Лето Мари-Лу. Стефан Каста

Страница 1
Страница 2

Это был цейтнот. Во всяком случае, для меня. После обеда у нас урок рисования на пленэре, а я отстал от остальных и теперь опаздывал. Выйдя из метро в районе Сканстуль, я ввинтился в людской поток.

Как обычно, я бросил взгляд на витрину рыбного магазина. Рекламировали свежее мясо акулы катран, и, переходя дорогу, я задумался о том, как его готовят: варят или жарят.

Я очнулся от своих мыслей, когда два парня в кабриолете «Пежо 204» посигналили мне. Я устремился к тротуару. Под мышкой я держал большую папку с эскизами и рисунками, которые нужно было доделать дома.

Помню, я подумал, что вот уже и лето на носу. Первый раз в этом году я увидел кабриолет. Был теплый апрельский день, над Сёдером[1] светило бледное, почти серебристое солнце.

Может, из-за этих мыслей о лете я ничего не замечал вокруг себя. Меня уже переполняли планы и легкое беспокойство.

Внезапно ногу пронзила острая боль. Затем я растянулся на тротуаре во весь рост. Вокруг легкомысленно порхал целый сонм белых ангелочков.

Я стоял на четвереньках и глупо озирался. Правая нога ужасно болела. Ангелочками оказались листы из моей папки, ветер кружил их над Гётагатан. На тротуаре лежала гора библиотечных книг. В чувство меня привела девушка, сидевшая передо мной в инвалидной коляске. Она была вне себя от гнева.

— Смотри себе под ноги! — прошипела она.

Люди останавливались и неуклюже пытались поймать разлетавшиеся листы. Я ползал по тротуару на коленках и собирал книги. Безусловно, это была моя вина. Должно быть, я налетел прямо на коляску, запрыгивая на тротуар. Со стороны могло показаться, будто я столкнулся с автобусом передвижной библиотеки. Наконец я поднялся на ноги.

— Слушай, мне ужасно жаль, — сказал я и протянул девушке стопку книг.

Она посмотрела на меня печальным взглядом, и я понял, кто передо мной.

— Мари-Лу! — воскликнул я.

Она выглядела весьма элегантно. Кончики длинных каштановых волос ровно подстрижены. Совершенно другой человек. Мари-Лу не узнала меня. Я видел, что ей трудно вспомнить, кто я такой.

— Адам! — воскликнул я. — Это же я, Адам из деревни!

Наконец она, кажется, вспомнила меня и сказала:

— Здорово, что мы встретились.

— Я давно собирался позвонить тебе.

Я не стал ей объяснять, почему до сих пор не сделал этого.

Рядом затормозил автомобиль. Мои рисунки вызвали настоящий хаос на проезжей части.

— Собирай скорее, иначе их сдует на Рингвэген, — сказала Мари-Лу.

Припадая на правую ногу, я побежал по улице. Было больно. Большая часть листов лежала в сточной канаве. Один за другим я выудил их оттуда. Несколько мальчишек помогали мне. Хромая, я вернулся к Мари-Лу. Она следила за мной взглядом.

Прохожие случайно толкали нас, торопясь пробиться вперед. Мари-Лу нерешительно взглянула на меня, словно спрашивая, что нам делать дальше. Я рассматривал книги, в беспорядке лежавшие у нее на коленях.

— Давай зайдем туда, — сказал я и кивнул в сторону «Макдоналдса».

Коляска Мари-Лу направилась ко входу. Я попытался идти рядом с ней, но мешал поток людей, выходивших из кафе, и я пошел впереди. Мы расположились у окна. Она вытирала книги салфеткой. Две черные галки сидели на тротуаре. Птицы уставились на нас цепким взглядом. Мне захотелось нарисовать их, но сейчас было неудобно.

Вместо этого я принялся рассматривать Мари-Лу. Вглядывался в мелкие детали ее облика, которые упустил раньше: зеленая кожаная сумка фирмы «Малберри», синий шелковый шарф, элегантно повязанный под воротник светлого пальто. Она была похожа на юную стюардессу. Настоящая аристократка. Хотя я давно знал ее и был в курсе, что это вовсе не так.

— Как твоя голова, все так же кружится? — спросила она, аккуратно положив на колени последнюю книгу.

— Даже чаще, чем раньше, — сказал я и рассмеялся.

Она задумчиво посмотрела на меня, словно пытаясь себе что-то уяснить.

— Ты изменился.

— Не так сильно, как ты, — ответил я.

Я не знал, как продолжить разговор. Она тоже. Мы стояли и молчали. Тогда я решил рассказать о своих планах:

— Я поеду за город на все лето и буду жить в нашем доме один. Свежий воздух и все такое.

— Правда? — удивилась она.

— Конечно. Я и так здесь почти всегда один, у папы вечно какая-нибудь работа. Сам о себе забочусь, ну и о папе, когда он дома.

Мы опять замолчали.

— А ты приезжай ко мне! — предложил я. — Я как раз собирался позвонить тебе и поболтать об этом.

— Не уверена, что захочу снова поехать туда.

— Все равно, имей в виду.

Она кивнула.

— Ты живешь здесь, в Сёдере? — спросил я, удивившись про себя, что не видел ее раньше.

Она покачала головой:

— Нет, мы с подругой договорились встретиться здесь неподалеку. Ее зовут Мона. Мы поем в хоре в церкви Святой Софии. Но я слишком рано приехала.

— Там похоронили мою бабушку, — сказал я.

Она открыла зеленую кожаную сумку, достала маленький золотистый листок и протянула его мне.

Я уставился на него — визитная карточка. Мари-Лу Арвнелль. Адрес в районе Остермальма: Сибиллегатан 13. Номер телефона.

— Твоя мама вышла замуж?

Мари-Лу кивнула.

— А твой отец все так же живет на хуторе?

Она снова кивнула. Я подумал о том, сколько же ей пришлось пережить. Сколько времени прошло? Неужели три года? Да, точно. Если я в чем и уверен, то именно в этом — летом будет три года.

— А как дела с этим? — спросил я и едва заметно кивнул на коляску.

Она пожала плечами и ответила небрежным тоном:

— Всё в порядке. Начинаю привыкать. Когда мы сюда переехали, я всем говорила, что упала с Эйфелевой башни. Чтобы в школе меня оставили в покое. Мона говорит, что со мной было чертовски трудно, — усмехнулась она и повторила:

— Но сейчас всё в порядке. Ничего особенного.

Я подумал, что это не так. Посмотрел на часы и понял, что мне пора. Сегодня среда. Моя команда юниоров по флорболу[2] должна вот-вот закончить игру. Мне нужно зайти в «Метро» купить чипсы и ящик лимонада, а еще успеть приготовить папе что-нибудь съедобное. Он должен вернуться домой из Аммана.

Мы познакомились благодаря моему папе. Он общался с родителями Мари-Лу. Полагаю, что он и ее мама поддерживали контакт даже после того, как они переехали.

— Сегодня вечером папа возвращается из Иордании, — сказал я.

— Он все так же много путешествует?

— Даже еще больше.

Я сунул золотистую визитку в карман джинсов и попрощался с Мари-Лу.

— И все же, подумай, — сказал я напоследок.

— Не могу обещать, — ответила она.

— Я тебе позвоню.

Я позвонил через несколько дней, в субботу. Мари-Лу смотрела телевизор. Мы немного поболтали. Я понял по ее голосу, что теперь она окончательно вспомнила меня. Она сказала, что разговаривала обо мне с мамой и та передала привет моему отцу.

Еще она сказала, что это странно, что мы так вот столкнулись. Я ответил, что такое происходит со мной постоянно.

Я продолжал звонить. Иногда попадал на автоответчик и тогда клал трубку. Она никогда не звонила первой. Бывало, ее голос звучал раздраженно и расстроенно. В таких случаях мы разговаривали совсем недолго.

Я спросил, что она думает о моем предложении. Она ответила, что еще не знает. Но мне показалось, что она все уже решила.

Глава 1

Рано утром меня будят крики серебристых чаек. Я лежу под красным одеялом и слушаю их. Издалека доносится приглушенный рокот рыбацкого катера, и мне кажется, что его мотор стучит, словно встревоженное сердце, быстро и тяжело, по сравнению со спокойным дыханием озера. Я пытаюсь дышать в такт волнам. Тихо, сердечко, успокойся. Я медленно вдыхаю и выдыхаю, вдыхаю и выдыхаю. Так же, как волны.

Снова засыпаю.

Солнечно, небо ясное, так я запишу в дневнике. Позже, когда проснусь. «Солнечно, небо ясное. Температура +19 °C, ветер слабый, юго-западный».

Я ставлю кастрюлю с водой для чая на плиту, ногой распахиваю дверь, выхожу из дома и мочусь на высокие цветы иван-чая, украшающие торец дома. Солнце припекает шею. Утро. Я, прищурясь, смотрю на море. Самка большого крохаля[3] скользит по воде прочь от мостков, за ней цепочкой тянутся пушистые птенцы. Птица бросает на меня взгляд. Я насчитываю шестерых малышей, но вскоре замечаю еще одного, отставшего, плывущего слегка поодаль. «Поторопись, кроха», — шепчу я.

Я возвращаюсь в дом. Вода уже кипит, я быстро снимаю кастрюльку с плиты и бросаю в нее пакетик чая. Отрезаю от батона три ломтика и намазываю их плавленым сыром без масла.

Выхожу на улицу и сажусь на деревянную лавочку перед домом. В воздухе пахнет лесом. Несколько парусных лодок неуклюже пытаются поймать слабый ветерок. Таковы теперь мои будни: ветер и волны.

По траве пробегает трясогузка, я бросаю ей несколько кусочков хлеба, но она в два приема перелетает к берегу.

Я слышу звук, похожий на сдавленный смех, и поднимаюсь. Потягиваюсь всем сонным телом и иду к автофургону, чтобы покормить Сив и Рут. Из деревянной бочки в пристройке я беру пару горстей зерна.

— Цыпа-цыпа-цыпа! — подзываю я их.

Сив и Рут выскакивают через заднюю дверь фургона. Они раздраженно кудахчут, и я бросаю им зерна через сетку, которой огорожен старый автомобиль. Птицы жадно набрасываются на корм.

— Ну, вы неслись сегодня? — спрашиваю я. Но у них нет времени на болтовню, поэтому я открываю сетчатую дверцу и захожу на птичий двор. Сив бросается назад и недоверчиво смотрит на меня, но видя, что Рут не обращает на меня внимания, тоже возвращается к своему запоздавшему завтраку. Я проверяю, достаточно ли воды в автоматической поилке.

Открываю переднюю дверь автофургона и, к своей радости, нахожу на пассажирском сиденье коричневое яйцо. Оно еще теплое, и я осторожно кладу его в карман.

— Славные девочки, — говорю я, осторожно закрываю дверь и пячусь прочь с птичьего двора.

«Первое яйцо», — запишу я в дневнике. Я иду в кладовку и кладу его в большую деревянную решетку для яиц. Одно яйцо как-то сиротливо смотрится в решетке на тридцать штук. Но Сив и Рут нужно время, чтобы привыкнуть ко мне. Всем нужно время. Особенно мне.

* * *
Я беру с собой альбом для эскизов и неторопливо иду в хвойный лес. Это настоящий зачарованный лес с елями, чей возраст достигает нескольких сотен лет, а стволы — толщиной в несколько обхватов. Еще там есть солнечные прогалины и сырые болота, кажущиеся белыми от «заячьих лапок». Я усаживаюсь на траву, скрестив ноги, и начинаю рисовать лютики, имеющие довольно забавный вид. Цветы выглядят потрепанными, неполными. У некоторых — пять желтых лепестков, а у других вообще нет. Мне известно, что такое впечатление незавершенности характерно для вида «лютик золотистый». Под рисунком я подписываю его латинское название: Ranunculus auricomus, 14 июня.

Позже на лесной лужайке я нахожу белые цветы. Они так густо устилают землю, что образуют узор, как на лоскутном коврике. Повсюду сияют белые цветочки с зелеными трехдольными листьями. Я с радостью узнаю в них лесную землянику. Подумать только, неужели она еще цветет?

Записываю в дневнике: «В лесу Йона Бауэра полно земляники».

Вечером я сижу у окна за большим столом и наблюдаю, как озеро успокаивается после очередного дня с его лодками и чайками. Когда темнеет, я выхожу из дома и закрываю заднюю дверь фургона-курятника. Ветер сменился на юго-восточный, Он немного усиливается и доносит до меня шепот елей из леса.

— Спокойной ночи, девочки, — кричу я Сив и Рут, но не получаю ответа.

Какое-то время я стою, притаившись, и слушаю тихое сопение, доносящееся из темноты курятника. Затем возвращаюсь в дом.

Закрываю дверь избушки и, немного подумав, запираю ее на ключ. Не спрашивайте почему. Просто я — городской житель, не привыкший к уединенной жизни.

* * *
Я просыпаюсь посреди ночи. Не знаю, долго ли я проспал. По крыше барабанит дождь, и сначала мне кажется, что это он разбудил меня. Но вскоре я слышу какой-то глухой звук. Он доносится снаружи. Откуда-то поблизости.

Я беспокоюсь о Сив и Рут, потому что в лесу живут лисы, но звук идет не с птичьего двора.

Некоторое время я лежу тихо и прислушиваюсь. Мое сердце снова колотится как лодочный мотор, быстро и глухо.

Я сажусь в кровати. Тут раздается: ба-бах! Я пытаюсь выглянуть в окно. Там сплошная темнота. Мне даже не удается разглядеть, где заканчивается земля и начинается озеро.

В это самое мгновение черную ночь раскалывает длинная белая трещина, словно кто-то расстегивает светящуюся «молнию» от небес до самой поверхности озера. В сильной вспышке света я вижу все, что недавно было скрыто мраком: лодку у мостков, пустынный песчаный берег, высокий силуэт леса, автофургон, переделанный под курятник.

Я задерживаю дыхание. Успеваю сосчитать до трех. И снова: ба-бах!

Я ложусь и съеживаюсь. С головой укрываюсь красным одеялом. В детстве я боялся грозы. Но теперь я уже не ребенок.

* * *
Когда я был маленьким, мы с папой и Бритт Бёрьессон жили в этом домике.

Мы чудесно проводили здесь лето, пока не появлялась эта Бритт. Целыми днями я бегал и купался, как и все обычные мальчишки. Я обожал купаться. «Если будешь так долго сидеть в воде, у тебя между пальцев вырастут перепонки», обычно говорила Бритт и хохотала во все горло.

Сначала я верил ее словам. Маленькие дети такие доверчивые. Однажды она крепко схватила меня за руку и потащила по мосткам к воде. Там она заставила меня прыгнуть, а сама кричала, чтобы я плыл к берегу, используя свои перепонки. Потом она спрыгнула с мостков на берег, стояла там и смеялась, пока я барахтался и кричал, что сейчас утону. Позже я понял, что Бритт ничего не смыслит в воспитании детей.

Наверное из-за того случая я так никогда и не научился плавать. У меня появилась своеобразная водобоязнь. Я стоял на мелкоте как столб. Ко мне можно было пришвартовать лодку.

Позже я увлекся рыбалкой. Нашел место, где крохотная речушка с коричневой болотной водой впадала в озеро. В устье этой речки я ловил темно-зеленых, почти черных окуней.

Бритт всегда удивлялась, откуда я их беру. «Это очень далеко. За Норденом. На самом дальнем мысе», — объяснял я. Для меня это было где-то почти на краю света. Ничего дальше я не мог себе представить. Не знаю, бывала ли она когда-нибудь там.

По вечерам я лежал в постели и слушал, как надвигается гроза, а Бритт потягивала игристое вино и смеялась свои противным смехом, похожим на крик чайки.

Я думал: «Вот начинается гроза». Но молний долго не было. Лишь грохотало и грохотало.

Никогда не думал, что смех может звучать неприятно. Что он может портить настроение. Говорят, что глаза — зеркало души. Возможно, и смех тоже. Но я понял это не раньше, чем мы с Бритт Бёрьессон свели счеты.

* * *
Утром небо чистое, словно вымытое. Оно сияет бело-голубыми красками. Я проспал долго, слишком долго, но винил во всем ночное ненастье.

Я ставлю на плиту кастрюлю с водой, выхожу и мочусь на цветы иван-чая, а после бреду к автофургону.

Похоже, Сив и Рут тоже провели беспокойную ночь. Я подманиваю их, и они нехотя, покачиваясь, идут ко мне, останавливаются у задней двери, но не соскакивают вниз, пока я не бросаю им две горсти зерна.

Я не нахожу ни единого яйца. Ясно, что куры не в настроении после такой ночи.

Вернувшись в дом, снимаю с плиты кастрюльку и бросаю в нее чайный пакетик. Отрезаю два куска батона и намазываю их икрой. Наливаю чай в чашку и замечаю, что вода ледяная. Ничего не понимаю. Брызгаю несколько капель на конфорку электроплиты. Она тоже холодная. Щелкаю выключателем лампы — не горит. Электричество отключили. Интересно, у нас вылетели пробки или причина в щитке на другой стороне бухты?

«Температура +13 °C, небо ясное, ветер северо-восточный, умеренный. После ночной грозы нет электричества», — пишу я.

* * *
Около полудня погода налаживается, и, когда я сижу на мостках, сквозь тучи внезапно пробивается солнце. Я снимаю свитер и позволяю своему бледному телу погреться.

Мне нравится здесь сидеть. Мостки построены на крупных угловатых каменных глыбах и мощных сваях, вбитых в дно. Сверху прибиты широкие половые доски, черные от смолы и белые от помета чаек. Здесь мог бы пришвартоваться даже теплоход, курсирующий по каналам. Бывало, папа шутил по этому поводу: «Однажды утром к нам причалит „Диана“[4] или „Йуно“». Но кроме одиноких лодок дачников, ищущих причал в неожиданное ненастье, здесь не встретишь суденышка крупнее, чем черная шлюпка Бритт.

Прищурившись, я смотрю на озеро и быстро делаю набросок. Мягкими карандашными линиями обозначаю бухту, глубоко врезающуюся в сушу и окруженную двумя длинными зелеными рукавами. На одном из них сижу я. Это мой полуостров. Здесь лишь древний лес, прогалины и болото. И здесь стоит наша избушка.

Другой полуостров — напротив — более открытый и светлый. Там расположен хутор Норден, и пшеничные поля, словно светло-желтые одеяла для пикника, виднеются между извилистыми грунтовыми дорогами.

Я перевожу взгляд на озеро и пытаюсь разглядеть контуры небольших островков, словно ставших на якорь кораблей. Ближайший островок по форме напоминает кита. Это Юнгфрун. Он совершенно гол — лишь камни, скалы и гора; там гнездятся тысячи чаек.

Другой островок похож на каравай. Это Фьюк. Конечно же, есть еще множество других островков, но их отсюда не видно. Своими концами они наползают друг на друга. В народе говорят, что никогда не знаешь, где в следующий раз окажется этот Фьюк. Иногда он, словно мираж, маячит на горизонте, поднимаясь на несколько метров над водой.

Я видел эти островки, когда был маленьким. Я мечтал о них. Представлял, что отправляюсь туда и исследую их. Но моя нога так ни разу и не ступила на их берега. Мореходы из нас с отцом никудышные.

Я рассматриваю свои грубые эскизы, но не чувствую удовлетворения. Много раз я пробовал рисовать острова. Но они словно избегают меня. В них есть что-то неуловимое, что-то невыразимое словами. Это невозможно нарисовать.

Это состояние всегда манило меня, я пытался уловить невидимое и перенести на бумагу. Настроение, чувства и все такое. Иногда художники упоминают особое освещение, за которым они охотятся. А я охочусь за тем, что невидимо. Хочу научиться рисовать то, что нельзя высказать словами. Я рассказал об этом Гунилле Фаландер на лекции по изобразительному искусству. «Молодец, Адам. Нужно стремиться к звездам», — похвалила меня она.

* * *
В пристройке я нахожу рыбацкую сеть. Тот, кто пользовался ей последним, должно быть, очень спешил — сеть лежит в большом пластиковом тазу, брошенная кое-как, словно ее только что вытащили из воды. Вся спутанная, нечищеная и непочиненная. Если не знаешь, что это рыбацкая сеть, никогда не догадаешься.

Я с сомнением смотрю на нее, но все же беру таз и выношу его во двор. Ставлю около веранды и после долгих поисков нахожу свободный конец и приступаю к утомительной работе.

Прикрепляю конец сети на гвоздь в веранде и растягиваю ее к площадке для сушки белья перед одичавшими кустами вишни. Там я разворачиваюсь и иду назад к дому. Сеть находится в плачевном состоянии. Длинные ряды ячеек похожи на перекрученные веревки. А те участки, которые мне удается распутать и развернуть, такие дырявые, что я не могу удержаться от смеха. Но я уверен, что смогу их починить. На это потребуется уйма времени. Однако стоит попробовать. Все получится, если действительно этого хочешь.

* * *
Вечером на меня нападает зверский голод, и я вспоминаю, что не ел с самого утра. В доме горит лампа, значит электричество снова дали. Я иду в просторную кладовую и взглядом изучаю ряды консервных банок. Выбираю одну из них, с белой фасолью. Ставлю на конфорку старую сковородку с высоким бортиком, нарезаю маленькими кубиками пол-упаковки бекона. Открываю консервным ножом жестяную банку. Когда кусочки бекона уже достаточно поджарились, добавляю фасоль и оставляю булькать на плите на несколько минут.

Я ем прямо со сковородки, сидя на мостках. Солнце клонится к западу и находится почти между Юнгфруном и Фьюком. Холодает, я натягиваю свитер.

Поев, я ложусь на живот, окунаю тарелку в чистую холодную воду и одной рукой мою ее. Стайка окуней испуганно прыскает в разные стороны.

— Не бойтесь, — шепчу я. — Это всего лишь я, Адам.

Через некоторое время окуни возвращаются и принимаются подъедать остатки моего ужина. Я все лежу и наблюдаю за зеленоватыми рыбками. Вскоре я замечаю, что смотрю не на них, а на другое изображение, колышущееся на зыбкой поверхности воды. На свое расплывчатое отражение. Отражение Адама О.

* * *
— Иди есть, Адам! — кричит из дома Бритт.

Ее голос звучит совсем не так, как у мамы. Это не обычное приглашение к столу. В голосе Бритт нет ни тени теплоты. Ее крик может означать что угодно. Она всегда разговаривает со мной таким тоном. «Адам, почисти зубы!», «Спокойной ночи, Адам!», «Адам, марш отсюда!».

Но вместо того, чтобы послушно отправиться домой, я бегу в другую сторону. Прямо в зачарованный лес. Густые кусты принимают меня в свои объятья и скрывают от Бритт Бёрьессон.

* * *
Когда темнеет, я возвращаюсь в дом и сажусь за длинный деревянный стол у окна. С глухим гудением о стекло бьется шмель, я поднимаюсь, чтобы выпустить его. Давным-давно кто-то оставил окно приоткрытым, и мне приходится изрядно потрудиться, чтобы поднять раму. С внешней стороны отваливается крупный кусок краски. Шмель вырывается на волю и тонет в густых сумерках.

Я снова закрываю окно, включаю лампу и иду за книгой о графических законах перспективы, которую мне настоятельно советовала прочесть за лето Гунилла Фаландер. И хотя кроме меня здесь никого нет, мне трудно сосредоточиться. Такого рода книги никогда по-настоящему не интересовали меня. Они слишком сухие. Сомневаюсь, что это вообще возможно — научиться рисовать по книгам. Я так точно не смогу. Да и не хочу, поскольку мне важна вовсе не техника. Хотя понимаю, что она тоже необходима. «Нужно овладеть техникой рисования, чтобы однажды оставить ее позади», — сказала Гунилла, давая мне эту книгу.

Вдруг раздается стук в дверь, и от неожиданности я чуть не подпрыгиваю до потолка. Стук не был громким, но в полной тишине он прозвучал как выстрел.

Я не знаю, что делать. Первое, что приходит в голову, — это сбежать. Может, через кухонное окно? Меня охватывает страх, хотя я понимаю, что нет никакой причины для паники.

Когда снова слышится стук, мне удается взять себя в руки. Тот, кто стоит за дверью, уже видел в доме свет.

— Кто там? — кричу я испытующим голосом.

— Это Бьёрн… Бьёрн Арвнелль.

Я выхожу в тесноватую прихожую, включаю лампу над крыльцом и открываю дверь.

Мужчина на улице моргает от внезапного света. Он одет в джинсы и поношенный вельветовый пиджак, на ногах — шлепанцы. Под пиджаком — полосатый свитер с молнией на горле. Свитер ему явно великоват. На голове видавшая виды кепка, когда-то она была в черно-белую клетку, а теперь бледно-серая от солнца и грязи. Лицо, напоминающее мордочку ласки, покрыто щетиной. Он пытается улыбнуться, показывает зубы и кивает мне.

— Я увидел, что в доме горит свет, — говорит он, — и сразу понял, что это ты.

Я ничего не отвечаю. Лишь киваю.

— Ты надолго?

— Еще не знаю. Может быть.

— Смотрю, ты и сеть привел в порядок? — Едва заметно он кивает на тонкую дымку, бегущую наискосок через двор. — Отлично сделано.

— С ней еще много возни.

— В любом случае я собирался застрять в ней, — говорит Бьёрн и внезапно громко смеется.

Повисает тягостная тишина. Я не знаю, что сказать. Бьёрн тоже. Мне кажется, он выглядит усталым.

— А ты вырос, — наконец говорит он. — Сколько тебе сейчас, семнадцать?

— Пятнадцать, — поправляю я его. — А как дела у вас? — спрашиваю я, стараясь казаться вежливым.

— Да как обычно. Рыба плохая, но так уже давно. Я развожу рыбу. Радужную форель. Ты ведь видел пруды?

Я киваю. Я видел недавно вырытые пруды, они напоминали раны на земле другого полуострова.

— С полями все по-прежнему. Хотя в том году и дожди шли.

— А где коровы? — спрашиваю я.

— Я их забил. Стало слишком тяжело. Ничего не успеваю один.

Я собираюсь с духом и спрашиваю:

— А… Мари-Лу, как… как у нее дела?

Он кивает:

— Думаю, у нее всё в порядке.

Больше я не хочу ни о чем спрашивать. Интересно, может, мне стоило рассказать, что я встретил ее? Скорее всего, нет.

— Кстати, не хотите зайти? — вместо этого предлагаю я.

— Спасибо, я просто хотел убедиться, что здесь всё в порядке. Ты же знаешь, я обещал Бритт приглядывать за домом.

— Да, знаю.

— Ты кормишь кур?

— Конечно.

— Прекрасно. Тогда какое-то время о них можно не беспокоиться.

Он делает шаг назад, вниз со ступеньки из серого камня, и на прощание говорит:

— Ну, бывай.

Когда Бьёрн миновал полдвора, я кричу ему вслед:

— Ты скажешь Бритт, что я здесь?

Он останавливается. Почесывает лоб.

— Не-е, а зачем? У тебя ведь всё в порядке.

Я медленно закрываю дверь и выдыхаю с облегчением. Хорошо, что он больше ни о чем не спрашивал.

Я ложусь в постель, но сон не идет. Я ворочаюсь с боку на бок часа два, как вдруг вспоминаю, что забыл запереть Сив и Рут. Вскакиваю с кровати, натягиваю джинсы и свитер и босиком выбегаю во двор.

Захожу на птичий двор, останавливаюсь перед автофургоном и прислушиваюсь. Наконец мне кажется, что я слышу тихую возню кур, и закрываю дверь.

— Спокойной ночи, девочки.

Я неторопливо возвращаюсь в дом по мокрой от росы траве. Беседа с Бьёрном пробудила во мне массу воспоминаний. Воспоминаний о том, что случилось давно.

Вдруг мне начинает казаться, что все это было на прошлой неделе. Все вокруг осталось прежним. Совсем как тогда. Те же запахи во дворе. Та же влажная трава под босыми ступнями. Те же приглушенные шорохи елей из леса и успокаивающее дыхание озера. Все, что я любил. Лишь я один изменился.

* * *
— Адам, иди сюда!

Я стою на коленях среди кочек в сыром лесу. Я обнаружил несколько цветков, несколько маленьких бело-зеленых колокольчиков, которых раньше не замечал. Цветки, словно белые жемчужины, нанизаны на голый стебелек. Почти как у ландыша. Но это не ландыш. Это растение совсем не похоже ни на один знакомый мне цветок. Я удивлен, что встретил такую красоту в лесной чаще среди зарослей черники, папоротника и мха.

— Адам!

Я отламываю стебелек и бегу назад к отцу и Бритт. Несусь галопом мимо высоких кочек, поросших осокой, воображая себя диким конем, за которым гонится целая стая волков. Фыркая от переполняющей меня энергии и изображая испуг, я прячусь за ногами отца и нечаянно толкаю ковшик для сбора ягод, так что черника взлетает в воздух.

— Осторожней, Адам!

— Посмотри, что я нашел! Это кровохлёбка?

Я с гордостью показываю белый лесной цветок папе, тот берет его и рассматривает. В уголках папиного рта прячется улыбка.

— Нет, Адам, это не кровохлёбка, но цветок и правда очень красивый.

Я киваю, радуясь, что мой цветок понравился ему.

Папа достает из нагрудного кармана лупу и изучает разные части цветка под увеличительным стеклом. Он поступает так, чтобы придать моей находке большую важность. И он совсем не обращает внимания на Бритт, притоптывающую на месте от нетерпения.

— Это грушанка, — говорит папа и одобрительно кивает мне. — Видишь, какой голый и прямой стебелек? Это типично для грушанок.

Он возвращает мне цветок, и я осторожно засовываю его между прутьями корзины. Потом мы положим его под пресс и вставим в гербарий.

В наш с папой гербарий.

* * *
Я просыпаюсь рано утром от стука дождя, барабанящего по крыше. Подхожу к окну и выглядываю на улицу. Озеро словно кипит. Капли ударяют о воду и отскакивают, образуя на поверхности с детства знакомый узор, который всегда завораживал меня.

Ставлю на плиту кастрюлю с водой. От батона осталась лишь коричневая корка, похожая на кусок коры. Я кладу ее в карман.

На улице тепло. Кое-где из-за туч пробиваются солнечные лучи. Скоро погода переменится. Будет прекрасный денек.

Сив и Рут отказываются выходить под дождь, и я кладу зерно кучкой внутри автофургона.

— Вот вам еще немного хлеба, — говорю я и растираю в ладонях последний кусок батона. Куры набрасываются на крошки, падающие из моих рук. Я ищу яйцо на сиденьях и по всему салону, но ничего не нахожу. Бурчу на пернатых бездельниц, впрочем, недолго.

В кладовке я нахожу консервированные половинки персиков и ем их прямо из банки. Наслаждаюсь сладкими фруктовыми кусочками, тающими во рту. Затем пью чай, сидя на ступеньках крыльца под небольшим козырьком, спасающим меня от последних капель дождя. Солнце вышло из-за туч и словно нимб повисло над полями на другой стороне бухты.

Я снова вспоминаю о Мари-Лу.

Интересно, как у нее дела? Может, она все-таки передумает и захочет вернуться сюда? Как я.

* * *
Воскресенье. Желто-голубой флаг свисает с вершины белого флагштока. Вокруг накрытого стола во дворе гудит толпа нарядно одетых людей.

Я иду по дорожке между цветущими клумбами. Дорожка заканчивается перед круглой площадкой, недавно выложенной черными камнями с почти зеркально-гладкой поверхностью. Я знаю, что это — черный гранит, потому что видел, как Бьёрн укладывал их. Он раздобыл гранит при каком-то странном обмене, в таких делах он участвовал часто. В центре площадки возвышается старая черешня, ее ветви сгибаются под тяжестью крупных ягод.

Я нахожу ее там.

Она сидит на нижней ветке и следит за мной взглядом. В отличие от меня, она не в нарядной одежде, а в джинсах и красной футболке. На голове желтая кепка с надписью «Odal».

— Привет, Адам! — говорит она.

Ее взгляд прикован ко мне. Она встряхивает головой, так что ее длинные каштановые волосы взметаются вверх.

— Привет, — отвечаю я.

— Лезь сюда.

Я перевожу взгляд с Мари-Лу на черешню. Столько ягод я еще никогда не видел. У нас во дворе лишь едва покрасневшие вишни, такие кислые, что годятся только на то, чтобы плеваться косточками.

Я раздумываю. Смотрю на свою одежду. Но все же следую ее примеру и взбираюсь на узловатую ветку.

Поднимаю взгляд и вижу, как Мари-Лу лезет все выше и выше. С ветки на ветку, словно шагает по лестнице.

На самом верхнем уровне веток она садится.

— Давай, шевелись! — кричит она.

Я стискиваю зубы. Стараюсь не смотреть вниз и не отрывать взгляд от ствола. На одной ветке обнаруживаю золотисто-желтый комок.

— Что это такое? — спрашиваю я, радуясь поводу остановиться.

— Живица, а что же еще?

Я сковыриваю желтую застывшую массу.

— Похоже на золото, — говорю я.

Мы сидим высоко в кроне дерева, как два орленка. Под нами полным ходом идет празднование дня рождения Мари-Лу. Гравийная площадка перед домом выровнена граблями и заставлена автомобилями. Из дома престарелых привезли бабушку Мари-Лу. Ей уже девяносто лет, у нее седые волосы и такой же любопытный взгляд, как у внучки. Красная лысина Бьёрна обращена ко мне. Я разглядываю ее и удивляюсь, неужели можно так рано полысеть. Слышу, как он рассказывает смешную историю. А когда история подходит к концу, по саду разносится резкий, как крик чайки, смех Бритт. Я поворачиваюсь к Мари-Лу и корчу рожу. Словно нас это не касается, а Бритт не достанет меня здесь.

— Какие спелые, — говорю я, рассматривая ягоды на своей ладони.

Мари-Лу наблюдает за мной.

— У тебя кружится голова, да?

Я усердно киваю, не отводя взгляда от ягод:

— Да.

— Какой же ты смелый, раз отважился залезть сюда, — говорит она.

Я раздуваюсь от гордости. Делаю попытку поднять взгляд, но лишь мельком успеваю увидеть черные камни под деревом, как чувствую головокружение и цепляюсь за ветку.

— Хочешь, расскажу, что видно отсюда?

Я киваю.

Мари-Лу встает на ветке, я пугаюсь и быстро хватаю ее за ногу.

— Ты с ума сошла? — шепну я.

— Да ладно, по сравнению с Эйфелевой башней это ерунда.

— Ты была там?

— Нет, но собираюсь. Папа сказал, что мы обязательно поедем туда.

— Ты видишь Фьюк?

— Да. И Юнгфрун тоже. И твой дом. И двух лис около вашего курятника. А у твоего велосипеда сдулась шина.

— Врешь! Такие вещи нельзя увидеть.

Мари-Лу хохочет:

— Адам, у тебя нет ни капли фантазии!

* * *
После обеда я сажусь на велосипед и отправляюсь в магазин. Неторопливо крутя педали, еду по извилистой гравийной дорожке и вдыхаю с детства знакомые ароматы пшеничного и горохового полей. У поворота за автобусной остановкой на краю поля я замечаю васильки и жалею, что не взял с собой альбом для эскизов. Останавливаюсь, собираю букет и кладу его на багажник.

В магазине кроме меня нет других покупателей, и я слегка рассеянно бреду между рядами полок. Беру два батона. Некоторое время стою с упаковкой яиц в руке, но кладу ее на место.

— Еще что-нибудь? — спрашивает Розен, оторвавшись от газеты. Он берет оба батона и пробивает их цену в кассовом аппарате.

— Нет, спасибо. То есть да. Батарейки. Обычные, для карманного фонарика. Две штуки.

Розен достает с полки около прилавка две продолговатые батарейки. Протягивает их мне.

— О, Адам! Давно приехал?

— Не очень.

— Значит, решил погостить?

Я киваю.

— Ну, и как жизнь в большом городе?

— Неплохо.

Я кладу на прилавок две купюры по двадцать пять крон. Розен берет деньги и дает мне целую пригоршню сдачи.

— Спасибо за покупку, — говорит он.

Я киваю и открываю дверь. Тут вспоминаю, что забыл купить телефонную карточку. Заплатив за нее, я еще раз прощаюсь с Розеном и иду к телефону-автомату напротив магазина. Набираю номер, но слышу лишь долгие гудки — никто не берет трубку.

* * *
Васильки вянут, хотя до дома совсем рукой подать. До нашей избушки нет дороги. Во всяком случае, дороги в привычном понимании этого слова. Гравийная дорожка резко поворачивает налево и бежит под гору к деревне. А я еду прямо по едва заметным следам автомобильных колес и выбираюсь на открытую лужайку. Раньше под деревом лежала коричневая корова, и после того, как я проезжал мимо нее, от велосипедных шин воняло кислятиной и коровьей мочой.

* * *
Я неторопливо гребу веслами, поднимаю их, лодка скользит по воде, я снова упираюсь ногами в дно и налегаю на весла. Лодка длинная и неходкая, но довольно устойчивая. Я гребу ровно столько, чтобы держать ее на ходу. Хуже всего — спасательный жилет, он постоянно мешает.

Я плыву вдоль мыса, прямо на запад. Добравшись до больших камней, где заканчивается мыс, я поворачиваю на юг. Спустя некоторое время кладу весла на корму и ищу на суше первые ориентиры.

Ни одного не видно. Возможно, здесь все сильно изменилось и старые ориентиры не действуют. А может, я плохо помню это место.

Но все же я принимаю решение закинуть сеть здесь и бросаю за борт красный пластмассовый шарик-поплавок. Делаю несколько гребков, чтобы лодка набрала скорость, поднимаюсь и начинаю медленно растягивать сеть. Я рад, что меня никто не видит, поскольку сеть выглядит весьма неказисто. Я сделал все, что мог, чтобы залатать дыры, и все же большие фрагменты отсутствовали. Со стороны похоже, что я занимаюсь ярусным ловом[5].

Сеть заканчивается неожиданно быстро, и последний красный поплавок все дальше и дальше ускользает прочь от меня по инерции. Я смотрю в небо, но не вижу полосы облачности, скрывающейся на горизонте. Завтра будет неплохая погода.

«Температура +20 °C, после ночного дождя солнечно. Ветер слабый, юго-восточный», — пишу я вечером.

Я рано засыпаю, но просыпаюсь как от толчка, оттого что на лице лежит книга о законах перспективы.

* * *
— Нет, Мари-Лу! Прекрати!

Я стою, крепко прижав руки к груди. Вода доходит мне до колен. Я стою на одном месте как столб так долго, что вечные бороздки на песчаном дне растворяются под моими ступнями. Вода такая холодная, что ноги ломит. На берегу загорает Бритт. Она лежит без верхней части купальника, и ее груди смотрят каждая в свою сторону, словно выглядывая симпатичных мужиков на пустынном пляже. Папа сидит в шезлонге в тени ольхи и читает газету.

Белая трясогузка бегает по кромке берега. Я слежу за ней взглядом и вижу, как она ловко хватает длинноногих комаров на границе суши и воды.

В мою сторону мчится Мари-Лу в красном раздельном купальнике, и трясогузка испуганно вспархивает. Мари-Лу, не сбавляя скорости, устремляется в воду. Она высоко поднимает на бегу коленки, и брызги разлетаются во все стороны. Она направляется прямо ко мне и пробегает так близко, что холодная вода окатывает меня с ног до головы.

Я ору во все горло и кручусь на месте, чтобы не терять Мари-Лу из виду. Она с разбега бросается в воду, выныривает и отфыркивается. Затем ее плутоватый взгляд останавливается на мне.

— Нет! — кричу я. — Отстань! Не надо!

Но Мари-Лу не отстает. Она в восторге смеется и снова бросается ко мне. Подбегает, хватает меня за руки и отрывает их от груди. Она кружится вокруг меня, пока я не теряю равновесие и не падаю.

— Прекрати! — кричу я. — Отстань!

С берега доносится глупый смех Бритт.

Я бегу прочь от воды и хватаю красное покрывало Мари-Лу. Песок и капли воды летят на Бритт. Она подскакивает, срывает с себя солнцезащитные очки и вопит:

— Адам!

Мне плевать на Бритт Бёрьессон. Я снова забегаю в воду и изо всех сил швыряю покрывало Мари-Лу как можно дальше.

— О нет! Как ты мог, Адам?! — кричит Мари-Лу.

* * *
Проснувшись и выглянув в окно, я вижу, как по озеру плывут белые гуси. Волны с остервенением набрасываются на каменные подпоры мостков.

В такой ветер просто невозможно выходить на озеро в лодке. Во всяком случае, с одними веслами. Дует с северо-запада.

Я пожимаю плечами. Сеть подождет. Озеро Веттерн известно своим непредсказуемым нравом: может неожиданно разволноваться и почти так же быстро успокоиться.

Я завариваю чай и делаю пару бутербродов с плавленым сыром со вкусом креветок. Пока я ем, рассеянно вожу карандашом по альбомному листу. На рисунке будет вид из окна: мостки с покачивающейся лодкой, пенящиеся волны, чайка, летящая со стороны озера. Незаметно для себя я заполняю всю страницу мелкими карандашными набросками.

Надев свитер, иду проведать кур. Трава мокрая, и штанины джинсов быстро намокают по щиколотку.

— Доброе утро, — говорю я, открыв заднюю дверь автофургона. Сив встряхивается и подходит ближе. Кажется, они начинают привыкать ко мне. Я даю ей зерен и немного вареного риса, оставшегося со вчерашнего ужина.

Она набрасывается на рис.

— Цыпа-цыпа-цыпа! — зову я Рут. Ее нигде не видно, но мне кажется, я слышу тихое кудахтанье где-то внутри. Я обхожу фургон с другой стороны и открываю переднюю дверь. Захожу и ищу взглядом Рут, заодно и яйцо. Но ни курицы, ни яйца нет.

— Цыпа-цыпа-цыпа, Рут! — повторяю я и прислушиваюсь. С заднего сиденья доносится какой-то звук. Я прохожу в конец салона и осторожно приподнимаю длинное мягкое заднее сиденье. Под ним, съежившись, лежит Рут. Она с беспокойством смотрит на меня, словно раздумывая, стоит ли ей остаться или нет. Наконец она выпрыгивает, бежит к Сив и принимается за еду.

Я с удивлением смотрю на место, где она только что лежала. Под сиденьем в углублении, выстланном коричневой набивкой, лежат два яйца. Я забираю их и неуклюже пытаюсь одной рукой вернуть сиденье на место.

«Температура +19 °C, переменная облачность, ветер свежий, северо-западный. Два яйца», — пишу я вечером.

На озере еще неспокойно.

* * *
Мари-Лу вышла в бухту на яхте. Дует сильный ветер, и ее «Финн»[6] вдруг исчезает из поля зрения. Я слежу за ней в бинокль и решаю, что она окунула паруса в воду.

Мари-Лу причаливает к мосткам и от души смеется над моими обеспокоенными вопросами:

— Адам, сильный ветер — это так здорово! Я чувствую, что по-настоящему живу!

Мы идем через лес на луг на другой стороне мыса. Там растут шиповник и можжевельник, но прежде всего — цветы. Множество цветов: миндаль, кошачьи лапки, воронье око, маргаритки. Позднее летом зацветут лабазник, подмаренник и большой колокольчик. Однажды мы с папой устроили здесь настоящую опись. Нашли семьдесят четыре вида и подписали каждое растение на шведском и на латинском языках.

На лугу встречается множество курганов — огромных каменных куч. За ними — крутой обрыв к озеру Веттерн. Мари-Лу окрестила луг «бронзовым веком».

Я впервые рисую не дома, стесняюсь, отхожу в сторону, сажусь и пытаюсь нарисовать цветок шиповника, лепестки которого того гляди облетят.

Мари-Лу скачет по каменным кучам «бронзового века». Она часто разбирает верхушки и заглядывает внутрь курганов. Не знаю, что она там ищет. Уверен, что даже ей самой это неизвестно.

— Я хочу сделать открытие, — кричит Мари-Лу. — Хочу найти что-нибудь, что еще никто не находил. Чему много тысяч лет.

Иногда она проносится мимо, проверяя, как у меня идут дела.

— Ты станешь настоящим художником, — говорит она.

— А ты — путешественницей-первооткрывателем, — отвечаю я.

Но она уже далеко. Быстрая, как летний ветерок, Мари-Лу бежит по луговой траве.

— Иди, посмотри, Адам! Здесь гнездо с четырьмя птенцами, — кричит она, сунув голову в заросли можжевельника.

Позже мы сидим на отвесном краю обрыва и смотрим на озеро. Отсюда сверху почти не видно волн. Нашей лодки тоже не видно, хотя мы можем окинуть взглядом большое расстояние.

— Интересно, как тут было в бронзовом веке? — спрашивает Мари-Лу.

— Наверное, так же, как и сейчас. И здесь точно так же сидели древние мальчик и девочка.

— Подумать только, они тоже были здесь. Однажды я стану археологом, вернусь сюда и раскопаю эти могилы.

— В них ничего нет, Мари-Лу. Их уже исследовали.

— Это они так думают!

Я смеюсь над ней. Отодвигаюсь немного подальше от края.

— Тебе плохо?

Я качаю головой:

— Ничего страшного.

— Как ты считаешь, насколько здесь высоко?

Я бросаю косой взгляд вниз на каменистый берег. Вижу, как подо мной качаются на волнах несколько крачек.

— Не меньше пятидесяти метров, — отвечаю я.

Я ложусь спиной на траву и смотрю в голубое небо. Через некоторое время чувствую, что Мари-Лу лежит рядом. С нами что-то происходит. Что-то, что я не могу объяснить. Сухая травинка щекочет мне щеку, и я, прищурившись, смотрю на Мари-Лу, нависшую надо мной.

— Ты боишься щекотки? — спрашивает она.

Я качаю головой.

Она проводит травинкой по моему подбородку.

— Перестань! — смеюсь я.

— Ты соврал!

Мы катимся по траве. Я пытаюсь отобрать у нее травинку. Мари-Лу оказывается сверху. Смотрит мне в глаза. А я смотрю в ее глаза, вернее, в глаз. Тот, в который я смотрю, одновременно смеется и полон серьезности. И хотя мы знакомы, мы словно впервые видим друг друга. Время замирает. Или вообще прекращает свой ход. Кажется, между бронзовым веком и настоящим моментом случилось короткое замыкание. Мы — не те люди, которыми только что были. Да нет, мы все те же. Но между нами появляется нечто новое. Мне хочется прикоснуться к Мари-Лу. Я провожу кончиками пальцев по ее щеке, по ямочкам и по губам. Не знаю, зачем я это делаю.

— Я хочу, чтобы мы всегда были вместе, — говорю я. — Обещай, Мари-Лу.

Мари-Лу смеется. Кивает:

— Обещаю, Адам. Навсегда.

Я вырываю рисунок шиповника из блокнота и подписываю внизу листа: «Для Мари-Лу». Протягиваю ей картинку. Она долго смотрит на нее. Затем поднимает на меня взгляд:

— Нарисуй меня, Адам.

Но я качаю головой:

— Не могу, Мари-Лу. Сначала мне нужно многому научиться. Однажды я обязательно тебя нарисую. Обещаю.

— Однажды ты станешь знаменитым, — говорит она.

* * *
Несколько недель спустя родители Мари-Лу устроили во дворе своего дома вечеринку. Собралось много гостей, хозяева установили тент в красно-белую полоску, поскольку в метеопрогнозе на ближайшие несколько дней сообщили о низком атмосферном давлении и осадках. На вертеле над ложем из пылающих углей вращается поросенок.

Одному из приглашенных поручили присматривать за поросенком. Он просидел в саду с десяти утра в компании нескольких бутылок крепкого пива. Видимо, он не уследил за блюдом, и когда Бьёрн отрезает на пробу несколько кусочков, оказывается, что внутри мясо совершенно сырое. Требуется еще несколько часов, чтобы его можно было есть.

Наверное, поэтому в тот вечер все пошло наперекосяк.

Бьёрн лишь смеется. Он выкатывает сервировочный столик с батареей алкогольных напитков и призывает гостей пропустить рюмочку-другую. Он разливает водку, виски и джин. Мари-Лу рассказала мне по секрету, что все это — самогон, смешанный с вкусовыми добавками, которые Бьёрн заказал по почте. Самогон хранится в пятилитровых канистрах за комбайном в ангаре для машин.

Настроение во дворе улучшается. Зычный хохот Бритт Бёрьессон разрывает тишину летнего вечера. На ней платье с глубоким вырезом, который еле-еле удерживает грудь на своем месте.

— Ей бы поросят выкармливать, — ворчу я, когда Бритт наклоняется над столом и ее сиськи едва не вываливаются перед Бьёрном.

Мари-Лу задыхается от хохота, и я вынужден постучать ей по спине.

— Зачем твой папа таскает ее сюда каждый год? — спрашивает она.

— Не знаю, — вру я. — Они коллеги. Бритт — редактор в газете «Дагенс Нюхетер» и занимается папиными статьями. Они работают вместе уже почти двадцать лет.

— Разве это повод жить вместе?

— Да они и не живут. Только летом.

А еще потому, что Бритт владеет половиной нашего дома. Это она помогла папе с деньгами, когда у него после развода была трудная ситуация. Без денег Бритт он бы никогда не смог себе позволить купить дом. Поэтому-то мы и должны таскать ее сюда. Ведь это и ее дом. Но я не рассказываю об этом Мари-Лу. Я скорее умру, чем расскажу.

Наконец поросенок готов, и пьяненькая компания перебирается под тент. Бутылки с красным вином и банки с пивом гуляют по столу. Мама Мари-Лу, Ирья, наливает желающим шнапс. Ее движения проворны, как у официантки, на ней надето длинное желтое платье. Она как бабочка порхает от гостя к гостю, подает и болтает. Я думаю, что она привыкла всегда быть среди людей. Она работает завучем в школе Веттер и каждый день мотается из Нордена в город и обратно на своем «Гольфе» цвета ночного неба.

Ирья ненадолго присаживается к нам с Мари-Лу. Она почти ничего не пьет. И как она все успевает? Ее каблучки стучат по черным камням, словно дятел по дереву, когда она идет в дом, чтобы принести что-нибудь.

Мы с Мари-Лу быстро едим и уходим на озеро. Вечер действительно прекрасен, и мы берем лодку и отправляемся ловить рыбу на блесну. Наша лодка кружит по бухте от северного мыса к нашему и обратно. Озеро спокойное и гладкое как стекло. Вокруг нас летают ласточки, охотясь за мошками прямо у поверхности воды.

— Ночью будет дождь, — говорит Мари-Лу. — Поэтому рыба не клюет.

На четвертом или пятом кругу мы замечаем, что ветер начинает усиливаться. Я тороплюсь назад к мосткам. Когда мы высаживаемся, волны уже довольно высокие.

— Это озеро просто чокнутое, — говорю я, привязывая лодку, и чувствую, как дрожат мои коленки.

Мари-Лу лишь кивает.

— Здесь ветер поднимается быстро, — спокойно говорит она.

Она знает. Она прожила тут все свои двенадцать лет. Не то, что я, приезжий. Дачник.

Когда мы заходим во двор, вечеринка перешла в новую фазу. Поросенок съеден, и гости разбились на группки. Некоторые остались под тентом пить кофе. Я вижу, как папа, стоя под фруктовыми деревьями, болтает по мобильному телефону, с которым никогда не расстается. Он приветствует нас бокалом с желтым коктейлем. Мы подходим к нему.

— С кем ты разговаривал?

— Звонил Эрьян из газеты. Он обещал заехать к нам через несколько дней.

— А где Бритт? — спрашиваю я.

— Понятия не имею, — отвечает папа и оглядывается.

Мы с Мари-Лу берем по бокалу безалкогольного напитка и идем в дом посмотреть телевизор. В доме тихо и спокойно. Когда я на цыпочках крадусь в туалет, слышу звук из комнаты, которая, как мне известно, является кабинетом Бьёрна. Сначала я решаю, что туда пробрался вор. Останавливаюсь у двери и прислушиваюсь. Шорох. Чей-то голос шепчет что-то, я не могу разобрать. Кто-то стонет.

До меня начинает доходить, что это никакой не вор, но, когда я собираюсь продолжить свой путь, откуда ни возьмись появляется мама Мари-Лу. Она спрашивает меня, почему я стою здесь в темноте. Я пожимаю плечами. Наверное, я покосился на дверь. Или она сама все услышала. В следующее мгновение она хватается за ручку двери, открывает кабинет и включает свет.

Из-за черного кожаного дивана напротив письменного стола торчит красная лысина Бьёрна. На нем лишь расстегнутая рубашка. Остальные вещи раскиданы по полу. Он удивленно таращится на дверь. Словно только сейчас до него дошло, что нужно было закрыться на ключ. С дивана доносится резкий голос:

— В чем дело, дорогой?

Этот голос я узнаю из тысячи: голос Бритт Бёрьессон.

* * *
Я много раз прокручивал в памяти дни, последовавшие за вечеринкой, и уверен, что могу разъяснить большую часть того, что случилось. Но не было ни намека на то, к чему приведет банальная измена в кабинете Бьёрна. Никто не мог предвидеть этого. Я ничего не заметил. Папа — вообще воплощенный знак вопроса. А ведь он очень наблюдательный.

Лучше всех держится мама Мари-Лу, кажется, она воспринимает случившееся довольно объективно. Она собранная и рассудительная, все та же подвижная и милая Ирья, как и прежде. Она сделала себе модную стрижку средней длины, и каждый раз, когда она поворачивалась, вся ее прическа приходила в движение. В эти дни Ирья часто крутила головой. Такие вот бессмысленные детали врезались в мою память.

Бьёрн ходит пристыженный, как пес, пойманный с котлетой в зубах. Он целыми днями просит прощения. Уверяет, что такое больше никогда не повторится.

Папа лишь на все качает головой.

— Это так чертовски типично для Бритт Бёрьессон, — говорит он.

По папиному предложению Бритт на время возвращается к себе домой в Стокгольм. Мне даже немного жаль ее. Она выглядит такой одинокой и потерянной.

И хотя я действительно устал от ее постоянного присутствия в доме, возможно, мне следует подправить свое представление о ней. Не такая уж она плохая. Это лишь мое субъективное восприятие. Просто именно здесь ее худшие черты выходят наружу.

Честно говоря, Бритт — настоящая труженица. По утрам, задолго до того, как мы с папой просыпаемся, она уже на ногах, одета в джинсы и рубашку навыпуск, стоит где-нибудь и насвистывает. Красит дом, заменяет треснутую черепицу, оклеивает обоями гостиную, ставит вентили на трубы в кладовке, укладывает новую гидроизоляцию на крышу туалета. Ее морковно-рыжие волосы собраны в пучок на затылке и поддерживаются белой хлопчатобумажной лентой, свисающей на лоб. Когда я был маленький, мне казалось, что она похожа на индейца.

Папа никогда не был хозяйственным. Он стрижет траву. Во всяком случае, иногда. Это его летнее занятие. Кстати, курятник — это тоже отчасти его дело. Когда второй раз объявились лисы, Бьёрн предложил приспособить под курятник его старенький автофургон. Все равно тот стоял без дела и пылился. Папа клюнул. Думаю, он считал эту идею просто блестящей. И однажды воскресным утром Бьёрн загнал свой автофургон на наш птичий двор. С тех пор он тут и стоит.

Папа воспринимает дом как место отдыха. Он приезжает сюда, чтобы расслабиться от постоянных стрессов на работе, оживить старые знания в ботанике и написать несколько страниц своего вечного романа.

Без Бритт дом медленно, но верно начал приходить в упадок. Догадываюсь, что во всем, что случилось позднее, нельзя обвинять ее одну. Конечно же, за то, что она сделала сама, — можно. Я имею в виду ее недостойную интрижку с Бьёрном. Но не больше. Я знаю, что она сильно переживала. Но это не меняет моего отношения к ней: она мне не нравится, и точка.

* * *
Я так и не понял, что Мари-Лу умело скрывала свои эмоции. Говорила небрежно и насмешливо. По ее словам, примерно этого и следовало ожидать от настоящей «свинской вечеринки». Словно ее это совершенно не касалось.

Но правда в том, что случившееся взорвалось в ее жизни словно бомба. Для Мари-Лу это было худшее, что только могло произойти. Все, во что она верила, разлетелось на кусочки. Ее папа изменил маме с другой женщиной в их собственном доме.

Думаю, Мари-Лу лишилась пропорций восприятия. Предательство отца стало преувеличенно большим. Оно въелось в голову и затуманило ей взгляд. Думаю, это вполне естественная реакция для двенадцатилетнего ребенка. Возможно, я и сам бы так отреагировал. Детство — это в лучшем случае невинная сказка с королем и королевой. Рано или поздно нужно понять, что это не так. Понять, что родители — просто обычные люди со своими слабостями и недостатками, как и все другие. Но для Мари-Лу это открытие стало шоком.

Хуже всего то, что ей так мастерски удавалось скрывать свои истинные чувства. Ничто не выдавало тот кризис, в котором она пребывала.

Хотя нет: то природное любопытство, которое мне так нравилось в ней, вдруг стало каким-то навязчивым. Она начала искать захватывающие ситуации, чтобы доказать мне свое полное равнодушие к тому, что произошло.

* * *
Я слышу сирену, еще когда машина проезжает мимо магазина. Я стою во дворе и пытаюсь починить проколотое велосипедное колесо. Папа отрывается от своего ноутбука и выходит на лестницу.

Сначала слабый звук долетает до нас урывками, словно иногда ветер подхватывает его и относит к озеру. Затем звук становится громче. Он похож на вой волка, который мечется и изливает в вое свою печаль и боль.

Я пытаюсь угадать, куда едет автомобиль, шурша колесами по извилистой гравийной дороге.

Слышу, как он замедляет ход на крутом повороте около автобусной остановки, прибавляет скорость на прямом участке вдоль полей, сворачивает, не доезжая мыса, и едет на запад.

Вдруг звук внезапно прерывается, и воцаряется тишина. Папа вышел на газон и встал рядом со мной.

Я точно знаю, где остановилась скорая. Вижу по глазам папы, что он тоже знает.

* * *
После обеда папа звонит в больницу. Он довольно долго беседует с Ирьей. Я стою рядом, слушаю и все понимаю. Жизни Мари-Лу ничего не угрожает. Она в сознании, но поврежден позвоночник. Некоторые позвонки сжались. Вот все, что удалось узнать.

Она спрыгнула со старой черешни прямо на черные гранитные плиты.

Она выждала девять дней, прежде чем сделала это.

* * *
Когда я просыпаюсь, озеро уже успокоилось. На поверхности воды — лишь легкое волнение. Выйдя из дома, я слышу монотонное рычание, которое докатывается сюда с другой стороны бухты. Я вглядываюсь вдаль и различаю трактор, медленно ползающий по полю туда и обратно. Отсюда трактор кажется не больше мухи. Бьёрн убирает сено. Я воспринимаю это как знак устойчивой хорошей погоды.

Я съедаю два бутерброда с маслом и яичницу и выхожу на мостки пить чай. Трактор замолкает. Рядом с щебетом проносится трясогузка и приземляется на мостки, покачивая хвостиком. Неплохо бы ее нарисовать. Я ищу свои недавно купленные карандаши и выбираю один из них с маркировкой 2В. Мягкий грифель почти утопает в бумаге, пока я моделирую тело птицы: головку с белыми как мел щечками и бдительными темными глазками, черный слюнявчик на груди, прямой хвост, быстрые ножки-спички.

Как только я заканчиваю рисунок и отодвигаю его от себя на расстояние вытянутой руки, трясогузка улетает к дому. Я вижу, как она исчезает под черепицей почти у самой печной трубы.

Я остаюсь на мостках и еще некоторое время наблюдаю за птицами.

Единственный звук, долетающий до меня, — это легкий шелест волн, перекатывающих камушки у кромки берега. Настоящие летние волны. Я закрываю глаза, и меня наполняет мерный звук прибоя.

«Это самый древний звук, — думаю я. — Точно таким же он был в начале времен. В бронзовом веке. Или даже еще раньше, до того, как появился человек».

* * *
После несчастья с Мари-Лу Норден рухнул, словно карточный домик. Словно она заставила нас всех взглянуть на произошедшее с другой точки зрения. С точки зрения Мари-Лу.

Не знаю, правильным ли было это решение или нет, но Ирья рассказала моему отцу, что собирается уехать от Бьёрна в Стокгольм. Ради Мари-Лу.

Бьёрн начал пить. Он и так никогда не был образцом для подражания, но раньше алкоголь не имел над ним такой власти. Не так, как над другими. Бьёрн обладал почти сверхъестественной способностью в одиночку справляться с кучей дел. Сутра он проверял сети и отвозил улов в город. Потом до обеда чинил свой ржавый «Вольво-240». После обеда молотил пшеницу. Отправлялся на тракторе в Одаль и привозил оттуда в два раза больше прицепов для перевозки зерна, решал какие-то запутанные дела с обменом в промышленном районе и вечером возвращался домой с прицепами, нагруженными дренажными керамическими трубами для клеверного пастбища и садовой мебелью для новой террасы, которую он вскоре собирался сделать. Затем он снова запрыгивал в трактор и пахал до глубокой ночи. После этого переключался на ремонт автомобиля и только потом падал на кровать. И так день за днем.

Никто не мог понять, как это у него получалось. А сам Бьёрн лишь смеялся и вытирал пот с лысины. Он ходил быстрым шагом, подавшись вперед, словно вот-вот упадет, почти не отрывая ног от земли. Со стороны казалось, что он едет на роликах. Тем не менее, он двигался быстро.

А теперь в нем словно что-то сломалось. Та сказочная работоспособность, позволявшая ему несмотря ни на что выдержать двадцатичасовой рабочий день (скорее всего, это была любовь к Ирье и Мари-Лу), покинула его.

Он пытался справляться с делами как раньше. Но начинал забывать, что хотел сделать. Сенной пресс-подборщик неделями простаивал в поле. Бьёрн брался то за одно, то за другое, но ничего не доводил до конца. Он мог прицепить борону и выехать со двора, а потом внезапно выпрыгнуть из трактора и броситься красить мастерскую, а потом плюнуть на все и сесть пить грог с каким-нибудь дачником, приехавшим купить гольца.

А главное, он перестал смеяться.

* * *
Я отправляюсь на лодке проверить сеть и с трудом нахожу ее совсем не там, где оставил. Видимо, сильный ветер отнес ее. Вскоре я замечаю красный пластмассовый поплавок на порядочном расстоянии от берега.

Говорят, на озере Веттерн трудно рыбачить. По правде говоря, это очень большое озеро. Бездонное, с кристально чистой водой. Нужно знать, где и какая рыба обычно стоит, иначе останешься без улова. Нам с папой это известно. Я имею в виду, что значит остаться без улова. Но рыба есть: лосось, сиг, хариус, щука, окунь и даже голец. Несколько раз нам попадался сиг, а однажды летом мы поймали леща весом три килограмма.

Но в это утро моя сеть пуста. Я совсем теряюсь — иногда это бывает со мной — и долго не могу решить: оставить сеть там, где лежит, оттащить ее подальше или достать. Я сижу в лодке примерно четверть часа и размышляю. Наконец я решаю оставить ее в воде. От раздумий я весь вспотел.

* * *
Через неделю после несчастного случая мы с папой навещаем Мари-Лу в больнице. У нас с собой коробка шоколадного ассорти из «Вивохаллена» и букет цветов, я собрал их на «нашем» лугу на другой стороне леса. В основном это колокольчики, Мари-Лу очень любит их.

Сегодня самый жаркий день лета, город словно вымер. Одинокие силуэты прячутся в густой тени деревьев в парке. В больнице царит такая тишина, что с легкостью поверишь, будто она заброшена. Входные двери распахнуты настежь. Коридоры пусты. В столовой вяло колышутся шторы. Все медсестры как сквозь землю провалились. Мы скользим по блестящему полу в отделение номер четыре и в самом конце коридора находим палату номер двадцать один.

Мари-Лу знает, что мы придем, и не реагирует, когда мы распахиваем дверь. Она лежит на спине, на большой стальной кровати у окна. На столике рядом с изголовьем стоят две вазы с цветами. Лицо Мари-Лу бледно, кажется, она стала меньше ростом.

— Привет, Мари-Лу, — говорит папа.

Она едва заметно кивает в ответ.

— Как дела? — спрашиваю я.

— Нормально, — отвечает она.

— На улице чертовски жарко, — говорю я и корчу гримасу, поскольку не знаю, что сказать. В голове вертится, что, во всяком случае, ей повезло в том, что она лежит в прохладной комнате.

Мари-Лу молчит.

— Мама с папой передают тебе привет, — говорит мой отец.

В этом не было необходимости, поскольку Ирья навещает ее каждый день.

Я осматриваю палату. Комната довольно маленькая, почти как моя. Около входной двери — туалет. Что ж, если ты вынужден пролежать неподвижно на специальной кровати несколько недель, то отдельная палата — это то, что нужно.

— Какой у тебя прекрасный вид из окна, — говорит папа и кивает на ветвистые деревья в парке.

Мари-Лу по-прежнему молчит.

Папа вспоминает о коробке шоколадных конфет и достает ее, а я протягиваю Мари-Лу букет, который все это время держал за спиной.

При виде колокольчиков ее лицо светлеет. Быстро, словно проблеск солнца из-за туч.

— Спасибо, — говорит она. — Какие красивые!

— Это с «бронзового века», — говорю я. — Их там много.

Я говорю все это, чтобы подчеркнуть, насколько эти цветы важнее для нас, чем обычные. Они с «нашего» луга. Глаза Мари-Лу наполняются слезами.

— Мы обязательно сходим туда, когда ты вернешься, — говорю я.

Мари-Лу кивает. Сглатывает. Ее взгляд совершенно не похож на тот, к которому я привык. Он заставляет меня вздрогнуть.

— Наверное, я никогда не смогу, Адам. Скорее всего, я останусь здесь.

Я смущаюсь, не знаю, что сказать. Я готов расплакаться. Мне известно, что у нее серьезная травма спины. Пройдет немало времени, прежде чем ей станет лучше. Не исключено, что она никогда полностью не поправится. Но все же Мари-Лу повезло. Позвоночник поврежден низко. Она приземлилась на попу. Скорее всего, благодаря этому она и осталась жива.

Все эти мысли проносятся в моей голове, когда я вижу глаза Мари-Лу. Я испугался. Откуда-то издалека доносится папин голос, рассказывающий о том, как далеко шагнула медицина. Я не слушаю его. Я лишь смотрю на Мари-Лу. Ее глаза совершенно пусты. Это все равно, что смотреть в две черные дыры. Самой Мари-Лу там нет.

* * *
Я еще раз навещаю ее. В этот раз она выглядит усталой и печальной. Она почти ничего не отвечает и через некоторое время начинает плакать. В палату заходит молодая медсестра с длинной черной косой и говорит, что Мари-Лу нужно отдохнуть.

Несколько дней спустя мы уезжаем в Стокгольм. Папин отпуск закончился.

Следующим летом Мари-Лу с Ирьей так и не приехали. Бьёрн живет в Нордене один и ведет неравный бой с сорняками и алкоголем.

В то лето Мари-Лу должно было исполниться тринадцать, и впервые в их большой двор никого не пригласили.

В день ее рождения я иду на «бронзовый век», собираю букет цветов и кладу его на один из курганов. Тихо стою рядом, молюсь, чтобы Мари-Лу поскорее выздоровела, и все стало как прежде.

Мы проводим в нашем доме всего несколько дней. Думаю, мы с папой чувствуем одно и то же: мы не можем здесь оставаться. Позже папа приезжает сюда снова. Иногда один. Как-то раз — с Бритт. Но без меня. Я не могу. Не могу освободиться от всего того, что случилось. Словно это я сам упал. Папа говорит, что я слишком впечатлительный. Возможно, он прав. Но тогда мне всё казалось иначе.

Время от времени папа звонит Ирье. Она рассказывает, что с Мари-Лу все по-прежнему, и она очень беспокоится за нее. Мари-Лу стала замкнутой и язвительной. Одно время мне казалось, что папа увлечен Ирьей. Что между ними что-то есть. Почему бы и нет? У них много общего. Но дальше звонков дело не пошло. Папа слишком ленив. Он не в силах увлечься по-настоящему. Считает, что ему и так хорошо. Ведь у него есть я.

* * *
Я качаю головой и смотрю в сторону Нордена. Жизнь так хрупка. Изменить ее так же легко, как прихлопнуть комара. Завтра или через пять минут все может стать другим.

Есть ли смысл у того, что произошло с Мари-Лу? Есть ли смысл во всей этой бессмыслице, что происходит с нами? Как-то раз зимой к нам зашли два распространителя из какой-то религиозной секты и беседовали со мной на эту тему. Два худых бедолаги в костюмах, с прилизанными волосами и в очках. Я собирался поскорее закрыть дверь, но им удалось повернуть разговор так, что якобы у них есть ответы на интересующие меня вопросы. Тогда-то они и сказали, что у всех событий есть смысл. Наш долг — понять, в чем же он.

Я кивал и соглашался. Сказал, что это стоит обдумать. Иначе от них не отделаешься. Но один вопрос постоянно жег мне язык: в чем смысл того, что двенадцатилетняя девочка прыгает с высокого дерева и становится инвалидом?

Но я так и не задал его. Лишь кивал и не осмеливался возразить. Это трусость, но иногда я такой трусливый.

Позже выяснилось, что существуют разные версии падения с дерева Мари-Лу. Для меня все было ясно как день. Она пыталась свести счеты с жизнью. Но Бьёрн с Ирьей были убеждены, что она просто оступилась и упала. Несчастный случай. Даже папа, несмотря на свою способность мыслить критически, согласен с ними. Неужели взрослые слепы? Или они не в силах взглянуть неприятной правде в глаза?

Я переживал все это иначе. Может, это звучит странно, но я втайне восхищался поступком Мари-Лу. Мне нравилось ее мужество, ее непреклонная решимость. Когда я думал об этом, на меня нападала дрожь. Это так типично для Мари-Лу. Ею всегда руководили чувства. Вот какой она была.

* * *
После обеда я сажусь на велосипед и еду в «Вивохаллен». Торможу около автобусной остановки и проверяю наш почтовый ящик. Нахожу открытку из Дамаска. Папа пишет, что страдает от жары. Почти сорок градусов в тени.

Еду дальше и вижу множество ромашек среди колосков пшеницы. Белые цветы напоминают пену на поверхности поля. Воздух сухой. У нас тоже жарко. Пряно пахнет спелым зерном. Я вспотел, хотя еду медленно. «Сорок градусов в тени, — думаю я. — Бедный папа!»

Покупаю в магазине хлеб, молоко, простоквашу и коробочку дорогого плавленого сыра со вкусом ветчины. Затем я иду звонить маме. Она рада меня слышать. Я говорю, что у меня все отлично. Погода солнечная, и я уже почти коричневый.

После того как было сказано «пока», «береги себя» и «звони чаще», я достаю золотистую визитную карточку и набираю семизначный номер. На четвертом долгом гудке Мари-Лу отвечает:

— Мари-Лу Арвнелль.

— Привет… это Адам.

Несколько секунд в трубке молчат. Мне кажется, она собирается с духом.

— Привет.

— Я же обещал, что позвоню.

— Да, здорово, что ты это сделал.

— Как в городе?

— Жарко!

— Здесь тоже. Даже в воде!

— Ты звонишь из магазина?

— Ага. Еле доехал.

— Я знаю.

Кажется, она в хорошем настроении. Во всяком случае, ее голос звучит веселее, чем я ожидал. Или это лишь маска?

— На днях видел Бьёрна. Он заходил поздороваться.

— Ага.

Я понимаю, что ступил на зыбкую почву, и думаю, как бы сменить тему.

— Я часто хожу рисовать на «наш» луг. Сейчас там так красиво.

— Ага.

Я собираюсь с духом. Провожаю взглядом темно-синий «Гольф», остановившийся у «Вивохаллена». У него немецкий номер. Спрашиваю:

— Ты подумала над тем, что мы с тобой обсуждали?

В трубке на секунду становится тихо:

— Ты имеешь в виду, приеду ли я туда?

— Да, это было бы очень здорово.

— Мы с мамой говорили об этом. Она считает, что это хорошая идея. Хочет, чтобы я поехала.

— Я тоже так считаю, — с энтузиазмом говорю я. — Будешь жить в комнате Бритт. Это самая лучшая комната в доме.

В трубке снова молчание. Затем Мари-Лу говорит:

— Ну что ж, я приеду, Адам. Я обязательно приеду!

* * *
Я стою перед домом и не понимаю, как здесь оказался. Не хватает получаса моей жизни. Я проехал семь километров и даже не заметил. Мысленно я был где-то в другом месте. Хорошо, что меня не сбили, хотя мне должен был встретиться автобус.

Вечером я желаю спокойной ночи Сив и Рут и все еще чувствую себя счастливым. На заднем сидении пусто. Четвертый день подряд без яиц. Я сообщаю курам, что у нас скоро будет гостья и им нужно взять себя в руки.

«Ко-ко-ко», — отвечают Сив и Рут и озабоченно качают головами.

* * *
Я прохожусь по гостиной пару раз щеткой для мусора и нахожу двух мертвых шмелей под окном. Выбрасываю их вместе с грязью из совка за открытую дверь. Размышляю, стоит ли вытрясти половик из кухни, но решаю, что это не нужно. Ведь здесь жил только я.

Иду во двор, отламываю несколько веточек цветущего жасмина и ставлю их в керамическую вазочку на подоконник в комнате Бритт. Достаю старый фарфоровый горшочек, который Бритт купила на аукционе.

«Температура +27 °C, солнечно, ветер слабый, южный», — пишу я в дневнике.

Я не могу заснуть. В верхушках елей шумит ветер, и я думаю, что озеро должно снова разбушеваться. Из-под одеяла доносится стук. Это гудит мое сердце, словно мотор лодки.

Тихо, тихо, сердечко.

Скоро приедет Мари-Лу. Будет здорово.