О тех, кто рядом. Адамович А., Гранин Д.

В дневниках Г. А. Князева, естественно, много записей о людях, которые жили, работали рядом с ним на его «малом радиусе», – о жене Марии Федоровне, о сотрудниках Архива, о жильцах дома, работниках Академии наук, университета, Зоологического музея и т. д. Записи эти подробные, подневные, кое-где предвзятые (страсти и оценки предвоенных лет не могли не влиять на Князева), но постепенно перед лицом смертельной опасности, нависшей над родиной, переживая как человек и историк всемирную драму, Георгий Алексеевич Князев избавляется от различных старых и новых заблуждений.

Делясь со своим дневником мыслями о тех, «с кем не победишь» и «с кем победишь», описывая десятки реальных человеческих типов и судеб, Г. А. Князев постепенно создает сложный образ блокадника, как он его наблюдал на своем «малом радиусе». Среди многих – образ прекрасной, самоотверженной женщины Марии Федоровны Князевой. Георгий Алексеевич и Мария Федоровна встретились в молодости, были, что называется, на равных – и он и она готовились к научной работе, – но постепенно, оба такие независимые, с характером, как бы слились в одно существо. Незаурядная духовная энергия маленькой женщины-зырянки сконцентрировалась на любимом, скованном болезнью, но одержимом работой человеке. Сознание, что она похоронила себя как работник науки, как ученый, если и возникало, то преодолевалось другим чувством, пониманием: Георгий Алексеевич с ее помощью делает за двоих, без нее он не мог бы столько делать.

«М. Ф. говорила мне: „Я люблю жизнь, природу. С детства люблю…“ Она твердо и героически переживает страдные дни. Как и я, ко всему готова. Дивная, замечательная женщина! Неужели нас судьба разделит, заставит быть свидетелями несчастья или смерти другого? Уж если умирать, то вместе бы…»

В те дни ходило немало разных слухов о знакомых людях. Нелегко было отделить вымысел от правды. Г. А. Князев старается соблюдать максимальную честность в своих записях. Поправляет сам себя, опровергает, если выясняется что-либо новое.

«Я не записываю массы вздорных слухов. Мне не хотелось, чтобы в моих записях сообщалось под видом факта что-либо вымышленное».

Поэтому он, например, опровергает сплетню об известном литературоведе, о бегстве его из Ленинграда, да еще на моторной лодке! Нет, человек этот в Ленинграде, Князев видел его и записывает это, выяснив, что он куда-то выезжал и «это подало повод к гнусной и порочащей его сплетне».

Меняет он свое мнение о сотруднице Архива И. Л., о которой прежде отзывался нелестно:

«И, глядя на нее в эти суровые дни, я ей многое прощаю. Она искренне страдает и участвует в общей работе коллектива. Несет большую нагрузку обязанностей и по службе и по общественной линии. Сейчас ею руководит бескорыстное чувство, а не карьеризм, как мне показалось в начале войны, когда она пошла в добровольческое ополчение. Справедливость требует и ее отметить в нашем активе. С такою победишь!»

Еще много раз в своих записях он будет возвращаться к облику этих и других людей, оценивая их более объективно, разносторонне по мере того, как ужесточающиеся обстоятельства принудят глубже заглядывать в самого себя, лучше видеть, вернее, понимать человека. А пока у очень многих мысли зачастую диктуются не самоуглублением, размышлением, а первыми эмоциями.

«С. А. Щ., этнограф, заходила к нам в Архив сдавать свои научные материалы. Разговорились.

– Чувствую отвращение к жизни. В середине XX века – и вдруг такие массовые убийства, разрушения.

Отвращение к жизни, к культуре, опрокидывающей самое себя, – вот что начинает овладевать мозгом мыслящих людей. Люди не сделались лучше; хуже, жестче, коварнее, пакостнее стали… Так многие думают сейчас…

Подошел опять в соседней комнате к раскрытому окну. Звездная тихая теплая ночь. Зарницы (или вспышки выстрелов) перестали мигать… Звезды, далекие, бесстрастные, волнующие душу, рассыпались узором по темному небу. Неужели и в ваших звездных мирах, где есть жизнь, происходит то же? Неужели война, массовое, жестокое убийство себе подобных, братьев своих, – закон вечный, неизменный?

Вот и ночь на исходе. Светает. Кончается мое дежурство. Тревоги не было. Немцы опять не бомбили Ленинграда. Это вызывает большое удивление и массу толков, иногда крайне примитивных. Вплоть до того, что гитлеровской дочери нужна неразрушенная великолепная северная столица!

Что принесет сегодняшний день? Осталось два до сна перед уходом в Архив. На сердце словно кто ступил, придавил его. Надрывается оно. Может быть и недалеки те часы, когда… Не буду ничего загадывать. Буду добр, деятелен, работоспособен. До конца.

Передо мной три портрета: Лев Толстой, Тургенев, Чехов. А сбоку – Достоевский. Мои учителя любви к человеку, к человечеству, великие гуманисты. Останусь верен своим учителям!

В газетах много деклараций, соболезнований и т. п. со стороны Америки, Англии и других стран. Надоело читать словесную помощь… До сих пор у немцев ведь так и нет второго фронта!

1941. VIII. 23. Шестьдесят третий день. В ночь на 22 августа, а потом на 23-е ждали бомбежки Ленинграда. 22-го исполнилось два месяца войны и месяц со дня первого налета на Москву. Это число сделали кабалистическим. Бомбежек же не было. Никто не понимает причин, почему немцы не трогают Ленинграда. По этому поводу продолжаются различные измышления».

Да, «в войну наврутся». Например, бродил слух, что Васильевский остров бомбить не будут, поскольку Розенберг будто бы родился на Васильевском. Или что там живет много немцев, еще петербургских, со времен Петра I. И вот уже некоторые, доверчивые к слухам переселяются к близким и знакомым на «безопасный» остров.

Г. А. Князев записывает:

«Вероятно, можно было бы из всех слухов делать и какие-нибудь выводы для изучающего психологии масс. Историк Чернов, например, написал целое исследование о слухах, относящихся ко времени восстания декабристов. В слухах можно подметить и сокровенные чаяния известных прослоек населения, и влияние врагов. Это своего рода „метеорологическая сводка погоды“ общественного настроения. Но это специальная тема, и ею я вряд ли займусь в своих записках. Не так я много вращаюсь среди людей и слышу новостей. Например, я совсем не бываю в очередях, на рынках и т. д. А это главные очаги всяких слухов. Может быть, кстати сказать, следовало бы попытаться в противовес стихийным слухам при помощи умелой пропаганды заняться организацией создания здоровых, кующих волю и бодрость духа слухов.

…Все мы живем сейчас надеждой, что прижатые к морю немцы будут взяты в плен или уничтожены морской артиллерией Балтийского флота. Как-то даже успокоились. Сегодня весь день прожили этой надеждой, что немцы будут отброшены от Ленинграда. Живем и другой надеждой – что на юге армии Буденного удалось выйти из окружения!»

Вот они тоже слухи. Хотя вроде бы положительные. Вроде тех, что и будоражили и успокаивали ленинградцев, – про армию Кулика, которая вот-вот окружит немцев, держащих в кольце Ленинград. Кто знает, сколько тысяч людей неразумно заупрямились и не подчинились приказам об эвакуации, теша себя подобными слухами, иллюзиями!

«1941. VIII. 25. Шестьдесят пятый день. Совершенно недостаточна существующая информация. Все в один голос указывают, что кингисеппские позиции в наших руках, Смоленск тоже… Но положение на юге тяжелое. Н. П. Т. сегодня мне конфиденциально сообщил, что на этих днях решается судьба Ленинграда: город будет объявлен незащищенным. Поэтому нет и бомбежки. Поэтому приостановлена и эвакуация матерей с детьми. В черту города должна войти 30-верстная полоса по радиусу. Уехать из Ленинграда сейчас очень трудно… После его посещения мне стало тяжело: неужели мы не отгоним немцев от Ленинграда? В чем тут дело: почему вдруг так сразу чудовищный нажим на юге и северо-западе, т. е. у нас? Откуда такая силища у врага? Спокойно смотрю событиям в глаза, но мне грустно, что мы недостаточно организованы для преодоления всех трудностей войны…»

Миллионы людей в 1941 году пережили подобные чувства. Сначала неверие: «Немцы придут в наш город? Быть такого не может!» Потрясение: «Они уже движутся сюда!» И затем – кошмарная реальность оккупации.

Не все города были стратегическими, подобно Москве, Ленинграду. Конечно, в судьбе отдельного человека и его деревня занимала положение стратегическое. Жизнь и смерть, судьба человека зависели от того, возьмут ее немцы или не возьмут.

Но судьба страны в представлении миллионов напрямую связывалась прежде всего с двумя городами – Москвой и Ленинградом… Конечно же горе от потери Киева, Минска, гордость и боль за Севастополь, а тем более напряжение, с каким все следили за битвой в Сталинграде, – все это события и чувства всенародного значения. Но пока стояла Москва, пока держался Ленинград, многие другие потери не казались непоправимыми.

Люди везде люди, что в столице, что в маленькой деревушке. И все-таки людям, которые, подобно Князеву, способны многое понимать, самостоятельно оценивать, взвешивать, невозможно было не сознавать, что личная судьба их определяется еще и тем, что живут они в стратегическом городе. Как заметно по дневникам Г. А. Князева, не все и не сразу это ощутили, не сразу на этом стали. И слухи ползли, и иллюзии плодились, порой небезвредные для дела и для стойкости. Вроде этих – о «незащищенном городе» и им подобных.

Не то удивительно, что были слухи и иллюзии, а то, что миллионы жителей города – об этом свидетельствует вся девятисотдневная эпопея Ленинграда, – оказавшиеся на стратегическом участке борьбы, повели себя так, словно сознавали: нам слабость непозволительна, мы не имеем права, на нас особая ответственность! Потому что мы – ленинградцы, мы – питерцы, мы – на виду у всей страны. Все на виду: и наши муки, и наш мужество, и наша готовность пожертвовать всем, но только не вторым главным городом страны!