико, воздевая руки к небу.
– Еретик! – повторил Горанфло. – Это гугеноты – еретики.
– Ну, значит, схизматик!
– Что вы хотите сказать, господин Брике? Право же, я не знаю что и думать!
– Ничего не хочу сказать. Я уезжаю и пришел с вами попрощаться. А посему – прощайте, сеньор дом Модест.
– Вы не покинете меня таким образом!
– Покину, черт побери!
– Вы?
– Да, я.
– Мой друг?
– В величии друзей забывают.
– Вы, Шико?
– Я теперь не Шико, вы же сами меня этим только что попрекнули.
– Я? Когда же?
– Когда упомянули о моем ложном положении.
– Попрекнул! Как вы сегодня выражаетесь!
И настоятель опустил свою огромную голову, так что все три его подбородка, приплюснутые к бычьей шее, слились воедино.
Шико наблюдал за ним краешком глаза: Горанфло даже слегка побледнел.
– Прощайте и не взыщите за высказанную вам в лицо правду…
Он направился к выходу.
– Говорите мне все, что вам заблагорассудится, господин Шико, но не смотрите на меня таким вот взглядом!
– Ах, ах, сейчас уже поздновато.
– Никогда не поздно! И, уж во всяком случае, нельзя уходить, не покушав, черт возьми! Это нездорово, вы мне сами так говорили раз двадцать! Давайте позавтракаем.
Шико решил с одного раза отвоевать все позиции.
– Нет, не хочу! – сказал он. – Здесь очень уж плохо кормят.
Все прочие нападки Горанфло сносил мужественно. Это его доконало.
– У меня плохо кормят? – пробормотал он в полной растерянности.
– На мой вкус, во всяком случае, – сказал Шико.
– Последний раз, когда вы завтракали, еда была плохая?
– У меня и сейчас противный вкус во рту. Фу!
– Вы сказали «фу»? – вскричал Горанфло, воздевая руки к небу.
– Да, – решительно сказал Брике, – я сказал «фу!»
– Но почему? Скажите же.
– Свиные котлеты гнуснейшим образом подгорели.
– О!
– Фаршированные свиные ушки не хрустели на зубах.
– О!
– Каплун с рисом совершенно не имел аромата.
– Боже праведный!
– Раковый суп был чересчур жирный!
– Милостивое небо!
– На поверхности плавал жир, он до сих пор стоит у меня в желудке.
– Шико, Шико! – вздохнул дом Модест таким же тоном, каким умирающий Цезарь взывал к своему убийце: «Брут! Брут!»
– Да к тому же у вас нет для меня времени.
– У меня?
– Вы мне сами сказали, что заняты делами. Говорили вы это, да или нет? Не хватало еще, чтобы вы стали лгуном.
– Это дело можно отложить. Ко мне должна прийти одна просительница.
– Ну, так и принимайте ее.
– Нет, нет, дорогой господин Шико. Хотя она прислала мне сто бутылок сицилийского вина.
– Сто бутылок сицилийского вина?
– Я не приму ее, хотя это, видимо, очень важная дама. Я не приму ее. Я буду принимать только вас, дорогой господин Шико. Она хотела у меня исповедоваться, эта знатная особа, которая дарит сицилийское сотнями бутылок. Так вот, если вы потребуете, я откажу ей в моем духовном руководстве. Я велю передать ей, чтобы она искала себе другого духовника.
– Вы все это сделаете?
– Только чтобы вы со мной позавтракали, господин Шико, только чтобы я мог загладить свою вину перед вами.
– Вина ваша проистекает из вашей чудовищной гордыни, дом Модест.
– Я смирюсь душой, друг мой.
– И вашей беспечной лени.
– Шико, Шико, с завтрашнего же дня я начну умерщвлять свою плоть, заставляя своих монахов ежедневно производить военные упражнения.
– Монахов? Упражнения? – спросил Шико, вытаращив глаза. – Какие же? С помощью вилки?
– Нет, с настоящим оружием!
– С боевым оружием?
– Да, хотя командовать очень утомительно.
– Вы будете обучать своих монахов военному делу?
– Я, во всяком случае, отдал соответствующие распоряжения.
– С завтрашнего дня?
– Если вы потребуете, то даже с сегодняшнего.
– А кому в голову пришла мысль обучать монахов военному делу?
– Кажется, мне самому, – сказал Горанфло.
– Вам? Это невозможно.
– Это так, я отдал такое распоряжение брату Борроме.
– А что это за брат Борроме?
– Ах, да вы же его не знаете.
– Кто он такой?
– Казначей.
– Как же у тебя появился казначей, которого я не знаю, ничтожество ты этакое?
– Он попал сюда после вашего последнего посещения.
– А откуда он у тебя взялся, этот казначей?
– Мне рекомендовал его монсеньер кардинал де Гиз.
– Лично?
– Письмом, дорогой господин Шико, письмом.
– Это не тот, похожий на коршуна монах, которого я видел внизу?
– Он самый.
– Который доложил о моем приходе?
– Да.
– Ого! – невольно вырвалось у Шико. – Какие же такие качества у этого казначея, получившего столь горячую рекомендацию от кардинала де Гиза?
– Он считает, как сам Пифагор.
– С ним-то вы и порешили заняться военным обучением монахов?
– Да, друг мой.
– То есть это он предложил вам вооружить монахов?
– Нет, дорогой господин Шико, мысль исходила от меня, только от меня.
– А с какой целью?
– С целью вооружить их.
– Долой гордыню, нераскаявшийся грешник, гордыня – великий грех: не вам пришла в голову эта мысль.
– Мне либо ему. Я уж, право, не помню, кому из нас она пришла в голову. Нет, нет, определенно мне; кажется, по этому случаю я даже произнес одно очень подходящее блистательное латинское изречение.
Шико подошел поближе к настоятелю.
– Латинское изречение, вы, дорогой мой аббат?! – сказал он. – Не припомните ли вы эту латинскую цитату?
– Militat spiritu…
– Militat spiritu, militat gladio?
– Точно, точно! – восторженно вскричал дом Модест.
– Ну, ну, – сказал Шико, – невозможно извиняться более чистосердечно, чем вы, дом Модест. Я вас прощаю.
– О! – умиленно произнес Горанфло.
– Вы по-прежнему мой друг, мой истинный друг.
Горанфло смахнул слезу.
– Но давайте же позавтракаем, я буду снисходителен к вашим яствам.
– Слушайте, – сказал Горанфло вне себя от радости. – Я велю передать брату повару, что если он не накормит нас по-царски, то будет посажен в карцер.
– Отлично, отлично, – сказал Шико, – вы же здесь хозяин, дорогой мой настоятель.
– И мы раскупорим несколько бутылочек, полученных от моей новой духовной дочери.
– Я помогу вам добрым советом.
– Дайте я обниму вас, Шико.
– Не задушите меня. Лучше побеседуем.