Кукушата, или Жалобная песнь для успокоения сердца. Анатолий Приставкин

Страница 1

19

Тетя Дуся как-то вдруг сникла и заснула. Но спала недолго, а к Москве вообще пришла в себя, затормошилась, стала опять уговаривать Сандру остаться с ней. Но мы сказали, что нам обязательно надо попасть к товарищу Сталину.

Тетя Дуся поинтересовалась, когда же мы будем возвращаться, и велела отыскать ее в третьем вагоне, она через два дня ровно будет стоять тут же на вокзальчике. Ее нетрудно найти.

Она просмотрела мои бумаги и разделила их: сберегательную книжку велела спрятать под подкладку ватника, а остальное – документы вместе с собранными по вагону деньгами, их оказалось пятьдесят три рубля – завернула в бумагу и сунула мне в карман, а карман зашпилила на булавку: «Держи крепче, тут жуликов хватает!»

А когда уж совсем подъезжали к Москве и поезд встал, она со вздохом спросила:

– Вы хоть знаете, куда идти-то? Москва – во! Как деревня боль-ша-я!

– Нам в Кремль надо, – ответил я. – А до Кремля, говорят, тут недалеко.

– Недалеко! – передразнила она. – А в какую сторону – недалеко?

Я промолчал. Я уже знал: выйду в Москве на площадь и сразу все увижу. Раз Кремль, значит, самый видный!

Пассажиры, которым мы пели, ушли, а другие уже толпились и хотели скорей попасть в вагон, тетя Дуся их отгоняла, придерживая дверь рукой.

– Я сама-то не знаю… Где их Кремль… Но думаю, что надо идти, как люди идут… Как все, так и вы за ними! К нему, к Сталину, небось много ездют, всем надо ведь о чем-то просить. А кого еще просить! Он наш бог и заступник! Я ему перед бюстом-то свечку ставила в избе!

Мы попрощались с тетей Дусей. Она заперла дверь и еще дошла до конца поезда и сунула Сандре в руки холщовый мешочек с хлебом… Потом она обняла Сандру: «Ох, девонька… Ох, девонька…» И все шмыгала носом. Погладила меня и Хвостика по голове и сразу ушла.

Вслед за толпой, за мешочниками и военными мы спустились по ступенькам в город и оказались на площади. Такая это была площадь, что мы опупели от грохота. Гудели автомобили, кричали люди, а еще звенели трамваи. Мы их узнали по кино. И дома мы тоже по кино узнали, высокие, каменные, и в каждом, наверное, тысяча окон. Только окна закрыты и не видно, чтобы кто-то торчал наружу.

От всей этой круговерти закружилась голова. Сандра побледнела и оглянулась на меня. Но я не мог ее утешить, я тоже растерялся. А Хвостик закрыл глаза и уткнулся мне головой в живот. Та к мы и стояли на площади, как приезжие дурачки, не зная куда идти. Люди двигались, обходя нас, и если бы мы, как советовала тетя Дуся, решили последовать за ними, то нам пришлось бы идти в разные стороны, и влево, и вправо, и даже куда-то под землю.

Я задрал голову вверх, но Кремля не увидел и звезд его тоже не увидел. Хоть у нас в книжке писали, что они видны изо всех краев и даже из всех стран.

Тогда я решился. Я приказал моим стоять как вкопанным и не двигаться, даже если будут из всех сил толкать. Оглядываясь на каждом шагу, чтобы их не потерять и самому не потеряться, я продвинулся самую малость и заметил бородатого дворника с метлой. Он стоял, опершись на эту метлу, и спокойно курил. Я обошел его со всех сторон и под бороду заглянул. И, оказавшись напротив него, я спросил как можно вежливее:

– Дя-е-нька! В Кремль как пройти?

Дворник возвышался, как памятник какому-нибудь знаменитому дворнику, и даже от моих слов не колыхнулся. И метла его тоже не колыхнулась.

Я подумал, что, может быть, он глухой, и крикнул погромче:

– Дя-е-нька! В Кремль… Как про-о-ти-и?!

Дворник ожил. Но ожил не для меня, а для себя. Он поднял голову, оглядел вприщур площадь, швырнул наземь окурок и тут же замел его метлой. А когда я повернулся, поняв, что не докричусь, звук небось не доходит через его бороду, он спокойно буркнул мне в спину:

– На метре туды… В Охотный Ряд… Понял? – И вдруг рассердившись, крикнул: – Понаехали, думают, Москва им резиновая! И ходють, и ходють, и мусорют… Прям работать не дают! – И с этими словами замахнулся метлой и пустил в меня пылью.

Я отскочил, чтобы не попасть под метлу, и торопливо вернулся к своим, они издали за мной наблюдали. Хвостик бросился мне навстречу:

– Серый! Ты его спросил, да? Где Кремль?

– Спросил, – ответил я. – На метро надо ехать.

– А туда разве пускают?

Сандра промычала, качая головой. Она, как и Хвостик, сомневалась, что в метро пускают. Туда небось по пачпортам каким или пропускам. Жаль, тети Дуси нет, мы бы спросили, прежде чем на рожон лезть. А лучше всего не смешить москвичей и не рыпаться куда не просят. Тем более что Мотя утверждал, что до Кремля тут рукой подать. А Мотя все знает.

Так мы и пошли, крепко сцепив руки между собой, чтобы нас не размело толпой. Мы уже поняли: зазеваешься, а зевать тут есть на что, и пропал! Где тогда искать-то друг друга! Это не Голяки, там нашего брата за километр на улице видать! Захочешь потеряться, не сможешь, с милицией отыщут!

Долго шли, когда уже и не думали, что близко, за угол какого-то дома завернули и обомлели! Перед нами, как на той конфетной коробке, стоял самый что ни на есть настоящий Кремль, и башня, и стена, а перед стеной красный Мавзолей Ленина. А рядом со всем этим, прямо по площади, люди ходили, будто для них нормально все это – вот так жить и ходить мимо.

– Смотри! Кремль! Кремль! – закричал Хвостик, а я поскорей зажал ему ладонью рот.

Я уже понял, что в Москве нельзя кричать. Как крикнешь, так менты уже глазами шарят: кто кричит? Почему кричит? И вообще, откуда такой приехал, что не кричать, как все тутошние прохожие, он не может?!

Но если честно, я и сам, как Хвостик, ошалел при виде Кремля – оттого, что он настоящий, а мы, хоть голяки из «спеца», а тут, рядом с ним! Мы сразу дальше не пошли, чтобы опомниться, чтобы привыкнуть, что мы тут.

Конечно, мы знали, что нам нужны ворота, а ворота, ясное дело, в башне: это на другом конце площади. А площадь-то покатая! Да булыжник на ней, так мы, чтобы не споткнуться, осторожно ступали и все по сторонам головой крутили, потому что мы не знали, как на самом деле по Красной площади-то у Кремля ходят. Идут, скажем, на цыпочках, или руки по швам держат, или голову, как в строю, на Кремль равняют. Не может быть, чтобы тут ходили, как ходят везде! Это вам не Голяки задристанные, где плюй на землю, не заметят! Да что плевать, можно за углом, скажем, и помочиться, и звук при этом погромче выдать! А тут-то попробуй выдай! Тебя сразу сцапают за твое звуковое место: чего, мол, шпана немытая, ты воздух около самого Кремля портишь! А товарищ Сталин, а другие вожди – за тебя должны нюхать?!

Дурацкие, конечно, мысли лезли в голову. Но я уже заметил: как только надо думать иначе из-за всякого терзания в груди, так разные глупости в голову лезут, доказывая, что мы, вшивота «спецовская», не достойны ничего приличного и уж точно не достойны быть и думать около Кремля.

Друг за дружкой, с оглядкой на ментов, которых тут, как палок в заборе, навтыкано, мы всю, от одного края до другого, площадь прошли, только еще около Мавзолея постояли, где часовые друг на друга, вытаращив глаза, смотрят. Вперились друг в друга и едят глазами! Будто в «моргалки» играют. А кто первый моргнет, тому щелобон в лоб. А двери между часовыми деревянные закрыты. Говорят, туда Сталин один ходит. Пойдет, все Ильичу как есть доложит, слезу смахнет, усы мокрые утрет – вот, мол, Ильич, оставил ты меня, а как трудно сидеть в Кремле да по телефону звонить, умаялся. Хоть там Клим Ворошилов и Семен Буденный меня иногда подменяют, когда на фронт езжу! Пожалуется наш вождь, а потом вздохнет и с новыми силами за дела возьмется.

Так мы представили и к воротам пошли, чтобы товарища Сталина скорей утешить. Мы ему скажем: мы с тобой, товарищ Сталин, хоть куда, пусть и без Ленина, но по ленинскому пути. А потом уж мы спросим, как нам дальше, Кукушкиным, жить, если отцов у нас нет, а где их искать, неизвестно. А он вызовет к себе кого-нибудь из подчиненных и прикажет всех наших, кто кому отец или мать, срочно найти.

Но мы, еще не дойдя, увидели, что ворота в Кремле закрыты. Высокие ворота, железные, а рядом мильтоны сторожат.

Но я нашелся, негромко своим сказал:

– Ну закрыты… Ну и что? Значит, какая другая дырка есть! Это как забор у Сиволапа: все позакрывал, а дырку-то не заметил!

Я так сказал, хотя, честно, не знал, где искать эту дырку. Я вообще до сего дня думал, что Кремль – это башня со звездой, как на картинках, в башне – ворота. А внутри, в башне, товарищ Сталин живет. А теперь я увидел стену, а за стеной еще дома, и сразу сообразил, что ее надо кругом обшарить, как забор в огороде, когда залезть надо. Где-нибудь да будет дыра! Забор-то без дыры не бывает!

Мы целый час стену пехом обходили, в кусты попали, как в лес все равно. Вот тебе и «охотничий заряд»! Заблудиться можно! Но я-то тоже не дурак, все наверх, на зубцы смотрел, чтобы курс не потерять. Внизу стены дырок пока тоже не попадалось. Зато выскочил, будто заяц из-под кустов, человек, похожий на пожарника, и, отряхивая с себя сухие листья, закричал:

– Куда! Куда! Уходите! Здесь нельзя гулять! Здесь зона!

Слово «зона» нас немного насторожило, потому что Чушка его обожает, но все равно мы обрадовались человеку, мы хотели у него спросить, нет ли тут какой дырки. Но он рта не дал нам открыть, а подбежал и стал толкать в спину, и все повторял:

– Идите! Идите подальше! А то и себя не найдете!

Вот олух, мы на то и в Кремль-то пришли, чтобы себя найти! А без Кремля-то мы как себя найдем?

Но пока я хотел это объяснить, он вытолкал нас из кустов на дорогу, а сам будто сквозь землю провалился.

20

Ворота мы нашли! Я ведь точно знал, что без ворот забора не бывает! Только к тем воротам нас не пустили. Хотя мы так ловко вынырнули, что менты нас сразу и не засекли. А их тут больше, чем деревьев в лесу! И все какие-то новенькие, сверкающие, будто только отштамповали, не то что наш замызганный Наполеончик! А как они нас заметили, бросились навстречу, будто ждали. То есть бросились не все, а двое, зато бегом, остальные же встали полукругом, будто этих двоих сторожат и боятся за их жизнь. А сами нет-нет и по сторонам зыркают. А как машина въезжает или выезжает какая – длинная, черная, тоже блестящая, они сразу ей честь отдают! А кому отдают, не видно, темно в машине-то, будто завешено одеялом.

А эти двое, с красными повязками, нас сразу к стене и прижали:

– Кто? Откуда? Почему здесь?

Чтобы они Хвостика не раздавили, я его за свою спину поставил. И Сандру плечом прикрыл. Та к как они шинелью прямо в лицо лезли, я двумя руками уперся, чтобы рот был свободный, и в ихнюю шинель им крикнул:

– Мы приехали к товарищу Сталину!

– Кто мы? – спросили сверху. – Зачем?

– Из Голятвино… Он же наш друг!

– Кто? Кто? – И тот, что меня прижимал, захохотал и отодвинулся, чтобы рассмотреть нас.

Я тоже на него посмотрел. Рожа, как у недобитого буржуя на картинке! Про таких говорят: «Погоны голубые, рожа красная!» А когда он хохотал, открывая рот, я снизу увидел: у него зубы золотые! Блестят шибче, чем его собственные пуговицы!

В этот момент я их не боялся. Тут рядом, за воротами, вдоль стены, вместе с Климом Ворошиловым гуляет товарищ Сталин. Он-то в обиду нас не даст! Увидит, позовет, посадит, как Гелю Маркизову, на колени, подарит коробку конфет, а потом скажет: «Ну, рассказывай, браток, все рассказывай, меня эта милиция вот как за горло взяла, не дает шагу ступить к народу, охраняет!» Но мы жаловаться не станем, мы прямо с главного начнем, с документов. Нет, не с документов, а с Егорова, от которого документы. И с отцов других Кукушат…

А мильтон все хохотал. Он оборачивался к другому, помоложе, и повторял:

– Ха-ха… Друг… Слышал?.. Он их друг… Ха-ха! Дружок! Вот этому!

И тут Хвостик из-за спины крикнул, я от него даже не ожидал:

– А у нас документ есть!

И спрятался снова. Мне горячо даже спине стало, когда он прижимался, едва дыша от страха.

Тогда этот, с зубами, что блестели, как пуговицы, перестал хохотать и, уже не наваливаясь, сказал:

– Давай сюда! – И так как я молчал, он повторил железным тоном: – Документ, говорю!

А второй, помоложе, сбоку хмыкнул:

– Какой у него документ… Шпана… Он и фамилию свою вряд ли знает!

Угадал ведь! Месяц назад и правда не знал. Но теперь-то знал! И смогу им доказать! Чтобы меньше скалились!

Я полез в карман, расщепил булавку и достал сверток:

– Вот! Документ! Настоящий!

Я еще думал, что дело только в документе, а уж если они убедятся, что мы имеем настоящий документ, то сразу пропустят к товарищу Сталину.

Они схватили сверток так, будто боялись, что я им не отдам. И тут же повернулись к нам спиной.

Склонив головы, чего-то там вычитывали, а другие, еще несколько ментов, стояли на расстоянии и смотрели на нас. И совсем они не были так добродушно настроены, как эти двое. Я даже подумал: волки! Серые, одинаковые, звериный оскал. Вот тебе и «Охотничий заряд»… охотятся, только за кем? За такими, как мы?

Я оглянулся и увидел, что Сандра все о них понимает, может, еще раньше меня поняла: в глазах ее был уже не страх, а злоба! Дикий такой огонек, как у зверька, загнанного в западню!

А тут эти двое повернулись, и я заметил, что старший прячет мои документы в карман.

– Ладно, разберемся… Отведи, пусть посидят среди шнырей да крысятников… И девку… Я бы ее попользовал, но мала…

А младший добавил:

– Малая всегда удалая! Уж наверняка не целка!

– Ну веди, там посмотрим!

– А документы? – спросил я. Про товарища Сталина я промолчал.

– Какие документы?

– Наши! Документы!

– Потом, потом… – сказал младший со странной ухмылкой. – Будет вам документ по первое число!

А старший повернулся спиной, чтобы уйти. И тут, я сам не заметил, как произошло: Сандра прыгнула и вцепилась зубами намертво в суконный рукав. Он сперва и не понял, отмахнулся, но Сандра держалась крепко. Она держалась и вопила на всю площадь. Младший тогда бросился ее отрывать, и двое из оцепления бросились, они схватили Сандру поперек туловища и рванули, подняв в воздух! Но тут уже мы с Хвостиком тоже вцепились в руку старшему, но в другую руку, мешая ему защищаться от Сандры. И, конечно, тоже заорали на всю площадь. Мы-то себя не слышали, но крик, визг, наверное, стоял такой, что если бы товарищ Сталин и правда гулял в это время по Кремлю с Климом Ворошиловым, он обязательно выглянул, чтобы узнать, кто это так кричит.

И вдруг все кончилось. Я и не заметил, как они нас отпустили и встали по стойке «смирно» перед кем-то, кто появился перед ними. А появился старичок, сухенький, дряблый, малорослый, но в форме. Он стоял и смотрел на ментов. А они, эти хохотальщики, весельчаки золотозубые, прикарманившие наши настоящие документы, теперь вытянулись по струнке и дрожали, как мальчишки перед учителем.

– Что за шум? – спросил старичок. И, сощурясь, посмотрел на нас.

– Вот, пытались проникнуть… Задержали…

– Кого задержали? – поинтересовался он, тяжело вздыхая.

– Этих…

– У нас документы! Настоящие! – крикнул я, понимая, что нам уже нечего терять. Хуже все равно не будет.

– Так точно, документы, – засуетился золотозубый. И достал из кармана наши документы.

– Ну и что? – спросил старичок и опять вздохнул.

– Метрики… Справка…

– Ну и что? – повторил старичок и закрыл глаза.

– Надо переписать. Зафиксировать, так сказать… Уточнить… Бдительность прежде всего!

Старичок махнул рукой:

– Отпусти… Нашел кого бдить! Дети же… – повернулся и пошел.

Неподалеку, как оказалось, стояла его машина.

Он сел и уехал не оглянувшись, а двое, не обращая теперь на нас никакого внимания, стали переписывать что-то из наших бумаг в свои.

Я слышал, как старший сказал:

– Вот сучка, она мне рукав прокусила. Представляешь?

– В другой раз, – спокойно ответил младший. – Никуда они от нас не уйдут!

А этот все осматривал беспокойно шинель и вдруг спросил:

– Как ты думаешь, они не бешеные?

Молодой поглядел на нас, наверное, чтобы проверить, в самом деле, не бешеные ли мы. Но отвернулся, поймав свирепый взгляд Сандры.

– Кто ж их знает… Лучше бы они перекусали друг друга… И нам меньше возни… пострелять бы их, как волчат, и дело с концом!

Младший, не заворачивая, сунул документы мне в руки. Старший же стоял так, будто нас уже не видел. Больно здорово его на наших глазах встряхнули.

Я схватил документы и тут только подумал, что в свертке были еще и деньги! Пятьдесят три рубля! Я сразу увидел, что денег нет!

– А деньги? – крикнул я. Но крикнул неуверенно, потому что я не мог представить, что менты могли у всех на глазах, вот сейчас, нас ограбить. Может, тетя Дуся положила деньги отдельно от книжки?

– Какие еще деньги! – оскалившись, рыкнул младший. – Скажи спасибо, что голова цела!

– И сучку свою зубастую береги… Попадется, я ей не только зубы, я ей хребет переломлю! – прошипел старший так, чтобы, кроме нас да напарника, никто не мог его услышать.

И хоть ничего не слышали менты из окружения, но расступились, самую малость, чтобы можно было между ними протиснуться. А когда мы попытались пройти, один все-таки изловчился и дал мне больно поджопник сапогом так, что я встал на карачки. Они и Сандре съездили по спине, а вот Хвостика не достали, он между ног проскочил.

21

– Послушай, Серый… – сказал Мотя негромко. – А те менты, что вас в Москве курочили… Они такие же? Или они другие?

Я посмотрел в щель, но не было ничего видно. И Ангел примолк, услышав живой голос, и Сандра… Вот, думаю, Сандра никогда уже не забудет тех ментов.

– Другие, – произнес я нехотя. Мне и правда их вспоминать не хотелось. Но я еще добавил: – Но такие же!

Я вдруг представил, как мы от них бежали… Вот это был гон! А в голове, словно гвоздь, висела фраза, брошенная молодым ментом, который и не казался сперва таким страшным, как тот, старший, что затыкал мне рот своим животом. Молодой говорил о нас, как о чем-то постороннем, я запомнил его слова: в другой, мол, раз поймаем! Никуда они от нас не уйдут!

И не ушли же! Подстрелят, как волчат, и дело с концом!

– Значит, они все тогда знали, – сказал вдруг Мотя.

– Что они знали? – выкрикнул Бесик. – Что мы станем стрелять?

– Да нет… Они знали, что мы все равно попадемся.

– А чего тут знать? – спросил, кашлянув, Шахтер. – Конечно, попадемся… Дорожка-то одна…

– Правда, одна?

– Одна! Одна! В сарай!

– Думаешь, легавый имел в виду сарай?

– Он сказал: «В другой раз… Никуда не уйдут…»

И Сандра промычала громко, все поняли, что и она взбудоражилась, когда ей напомнили о той встрече у Кремля. Знала ли она, дошло ли до нее из разговора этих двух, что они ее там делили? Сперва-то я решил, что не поняла. Но потом увидел, на улице, все тот же ненавистный огонек в ее глазах, он так и не растаял до сего дня (ночи?), а даже, даже усилился! Сейчас я подумал – конечно, поняла! Не оттого ли она и прыгнула, и шинель этому придурку прокусила?!

Но мы и правда неслись как бешеные. Может, мы тогда впрямую поняли слова, что мы далеко не уйдем и нас будут по Москве отстреливать, будто волчат! Мы летели, сменяя улицу за улицей, и все они казались теперь нам одинаковыми. И еще я тогда запомнил, не памятью, а какой-то частью мозжечка, что это были как бы не улицы, а каменные стены до неба, по обе стороны дороги, от них никуда не уйти! Все окна наглухо задраены, завешены! Все двери закрыты!

Что за дикий город, где все, все наглухо забито и закрыто!

Загнанные в узкий коридор между домами, мы бежали, не пытаясь никуда свернуть. Мы уже догадались, что это так сделано, чтобы нельзя было свернуть. Мы неслись из последних сил только вперед, ведомые этими стенами! Временами казалось, что мы движемся по кругу, как недавно у Кремля. К концу мы уже сдохли. Хвостик хоть и не пищал, но цеплялся за меня, почти висел на моей спине, да и Сандра молча выбивалась из сил. В такой момент мы и увидели вокзал!

Вокзал! На нем даже надпись была: «ВОКЗАЛ».

Мы стояли ошарашенные, глотая воздух и вылупив зенки на эту надпись. Бежали, бежали и оказались на вокзале. Не чудно ли!

А может, город так странно устроен, что все улицы-стены направлены к вокзалу, чтобы поскорей отторгнуть чужаков, выпроводить всяких там нежелательных, подозрительных да поскорей посадить их на поезд! В их Голяки.

С ходу, с налета, а может, с испуга мы забрались в межвагонье, чтобы поскорей уехать, сбежать от Москвы. Но потом опомнились: не все же поезда идут к нам в Голяки.

Мы не сразу разобрали, что и вокзал, хоть назывался так и даже был похожим на тот, на наш, вовсе не был нашим вокзалом. Только поезда такие же да пассажиры в сереньких ватниках с мешками да котомками.

Мы стали спрашивать какого-то мужика с мешком, потом женщину в военной форме и машиниста в робе с масленкой в руках… Никто из них про Голятвино слыхом не слыхивал!

Мы тогда уселись на ступеньках, на сходе в город, между кассами и лабазами, и стали соображать про свои дела. То есть мы хотели что-то придумать, но мы так устали от Москвы, от Кремля и от милиции, что никаких мыслей у нас не было.

Одно желание – удрать, куда-то исчезнуть, мы были теперь согласны даже на наш протухший «спец», отсюда, как воля из тюрьмы, он казался нам раем.

Мы даже по-другому теперь смотрели на людей, что мельтешили вокруг нас; если уж они влипли, как и мы, в Москву, значит, жизнь у них не сахар! Может, у них даже по-хлестче, чем у нас! Какой же дурак без всякой причины, без беды сунется в это логово, которое само себя забаррикадировало и само себя заперло от всех! Одни мильтоны вокруг стоят. Интересно, сколько же у них в Москве мильтонов проживает? Если бы, к примеру, всех ментов в Голяки переселить, небось места не хватит!

Хвостик положил голову мне на колени и уснул. И Сандра ко мне с другой стороны прислонилась, закрыв глаза. Но я-то знал, она не спит, переживает. Помычала бы, легче бы стало!

В это время мимо прошел мент, не такой лакированный да блестящий, как те, кто из Кремля. Но глаза-то у них у всех одинаковые, напряженно-сторожкие. Прошел, замедлил шаг, даже повернулся, но я сделал вид, что его не вижу. Хоть глаз с него не сводил, тоже сторожил и тоже напрягался. Только мое напряжение совсем другое: драпать или не драпать, подождать! А как он прошел, я в кармане документы ощупал. Вынул, посмотрел и обратно положил, булавкой, как велела тетя Дуся, зашпилил. Денежек-то, конечно, как не бывало!

Стянули менты наши кровно заработанные рублики. Да ладно бы голятвинские стянули, тем от природы суждено грабить, а то московские, которые самого Сталина охраняют! Да как же они могут охранять, если они сами жулики! Того и гляди, они и вождя мирового пролетариата и гения всех народов спокойненько оберут! А может, и обобрали!

Старичок, освободитель, тот ничего, да жаль торопился, мы бы ему все про этих ментов выложили бы!

Тут мысли мои поплыли, и я незаметно для себя растворился в каком-то полусне, где ощутимо существовали вокзал и Хвостик с Сандрой, но и спаситель-старичок, который, как ни странно, был рядом и очень даже меня слушал и понимал. И все бы у нас с ним слепилось, сладилось, да голос чужой помешал.

Прямо над ухом проорали:

– По-ш-ли! Ско-рей! Чего тут расселись!

Мы все трое в испуге подскочили, понимая, по привычке, что надо куда-то идти. Но ментов или другой какой опасности мы не увидели. Горластая, бойкая женщина гнала мимо нас толпу ребят, человек двадцать, я сразу же увидел, что они свои, будто сейчас их вытащили из нашего «спеца».

Женщина подгоняла отставших, а нам крикнула на ходу:

– Скорей! Да скорей же! Опоздаете, пеняйте на себя!

– Серый? Куда? Куда? – спросил Хвостик со сна, так и не разобрав, куда это его зовут.

Если бы я знал! Но я подтолкнул Сандру, и мы трое рванули изо всех сил за остальными, влезая в самую гущу толпы и прямо-таки шкурой ощущая, что мы свои среди своих, а значит, все не так уж плохо.

22

На площади стоял автобус. Около него хлопотала в ватных брюках, похожая на колобок, баба. В бачок, прилепленный сбоку к мотору, она подложила деревянные чурбачки, подождала, пока задымит, и сказала деловито:

– Вот, заправила свой самовар. Теперь можно ехать.

Машина, как выяснилось, работала от дров.

Она зашипела, зарычала, завыла и двинулась не очень шибко по улицам города, обгоняя людей и даже трамваи.

Ребята загикали, засвистели в знак одобрения, а я из-за голов разглядел Сандру с Хвостиком, которые пролезли в самый конец автобуса и заняли одно на двоих место.

Рядом со мной маячил высокий тонкошеий парень, которого все называли Бонифаций, а то еще Боней. Рыжеватый, с веселыми конопатинами, он крутил головой и всем успевал отвечать. По отрывочным репликам я понял, что тут собрали для экскурсии два подмосковных детдома: ребята не все знали друг друга, а воспитательница и подавно.

Бонифаций меня спросил:

– А вас, малаховских, возили на «Синюю птицу»?

Я не понял, про какую птицу он спрашивает, про зоопарк, что ли, и на всякий случай ответил, что нас возили, там и синие были, и зеленые, и красные… Всякие, словом, птицы!

– А нам обещали, но не повезли, – сказал Бонифаций огорченно. – У нас в томилинском такой шухер вышел… Понимаешь, подкоп обнаружился под хлеборезку, ну и Хряк пошел лютовать! Тут уж не до театра было, кого в ремеслуху выпихнули, а кого даже на Кавказ!

– Хряк – директор? – с пониманием спросил я.

– Директор.

– А у нас Чушка!

– Ну, ясно, одной породы! – кивнул Бонифаций. – А эта трофейная выставка давно уже… Некоторые из наших сами рванули, и другие собирались, так Хряк говорит… Свезите, говорит, с малаховскими, с вашими то есть, шакалами… А то они у меня туда сами сбегут… И повезли… Да вот она! Вот! – воскликнул он, указывая в окно.

Тут и весь автобус возбужденно загудел, увидели впереди, справа, за широкой рекой в граните берег с площадкой, забитой всяческой военной техникой: пушками, минометами, автомашинами, танками и самоходками с крестами!

Автобус забрался на огромный мост, с него площадка стала еще видней, мы резво скатились под уклон, свернули направо и въехали в огромные железные ворота, над которыми крупно золотыми буквами было начертано: «ЦПКОиО им. ГОРЬКОГО».

Лишь откинулась дверь, ребятня сыпанула из автобуса и с криками «ура» бросилась ко всей этой стоящей вразброс технике.

Проталкиваясь к выходу, я услышал, как баба-шофер поучала воспитательницу. Она говорила:

– А ты не бежи за ими! Не бежи и не переживай! Ты вожжу им отпусти, все равно не удержишь! А как есть захочут, сами, как миленькие, придут, прибегут даже! Ты вот лучше посиди тут, а я тебе расскажу, как до войны в энтом парке я ухажерам своим свидания назначала… Ох, и резва была! Хоть и мала, но резва! Вовсю шалила!

Как она там шалила, я уж не дослушал, потому что, вырвавшись на волю, понесся что есть духу вслед за остальными, боясь не успеть и пропустить главное. Хвостик и Сандра бежали за мной.

С ходу пропустил я две пушечки, танк «Пантеру», так стояло на дощечке, и самоходку «Фердинанд». Тут уж, облапив и осадив кучей, шуровали детдомовские.

Я выбрал себе «Тигр» – так было написано на деревянной бирке, повешенной прямо на орудийное дуло. Осмотрел и крест на башне, и пушку, и рваный стальной бок, видать, крепко жахнул из бронебойки, и полез наверх, торопясь его поскорей занять. Он мне сразу пришелся по душе. Это ничего, что в нем совсем недавно сидели проклятые фашисты и даже то, что сделали «Тигра» в проклятой Германии! Сделали против нас, против меня лично! Ну, конечно, и против Сандры, и против Хвостика! А мы победили, и значит, мы сильней, и танк теперь наш! Он мой… И я, хлопая по броне, быстро произнес: «Чур-чура, он мой! Мой! Мой!»

– Серый, подожди! – кричал снизу Хвостик, я его сразу за шумом не расслышал. – Я с тобой, Серый!

Он никак не мог забраться на гусеницу, срывался, падал и снова карабкался вверх, ко мне. Я подал ему руку и помахал Сандре. Она стояла на расстоянии и, приставив ладонь к глазам, снизу вверх смотрела на меня. Но смотрела без зависти, даже без интереса. Сандру занятый мной танк никак не волновал. Ее лишь волновало, чтобы мы не сверзлись обратно, наземь.

Я заглянул через люк в темное нутро машины, потом спустил туда ноги и сполз, ударившись больно коленкой о какую-то железку. Но переживать было некогда, я потер ногу и огляделся: было сумрачно и остро пахло дымом, даже в глазах защипало. Я примостился на ободранном, обгорелом до скелета сиденье, стараясь представить, как тут были до меня фашисты. Как они тут сидели, как лопотали по-своему, по-фашистски, а может быть, они орали «Хайль Гитлер!», наводя свою пушку и стреляя.

Сверху, в люке, появилась в это время на белом небе голова Хвостика. Ничего не видя со света, он в темноту канючил: «Серый! Я к тебе!» И вдруг, не удержавшись, свалился прямо мне на голову. Не будь меня, тут бы, глупыш, и свернул себе шею! За ним и Сандра появилась. Она ни о чем не просила, а молча, упорно лезла вовнутрь, я помог ей спуститься, подставив плечо. И посадил на место наводчика к пушке.

– Будешь наводчиком и стрелком, – сказал я, как командир все равно какой. А Хвостика я просунул в самый нос к смотровой щели, чтобы наблюдал, что делается на воле, и был на шухере.

Не верилось, что нас тут не прихлопнут, в этой железной коробке, и не отведут куда следует.

Это ведь кому из Кукушат рассказать, не поверят: сами лазали по фашистскому «Тигру», сидели у пушки, а были бы снаряды, так и выстрелить бы могли, а может, даже поехать!

Я схватился руками за два рычага, дернул их на себя, как это делает артист Крючков в одном ужасно интересном кино.

– Куда двинем, братва?

Я пошутил, но Хвостик, сидящий впереди, ответил так, словно мы и вправду могли двинуться.

– Туда! – и указал за реку.

– Куда туда? На мост?

– На мост, Серый! И за мост! Там наш Кремль!

– В Кремль, что ли?

– В Кремль, Серый! Правь в Кремль! Только скорей! Скорей!

Он нетерпеливо махнул рукой, и Сандра кивнула. Она была согласна, чтобы мы шли на Кремль!

Нет, Хвостик и Сандра вовсе не играли, они были уверены, что мы сейчас ринемся по мостовой на нашем грохочущем чудище.

И тогда я скомандовал:

– Заводи мотор!

– Есть мотор! – крикнул Хвостик.

– Отпускай фрикцион!

– Отпускаю, Серый!

Я не знал, что такое фрикцион, но так говорили где-то в кино, когда показывали, как Крючков бьет японцев, а потом поет песню про трех танкистов: «Три танкиста, три веселых друга, экипаж машины боевой!»

– Вперед, за Родину! За Сталина! – крикнул я и дернул рычаги.

Наша громада дрогнула, качнулась и урча так, что уши закладывало от грохота и рева, словно сошедший с рельсов поезд, поползла по набережной.

– Ура! – крикнул восторженно Хвостик, и Сандра промычала ему в тон. Впрочем, я почти не слышал их из-за шума и лязга. Приминая асфальт и чуть не зацепив стойку железных ворот на выходе, мы свернули на мост, который гулко отозвался под нашими гусеницами.

– Вижу Наполеончика! – крикнул вдруг Хвостик.

– Пали в него, в гада! – приказал я Сандре.

Она извлекла из ящика беленький, сверкающий, как игрушка, снаряд и забила в ствол. И тут же выстрелила, закусив губу. Выстрела мы не услышали, только дрогнул стальной корпус «Тигра».

– Вижу директора Чушку!

– Пали в него, в гада!

И Сандра опять выстрелила. Никаких сомнений не отразилось на ее лице.

– Вижу Помидора и Ужа!

– Пали…

– Вижу Козла возле вокзала!

Тут мне и командовать не пришлось: Сандра выпустила сразу три штуки, снаряд за снарядом! Ее лицо побелело в этот миг.

– Вижу Тусю! – вдруг сказал Хвостик.

Я не стал командовать на этот раз, а посмотрел на Сандру. Она спокойно заряжала пушку, целясь в кого-то, кто был впереди.

– Не жалко? – крикнул я.

Она метнула в меня взгляд, странный взгляд человека, помешанного на ненависти. Лицо ее, будто у святой на иконе, светилось в темноте. И я понял, что она убьет их всех, кто окажется на нашем пути.

Но Хвостик заорал:

– Эти… Легавые сторожат у Кремля!

Вот тут Сандра и дала себе волю. Она посылала снаряд за снарядом, от частой пальбы стало дымно в кабине и жарко, нечем было уже дышать. Но Сандра ничего не чувствовала. Я думаю, что она бы разнесла сейчас всю Москву, если бы хватило запала! Рассекая дробящуюся под гусеницей брусчатку, мы шли напролом к чугунным литым воротам Кремля, где нас еще недавно держали как арестованных. Попробовали бы мильтоны, сверкая своими пуговицами, теперь нас прижать к стене или даже встать на нашем пути! Мы бы им всем, всем показали!

Ворота отпали сами, едва мы ткнули дулом орудия. И вторые ворота, и третьи… Ишь, понаставили ворот!

Тут я сказал Сандре:

– Много у тебя боеприпасов?

Она кивнула.

– Тогда жахни по другим воротам, чтобы они тоже были открытыми! Это все-таки Кремль, а не тюрьма!

Сандра покрутила ручки наводки и выстрелила!

– Она дырку в стене сделала! – закричал Хвостик.

– И правильно сделала! Это для наших… для «спецовских»… И всех других… Пусть лазят сколько хотят в гости к товарищу Сталину!

И я запел:

Из сотен тысяч батарей,
За слезы наших матерей,
За нашу Родину: огонь! Огонь!

Тут мы увидели самого товарища Сталина.

Лучший друг советских детей стоял на мраморной приступочке дворца и курил задумчиво трубку, вовсе не удивляясь, что мы так шумно ворвались на его территорию. Но острый с прищуром рыжеватый глаз все время следил за нашей машиной, а седой ус немного шевелился.

Я осадил машину и стал карабкаться из люка. Хвостику и Сандре я велел оставаться на боевом посту.

С башни, горячей от боя, я соскользнул, как с горки, и чуть не упал, приземлившись на прямые ноги. Но сразу освоился и тут же, чеканя шаг, пошел прямо к товарищу Сталину.

– Товарищ Сталин! – крикнул я как можно громче. – Экипаж боевой машины, бывшей трофейной, а ныне советской, взял приступом Кремль, чтобы освободить вас от охраны легавых, которые не дают советским людям видеть и разговаривать со своим дорогим и любимым вождем!

Я ждал, что товарищ Сталин, окинув в задумчивости площадь, ответит величаво, как и положено вождю, но я ошибся. Он небрежно отшвырнул на землю трубочку, как надоевшую игрушку, и шагнул ко мне, открыв для объятия руки.

– Дорогой мой! – произнес, смаргивая слезу. – Дорогой мой! Дорогой… Я ведь знал, что ты приедешь! Зови остальных, всех моих друзей, всех, всех зови! Я хочу видеть, я хочу знать, как вы, дружки мои сердечные, живете. Не обижают ли вас легавые? Кормят ли вас, родных, одевают ли, обувают ли, как положено?

Я махнул в сторону машины, зовя Сандру и Хвостика. И они встали рядом со мной. Тут откуда ни возьмись появились другие вожди, которых мы знали лишь по портретам в учительской, а теперь видели наяву: Молотов, Калинин, Каганович, Ворошилов, Жданов, Микоян и еще кто-то, они все нам улыбались.

Сталин нам лично их представил, а про нас сказал так:

– Прошу любить и жаловать, это мои лучшие друзья из Голятвино! – при этом он лукаво улыбнулся: – Голяки… А у нас в Гори их бы звали горяки!

23

Переночевав в своем «Тигре», утречком, по холодку мы двинулись на поиски Кукушкиной. Хоть мы и дикие, из Голяков, но по адресу на документе найти-то можем. Она-то не в Кремле живет, чтобы к ней не пустили. Другое дело – не очень-то хотелось к ней идти. Сам даже не знаю почему. Мешало именно то, что она тоже Кукушкина. Мы и так запутались с этой фамилией.

Но я подумал и решил, что идти-то надо. Тем более что проживает она, как объяснил одноногий сторож с выставки дядя Митя, на Фрунзенской набережной, вот, через речку напротив. Как говорят, привет Кукушкиной от Кукушат. Пишите, не забывайте, наш адрес в Москве – трофейная выставка, «Тигр», что с дыркой в боку, который рядом с «Пантерой»! Жду ответа, как соловей лета!

Сторож дядя Митя такой сторож, который ничего не сторожит. Он якобы за все эти «Тигры» и «Пантеры» отвечает. А чего за них отвечать, если они – сами по себе стоят и есть не просят. А дядя Митя приспособится, сварганит костерок и варит себе хлебово в солдатском котелке да песни про себя мурлычет, мы ему ни с какого бока не помеха.

Набережная, где проживала наша Кукушкина, оказалась и правда неподалеку, надо было лишь перейти огромный мост, который они тут называют Крымским. Хотя он в Москве и река под ним тоже Москва.

Шли мы, никого из прохожих ни о чем не спрашивая, чтобы не рисковать. Тот же разговорчивый сторож охотно объяснил, что за нами уже идет охота. Не за нами лично, а за всеми, потому что таких, как мы, осадивших Москву, из разных «спецов» и колоний, тут немало, и живут они не только на выставке, но в подвалах, и на чердаках, и даже в кустах, иногда прямо около Кремля, и все караулят товарища Сталина.

Но менты дотумкали, приказали ловить их, то есть нас, сажать, высылать, и уже жители оповещены об особо грозящей им опасности. Причем не только милиция, но и санитарная станция, которая предупреждает о всяких там крысах, собаках и тараканах! Теперь пугают нами, что мы несем заразу, что мы грабим и даже убиваем.

– А в газетах, говорят, – это дядя Митя произнес с оглядкой, – прописали о раскрытии заговора группы подростков, которая якобы называлась «Отомстим за родителей». Там какой-то сломанный ствол от пулемета или миномета был, подобрали на свалке под Москвой… Будто они хотели из этого ствола убить товарища Сталина!

У нас на выставке таких ребят нет, мы любим и обожаем родного вождя, да ведь ментам все одно, приказали ловить, они и ловят!

Как наказывал нам дядя Митя, мы ни к кому не подходили, береглись. Сами и дом нашли, и дверь, которая, конечно, оказалась забитой. Мы долго в нее стучали, аж кулаки отбили! Хотели уходить, но тут появилась женщина, странно так на нас посмотрела. Вот теперь я стал замечать, что ОНИ ВСЕ странно на нас смотрят. Кто с боязнью, кто с жалостью или со страхом, а некоторые даже с ненавистью. И при этом ОНИ отводят глаза.

Эта женщина тоже странно посмотрела и тоже отвела глаза. Но, проскочив мимо, она обернулась и крикнула:

– Дверь со двора! – И сразу ушла, ускорив шаг, и еще несколько раз оглянулась.

Мы обошли дом, и правда, в нем оказалась еще одна дверь. Самое чудное, что она была не забита! Она открывалась, и в нее можно было войти.

Теперь-то мы поняли, как в Москве ходить по домам: надо все время искать другую дверь, которая со двора, а не с улицы!

Пока мы осматривались в темном подъезде, вышла старуха, она держала в руках ведро. Эта почему-то нас не испугалась, а спросила:

– К кому, молодые люди?

Никогда москвичи к нам так не обращались. Да и какие мы «люди», особенно тут, в Москве, по нашим немытым рожам видно. Старуха, наверное, была слепа!

Хвостик сказал:

– Нам в квартиру тридцать два!

– Ну вот она, перед вами, – ответила старуха. – А кого нужно-то? Мешковых, Елинсонов, Кукушкиных?..

При этом старуха смотрела на Хвостика.

– Кукушкиных, – подтвердил я.

Старуха вздохнула:

– К дочери моей… Так понимаю… Алевтине Петровне… – И старуха закричала куда-то в темный коридор приоткрытой двери: – Алевтина! Пришли… Твои…

Я не сразу оценил: «твои». Но старуха-то была ясновидящей, она сразу сообразила, с кем имеет дело! Из квартиры донесся глухой медленный голос:

– Сколько их, мама?

– Всего трое!

– Ну, пусть войдут.

– Войдите, – предложила старуха. – Прямо и направо… Она вас ждет.

«Так уж и ждет!» – подумал я.

Старуха, не выпуская из рук ведра, смотрела, как мы пробираемся мрачным коридором, и как бы не нам, а себе добавила:

– Трое – это не много… Вот когда по десять приходят!

Я повернулся, но не увидел ее. И опять подумал, что старуха-то нас угадала. Наверное, не мы первые! Бывали, значит, и другие Кукушкины!

С такой мыслью, настраивая себя на неудачу, я ступил первым в комнату. Эта комната была загромождена мебелью, как наша трофейная выставка техникой; мебель стояла непонятно как, вкривь, вкось, так что пришлось протискиваться между шкафами и столиками в дальний угол. Там, у окна, в огромном кресле сидела НАША Кукушкина.

Она показалась совсем некрупной, даже маленькой, и у нее было белое-белое лицо. Но что мне сразу понравилось: глаза не испуганные, как у всех, а вполне спокойные. Она уже знала, кто мы и чего от нее хотим. И глаз своих, я заметил, она в сторону не отвела. Она внимательно нас рассматривала, наверное, стараясь нас вспомнить.

А мы, трое, вытаращились на нее, стараясь вспомнить хоть что-нибудь о ней. Ведь мы же встречались с ней в какие-то отдаленные, непонятные для нас времена… Что-то должно же в нас от нее остаться?

Но ни Сандра, ни Хвостик, я по их лицам увидал, не возродили в памяти эту женщину, чье имя мы в себе, как тайну, не ведая об этом, носили всю нашу жизнь.

– Ну садитесь, – произнесла она ровно.

Голос ее и тут, вблизи, был медлителен и глуховат. Она больная, и голос больной. И лицо, и глаза – все у нее было больное. Теперь рядом с ней это стало еще заметней.

Мы, потоптавшись, присели рядком на диван, на самый кончик, чтобы его не замарать. На таком диване мы сидели впервые, как и вообще впервые были в настоящей квартире, среди настоящей мебели. У нас в «спеце» такой мебели, конечно, нет, все привычное, казенное, из досок: лавки, табуретки, столы… А здесь шкаф, так он будто не шкаф, а дворец украшенный, и стол блестящий, словно из камня, и почему-то кривоногий, а диван с белым покрывалом и высокой спинкой, а в спинке – зеркало!

Пока мы озирались, женщина ждала.

Потом она сказала:

– Значит, Кукушкины… – и остановила взгляд на Хвостике.

Что-то ожило в ее лице.

– Да. Мы – Кукушкины, – ответил я, и Сандра кивнула.

– Как же вас зовут?

– Меня – Сергей… А ее Сандра… Ну, Шура, значит… А его имени мы не знаем. Мы зовем его Хвостик.

– Правда, – похвалился Хвостик. – Меня так все зовут.

– Мама! – позвала чуть громче женщина, глядя на дверь, так и оставшуюся открытой. – Мама! Поставь чай! Их же надо накормить.

– Да уже поставила, – ответили из коридора.

Женщина посмотрела на Сандру, на меня и вдруг спросила:

– Твоя тетка приходила? Ну, чтобы я написала бумагу?

– Она не тетка.

– Все равно. Но я ей бумагу написала. Хотя, если честно, я и тебя не помню.

Я промолчал.

– Ты, возможно, не знаешь, что она разыскала каких-то твоих родственников!

Я продолжал молчать. Вот, чего боялся, то и случилось. Странная у меня началась жизнь! Сберегательная книжка, метрика, родственники… Егоров, который отец! И все, все одному мне! Распределить хотя бы на троих, было бы легче!

Кукушкина заглянула мне в лицо и, кажется, поняла, догадалась, что меня разволновало.

– Ты можешь к ним и не ходить, – произнесла. – Я их тоже не видела. Не представляю, какие они. Хотя догадываюсь. Но они знают что-то о твоем отце… Ты же о нем пришел спросить? Об Егорове?

Я помедлил. Но потом решился и сказал «да».

– Тогда поезжай к ним. Я тебе объясню, как их найти.

– А они? – Я показал на Сандру и на Хвостика. Но поправился: – А про них… вы что-нибудь помните?

Женщина покачала головой и устало вздохнула:

– Вас же было столько… Я не успевала считать, не только в лицо заглядывать… Да если бы и заглядывала!

– А почему… – спросил я, напрягаясь. – Почему нас было так много? И почему… нас стали называть не по-нашему? А по-вашему?

Теперь я увидел, что Сандра насторожилась, даже побледнела. И Хвостик перестал глазеть на квартиру, а уставился на Кукушкину. Женщина не ответила. Она опять посмотрела на дверь. Произнесла, не повышая голоса, в пространство:

– Мама! Как у тебя с чаем?

– Сейчас, – прозвучало из коридора. – Поспел, несу. И хоть мы слышали одну маму, мне вдруг показалось, что там в коридоре присутствует кто-то еще. Шаркали чьи-то ноги, поскрипывали половицы, раздавался кашель. Женщина терпеливо ждала, глядя на дверь, а мы глядели на нее.

24

Пришла мама Кукушкиной, она не показалась нам черной старухой, как там в подъезде, а была нарядной, в красной кофте и красной косыночке, с подносиком в руках. А на подносике, сверкающем, словно серебряный, стояли красивые чашки, прям как в ресторане, даже лучше, и еще чайник, тоже весь разукрашенный, а на отдельном блюдечке небольшие лепешки, мы сразу их, конечно, про себя сосчитали: четыре штуки!

Поднос ее мама поставила на блестящий столик с кривыми ногами и ушла. А Кукушкина налила из чайника чай, всем нам троим и себе, и велела брать блины. Она их так называла.

– Сахара нет. – Она оправдывалась, будто была перед нами виновата. – Но блины из мороженой картошки, сладкие… Может, вам понравятся. Их почему-то дерунами зовут…

Сандра и Хвостик по блину взяли, а чашки брать опасались. Они смотрели на меня. Все-таки я уже один раз ел из такой посуды, а они не ели ни разу.

Я старался изо всех сил, осторожно взял чашку, но тут же плеснул чай на пол. И с испугом посмотрел на Кукушкину.

– Ну, конечно, – сказала она спокойно. – Он же горячий! Не обжегся?

Господи, о чем это она? Тут как бы чего не замарать да не разбить! А об нас уж речи нет! Лучше бы я обжегся, да пол не замочил. Ведь уйдем, а кто-нибудь подумает: «Ну что с них взять… Они и чашку-то не умеют держать! Недоделанные какие-то!»

Теперь я держал чашку двумя руками и сразу увидел, что Сандра и Хвостик тоже держат чашки двумя руками и дуют на кипяток.

– А вы налейте в блюдечки, – подсказала Кукушкина.

Дальше мы пили уже без происшествий, а мама Кукушкиной еще приходила два раза и каждый раз приносила на тарелочке по четыре блина. Она их где-то там в кухне пекла. А еще там чьи-то ноги в коридоре все шаркали и шаркали.

Я подумал, что если бы я лично пек или кто из наших, мы бы сперва сами нажрались на кухне, а потом бы подумали, угощать каких-то приходящих или лучше не угощать! Мало ли народу по городу-то шастает! Блинов мало, а их, то есть нас, вон сколько! На всех продуктов не хватит!

А Кукушкина сказала, посмотрев на дверь:

– Ну, хоть немного-то сыты? Вот и хорошо. Девочка, поди, закрой дверь, а то дует, – и Сандра закрыла. – А теперь я отвечу на ваш вопрос… Почему вас было много… Да потому, что ваших, ну, родителей было много… Там…

– Где? – спросил я в упор. – В тюрьме?

Она не отвела глаз. Но замялась:

– Да. И в лагерях тоже.

– А почему их было много?

Она молчала.

– Они все были врагами?

И тут мама Кукушкиной произнесла из-за нашей спины, мы не заметили, как она объявилась:

– Да ее саму записали во враги… Из-за вас, между прочим! Там позвонок и перешибли!

– Мама, – сказала Кукушкина ровно. – Я тебя прошу!

Но мама будто осерчала и стала быстро говорить, что она свою дочь предупреждала, что это плохо кончится!

– А когда ее взяли и стали допытываться, зачем она вас засекретила, и она ответила, что вовсе не засекретила, а дала вам свою фамилию, потому что вы не помнили собственных, а они ей не поверили! И стали бить! А потом выпустили, когда в инвалида превратили… И вы тут! И ходите, и ходите! Хоть бы пожалели ее! Ведь она из-за вас пострадала!

И мама ушла. На этот раз в сердцах даже дверью хлопнула, но так сильно, что дверь открылась.

Мы испуганно молчали, а Кукушкина побледнела еще сильней.

– Да ладно, – отмахнулась, – сидите… Она не на вас это… Она вообще…

– Они вас били? – спросил я. – За нас, да?

Кукушкина сказала Сандре:

– Девочка, поди закрой дверь… Обычно мы с открытой дверью живем. Но что-то похолодало.

А пока Сандра ходила и закрывала, она уже успокоилась. Только бледность не прошла. Она посмотрела на Хвостика и вдруг оживилась:

– А вот его я помню. Он до моего ареста за два дня был. Но у него и правда не было ни имени, ни фамилии.

Кукушкина с оглядкой на дверь прошептала:

– Вы небось к товарищу Сталину хотите попасть?

– Мы к нему не попали, – ответил я.

– И не надо! Не надо!

– Почему?

Она пожала плечами и покосилась на дверь:

– Лучше сходи к своим родственникам… Тут две остановки… на метро…

– А на метро разве разрешают? – удивился я.

– Ну, а как же! Купи билет и езжай, я вам на билет денег дам! У вас же ничего нет?

– У нас сто тыщ есть! – вдруг выпалил Хвостик. – В книжке!

Кукушкина не удивилась. Она нарисовала на бумажке план, как мне найти родственников и как к ним доехать на метро. Остановка «Дворец Советов».

Про Дворец Советов мы учили в школе, он выше всех в мире, а на нем Ленин с протянутой рукой, а на руке у Ленина аэродром, в голове у Ленина зал заседаний для товарища Сталина!

– Нет, – возразила Кукушкина, посмотрев на дверь. – Вы Дворца не увидите, его нет… Но там совсем недалеко… Поезжайте! А насчет книжки я знаю, и я говорила вашей тете или как ее, что не нужна вам эта книжка! Зачем вам такие деньги?

– Бухарик хлеба купим! – сказал Хвостик. – А может, и еще пайку! Если останется!

Кукушкина посмотрела на него задумчиво. В глазах засветился дальний такой теплый-теплый свет.

– А ты, Кукушонок, сказки читаешь? Ну, вот я тебе расскажу. Сказку про слона и про маленькую-маленькую мышку. Встретились они на улице, слон и говорит: «Чего это ты такая маленькая? Надо больше есть! Вот смотри на меня: я много ел и вон какой вырос!» Мышка вздохнула и прошептала: «А я долго болела»… Впрочем, это я про себя… – закончила Кукушкина, вздохнув. – Ну, а хлеб-то, конечно… Там, кстати, касса та самая, где эти деньги положены, рядом с домом… На противоположной стороне. Только дорогу перейти.

– И нам дадут? – спросил я. – Деньги?

– Наверное… Честно говоря, у меня никогда не было денег, чтобы на книжке. Понятия не имею, как их берут. Но вам там скажут.

Кукушкина произнесла в сторону двери, чуть напрягаясь:

– Мама! Ты их проводишь?

На пороге встала мама, сразу, будто ждала тут за дверью.

Мы поднялись, не зная, как удобней уйти.

Но Кукушкина сделала знак подойти поближе и всех нас поцеловала – Хвостика, Сандру и меня. Наклоняя мою голову, она произнесла на ухо:

– Не ищите их… Не надо их искать… Их никого уже нет. Ты меня понял? Никого. А вы поберегитесь… Вы нужны… Вы почки от могучего дерева… Но вам надо еще вырасти! Ты понял? Постарайтесь уцелеть! Они никого не щадят!

Я сказал:

– Ладно.

Хотя ничего понять не смог. Я только потом, не скоро, дотумкал, в чем дело, когда мы отсиживались в сарае, надеясь, что вывернемся и уцелеем. А когда я вспомнил ее слова, вдруг понял, что мы не вывернемся, а может, и не уцелеем. Но это потом, потом.

А тогда я пообещал – и посмотрел на нее в последний раз. Я знал, что мы никогда больше не увидимся.

– Ну, ступайте, с Богом! – И словно обмякла, съежилась и стала еще меньше в своем огромном кресле.

– Ступайте, ступайте! – повторила за ней, но уже другим тоном, ее мама, выпроваживая нас в темный подъезд. И уже там, прикрыв за собой дверь в квартиру, она произнесла с неприязнью: – Вы не приходите больше! И другим скажите, чтобы не приходили! Ей и так жить ничего осталось, она жизнь-то из-за вас сгубила! А вы совсем не хотите ничего понимать и ходите, и ходите, и добиваете еще больше!

25

Мы сперва так и хотели сделать: поехать на метро.

Но лишь мы шагнули за дверь и увидели круглый огромный зал, полный света, с блестящим каменным полом и такой же блестящей лестницей, ведущей куда-то вниз, как Сандра встала, замотала головой и повернула обратно. Да и мы с Хвостиком последовали за ней и скорей выскочили наружу.

По бумажке, как было нарисовано, мы и так, пешедралом дошли до улицы Кропоткинской, отыскали нужный нам дом и дверь тоже отыскали.

Теперь-то мы «вумные, как вутки», и сразу завернули во двор: дверь была открыта!

Но мы не стали заходить в эту дверь. Мы, задрав головы, посчитали этажи, их было целых десять! Высоко моя родня от меня забралась!

На небе живут, под землей небось ездят! А сейчас сидят на своем десятом этаже и в уме не держат, что их родственничек торчит в подъезде и раздумывает, идти к ним или не идти.

Интересно, они бы обрадовались, если бы узнали, что я тут стою?

Небось бы свесились в окно, выскочили бы из дома! Как же, племянник, сын Егорова, сам по себе нашелся! Драгоценный наш! Долгожданный! Какие там еще бывают слова… Пойдем, пойдем скорей, тебя все хотят видеть! А вырос, боже мой! И это сын самого Егорова! Знал бы папка. Радости-то сколько!

Так мне представилась эта, еще не состоявшаяся, встреча.

Я последний раз взглянул на десятый этаж и вздохнул. Потом я вернулся на улицу, перешел ее и сразу увидел дощечку с надписью «Сберегательная касса». Хвостик и Сандра следовали за мной.

Мы прочитали надпись, но заходить не торопились.

К родственникам идти не страшно, но неохота. А сюда зайти охота, но страшно. Все равно как спуститься под землю. Но мы зашли. Мы увидели пустой зальчик, барьер и окошки, на которых было написано: «Кассир», «Контролер» и еще «Заведующая». Мы, конечно, выбрали кассира. Я извлек из-под подкладки драгоценную книжку и подошел к окошечку. Женщина за окошком, толстая, в очках, читала книгу и меня не увидела.

Сандра долго ее рассматривала, потом толкнула меня локтем, чтобы я, значит, подал голос. А то так никогда не увидят.

В это время, громко хлопнув дверью, ворвался старик с палкой в руках. Он оттер нас от барьера, влез с головой в окошко и стал требовать, чтобы ему немедленно выдали деньги, потому что он торопится.

А женщина оторвалась от книги и сказала:

– Конечно! Конечно! Не волнуйтесь, сейчас сделаем!

Взяла у него книжку, и все в ней – и обложка, и странички – было как у нас, я успел рассмотреть! Старику выдали деньги, посчитав их перед его носом два раза. Он схватил их и стал сам считать. В третий раз. Сперва около окошка, а потом отойдя в сторону. Теперь он считал не торопясь, зевнул, посмотрел в окно, на нас и стал укладывать деньги в огромный кожаный бумажник. Мы старались на него не смотреть, чтобы он не подумал, что торчим, чтобы подсматривать, куда прячет деньги.

Но он не уходил, а глазел в окно, зевал, оглядывал нас и все ощупывал в кармане свой бумажник. Наконец, кинув в нашу сторону грозный взгляд, убрался, сильно хлопнув дверью. А мы почему-то облегченно вздохнули.

Я набрал воздуха и спросил в окошко, могу ли я получить деньги, потому что мы очень торопимся. Я все сделал, как старик, но я сказал правду, мы ведь тоже торопились сделать в Москве свои дела.

Толстая женщина оторвалась от книги и спросила:

– У вас вклад? Аккредитив?

Я показал ей книжку, но издалека.

– Давайте сюда, – сказала она и протянула руку.

– Не отдавай! Серый! – зашептал Хвостик и дернул меня за руку. – Она зажмет… Зажмет, вот увидишь!

Я посмотрел на Сандру, я верил ее чутью. Сандра лишь пожала плечами. Она не стала меня отговаривать. Да и понятно, зачем сюда идти, если всего бояться.

Я не сразу, но протянул книжку, а Хвостик и Сандра прямо напряглись, следя за руками кассира: куда она ее денет?

Женщина открыла там, где была написана сумма, и застыла надолго. Несколько раз перечитала, шевеля губами, посмотрела на меня, потом опять в книжку и опять на меня, точнее, на всех нас. Повернулась к другой, тонкой женщине: «Тася, смотри!» – и показала ей книжку. Та заглянула и тоже стала рассматривать нас, будто мы вышли из зверинца.

А тонкая сказала:

– Егоров Сергей – это кто?

– Я, – ответил я и почувствовал, что почему-то подгибаются ноги. Вдруг испугался, что меня сейчас назовут жуликом.

Но она произнесла:

– А документы у вас с собой?

Я кивнул и достал метрику. Теперь все наши ценности были в руках у этой женщины. А она их все мусолила, все перечитывала, поглядывая на нас.

И спросила, уставясь на меня:

– Так чего же вы хотите?

Хвостик дернул меня снизу и зашептал:

– Скажи, чтобы отдала деньги! Серый! Скажи им! Скажи!

– Денег… хотим… – ответил я и стал смотреть в пол.

Мне опять показалось, что она думает, что я жулик.

Почему-то было стыдно просить у нее деньги. Хотя старик, который был тут, вовсе не стеснялся говорить о деньгах и даже их требовать. Вот бы мне такую внешность с палкой и голосом! Такому-то дадут, он из горла, если что, выдерет!

– Егоров! – сказала женщина, привставая, чтобы лучше меня видеть. – Но тебе не полагается выдавать на руки деньги. Ты же еще мал, понимаешь? Но ты можешь прийти с родителями и получить. Ты меня понял?

Я кивнул. Хотя я понял лишь одно, что мне денег все равно не дадут. И слава богу! Я не знал, как я их получу и что с ними буду делать!

Но тут другая, толстая кассирша тоже, выглядывая из окошка, начала объяснять, что мне нужно прийти со старшими, и они на мое имя имеют право получить, если заверят доверенность… А доверенность можно заверить у нотариуса… Это все не сложно…

– Ты где живешь? – спросила одна.

– Ты москвич? – спросила другая.

И хоть Сандра ткнула меня локтем, чтобы я не выдавал наш поселок, мало ли зачем они спрашивают, я ответил:

– В Голятвине… живу.

– Это где? В области?

Я не знал ничего про «области», но кивнул.

Я устал их слушать. Но кивал им все время. Дело ясное, что дело темное. И еще подумал про себя, что голятвинские знают, как это делать, они чикаться со мной не будут, а тут же денежки все загребут! Мы-то их тоже знаем!

Но женщины обрадовались, что я все понял, и вернули мне книжку и метрику. Вернули, хотя, конечно, могли не вернуть!

– Сделай, как мы говорим, – наставляла толстая. – А книжку спрячь подальше, это документ.

Я опять кивнул, и мы вышли, нет, выскочили поскорей наружу.

26

Облегченно вздыхая, мы стояли у кассы, радостные оттого, что от нее освободились.

«Хорошие люди», – сказал бы Мотя про кассирш. Спасибо им, легавых не вызвали!

Мы все трое – и Сандра, и Хвостик, и я – не сводили глаз с дома напротив, где, ничего обо мне не ведая, жила-была моя родня. Или – взбрело в голову – осчастливить ее, прийти да заодно и книжку эту ненужную всучить? Берите, пользуйтесь, если родня, мне не жалко!

– Серый! – спросил Хвостик. – А почему тебе денег не дали?

Я еще раз пересчитал этажи, а ему ответил:

– Не вышел ростом! Мало каши ел!

– Так нам не давали! Кашу! – сказал с обидой Хвостик.

– Ну, может, сейчас дадут! – И я решительно пересек дорогу, направляясь к дому родни.

– Вы со мной?

Сандра и Хвостик согласно кивнули. Они хотели тоже видеть мою родню. Не каждый день нам ее показывают! А может, и блинами угостят? Без чая! Чай на подносике у нас не проходит!

Мы поднялись на самый верхний этаж, десятый, и постучались. За дверью послышались шаги, но никто нам не открывал.

Мы стукнули еще. За дверью ходили, бормотали голоса, даже один раз громыхнули замком. Наконец стали отпирать. Отпирали долго, но так почему-то и не отперли. Зато мужской голос спросил:

– Кто?

– Это я, – сказал я, не зная, как объяснить про себя, не рассказывать же через запертую дверь.

– Кто – я? Назовитесь!

Тогда я догадался спросить:

– Егоровы тут живут?

– Какие Егоровы? Вам кого нужно-то?

– Егорова нужно, – ответил я решительно и вдруг перестал волноваться. В самом деле, чего это я дергаюсь, как головастик на крючке! Я уже громче добавил: – Откройте, я все объясню!

Опять загремел замок, и послышался женский голос: «Цепочку! Цепочку накинь! Сейчас кругом бандиты!»

Тут приоткрылась дверь, но едва-едва, и в щелочку выглянул мужчина, лысоватый, в очках, почти таких же золотых, как у нашего Чушки.

– Ах, тимуровцы! – воскликнул он облегченно. – Но мы все уже отдали! Правда! Даже старый самовар!

– А вы Егоров? – спросил я мужчину.

Он недоуменно посмотрел на меня:

– Я тоже Егоров… Сергей…

Я видел, он уже собирался захлопнуть перед моим носом дверь, но вдруг растерялся, замер от неожиданности.

– Сергей? Какой такой Сергей?

– Ну, сын вашего брата… Антона…

– Брата? – пробормотал мужчина. – У меня нет брата! – И он глянул на Сандру с Хвостиком. Я видел, что он вдруг насмерть перепугался. Даже очки у него вспотели.

Он в момент захлопнул дверь, но тут же распахнул и велел войти. При этом подозрительно оглядел площадку, где мы стояли. Дверь за нами он тут же запер. Мы очутились в прихожей, где висела одежда и сверкало огромное, выше моего роста, зеркало. Мы стояли, и мужчина перед нами стоял, будто загораживал от нас коридор и проход в комнаты. А из-за спины мужчины выглянула женщина, ростом она оказалась выше его, пышная, в цветном красно-алом халате. Я почему-то подумал, что в таком халате нужно в ихнем метро ездить, а не дома сидеть, где никто не видит, какой это красивый халат.

Я думал о халате, но я всегда в такие напряженные моменты о чем-нибудь постороннем думаю.

– Андрей! Это кто? – спросила женщина громко, так, будто нас тут не было. – Почему ты пускаешь в дом кого попало?

Мужчина поправил какие-то диковинные резинки на плечах, это у него так штаны, оказывается, держались, и сказал женщине:

– Дильбара, успокойся… Это сын Антона… Понимаешь? Сын… Антона… Пришел…

– А разве его не зарезало поездом? – удивилась женщина, мельком посмотрев на меня.

– Да, да! – проговорил торопливо мужчина. – Нам ведь сообщили, что ты, это… Что тебя, как бы сказать… ну, задавило…

Я молчал. Надо ли мне им объяснять, что меня никто не давил? Но ведь и так видно, что я целый, потому к ним и пришел.

– А что ему надо? – поинтересовалась Дильбара, которая так странно звалась. – Почему он к нам пришел?

– Мне дали ваш адрес, – ответил я. – Вы же родственники?

– Мы? Родственники? – закричала Дильбара. – Кто сказал, что мы родственники? Мы твоего Антона не знаем! И не слышим! Из-за него Андрей чуть работу не потерял! А он профессор, между прочим! Он декан! Он письмо в ЦК написал, что с братом не якшались и мы его знать не хотим! Среди нашей родни не было никогда предателей! Одна паршивая овца завелась!

– Дильбара, – попросил мужчина, поворачиваясь то к ней, то к нам. – Ты иди, иди… Я все объясню как надо! Только без крика, ведь тут все слышно! Я потому их с площадки увел, что сразу напишут!

– Ну ладно, только пусть уходят, – произнесла Дильбара и сама ушла, на прощание сверкнув своим замечательным халатом.

– Вот, – вздохнул мужчина и развел руками.

При этом он смотрел на нас, а мы на него. Какой там чай со сладкими блинами да с подносиком! Было ясно, что он ждет, пока мы уберемся. Но у меня ещё было дело. И я на прощание сказал:

– Отец мне деньги оставил… На книжке… Вы их не хотите?.. – и протянул книжку.

Мужчина вздрогнул, как от удара. У него даже щеки покраснели. Но книжку взял и заглянул в нее. И сразу стал белей стенки.

– Дильбара! – позвал жалобно. – Тут вот Антона деньги…

Дильбара вышла, но уже не в халате, а в платье с розовыми цветами. На голове какая-то странная чалма, тоже в розах. Прямо как красавица из кино про багдадского вора… Нам один раз показывали!

– Какие деньги? Зачем ты взял? – вскрикнула она.

– Но тут… Посмотри!

– Не хочу смотреть, отдай! Отдай им!

– Но тут – сто тыщ!

– Хоть двести! Господи! – закричала Дильбара. И вдруг разразилась слезами. – Мало я тебя из-за этих Егоровых вытаскивала! Мало за тебя просила! Ты хочешь, чтобы они тебе снова внушали, что ты деньги у предателя взял! А откуда известно, что это не «оттуда» деньги? Ты меня понял? Донесут! И мы – пропали!

Мужчина вздохнул, отдал мне книжку.

– Ты вот что, – промямлил. – Ты матери отдай… Она возьмет… Она, это… дохлая совсем…

– Матери? – спросил я и вдруг задохнулся от догадки. – Какой… матери?

– Какой! Какой! Твоей! – крикнула Дильбара. – К ней, а не к нам тебе надо идти! А мы тебе никто! Понимаешь? Мы… ни-кто! Андрей, убери его скорей, иначе я сойду с ума!

Мужчина заторопился, стал надевать пальто:

– Иду, иду… Да, у меня дело… А по дороге я покажу, она тут, в другом доме живет… Пошли!

И в мгновение вымел нас из квартиры. Мы не успели попрощаться с красавицей Дильбарой.

27

Мужчина, беспрерывно оглядываясь, провел нас дворами к двухэтажному, небольшому совсем дому, за спиной других домов.

Мне все время казалось, что он хочет что-то объяснить, но не решается. Он взглядывал как-то странно, даже жалобно, и тут же отдергивался, будто его било током! И ускорял шаг, а по лестнице на второй этаж он почти взбежал, даже задохнулся.

Но он нас не оставил, а сам постучал в дверь и, когда послышался женский хриплый голос, сказал:

– Антонида… Это ты? Я к тебе сына твоего привел… Открой, пожалуйста!

Я стоял ни жив ни мертв, но все видел и слышал. Я видел, как странно на меня смотрит Сандра, а Хвостик задрал голову и пытается понять, как же это произошло, что у меня оказалась мать. Ведь сегодня утром еще никакой матери не было. И вчера не было, и там, в Голяках, тоже не было. Да и правда, непонятно, откуда она вдруг появилась, если ее никогда не было!

Но я тут же подумал: раз была корзина, в которых детей пускают по реке, то была и мать. А как же иначе!

Из-за двери раздался голос, значит, это был ее голос. Голос матери. Так странно.

– Андрей, что ли? Кого ты привел?

– Сына! – повторил он и вытер пот со лба. Все-таки ему не так уж легко жилось, я сразу понял. И человек, судя по всему, он был неплохой, по выражению Моти, – вот не бросил, до матери довел и тут еще терял из-за нас время, когда ему надо куда-то идти.

– Сына? – спросил голос матери.

– Ну, твоего! Твоего! Сергея! Он жив, оказывается! – Мужчина посмотрел умоляюще на меня: – Скажи ей, что ты жив! Ну?

– Я – жив, – сказал я деревянным голосом.

– Он жив! Жив! Открой!

Женщина, которая мать, там, за дверью, молчала. Мужчина сердито стукнул кулаком:

– Ты откроешь, Антонида? Или нет?

– Нет, – ответила женщина.

– Почему?

– Я его боюсь.

– Почему ты его боишься?

Женщина помолчала:

– Боюсь… А ты не боишься?

Мужчина будто с ходу что проглотил. Даже ответить не смог. Потоптался рядом с нами и решил:

– Дальше сами… А мне пора! – и посмотрел на часы.

Но опять же не ушел, а постоял, глядя на меня и часто моргая.

А потом мы остались одни. Мы стояли, даже не знаю зачем.

А женщина вдруг спросила из-за двери:

– Сергей? Ты тут?

Я кивнул. Я ничего не произнес, но она уверенно подтвердила:

– Я знаю, что ты стоишь. Ты один? Нет?

– Мы – трое! – крикнул в щель Хвостик. У меня голоса почему-то не было.

– Ну, вот видишь, – сказала женщина. – И все бандюки?

– Нет! Нет! – крикнул Хвостик. – Мы не бандюки, мы дети!

– Все равно. Я не открою. Я с твоим отцом и не жила, когда его забрали. А потом я написала, что я ни его, ни тебя не видела и ничего про вас обоих не знаю. Я от тебя сразу отказалась. Та к что ты уходи… Сергей… Мне и без тебя тяжко. Они ведь ничего не прощают. Они и дядьку твоего Андрея до сих пор тягают. Могут и посадить. Особенно если узнают, что ты нашелся.

– Антонида… Мы тебе не нужны? – крикнул в щель Хвостик и посмотрел на меня.

– Вы мне не нужны…

– Тогда мы пошли! – крикнул Хвостик.

– Идите…

Я достал сберегательную книжку и засунул ее в щель. И пошел. Но когда мы уже выходили со двора, я подумал, что к матери книжка может и не попасть, если кто увидит раньше. Я вернулся, взбежал на второй этаж, и точно: знакомый старичок с палкой, тот самый, что считал в кассе деньги, стоял у двери и держал мою книжку. Он так увлекся, что меня не заметил. Я вырвал у него из рук книжку и побежал вниз. А он вдруг закричал мне вслед визгливо:

– Жу-лик! День-ги ста-щил! По-мо-ги-те!

28

О нашем отъезде из Голяков никто не узнал. Мы даже успели в поле два дня поработать. Про Москву Кукушатам рассказали немного. О том, что Кремль заперт, что товарищ Сталин ментами охраняется. И еще про Кукушкину, про ее слова, чтобы никого мы не искали. Никого уже нет в живых.

Думал, начнутся споры. Но никто из Кукушат с разговорами не лез. Хотя по глазам было видно, что каждый эту новость примеряет лично на себя. Только вслух обсуждать не хочет.

Но я и сам спасался, не хотел вопросов. Про родственников же, которые меня выперли, глухо молчал. И Хвостику, и Сандре велел молчать. Так же, как про встречу с матерью. Да и была ли мать? И мать ли это за дверью отвечала? А кто ее видел, что она мать? Кто?

Сандра всю обратную дорогу проплакала.

Я знал, что она плачет о тете Дусе.

Когда мы отыскали наш вокзал и поезд, у третьего вагона торчал вместо тети Дуси мужик с хитрой рожей, конопатый, и только мы назвали тетю Дусю, послал нас подальше. А худенькая женщина от соседнего вагона окликнула нас:

– Вы Кукушкины? Дуся говорила про вас… Что вы придете! До Голятвина… Я подмогу.

– А сама она где? – спросил я.

– Приболела, – ответила проводница.

А мужик из третьего вагона крикнул зло:

– Как же! В пьяном виде под колесо влетела! Такая у нее болезнь!

– Ты, Егор, молчи, – сказала с укором проводница. – Ребятам это неинтересно знать, – и увела нас к себе в вагон.

Теперь Сандра плакала, молча плакала о тете Дусе, которая, конечно, ни в какой не в больнице, раз под колесо попала… А еще она плакала потому, что в Москве у нее слезы накопились. У всех у нас слезы накопились. Я бы тоже в слезы ударился, да у меня после разговора с тем самым голосом, что за дверью, внутри спеклось. Та к спеклось – временами дышать не мог: грудь болела.

А вообще-то я про Москву понял: это как наш «спец»… Они думают, что живут в городе, а они запертые, как в «спеце», живут. И Сталин, если посудить, в «спеце» живет. Какая разница, снаружи его охраняют или внутри!

Получается: никуда из Голяков и ехать не надо! Везде одно и то же! Везде свои чушки и свои наполеончики, как бы они ни назывались. И везде мы виноватые. Только неизвестно, в чем мы виноватые. Вообще виноватые. Виноватыми такими родились, значит.

В той «Истории», что я ношу за пазухой, сказано, что первое стихотворение, созданное человечеством, называлось: «Жалобная песнь для успокоения сердца». Там человек, наверное шумер, раз они стихи-то написали, тоскует в своем одиночестве, не зная, кому он нужен в этом мире… Господи, неужели и тогда, когда только все родилось, было так плохо? Обидно, конечно, что само стихотворение не напечатано, но я его и сам бы придумал. Ведь чем-то сердце должно умиротвориться, если дальше жить нельзя, а жизнь еще продолжается… И ты даже не попал под поезд, который тебе уже приписали.

Про шумеров в «Истории» вообще непонятно написано: «Генетические связи не установлены». Исчезли, словом. А откуда пришли и куда исчезли, неизвестно. Как мы, Кукушкины. Произошли от кого-то, а от кого – неизвестно… В предчувствии своего исчезновения они и сочинили свою жалобную песнь.

Мы-то ничего не сочиним. Уйдем молча, немые, как Сандра, и никто нас не услышит. Не пропоем. Не прокричим свою жалобную песнь… Кому она нужна? Людям вообще не нужна правда. Им нужно вранье. Они хотят так жить. И они хотят, чтобы мы тоже так жили. То есть чтобы врали. А если мы не хотим их вранья, то мы и не нужны. Вот что мы после Москвы поняли.

Но вот о рождении – отдельно.

Я еще в поезде продумывал одну бредятину, которая меня мучила.

А Кукушат спросил:

– Вы видели мой документ о рождении?

– Видели, – сказали они.

– Так вот, через два дня будет шестое сентября.

– Ну и что?

– Так я родился шестого сентября.

– Ну и что?

– Это мой день рождения!

В общем, они меня не поняли. Я и сам не понял, что я хотел сказать. Но я знал: что-нибудь сделаю. До Москвы, до поездки, не сделал бы, а теперь мне все равно было. Потому что я другой вернулся. Как заново родился.

Когда мы в «спец» с поля возвращались, я от всех отстал и на станцию зашел.

Я запомнил тот подвал, где мы с Машей встречались. Спустился вниз по крутым каменным ступенькам и сразу увидел повариху, она стояла ко мне спиной, что-то поедала из тарелки.

Я подозревал, что повара на кухне жрут всегда. Если бы я был поваром, я бы тоже жрал, напихивал бы в брюхо побольше, пока никто не видит.

Поварихе я сказал в спину:

– Здравствуйте! – Чтобы она не подумала, что я подглядываю, как она тут жрет.

Она вздрогнула и повернулась ко мне:

– Филиппка можно увидеть?

С открытым ртом, не успев прожевать, она промычала и показала пальцем в потолок. Наверное, это означало, что Филиппок сейчас наверху, в ресторане. В общем-то я и сам мог догадаться, что он наверху, но в ресторан, я знал, меня одного никто не пустит.

– Вы его не позовете?.. Он мне нужен… Он меня знает!

Я ныл, а повариха жевала. А прожевав, чмокнула губами и произнесла хриплым басом:

– Так и побегу! – Потом подумала и добавила: – Жди, если хошь, когда придет, – а сама ушла в свою поварню.

Я долго стоял столбом, пока не появился Филиппок, в руках у него была груда грязных тарелок на подносе. Он увидел меня, но не удивился и интереса ко мне не проявил, а занялся своим делом. То есть стал мыть тарелки. А я продолжал стоять.

Потом решил подать голос:

– Я к вам… По делу…

Филиппок ничего не ответил, даже головы не повернул.

– Я вот хотел показать… Чтобы посмотрели…

Филиппок наконец домыл свои тарелки, вытер о фартук руки и не спеша подошел ко мне. Посмотрел на книжку, опять вытер руки и стал после этого ее листать с вежливо-внимательной миной. Прочитал фамилию, открыл страницу, где стояла сумма, и ничего в нем не изменилось. Он спросил, так же как спрашивал тогда у Маши в ресторане «Что будем кушать?»:

– Егоров – ты?

Я кивнул.

– Чего же ты хочешь?

Я произнес давно заготовленное слово:

– Поесть.

– Сейчас?

– Не-е, шестого сентября…

Он не поинтересовался, почему именно шестого, но уточнил:

– Один? Вдвоем?

– Больше, – сказал я.

– Сколько же?

– Много, – повторил я. – Пятьдесят… А может, сто…

Его никак эта цифра не поразила. Он кивнул так, будто сто гавриков из «спеца» к нему приходят поесть чуть ли не каждый день. Но может, он не знает, что это именно сто гавриков из «спеца»?

Я добавил:

– Сто, как я… У нас праздник… Понятно?

Он не ответил, а с книжкой в руках ушел в соседнюю комнату. Вернулся вместе с поварихой. Сейчас она глядела на меня вовсе не как на стенку, а даже с интересом.

– Твоя книжка-то? – спросила она. – Али стащил у кого?

Я в общем-то ждал такого вопроса и сразу на него ответил.

– Книжка эта моя, – ответил твердо. – Вот моя метрика. Там написано, что я Егоров.

Повариха взяла метрику и показала ее Филиппку. Я подумал, что она сама, наверное, читать не умеет. Еще я заметил, что они между собой перемигнулись.

Она отдала мне метрику, а книжку оставила себе, засовывая в какие-то свои необъятные недра за пазухой.

– У меня-то сохраннее, – произнесла уверенно, будто каждый день ей приносили десятками такие сберегательные книжки.

– Но там много… Там и мне и вам…

– Конечно, – сказала она приветливо. – Поделим как надо. Приходите.

– Но нас много, – снова напомнил я.

– Ну, ясно, что много.

– Когда?

– Ну когда хошь… Можете и с утра. В это время у нас ресторан закрыт. Вино-то пить будете? – И она опять как-то по-особенному взглянула на Филиппка.

– Вино обязательно, – решил я. – И еще, чтобы пришли эти… Ну, которые «соль! соль!».

– Будет вам соль, – пообещала весело повариха. – И перец тоже будет!

Филиппок при этом вежливо кивал, будто хоть сейчас готов был бежать, чтобы исполнить все мои пожелания.

29

В этот день среди «спецов» слышалось:

– У нас сегодня Серый родился! – И объясняли: – Ну, он из Кукушкина в Егорова родился!

В ответ пели:

– «И в кого я только уродился…» Тра-та-та, тра-та-та!

В ресторане, прямо на дверях, я посадил на хлебный мякиш свой документ, чтобы все, не только «спецы», а и проходящие какие мимо люди знали, в кого же «я только уродился!».

В самом верху плотной, зеленоватой с разводами бумаги прямо посередке стоял огромный герб, а рядом: «НАРОДНЫЙ КОМИССАРИАТ ВНУТРЕННИХ ДЕЛ».

Это уже мы знали: милиция! Она нас, бедная, пасла вон с каких пор! С родов, значит! Вот они и свидетельствовали, что, мол, такой-то и такой-то произведен на свет, смотрим, следим, наблюдаем: чего из него выйдет… то есть куда, мол, он покатится! А мы тут как тут – свидетели… Поэтому небось вверху крупно обозначили: «СВИДЕТЕЛЬСТВО».

И далее, судя по всему, обо мне: «Гр. Егоров Сергей Антонович родился (лась) 6 сентября 1933 года, о чем в книге записей актов гражданского состояния о рождении в 1933 году 10 сентября месяца произведена соответствующая запись».

Как все равно поймали: «акт» составили и все, что надо! Чушка бы не смог пробурчать свое: мол, если в бумажке не записано, значит, не было! Было! Иван Орехович! Словили, пока и вякать по-настоящему не умел! Словили, ибо первородный грех в том и состоит, что родился и уже виноват. Перед всеми! И конечно, перед милицией!

А чтобы, значит, не отпирался, туда еще двух свидетелей – и мать, и отца – написали. Да еще печатью заверили. И заведующий, и делопроизводитель свои подписи обозначили. Не отопрешься, словом!

Когда я «Свидетельство» клеил и ждал, чтобы присохло, разглядел, там в самом правом уголке, наверху, еще одна надпись приделана: «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!»

Это они, наверное, к будущим беспризорным так обращались, зная, что придется нам в одиночку мыкаться.

Вот и предупреждали в бумажке, чтобы мы не лазили туда в одиночку, в одиночку, мол, завалитесь, на шухере некому стоять будет. А вот объединившись, и шухарить, и тырить куда безопаснее! Так мы и не читая догадались, что шайкой или стаей орудовать-то лучше! Но все равно, спасибо за подсказку: мы и сегодня объединились! Как нас родная милиция призывает! Я говорил приходящим:

– Гуляй, шантрапа! Мы сегодня объединились! «Спецы» всех стран, объединяйтесь, чтобы нажраться! От пуза! Вот наш сегодняшний лозунг, и пусть кто-нибудь скажет, что он неправильный. Несите нам хлебово в белых тарелках, как белым людям! Морс и вино тащите! И пиликайте на своих скрипках-баянах! Да топайте ножкой… Соль! Соль!

И я закричал громко:

– Соль! Соль!

И все подхватили, завопили вслед за мной: «Соль! Соль!»

Ставьте ушки на макушки,
Слушайте внимательно,
Пропоем мы вам частушки
Очень замечательно!

Повариха толстая и тощий Филиппок приготовили все как надо: они выстроили в ряд столы и всякие там ложки-вилки притащили. Только скатертей белых не было. И я нахально им заявил, что мы, мол, не такие уж говнюки, отбросы или кусочники какие, чтобы без скатертей жрать! Мы, мол, без скатертей не приучены! А они лишь руками развели: понимаем, но скатерти в стирке, и постелить нечего. А я тогда сказал, что на нечего и сказать нечего и мы уж как-нибудь перебьемся, хотя мы, повторяю, не привыкли! Мы не Чушкины свиньи, которые могут из любого корыта жрать! Но это, конечно, для форсу, потому что и повар, и сами «спецы» знали, что у нас никогда никаких сроду скатертей в «спеце» не было и ели мы именно как чушки у Чушки, то есть на грязных досках! Но в этом и был юмор, и все, кто слышал, про себя хихикали!

– Во Серый дает! Качает, сучка, права! Родился, говорит, так подай что положено! Белое ему подай, он уже серого не хочет!

А я продолжал:

– У нас привычка такая, мы к ресторанам привыкшие! От того самого времени, как на нас «акт» составили, что мы попались!

И тыкал в «акт гражданского состояния», который дала милиция! Ни хрена себе, гражданское! Граждане начальники!

А «спецы», которые ввалились в двери ресторана, кучками, но как бы с оглядкой, чтобы не загребли раньше времени и по шеям не надавали, все читали мой «акт» о рождении и посмеивались. Но скорей от смущения посмеивались, потому что не знали, что им у дверей делать и куда идти. А я стоял и показывал им на картину, которая на стене, кричал:

– Видите! Мишки-то гуляют! А мы чего… Если мы родились, то мы тоже гуляем!

«Спецам» ужасно понравилось, что мы все родились. И они тогда стали повторять и громко вопить:

– Серый! Я сегодня родился тоже!

– И я! И я!

«Свидетельство» отколупали от дверей и стали показывать за столом друг другу, чтобы правда посмотреть, когда я родился, и все, кто пришел, как бы родились тоже. А некоторые для верности, чтобы не забыть, стали переписывать и вместо моего имени свое ставили. Они себе сами «Свидетельства» выдали.

Правда, выходило, что их родили мой отец и моя мать (там стояло Антон Петрович и Антонида Григорьевна), но это никого не волновало.

Ведь кто-то их все-таки родил!

В это время понесли жратву: три ведра винегрета, бачок с вареной картошкой и тазик с квашеной капустой. Еще принесли кусками хлеба и сала!

Прямо как при коммунизме!

Я смотрел и удивлялся, что в наших забытых богом Голяках такое жратье есть! И не успели до нас схавать! Мы-то уж никому ничего не оставим!

На самой любимой в мире картине, хоть я других и не видел, мишки пировали в лесу – может, у них тоже по «акту» день рождения был! Шамовку в лесу давали!

Я смотрел на мишек и на «спецов» смотрел, как они сидели за столом, не зная, что поначалу делают в ресторане на таком празднике: шарапят сразу, а может, ждут, пока им сигнал выйдет! И я им тогда крикнул:

– Братва, жри! Мы родились!

И все тогда набросились и стали хавать, что на столе лежит. А тут скрипач Марк Моисеич заиграл чего-то такое, что жрать стало еще веселей. Он играл, и Роман на баяне играл. А потом скрипач пошел прямо ко мне, я в самом конце стола сидел. Он встал у меня за спиной и заиграл что-то другое, уже не веселое, а грустное. Будто это даже не музыка, а какой-то странный плач по чьей-то жизни, может, даже по моей. Или по остальным тоже. И это было так непривычно, что все хоть и жрали и не торопились оставить свое занятие, но потом удивились и замолчали, уставясь на скрипача. Еще бы, не каждый день такое увидишь! И услышишь!

Господи, что же со мной такое происходило! Может, все думали, что я буду плакать вслед за музыкой, но мне вовсе не хотелось плакать. Я даже о жизни своей не вспоминал!

Я на музыканта не смотрел, а слушал, уставясь в стол. Я знал, что надо что-то о себе вспомнить, но я, честно, ничего не вспомнил.

Я забыл, правда, что я в ресторане, что сижу среди «спецов», мне привиделось, будто я нахожусь у себя дома. А дом мой очень похож на дом Кукушкиной, и столик такой же, на кривых ножках, и диван с зеркальцем, и буфет резной. Все похоже, в общем. А рядом со мной и, конечно, с Кукушкиными сидят отец и мать, и всякая там родня в лице дяди Андрея, который все от смущения потеет и вытирает пот рукавом, и красивой в своем замечательном халате тетки Дильбары. А стол накрыт скатертью, белой-белой, а на скатерти стоит подносик с чашками узорными и с чайником, и еще стоят блины. Сладкие такие блины высокой горкой, по нескольку штук на каждого. Пусть берут, раз пришли, я не жадный!

Но они не едят, а смотрят все на меня, а в их глазах любовь. Никогда это слово не приходило мне на ум. Я даже не знаю, откуда оно во мне взялось. Я ведь про любовь не думал и ничего про нее не знаю. Ну, то есть я, конечно, знаю, что любовь – это когда на экране в конце фильма целуются и пора убираться из зала. Ну и, конечно, в зале взрослые в темноте тоже целуются, и все, когда зажгут свет, делают вид, что они не целовались.

Но вдруг я понял, что любовь – это когда все родные приходят к тебе домой, чтобы поздравить тебя с рождением!

Не как «пролетарии», которые «всех стран, соединяйтесь». А когда соединяются в твоем родном доме просто люди.

Впрочем, я это все придумал, пока играла скрипка. А на самом деле, конечно, ничего такого никогда не бывает. Дурость, словом. Я опомнился, когда Марк Моисеич отложил смычок и погладил меня по голове. Вот он, наверное, и правда любил меня в этот день! Я поглядел на Кукушат: поняли ли они что-нибудь про любовь или не поняли ничего? И что же они поняли вообще, когда играла скрипка?

Мне изо всех сил захотелось, чтобы они тоже, тоже почувствовали про любовь. Я повернулся к Марку Моисеичу, который инструмент настраивал, дрынькая струной:

– А можно? Для них?

Он наклонил ко мне свою птичью голову, прямо дятел в очках, и переспросил:

– Не расслышал, простите… Чего изволите?

Я повторил громче:

– Я хочу, чтобы для них, для всех, вы чтобы сыграли… – И добавил для вескости: – Они ведь тоже родились!

И все слышавшие наш разговор завопили:

– Мы тоже! Мы тоже хотим! Мы родились! Правда!

Марк Моисеич, наверное, понял, что я очень его прошу.

Он оглянулся на кричащих, потом пристально посмотрел на меня, о чем-то раздумывая. И вдруг энергично согласился:

– Ну конечно! Я для них сыграю!

И тут же чиркнул смычком за спиной у Сандры, которая сидела рядом со мной, и снова музыка заплакала. Хотя мне сразу показалось, что она плакала не так, как моя музыка. А по-другому. Но, может, так и должно быть. Что у всех свой плач по любви, которой мы не знаем.

И все опять перестали лапать закуску и во все глаза смотрели на Сандру и на скрипача, игравшего теперь у нее за спиной. Я не отрываясь смотрел на Сандру, пытаясь догадаться, кого же она пригласила на свой день рождения.

И вдруг понял: никого!

Сидела одна за белой скатертью и ненавидела всех, кого бы могла пригласить.

А потом Марк Моисеич встал за спиной у Моти и у Корешка. Он им на двоих одно играл, а я сразу понял, что Мотя пригласил всех, всех, кого считал добрыми. И Корешок их всех принимал, потому что все Мотино было и его.

А когда Марк Моисеич оказался перед Хвостиком, тот подскочил и встал прямо перед музыкантом, сияя так, что рот растянулся до ушей. Так они стояли друг против друга, а Марк Моисеич вдруг мудро улыбнулся и заиграл колыбельную: «Спи, моя радость, усни, в доме погасли огни…»

А за моим столом, кроме отца, матери, родни и Кукушкиных, оказались все Кукушата. А за ними, в дальнем углу, будто зашел ненароком, присев на краешек стула, товарищ Сталин… Наш родной отец. Он положил на столик перед собою кисет и тихо, скромно посиживал, набивая трубку и кося в мою сторону исподлобья рыжим добрым глазом. А когда все опомнились и захотели ему аплодировать, он отложил трубку и коротким жестом остановил аплодисменты… «Нэ надо… Друзья! Сэгодня нэ мой празднык, сэгодня его празднык… Так давайтэ его поздравым, скажем дорогому Сергэю Егорову, что мы всэ, всэ, кто здэсь пришел, любим его, как сына!»

Да, пока играла скрипочка для Хвостика, но она для меня и для каждого играла, я осознал навсегда, до конца, что мы все любим Сталина, а он любит всех нас и, конечно же, меня. Все могут разлюбить и покинуть, кроме, конечно, Кукушат, но товарищ Сталин никогда! Он всегда и для всех! А то, что мы не попали в Кремль, вовсе ничего не значит. Зато его можно пригласить к нам, сюда, на день рождения, как я сейчас пригласил его за мой тайный, никому не зримый, но оттого вовсе не менее реальный стол.

30

Марк Моисеич ушел в свой угол отдыхать, ему и баянисту тоже подали винегрета с салом. И тогда «спецы» торопливо стали есть, некоторые достали свои самодельные ложки, вилок они не знали, а некоторые ели руками.

Но кто-то захотел петь, чтобы выразить громко свое чувство, а песен в нас напихано столько, не счесть, на сто дней рождения хватит!

И, будоража зал знакомой мелодией, завели «Сережу». Там, в общем-то, один запевает, как бы рассказывая о разных похождениях, а остальные хором повторяют: «Сережа! Ну и что же!»

Захожу я в ресторан,
Се-ре-жа!
Пару пива заказал,
Ну и что же!
Пару пива я испил,
Се-ре-жа!
И на дело покатил…
Ну и что же!

Все, конечно, поняли намек на этот ресторан и на мою поездку в Москву… Куда я «на дело покатил…»

Потом стали просить, чтобы спел Сверчок. Он у нас среди «спецовских» самый певун, потому что знает все песни, какие только существуют и даже не существуют. Некоторые почему-то думают, что он сам сочиняет свои песенки. У Сверчка, как у девчонки, тонкий, жалобный голос, и если бы с ним пройти по поезду, как мы проходили с Хвостиком и Сандрой, то ему бы набросали еще больше, чем нам! Он любого прошибает своим пением и своим пронзительным голосом. Сверчок часто поет не только наяву, но и во сне. Тогда мы просыпаемся и лежим, не спим, слушаем его песни. Но вот какое диво: Сверчок наяву своих песен из сна не помнит. Во сне он поет одни, а наяву – другие. И те, что из сна, нам нравятся больше. Может, они из той жизни, которой сам Сверчок не помнит?

– Сверчок! – кричали ему со всех сторон. – Проголоси!

Сверчок никогда не отказывается. Он привстал, чтобы видеть всех нас, и завел песню про железную дорогу, тут на вокзале она прозвучала как своя.

Идет состав за составом,
За годом катится год,
На сорок втором разъезде лесном
Старик седой живет.
Давно живет он в сторожке,
Давно он сделался сед,
Детей он взрастил, внучат обучил
За эти сорок лет…

Ну, в общем, песня про старика, который живет в глухом углу, как мы тут в Голяках, а потом какие-то враги хотят разрушить путь. Враги, как известно, вокруг нас, и на железной дороге их тоже много. Их-то старик и повстречал. Хорошо, что при нем молоток был…

Хватает он молоток свой,
Волной вздымается грудь.
Пусть жизнь он отдаст, но только не даст
Врагу разрушить путь…

Ну, а дальше они того старика хотели убить, но вовсе не убили, он вышел из больницы, уже со шрамом, и едет по этой дороге в Москву.

К наркому пути поехал наш герой…
Его на дальних разъездах
Встречают, словно отца…

Ну и, конечно, припев, такой будоражащий, всем стало жаль старика.

Дальняя дорожка, поезд, лети, лети,
Спи, моя сторожка, на краю пути…

Тут меня окликнул Мотя и стал что-то говорить, но я его не мог расслышать.

Он пересел поближе и спросил прямо в ухо:

– Серый! Так она вправду так и говорила, чтобы мы никого не искали?

– Кто она? – спросил я.

– Кукушкина… Она так и сказала: не ищите, да? Не надо искать?

Мотя все, конечно, уже слышал про то, что сказала Кукушкина. Но что-то его тревожило, не давало спокойно жить и радостно праздновать наш день рождения.

А может, его эта песня про врагов народа взволновала?

Я снова повторил то, что помнил. И про почки тоже говорил, про то, что мы почки от мощного дерева… Нет, не мощного, а могучего, она так, кажется, сказала.

– А дерево кто? Это отцы? Да? Значит, она хотела сказать, что у нас могучие отцы? – настаивал он. – Они такие, как этот сторож… Или как твой Егоров?

Ох ты, жизнь моя косолапая,
Вся душа болит, кровь капает…

Мотя теперь кричал мне в самое ухо:

– Ты помнишь, как мы в школе ходили на уроке военного дела стрелять, а они там, на стрельбище, поставили вместо мишеней всякие портреты… Помнишь? Ну, когда мы палили во врагов народа… которые немецкие шпионы и предатели…

Я помнил, хотя это было давно, я уже не знаю, в каком классе. Нас повели на уроке военного дела на пустырь за школу, где поставили вместо мишеней портреты разных там предателей, я всех не запомнил… Но запомнил маршала Блюхера и маршала Тухачевского, потому что их портреты висели раньше в школе и мы их проходили на уроке. А в тот день мы с азартной радостью палили в них из мелкокалиберки, как палили бы в Гитлера или в Геббельса, а кто-то из наших, кажется Бесик, в приступе ненависти кинул даже камень и разворотил Блюхеру его мордоворот. Все заржали, а военрук, старше нас всего на пять или шесть лет, но уже побывавший на фронте и контуженый, поощрительно произнес:

– Та к их, гадов! Бей, чтобы не жили! Даю по лишнему патрону! Для этих сук и патронов не жалко… – И он скомандовал: – По врагам-предателям, фашистским наемникам пли!

И мы выстрелили, а потом с криком «ура!» пошли на врагов в атаку и стали бить кулаками и палками, но тут военрук с улыбкой нас остановил и сказал, что не мы одни такие горячие и из других классов тоже захотят убить врагов.

– Ты в кого стрелял? – спросил почему-то Мотя.

– Не помню.

– А я помню… Но я мимо него стрелял.

– Мимо… кого?

– Ну какая тебе разница? Я целился выше головы. Мне его жалко стало.

– Фашиста? Жалко?

Мотя пожал плечами и отвернулся:

– Вообще жалко. Они как живые.

– Да их же давно расстреляли! Сам военрук говорил!

– А мы тогда что делали?

– Мы же расстреливали портреты!

– А какая разница? – сказал Мотя. – Вот ты бы в лицо мог бы кому-нибудь пальнуть?

– Не знаю, – сознался я.

– А в Чушку? А в Наполеончика?

– Не знаю… Правда.

– А я знаю. Я не смогу. – И вдруг Мотя добавил, странно скосив глаза: – А вдруг на портрете – отец?

– Чей отец?

– Твой!

– Мой отец – Егоров! – крикнул я Моте. – Как я мог стрелять в него?

Мотя вздохнул лишь, покачал головой. Ничего, мол, ты не понял. Но я понял, я все понял. Он хотел сказать, что если мы почки от могучего дерева, то это дерево может быть даже маршалом Блюхером или еще кем. Но тогда бы выходило, что предатель и есть могучее дерево, а он не может никем быть, ибо предатель только предатель, и никто больше. И я в него стрелял, не мимо, а в лицо, радуясь, что еще раз убиваю предателя. А Егоров вовсе и не предатель, Маша сама говорила.

Тут я понял, что запутался, потому что его арестовали тоже как предателя, а то, что говорила Маша, – это ничего не значит. Или значит?

Мотя, наверное, уловил мои сомнения и опять прошептал, я едва его расслышал:

– Скажи, Серый, а что лучше: иметь знаменитого отца, который предатель… Или… Или лучше вообще… никого не иметь?

Я не стал отвечать на такой вопрос, хотя знал, что могу ответить. Но я сказал иначе, чем думал. Я отшутился:

– Лучше всего иметь знаменитого отца, который не предатель!

31

Интересно, когда скрипач Марк Моисеич играл для Моти, кого тот собрал за своим столом?

Оглянувшись, я обнаружил прямо за спиной у себя Филиппка. Я совсем забыл о его такой особенности – возникать неслышно, особенно если ведется разговор.

Филиппок поймал мой взгляд и натянуто в усики улыбнулся.

– А где вино? Которое обещали? – Я вдруг разозлился. Хотел еще что-то добавить, покрепче, как Филиппок встрепенулся и мигом пропал с глаз.

Но вскоре появился с графинами, а повариха раздавала стаканы и кружки, и только мне бокал. Наклонясь к уху, стала объяснять, что с вином они, конечно, опоздали, но лишь потому, что побоялись, как бы не напились без закуски раньше времени и не окосели.

– Ну и что? – сказал я. – Пусть косеют.

Это наше вино и наше косение.

Так бы ей выдать, да она меня все равно не слышала, торопилась обойти столы. А Марк Моисеич в углу крикнул бойко свое знаменитое: «Соль! Соль!» – и все ребята захохотали. Все поняли, что он это нарочно, чтобы привлечь внимание.

А когда стихло, он рванул, ударив ножкой, такую плясовую, что вся наша застольная братия завизжала от счастья! Как поросята Чушки, когда им приносят любимое варево! «Спецы», конечно, узнали мелодию знаменитой «Мурки»! Сидя за столами, все стали притоптывать в двести ног, а потом не выдержали, сорвались с места, пошли куролесить, истязать зал. Кто-то, встав на четвереньки, изображал медвежонка, выбрав вместо ствола стол. Двое, обступив баяниста Романа, стали помогать ему растягивать мехи баяна. Один, самый голопузый, прямо посреди зала изображал танец живота. Разбившись на кучки, ребята резались в «очко», в «буру», а самые голодные никак не могли отстать от бачка с винегретом, который оставался, они напихивали его в карманы и за пазуху, а попутно еще и в рот, хотя в рот, было видно, уже не лезло.

Филиппок молча наблюдал за нами издали, не вмешиваясь в веселье. Повариха торопилась собрать тарелки, те из них, что были еще целы. В какой-то момент придумали мочиться в кадку с фикусом. Это было встречено общим одобрением, и все захотели помочиться в фикус, чтобы удобрить дерево, которое без «спецов» тут бы и зачахло, но Филиппок деликатно отвел любителей природы в туалет.

Я тоже захотел вдруг пойти в туалет. Я спустился в подвальное помещение, где стояли белые, будто тарелки, толчки, еще не обосранные нашей шантрапой, они сюда не добрались.

Я присел на один из них, желая представить, как делают в такие стекляшки, из которых и воду попить не зазорно, но мысль свою я не додумал, потому что погрузился в сладостный сон.

Проснулся же оттого, что меня будил Хвостик, он тормошил меня, зачерпывал воду из толчка и плескал мне в лицо.

– Серый! – кричал он, я уже знал, что он меня не бросит. – Там уже все разбежались, а тебя ищут!

Я не понял, кто же меня ищет. Вслед за Хвостиком я поднялся по лестнице на несколько ступенек вверх, но споткнулся и упал назад и засмеялся, потому что не было больно.

Я смеялся себе, что хочу идти вверх, а иду вниз, и такова наша «спецовская» жизнь, что вверх идти ни у кого не получается. Только вниз! В это время Хвостик вернулся с Сандрой и Ангелом. Они помогли мне подняться и вывели через какую-то дверь прямо на улицу. Было темно, сверкали звезды. Я уже понимал, что меня волокут в «спец», и стал упираться.

– Ну постойте же! – попросил – Они же поют… Вы слышите?

Сандра и остальные прислушались, но ничего не услышали.

– Ну вот же! – закричал я. – Там вдали, за рекой раздается порой… Ку-ку! Ку-ку! Ку-ку!

Голос лился с небес, словно скрипочка играла для меня и ангелы пели своими ангельскими голосами.

А потом я спал, я это точно помню. Это было уже в «спеце». И вдруг я увидел зеленый яркий луг в цветах, ромашках и колокольчиках, а прямо по нему, по мягкой тропке мы идем отрядом, взявшись за руки. Сверкает солнце, отблескивая зайчиком в реке, и все кругом сияет и переливается. А мы взмахиваем руками, вверх и вниз, в такт нашему шагу и нашему настроению, и поем, поем… Ах нет, это нельзя рассказать или спеть, такие голоса не выдумаешь, они только бывают в раннем детстве, в солнечный день, на цветастом, сверкающем на солнце лугу.

И только в детстве. Только в детстве!

Там вдали, за рекой
Раздается порой
Ку-ку… Ку-ку… Ку-ку…
Это птичка поет
Под ракитовым кустом
Ку-ку… Ку-ку… Ку-ку…

Наш луг огромен, как мир, и он так же прекрасен. В нем мы всех любим и все любят нас. И нет этой радости и любви конца. Как нет конца этому золотому дню.

Господи! Господи! Гос-по-ди!

Спасибо!

А куда же мы такие счастливые идем? Разве ты не помнишь? Ну, так я тебе скажу, и ты вспомнишь: это же родительский день! Ну? Ро-ди-тель-ский день! Ну? Ну?

Ага, дошло! Сейчас мы с прогулки вернемся домой, вместе с пионервожатой Любой, у которой золотой венок на голове, а нам скажут: «Приехали! Приехали!» И мы, как футболисты, ринемся к воротам, туда, где уже стоят на травке люди с сумками, и они нам издалека радостно, изо всех сил машут! Скорей!

Я вглядываюсь в них, даже глаза слезятся, но я никак не могу разобрать их лиц… Какие они? Мои родители? Мать? Отец? Вот-вот увижу! Скорей! Скорей!

Господи, ну помоги же! Помоги!

И просыпаюсь в слезах.

32

По дороге в школу Мотя меня спросил:

– Ты Корешка не видел?

– Вчера, – сказал я. – А сегодня я и тебя не разберу… Почему-то в глазах плывет.

Я хотел еще спросить: «Как же ты его потерял?» – но не решился. Мотя и так был расстроен.

На уроке Ужа, когда тот затеял читать своего Сабонеева под названием «Рыбы России. Жизнь и ловля (уженье) наших пресноводных рыб», Мотя поднял руку:

– А вопрос можно… Иван Иваныч?

Уж оторвался от книги:

– О чем вопрос, Кукушкин? – Он нас не помнит, но на всякий случай, чтобы не ошибиться, называет Кукушкиными. И, в общем, не ошибается.

– О военном деле.

Это так у нас урок называется: «Военное дело».

– Если по существу…

– По существу, Иван Иваныч. Вот в позапрошлом году мы ходили на стрельбище… учились стрелять!

– Ну? – нетерпеливо сказал Уж.

– А там вместо мишеней портреты врагов народа.

– Чьи? Чьи портреты? – переспросил Уж, напрягаясь.

Если бы он не стал спрашивать: «Чьи портреты?» – может, Мотя и проглотил бы их имена, и все прошло бы спокойно. Но Уж, как у нас говорят, сам подставился. И Мотя тут же назвал предателей: Тухачевского, Блюхера, Ежова… Кого-то еще.

– А я стрелял в Ежова! – крикнул громко Бесик.

– А я в Блюхера!

– А я в Берию!

– Врешь! Берия пока не изменник!

– А кто же изменник? Лысый, в очках!

– Может, Тимошенко?

– А Тимошенко разве изменник?

– Ну, их там правда много было… В нашем классе каждому дали по изменнику.

– Их не было! – спохватившись, быстро сказал директор.

– Предателей не было?

– Не было!

– Но мы же стреляли, Иван Иваныч… Значит, были…

– Были… – в панике произнес он. – Но нам ничего не известно!

– Вот я и хотел узнать, – настаивал Мотя, – что же известно? Где они сейчас?

– Нигде, – ответил Уж и мельком посмотрел на дверь.

– А их семьи где? У них же остались семьи?

– Не было семей… Ничего у них не было!

– И детей не было?

– И детей не было! Никого не было! – Ужа прямо-таки корчило от Мотиных вопросов. Он отвечал, а сам не сводил глаз с дверей, будто оттуда ждал помощи, а она не приходила.

А я вдруг подумал, что Мотя раньше таких вопросов не задавал. Он до нашего возвращения из Москвы был другой. Еще до вчерашнего дня рождения. Это его какая-то муха цеце укусила.

– Значит, детей у них не было? – Мотя бил в одну точку, как из винтовки на стрельбище. – Они все бездетные были? Или больные?

– Не помню! Не знаю! Ничего, ничего не было! – взволнованно бормотал Уж, сжимаясь, как от удара. – Это все ужасно! Ужасно! Не надо об этом!

На лице Ужа и точно застыл непробиваемый ужас. Даже стало его жалко. Мотя это понял и сел.

– Они как сговорились, – произнес он, повернувшись ко мне, но тихо, шепотом. – Кукушкина твоя говорит: «Не ищите, их нет…» И Чушка долдонит, что никого не было. И этот, сам же слышал: «Их, – говорит, – вообще не было!» А если их не было и никого до нас не было, то нас не было и подавно! – И с каким-то не свойственным ему остервенением Мотя добавил: – Тебя тоже, Егоров, не было! Хотя ты и рождение празднуешь! – Мотя сказал и опомнился, оглядывая класс. – Но где же наш Корешок? Может, и его тоже никогда не было?

– Вчера… был, – буркнул позади нас Шахтер, слышавший, наверное, все, что шептал Мотя. – А ночью его не было.

– Может, там остался?

– Но он же не пил?

– Не знаю… все канючил… на горло жаловался… Мне показалось, что он раньше нас попал домой.

– Или в лазарет?

– Или в карцер?

– Или в милицию?

После урока мы с Мотей заглядывали на станцию, рискуя опоздать на обед.

Со стороны ресторана мы не пошли. Не решились пойти. Это вчерась мы были тут как хозяева и ходили где хотели! Хоть на голове. А сегодня мы для них опять шантрапа, могут запросто погнать взашей! Как часто гнали!

Мы зашли со стороны подвала, спустились по знакомой мне лестнице и увидели повариху. Как и в прошлый раз, она стояла к нам спиной и что-то жевала.

Мне вдруг тоже захотелось есть. Надо бы вчера, как некоторые запасливые «спецы», винегрета в карман напихать, тогда бы сегодня не пришлось самому себе завидовать. А то показали нам жратву ведрами, а мы, придурки, сразу и разомлели, ах, как много! Ах, коммунизм! Теперь-то мы на всю жизнь нажремся!

А на всю жизнь не нажрешься, с детства известно.

Это все промелькнуло в уме, пока я смотрел на жующую повариху. На этот раз она сама услышала шаги, повернулась.

Сразу сказала:

– Именинник явился! А мы-то вчера искали, искали… А за тобой, между прочим, должок… Мой дружок!

И при этом почему-то сурово посмотрела на Мотю, считая, наверное, что он пришел меня защищать. Я тоже растерянно оглянулся на Мотю, такой поворот дела застал меня врасплох. Почему-то я считал, что, отдав свою книжку, я с ними рассчитался.

– Но я же вам отдал…

Она меня оборвала:

– Что ты отдал?

– Я вам книжку отдал!

– Ах, книжку! Вон твоя книжка! Можешь забрать себе на память! – И она указала на стол, где и правда среди грязной посуды, никому не нужная, валялась моя сберегательная книжка. Ее даже не обернули в бумагу!

Мотя посмотрел на меня и быстро забрал книжку. И спрятал.

– Но там деньги, – опять сказал я. Но, кажется, я уже и сам понимал, в чем дело. – Мне отец их оставил.

Повариха злобно крикнула:

– Вот вам деньги! – И показала фигу. – Это мы-то, дураки, решили, что там деньги! Кормили и поили всю кодлу!

Мотя спросил:

– А разве этих денег нет?

– Есть! Не про нашу честь. Вы зачем зашли-то? – сурово произнесла повариха и помахала рукой. И тут, как из-под земли, рядом с ней возник Филиппок в белом халате.

Он не поздоровался, даже не кивнул, а не мигая смотрел на нас, как смотрят на стену.

– Мы, в общем, зашли… Мы ищем Корешка… – пробормотал Мотя, теряясь от странного, неподвижного взгляда Филиппка. – Вы его не видели?

– Кого? – поинтересовалась повариха. – Какие еще корешки?

– Его Сенька зовут… – напомнил я. – Золотушный такой… Может, случайно остался… заснул или…

Повариха сразу сказала:

– Золотушный у нас… Случайно! – И взглянула многозначительно на Филиппка.

– Ну вот, а мы обыскались, – оживился Мотя. – Мы за ним пришли.

– Приходите за ним с деньгами, – ответила повариха.

– За ним… Что? – нам показалось, что мы оба – Мотя и я – ослышались.

Но повариха вела разговор круто, хотя голоса не повышала:

– Так разве я непонятно говорю?.. Как должок принесете, так своего дружка… золотушного… получите!

Я увидел, что Мотя бледнеет, но и сам я выглядел, наверное, не лучше. С нами разговаривали, как с какими-нибудь проходимцами.

– Сколько мы должны? – спросил я чужим голосом.

– Да все, что у тебя там в книжке.

– Сто? Тыщ? – воскликнул Мотя потрясенно.

Повариха опять посмотрела на Филиппка:

– Думаешь, это много? А вас сколько было? Да жрете вы каждый за троих… А еще с собой тащите! Потом музыка… Вы просили музыку?

Я кивнул, потупясь. Мне казалось, что меня ударяют чем-то тупым по голове… Ужасно больно, а она все бьет и бьет:

– …А посуды сколько расколотили! А приборов, ложек-вилок сколько унесли! Цветы в кадке поломали… Ты вот что – посчитай, тогда поймешь, что мы еще в убытке окажемся!

– Но вы тогда не говорили…

Повариха сильно удивилась, толкнула локтем Филиппка:

– Как это не говорили? А о чем мы говорили-то? Вот тут, на этом самом месте, и сказали… На всю сумму, так сказали… А ты, голубчик мой, согласился! Он же согласился, Филипп Христианович?

Филиппок даже не кивнул, а продолжал нас сверлить своим застывшим взглядом.

Но когда повариха вторично его толкнула в бок, он вдруг опомнился и без выражения сказал:

– Гони деньги… Мерзавец! Ну?

Я даже не мог ему сразу ответить грубостью, настолько был ошеломлен. Да и не обо мне, а о Корешке речь-то. Мотя об этом не забывал. Он вообще, если мог, старался кончить дело добром. Он всегда верил в добро.

– Та к что… Он у вас под запором?

– Да, – ответила повариха уверенно. – Он у нас под запором.

– И долго?

– Хоть всю жизнь.

– Но вы его… кормите?

Повариха мудро усмехнулась. И Филиппок усмехнулся. Наверное, тут, на кухне, где все они непрерывно едят, наш вопрос показался им диковинным.

– С чего это мы забесплатно станем его кормить! Нам хватит, что вас задарма накормили!

– Но он же не виноват!

– А кто виноват? Ты? Вот и помогай своему товарищу… раз виноватый!

– Хватит болтать! – рявкнул Филиппок на повариху и вдруг двинулся на нас с угрожающим видом. – Идите, наглецы! Идите! Двигайте отсюда! – произнес он с деловитой жестокостью. – И не приходите без денег! А то я и вас посажу!

Мы растерянно отступили под его напором к лестнице, потом бросились наверх, на улицу. Нам вдруг показалось, что сейчас нас тоже запрут в этом подвале, как заперли Корешка!

33

Мы собрались за домом в кустах, там, где когда-то делили ворованную картошку и увидели впервые мою тетку.

Пришли все Кукушата, кроме Хвостика, его разыскать не удалось. Но мы знали: сам найдется!

Мотя, оглядев нас, сказал:

– Корешок у них там запрятан… Надо спасать.

– Как?

– Не знаю, – Мотя пожал плечами. – Они, в общем-то, неплохие люди.

– Хорошие! – закричал сразу Бесик.

Мотя повторил:

– А может, и хорошие… Им, в общем, деньги нужны…

– Но они нас кормили, – напомнил Ангел. Сандра промычала, она считала, что Ангел прав.

– За сто тыщ можно и не так накормить!

– Серый! – спросил Шахтер. – Ты обещал им сто тыщ?

– Нет.

– А свидетели были?

– Какие свидетели?

– Ну, что ты не обещал!

– Еще не хватало! – заржал Бесик. – Какие же свидетели в таком деле?

– Тогда надо гроши отдавать.

– Сто тыщ?

– Этим жуликам? Сто тыщ???

– Да. Жуликам. Сто тыщ. Сами виноваты.

– Да мы виноваты в том, что проворонили Корешка!

– Вот и платите! Корешок стоит сто тыщ или не стоит?

– Он-то стоит… А эти падлы… Не стоят! – крикнул Бесик. Я увидел, как у него начинают от гнева белеть глаза. – Ты вспомни, – он обратился к Моте. – Ты сам говорил, как мы стреляли по портретам! Вот в кого надо палить! В этих фашистов! А сами! Нажрались, напились – обо всех забыли!

– Я Серого на толчке нашел! – выкрикнул Ангел, но никто не засмеялся. Все стояли мрачные, не зная, что предпринять.

– Может, это… Выкрасть? – вздохнув, произнес Мотя.

– Там знаешь сколько ментов? И все у них кормятся!

– Менты не помогут? – спросил Ангел.

– Менты? Помогут?

– Менты хорошие! – выкрикнул Бесик, оскалясь.

– Тогда нужны деньги, – решил деловито Шахтер, как бы подведя черту. Он смолил цигарку, а тут бросил и посмотрел на меня. – Где твоя книжка?

– Здесь. – Я показал на грудь.

– Как с нее берут деньги? Ты узнал?

– Узнал. Их могут дать Чушке.

– А Тусе? – предложил Сверчок.

Сандра промычала, выбирая Тусю. Чушке она, как и все мы, не доверяла.

– А если найти тетку?

– Где?

– Откуда я знаю где? – сказал я.

– Пока ее сыщешь, Корешок пропадет!

Тут объявился Хвостик. Он бежал к нам через кусты и что-то кричал.

– Решетка! Там решетка!

– Что, Хвостатый? – спросил Мотя.

– В окне с решеткой… я видел Корешка! – объявил Хвостик и сразу ко мне: – Серый, я правда его нашел! Он в подвале!

– С ним можно разговаривать?

– Он молчит!

– Почему молчит?

Вопрос повис в воздухе. Да и не надо было вопросов, потому что мы все тотчас сорвались вслед за Хвостиком и бросились на станцию. Надо было увидеть окошко и самого Корешка. А дальше уж мы решим, что будем делать.

Мы летели к станции, вовсе не оберегаясь легавых, и странно, никто к нам на этот раз не прицепился.

Хвостик провел нас в дальний конец вокзала, завернул за угол, где валялись всякие ящики и бочки да клубки колючей проволочки, предназначенные для отправки, нагнулся и указал решетку у самой земли.

– Здесь! Здесь!

Кукушата стали ложиться, прижимаясь к земле щекой, и заглядывали внутрь, стараясь в сумраке помещения что-то рассмотреть. И я прилег, но ничего не увидел:

– Где же он, Хвостатый?

Хвостик бросился на землю, головой к голове, и указал пальцем:

– Вот же он… В углу…

– Это разве он?

– Он, он! Сидит и молчит.

Теперь-то мы все его разглядели.

Мотя крикнул:

– Эй, Корешок? Ты чего молчишь? Тебе плохо? Да?

Тот наконец шевельнулся, услышал. И сразу заплакал.

– Не плачь, Корешок! – крикнул Ангел. – Мы тебя завтра выкупим!

– Мы сломаем решетку! – выпалил Бесик. И даже потряс ее, но решетка была сделана очень крепко.

А Корешок все продолжал плакать, и мы, лежа у решетки, слушали.

Я крикнул в подвал:

– Корешок! Ты меня узнаешь?

Он не ответил.

– Мы тебе сейчас пожрать принесем, – сказал я. – А если хочешь, я тебе дам свою «Историю»! Будешь ее читать!

Никому никогда я не доверял «Историю», даже трогать руками не давал, а вот Корешку предложил. Но Мотя сказал:

– Не будет он читать, не видишь, что ли, ему не до чтения. Ты лучше к Тусе ступай! Все, все к ней идите, а то ее не прошибешь!

– А сам? – спросил Бесик.

– А я с Корешком буду! – ответил Мотя. – Я его не могу оставить.

– Я тоже! – выкрикнул Хвостик.

– Надо взять деньги, – хмуро сказал Шахтер.

Он прилег на землю и долго смотрел в темноту камеры, заслоняя глаза от света. Поднялся и крепко выругался. Давно мы не слышали, чтобы Шахтер по-шахтерски ругался. Видно, и его прошибло.

34

В тот момент мы считали, что все дело в Тусе. Как только ей объяснили про деньги, так она их срочно нам достанет, и мы придем и швырнем в морду этим фашистам. Мы скажем: «Нате, обожритесь!» И они проглотят наше презрение, увидав деньги, а Филиппок, невинно улыбаясь в усы, исчезнет и вернется с Корешком.

– Держите, – скажут, – своего золотушного!

А мы его окружим кольцом и быстро, бегом, не оглянувшись, покинем этот подвал, чтобы больше никогда о нем не вспоминать.

Воспитательница Наталья Власовна сидела в канцелярии и писала отчет о работе колонистов в колхозе. Мы ввалились все сразу и, не давая ей опомниться, выложили новость про Корешка. Говорил Бесик, ему помогал Шахтер.

– Что? Какие деньги? – спросила Туся, оглядывая нас недоуменно. Она так быстро реагировать не умела.

– Покажи ей книжку, – сказал мне Шахтер.

Туся взяла книжку и стала ее разглядывать, а мы все уставились на нее. Мы видели, как она листала страницы, как дошла до суммы… И в этот момент она даже переменилась в лице. Она так перепугалась, что не могла произнести ни единого слова.

– Это… Это… Чье?

– Мое. – Я оглянулся на Кукушат. Они во все глаза смотрели на Тусю и ждали.

– И я… должна…

– Ага, – сказал Шахтер. – Нам же не дадут.

– Понятно. – Она подавленно замолчала, что-то решая.

Потом вскочила и велела нам сидеть тут и ждать. И никуда не уходить. Никуда, понимаете? Сейчас она вернется, и тогда решим.

Ее не было долго, слишком долго. Но мы ждали.

Ни единого словечка не произнесли. Только Бесик вдруг догадался:

– Побежала доносить.

– Кому?

– Кому, кому… Увидишь кому!

Раздались за дверью голоса, и вошел Чушка вместе с Тусей, но книжка теперь была у него в руках.

– Это чье? – спросил он, неторопливо усаживаясь за стол и доставая свои золотые ворованные очки.

– Мое, – ответил я.

– Его, – подтвердила Туся.

– А остальные тогда чего тут делают? – поинтересовался он, не глядя на Кукушат.

Я кивнул Кукушатам, и они с неохотой убрались. Особенно не хотел уходить Бесик, его Шахтер увел силой. Но и без того понятно, что раздражать Чушку в такой момент не следует: жизнь Корешка поважней всяких личных обид!

Я слышал, как Шахтер говорил Бесику, но эти слова, я был уверен, относились и ко мне:

– Не нарываться… Понял? Только не нарываться!

Туся закрыла за ними дверь и села, поеживаясь, видно было, что ей не очень хочется присутствовать при нашем разговоре, но уйти она не решается. Да Чушка и не отпустит!

Чушка, нацепив очки, стал рассматривать книжку, вертя ее и так и эдак.

Поднял голову, спросил:

– Значит, твоя?

– Моя.

– Откуда?

– От отца.

– Какого еще отца?

– Моего… отца…

– У тебя есть отец? Первый раз слышу! – Он быстро взглянул на Тусю. Та сидела на стуле напротив, сжавшись, как от удара.

– Ну, был…

– Где же он теперь?

– Не знаю.

– А я знаю… Его нет. И не было! Нечего его придумывать и морочить всем голову.

– Но он же… Он же подал мне весть…

– Кто? Отец? – Чушка опять посмотрел на Тусю. – Какую весть? Он тебе прислал письмо?

– Но книжка… Это же весть…

Мне показалось, что Чушка, а за ним и Туся, вздохнули облегченно. Они почему-то испугались, что мне написал отец письмо. А если бы и вправду написал! Что бы они тогда сказали?

– Чего нет на бумаге, того вообще не было, – произнес он. – Так что ты хочешь? Хочешь, чтобы я снял деньги?

– Да.

– А зачем тебе деньги?

– Нужно.

– Все?

– Все.

– За ними надо в Москву ехать, – сказал Чушка. – А кто работать будет?

– Да я посижу, Иван Орехович, – предложила Туся. И добавила боязливо, поглядев на меня: – Только, может, не все сразу брать? Они же промотают! Или в карты проиграют…

– Сам решу, – отмахнулся директор. – Там, может, и денег-то никаких нет… Ведь неизвестно, откуда взялся отец и откуда все это взялось, а? Может, какой жулик нарочно подсунул?

«Сам ты жулик! А еще задница в очках!» – Но я, конечно, вслух не произнес, а стал смотреть в пол, чтобы он по глазам не догадался о том, как я его ненавижу.

Чушка положил мою книжку в боковой карман.

– Можешь быть свободен, – и указал на дверь.

Но я, как дурачок, уставился на его карман, понимая, что вся наша судьба и судьба Корешка упрятаны в этом кармане. Я никак не мог заставить себя уйти, вот так взять и покинуть его кабинет.

Чушка копался, складывая очки, но вдруг увидел, что я еще тут, не ушел, а стою, и спросил грубо:

– У тебя еще чего?

– Ничего, – ответил я. – А когда прийти за деньгами?

Чушка посмотрел на Тусю и покачал головой:

– Тебе скажут. Ступай! В зону!

– А когда скажут?

Туся поднялась и, взяв меня за плечи, повела к двери:

– Я сама тебе сообщу… Договорились?

– Нет! – Я попытался вывернуться из ее рук. – Мне завтра нужно!

– Ну, будет… Будет тебе завтра… А сейчас иди! – уговаривала Туся.

А Чушка сидел и тяжело молчал. Только шея у него покраснела.

– Ладно, – сказал я с вызовом. – Завтра приду. За деньгами!

– Приходи, приходи… – торопливо пообещала Туся и открыла передо мной дверь.

Я шагнул в коридор, но почему-то оглянулся: Чушка смотрел мне вслед, и в глазах его, не защищенных золотыми очками, не было самих глаз, а лишь глубокие провалы, в которых зияла чернота.

35

Кожей спины я почувствовал погребной холод, исходящий от взгляда директора, поэтому и оглянулся.

Но я был занят мыслями о Корешке, который сидит в подвале и которого надо оттуда немедленно вытаскивать. Этот давящий, тяжкий взгляд и жизнь Сеньки никак не увязались в моих мыслях, а, наверное, зря.

Никто, конечно, из нас Чушке не верил. Но не верили по-разному.

Говорили так:

– Надует! Ничего не привезет!

– Привезет… Себе!

– Ага. Скажет, не дали. И катись…

– А книжка? Потребуем книжку!

– Наврет! Потерял, скажет…

– Или скажет: дали половину.

– Ну и половину! За половину Корешка отдадут!

– А если не отдадут?

– Им же не Корешок, им деньги нужны!

Ни до чего не доспорившись, легли спать, только Мотя по-прежнему оставался у решетки, да ночью к нему на подмогу бегали остальные Кукушата.

Утром увидели: Чушка, взяв портфель, отправился в Москву.

Мы наблюдали за ним из-за угла вокзала. И хоть сомнений с его отъездом не убавилось, но что-то подтверждало: если он нас послушал и поехал, должен деньги привезти. Пусть не все, нам все и не нужны, мы готовы были к тому, что Чушка украдет какую-то часть за свои труды. Но все равно, тогда мы сможем торговаться с этими, из ресторана. Главное, чтобы в руках у нас были деньги.

С момента отбытия Чушки мы установили слежку и за поездами: Бесик и Сверчок должны были неустанно с двух сторон вокзала караулить поезд из Москвы, на котором вернется Чушка.

Остальные по очереди вместе с Мотей торчали у решетки, носили жратье от стола, даже бурду ухитрились залить тайком в банку и спустить Корешку на веревке.

Только Корешок перестал есть. Сперва он хоть на наши голоса откликался и бутылку с водой выпил. Но прошли вечер, ночь и утро, и еще день, а Чушки все не было, и он примолк. Лежал в углу на дерюжке, которую удалось ему сбросить, но хлеб не брал и вообще нас не слышал.

Мотя, который никуда не уходил и на обеды «спецовские» перестал бегать, пытался какими-то словами помочь своему дружку. Рассказывал разные истории, вспоминал фильмы, которые мы смотрели, особенно про Швейка, как он Гитлера обхитрил. Раньше-то Корешок на «Швейке» просто заливался от хохота, а теперь молчал.

У Бесика со Сверчком никаких сведений насчет директора не было. Поезда приходили и уходили, а Чушка не появлялся.

Мотя, не дожидаясь теперь от них новостей, сам прибегал узнавать, не приехал ли директор, может, Кукушата его прозевали. Те божились «сукой», что смотрели, не спали и прозевать Чушку, которого они кожей чувствуют на расстоянии, просто не могли. На всякий случай в дом Чушки послали Сандру, но там все было тихо, кроме, конечно, визга поросят и шипения самой старухи. Сандра выразительно изобразила и визг, и шипение.

Пытались говорить и с Тусей, но та лишь пугливо вздрагивала и сжималась, бормоча о том, что поезда ходят с задержкой, а деньги возить трудно, потому что кругом бандюки, которые только и ищут, кого бы обчистить.

Бедная Туся! Это она нам, нам про бандюков рассказывала! А кто же тогда мы? А весь наш «спец»? А кто сам директор? Вот он, директор, и есть главный поселковый урка, ибо за родную копейку и ближнего не пожалеет! Такого не то что ограбит кто, а полезет – сам без порток останется! Это у бедной Тусе затмение мозгов от страха вышло, что она плела невесть что. Но пайку на Корешка и на Мотю отдавала не любопытствуя и карцером за отсутствие не грозила… И на том спасибо.

Но, конечно, в другое время можно и посмеяться, что Корешка за трехдневное отсутствие захотели бы посадить снова… И он бы из кладовки ресторана попал бы в «спецовский» карцер…

Но мы бы и на это согласились. Мы бы на все согласились, лишь бы вытащить Корешка из чужих лап.

Утром третьего дня Чушка наконец объявился в Голяках. Сошел с поезда, заметно усталый, но в «спец» не пошел, а заглянул к начальнику станции, то есть Козлу, потом посидел в редакции «Красного паровоза», а уж затем неторопливо, размахивая портфелем, в котором, наверное, лежали наши денежки, двинул к себе домой. Бесик и Сверчок его неотступно караулили.

Перед самым ужином он появился в «спеце» довольный, почти веселый, можно было понять, что он успел попариться в бане, принял свою «наркомовскую» норму, или, как у нас в Голяках говорят, «остограммился», и теперь с удовольствием возвращался к своим делам.

А дела, судя по всему, у него шли хорошо.

Но мы так понимали, что его дела – это теперь частью и наши дела. И если они идут хорошо, значит, он получил деньги, а значит, и мы их тоже скоро получим.

Толпясь у дверей канцелярии, мы ждали, когда он вернется после своего обычного обхода по «зоне»: спальням, кухне, столовой и так далее, – мы знали, что он сюда обязательно придет.

Конечно, и он тоже знает, что мы его ждем, что мы тут, у дверей канцелярии, оттого, может быть, и не торопится, хочет подольше поиграть на наших нервах.

Наконец появился: прошествовал мимо нас и даже на наше необычно громкое: «Здрасьте, Иван Орехович!» – кивнул, чего никогда не делал. Тоже хорошая примета. Но вот дальше он будто бы не захотел понимать, что мы тут торчим из-за него, хлопнул перед нашим носом дверью и скрылся в канцелярии. Вроде бы с нами ему не о чем говорить.

Потоптавшись, решили к нему заглянуть: я, Шахтер и Бесик. Мотя, как всегда, был около решетки. Мы спросили, можно ли войти, он опять добродушно кивнул и при этом читал какую-то на столе бумажку:

– Ну… С чем пожаловали?

Мы переглянулись: было ясно, что Чушка в духе. Вот только странно, что он не помнил, зачем мы пожаловали.

И я сказал:

– Мы пришли за деньгами.

– Ах, за деньгами… – произнес он врастяжку, а сам все читал свою бумагу и глаз на нас не поднимал. – За деньгами, значит… Так, интересно…

Мы не поняли, что ему интересно: то, что мы пришли за деньгами, или то, что он читал в бумаге. Но мы стояли и ждали, а Бесик смотрел на Чушкин портфель, поедая его глазами. Ведь если деньги есть, то они, конечно, в портфеле, сто тыщ – такая куча, что нигде больше не уместится!

Наконец Чушка оторвался от бумаги и уставился на наши ноги.

Я думаю, если бы он хотел нас запомнить, ему незачем заглядывать нам в лица, и наших ног бы вполне хватило!

Обутые во что ни попадя: в галоши, в ботинки без подошв, в дощечки с веревочками, заплатанные, неизвестно какого времени и происхождения валенки, пимы, бурки и даже женские туфли и так далее, – наши ноги вполне нас выражали!

– Так, – повторил Чушка и медленно, как бы вовнутрь себя, довольно улыбнулся. – За денежками… Пришли…

И вот странно, но от такого Чушки, который не рявкает, не кричит «В зону!», не посылает в карцер или на отработку к свиньям, а мирно улыбается и разговаривает с нами – с нами! разговаривает! – мы стали будто оттаивать, теряя нашу обычную настороженность.

Чушка между тем сказал:

– Деньги – это серьезно… – И по-особому то ли хмыкнул, то ли икнул, издал, в общем, звук, обозначающий серьезность такого момента, как передача денег. – Давайте так… – И задумался. А мы ждали. – Давайте завтра… Да? – И решил: – С утра прямо и приходите! Договорились?

– Договорились! – громко воскликнули мы.

Мы выходили из канцелярии и многозначительно переглядывались, чувствуя себя почти победителями.

36

Мы пришли к Чушке утром в тот момент, когда у него по каким-то причинам собрались наши шефы: Наполеончик, Козел, директор Уж, орсовский Помидор и другие. Тут же была Туся, сидела и помалкивала, забившись в уголок.

Когда мы вошли, они все громко разговаривали, но заметив нас, замолчали, уставясь с любопытством, будто на экспонаты какие.

А мы сделали вид, что их не знаем, и сразу обратились к директору, который, судя по всему, нас ждал.

Он нацепил золотые очки свои ворованные, пошарил по столу, ища что-то, спросил, не поднимая головы:

– Пришли?.. Все?.. – И остальным: – Это вот они…

Гости молчали, втыкаясь в нас глазами. Бесик подтолкнул меня локтем и, указывая в сторону гостей, дал понять: он лично считает, что неспроста они тут все собрались. Уж не за деньгами ли нашими они явились?

И Сандра на меня оглянулась, а Хвостик даже рот открыл, чтобы спросить, но я сделал знак молчать. Хотя, если честно, мне стало не по себе от предчувствий: не к добру собралась вся эта шайка. Чего-то им всем от нас надо.

– Сергей Егоров, – произнес директор в стол. – Кто?

– Ну, я, – сказал я.

Они теперь стали смотреть на меня.

– Ну, вот, – продолжил директор, привставая и разводя руками. – Егоров, значит, как патриот внес свои деньги… Мы его поздравляем!

И все собравшиеся – Наполеончик, Уж и другие – почему-то захлопали, а директор протянул мне руку.

– Поздравляю, Сергей! Так и надо поступать!

– Как? – спросил глупо я.

– Вот так… Как ты поступил… – Директор взял со стола листок, это оказался номер «Красного паровоза», и громко с выражением прочел: «…Сбор народных средств на боевую эскадрилью истребителей имени Героя Советского Союза летчика Талалихина проходит на высоком трудовом и морально-политическом уровне. Восьмидесятилетний колхозник-хлопкороб Янгиюльского района Ташкентской области Султан Акбаров сдал в Фонд обороны на строительство боевой эскадрильи от имени себя и своей многочисленной семьи, у него девять детей, трое из которых сражаются на фронте, триста тысяч сбереженных рублей… А коллектив спецдетдома особого режима в поселке Голятвино Московской области перечислил собранные деньги на строительство боевых машин в количестве сто тысяч рублей… Товарищ Сталин выразил благодарность всем гражданам и коллективам, оказывающим своими средствами посильную помощь Красной армии…»

И все опять захлопали, а мы стояли, будто придурки, перед директором, не в силах понять, что же произошло, как мы оказались коллективом, который отдал деньги, а сам остался без денег. Значит, вместо нашего Корешка теперь начнут в складчину с колхозником-хлопкоробом клепать железный истребитель, а Корешок из-за этого будет сидеть в подвале.

– Ладно, – сказал директор, победоносно оглядывая шефов. – Мои голодранцы растерялись от радости… Пусть идут… А мы еще посидим… Не каждый день такой праздник, что товарищ Сталин лично… – И уже нам: – Валяйте… в зону… Я велел вам дать по лишней пайке!

Во дворе нас ждал Мотя.

– Корешка нет, – произнес глухо, не глядя на нас.

– Где нет? В подвале нет? – спросил Бесик.

– Нигде нет.

– Может, его выпустили?

Мотя не ответил.

– А когда ты увидел, что его нет?

– Утром.

– А вчера он был?

– Кажись, был… Но там же ночью темно, а он молчит, – сказал Мотя. – А потом рассвело, я стал смотреть, а там пусто.

– А эти? Из ресторана?

– Я их не видел.

– Надо их найти.

Мы, все Кукушата, бросились на станцию, мы бежали так, что Хвостик отстал от нас и закричал:

– Я тоже хочу! Я устал!

Мы подождали Хвостика, но между собой не разговаривали. Это был тот момент, когда никаких слов не надо. Мы все знали, что будем делать. И знали, что каждый будет делать то, что надо. Даже Хвостик.

Мы спустились в знакомый подвал и увидели, что дверь закрыта. Стали барабанить в нее кулаками, ногами, пинать ее, бить изо всех сил, но в ответ не раздалось ни звука.

– Может, никого нет? – спросил Шахтер.

– Не может! – крикнул Бесик. – Они заперлись! Я знаю!

И Сандра промычала, указывая, что они там. Она их прямо чувствовала за дверью.

Тогда Бесик подхватился, прыгая через ступеньку, выскочил наружу и стал заглядывать по очереди во все подвальные решетки и сразу закричал:

– Они тут! Они тут!

Кукушата облепили окошко, и я воткнулся между остальными: повариха и Филиппок стояли посреди поварни и смотрели на нас. А мы сверху смотрели на них.

Я думал, что они сразу спросят про деньги, принесли мы их или нет, но они молчали. И вид у них был какой-то странный, вовсе не такой воинственный, как в последний наш приход.

– Эй! – крикнул Мотя. – Корешок у вас?

Филиппок поднял глаза и покачал головой, а повариха молчала.

– А где он? Почему не открываете?

– Его нет, – произнесла наконец повариха и высморкалась, утирая нос передником.

– А где он?

Повариха посмотрела на Филиппка, обвела глазами кухню. Сказала, вздыхая:

– Он, значит, приболел.

Филиппок с готовностью кивнул, подтверждая ее слова.

– Ну, а где он сейчас?! – крикнул Бесик, которому надоела эта волокита. Мы и так без них знали, что Корешок приболел.

– В больнице… – ответила повариха, при этом опять вздыхая, будто ей было жалко Корешка. – Вот, Филипп Христианович отвез… Лечиться…

А Филиппок снова с готовностью кивнул.

В этот момент, глядя на повариху и Филиппка, я вдруг понял, что они нас боятся. Теперь, когда уйти было им некуда, они врали про больницу, потому что нас боялись, хотя и сидели в своем подвале запершись.

А Мотя сказал, приподнимаясь и отряхивая штаны от пыли:

– Двигаем в больницу! Этих мы всегда найдем! – Он наклонился к решетке и крикнул: – Мы идем в больницу… А если что… Мы вас найдем!

– Мы вас найдем! – крикнул за ним и Хвостик и показал через решетку кулак.

Филиппок и повариха, как завороженные, смотрели на нас, задрав головы, и даже не ответили на угрозу.

Больница находилась недалеко, за церковью, где мы делали колючую проволоку. А знали мы ее еще потому, что, расцарапав на первых порах руки о проволоку, мы тут заливали их йодом у пожилой тихой медсестры, которая принимала нас в прихожей. Во всей же больнице было три комнаты и кабинет врача, в который нас из-за нашей грязи никогда не пускали.

Встречали мы и врача, маленького росточка, всегда в шляпе и в очках, с сумочкой, в которой мы успевали пошарить, когда он приходил к нам во время вшиводавок, чтобы подписать какие-то бумажки. Нас он побаивался, а мы при виде его всегда кричали: «Без порток, а в шляпе! Очковая змея!» И что-то подобное, уж очень он нас смешил своим дурацким видом. В поселке больше так никто не ходил.

Теперь с лёта мы обогнули церковь с мотками колючей проволоки по всей территории бывшего кладбища и влетели на крыльцо больницы. Мы, наверное, слишком топали, потому что в окошечко выглянуло чье-то испуганное лицо и на крыльцо сразу вышел, правда, без шляпы, знакомый врач. Но очки, этакие странные стеклышки, которые щипочками держались за переносицу, у него были. То-то, наверное, больно носу, что он все время морщился, когда они так прищеплены!

Но нам сейчас было не до очков.

Мотя еще задыхался от бега, как и все мы, поэтому спросил отрывочно, словно пролаял:

– Скажите… Нам сказали… Корешок… Ну, Сенька из нашего «спеца»… Он у вас?

Врач как будто удивился:

– Мальчик? От вас?

– Да! От нас.

– Сенька? А фамилия?

– Кукушкин!

– Семен Кукушкин? – будто вспоминая. – Нет. Такого нет. – И тут же повернувшись, ушел.

– Но нам сказали! – закричал вслед Бесик, а Сандра даже рванулась вслед за врачом, но дверь оказалась вдруг закрытой.

– Я так и знал, что они наврали! – воскликнул Бесик.

– А если этот… наврал? – спросил Шахтер.

– Я ему тогда очки побью! – крикнул Бесик.

– Но он же врач! – возразил Ангел.

– А врачи не врут?

– Они все врут! Угробили и врут!

– Как угробили? – спросил Хвостик.

На него шикнули:

– Молчи, Хвостатый! Не до тебя!

Так мы стояли, рассуждая, за церковью, когда выскользнула из дверей больницы знакомая нам пожилая медсестра. Шла она тихо, потому что, хоть сама и лечила других, но была, наверное, больна. На церковь она перекрестилась, а проходя мимо нас, лишь глаза скосила и беззвучно произнесла:

– Ступайте за мной… Не сразу… Потом…

Она медленно удалилась в ближайший переулок.

А мы, чуть подождав, тут же сорвались с места и за домами ее нагнали. Да она уже никуда и не шла. Ждала нас.

А когда мы подскочили к ней, запыхавшись и глядя в ее измученное лицо, она воровски оглянулась по сторонам, не видит ли нас кто вместе, и беззвучно произнесла своими бесцветными губами:

– Ваш Кукушкин помер… Схоронили… И не ищите где… И меня не спрашивайте, я не знаю…

И сразу повернулась и пошла, медленно от нас удаляясь, будто нас никогда не видела.

А мы остались, пригвожденные к месту, на этой маленькой улочке. Все вдруг потеряло свой смысл, и не осталось никаких желаний. Единым махом, как косарь косой, срезали нас и бросили на дороге.

Неслышно затряслась, зарыдала Сандра, а Мотя сел прямо в пыль и закрыл лицо руками.

37

Вечером в наш «спец» привезли «Броненосец «Потемкин»».

Мы его и раньше видели, но сейчас смотрели как впервые, захваченные бунтом матросов. Там, в общем, на корабле, матросам щи подали, а в щах мясо с червями. Когда дошло до червей, кто-то среди нашей молчащей публики, может, Бесик, в темноте произнес негромко, но слышали все, что нам бы не только мяса с червями, а червей без мяса, рубанули бы за милую душу! И добавку бы попросили!

Но никто не засмеялся, лишь швырнули в экран шапкой в знак протеста против такой сытой шамовки в былые царские времена! Ишь, мясо им, видишь ли, не понравилось! С червями, но мясо, а не хрен собачий! Мы бы за такое господам офицерам еще спасибочки сказали!

Ну а дальше там, как у нас в «спеце», повара и всякое начальство пришло и стало наводить чернуху. Врать, как и у нас врут.

Как сегодня врали.

Весь «спец» ходил сегодня читать вывешенную статью впервые за всю историю детдома, статью про сто тысяч, которые мы якобы собрали на строительство боевых машин. Все читали, но никто не произнес вслух, откуда деньги: и так все знали, что деньги у нас украдены Чушкой.

А к обеду прямо поперек статьи чернилами написали: «А Корешка они угробили!»

И все снова прибегали читать, пока Туся не усекла, что написано что-то запретное, и не сорвала статью.

Но когда на экране возникла палатка, где со свечкой в руке лежит угробленный ихними деятелями матрос, а люди приходят с ним проститься, в зале сразу стало тяжко. Я не про себя говорю. Это все заметили, что в зале стало очень тяжело, глухо, беспросветно, будто нас всех, всех сразу «спецов» тут, прямо в зале, как Корешка в безымянной могиле, похоронили. И кто-то выкрикнул слабо:

– Убить их мало!

И ни у кого не возник вопрос, кого надо убивать – тех ли, что довели матроса до смерти, или этих, которые сегодня убили нашего Корешка… Конечно, этих, этих надо убивать! Матросы-то все давно поняли! А мы, дурачки, чего-то ждем. Дождались!

Но никто брошенного в пустоту крика не подхватил, наоборот, наступила особенно какая-то гнетущая тишина. На экране бушевали страсти, и матросики, победившие, ликовали и швыряли в воду свои бескозырки, а мы этой единственной шапкой, которую швырнули в экран, и ограничились.

Разошлись молча по спальням. Даже грохота ног, обычного в коридоре, не услышали. Затихли. Такая вдруг тишина наступила во всем доме, которой никогда у нас не бывало.

Обычно как: песни, шум, драки, кто-то анекдоты травит, кто-то в карты режется, а иные напоследок бегут отлить, пока засов на дверях не задвинули. Остальные уже задают храпака, забив голову под подушку, и постанывают, потому что им, как нам всем, во сне снятся кошмары. А тот, кто боится темноты, потихоньку хнычет, и все знают, что это хнычет Ангел, да и не только он.

А что им еще делать, если они не могут не бояться?

Но сегодня и они молчали. Все молчали. А дежурная Туся, пройдя по спальням, по коридорам и не услышав ничего необычного в нашем молчании, закрыла за собой дверь, решив, что можно уйти ночевать домой. Ее так обрадовало, что никто не буянил, не пел блатных песен, не орал, не визжал и не носился голяком по коридорам, пугая и без того напуганных девочек и малышей.

Услышали и передали, как Туся сказала криворотому сторожу:

– Слава богу, спокойно. Так я пойду. А вы закрывайте на засов… После кино они обычно возбуждаются, но зато хорошо спят.

– Ага, – ответил сторож. – Сегодня, видать, ухайдакались. Ишь, храпака задают… И не бесятся!

И Туся ушла. А сторож, задвинув засов на двери, убрался в свою конуру дрыхать. Ввиду праздника Чушка ему выдал стограммовую норму, и он уснул. Сам Чушка ушел еще до кино (кино-то для нас тоже в виде праздника!), чтобы в своем свинстве, на усадьбе, угостить по заслугам поселковых деятелей в связи с таким событием, как пропечатанье в газете и поздравление лично от товарища Сталина.

В поселке понимали, что это невероятное событие поднимет на новый уровень Голятвино в глазах областного начальства и вдохнет в него новую жизнь.

Какую жизнь? Да всякую. У нас жизней много. Станут в церкви больше проволоки делать, станут больше лоскутков кроить Сандре на платье. А уж огурцов на грядке у Наполеончика увеличится – не сосчитать, и поросят у Чушки станет вдвое или втрое больше.

Так мы понимали счастливое обновление нашей голяковской жизни в свете происшедших событий.

И у нас, конечно, в «спеце» будет обновление, как же без него! Может, еще одного сторожа прибавят или милиционера для порядка; а то и второй карцер пристроят! Обновление, как говорят, обычно со строительства главных учреждений начинается. А что может быть главней карцера, если он всем нам жизненно необходим, чтобы стать настоящими людьми!

В середине ночи в тишине пронесся ни с чем не сравнимый клик. Непонятно прозвучало, то ли петушком кукарекнули, то ли кукушкой прокуковали. Все говорили по-разному и слышали по-разному, но поняли одинаково.

Вспоминают, что после того странного звука, неведомо откуда прозвучавшего, какие-то мгновения, довольно долгие, стояла полнейшая тишина. Даже шороха не услышалось. Вздоха не прозвучало, одеяло не прошелестело – мертво в воздухе.

И вдруг поднялось.

Да нет, и не поднялось, и не возникло где-то, а взорвалось в том самом воздухе, а может, это воздух и взорвался!

Ухнуло, грохнуло, взревело и пронеслось, вокруг и прочь, наружу. Словом, бомба взорвалась, хотя, конечно, никакой бомбы в помине не было. Вот в каждом из нас, уж точно, бомба была. А вот какой такой силой все запалы в одно мгновение подожгли, никто сказать не может.

Голоса пронеслись по коридору, все нарастая и нарастая, и это не были отдельные крики, слитые в единый ор… Это был сразу единый крик, выкрик, рык, предвещавший нечто звериное, неуправляемое, кровавое… Дикое!

Бунт, одним словом.

Бунт.

38

Бесик, не отрывавший глаз от бугра, который в утренней дымке то возникал, то пропадал, вдруг вскрикнул:

– Они машут! – И указал пальцем.

– Кому машут? Нам? – спросил Шахтер.

– Нам! Нам! Вон же!

– Стреляй! – приказал Шахтер Моте. – Чтобы не мелькали перед глазами.

– Стрелять? – спросил Мотя.

Сандра промычала, она была за то, чтобы стреляли. Она пролаяла, поясняя, что надо в них бить и бить.

А я сказал:

– Конечно, надо стрелять!

– Хоть раз пальни! – крикнул Сверчок.

Я так понял, что все хотели, чтобы Мотя пальнул. И не в платке, которым там махали, дело. Хотелось выстрелить, чтобы самих себя услышать. И самим себе доказать: ага, палим, значит, мы тут еще кое-что могем! А не похоронены вашими легавыми усилиями!

Мотя совсем было решил пальнуть и уж прицелился, но вдруг опустил ружье и растерянно произнес:

– Идут…

– Так пали! Пали!

– Чего ты кричишь? – обернулся он к Бесику. – Не видишь, что ли, это же баба! Баба идет! И машет!

– Какая еще баба?

Шахтер с другой стороны сарая прибежал посмотреть и сразу определил:

– Это Туся.

– А что Туся? Не ихняя? И в нее пальнем!

– Но если она чего сказать хочет?

– А нам не надо говорить! – воскликнул Бесик. – Мы сегодня сами говорим! Это они пусть слушают, как мы им говорим! Из ружья!

Я еще раз воткнул глаз в щель и вдруг понял, что это за женщина. Никакая не Туся. Это Маша. Я сразу узнал ее, когда она подошла ближе.

Я произнес:

– Это моя тетка идет.

Хотя теперь все ясно видели, что идет с платком в руке моя тетка Маша.

– Ну, что? Стрелять? Нет? – спросил Мотя.

– В тетку-то?

– В тетку! – подтвердил зло Бесик. – А зачем она идет?

– Она же к тебе идет? – поинтересовался Ангел.

– Не знаю, – ответил я.

– Конечно, к тебе! Приехала!

– Где они ее только разыскали…

Я посмотрел в щель и попросил Мотю:

– Не надо в нее стрелять, а?

Но оборачивался я к Бесику, я знал, что он среди нас первым может крикнуть: «Пали!»

– Пожалел? – буркнул Шахтер. Он уже успокоился и стал собирать соломку, чтобы закурить.

– Ну и что… – сказал я. – Не пожалел, а вообще…

– Нет, пожалел. А они не пожалеют…

– А Маша-то при чем?

– При том! Идет, не боится! Дать бы по ногам!

Я промолчал. Я знал, что теперь не дадут. Смотрел, как она, дурочка, все размахивая глупым платочком, идет к нам, спотыкаясь об ямки и не замечая их, а слепо глядя на наш сарай. Ну ясно, что она нас не видела, а мы ее видели. Мы смотрели, затаив дыхание.

Она встала в десяти метрах от дверей сарая и, крутя головой, чтобы понять, где мы и где, наверное, я, спросила:

– Сергей! Я к тебе… Ты меня слышишь?

Все в сарае повернулись ко мне. А Мотя кивнул: говори.

– Я тебя слышу, – ответил я в щель.

Теперь она знала, где я сижу, и смотрела в мою сторону:

– Ты вот что… Скажи ребятам, что надо сдаваться… Они там вооружены… Понимаешь?

– Ну и что? – крикнул Бесик.

Маша повернула лицо в его сторону:

– Но они же вас штурмовать хотят!

– Ну и что! – опять крикнул Бесик.

Маша замолчала, и я увидел: она волнуется и никак не может найти нужных слов. Да и вообще, будто девочка, стоит растерянная перед нашим дулом, хотя, может, и не знает, что мы еще способны пальнуть.

– Сергей, – произнесла она и осеклась, будто проглотила что-то. – Меня специально вызвали, нашли… Туся меня нашла… Чтобы я тебе… Чтобы я всем вам сказала. Но я не от них, я от себя, понимаешь… Они там с винтовками… С оружием, и их много…

Мы молчали. И Бесик теперь ничего не кричал. Мы смотрели на нее. И Сандра подползла, и Сверчок подлез, которого лихорадило от температуры.

– Ты слышишь меня? Сергей? – спросила она. Я услышал слезы в ее голосе.

Сандра взглянула на меня и промычала, веля говорить.

– Ну, слышу… – ответил я негромко.

Маша обернулась, чтобы посмотреть на своих легавых и, уже не стараясь от них оберегаться, быстро проговорила, что они там собрались, чтобы нас схватить.

– Они такие… Они такие…

– Мы знаем, какие! – крикнул Мотя. – Мы их ненавидим!

Маша вздрогнула и посмотрела со страхом:

– Но они же будут стрелять… Они же не пожалеют… Сергей!

И вдруг она зарыдала.

Она стояла перед сараем и вытирала косынкой слезы, а мы смотрели, затаившись, не сводя с нее глаз. Мы знали, что это первый и единственный в мире человек, который нас тут пожалел. Но это их человек, а значит, нам не о чем разговаривать.

– Скажи ей, чтобы уходила, – попросил Мотя.

– Уходи! – крикнул я.

Она вздрогнула и опять оглянулась:

– Сергей… Опомнитесь…

– Уходи! – крикнул ей уже Бесик. – Скорей уходи! Ну?

Маша повернулась, но опять посмотрела в мою сторону:

– Знаешь, я неправду тебе сказала. Твой отец, Сергей, жив… Он жив… Ты должен ради него себя пожалеть… Правда…

Я слушал и понимал, что она врет. И все поняли сразу, что она врет. Зачем… Да чтобы меня спасти. Но они же все и всегда нам врали, будто бы ради нашего спасения, а спасали они только себя.

И тогда я крикнул, приближая рот к щели:

– Ты все врешь! Врешь! Врешь! Врешь!

39

Бунт, это по своей «Истории» я знал, когда ничего не понятно, но страшно. И все чего-то хотят разрушить, бьют что ни попадя, ломают и еще жаждут крови. Лучше, если директорской крови, но можно и всякой другой.

Я поднялся за остальными, даже не понимая про себя, надо мне подниматься или не надо. Меня, как говорят, подняло.

Вообще-то я готов был и знал: мне надо быть со всеми. Да, каждый из нас был готов, в том-то и дело. И каждый вносил в общее движение всего себя, заводил себя до уровня других, а потом другие доводили себя до уровня каждого, и все это, будто тревоги сирена, становилось выше и выше тоном! Пока из рева не перешло в какой-то протяжный вой. И вой тот особенно взвинчивал, и будоражил, и правил всеми нами. Внутри меня что-то прокричало: «Все! Все! Все!» А может, это не внутри, ведь мы ничего не слышали, но в то же время слышали. Та к вот, были слова: «Все! Все! Все!» Кончилось их время! А наступило наше время! И в нем, в другом, каждый из нас тоже другой, не подвластный никому и ничему, кроме этой стихии, в которую мы сразу и навсегда влились, как капли вливаются в поток, становясь разрушительной силой.

Мы ворвались в канцелярию, стали бить окна. Кто-то схватил директорский стул и грохнул его об стол, стул разлетелся.

– Дуб хреновый, а хрен дубовый!

Портрет Сталина не тронули. Сталин единственный был здесь не виновен. Зато в его словах про то, как надо людей заботливо и внимательно выращивать, дописали слова, и получилось: «Свиней надо заботливо и внимательно выращивать, как Чушка выращивает…» и т. д. А в конце: «И. Сталин».

Все указывали пальцем и хохотали.

Кто-то полез в стол, но ящики не выдвигались, были заперты. Тут же появилась фомка, замки отлетели.

Из ящиков посыпались бумаги, много бумаг, но Мотя, я вдруг увидел его среди других, вполне уже спокойно, даже не взбешенно, закричал:

– Бумаги мы прочитаем! Не надо их рвать!

– Надо! – закричали остальные. – Надо!

– Хватит читать! Они все равно врут!

Тут кто-то увидел среди бумаг фотографию самого Чушки. Чушку немедля прилепили к стене, и все стали упражняться, кто точнее ему в рожу плюнет.

Это и отвлекло ребят от бумаг. А Мотя вдруг крикнул:

– Вот письмо!

Ребята еще доплевывали в обхарканную фотографию, но Бесик спросил:

– Письмо? Какое письмо?

– Письмо от отца, – сказал Мотя.

Тут все одновременно повернулись и посмотрели на Мотю. Наверное, хотели узнать: «Чьего отца?» Но никто не решился. Наверное, страшно было сразу узнать, что это не твой, а чужой отец.

– Письмо без конверта, – продолжал Мотя. – Хотите? Прочту?

– Хотим.

– Ну, слушайте… Тут несколько строчек… – И Мотя с выражением стал читать: – «Дорогой сынок, вот как долго я тебя искал, а теперь мне написали, что ты живешь в спецрежимном детдоме в Голяках… А я, хоть меня не выпустили, смог передать на волю это письмо, чтобы ты знал, что я ни в чем не виноват, я всегда, всю свою сознательную жизнь был верным членом партии ВКП(б). Они меня истязали до полусмерти, я не спал семь суток, а потом подписал навет на самого себя. Но ты ничему не верь, они меня сломали, но не доломали. И я написал письмо товарищу Сталину, от которого скрывают, что творится за его спиной. А если не вернусь, то знай, родной мой сынок, что папка твой был всегда честен и, умирая, он будет думать о тебе». – Мотя перестал читать, а все, уставясь на него, ждали.

– А дальше? – крикнули.

– Дальше… все! – ответил виновато Мотя.

– А письмо-то кому?

– Нам… Кому еще?

– Понятно, нам… Но ведь оно кому-то…

– Сказал тебе, придурку: адреса нет… И имени нет…

Тут каждый из «спецов», кто слушал, стал говорить, что письмо это ему и он точно знает, потому что его отец, которого он, правда, не помнит, мог написать именно такое письмо. Стали спорить, даже ругаться, а я вдруг подумал, что мой Егоров, который, кажется, мне отец, тоже мог прислать такое письмо. Уж в отличие от остальных «спецов» я-то точно знал, что он у меня сидит там… Или сидел.

Но неожиданно во все крики, споры, разговоры влез Хвостик. Он закричал:

– Это мое письмо! Это мой отец! Мой! Мой!

Все на мгновение примолкли и впервые обратили на Хвостика внимание. И Мотя посмотрел. И вдруг сказал:

– Если твой, держи! – И отдал Хвостику письмо.

Тот жадно схватил и тут же засунул под рубашку за пазуху. Я думаю, он туда спрятал потому, что видел, куда я прячу свою «Историю». Он уже понял – за пазухой не пропадет. Но, кажется, до конца не верил, что письмо его, и повторял громко:

– Мой отец! Мой! Мой!

– Конечно, твой, – успокоил я Хвостика. – Там поискать, может, и еще письма найдутся!

И все схватились, что и правда, у Чушки могут храниться еще письма, и стали рвать бумаги друг у друга, но писем больше не нашли. Нашли свои личные «Дела», где про нас было про всех одинаково сказано, что мы, как социально опасные элементы, изолированы от общества в детдоме специального режима, и далее всякие Чушкины мудачества вроде характера, поведения и отношения к родине, партии, к самому директору и к учебе. Такая характеристика даже на Хвостика была, где он обозначался без имени, но зато стояло: «Характеристика на Кукушкина по кличке Хвостик» – и все подобное.

Я, конечно, хотел на себя характеристику найти, чтобы посмотреть, что они, в связи с моей теткой, написали и кого запрашивали о моих родственных связях, но Мотя в это время наткнулся на какой-то листок и позвал меня к себе:

– Вот, смотри!

Все шуровали вокруг, жгли бумаги, пока кто-то не догадался вытащить ящики через окно и запалить из этих бумаг прямо во дворе костер.

– Про меня? – спросил я.

– Да это, наверное, про нас всех, – сказал Мотя. – Вишь, из милиции!

– Дай, – попросил я.

В листке, напечатанном на бланке, было написано: «Начальнику спецрежимного детдома тов. Степко И. О. Просим сообщить подробнее о сберегательной книжке воспитанника Егорова С., сына осужденного преступника Егорова А. П. и о целях, для чего ему, как и другим Кукушкиным, понадобилась такая крупная сумма денег. Ввиду их пребывания в Москве просим также уточнить, не могут ли являться названные Кукушкины членами общества, раскрытого недавно в Москве среди групп подростков, названного «Отомстим за родителей», ставившего целью убийство товарища Сталина и других деятелей партии и правительства. Не были ли использованы деньги для покупки оружия и так далее…»

– К черту! В огонь! – крикнул я.

– А личные… Наши «Дела»?

– Всё в огонь! – крикнул, раздражаясь, я. Потому что вдруг понял, что в тех бумагах наша погибель, как в яйце в какой-то сказке Кощеева смерть. А если бумаги спалить, то ничего не останется.

Вот теперь-то догадался я, для чего ОНИ в моей «Истории» жгли да палили! Они хотели уничтожить вранье!

– Пали все! – крикнул тогда я и поволок к окну директорский стол. Не надо в нем копаться, его надо было уничтожить. С грохотом свалили на землю, и через минуту он заполыхал на костре.

– Пали! – кричал я в азарте и слышал, как за мной подхватывали другие Кукушата.

Мы теперь тащили из спальни топчаны и матрацы и выкидывали через разбитое окно.

– Пали!

И топчаны, и матрацы были свидетелями нашего «спецовского» неправедного быта! Они тоже врали! Потому весь «спец» был такой ложью. Его бы весь надо спалить!

Я слышал, как самые неистовые взламывали двери в столовую и на кухню, они были обиты железом. Это от нас их обили железом.

Дверь в кухню протаранили с криками «ура», но жратья там не оказалось, и оттуда полетели в окошки железные миски, кастрюли, бачки, весы для взвешивания паек и гири.

Все, даже миски, мы свалили в костер, а гири подобрали и рассовали по карманам, приговаривая с усмешкой, что не только булыжники, как учили по истории, являются оружием пролетариата, но и гири, и гири тоже! Матросики в том кино зазря их не использовали, чтобы расквасить сытые морды своих поваров!

«Встретим покупателя полновесной гирей!» – так, кажется, написано в магазине. А мы встретим ментов полновесной гирей!

Костер в это время уже полыхал до неба, мы и не подозревали, сколько горючих свидетелей нашего «спецовского» заключения тут у нас (на нас!) накопилось.

– Пали! Пали! Пали!

Теперь орали в сто глоток, взбесившись от счастливой свободы, которая нас охватила.

От сильного желания что-то еще сотворить стоящее в этой нашей прекрасной жизни мы решили спалить и сам «спец», дом, а по сути тюрьму, которую мы ненавидели.

Каменщик, каменщик в фартуке белом,
Что ты там строишь? Кому?
– Эй, не мешай нам, мы заняты делом,
Строим мы, строим тюрьму…

Это читали на уроке, но мы и так сразу догадались, что каменщик строил тот «спец» для нас, для своих потомков.

Интересно, а что же про нас в стихах напишут: что мы делали для потомков колючую проволоку?.. Ничего себе, поколеньице!

Пусть лучше расскажут, как мы тут все сожгли!

И уже с головешками собирались мы запалить дом с четырех сторон, но кто-то вспомнил, что там остались больные в лазарете, и маленькие совсем, и девочки, которые боятся ночи, и темноты, и нашего костра, и наших криков, они-то все равно не выйдут, а с испугу забьются под кровати и сгорят.

И сторож криворотый сгорит, который дрыхнет, пьяный, в своей конуре, мы подперли на всякий случай снаружи дверь палкой!

А не лучше ли в таком случае поджечь Чушку! Чтобы не себя, а его поджарить на углях!

И все вдруг вспомнили про Чушку, который придумал это наше «спецовское» свинство, – его-то и надо потрошить!

И тогда, бросив костер, все пустились бежать к дому Чушки.

Мы летели, неслись, не разбирая дороги, через колдобины и ямы, как наперегонки, потому что каждому из нас хотелось быть у Чушки раньше других и первым начать над ним расправу.

40

Дом у Чушки был темен, ворота закрыты.

Но уж тут-то мы были как у себя дома и всё знали!

Самый ловкий из первых добежавших перемахнул через забор и, несмотря на собаку, которая нас облаяла, отодвинул тяжелый засов-бревно, и мы, как висели снаружи на воротах, так и въехали на них к Чушке во двор с криками «ура!».

Но собака Чушки хоть и невелика, но была уж слишком голосиста, и не умолкала, и не хотела никак понимать, что ее власть и власть ее хозяина кончилась. Мы дали ей доской по голове!

Может, в другой раз и пожалели бы такого глупого кабысдоха, но Чушкина собака была ненавистна нам, как и ее хозяин. Один норов, один характер: облаять и побольней укусить!

Тут выскочила на крики Чушкина мать. Стоя на крыльце и не видя никого в темноте, но расслышав, что это пришли «спецовские», она по старой привычке нас обругала, назвав «скверной», и «заразой», и прочими словами, и приказала тише себя вести.

– Заткните старую дуру! – сказал кто-то в темноте, и тут же к ней подскочили несколько ребят, заткнули ей рот ее собственным передником и, как она ни сопротивлялась, отвели и заперли в сарай.

Пусть не гавкает, сука такая. Надо бы ее в собачью конуру посадить, поскольку она, сучка, и тявкала, и измывалась над нами, да кто-то с сожалением сказал, что она туда ну никак не влезет!

Чушку мы нашли в доме, он дрых на широкой железной кровати под ватным лоскутным одеялом, а на столе посреди комнаты стояли и валялись всякие бутылки и огрызки – видать, тут попировали от пуза в счет нашей славы земляки-голяки.

Мы окружили кровать, но на всякий случай в лицо Чушке головешкой посветили, чтобы не ошибиться, как кто-то выразился, и не спутать, и не принять какую-нибудь из его свиней за него самого!

На наши голоса он отреагировал так: расщепил свои узкие глаза, матюгнулся и снова закрыл.

Мы лишь расслышали до боли родное словцо: «В зону!»

Видать, спьяну Чушке привиделось, что это мы пришли к нему во сне.

Тут все подхватили:

– Он просится в зону! В зону!

– Тащи его в зону! Во двор!

– А как? Его не допрешь!

– Тогда вяжи к кровати!

Нашли веревку, прикрутили к кровати и так вместе с кроватью выволокли во двор, где к этому времени полыхал костер из Чушкиных вещей.

Пока тащили, он таки проснулся, но ничего не мог понять и хрипло просил дать ему пить.

– Счас! – ответили ему весело. – И накормим, и напоим!

Кровать поставили наискось на попа, так что Чушка на ней стал стоймя, прикрученный веревками. Это для того, чтобы всем его видеть. И чтобы он видел нас. А уже по тому, как он жмурился и моргал, можно было понять: он медленно трезвеет и начинает нас различать.

– Чушка! – крикнул ему Бесик прямо в лицо. – Слушай, Чушка! Где Корешок? Где его схоронили? Ну?

Чушка выругался и послал нас подальше.

Нет, не зря он работал в лагерях, закалка у него была крепкой. Даже слишком крепкой.

Шахтер поднес головешку к его лицу, но вовсе не для того, чтобы поджечь. Он хотел заглянуть ему в глаза. Но Чушка плюнул на головешку и рявкнул:

– Ублюдки! Недоразвитые! Цуцики! Говноеды! Я всех вас в зону! Всех к вышке… У меня… Всех!

Бесик достал гирю и, взвешивая ее на ладони, предложил:

– Хотите, я ему блин из рожи сделаю? Чтобы замолчал?

– Не надо, – сказал Мотя. – Он тогда не увидит ничего.

И тут «спецы» приволокли поросенка. Поросята у него были в сарае за домом – оттуда теперь неслись визг и крики.

– Бросай в костер, – приказал Мотя.

– Так он сбежит!

– Ноги проволокой скрути!

Поросенка, несмотря на оглушительный визг, связали проволокой и бросили в огонь. Запахло щетиной, бешеный визг поднялся до неба. Чушка закрыл глаза. Но уже тащили второго и третьего….

– Чушка! – проорали ему в ухо, в одно Бесик, а в другое Сверчок. – Чуш-ка-а! Где наш Корешок?! Отвечай!

– Там, где вы, выродки, скоро все будете! – выкрикнул он, жмурясь от огня и от мельтешения перед ним наших возбужденных рож.

Лицо Чушки побагровело и стало лилово-красным, как кусок мяса. Вот бы теперь на эту рожу нацепить его же ворованные золотые очки! Жопа в очках! Но нам не до этого было. Мы таскали и таскали из дома что ни попадя: и стулья, и коврики, и посуду, и даже самовар, – и все это кидали в огонь. А другие волокли свиней, орущих, как наш брат «спец» на базаре, когда его бьют. Их бросали живьем в самый жар.

Визжали они, конечно, так, что нас не было слышно, я думаю, все Голяки слышали этот визг. Но нас это, как говорят, не колыхало. Нам надо, чтобы слышал Чушка! И слышал, и видел, как гибнет его свиное царство и как они ему, своему свиному богу, его величеству главному свинье, орут о своем спасении!

Ясно, все свиньи не стоили мизинца нашего Корешка! Но наша месть, мы считали, была самая громкая! Громче, наверное, не бывает.

А когда огонь стал спадать, мы вытащили обугленных свиней из костра и на глазах Чушки стали их раздирать и жрать, вот это был пир!

Пир в память Сеньки Корешка. Он уже теперь никогда не нажрется, потому что умер он голодным.

Шахтер извлек одну из свиных голов, этакое черное хрюкало с открытой пастью, и сунул мордой в морду Чушке.

– Жри сам себя, свиное рыло! Целуй свой образ!

Чушка замотал головой и вдруг всхлипнул. Неужто проняло? Но это он просто обжегся. Мы подули на свинью и подули на Чушку.

– Жри, гад! – приказали. – Тебе не привыкать, ты за нас всегда жрал! Так теперь жри за Сеньку, который навсегда голодный! Ну? Хавай, кому говорят! А то силой затолкаем!

Тут кровать опустили так, чтобы можно было Чушке пихать свиное рыло прямо в рот, что и делала Сандра, причем очень старательно. А ей помогал Хвостик.

– Чушка! Ты жри! А то мы уйдем, будешь тогда голодный! – объяснял он.

Кто-то догадался, притащил недопитую бутыль самогонки со стола, остатки ихнего пира.

Прямо из горла стали лить Чушке в горло, и пошло… Он с жадностью пил и пил, пока не откинулся… Тут и свиного уха откусил, что дали в рот… А мы, хоть и рвали свиней на куски, вымазавшись до волос в саже, но смотрели Чушке в лицо, наслаждаясь и свиньями, и его свиной рожей. Мы видели, как он, захмелев, медленно жевал кусок уха, и снова крикнули:

– Чушка! Где наш Корешок? Где его закопали?

Но он уже нас не слышал, не отвечал. Он вдруг стал похрапывать, а когда мы попытались его будить, хлопая свиной ляжкой по щекам, как маленький, завизжал, захрюкал, будто и правда превратился в поросенка.

Хвостик заглянул ему в открытый рот, вынул недожеванное ухо и спросил:

– А может, Чушку тоже пора закоптить?

Мы посмотрели на Хвостика и переглянулись. Но вдруг закричала из сарая Чушкина мать, у которой изо рта выпал передник.

– Выродки! – орала она и ломилась, прогибая хлипкую дверь. – Вы за все ответите! И за животных, и за моего сына! Я всех вас знаю! Всех отправлю по этапу! В Сибирь!

– Заткните старую дуру, – приказал Мотя, но нисколько не сердясь, а даже с какой-то зловещей веселостью. Он обвел нас глазами, вымазанных в свином жире, в саже, еще жующих свиное сладкое мясо. – А кто у нас следующий?

Тут уж мы в один голос заревели, называя кто кого:

– Наполеончик!

– Повариха и Филипп!

– Уж – директор к тому ж!

– Очковая змея!

– Коз-зе-ел!

– «Красный паровоз»!

– Помидор!

– Сиволап!

При упоминании Козла Сандра громко замычала и показала руками, что она готова бежать к нему на расправу.

– До всех доберемся, – пообещал спокойно Мотя, глядя на Сандру. – И до Козла доберемся. Не бойся. Пировать так пировать! Если бы Сенька Корешок видел нас оттуда, он очень бы нас одобрил, правда?

Мы бросили Чушку в его кровати привязанным во дворе и стали выходить на улицу. Кто-то из «спецов» волок за собой обгорелого поросенка и бутыль с недопитой сивухой.

Мы, кажись, разбудили кой-кого из соседей. Было видно, как из окошек, не зажигая света, выглядывали, а кто-то даже прокричал угрозу, какую именно, мы не разобрали. Туда, на голос, мы швырнули несколько камней и вмиг их успокоили. Даже окна захлопнулись.

– А чево, – сказал Шахтер, – уж один раз в жизни и пошуметь нельзя? Пущай знают, что мы тут… что мы существуем… У нас тоже этот… Как его… Голос…

– Сегодня наш голос! Наш! – закричали «спецы». – Сверчок! Где Сверчок?! Голоси давай! Пусть поселковые крысы слышат!

Сверчок с разбойным присвистом завел:

Стукнем х… по забору,
Чтобы не было щелей!
Спите, матери, спо-кой-но,
Проживем без ма-те-рей!

Все разом подхватили, аж звон в ушах пошел:

Эх, раз! Еще раз!
Еще много, много раз!

41

До Наполеончика мы дошли с песнями.

Прорвались в дом, вышибив плечом щеколду, а боевой товарищ начальник милиции залез со страха в подвал, заслышав родные голоса, мы его с трудом оттуда выковыривали. Его и связывать не пришлось, как Чушку. Наполеончик ползал на карачках у наших ног и все просил пожалеть семью. Наверное, он решил, что мы пришли его убивать.

Увидев, как он трусит, Шахтер стал искать портупею с пистолетом, но в кобуре почему-то оказалась деревяшка.

Шахтер стал показывать всем деревяшку.

– Смотрите! Из чего наши доблестные мильтоны стреляют! – Он приставил деревяшку к своей голове. – Пих-пах, ой, ой, ой! Умирает зайчик мой!

Но тут Бесик заметил на стене охотничье ружье с патронташем. Он предложил:

– А если и правда…. сделать пих-пах!

Не знаю, хотел ли Бесик на самом деле стрелять, думаю, вряд ли.

Но Шахтер уже схватил ружье и зарядил его. Он единственный среди нас умел заряжать ружье.

Потом наставил ружье на хозяина и пригрозил:

– Теперь отвечай, падла, где наш Корешок? Где его закопали? Ну?

Наполеончик упал на колени и стал ползать и божиться, что он ничего про Корешка не знает… То есть он слышал, что какого-то Кукушкина, больного-дистрофика, привезли в больницу и он там скончался.

– Значит, дистрофика? – переспросил Бесик, едва сдерживаясь. – А почему Корешок дистрофик, а твой сын не дистрофик?

Жена Наполеончика, Сильва, в домашнем халате, растрепанная, еще сонная, стояла, придерживая Карасика. А Мотя сказал:

– У меня предложение: мы берем Карасика себе в «спец»! Посмотрим, какой он там будет!

Тут уж Сильва окончательно проснулась.

– Не пущу! – крикнула она и заслонила сына, который был в длинной до пят рубахе, так они, оказывается, одеваются на ночь. В отличие от нас, «спецовских», ночующих в том же, в чем мы ходим.

– Пустишь, – сказал Шахтер и стал целиться в Карасика. – Если не хочешь, чтобы мы твоего сучонка вот тут прикончили!

– За нашего Корешка!

– Которого вы уморили!

– Но мы… Но мы никого… Правда… – И Сильва заплакала.

– А кто его убил?

– Не знаю.

– Вот видишь! Про нас ты ничего не знаешь!

– А ей нас не жалко!

– Пожалел волк кобылу…

Сильва все плакала, а Карасик в своей дурацкой рубашке так и торчал перед дулом. Ожесточение наше нарастало. Мы им кричали всякие слова и сами при этом распалялись.

– За что вы нас ненавидите? – крикнула Сильва, вытирая слезы рукавом халата. – Вы же звери! Звери!

– Замолчи, дура! – крикнул ей Наполеончик. – Не видишь, их нельзя злить! Они же такие… – И сам в испуге замолчал.

– Какие это мы? – спросил Бесик. – Интересно?

Лицо у Наполеончика пошло красными пятнами, он шмыгнул носом.

– Какие же? Ты, легавая шкура, отвечай!

– А я вам скажу, какие мы, – произнес Мотя спокойно.

С тех пор как погиб Корешок и Мотя сидел, рыдая, на дороге, я больше не видел прежнего Мотю, у которого все люди были хорошими. Он стал холодно-жестоким и при этом все время улыбался. Такая странная, не Мотина, улыбка с поджатыми до белизны губами, с глазами в упор, как это дуло.

– Так я скажу, какие мы, – повторил он, глядя на Наполеончика и улыбаясь ему. – А мы вот какие: дикари! Мы бешеные! Она говорит правду, мы звери! На нас бы отстрел, охоту затеять с таким ружьем, ведь мы из недобитых! А будь твоя воля, а не наша, ты бы не стал пугать да раздумывать, правда? Ты бы выстрелил? – Мотя улыбался, но губы его дрожали. – Ну, честно скажи… Хоть раз в жизни будь человеком: выстрелил бы? Да? Да?

Мы стояли сгрудившись и ждали, что скажет Наполеончик.

Он, конечно, понял, что тут, сейчас, решается его жизнь, жизненка… Вдруг стал при нас неистово креститься и повторять:

– Нет! Нет! Ребятки! Милые! Ребятки! Я никогда в жизни! Я же не злодей! Это у меня должность такая, что заставляют… Но сам я никогда!

– Клянешься? – спросил Бесик.

А кто-то добавил:

– Да пусть он Сталиным поклянется, чего он нас на Бога берет, которого нет!

– Клянусь, – тут же сказал Наполеончик. – Вот, товарищем нашим дорогим вождем, Иосифом Виссарионовичем!

– И нас не тронешь?

– Не трону!

– Никогда?

Сандра замычала изо всех сил, она не верила ни одному слову Наполеончика. Хвостик тоже не поверил, он крикнул:

– Серый! Пусть он еще Ворошиловым поклянется! И товарищем Калининым…

– Пусть он матерью своей поклянется, – предложил вдруг Ангел, который был среди нас, но молчал. – Что нас он никогда не тронет!

– Клянусь… Мамой родной… – пробормотал Наполеончик и заплакал, но как-то не по-мужски, сморкаясь и размазывая сопли по лицу.

– Я ему верю, – сжалился Ангел.

А Шахтер опустил ружье, но произнес с угрозой:

– Верю каждому зверю… Медведю и ежу, а ему погожу…

– Ладно уж, – остановил его Мотя, но мне показалось, это он себя так сдерживал. – Пошли поминки делать… Я-то уж знаю, сколько они запасли!

И все поняли, что злость спала, а это как сигнал к празднику, и с легкой душой поволокли на улицу вещи и продукты. Вытащили стол и стулья, разожгли костер, а потом несли и несли всякие соленья из подвала: огурцы, помидоры, яблоки и сваливали в огонь. Конечно, мы еще на ходу дожирали, в память Корешка.

А Сверчок сказал:

– Если он смотрит оттуда, он, наверное, облизывается! Ему бы тоже пожрать за счет Наполеончика! Он в огороде тут огурец украл… И то был счастлив…

– А он видит, да? – спросил у меня Хвостик.

– Видит! Конечно, видит!

– Он радуется, что мы жрем? Правда?

– Ну, а как не радоваться! Ты бы обрадовался?

– Я бы радовался, – признался Хвостик. – Только в живот уже ничего не лезет… – пожаловался он. – Вот если бы каждый день так.

– А мы будем теперь шуровать их каждый день! Хочешь?

– Конечно, хочу, – ответил Хвостик. – Мне понравилось их шуровать! А потом праздновать!

Так мы поговорили и при этом сваливали в костер все ихние припасы, чтобы ничего после нас им не осталось. Мы так понимали, что эти, которые против нас, если и не умрут, ползая по полу, то уж останутся голыми, как мы… Мы их Карасиком не зазря стращали, стоило видеть, как они перепугались при мысли одной, что он станет такой, как мы!

Кем же они нас в таком случае считали?

Выродками? Исчадием зла? Дьявольским наказанием ихнему поселку, ихним городам, ихней столице Москве… Ихней стране?

…Я посмотрел в щель, но опять ни насыпи, ни бугра не стало видно. Поняв, что смотреть пока нечего, снова повернулся к Бесику и Моте.

Я подумал о Моте: не может быть, чтобы полеживал он со своей берданкой и ничего в жизни не боялся, а мы боялись. Вот юмор, что это тот же самый Мотя, который считал людей такими хорошими и слыл любителем птиц, он всех их по Брему знал назубок, чесал наизусть, а однажды из пасти у кошки вырвал птенца. Может, он думал, что Наполеончик с рассветом выйдет перед сараем и крикнет миролюбиво, мол, хватит, ребятки, валять дурака, пошутковали, а теперь лапки вверх. Выходите, мол, а я, как обещал, ничего вам дурного не сделаю.

Тут я заговорил, чтобы не молчать.

– А вот в «Истории» написано, как эти… Шумеры жили, они вроде первые на земле…

Все молчали, но, кажется, слушали.

– …У них там на глиняных дощечках нацарапано про начало и конец мира… А на одной дощечке они даже стихи такие написали: про жалость…

Никто на мои слова не откликнулся. Лишь Сандра промычала и потерлась щекой о мое плечо.

А я подумал: мама родная, воевали эти шумеры, а написали стишки какие-то о жалости… «Жалобная песнь для успокоения сердца»… Они… самые первые в мире… Но сейчас я еще подумал, что писали бы о войне или о Боге, ну понятно… Их там, как нас в сарае, осадили. А потом подожгли… Только эти дощечки не горят, они потому и сохранились, что от огня еще тверже стали! Но ведь сами-то шумеры погибли, никакая глупая жалость, никакие стихи им не помогли.

Такая вот поучительная история. А все о том, что сила в этом мире – главное, а не ихние сантименты, которые никому не нужны. Это мы вчера Наполеончика пожалели, а вот пожалеет ли он нас, неизвестно.

Впрочем, известно. Об этом и Маша голосила, что не пожалеет… Да я и не об этом… Я о том, что пропадем мы тут, как те неведомые шумеры, и даже на дощечках не останется, кто мы такие, как жили и как умерли.

А ведь мы тоже народ, нас мильоны, бросовых… Мы выросли в поле не сами, до нас срезали головки полнозрелым колоскам… А мы, по какому-то году самосев, взошли, никем не ожидаемые и не желанные, как память, как укор о том злодействе до нас, о котором мы сами не могли помнить. Это память в самом нашем происхождении…

У кого родители в лагерях, у кого на фронте, а иные как крошки от стола еще от того пира, который устроили при раскулачивании в тридцатом… Та к кто мы? Какой национальности и веры? Кому мы должны платить за наши разбитые, разваленные, скомканные жизни?.. И если не жалобное письмо (песнь) для успокоения собственного сердца самому товарищу Сталину, то хоть вопросы к нему.

Вопросы-то задать можно, чтобы не совсем безнадежно слепыми уйти из этого мира, отдавая концы!

А в том, что мы обречены, я, как и остальные Кукушата, не сомневался. Сейчас ли, потом… Крикнуть бы на весь мир, проголосить, чтобы вздрогнули, как от наших песен, в своих теплых кроватках поселковые и опомнились, и тихо спросили друг друга… И пришла бы к ним такая элементарная мысль: да что же мы творим, братцы мои, что губим мальцов, подрост наш, который и есть наше будущее?

Бесик сказал вдруг:

– Значит, они все поняли… Эти…

– Шумеры?

– Неважно. Шумные или какие… Они поняли, что мир недолог, как ни пой, а придут вот такие легавые и все порушат… Вот тебе и конец мира…

Ангел вдруг голос подал:

– Письмо надо товарищу Сталину написать! И закопать! Он придет и найдет… И все узнает!

– Заткнись! – прикрикнул на него Бесик. – Менты услышат. – И уже мягче: – Чего рассиропился… Письмо, письмо… О чем письмо-то? И на какой глине ты собираешься его писать? Разве что дегтем на сарае?

Сандра промычала, она была согласна с Бесиком. Да и так понятно: мы не древние люди, чтобы писать о жалостливых слезах, которых у нас нет. А о злобе и писать не стоит. А у нас одна злоба осталась. Да еще озверение против всех: против легавых, против поселка и против других поселков! Да против ихнего мира вообще. И нас, как бешеных собак, Сильва-то права, права, нельзя выпускать из этого сарая… если по правде. Мы нелюдь, зараза, мы чумные крысы, которые могут перекусать всех, кто попадется им на пути.

Это я представил себя так со стороны и всех остальных Кукушат представил. И я понял, что только так могут про нас всех они думать. Те, что вокруг сарая, да и весь поселок, и весь остальной мир…

Кроме товарища Сталина в Кремле.

Он один так думать про нас не может, потому что он друг всех советских детей. Не зря мы ему телеграмму дали.

Вот получит он ее и приедет. Скажем, из Москвы на товарняке или еще как. А рядом с ним его соратники-большевики. Посмотрит товарищ Сталин, что нас тут в сарае за крысятников держат, и брови нахмурит. И спросит он Наполеончика, медленно выговаривая слова, как в кино, которое мы смотрели:

– А что у вас тут, товарищ капитан милиции, происходит? Можно попросить выпустить из сарая дорогих советских детей? Я как их лучший друг хочу на них посмотреть. Они ведь мои друзья! Разве я не говорил об этом?

И тут мы бы все вышли. Бросились бы к нему, родному отцу и учителю, лучшему другу советской детворы, и хором закричали… «Дорогой наш вождь и учитель! – так бы мы закричали. – Да мы же свои! Свои! Мы со всем советским народом боремся с проклятыми фашистскими захватчиками, а это вот они, менты разные, нас врагами перед тобой и перед другими представляют. Они хари свои свиные, дорогой товарищ Сталин, тут на тыловых харчах разъели, а теперь еще и над бабками и над детишками, что осиротели, измываются, а нет чтобы на фронт идти вместе со всеми фашистов проклятых бить… А про нас они хотят сказать, но ты не верь, будто все тут собрались враги, раз дети врагов народа. Над нами, голодными да вшивыми, измываются и всем про нас врут…»

Впрочем, нет, про вшей и про голод мы не станем ему говорить, он и без того знает, что всем трудно и все, все, даже он сам, сидят на голодной пайке. А по ночам он снимает свой френч и смотрит, много ли в складках насекомых… А если много, то огорчается и, надев очки… Но могут ли быть у великого вождя, и учителя очки?! В общем, бьет их ногтем, а к утру, облегченно вздохнув, тот френч надевает и спешит к Мавзолею на Красную площадь.

Выслушает нас товарищ Сталин тут, у сарая, и задумается. Обо всей советской беспризорщине будет думать свои великие мысли. И даже знаменитую трубочку раскурит. А потом прищурится, ткнет мундштуком в Наполеончика, будто прицелится в него, и скажет просто и ясно, как умеют говорить лишь вожди выделяя каждое слово, поскольку каждое из них драгоценно.

– А почему, объясните всем товарищам по партии и нашему народу, вы держите дорогих наших мальчишек и девчонок под стражей в этом сарае? Вы, что же, считаете, что дети должны отвечать за отцов, которые враги народа? А дети за отцов, будет вам известно, товарищ Наполеончик, не отвечают. Они наше будущее… И молодежь надо выращивать бережно, как садовник выращивает облюбованное плодовое дерево… Или вы, товарищ капитан, иначе смотрите на воспитание нашего будущего поколения?

– Да что вы, товарищ Сталин! Я лично как вы… Я так и думал! – завопит Наполеончик, соврав самому товарищу Сталину и его Политбюро, потому что не привык не врать. И в доказательство своей верности и любви к советским детям он не только выпустит нас, но еще исполнит этакую резвую детскую классическую песенку:

Птичка над моим окошком
Гнездышко для деток вьет,
То соломку тащит в ножках,
То пушок в носу несет…

Приторно причмокивая, прихихикивая и взмахивая руками, будто он и есть эта божья птичка. А закончит уж совсем энергично на мотив лезгинки:

На заборе птичка сидела
И такую песенку пела.

И джигитом пройдется перед товарищем Сталиным и перед нами, потрясая своим толстым животом, даже не замечая, как он вспотел.

– Ну, ладно, ладно, – с прищуром произнесет товарищ Сталин и кивнет товарищу Буденному и товарищу Ворошилову, с молчаливым интересом наблюдающим эту комическую сцену. – А вы, Климент Ефремович, проследите, чтобы никто в поселке не смел обижать наших детей, верных помощников партии и будущих защитников Советской Родины. А вот Семен Михайлович, – это уже Буденному, – пусть поможет товарищу капитану милиции и его молодцам («молодцам» вождь произнесет с мудрой усмешкой) поскорей и добровольно попасть на фронт, где как раз необходимо пополнение. И дайте им лошадей, не жалейте, пусть они совершают подвиги. У нас в стране всегда есть место подвигу. Тем более что наше дело правое, и победа будет за нами!

И тут, набравшись смелости, мы бы все подробно рассказали про себя нашему родному отцу и учителю, вождю мирового пролетариата, а в конце тоже попросились бы на фронт… Только в другую часть, где не будет Наполеончика. А лошадей мы бы попросили отдать нам, ведь легавые воевать не умеют и обязательно их угробят.

42

Оставив Наполеончика и законно считая, что он теперь для нас опасности не представляет, мы двинулись исполнять свой список, очередь была до неба и дальше.

Все рвались в больницу, к Очковой змее, но Мотя стал отговаривать нас, считая, что мы лишь напугаем больных, а врача там все равно нет. И правда, когда пришли, оказалось, он среди всех единственный понял, чем это пахнет, и скрылся с глаз.

Тогда Мотя сказал:

– Мы должны найти Козла… А потом этих… Из ресторана.

И Сандра тут же рванулась вперед, мы едва за ней поспевали. Она-то уж точно помнила, где проживает этот Козел, улицу и дом, что неподалеку от станции.

Мы с ходу овладели домом, вдребезги разбив окно, а потом вышибли и дверь.

Козла мы подняли с постели в чем он был: в кальсонах и рубахе. Но поперву он оставался спокоен, хотя несколько раз растерянно повторил: «Ну, разбойники… Ну, пираты…»

Тогда мы ввели в комнату Сандру, чтобы она увидела в лицо своего насильника.

Бесик спросил:

– Узнаешь?

Сандра задрожала, завидев Козла, представшего перед ней в исподнем. И он вдруг испугался. При виде нас он не испугался, а Сандры испугался, побледнел, даже свои красные губы стал от волнения кусать и бородой трясти.

Шахтер сказал Сандре:

– Вот тебе ружье… Делай с ним что захочешь… Пока мы наведем порядок.

Все ушли жечь мебель и рушить его дом. Только я, Бесик да Мотя не стали уходить, чтобы не оставлять Сандру с Козлом одну.

Она стояла с ружьем и вся тряслась, глядя ему в глаза. И вдруг швырнула ружье на пол, завыла, закричала, закрыв лицо руками, – мне от ее крика стало больно в груди.

Мы подхватили ее и увели на крыльцо. Потом вернулись к Козлу.

Бесик приказал ему снять кальсоны, Козел стал сопротивляться. Я и еще трое Кукушат – Мотя, Шахтер и Сверчок, а потом еще и Хвостик – повалили Козла на пол и наголо раздели. Потом подняли, дотащили до дверей и продели его мошонку в дверной проем. Мы не стали делать ему больно, мы же не садисты какие. Мы просто заперли дверь так, что яйца его оказались наружу, и ему придется до того времени, когда его отопрут, стоять по стойке «смирно».

Конечно, он кричал, да мы уже на крики не обращали внимания. Мы ведь тоже им кричали годами, пока жили в Голяках! Прямо в уши кричали, они-то нас не слышали!

Мы заперли дверь, где торчала козловская мошонка, а ключ принесли Сандре. Она сидела, чуть успокоившись, на крыльце и смотрела на костер, где полыхали вещи Козла.

– Вот, – сказал ей Бесик и отдал ключ. – Больше он никогда никого не тронет!

Сандра кивнула, осторожно взяв ключ, и тут же, будто обожглась, швырнула его в огонь. Мы навсегда покинули этот дом, уводя Сандру, под дикий вой Козла.

Остаток ночи и все утро мы проискали повариху и Филиппка, но, как оказалось, они покинули поселок и уехали в неизвестном направлении.

Тогда мы дошли до почты в одном из бараков у станции и написали телеграмму товарищу Сталину. Мы написали так: «ДОРОГОЙ ТОВАРИЩ СТАЛИН, ПРИЕЗЖАЙ СКОРЕЙ В ГОЛЯТВИНО, МЫ ТЕБЯ ЖДЕМ. КУКУШАТА».

А женщина на почте, молодая, молчаливая, все лицо у нее было в крапинах, посмотрела на нас странно и спросила:

– Какой адрес?

– А у Сталина разве есть адрес? – спросили мы в свою очередь.

– Ну а как же, – отвечала она. – Он же где-то живет.

– Он в Кремле живет, – пояснил я. – Но туда не пускают.

Мы дописали в телеграмме слово «Кремль». И женщина сказала:

– Вот теперь нормально.

– А дойдет? – спросил Хвостик, сияя глазами. – Правда, дойдет?

Женщина посмотрела на него и вздохнула.

Мы ушли в свой «спец» и легли там прямо на полу спать, потому что устали.

А проснулись в сумерках от того, что услышали снаружи голоса и сразу поняли: нас окружают и собираются брать. Слышней всех был голос Наполеончика, а еще горланили другие менты и сторож наш, который объяснял, где нас теперь искать.

Но пока криворотый сторож им мямлил, а он из тридцати трех букв тридцать не произносит, мы тихо проползли в окно по полу в дальний конец здания, выпрыгнули в окно и нырнули в кусты.

Я уже тогда понимал, что будет гон, они ведь сразу поймут, что мы удрали. И я сказал Хвостику:

– Слышь, Хвостатый! Оставайся здесь! Я за тобой приду!

Он захныкал, стал проситься со мной.

– Оставайся! – шепотом прикрикнул я. – Они увяжутся за нами, а ты уцелеешь, понял? А когда мы выскользнем, я вернусь за тобой…

А Бесик рявкнул:

– Нечего разводить лясы. Раз обещаем, значит, придем. Ну?

Хвостик тихо заплакал.

– Серый, – попросил он. – Не бросайте меня… Не бросайте!

– Не бросим!

Я тогда верил, что мы правда выскользнем из рук этих ментов, мы быстрей их да и лучше знаем местность, все кусты, все закутки наши. Мы, конечно, не рассчитали, когда забрались в этот сараюшко, что они так быстро догадаются и нас здесь окружат.

Знали бы, рванули за реку в лес, а там уж нас ищи, как ветра в поле.

Но вдруг я подумал, что мы не смогли бы миновать этот сарай, куда бы мы ни бежали. Он обязательно встал бы на нашем пути. Сарай нам был назначен самим Господом Богом. Вот что я понял сейчас.

– Идут, – сказал Мотя спокойно, прервав мои мечтания.

Мы все прильнули к щелям.

Опять стал виден бугор, а за ним оживленное шевеление людей, как бывает перед атакой. Легавые скапливались кучками, были видны лишь их согнутые спины.

– Мальбрук в поход собрался! – произнес Шахтер и закашлялся, сердито сплюнув на пол.

Никто не засмеялся, но все знали, что с тем Мальбруком в походе стряслось. Наши легавые храбрецы не лучше, это мы своими глазами у Наполеончика увидели. Но в них ли дело? Это уже не они, а весь поселок против нас ополчился, а может, и другие поселки.

И те, что за лесом, и в Москве.

Все, кроме товарища Сталина, который, наверное, не успел получить нашу телеграмму и потому не приехал. Но он, может, еще приедет. Остальные же в сговоре с легавыми, и потому они были нашими врагами.

Я спросил, но уже громко, скрываться и таиться не имело теперь смысла.

– Моть, ты думаешь, они пойдут в открытую?

Он ответил, но совсем не на мой вопрос:

– Я бы пальнул, если бы достал! Да ведь не достану!

В этот момент они и выстрелили. А мы успели им один раз ответить.

Мотя стал заряжать ружье, но вдруг уткнулся в него носом.

Бесик ему крикнул:

– Стреляй! Ну, стреляй!

Он еще не понял ничего. А Шахтер понял, взял ружье и почти зарядил, но вдруг завалился на бок, будто поскользнулся. Мне показалось даже, что он виновато усмехается: вот, мол, в самый-то момент!

Шахтер упал, потом поднял голову, хотел что-то сказать, но сплюнул на пол и затих.

Тут до меня дошло, что стреляют в нас залпами, сарай сразу превратился в решето, от досок летели щепки.

Я хотел Кукушатам крикнуть, чтобы не вставали, но в это время закричал Ангел, схватившись за голову, повторяя одно и то же: край, край… И упал. Над ним склонилась Сандра. А Бесик трясущимися руками стал вытаскивать ружье из-под Шахтера и никак не мог его вытащить. А когда вытащил, пошел прямо к выходу, ногой отпихнул дверь и встал, чтобы лучше целиться в легавых, которые еще сидели за бугром. Но Бесик почему-то не выстрелил, а так и продолжал стоять с ружьем, странно раскачиваясь, а потом опустился на колени и прилег, сжавшись в комочек.

Я бросился к нему, даже успел сделать два шага, вдруг меня с силой толкнуло в грудь. Я не удержался и упал, все удивляясь, как случился такой странный непонятный удар, что я упал. Я захотел приподняться, но почему-то не смог… Сунул руки за пазуху, нащупал свою «Историю», она была в крови.

Я закричал Сандре:

– Поджигай сарай! Они все равно нас убьют!

Сандра чиркнула спичкой, но спичка сломалась. И вторая сломалась. Тогда коробок взял Сверчок. Он что-то долго копался, присев на корточки в углу.

– Ну, чего он! – крикнул я, разозлившись. – Пусть зажжет!

Сандра подошла, не прячась уже от пуль, к Сверчку, тронула его за плечо рукой, и он повалился навзничь.

– Поджигай же! – закричал я, у меня почему-то пропал голос, а во рту стало горячо и солоно.

Вот тут и появился Хвостик, откуда он взялся, ума не приложу. Кругом менты, а он подкопался под сарай, да ему, наверное, и копать-то не надо, он же в любую дыру проникнет. Не знаю, так ли я думал или нет, стало ясно, что Хвостик здесь, с нами, а значит, поджигать сарай нельзя.

И я крикнул, аж во рту забулькало:

– Не… надо… Дурачок… Беги!

А он был такой сияющий, такой счастливый, что он нас нашел.

– Серый! Серый! – закричал мне. – А я вас нашел! Правда!

– Уй-и-и… – только и смог я произнести вместо «уйди». В глазах у меня все поплыло, и моя «История», разбухшая, потяжелевшая, давила мне на грудь, не давая дышать. Я захотел ее вытащить и не мог.

Но я еще видел, я видел, как Сандра вдруг схватила Хвостика и, загораживая его собой, бросилась к двери… Этим показывая ментам, чтобы не стреляли, что она не сама по себе, а с Хвостиком.

Она сделала несколько шагов от сарая, и я вдруг услышал ее голос. Не мычание, а именно голос. Она повторяла одно слово:

– Жа-ло-сть! Жа-ло-сть! Жа-ло-сть! Жа…

И упала. Рядом упал Хвостик.

Стало тихо.

А может, и не тихо, потому что зеленел луг, сверкало солнце, и прямо по этому лугу мы шли, взявшись за руки, и пели свою песню.

Там вдали за рекой
Раздается порой
Ку-ку… Ку-ку…
Ку… Ку…

Никак не мог вспомнить, как же мы еще пели.

Там вдали…
Там вдали…

Но это не важно. Вовсе не важно, потому что день этот самый счастливый, потому что он родительский. И кто-то кричит: «Приехали! Приехали!» И какие-то люди машут нам радостно, они бегут к нам навстречу… Я всматриваюсь в них… Ах, какая жалость, что глаза не видят, а мне так надо их увидеть! Разобрать их лица! Кто они? Кто? Кто?

– Ма-ма! – кричу я изо всех сил. – Вы пришли, да? Вы меня любите? Вы меня правда любите?..

Донесение

В областное Управление НКВД

Докладываем, что в районе поселка Голятвино и узловой станции особо важного направления Голятвино оперативной группой поселковой милиции обезврежена группа особо опасных преступников, рецидивистов-подростков, совершивших разбойные нападения на отдельных граждан поселка. В ходе задержания преступники оказали вооруженное сопротивление, в связи с чем сотрудниками милиции было применено оружие. Все преступники в количестве восьми человек уничтожены.

Эпилог

Происходил юбилей полковника милиции в отставке Анатолия Петровича Кучеренко.

На Малой Грузинской в обширной квартире юбиляра, которому в день 16 сентября исполнилось шестьдесят, собрались дорогие его сердцу люди: дети, близкая и дальняя родня, сослуживцы по бывшей работе. Приехал из дальних мест сын Алешка, проходивший службу в пограничных частях, не женатый до сих пор, пришла и младшенькая, родившаяся после войны дочь Алена с внучком Костькой, любимцем в этом доме. С мужем Алена была в разводе.

Сидели в гостиной плотно. Лучший дружок со времен службы в Голятвино Петр Евстигнеевич, крупный, видный собой мужчина, поднял тост за суровую молодость нашего юбиляра, которая хоть и прошла в тылу, на войну его, как ни просился, не взяли, да ведь и тыл был не легче, в ту пору много всякого выпало на их долю: и дезертиров, и бандюков, и хулиганья… Досталось, словом.

Все подняли рюмки и выпили.

– А он у нас и сейчас боевой, – произнесла с чувством Алена и поцеловала отца в щеку.

Жена Сильва добавила, рассмеявшись:

– Воюет с сорняками… На даче! Вот какой боевой! Зато клубники десять грядок! На всю зиму варенье, а Костьке – витамины!

– Перестань, – сказала дочка. – Наш папка хоть куда. А дед… Лучший в мире дед! Таких дедов поискать!

В это время позвонили в дверь, принесли телеграммы.

Их принял Алексей, выходивший покурить, но сам читать не стал, известно, что пишут в юбилеи, а передал племяннику Костьке, который и доставил их в застолье под общий гул одобрения.

Первую телеграмму прочел громко Петр Евстигнеевич, текст был в стихах, празднично-игривый, составленный бывшими сослуживцами. Звучал он так: «СМОТРИ ВЕСЕЛЕЕ В ДЕНЬ ЮБИЛЕЯ, И МЫ БУДЕМ ЧУТЬ ЗДОРОВЕЕ, ТАК СРАЗУ ЗА ТВОИ ШЕСТЬДЕСЯТ ПРИМЕМ ШЕСТЬ РАЗ ПО СТО ПЯТЬДЕСЯТ, ВСЯЧЕСКИХ ТЕБЕ БЛАГ И ЗДОРОВЬЯ, ДО СТА ЛЕТ ЖИЗНИ НА РАДОСТЬ ДРУЗЬЯМ И БЛИЗКИМ».

Вторую прочла дочка Алена сперва про себя, но ничего не поняла и повторила вслух: «ПОЗДРАВЛЯЕМ ЖДЕМ КУКУШАТА».

– Кто это, пап? – спросила недоуменно.

– Кто? Кто пишет? – поинтересовалась Сильва, вернувшаяся из кухни, начала она не слышала. Она принесла огромное блюдо жаркого и собиралась поставить перед гостями, для чего пришлось расчищать от закуски середину стола.

– Какие-то Кукушата поздравляют и ждут, – произнесла весело Алена. – Только непонятно, куда это они ждут!

Выражение счастливой легкости исчезло с лица Сильвы. Она взглянула быстро на мужа, ставшего вдруг бледным, энергично потребовала к себе телеграмму:

– Давайте-ка ее сюда.

Алена передала листок сидевшему рядом Петру Евстигнеевичу, но тот задержал телеграмму, вертя ее так и сяк. И вдруг сказал:

– Это ведь те, которые… Тогда…

– Какие те! – воскликнула нервно Сильва. – Тех нет! Нет! Они давно умерли!

– Папка, кто умер?! Мама! Что случилось? – спросила, расстраиваясь, Алена.

Но ей не ответили. Отец сидел, будто окаменев, а подвыпивший Петр Евстигнеевич продолжал изучать телеграмму, и все теперь на него смотрели.

– Отправлено сегодня, – сказал он. – Из Голятвина… Но почему «ждем»? Кто «ждет»?

– Господи! Ведь это шутка! Шутка! Разве не понятно?! – в сердцах произнесла Сильва и хлопнула блюдо на стол.

– Ну ясно, что шутка, – повторил за ней и Петр Евстигнеевич, но как-то деревянно, без энтузиазма. Остальные молчали.

– Хотел бы я узнать, кто так… шутит… – медленно, врастяжку выдавил из себя Анатолий Петрович, откинувшись на диване и пытаясь вдохнуть полной грудью воздух. Лицо его теперь побагровело. – Но я узнаю! Узнаю! Они у меня…

Он выхватил телеграмму из рук Петра Евстигнеевича и сунул ее в карман.

– Нечего узнавать, – отрезала Сильва. – Дураков много. А на всех дураков не хватит кулаков! Давайте-ка горяченького… И выпьем мы за Костьку! Нашу радость и наше счастье!

– А сколько сейчас ему?

– Шестой! На будущий год в школу пойдет!

– Выпьем! Пусть учится без хвостов!

Гости оживились, стали пить, но Анатолий Петрович даже на этот совершенно замечательный тост отреагировал странно, при упоминании о «хвостах» он вздрогнул, поднялся и вышел. Его отвели в спальню, чтобы привести в чувство, и больше он не появлялся.

А юбилей по инерции еще продолжался, но как-то смято, по нисходящей, и через час самые засидевшиеся из гостей попрощались и разошлись по домам.

Спал юбиляр беспамятно, приняв снотворное, и проснулся лишь к обеду следующего дня. А проснувшись, сразу достал из кармана брюк вчерашнюю телеграмму. Спокойно перечел ее, положил на стол и прошел на кухню, чтобы попить воды. Потом стал одеваться. Сильвы дома не оказалось. Ушла в магазин, а может быть, уехала к Алене с Костькой. Но в доме было прибрано, посуда помыта, а столы и стулья расставлены по своим местам. У сына Алеши тоже были в Москве дела.

Анатолий Петрович собирался с твердым ощущением того, что он знает, что будет делать. Телеграмму он сунул в карман, а на клочке написал Сильве записку, где сообщал, что ненадолго уезжает, к вечеру будет дома. Пусть она не беспокоится, чувствует он себя хорошо.

На вокзале ему повезло: электричка на Голятвино, ходившая трижды в день, отправлялась через двадцать минут. Неизвестно, как бы он поступил, если бы этой электрички не оказалось. Наверное, вернулся бы домой и на этом успокоился.

Но поезд стоял, и он, купив билет, сел в вагон, не ощущая ничего, кроме нервного озноба, холодившего спину. Дорогой он не читал, хоть достал из ящика свежую газету, а глядел в окно и о чем-то думал.

Станцию узнал сразу, хоть не приезжал сюда десятки лет, все было, как прежде, даже бараки; надписи, правда, той, что из песни, на них уже не было, зато на каждом доме отдельно висели какие-то лозунги, что там написано, он не разобрал.

И почта оказалась на своем месте.

Он терпеливо выждал, пока какая-то старуха получит пенсию, и обратился к молоденькой девушке, лицо ее было сплошь в золотых веснушках.

– Это послано из вашего отделения? – и протянул телеграмму.

Девушка взяла в руки листок, глянула мельком и сразу ответила:

– Да, это от нас.

– А вы не помните случайно, кто посылал?

Девушка перечла текст, шевеля губами, и посмотрела на спрашивающего: глаза у нее были спокойные и голубые.

– Помню, это же было вчера. А я дежурила.

– Кто же? – спросил он, перегибаясь через барьер и желая лучше расслышать. Но вышло это у него как-то судорожно.

– Дети, – просто ответила она.

– Дети? – переспросил он тупо. – Что за дети? Откуда?

Девушка пожала плечами.

– У вас тут что – колония?

– Какая колония? – удивилась, в свою очередь, девушка. Она задумалась, наморщив лоб, добавила: – Их было восемь… кажется… Да, правильно, восемь. У них странные такие имена, они хотели даже их поставить, но не поставили.

– Какие? – спросил он очень громко. – Имена какие?

– Я не запомнила, – ответила она с виноватой улыбкой и вернула ему телеграмму. – Вот самого маленького они называли как-то чудно… Хвостом, что ли…

– А девочка? – спросил он, не слыша уже себя. Хотя понимал, что не надо ему этого спрашивать. – Девочка? Была?

– Да. Была и девочка. Мне показалось, что она… вроде немая…

Он повернулся и вышел. Опомнился, лишь оказавшись далеко за поселком на пустыре. Он узнал этот пустырь, но не удивился, именно здесь все тогда и произошло. Правда, сарая того самого уже не было, его, кажется, спалили вскоре, да кусты выросли там, где сидели они с дружками в ложбинке знобкой ночью, карауля преступников.

Он присел на зеленый бугорок, озираясь и приходя в себя. В голове почему-то прокручивались одни и те же слова из праздничной телеграммы от сослуживцев: «Гляди веселее в день юбилея»…

Наступали быстрые осенние сумерки, становилось прохладнее, от земли, от травы повеяло сыростью. Надо было бы подняться да уходить, бежать скорей от этого опасного места, но странное состояние охватило его. Удерживал себя, будто чего-то ждал. И они появились, именно оттуда, от того места, где был сарай, и стали отчетливо видны, все восемь человек, и впереди, как он и предполагал, все та же великовозрастная девчонка с малышом за руку.

Она выскочила из сарая на них в то утро, крича какое-то непонятное слово… То ли «помогите», то ли «спасите»… Он уже потом сообразил, что немая-то вовсе никакая не немая, а от страха забыла о своей симуляции и все, что надо ей, вспомнила… Ну а в момент, когда она вдруг появилась, держа за руку малыша, и пошла, побежала прямо на них, он с перепуга, совершенно необъяснимого, выпустил в нее, в них целую обойму своего «ТТ», ненавидя ее, да всех их, за этот суеверный, охвативший его страх.

Он и теперь их боялся и ненавидел, потому и пришел, что ненавидел, они все еще были и мешали ему жить, не желая отправляться в положенное им небытие. Нарушая все возможные законы, они посмели вновь появиться и позвать его на встречу!

Ну да он-то теперь не таков! Нет, не таков!

Будто помешанный, с блуждающими от гнева глазами, наблюдал он за их приближением и уже привычно правой рукой шарил в поисках оружия, чтобы на подходе в упор достать их, изничтожить навсегда.

Но в какой-то момент так ясно, что ясней не бывает, вдруг увиделось ему, что рядом с немой девочкой шагает его внучок Костик, улыбаясь во весь рот той дивной, неповторимой улыбкой, доверчивой, что делала деда навсегда счастливым.

«Хвостик… Костик…» – подумалось. И далее почему-то только одно: «Это конец».

Все в нем онемело, особенно щеки и шея, в сердце стало пусто и холодно, оно несколько раз стукнуло, будто стрельнуло вхолостую, и замолкло.

А группа гуляющих подростков, среди них и правда была девчонка с братишкой, прошла мимо, они возвращались из кино, никто из них не обратил внимания на сидящего в странной позе старого человека, будто окоченевшего от долгого ожидания, с остановившимися глазами пьяного безумца. Но мало ли алкашей перебывало тут! Дети давно к ним привыкли!

Его нашли на второй день, врачи в местной больнице констатировали смерть от инфаркта.

Похороны были скромные. Родные решили похоронить его для своего собственного удобства тут, в поселке, на родине, где прошла его боевая молодость и первые, лучшие, годы жизни.

Могилу со звездой, крашенную в серебристый цвет, вы сможете увидеть еще и сейчас, если попадете на старое Голятвинское кладбище, которое собираются теперь сносить и, наверное, скоро снесут. Тут скоро будут стоять жилые дома.